Не скажу, чего было больше в спокойствии, с каким встретил меня Александр Фадеев: привычного самообладания, равнодушия или сановного убеждения, что все движется согласно непреложным законам партийных кар и справедливости. Разве что я поспешил с рукописью, тороплю принятые сроки «амнистии». Он знал о романе от Константина Михайловича, но Симонов, на его взгляд, не мог быть объективен и недостаточно сведущ в истории. И Фадеев решил пропустить рукопись через авторитетного историка.

— Я романа не прочту, — сказал он, как бы защищаясь вытянутой рукой от рукописи. — Если бы и пообещал, то обманул бы. Вот… — Он коснулся пальцами другой, тоже изрядной рукописи. — Я старика Пришвина год обманываю. Не успеваю.

Не знаю, была ли это «Кащеева цепь», вышедшая только в 1960 году, роман-сказка «Осударева дорога» (1957) или «Корабельная роща».

К счастью, я не знал, что рукопись с письмом Фадеева уже отправлена академику Тарле, автору «Крымской войны». В фундаментальном исследовании Евгения Тарле есть отдельная глава о действиях европейских флотов против России на Белом море в камчатских водах и поражении морского десанта на самой Камчатке. В этой главе ряд досадных фактических ошибок очевидных несовпадений с моей книгой.

Камчатский эпизод слишком незначителен в сравнении с битвой у Севастополя и Балаклавы, со сражениями, приковавшими внимание Европы и Северной Америки, камчатские материалы надо было кропотливо искать в сборниках и забытых публикациях, вычитывать в воспоминаниях де Ливрона, мичмана Фесуна, в брошюре жены Завойко, изданной уже после смерти адмирала. А к услугам историков всегда была как будто никем не оспоренная статья адмирала А. П. Арбузова, напечатанная в «Русской старине» за 1870 год в томе I (с. 365–379). Автор — участник обороны Петропавловска-на-Камчатке, офицер, в ходе боя отстраненный Завойко от командования отрядом, — приводит в своих мемуарах ряд верных цифр и сведений, но многое извращает, пытаясь опорочить Завойко, изобразить его тираном, появляющимся на палубе «Авроры» и на батарее Сигнальной горы в сопровождении палача с вынутой из футляра плетью. Декабрист Волконский писал И. И. Пущину: «столько порицаемый служебными тунеядцами Завойко делал чудеса распорядительности, твердости духа». Таков взгляд и историков на Завойко, всех советских историков, и всех моряков-рецензентов моей книги — Б. Рубцова, Б. Лавренева, Н. Мильграма.

Но «Русская старина» — авторитетное издание — всегда под рукой у историков, и многие небылицы А. П. Арбузова кочевали из издания в издание. Попали они и в «Крымскую войну» Е. Тарле, и надо же случиться, чтобы первым рецензентом романа оказался именно он, Евгений Викторович! Задетый тем, что Фадеев в сопроводительном письме просил его оценить роман «лишь с чисто исторической точки зрения», Тарле взял для прочтения месячный срок, но уже через неделю вернул в Союз писателей рукопись с рецензией, не оставившей сомнения (по его постраничным пометам, поправкам, замечаниям) в том, что роман прочитан со всей тщательностью. Отношу это не за счет особых достоинств книги; о камчатском деле и у него, крупнейшего из историков Крымской войны, не могло быть ни исчерпывающих, ни достаточно подробных сведений. И вдруг в беллетристической рукописи он эти сведения получил. «Общее впечатление от романа Борщаговского у меня — вполне благоприятное, — писал он. — Хоть я рассматривал работу лишь с точки зрения исторической, но художественная сторона показалась мне на хорошем уровне. Есть сцены удачные, есть неудачные, есть и превосходные (напр., конец III тома, когда покидают Петропавловск). Читается вся работа с большим интересом. Сколько-нибудь серьезных отклонений от фактов, установленных историей, я не заметил». Далее следовали замечания «о желательных фактических поправках», и тут академик не давал мне спуску: всякое лыко в строку, любая неточность замечена, ни одно историческое упрощение, касалось ли оно Николая I или Пальмерстона, адмирала Прайса или Наполеона III, не оставлено без иронического комментария. Удивительная по краткости, деловитости, фактической полноте рецензия и следом краткое, без «патетических» слов, резюме: «Серьезная, литературно и живо написанная работа, правдивая во всем существенном, удачно популяризирующая исторические факты и историческую обстановку борьбы на Камчатке.

28 августа 1950 года. Е. Тарле».

Евгений Викторович запиской, приложенной к рецензии, пригласил меня к себе и, прощаясь, подарил мне оттиск (из журналов «Морской сборник» № 10, 11, 12 за 1946 год) своей работы «Роль русского военно-морского флота во внешней политике России при Петре I».

Какой горький, грустный осадок оставила во мне эта встреча! Я нашел не уверенного в себе, остроумного, иронического человека, не ту духовную силу, что угадывалась в его классических трудах, таких талантливых, что именно Александр Фадеев решил принять Тарле в Союз писателей, минуя все формальности. Все достойнейшее было при нем, прорывалось наружу: острота ума, сарказм, широта взглядов, но истязали его тревоги, обиды на оскорбительные статьи псевдомарксистов, неучей, принявшихся тогда лягать его работы, в том числе и «Крымскую войну». Расчет их был беспроигрышный: Сталин ненавидел Энгельса, а Тарле обильно цитировал его — мудрено историку обойтись без работ Ф. Энгельса о Восточной войне.

И 75-летний академик, по уму и памяти вовсе не старик, то и дело возвращался к чинимой над ним несправедливости, не жалуясь, а как-то суетно и часто уверяя, что Сталин ценит и чтит его, в обиду не даст, защитит, скоро журнал «Большевик» напечатает его ответ хулителям, он звонил Поскребышеву, и тот был любезен, очень любезен и предупредителен.

Печаль проникла в сердце от этой суетности, от ощущения тотальной незащищенности, — моя открытость злу и разбою вдруг как бы сливалась с беззащитностью личности, стоящей на такой недосягаемой для меня общественной вершине (Тарле ведь трижды награждали Сталинскими премиями!). Уже нельзя было и представить себе кого-либо, кто закрыт от демагогии.

Не знаю, как Сталин, но Фадеев чтил Тарле. Прочитав его рецензию, он попросил своих заместителей дать отзыв о романе. К середине октября я снова был у Фадеева с тремя отзывами: К. Симонова, А. Твардовского и А. Суркова. Фадеев прочитал их при мне. Вернее, по двум скользнул взглядом, в одну, короткую, вчитывался внимательно.

Взяв в руки отзыв Алексея Суркова, спросил неверяще: «Неужели прочитал? Наверно, только полистал…» Пришлось сказать, что я ездил к Суркову во Внуково, что беседа длилась четыре часа и мы пролистали всю рукопись, потому листали, что на многих страницах были пометы и замечания Алексея Александровича.

Отзыва Симонова читать не стал, уже между ними был разговор о книге.

Фадеева интересовал только отзыв Александра Твардовского. Неважно, знал ли он, что мы с Александром Твардовским незнакомы, он знал нечто более существенное: правдивость прямоту литературных оценок А. Твардовского. «На мой взгляд, — заключал короткую рецензию А. Твардовский, — это безусловно полезная, ценная, добросовестная литературная работа. Образы передовых русских людей Завойко, Изыльметьева и других даны, по-моему, очень хорошо. Картины быта жителей Петропавловска, картины исторической его обороны, образы простых русских людей — патриотов, защитников города — все это, на мой взгляд, представляет безусловный интерес для читателя. Возможно, что не все в равной мере удалось автору. Мне, например, больше нравится собственно историческая и военная сторона романа. А менее нравятся любовно-бытовые и семейные сцены. Но это уже вопрос редакторской оценки. Мне кажется, что роман можно и нужно издать отдельной книгой».

Александр Трифонович телеграммой пригласил меня в редакцию, — деятельная натура, он захотел помочь мне, предчувствуя, как долго еще может длиться печатанье книги. Я наблюдал Твардовского со стороны на фронте, в недолгое его пребывание в редакции газеты «Красная Армия» (Юго-Западный фронт). Он оставил редакцию из-за конфликта с редактором фронтовой газеты Львом Троскуновым, из-за их яростной несовместимости. Штатский с головы до пят — как, впрочем, и Твардовский, — Троскунов самозабвенно предался фронтовой позе — спал без подушки, головой на пачке газет, часто похаживал в каске, умный, опытный редактор приобрел вкус к командному, безапелляционному тону, радуясь, что известные поэты не просто пишут по его требованию стихи, но пишут немедля, к назначенному часу и в готовый номер.

Твардовский противился послушному быстрописанию по приказу, полагая, что и газетному стиху на войне тоже нужно созреть, — лучше через несколько дней напечатать строки, которые заденут солдатское сердце, чем «выдать» незамедлительно нечто унылое в рифму. Троскунов приказывал, Твардовский не подчинялся. Стихотворение тут же незатруднительно сочинялось другим поэтом, и редактор торжествовал: видишь, можно! Можно! Надо только захотеть, не святые горшки лепят!.. Взаимная неприязнь, а скоро и вражда зашли так далеко, что при одной мысли о редакторе всякая поэтическая строка, кроме злой эпиграммы, умирала в Твардовском.

Когда после ранения я вернулся из тбилисского госпиталя в Воронеж, Твардовского в редакции уже не было. Его откомандировали в Москву, в распоряжение ГЛАВПУРа. Рассказывали, что Троскунов вызвал напоследок Твардовского, поднялся со стула и генеральским тоном сказал, протягивая поэту бумагу:

— Отправляйтесь в политуправление к Галаджеву! Я вас откомандировал, мне не нужны барчуки!

По приезде Твардовского в столицу, после такого конфликта, его пригласила в ЦК ВЛКСМ Мишакова. Не знаю содержания их разговора, но сразу же после встречи Александр Трифонович сказал друзьям не без ошеломления: «Братцы! По-моему, эта баба считает меня заядлым антисемитом!»

Был у Твардовского недоуменный миг, а то и миг разочарования, когда я признался, что не бывал на Камчатке; меня, исключенного из партии, никто не пустил бы на полуостров в погранзону, переменить мою жизнь может только книга, только она может дать мне пропуск на Камчатку. Я горячо заговорил о Сибири и Забайкалье, об Иркутске и Бурятии, о Байкале и Селенге, о Туве, и чувствовал, как рассеивается недоверие и мой Иркутск, мой Ялуторовск, Акатуй или Петровский Завод вновь пробуждают в нем тот интерес, который вызвали картины Сибири в романе.

Выскажу одно предположение; оно может вызвать усмешку биографов Твардовского, но сказать это надо. В долгом разговоре я почувствовал, что чтение рукописи и связанные с ней размышления стали резким, быть может, последним толчком к поездке Твардовского на восток страны, — в разговоре он досадовал, что не был за Уралом, говорил, что русский писатель не имеет права прожить век «на пятачке», как ни огромен этот пятачок, что в нем давно сложилось намерение увидеть Сибирь и Дальний Восток, нужно решиться и махнуть.

Очень скоро он решился и — махнул!

Отзыв о «Русском флаге» не был актом сострадания. Я убедился в этом, услышав от Твардовского, что он напечатал бы роман в «Новом мире», заставив меня каторжно потрудиться и сократить рукопись, — напечатал бы, если бы это не носило вызывающего характера. Ведь недавно я был членом редколлегии «Нового мира»! И в доказательство своей решимости он протянул руку к телефону: «Я позвоню Кожевникову, порекомендую роман ему. „Знамя“ ведь и военный журнал. Вы не против?»

Я был против. Напомнил о Гурвиче, которому не дали допечатать его статью, сказал, что боюсь публикации с продолжением, могут прихлопнуть роман по первым же главам, а я хочу увидеть всю книгу, и только ее.

Он легко согласился. Видимо, звонок к Вадиму Кожевникову был не так уж по душе ему. Стал расспрашивать меня о жизни, и ему пришла мысль помочь мне заработком в редакции: «Новый мир» собирался печатать повесть Гончара «Микита Братусь», Твардовский понадеялся, что уговорит автора поручить мне перевод, позвонил в Киев, но Гончар ответил, что перевод уже делается, переводчик в больнице и там заканчивает работу.

К рецензиям академика Тарле и трех своих заместителей, секретарей Союза писателей СССР, Фадеев приложил и свое короткое сопроводительное письмо в «Советский писатель», предлагая издательству «решить судьбу рукописи».

Был октябрь 1950 года.

Казалось, судьба книги решена, обычно требовались всего две рецензии, если обе положительные, а тут их четыре, и каких авторов! Передавая рукопись и рецензии любезному Петру Чагину, я, баловень судьбы, верил, что дорога роману открыта.