Постараюсь в этой главе повести разговор о подготовленном Лесючевским судилище 21 марта 1951 года так, чтобы не моя книга оказалась на авансцене, а собственно история, подлинные события и исторические личности. Ибо спор шел об истории, а мои противники готовы были предать ее, отстаивать извращенное, выморочное ее толкование, пойти на обман и фальсификацию, только бы не позволить «безродному» поднять голову, опубликовать роман, так откровенно и, увы, в лоб названный — «Русский флаг».

С первых же слов Соболева мне открылось, что его полузнание хуже откровенного незнания. Апломб, с которым он изрекал свои претензии и приводимые им цитаты, обнажили нищету его исторических познаний.

Что говорить о какой-то ничтожной книге «безродного» — оказалось, ему не по душе и Камчатка, а Петропавловск-на-Камчатке — особенно. Соболев объявил почтенному собранию, что этот порт «был детищем Муравьева», который, дескать, «порешил, как Петр Великий: „Здесь будет город заложен!“», а порт этот, на его взгляд, «был менее удобен, чем даже Аян, никогда не имел и не будет иметь (особенно с появлением авиации!) никакого значения…»

Когда на административном горизонте Дальнего Востока появился Николай Николаевич Муравьев, генерал-губернатор Восточной Сибири, дальновидный сановник, окончивший жизнь в эмиграции, Петропавловский порт, имя которому дала экспедиция Беринга существовал уже более века. Авачинский залив оставался лучшей в мире огромной, закрытой естественной гаванью. Споры и распри середины и второй половины XIX века давно ушли в прошлое, труды ученых вынесли справедливую оценку событиям и людям; имени Аян не найти даже и в Географическом энциклопедическом словаре издания 1986 года; попытка захвата Камчатки и Петропавловска японцами в 1904–1905 гг. и весь ход истории подтвердили несостоятельность тех, кто находил Камчатку бросовой, ненужной России землей. Не смешно ли, не безнадежно ли возрождать ветхозаветные споры об Аяне, когда и время, и наука давно все расставили по местам? Оказывается, не смешно! Годится и такая жалкая, невежественная импровизация, если с высоты своего литературного и военно-морского величия катишь глыбу лжи на бесправного человека.

Поскольку Соболев убежден, что Камчатку можно было без сожаления отдать английскому адмиралу Прайсу, как презренное «детище Муравьева», то о каком героизме защитников Камчатки может идти речь? О капитане «Авроры» Изыльметьеве, этом капитане Тушине русского парусного флота, могила которого и ныне в Таллинне окружена вниманием моряков Балтийского флота, на взгляд Соболева, и говорить не стоило; губернатор Камчатки Завойко — всего лишь «интриган, карьерист и выжига», а матрос Семен Удалой (Удалов), как показалось Соболеву, — лубочная выдумка, хотя поразительный его подвиг засвидетельствован не только русскими матросами, вернувшимися из плена, но и французскими и английскими офицерами-мемуаристами, участниками экспедиции на Камчатку.

Глаза, налитые нелюбовью и злобой, на мигом покрасневшем от азарта лице не хотели видеть самых скромных, пусть микроскопических достоинств книги, но, так как она была точной хроникой подлинных событий, Соболеву пришлось пренебречь ими, реальной историей, освистать ее и предложить кустарную, малограмотную версию сюжета. В качестве главного героя романа об обороне Петропавловска мне предлагался Невельской, выдающийся мореплаватель, однако не бывший тогда на Камчатке, узнавший о событиях в Авачинском заливе почти полгода спустя!

Можно ли предлагать что-либо более вздорное и непрофессиональное, даже при репутации старого морского волка, при белом крахмальном воротничке, при галстуке-бабочке и кокетливо выглядывающем из кармана на груди платочке?!

Дикое, лицемерное предлагалось мне, а точнее — полное разрушение.

Ио как быть с реальными камчатскими событиями?

Леонид Соболев не затруднился и тут: все, что он мог сказать, было вычитано из статьи адмирала Арбузова, оклеветавшей защитников Петропавловска. Стоит ли трудиться, заниматься разысканиями, сопоставлением мемуаров, если ему по руке этот ком грязи.

Амбициозность делает человека неосторожным. Ощущение своего изначального генетического превосходства в споре с «безродным», доходящее до комизма самомнение соблазняют и подталкивают к глупости. Так подлинные слова Нессельроде: «социальные грешки» — объявляются моей выдумкой из-за «глухоты» к слову; так осмеивается слово «янк» — единственное число от «янки», — столь употребительное и в разговорной речи и в печатных источниках XIX века; так с апломбом, но вопреки истине заявляется, что чин «кондукто́р введен на флоте значительно позже Крымской войны». Соболев грудью встал на защиту адмирала Арбузова, и могло ли быть иначе, если одному Арбузову он и обязан всеми сведениями о Петропавловской обороне. «Детали, приводимые автором, — утверждал Соболев, — указывают, что многое в этом Арбузове выдумано (хотя бы странная и глупая беседа с попом Ионой — стр. 242 — о заклепанных орудиях, совершенно неправдоподобная…»). Увы, Соболев и Арбузова читал невнимательно, — ведь вот она, эта воистину «странная и глупая беседа» с Ионой, в изложении самого Арбузова: «Едва держась на ногах, пошел я в каюту и, встретив фрегатского священника иеромонаха отца Иону, сказал ему: „отец, может быть, скоро я умру, но завещаю вам, что наша обязанность расклепать орудия и поправить дело!“».

На лжи и на печатном доносе Арбузова строился донос Соболева на меня.

Я успокоился. Передо мной разрушитель книги, ее непримиримый враг. Сильный — по обстоятельствам — враг, быть может, он надолго отбросит книгу. Но дело уже не во мне, не в авторском самолюбии; есть история, полюбившиеся мне люди прошлого, факты и события, которые я должен во что бы то ни стало защитить. Трудно защищать собственную строку, свое письмо, но как прибавляется сил и твердости, когда говоришь о ком-то третьем, кто ушел из жизни и уже не может себя защитить.

По мере того как Соболев рассуждал, я раскладывал перед собой карточки, делал закладки в тетрадях, молча, не откликаясь и на игривые риторические фигуры, мастером которых считал себя Соболев, не отвечая на вопросы, прямо ко мне обращенные.

В глазах собравшихся книга рушилась. Ее уже как бы и не было, развенчанной автором «Капитального ремонта», главным «мореплавателем» советской литературы после смерти Новикова-Прибоя и громовержца Всеволода Вишневского. Есть, правда, Борис Лавренев, его слово о рукописи, но ему ли тягаться с непременно присутствующим и всезаседающим Соболевым! Отвергнуты события, реалии истории, осмеяны подробности, от корабельной оснастки до обезболивающих лекарств при хирургических операциях; всезнающий Соболев разоблачил безграмотного автора, попытку «безродного» извратить славную военно-морскую историю Дальнего Востока…

Ободренный Соболевым, на критических басах заговорил и Леонид Кудреватых: «Роман неприемлем из-за серьезных пороков, как идейного, так и художественного порядка»; читая его, «невольно испытываешь ощущение неискренности автора»; «Александр Борщаговский, изобличенный нашей советской общественностью и партийной печатью в антипатриотических и космополитических взглядах… боялся, что его могут обвинить в прежних ошибках… писал неискренно, поэтому-то приукрашивал историю, а приукрасив историю, исказил правду жизни».

Александр Твардовский утверждал, что ему «больше нравится собственно историческая и военная сторона романа», а Кудреватых, не утруждая себя ни единым доказательством, уверяет, что «автор совершенно не владеет мастерством описания батальных сцен. Все события… описаны удивительно бледно, скороговоркой…». По ходу размышлений Кудреватых уличил меня в том, что, вопреки целевой установке на подслащивание русской истории, нутро космополита нет-нет да и прорвется, обнаружит себя: ну что за странное, асимметричное лицо придал автор молодому русскому офицеру Пастухову!

Я видел, как растерялся Василий Ажаев. Фронтальная атака на роман оказалась для него неожиданностью. А уже нетерпеливо ерзал следующий оратор, Перцов, его вид не внушал благодушных надежд.

И Ажаев выскользнул из зала, нашел Алексея Суркова, читавшего роман, и привел его с собой на обсуждение.

Говорил Виктор Перцов. Что толкнуло его в камчатские пределы, трудно сказать. Я слушал его, все отчетливее понимая, что книги он не прочитал, хорошо если перелистал страницы «блока». Начал он резко, но появление Суркова как-то сшибло его с тона: он конечно же прочитал рецензию Суркова и побаивался его полемического дара. Смешавшись, Перцов сказал в заключение, что третья книга романа написана сильно, даже превосходно (верно, запомнилось по отзыву Тарле!), и задача автора теперь в том, чтобы довести первую и вторую книги до уровня третьей.

В дискуссию вмешался Сурков, будто он только и ждал этой промашки Перцова. «Я читал роман, и читал давно, — сказал Сурков. — Так давно, что вполне можно было нам иметь готовую книгу; но и не так давно, чтобы забыть ее. Это честная, нужная книга, хотя по выходе она даст пищу и для критики, и нечего этого бояться. Все попытки, так сказать, „доведения книги до идеала усилиями общественности“ — вздор, лицемерие, если не злой умысел. Вы говорите — „дотянуть“ первые две части до уровня третьей. Но если эту книгу нужно „дотягивать“, тогда, товарищ Перцов, нужно бы переписать 60–70 процентов всей выходящей сегодня прозы. И не только прозы: неплохо бы „дотянуть“ вашего Маяковского! Не кажется ли вам, что вы зовете автора в ловушку: а что как он послушается вас и „дотянет“ первую или вторую части так, что спустя годы вы дружески посоветуете ему тянуть третью часть до первой или второй?! На эту игру может уйти жизнь, а она у всех одна…»

Выступил Горбунов, ввязался не в спор с Соболевым, а в неожиданную и резкую свару, утверждая, что оценка Соболевым книги продиктована его упрощенным, негативистским подходом к старому русскому флоту, что «так губительно сказалось уже и на романе „Капитальный ремонт“…».

— «Капитальный ремонт» не трожь! — закричал, багровея, Соболев.

— А почему — не трожь! У тебя на старом флоте не найти ни одного честного русского офицера, вот тебе и не по сердцу моряки «Авроры», герои обороны Камчатки. Книгу читали историки, читали бывшие моряки, все судят по-другому, одному тебе, после «Капитального ремонта», все не по нраву…

— «Капитальный ремонт» не трожь! — вновь потребовал Соболев, но не так громко, с трусоватой хрипотцой в голосе. — Я дело говорю.

Дошел и мой черед. Все для меня сошлось на Соболеве, не было задачи важнее, чем опровержение, пункт за пунктом, его речи, чем нравственная победа над ним. Я бы не сдержался, даже понимая, что сдержаться разумно, что ради книги нужно уклониться от спора, ублажить Соболева, поблагодарить за какие-то подсказки, — не могло же в часовой речи профессионала быть все околесицей. Мы не знакомы, но странно — уже и враги, закоренелые; даже обращаясь ко мне, он не смотрит на меня, на дух не переносит. Как случается, что кто-то, еще не видя тебя, не открыв твоей рукописи, злобно, до одышки не любит тебя и «вспахивает» рукопись с единственной целью — угробить, не допустить ее дыхания, — а ты изболевшейся кожей, ломотой в затылке, изменившимся сердцебиением ощущаешь безжалостную к тебе силу?

Я не стал возражать Перцову и Кудреватых. Видел перед собой одного Соболева, потного от усилий, от выпитого коньяка, то и дело промокавшего лоб белым джентльменским платочком, слышал его голос, небрежно-снисходительный едва ли не сочувственный к неучу Все надо было изменить в сидящем напротив меня самодовольном человеке позу победителя, гаерские подмигивания, актерские, пошлые взгляды, подаренные вдруг мне, — прости, мол, парень, жаль тебя но истина прежде всего.

Я предупредил, что хочу ответить по всем пунктам Мы можем разойтись с обсуждения с разным отношением к книге, это в порядке вещей, но относительно исторических фактов и личностей у собравшихся должна сложиться хотя бы первоначальная ясность. Кто-то из мудрецов заметил что ничего нет хуже активного невежества, — сегодня мы были тому свидетелями, и я думаю, что откровенное признание Антонины Коптяевой в незнании многих исторических фактов честнее и благороднее той иллюзии знания, которую пытался внушить нам Леонид Сергеевич Соболев.

Соболеву кажется непозволительной вольностью навязывание Нессельроде «современных» оборотов речи, не мог он, дескать, сказать «социальные грешки». Я привел подлинный текст Нессельроде.

Соболев утверждает, что убийство шести негров-матросов на американском бриге «Анна» и издевательское оправдательное решение ньюпортского суда — дурная выдумка автора. Но вот страница 52-я «Морского сборника» № 3 за 1860 год, там вся эта история изложена самими американцами в подробностях. Соболев не верит, что английский пароход «Вираго» шел в разведку через Авачинский залив под американским флагом, мол, гордые британцы не опустились бы до этого! Увы, вот свидетельства очевидцев, воспоминания французов и самих англичан. Их у меня более десяти, но, может быть, хватит и трех. Соболев иронизирует над описанием цинги на «Авроре» при переходе от перуанских берегов на Камчатку, утверждает, что при таком количестве недужных некого было бы ставить к парусам. Но вот подлинные записки мичмана Фесуна, судовой журнал «Авроры», акт петропавловской врачебной комиссии, книга Андрея де Ливрона, «Морской сборник» № 12 за 1854 год и № 11 за 1874 год, — как быть с ними неужели все документы врут и только Соболев знает правду?

Еще три-четыре факта, и Соболев подал голос — игриво, примирительно, даже жеманно, голос стареющей, утомленной жизнью кокотки

— Стоит ли так обстоятельно, товарищ Борщаговский? Все подробности, частности, мелочи…

— Стоит, стоит, Леонид Сергеевич! Покончим с тем, что вы называете мелочами, перейдем и к главному.

Соболев утверждает, что неграмотно говорить и писать «янк», употреблять это слово в единственном числе. Это у него от забывчивости или незнания. Русский XIX век долго, до 70-х годов, и говорил и писал именно так — «янк». И это хорошо, свободно, отвечает нормам русского языка. Вот примеры.

Соболев негодует: мол, как смеет корабельный врач «Авроры» Вильчковский сетовать по поводу того, что приходится делать тяжелые ампутации без обезболивания; сомнительно, говорит Соболев, чтобы в 1854 году вообще существовал наркоз. Вот справка из медицинских энциклопедий: эфир применяется с 1846 года, хлороформ с 1847-го. «Пирогов, — прочел я выписку из медицинского тома, — применил эфирный наркоз на театре военных действий, в условиях военно-полевой хирургии при осаде аула Салты». Значит, в 1848 году, за шесть лет до Крымской войны, эфир применялся русскими на фронте.

Соболев уверяет, уже без всяких сомнений, что «чин „кондукто́р“ введен на флоте значительно позже Крымской войны». Какое прискорбное для морского писателя невежество! Вот справка из «Военного энциклопедического лексикона», изданного в С.-Петербурге в 1855 году (том VII): «Кондукто́р — унтер-офицерский чин в корпусе флотских штурманов, в корпусе корабельных инженеров и в корпусе инженеров морской строительной части».

Соболев считает, что в 1830 году гардемарин еще не было, что и они появились на флоте значительно позже. Но вот указ императора Александра I об учреждении в кадетском (морском) корпусе дополнительной (после обычного курса) гардемаринской роты. Забыл ли об этом Соболев или никогда не знал?

Соболев находит маловероятной предложенную автором романа мотивировку самоубийства адмирала Прайса. Но именно так объясняют причину самоубийства участники военной экспедиции на Камчатку и все современники событий. Вот отрывки из записок французского офицера, опубликованных в III томе «Живописной русской библиотеки» за 1858 год; из мемуаров Дю-Айли («Морской сборник», 1860, № 1, с. 6), из «Таймс»…

Я не оставляю без ответа ни одного пункта обвинений и почти физически ощущаю меняющуюся атмосферу. Из неловкости собравшиеся отводят от Соболева взгляды, еще недавно полные почтительного внимания.

В глазах Лесючевского недоумение: как же так, братец, что же ты так небрежен!

— Вы годами готовились, товарищ Борщаговский, — прерывает меня Соболев, предлагая мировую. — С бумагами пришли, с картотекой. А я импровизирую, полагаюсь на память, ну, случаются неточности.

Он лгал. В руках он держал двадцатистраничную машинописную рецензию, помеченную 20 марта, т. е. вчерашним числом, и сдана она была издательству без поправок, со всем вздором и хламом.

— Я слишком мало знаю, чтобы ошибаться, товарищ Соболев. Вы почти убедили собрание в исторической несостоятельности книги, моя обязанность — доказать вашу несостоятельность.

В сущности, передо мной был крохотный, чтоб не сказать — ничтожный человек, еще не тот знаменитый Соболев, которого блистательная беспартийность и бескультурье властей предержащих вывели в бюрократические вожаки литорганизации РСФСР, передо мной был прислужник Лесючевского, пообещавший ему «свалить» меня вместе с рукописью.

И я перешел к характеристикам Завойко и Изыльметьева, к оценке их личности современниками и исторической наукой; к вопросу о том, может ли Невельской стать в центре романа о Петропавловской обороне, если роман не фантастический; к характеристике адмирала А. П. Арбузова, который изображен фанфароном и хвастуном не потому, что мне понадобился «такой тип для контраста безупречно святым фигурам защитников Петропавловска» (Л. Соболев), а потому, что таким именно и был реальный Арбузов. Несколько цитат из мемуаров Арбузова — в них живьем вставал глупый, обидчивый бурбон — совсем вывели из равновесия Соболева, не осталось ни одной защищенной позиции.

Он поднялся и через стол потянулся руками ко мне:

— Давайте мировую! Я почему так все обострил: меня вывела из себя Антонина Дмитриевна. Уж так она расхвалила книгу, будто мы на юбилее, а не на профессиональном обсуждении… Я вам ничего не навязываю, что окажется полезным — берите, а нет — не надо.

Пришлось пожать его руку, но как я пожалел об этом, получив копию того, что он блудливо назвал на обсуждении «импровизацией». Вся она продиктована неприязнью, презрением, какой-то беспричинной, болезненной ненавистью, все, на его вкус, дурно, пошло, вздорно, сочиненно, неграмотно, плоско, мертво… Весь его текст — шедевр предвзятости, блестящее подтверждение мысли Талейрана. «Дайте мне человека, который во всю свою жизнь написал хоть одну строку, и я вам докажу, что он заслуживает смерти».

В распоряжении Леонида Соболева оказалось около семисот книжных страниц — трудно ли доказать, что я заслуживаю четвертования!