Скачко еще спал, когда ушел на дежурство Грачев.

Проснувшись, Миша нашел на столе кусок хлеба, а на сковородке сохраненный для него остаток картофельной запеканки. Миша ел с удовольствием: это был первый за долгие месяцы завтрак на воле. Потом его потянуло наверх, в разрушенную квартиру.

Саша Знойко едва не налетела на него, со школьным портфелем в руках, служившим ей вместо чемоданчика, в ситцевом платье и резиновых тапочках на полных в щиколотке ногах. Она вся была залита майским солнцем, светлая, с черными шелковистыми бровями и ресницами. Вскрикнув от неожиданности, Саша прикрыла глаза от солнца.

– Миша!…

Лицо ее дрогнуло, широкий подбородок пошел ямками, как у детей перед слезами. Уронив на пол портфель, она бросилась к Скачко. Саша был рослый, в отца. Миша уткнулся веснушчатым носом в ее плечо.

– Вот и вернулся, жив, ничего мне не сделалось…- бормотал он растерянно и понял, что эта встреча для Саши неожиданна – она еще не побывала дома.

Саша сжала его локоть.

– Пойдем к нам, пойдем скорее! У меня теперь своя комната… – И сразу же ее подвижное лицо сделалось озабоченным, губы искривились в какой-то будничной, виноватой гримасе. – Вот – работать пошла. Иначе нельзя, иначе в Германию угонят… Война, Миша…

– Понимаю.

– Шьем белье. Это лучше, чем делать снаряды для них. Он кивнул, и Саша спросила тихо:

– Где ты был все это время?

– Там, – он показал через плечо. – В лагере.

Саша схватила его руку и прижала к груди, будто хотела, чтобы он услышал, как заколотилось ее сердце.

– Нет, не жалей, – твердо сказал он. – Вас жалко. Зину… А себя я не жалею. И ты не жалей, не люблю теперь этого. В лагере отучили…

– Хорошо, не буду! – Губы Саши еще кривились душевной болью и сочувствием, а серые, дымчатые, в темных берегах глаза смеялись. – Я и сама ненавижу плакаться.

Она на миг закрыла глаза, словно стыдясь хлынувшего в них счастья. Тонкая просинь легла от ресниц на побелевшие щеки. Подтянула узел завязанной у подбородка косынки, нахмурилась, потом сдернула косынку и провела рукой по светлым волосам. Чуть рыжеватые, щедро облитые солнцем, они уходили назад, к тугому узлу на затылке, открыв впалые, отцовские виски.

Новая прическа изменила привычный вид Саши. Она делала ее лицо тоньше и словно бы умнее, чем в те времена, когда над этим лбом подрагивали стандартные завитушки. В согласном движении волос к затылку была какая-то строгая, невеселая прямизна. И в то же время вернулось что-то задумчивое и чистое, от самой юной поры, когда на плече у Саши лежала тяжелая коса и она то перебирала ее полными пальцами, то закидывала за спину коротким, резким движением. Теперь это чистое и строгое несло печать времени и горестей, не отделимых от новой жизни. Саша выросла за год, как можно вырасти только в этом возрасте, – тело налилось, потяжелело, ему было тесно в стареньком ситцевом платье.

Скачко с ревнивой грустью оглядел ее, скользнул взглядом по матовой шее, по розовой, пронизанной солнцем мочке уха с красной сквозной отметинкой там, где раньше играла зеленым стеклышком серьга.

– Что, подурнела?

– Нет. Нисколько.

– Ты не хочешь меня обидеть, а я сама знаю. Никогда не была красавицей, а теперь… – Она махнула рукой. – А ты помолодел. Совсем мальчик…

Нельзя сказать, чтобы это понравилось Мише.

– Какое это имеет значение? – сказал он с показным равнодушием, но подобрал ногу в лагерном ботинке.

– Ты совсем перестал смеяться? – спросила Саша.

– В лагере мы смеялись. Там, если не смеяться, – все, конец.

– А я уже больше не хохотушка! – сказала Саша, но тут же рассмеялась, схватила руками голову Скачко и поцеловала его щеку, впалую, темную, потом шрам, рассекший губу. Она заметила приоткрытую дверь комнаты Грачева. – Ты у фельдшера ночевал?

Саша подхватила с пола портфель и Потащила Скачко в комнату. Шла широким, неожиданно легким шагом, чуть привставая на носок.

Кровать Грачева стояла у стены, заправленная по-солдатски строго, такая же суровая, как ее хозяин.

– Боже мой!-сказала Саша, садясь на диван и поглаживая ладонью смятую подушку. – Ты спал здесь, а я не знала, ничего не почувствовала, не прилетела к тебе.

Она ткнулась лицом в подушку, глубоко вздохнула, будто старалась вобрать в себя его запах, потом выпрямилась и посмотрела на Мишу нежным, затуманенным взглядом.

– Ты разлюбил меня, Миша?!

Он не выдержал ее тревожного, ищущего взгляда. Опустил глаза к ее ногам в нечастых волосках, таких же темных, как ресницы, к круглым, полным коленям под цветастым ситцем. Внезапная свинцовая мысль удержала его на месте. Как он не подумал об этом ночью, ворочаясь под пропахшим карболкой пальто Грачева: ведь на этом диване, свернувшись калачиком, спала Зина, сложив ладошки и сунув их меж худых, цыплячьих коленок… Спала,: вздрагивая по обыкновению во сне и чуть слышно посапывая, а просыпаясь, видела суровый, темный лик Грачева.

– Подойди же ко мне, – попросила Саша.

Она подвинулась к изголовью кушетки, освобождая место рядом с собой. Миша сел и нерешительно взял ее руку.

– Здесь сестренка жила, – сказал он. – Даже представить себе нельзя, что с ней…

– Трудная жизнь. Но жить надо. Разве мы виноваты, что так случилось?

– Виноваты! – ответил он резко. – Не ты, конечно, и не Зина, а мы.

– Мужчины? – Да…

– Неправда! В прошлом году я была на пристани, когда вели на расстрел матросов. Их скрутили колючей проволокой туго, до кости, как неживых, и вели, толкая в спину штыками… А они шли и пели… Я комсомолка, а вот не знаю, смогла бы я так, Миша? А ты?

Он промолчал, но в его сузившихся зеленоватых глазах метнулось такое бешенство, что Саша поспешно сказала:

– Ты смог бы! Это я так спросила,…

В парадном послышались громкие шаги, немецкая речь. Саша испуганно бросилась к двери и привалилась к ней плечом.

– Немцы… За тобой?

– Зачем я им, они только вчера нас выпустили, – и добавил, чтобы успокоить Сашу: – Пятерых футболистов. Думают, мы играть будем.

Резкий стук заставил ее отпрянуть от Миши. Дверь открылась, на пороге стояли старший лейтенант-эсэсовец с красивым напряженным лицом в редких, но глубоких оспинках, пожилой солдат и Бобошко.

– Он, он, пан обер-лейтенант! – обрадованно восклицал Бобошко. Миша поднялся с кушетки, однако не так быстро, как этого хотелось бы офицеру, который уже успел окинуть взглядом комнату, оценить привлекательность молодой женщины и многое другое, что даже не пришло бы в голову человеку без известного опыта. Он отметил, что комната не имеет другого выхода, что окно заперто двойными рамами и между ними лежит пыльная, старая вата, что парень, за которым он пришел, безоружен, но держится гораздо спокойнее, чем полагалось бы в его положении. И так как парень встал слишком медленно, без должного почтения к офицеру, Хейнц для острастки ударил его по лицу.

– О-о-о! – удовлетворенно сказал Бобошко.

Сволочи! В воскресный, господний день нет от вас покоя, – беззлобно процедил сквозь зубы Хейнц на чистейшем берлинском диалекте.

– Я буду жаловаться, – сказал Скачко, – вы не имеете права. Он протянул обер-лейтенанту пропуск.

Хейнц взглянул на документ. Обыкновенный лагерный пропуск с направлением по месту жительства. Никто не запрещал убивать людей с такими пропусками.

Это понимал и Скачко и поспешил все объяснить. Он футболист, и никто не смеет его трогать. Таково распоряжение самого коменданта города. Полковник Хельтринг лично напутствовал их, Штейнмардер тоже, а герр Цобель поручился за то, что с их головы не упадет ни один волос…

Уверенная речь оборванца озадачила Хейнца. Краем уха он слыхал о футбольной затее, знал Хельтринга и даже этого шута горохового – Цобеля.

– Gut, – сказал Хейнц мрачно и приказал солдату: – Bergmann! Bring ihn auf die Kommandatur, die Trottel dort werden sich schon auskennen…

Скачко увели. Он не успел прихватить кепку и шел по улице бритоголовый, привычно заведя руки за спину.

Хейнц задержался в комнате. Красивая девка задевала его и своим испугом, и сочувствием к этому заморышу, своей здоровой плотью, перед которой был бессилен он, Клаус Хейнц, по-сволочному раненный в Польше и прозванный из-за ранения «холостым патроном».

Он двинулся было к Саше, но передумал, сделал похабный жест и издал диковинный трубный звук, один из тех мастерских звуков, за которые Хейнц был удостоен и второго прозвища – «трубадур». Проделав все это, Хейнц хлопнул дверью.