«Литературная газета» мгновенно откликнулась на статью «Правды» и на следующий день дала редакционный обзор — переложение руководящей статьи и триста строк от себя, выказывая резвость мысли и обещание будущей неукротимой деятельности.
Дружный газетный залп Москвы следом за «Правдой» — результат даже не самой статьи, а команды, поданной сразу же после заседания в ЦК под председательством Г. М. Маленкова. Иначе бы им не успеть.
Оживились доносители и люди, сводившие личные счеты, подгонявшие отныне любые клеветы под борьбу с космополитизмом. Кроме редакционной статьи «Литературка» в том же номере дала и другой материал — извлекла из портфеля редакции статью Вероники Мотылевской о Всеволодском-Гернгроссе. В. Ермилов приспособил статью под злобу дня, тиснул ее под названием «Космополиты из журнала „Театр“». Не просто тиснул, от автора потребовались новые, актуальные параграфы, и женская рука бестрепетно вывела их: «Последовательный мракобес в области истории русского театра, В. Всеволодский-Гернгросс не постеснялся оболгать даже величайшего русского драматурга А. Н. Островского…», «Идеалист и формалист, матерый представитель „компаративистской“ школы, а в прошлой своей литературной деятельности верный ученик и последователь Алексея Веселовского и академика Перетца, В. Всеволодский-Гернгросс — яростный, воинствующий сторонник иноземного, в особенности немецкого влияния на русский театр. Он злостно, на протяжении всей своей жизни, протаскивал враждебные, унижающие национальное достоинство русского советского человека, „теории“; засорял головы нашей театральной молодежи антипатриотическими, антинаучными утверждениями…» О бессмертное племя Чибиряк и Тимашук! «Злобствующий ненавистник, чуждый всему русскому, чуждый народу и его идеалам», «клеветнические измышления», «безродный космополит», «ненависть к русскому народу», «махровый космополит», льющий «воду на мельницу антипатриотической группы критиков и историков театра, раболепствующих перед всем иностранным»…
Не знаю, как сложилась ученая судьба Мотылевской, стала ли она доктором наук, или статья «Космополиты» из журнала «Театр» была ее звездным часом, венцом ее духовной деятельности, но Всеволодского-Гернгросса знал довольно хорошо, прослушав у него курс истории русского театра в аспирантуре Киевского театрального института. Педант, забавный человек, далекий от марксизма, особенно далекий, когда он хотел казаться марксистским историком, он был фанатически предан своему предмету. Он один проделал ни с чем и ни с кем не сравнимую работу собирания и публикации материалов и документов по истории русского театра; осуществил труд целого института, но института дельного, а не того, где бесплодно теоретизируют и творят «концепции» на потребу дня. Он подарил науке ее зерно и первый хлеб — факты, реалии, достоверную летопись русского театра XVIII века.
И наступило время, когда все оказалось дозволено, а неутомимый летописец русского театра, отнюдь не безродный, а родовитый дворянин, так неосмотрительно сохранил вторую свою, немецкую по корням фамилию — Гернгросс.
Отныне допусти́м любой уровень тупости. Так «Литературка» писала об одной публикации критика-«антипатриота» Гурвича: «В статье, уже самое название которой является злопыхательским: „Будни одного города“, критик утверждал, что „там, где спектакль изображает будни советских людей, он сам, к сожалению, становится будничным“». «То подавай им, этим капризным снобам, — негодует газета В. Ермилова, — Гамлета, то тургеневскую Верочку, то Расина, — кто их знает, чего они еще захотят, лишь бы принизить советскую драматургию». «Гурвич, — утверждала „Литературная газета“, — рассматривал советскую драматургию, так сказать, с высот мировой классики… Любимым его героем, которого он особенно часто использовал таким способом (т. е. в упрек Софронову, Сурову и даже Н. Погодину! — А. Б.), являлся Гамлет. Это, по мнению Гурвича, и „венец и вершина“ всей мировой литературы. И вот с этой-то вершины Гурвич и рассматривает всю советскую драматургию… Она, советская драматургия, не „устраивает“ их своим патриотизмом, своей партийностью, цельностью, душевной прямотой своих героев, чуждых какому бы то ни было „гамлетизму“. Ах, какие излишне цельные, излишне прямые эти люди, изображаемые советскими драматургами, эти большевики, партийные и беспартийные! Вот бы „гамлетизм“ им подсунуть, — таков смысл всей этой, в сущности, идеологической диверсии!»
Санитарная служба мысли, интеллекта, если бы такая существовала, должна бы запретить и сегодня эти цитаты, унижающие сам род человеческий. Но как еще рассказать о всенародной беде, об анафемах «интеллектуальных» матерщинников, о катастрофической отметке падения уровня духовности? Как доказать, что все было так, истинно так?
«Литературная газета» покаянно колотила в грудь и себя, таков ритуал. «Литературная газета», каялся В. Ермилов, «совершила и прямую ошибку в вопросе об отношении к современному репертуару, и в частности к спектаклю „Московский характер“. В редакционном отчете с претенциозным заголовком „Разговор о судьбах репертуара“ („ЛГ“, 1948, 4 декабря) она фактически подняла на щит порочный доклад А. Борщаговского на совещании о новых пьесах и присоединилась к его злопыхательским выпадам против постановки современных патриотических пьес на сцене Малого театра».
Изъясняясь подобным «канцеляритом» («ошибку в вопросе об отношении», «подняла на щит»), газета, однако, пеняет «безродным космополитам» за их не русскую речь: «Критики-космополиты даже писать не умеют по-русски, они разговаривают на каком-то воляпюке, диком и странном для русского читателя». Правда, откуда и прийти языку, если они, злокозненные иноверцы, не желают «знать русский язык, русский народ, русскую культуру».
Впервые раскрыв литературный псевдоним Е. Холодова (Меерович), «Культура и жизнь» словно дала выстрел из стартового пистолета для печати всей страны. Это был удар по тем, кто, следуя примеру многих чтимых страной людей (Ленина, Горького, Сталина…) или против своей воли, подчиняясь в годы войны грозному повелению начальника ГЛАВПУРа А. Щербакова, избрали себе литературные псевдонимы. Отныне они обличались как жулье, норовящее обмануть великий и доверчивый (по Гурвичу, еще и не лишенный благодушия) народ. Другая новация «Культуры и жизни» заключалась в объявлении Всеволода Эмильевича Мейерхольда «враждебным нам человеком», «целиком зависевшим от растленного декадентского западного театра». Наконец-то и бериевские палачи смогли узнать, за что они истязали и казнили великого режиссера.
Статья за статьей, отчет за отчетом. В. Ермилов активен особенно: наступил его час, можно сводить счеты, любую ошибку окрестить космополитизмом, остаться одному на критическом Олимпе. Кто-то написал для Сурова статью «Эстетствующие клеветники» («ЛГ», 1949, 9 февраля). В ней цитируются театроведческие работы, которых, я убежден, Анатолий Суров никогда в руках не держал, приводятся имена и названия, вроде «Леди Микельсфильд», которых ему не упомнить и после публикации подписанной им статьи. Кто писал ее? Сегодня на многое трудно ответить, но уже тогда, через считанные дни после выступления «Правды», кто-то уже отдался на милость А. Сурова, кому-то он уже обещал защиту на уровне райкома и даже горкома партии, посулил сохранение партбилета, требуя взамен послушания и литературного прислужничества.
11 и 12 февраля газеты вышли с отчетами о партийном собрании Союза советских писателей. С докладом на собрании выступил А. Софронов, позиции соответственно ужесточились, густо потекла площадная брань («группа оголтелых, злонамеренных космополитов, людей без рода и племени, торгашей и бессовестных дельцов…», «они хулигански охаивали все новое, передовое, все лучшее, что появлялось в советской литературе» — «Правда», 1949, 11 февраля), расширился список «врагов»: возникли Л. Субоцкий («охаял патриотическую „Повесть о настоящем человеке“» Б. Полевого), «антипатриот» А. Лейтес, «злопыхатель» А. Эрлих, Д. Данин («пытался „изничтожить“ замечательную патриотическую поэму „Колхоз „Большевик““ Н. Грибачева»), «безродный космополит» Б. Хольцман (Яковлев). Оскорбленный Н. Грибачев призывал до конца разоблачить «космополитическое отребье», утверждая, что «Д. Данин унаследовал методы оголтелых космополитов, в свое время травивших Горького и Маяковского и возвеличивавших антинародную, безыдейную поэзию Б. Пастернака и А. Ахматовой. Д. Данин облил грязью за один только год шесть поэм». Партийному бюро поручено было рассмотреть вопрос о членах ВКП(б) И. Альтмане, Ф. Левине, Л. Субоцком и кандидате в члены ВКП(б) Д. Данине.
Софронов срочно «переоборудовал» доклад на пленуме СП СССР в статью для «Литературной газеты» (1949, 12 февраля), обратив ее пафос не к узкому профессиональному кругу, а к сотням тысяч читателей. Альтмана он казнит за утверждение, что вахтанговская «Принцесса Турандот» «не формалистический спектакль», а «эксперимент, смелый замысел художника»; Э. Казакевича за повесть «Двое в степи»; Д. Данина за «грубейшие политические извращения»: «Если верить Данину, у нас построен только фундамент социализма, а самого здания, самого социализма еще нет. Но это же наглый поклеп на нашу действительность». «Еще в 1936 году товарищ Сталин говорил, — напоминал Софронов, — „наше советское общество добилось того, что оно уже осуществило в основном социализм, создало социалистический строй, т. е. осуществило то, что у марксистов называется иначе первой или низшей формой коммунизма“». Видимо, для того, чтобы убрать сталинскую оговорку 1936 года «в основном», понадобился год 1937-й, когда на смену выборочному уничтожению своих противников, инакомыслящих или подозреваемых в инакомыслии, пришла сплошная вырубка, уничтожение цвета партии, армии, народа.
Кроме лиц, чья нравственность охотно допускала участие в травле коллег-писателей (В. Ермилов или Н. Грибачев), свое имя и репутацию предоставили в распоряжение гонителей М. Шагинян и А. Макаров. Но если Шагинян ограничилась общими словами, «вспоминая, как на разных этапах развития советской литературы критики-снобы травили писателей, отображавших в своем творчестве первые годы социалистического строительства», то Александр Макаров опустился до недостойных его дарования и личности речей. Сославшись на опубликованное в «Литературной газете» письмо, он сказал: «Старый рабочий назвал космополитов живыми трупами. Это верно! Трупный яд до сих пор отравляет наши молодые литераторские кадры. Он до сих пор проявляется еще в статьях и выступлениях ряда литературных критиков. Им заражены такие критики, как Данин и Рунин».
Шли доносы.
«Вечерняя Москва» сообщила (1949, 12 февраля) о собрании партийного актива Краснопресненского района, где открылось, что «на биологическом факультете МГУ, где долгое время подвизались вейсманисты-морганисты, еще не до конца разоблачены последыши реакционных „теорий“, а на филологическом „руководящие посты до последнего времени занимал представитель буржуазного, формалистического направления Виноградов“». Так начавшаяся на театральном плацдарме борьба шовинистов и корыстолюбцев против вымышленных «космополитов» стремительно вливалась в общий поток наступления лженауки и лжелитературы на все здоровое, сохранявшее верность истине и здравому смыслу. Родовой же чертой грязной возни в литературе и искусстве была антисемитская окраска: говоря о людях «без рода и племени», прибавляя затасканные эпитеты «дельцы» и «торгаши», устроители шабаша понимали, чьим темным инстинктам они потрафляют, какие «эмоции» они могут разжечь в читающей публике.
Поток поношений и анафем так раздвигал берега, что скоро и не докричаться стало с берега на берег.
Иван Пырьев тоже напечатал статью, в которой в «отцы-формалисты» зачислялись Г. Козинцев и Л. Трауберг. Но вот тяжкая, необратимая логика «потока», в который входишь будто бы добровольно, надеясь сохранить честь и приличие, и вдруг открываешь, что ты уже не хозяин себе. Скажешь вдруг дурно, неопрятно, а после прочтешь свои слова еще и «отредактированными», ужесточенными. Кто может надеяться жить в сточной канаве, в клоаке, не замарав рук! И вот уже Пырьев, самобытная личность, человек, ни у кого не искавший милостей, обрушивается на С. Эйзенштейна за его «неудачный фильм» «Генеральная линия». «В этом фильме, — размышляет И. Пырьев, — режиссер поставил перед собой благородную задачу — показать первые годы коллективизации сельского хозяйства и великое значение коллективизации для страны и народа. Но к решению этой новой для себя задачи он подошел со старыми формалистическими методами „монтажа аттракционов“, чем исказил и действительность и характер русских людей». Сергей Эйзенштейн искал правды, образного, впечатляющего и резкого выражения подлинного материала действительности, но подошло время, когда сложности и драмы жизни принято было (и велено было!) скрывать, маскировать средствами искусства лакировочного, карамельного, вскоре доведенного до некоего идеала и новой «эстетической нормы» в «Кубанских казаках» или в «Сказании о земле Сибирской». А Эйзенштейн, как замечает автор статьи о нем в энциклопедическом словаре «Кино», пытался противопоставить «испытанным, банальным приемам актеров театра и кино» «правдивое, естественное поведение людей с характерной внешностью и трудовыми навыками, необходимыми для исполнения роли». И главную женскую роль в фильме (его второе название — «Старое и новое») сыграла крестьянка Марфа Лапкина. Не «формализм» загубил фильм. Не было в нем «искажения характера русских людей», а были люди из самой жизни, был новаторский поиск, который в будущем принес немалые успехи итальянскому неореализму и нашим режиссерам В. Пудовкину или М. Калатозову. Оскорбила иных именно естественность, подлинность натуры, грубый и прекрасный подтекст жизни, но Пырьев бестрепетно подверстал и этот экспериментальный фильм к кампании борьбы против космополитизма.
В году 1954-м или 1955-м, когда я еще не был восстановлен в партии, Иван Пырьев, тогда директор «Мосфильма», пригласил меня для разговора об экранизации романа «Русский флаг» и сделал предложение, которое должно было польстить мне: принять должность главного редактора «Мосфильма». Я ответил, что тяжкой ценой завоевал возможность писать свое и на службу не пойду, — в недавние годы я мог убедиться, как растаптывают «служивых» людей, как охотно делают это даже и художники с именем… Я не хотел уязвить Пырьева, но возникла томительная пауза, и Пырьев хмуро простился со мной. Кресло главного редактора занял Лев Шейнин — о нем разговор впереди, — человек, которого в недавние годы боялись или опасались все и который теперь жил в страхе перед всеми…
Все текло, не изменяясь, только усиливалась муть и запахи клоаки. Уже давно все мы «злобные антагонисты социалистической культуры», «враги всего нового», «последыши буржуазного эстетства», а Леонид Малюгин, автор комедии «Старые друзья», отмеченной в 1946 году Сталинской премией, по мнению «Вечерней Москвы», еще и «выродок, отщепенец советского общества…».
Но в самые черные дни мы с Валей благословляли судьбу за то, что беда не обошла нас, что я не оказался в числе спасенных «счастливчиков» и, в благодарность за пощаду, за милость судьбы, не поставлен перед необходимостью «встать под ружье». Отсидеться, отмолчаться удавалось немногим. Я говорю не об известных стране талантах и благородных личностях, не о Чуковском и Паустовском, не о Леонове и Пастернаке, не о Маршаке или Эренбурге, к кому литературные «охотнорядцы» не смели и сунуться, а о критиках и литературоведах, и прежде всего о коммунистах, активно работавших в печати. Смог бы я отмолчаться, исчезнуть на время, ослепнуть, уложить руку в гипс? Или, страдая, покорно, малодушно, распаляя себя рабьей благодарностью за «доверие», за позволение «причастности», побрел бы на психологическое и нравственное заклание? Я не случайно не называю страха среди мотивов падения — страх не погнал бы меня к нравственной пропасти. У подлости много подручных не только вне человека, «снаружи», но и в душах людских, и перечислять их долго. Самую хитрую, успешную службу несет не страх, не крайности, а другие психологические искушения и мотивы, скрытые инстинкты, — они проникновеннее, вкрадчивее, действеннее. И потому говорю по старинке: бог меня уберег — я не встал перед трудным, ужасным даже выбором, он под силу самым лучшим, сложившимся в высокой нравственности людям, а во мне тогда, увы, соображения политики, общественной необходимости пересиливали требования нравственности. И все могло дурно кончиться.
Сошлюсь на горький опыт 3. Паперного. Он был буквально выхвачен из огня и спасен своим редактором В. Ермиловым, ценившим его перо и острый, оригинальный ум. Приходилось «отрабатывать», писать, участвовать в сочинении редакционных опусов, пестревших фразами вроде такой: «Они (т. е. антипатриоты) ползли на нас с оружием в руках с другой стороны баррикады!» Но логика жизни, логика борьбы не позволяет ограничиться анонимным участием в «священном походе», а требует еще и личного вклада, за подписью. 16 февраля 1949 года в «Литературке» была напечатана разоблачительная статья 3. Паперного о «космополите» Л. Субоцком.
Однако подлость стоглаза и всевидяща: как от злодея фельдфебеля, от нее не укроется, кто в шеренге карающих полоснул шомполом «от души», с оттяжкой, до крови, а кто ленивой, снисходительной рукой. И 25 февраля 1949 года в «Правде» публикуется письмо из Ярославля, директора областного государственного издательства П. Лосева, издали и тем более ревностно наблюдающего газетные экзекуции в столице. «Сомнительные выкрутасы работников „Литературной газеты“» — так названо письмо, и в нем среди прочего мы читаем: «…каково же было наше удивление, когда после выступления „Правды“ „Об одной антипатриотической группе театральных критиков“ у „Литературной газеты“ хватило нескромности широко расписать свои „успехи“ в области пропаганды советских пьес и только вскользь сказать о допущенных ошибках. Эта линия самовосхваления особенно отчетливо проявилась в статье критика 3. Паперного, опубликованной в „Литературной газете“ от 16 февраля. Под видом разоблачения космополита Л. Субоцкого 3. Паперный весьма беззастенчиво рекламирует сам себя и свою газету. Цель 3. Паперного ясна: доказать, что „Литературная газета“ якобы всегда решительно боролась с гнилыми тенденциями Л. Субоцкого. Так ли это на самом деле? Разумеется, не так. Только после того, как правление Союза советских писателей сняло Л. Субоцкого с поста секретаря ССП, в „Литературной газете“ замелькали „разоблачительные“ опусы 3. Паперного и иже с ним. Понятно, что большой храбрости тут не требовалось». П. Лосев жаждет крови. Ему не по душе и такая расстановка фигур на шахматной доске, когда 3. Паперному приданы функции фигуры атакующей, вместо «глухой защиты». «Но, думается нам, — грозится воевода из Ярославля, — не помогут все эти беспринципные выкрутасы тов. Паперному и его единомышленникам». Один неуверенный шаг, робость карающей руки — и ты уже сам на виду, под угрозой: легко вообразить себе гибельную судьбу «безродных космополитов», беззащитных «иноверцев» в городе Ярославле, в вотчине П. Лосева, если его недреманное око надзирало и за центральной печатью, чтобы не попустить и малого, не оставить без покарания не только видимых «врагов», но и их тени, их незримых «приспешников» и «иже с ними» — ведь они непременно должны быть, не могут не быть!
Гневный лосевский, ярославский набат, прозвучавший с полосы газеты «Правда» 25 февраля 1949 года, вероятно, показался 3. Паперному карающим, если не погребальным, вверг его в депрессию, однако же на деле он был спасительным, воскрешающим, можно сказать, гласом господним, отторгшим талантливого литератора от гибельного для личности дела.
Кампания ширилась, голоса разоблачителей становились визгливее и громче, надсаднее, будто воители против «безродных» уже и сами поверили в собственную ложь и стали страшиться ими же сотворенных фантомов. Громкие проклятия неслись отовсюду, со всех кафедр; на сборе труппы Малого театра К. Зубов «выразил глубокое удовлетворение разоблачением антипатриотической деятельности безродных космополитов», а Александр Жаров, певец комсомола и пролетарского интернационализма, тоже сыграл роль взыскательного художника, непримиримого «к антипатриотическим проискам театральных критиков Борщаговского, Бояджиева, Альтмана» («Культура и жизнь», 1949, 11 февраля). Как удачно шли в подверстку и армянские фамилии — Дайреджиева и Бояджиева. Или неосторожно сохраненные Всеволодским рудименты родового немецкого, гернгроссовского прошлого (немецкую кровь черная сотня великодушно прощала только царской фамилии). Или не вполне стерильные, на взгляд невежд, фамилии Мейерхольдов и Эйзенштейнов, а уж потом, драгоценным камнем в перстень, совсем немногие, подобные Леониду Малюгину.
Отозвался Ленинград, еще в рубцах блокады, еще с подрагивающими руками после надругательства над Зощенко и Ахматовой, над ленинградскими литературными журналами, над «неким Хазиным», талантливым, славным Сашей Хазиным, моим другом давней, довоенной харьковской поры. Александр Дементьев с Борисом Чирковым в паре громили и театральных критиков — Цимбала, Дрейдена, Березарка, Шнейдермана, Янковского, а заодно и газеты — «Вечерний Ленинград», «Ленинградскую правду», «Смену», которые «не вели последовательной борьбы с антинародной деятельностью подобных критиков». Президент Академии художеств СССР А. Герасимов заклеймил черным словом злоумышленников, проходящих по его ведомству: А. Эфроса, А. Ромма, О. Бескина, Д. Аркина, И. Маца, Н. Лунина и других — всех неугодных, всех способных мыслить, а не лакейски комментировать взгляды начальства. Газеты торжествовали: «Ныне разоблаченные Г. Бровман, Ф. Левин, Л. Субоцкий изгнаны из Литературного института». В Литинституте разоблачались и студенты (Гольдштейн, К. Левин, Г. Поженян, В. Кривенченко), которые «в своем творчестве следовали учению мэтров-космополитов», а уж эти «мэтры» будто бы распоясались вовсю. «Многие высказывания П. Антокольского, — утверждала „Литературная газета“ в номере от 12 марта, — могут соперничать с „откровениями“ акмеистских или имажинистских „манифестов“. Это он в 1948 году возглашал, что „поэтам ли говорить о колдовстве поэзии, когда они сами колдуны“; это он сетовал, что у одного из его студентов „нет обнадеживающих ошибок“; это его, наконец, „очень радовало пристрастие“ одного из студентов „к сказке, к благодушной импровизации“…».
Слыханы ли были в цивилизованном человечестве обвинения более нелепые и невежественные! Павел Антокольский — романтик, нежный воспитатель и друг молодых поэтов, художник, артист в каждом своем движении и строке, отдавший революции всего себя и свой страстный талант, обличался озлобленными тупицами за то, что заслуживало поддержки, в чем так прекрасно выразился его дар воспитателя.
Расцвел донос, взмыл, достигая высот 1937 года, с той разницей, что донос теперь сделался ликующий, публичный, почти горделивый, — тайное стукачество, никогда не переводившееся в человечестве, отступило в тень, вперед вышел ораторствующий клеветник, объятый священным трепетом и гневом, лгущий, выхватывающий из текстов полуфразы, зачарованный собственным верноподданническим красноречием и расторопностью. Но было и спасительное отличие от событий двенадцатилетней давности: в тюрьму попали сравнительно (с 1937 годом!) немногие; на этот раз шло разрушение нравственности, удушение совести; дискредитация понятий чести и порядочности выдавалась за идейную патриотическую закалку общества.
Извращаются оценки, русскую поэзию с ее могучим дыханием, разнообразием и непредсказуемостью талантов, с ее духовностью истязают сами же поэты. Лучшие из них молчат в ошеломлении, между тем как Николай Грибачев с поистине новорапповскими грубостью и сектантством поносит Д. Данина, Б. Бунина, П. Антокольского, «отечески» наставляет и других поэтов. Уже Алигер, как он уверяет, «начала терять связь с подлинно советской поэзией и скатываться в болото декаданса», и «не случайно духовные воспитанники П. Антокольского начинали вхождение в литературу с наглых декадентских или формалистских книг — М. Алигер, А. Межиров („Дорога далека“). Не случайно, оказывается, и С. Гудзенко, тоже воспитанник Антокольского, „не видит или не хочет видеть героических дел советского народа“, а „многие стихи, написанные поэтом (П. Антокольским. — А. Б.), скорее напоминают переводы с иностранного, почти не связаны с поэтической культурой русского народа“». «Рабочие, профессора, художники идут в народное ополчение, идут, чтобы защитить Москву, — писал всегда рядящийся в тогу философа и социолога Н. Грибачев, процитировав десять строк Алигер из ее сборника „Лирика“, десять благородных и печальных строк, полных совестливого раздумья. — И в это время поэт, забыв о народе, о Родине, обо всем, что свято для советского человека, копается в своей мелкой душонке! Когда в одном из выступлений автор этой статьи (т. е. Н. Грибачев. — А. Б.) упомянул о декадентских мотивах в творчестве М. Алигер, ее покровитель поэт П. Антокольский метал громы и молнии. Но разве не знал П. Антокольский стихов Анны Ахматовой, в точности схожих со стихами М. Алигер?» (Н. Грибачев. Против космополитизма и формализма в поэзии. — «Правда», 1949, 16 февраля).
Никто не вызвал Грибачева на дуэль за «мелкую душонку», за оскорбление двух женщин-поэтов — Анны Ахматовой и Маргариты Алигер, никто не получил возможности публично опровергнуть клеветнические обвинения их поэзии, рядом с которой стихов Н. Грибачева попросту не существует; хотя они всякий раз «актуальны», цена им та же, что и публицистике в подобострастной книге «Лицом к лицу с Америкой», за которую он и весь коллектив соавторов были увенчаны Ленинской премией.
Репрессивная машина действует. Время от времени цепкие монополисты, «неистовые ревнители», как точно назвал их рапповских предков Шешуков, держатели старых идеологических акций, притворяющиеся идейным оплотом партии, когда они чувствуют малейшую тревогу за свое положение в литературе, в печати, угрозу своей безнаказанности, ополчаются на спасительную для культуры новизну, на всякую попытку искать, на любое самобытное, еще не звучавшее слово. Они не ведают снисхождения: узнав о тяжелом инфаркте Веры Пановой, они продолжают бестрепетно вести по ней огонь, заявляя: «Нас инфарктами не запугаешь!» (Вс. Кочетов), а восстановление справедливости спустя годы и десятилетия, публикацию книг коллег, тех прозорливцев и страдальцев, кто при жизни не увидел в печати своих честных книг, спешат окрестить «некрофилией» (П. Проскурин). Как живучи рыцари косности, как чуют они свой час, время поворота к обскурантизму, нетерпимости, не то что к инакомыслию, но даже к непривычной форме выражения мысли, к поэтическому образу, не выморенному в ста щелочных и перекисших водах догматизма. Терпеливцы, они десятилетиями ждут своего часа, в «антрактах» набирая награды, звания, собрания сочинений, издания, что стоят невостребованными на библиотечных полках.
Преследование сотворенных злобой «антипатриотов», «космополитов» и «формалистов» распространялось по городам и весям со скоростью радиосигнала. Разрушительный, заранее ненавидящий взгляд инквизиторов от эстетики и литературы проникал повсюду; за Литературным институтом последовал ГИТИС («Безродные космополиты в ГИТИСе», — «Вечерняя Москва», 1949, 18 февраля), за Всеволодским-Гернгроссом — Алперс, Фрейдкина, Мокульский и другие. И все второпях, не давая себе отчета в серьезности трудов ученых, не затрудняясь точным написанием их имен, только понаслышке известных воителям (так газеты упорно писали Макульский вместо Мокульский).
Стали на вахту и композиторы — с докладом выступил Тихон Хренников, подняв на дыбу музыковедов Мазеля, Житомирского, Шлифтштейна, Оголевца, профессора Гинзбурга (Ленинград), Пекелиса, Ливанову и др., и с особым ожесточением Игоря Бэлзу. По мнению Хренникова, Бэлза — один «из самых ярых адвокатов формализма в музыкальной критике… Поддерживая все уродливое и отрицательное в творчестве советских композиторов, стоявших на позициях формалистического направления, Бэлза одновременно с этим возводил чудовищную клевету на великих русских композиторов прошлого…». «„Творчество“ космополита Бэлзы характеризуется лакейским раболепием и пресмыкательством перед буржуазной западной культурой».
На собраниях возник своеобразный ритуал: каждый оратор должен был принести к алтарю заклания свою «жертвенную овцу». И расторопные несли: тов. Апостолов — книгу Беркова о Глинке, полную «пресмыкательства перед буржуазным Западом»; тов. Грошева — безродного космополита Вайнкопа, который «пакостит и вредит советскому искусству»; тов. Коваль — Штейнпресса…
Тезисы своего программного доклада Тихон Хренников развернул в статье «Буржуазные космополиты в музыкальной критике» («Культура и жизнь», 1949, 20 февраля), и обнаружилось, кого именно имел в виду композитор, понося «формалистов» и «космополитов от музыки»; мишенью оказался не угодивший Сталину Шостакович и многие «из „обслуживающих“ этого композитора» критики. «Восторгаясь 9-й симфонией Шостаковича, далекой от жизни советского народа, оторванной от отечественной почвы, как по своей идее, так и по языку, безродные космополиты доказывали, что симфония „концентрирует то типичное для современной музыки, что заложено вообще в современном искусстве“».
Вот так Хренников, не чуждый музыкальной экзотики, серенадных ее трелей, позволил себе говорить о гениальном художнике, уже создавшем оперы «Нос» и «Катерина Измайлова» и великую Ленинградскую симфонию! Какое народное бедствие, какая чума позволяет так изолгаться сотням людей, и не только бездарным ловкачам и демагогам — с них какой спрос, — но и талантливым и, казалось, здравомыслящим людям! Как уберечь наше общество от рецидивов этой болезни, от всех рыщущих, алчущих, дожидающихся обстановки безнаказанности, атмосферы подозрительности и доноса?
Тон собранию, состоявшемуся в издательстве «Искусство», задал сам Анатолий Суров. Мнимый автор нескольких «патриотических пьес» (к этой «тайне века» я вернусь) томился недомолвками, эзоповым языком печати, рвался к сокровенному, к сути дела, к тому, что партийная печать стыдливо замалчивала, ибо ныне, присно и во веки веков антисемитизм и черносотенство программно враждебны коммунистической идеологии и декларативно заклеймены. Но что значит идеология, ее святыни для спивающегося драматурга-лауреата, торгующего чужим трудом? Миф, призрак, мертвые слова! Если нельзя ругнуть напрямик жидов и жидовствующих, то он, Суров, сумеет выразиться так, чтобы стало ясно, с кем он готов сражаться не щадя живота. «Корни космополитизма, — изрек он („Вечерняя Москва“, 1949, 19.11), — следует искать в буржуазном национализме. Именно на этой почве (сиречь на почве еврейского буржуазного национализма, ибо тут ни русский, ни грузинский, ни полинезийский национализмы не подойдут! — А. Б.) произрастали такие двурушники и предатели, как Юзовский, Гурвич и им подобные. Этим презренным выродкам не должно быть места в наших рядах».
В день опубликования статьи «Правды» у нас в доме появился Константин Рудницкий. Он пришел, движимый добрыми чувствами, душевным ко мне отношением. Ушел он от нас, радуясь спокойствию дома, опрометчивой нашей вере, что все обойдется, будет и жизнь, и работа, и будущее. Чистый человек, он не видел ничего зазорного в посещении моего дома, рассказал об этом в редакции «Советского искусства», и вот как это отозвалось ему в печати: «Подручный Варшавского — Рудницкий, желая во что бы то ни стало избежать разоблачения, прикинулся этаким политическим младенцем, которого якобы насильно заставили выполнять черное, антипатриотическое дело. Вот уж поистине „блудлив, как кошка, труслив, как заяц“… Как выяснилось на собрании, Рудницкий, узнав о разоблачении и исключении из рядов партии своего наставника Борщаговского, тотчас же поспешил к нему с визитом. Зачем? Как ни увиливал он от ответа, как ни изворачивался, уйти от партийной ответственности ему не удалось. Был он у Борщаговского, оказывается, для того, чтобы договориться, посоветоваться со своим „мэтром“ о плане дальнейших действий» («Вечерняя Москва», 1949, 19 февраля).
Бедный Костя! В обстановке, когда невозможно сказать простую правду: я пожалел Борщаговских, там семья, старая мать, жена, дочери, как они все? — достойного выхода не найти, любое объяснение будет злобно извращено и ты окажешься с клеймом «подручного». А. Суров, в те дни уже фактический хозяин редакции «Советского искусства», не без тайного умысла ополчился против Рудницкого, включил его в число грешников-антипатриотов, хотя мог бы и обойтись. Его расчет был прост: все, что продиктовано благородством, душевной добротой, так называемым «абстрактным гуманизмом», должно быть наказано, а всякий разоблаченный, особенно потерпевший коммунист — потенциальный литературный «негр» Сурова, которому придется трудом оплатить помощь при решении партийного дела. К счастью, К. Рудницкий быстро вырвался из нечистых рук, удалось это далеко не всем.
А «чистка» шла без промедлений.
«Повысить бдительность!» — вещала резолюция партийного собрания ИМЛИ, разоблачавшая И. Новича и Т. Мотылеву, Б. Яковлева (Хольцмана, тогда же исключенного из партии) и других.
Изгонялись «безродные» из райских кущей архитектуры (Р. Хигер, А. Буров, Д. Аркин, И. Маца). Клеймились «пособники» критиков-антипатриотов из числа сотрудников ВТО. Люди лишались заработка, хлеба, веры в завтрашний день. Из Ленинграда, из республиканских столиц, областных городов, университетов и вузов все громче слышались голоса «разоблачителей», доброхотных судей — все ругливее делались их речи, все более настойчиво напирали они на буржуазный национализм, питающий космополитическую скверну и ересь.
Буржуазный национализм…
Слово «сионизм» тогда еще не было в ходу, но, говоря о буржуазном национализме космополитов, Анатолий Суров конечно же рассчитывал на понимание слушателей. «Беспачпортные бродяги в человечестве», «без роду и племени», «безродные космополиты» — кто они? Надо думать, что не цыгане; среди цыган не так уж много театральных критиков. Цыганский «национализм» скорее назовешь таборным, кочевым, чем буржуазным.
И однажды, 14 марта, в пик разнузданной кампании лжи, сорвалась «Вечерняя Москва», закричала громче положенного, напечатав статью С. Иванова «Наглые проповеди безродного космополита», о книге Александра Исбаха (Бахраха!) «Годы жизни». «Мерзкую книжку написал Александр Исбах!» «Исбах открыто пропагандирует в своей книжонке сионизм, повествует о сионистской организации… рассказывает о сионистском кружке в гимназии, о „добрых дядях“, отправлявших евреев в Палестину…» «Исбах занят прославлением иудейской религии. Вся книжка, от первой до последней страницы, насыщена религиозным культом. Первый рассказ так и называется „Бог“…» «Мы узнаем мельчайшие подробности ритуала иудейской службы, даже можем прочесть текст заупокойной молитвы…»
Что такое стряслось с Сашей Исбахом, автором многих интернационалистических книг, серьезной работы об Анри Барбюсе и многих исследований, очерков, документальных повествований, острие которых всегда направлено против всех и всяческих проявлений национальной спеси? Почему он изменил себе, своим убеждениям старого коммуниста, правовернейшего из правоверных?
Стоит взять в руки и полистать автобиографические рассказы в сборнике «Годы жизни», как все станет на место. Это — антиклерикальная, воинствующе антисинагогальная, богоборческая книга, обличающая сионизм и не «добрых дядей», а вербовщиков, ловцов душ. Это рассказ о том, как некий Александр Штейн — таково имя героя, от лица которого ведется повествование, — освобождается от власти религии, от ее гнета, стряхивает с себя ветхого Адама, преодолевает национальную и местечковую ограниченность; как из косного, патриархального мирка он уходит в мир революции. Но нельзя показать, как юный Самсон рушит храм, не изобразив храма, невозможно уйти из синагоги, не вступив в нее, а текст иудейской «заупокойной молитвы» мог бы, пожалуй, вызвать трепет радости у С. Иванова — на что уж тут гневаться!
В честной дискуссии все прояснилось бы в считанные минуты. Но в 1949 году не до дискуссий. Исбах — сионист! Он — исчадие ада! Он — прокаженный…
Исбаха арестовали. После смерти Сталина его вернули семье, Москве, писательской организации, но это уже был навсегда травмированный, больной, потерянный и полуживой человек.