Но вернусь в 1949-й. Подступили сроки выселения, писать больше некому, некого просить об отсрочке. Всегда враждебный любой элитарности: кастовой, бытовой и, увы, духовной, я стремительно приближался к той отметке существования, которая и была общенародной жизнью, где-то на самых нижних ее этажах. Что-то было в моих ощущениях от покорности, рабства или фаталистического малодушия, что-то от формулы: «от тюрьмы и от сумы не отрекайся», — и мы с Валей принимали новое существование почти как должное, с легким сердцем, пока условия жизни не покушались на нашу общность и возможность для меня работать.

После двадцати лет зависимости, подчинения обстоятельствам: службе, расписанию дня, общественным обязанностям — открылся захватывающий простор ненужного обществу человека, отторгнутого, предоставленного самому себе. Власти предержащие сказали, что меня нет, нет и не должно быть даже в сельской школе, у классной доски; но время не могло так сказать, — время терпеливо, протяженно и бесконечно в этой многовариантности. Раньше ты маялся, негодовал на себя, что мечешься в унылом кругу служебных обязанностей, заказных рецензий, бесплодных обсуждений, «дотягивания» чужих пьес, ты мечтал о свободной литературной работе, радуйся теперь, сказало время, пиши хоть год, хоть два или три, встань на ноги; человек моложе сорока лет должен суметь все начать сначала. Нужно было кормить семью; к счастью, эту возможность мне дала на время дружба. Может быть, нехорошо сказано «на время», К. Симонов, В. Некрасов, В. Добровольский не думали, сумею ли я вернуть долг, и все они упорно пытались не брать у меня денег, когда пришла возможность расплатиться.

Борьба с «космополитизмом», остракизм, постигший талантливых и образованных людей, сразу же родили практику анонимной работы вынужденных литературных поденщиков на работодателей. Среди последних были разные люди: кто, пользуясь чужим трудом, публикуя под своим именем чужие работы, скудно подкармливал литературного «негра», а кто делал это щедро и по справедливости, только ради тех, кто лишился возможности печататься, кормить себя и семью. Не могу в этой связи не вспомнить благородного участия академика А. И. Белецкого в судьбе А. А. Гозенпуда: он помог ему пережить трудное время и выстоять. Александр Иванович придумывал такие работы, за которые академики, как правило, и не берутся, вроде составления хрестоматий, — т. е. труд, в котором не выразится литературный дар, который и в малой мере не станет невольным, пусть временным, присвоением чужого творчества, — а гонорар за высоко оплаченную академику книгу он отдавал ее действительному автору.

Гораздо чаще возникали другие фигуры: жадный взгляд, нетерпеливое желание извлечь пользу из чужой беды, заполучить по дешевке чужое перо. Примером такого работодателя распутинского размаха был Анатолий Суров, — читатель скоро в этом убедится. Я же хочу рассказать о другом таком «работодателе», о колоритной фигуре смутного времени.

Случилось это в начале 1954 года. Мы тогда ютились под Москвой, в дачном Красногорске, сторожили чужой дом и кормили оставленную хозяевами свирепую овчарку. Из далекого Ходорова на Днепре, где прожили лето, мы вернулись в Москву, все еще без жилья, с паспортами, в которых значился и крамольный уже «постоянный» адрес — «ул. Дурова, 13/1», и временный, за взятку добытый штамп на Плющихе, давно потерявший силу. Из деревни я приезжал в Москву в июле, привез написанную там пьесу «Жена», прочел ее режиссеру Давиду Тункелю и драматургу Юлию Чепурину. Читал на Дмитровке, в квартире Жени Ростовой, жены режиссера Бенедикта Норда. Прочел пьесу и Яков Театралов, некогда начинавший свою административную работу в Харькове, в только что созданном там Театре русской драмы, при директоре Радове, при Н. В. Петрове и А. Г. Крамове.

Неожиданно Театралов разыскал меня и передал, что со мной хочет встретиться некто Краснощеков, литератор, автор одноактных пьес, очень почтенный человек. Место встречи, если я соглашусь, кафе «Националь».

Нам накрыли столик в правом от входа углу, за которым изо дня в день сиживали после войны Юрий Олеша и Вениамин Рискинд. Краснощеков оказался высоким стареющим господином, твидовая темно-серая тройка сидела на нем так, как мне только в кино приходилось видеть. Весь он — блеск и барский изыск, волосок к волоску на в меру лысеющей голове, взгляд умных глаз тяжел и неотступен, но без суеты или раздражающей самоуверенности. По готовности метрдотеля и официанта служить мне было ясно, что этот англизированный господин — частый и важный гость «Националя». Театралов, сколько помню, и слова не произнес — он вставал, уходил звонить по телефону, исчезал, чтобы не мешать нам, а присаживаясь, ухмылялся зависимо и своднически.

Уже вышел мой роман, я раздал долги, но жизнь оставалась бездомной, бесприютной, и темнота впереди не редела; напряжение, державшее меня, пока я одержимо работал, ушло, жить становилось не легче, а сложнее и как-то сомнительнее.

Краснощеков знал обо мне решительно все, что было необходимо, чтобы бить по слабым местам. Сказал, что ему нужна пьеса, а у меня она есть, и едва ли театры захотят сейчас иметь со мной дело. «Именно в театре, — резонно заметил он, — вам пока еще будет трудно. Театр опротивел вам, я и это знаю, вас предали, у вас нет желания и решимости испытывать судьбу, стучаться с пьесой к завлитам. Я охотно куплю пьесу, уплачу за нее большие деньги — сто тысяч рублей. Их не сразу получишь и при успехе пьесы…» Я поразился: «Вы не знаете пьесы!» И все же сердце дрогнуло: сбыть с рук пьесу, получить 100000,— и тут он не обманет, выплатит до последнего рубля и еще тысчонку-другую сунет посреднику.

— Знаю, знаю пьесу, — впервые солгал он. — Я прочел роман, знаю ваш уровень…

— Сколько людей пишут прозу, а пьесы у них не получаются.

— Если я иду на риск, то это — мой риск.

Впоследствии я узнал, что Краснощеков в годы нэпа был владельцем нескольких комиссионных магазинов, в том числе и в Столешниковом переулке, сидел в тюрьме и лагере, после войны снова оказался богатейшим человеком, владельцем дачи в Валентиновке по Ярославской дороге, а «крышей» его сделался какой-то писательский групком. Он оказался «автором» нескольких наверняка купленных одноактовок, но для вступления в Союз писателей нужно было нечто посерьезнев.

— Кроме денег предлагаю вам домик на дачном участке в Валентиновке, там у меня второе строение. Можете жить сколько угодно, привезете семью…

И это не от щедрости душевной! Получив меня в квартиранты, он заполучал постоянного «негра». Театралов, надо думать, рассказал ему, что как завлит я всегда предпочитал две-три недели самому повозиться с чужой пьесой, перекроить ее, вместо того чтобы тратить время на споры и «утоление» задетого авторского самолюбия.

Краснощеков все знал обо мне и брал меня живьем.

Я почувствовал опасность. Опасность не потери пьесы — бог с ней! — потери себя после всего, что пришлось вынести.

— Но как можно, не зная пьесы! — вяло сопротивлялся я. — Вы бы хоть прочли ее.

— Нет нужды, — возразил он, будто говорил с поставщиком товара, чье рыночное реноме вне сомнения. — Мне вашего имени достаточно.

— Но имя уйдет с титульного листа: вы ведь не о соавторстве?

Он на мгновение задумался: соавторство не приходило ему в голову.

— Соавторство меня не устроит, — решил он довольно быстро. — Мне нужна пьеса, так случилось. А вашей честности я доверяю стопроцентно.

Театралов блаженно улыбался. Он готов был обнять нас обоих, поторопить, склонить к честной обоюдовыгодной сделке: тогда директор драматического театра в Севастополе, он знал «конъюнктуру» и верил, что мне пока в театрах появляться нечего. Моя пьеса сегодня еще не более чем товар, которому он нашел щедрого покупателя.

Изменившимися за четверть часа глазами я увидел вдруг похабного купца. За благообразной внешностью, розовыми щеками стареющего в сытости господина, за медлительными повелевающими жестами почудился мне лабазник, жестокий и самоуправный. Сделалось гадко сидеть за этим столом, с кофе, которого я не пью, с икрой, с пирожными «наполеон», с суетливым посредником Театраловым, хотевшим добра всем на свете: мне, торгашу и, разумеется, самому себе.

И я сказал, словно размышляя вслух:

— Все-таки неудобно: пьесу слушали драматург Юлий Чепурин и режиссер Давид Владимирович Тункель. Может кончиться скандалом.

Краснощеков уничтожающе посмотрел на «сваху»; глаза гневно побелели. Все стало ясно: Театралов уверил его, что пьесы никто не знает; я ведь обронил в разговоре, что написал пьесу «в стол».

— Прочел позавчера, и, надеюсь, они ее запомнили.

Краснощеков потерял интерес ко мне. Даже приличия ради не сказал тех слов, которые полагались бы при прощании. Поднялся от стола, на ходу сунул официанту деньги и прошествовал к выходу.

Через несколько лет было раскрыто загородное гнездо разврата в Валентиновке. Его клиентами оказались и многие известные и высокопоставленные лица, в том числе и академик Ф. Александров, секретарь ЦК по идеологии, автор нескольких убогих, компилятивных книг по истории европейской философии. Его изгнали из аппарата ЦК и отправили на университетскую периферию. Бардак для избранных функционировал на даче Краснощекова в Валентиновке, куда он звал меня на даровой постой. Его снова судили, и потом он не возникал на литературном горизонте ни с одноактными, ни с многоактными пьесами. Но мне часто вспоминался его ответ на мое недоумение, как же он приспособится к чужому тексту:

— Думаете, я один такой? Думаете, все сами пишут пьесы?