Олег Ернев
«БОЛЬШОЙ УК-УК»
Хулиганская опера
Действующие лица
1 Мужчина
2 Мужчина
3 Мужчина
4 Мужчина
Первое действие
На берегу реки сидит молодой, крепкий с виду Мужчина. Подходит второй Мужчина, тоже молодой и крепкий. В руках у него полотенце. Он начинает раздеваться с явным намерением искупаться.
1 МУЖЧИНА. (поет нежным сопрано).
2 МУЖЧИНА. (мужественным басом).
1 МУЖЧИНА. (показав на воду).
Из реки раздается хриплый сладострастный голос: «А-а-а!»
2 МУЖЧИНА.
Раздевшись, входит в речку, весело в ней плещется. Неожиданно вскрикивает, выбегает.
2 МУЖЧИНА (нежным сопрано).
1 МУЖЧИНА (нежным сопрано).
2 МУЖЧИНА.
1 МУЖЧИНА.
ВМЕСТЕ.
Из реки — сладострастный бас: «Ага»
Второе действие
1 и 2 Мужчины сидят на берегу, напевая веселую песенку. Входит третий Мужчина. С виду еще более крепкий и мужественный. В руках полотенце. Начинает раздеваться.
1 и 2 МУЖЧИНЫ (нежным сопрано).
3 МУЖЧИНА (басом).
1 и 2 МУЖЧИНЫ.
Из воды — сладострастный бас: «Да-а-а!»
3 МУЖЧИНА (развязным басом).
3 Мужчина входит в воду, жизнерадостно напевая. Плещется, фыркает, кувыркается. Вдруг кричит, выскакивает, прыгая то на одной, то на другой ноге.
3 МУЖЧИНА (нежным сопрано).
1 и 2 МУЖЧИНЫ (нежным сопрано).
3 МУЖЧИНА.
1 МУЖЧИНА.
2 МУЖЧИНА.
ВМЕСТЕ.
Из реки — радостный бас: «А-а-а!»
Третье действие
Трое мужчин сидят на берегу. Входит четвертый. Маленький, кургузенький, с печальным выражением лица. Раздевается.
1, 2, 3 МУЖЧИНЫ (вместе, сопрано).
4 МУЖЧИНА (хриплым басом).
1, 2, 3 МУЖЧИНЫ.
Из воды сладострастно: «Ага!»
4 МУЖЧИНА (пожав плечами).
Раздевшись, входит в воду. Заплескался, зафыркал, заверещал. Внезапный крик, стон. Пауза. Выходит 4 Мужчина, вытирается полотенцем, одевается и уходит.
Из воды доносится нежное печальное сопрано:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
1 МУЖЧИНА (показав на воду).
2 МУЖЧИНА.
3 МУЖЧИНА.
ВСЕ ВМЕСТЕ С УК-УКОМ.
Хореографическая миниатюра.
Станислав Шуляк
«КОМПОЗИЦИЯ N 5»
— Как же могу согласиться с тем, что великое всегда отливается единственно только в незыблемые и вечные образцы, когда своими глазами недавно видел нечто, что принял сразу же за истинно незабываемое, хотя было оно именно скоротечным, мгновенным, мимолетным, — с особенным энтузиазмом безразличия Ф. говорил.
Ш. только невозмутимым и бесцветным, будто бумага белая, старался стоять и даже ощущения возможные и свойства тщился вычеркнуть из себя.
— Я ехал на поезде в К., — Ф. продолжал, — Мне казалось, будто я всех перехитрил, меры предосторожности, мной принятые, были незаурядны и неожиданны, любая слежка после таковых немедленно оказалась бы обнаруженной, хотя все же особенного спокойствия не было. Так бывает во сне: ты стараешься избавиться от погони, ты бежишь, притворяешься неузнаваемым, преодолеваешь преграды, заскакиваешь во множество домов, выбираешься из одного коридора в другой, проходишь сквозь стены, распугиваешь бессловесных, безвредных жильцов, но тебя все равно настигают преследователи. И, хотя ужас и вред, что они приносят с собой, непомерны, все же недоумеваешь, отчего бы тем не расправиться с тобой теперь же, раз и навсегда. Так и мои преследователи могли появиться вот-вот, и оттого немного беспокоен был я. Напротив за столиком возле окна сидел мужчина в легком пальто, не снимавший шляпы. Он был в веселом расположении и явно искал знакомства со мной. На лице человека блуждала усмешка, и вот еще что он делал. Он отворачивался к окну, он старательно дышал на стекло, и спичкой на запотевшем стекле стремительно изображал разнообразные лица. Ровно три секунды ему требовалось на каждый его рисунок. И Боже мой, что это был за художник! Вот он несколькими движениями набрасывает профиль девушки, которая сердится, вернее, делает вид, будто сердится, прекрасно сознавая, что из гнева ее ничего не выйдет оттого, что она молода, что у нее все хорошо, и — так, только внезапная прихоть!.. Ручаюсь тебе, там все это было написано. Вот лицо карлика, огорченного карлика, маленького уродца, привыкшего к вечной своей безысходности, но в эту минуту — всего лишь в досаде. Рисунки эти держались не более десятка секунд на запотевшем стекле, а после бесследно истаивали, художник обрушивал на меня все новые и новые, ошеломляя меня неистощимостью своей фантазии и мастерства. «Что же вы делаете?! — не выдержал я. — Вы настоящий преступник! Место этим рисункам в музеях, уж вам-то следовало бы это знать!» Он только усмехнулся и принялся теперь рисовать мои изображения, выражавшие по его мгновенному умыслу всевозможные непостижимые чувства. «Я хочу иметь хоть некоторые из этих рисунков, — упрашивал его я, — им нельзя пропадать, они значительнее нас самих, они значительнее нас всех, они значительнее и меня и даже вас, их создавшего». Я протягивал ему бумагу и карандаш, умоляя рисовать на бумаге, а не на запотевшем окне, но он только с усмешкой отводил мою руку. «Вы могли бы стать автором какой-нибудь новой религии изобразительности, — говорил я, — объектом коленопреклонений, творцом священнодействий или экспонатов вечности». И тут вдруг брови его сдвинулись, не говоря ни слова, он стер ладонью последний рисунок, самый невыразимый, по-моему, самый фантастический, он откинулся спиной к стенке, надвинул шляпу на глаза, в себя ушел и отвернулся. И я до сих не знаю, кто он был, и что это было, ты слышишь меня, Ш.? — Ф. говорил, обернувшись, — я до сих пор не знаю, что это было.
Ф. приятеля своего глазами поискал, но никак не мог отыскать; спрятаться было здесь негде, но Ш. и не было нигде, и уйти он тоже не мог беззвучно, однако же нигде не было.
— Где же ты, Ш.? — в беспокойстве Ф. говорил, и уже какая-то нелегкая тень легла на его сердце. Это счастье еще, полагал Ф., что автоматизм подозрительности его дремлет, если, конечно, только не притаился расчетливо. Полагал Ф.
Ш. тогда усмехнулся и своею ладонью небрежно стер приятеля своего Ф. Точным движением. С головы и до пят. Ш. вообще был крупной фигурой в современном безмыслии и безнадежности.
Сергей Носов
«НАБОБ»
Рассказ писателя
Как ценитель классики и поборник, если так можно выразиться, классичности, я не скрываю своего отношения ко всякого рода авангардистским кунштюкам, тем с большим смущением сознаюсь, что все, о чем ниже пойдет речь, произошло со мной в туалете. Боюсь быть заподозренным в примитивном хохмачестве, к чему повод, чувствую, уже дан первой фразой этого отнюдь не юмористического повествования, но не сказать, о чем сказал, никак нельзя, а сказать по-другому — тоже никак не выходит. О, нет, нет, я шутить не намерен, и не моя вина, что приключившееся со мной оказалось окруженным столь несерьезными декорациями, как раз предмет разговора весьма и весьма серьезен, хотя, сознаюсь, как предмет он до конца мной еще не осмыслен, — а иначе бы я и рассказывать не стал, если б все мне было в этой истории ясно.
Что ж, есть подумать о чем. Хотя бы об этом. — Личность: цельность ее и свобода выбора, или, если взять поконкретнее, если поуже, то, конечно, культура и, конечно, финансы — вот проблемы чего меня столь беспокоят — опять же в этическом плане. И не исповедь мой короткий рассказ; и тем более, не объяснительная записка. Своим доброжелателям, чья осведомленность имеет себе стороной обратной, по известному правилу, досужие домыслы, так скажу: зря про меня не болтайте плохого. Уверен: когда прочтете все это, сами во всем разберетесь.
Ну так вот. Ближе к делу. Итак.
Третьего дня случай привел меня в туалет на улице Д***. Что сказать мне о том туалете? С виду обычный. Да, обычный, ничем казалось бы, не примечательный туалет. Разумеется, платный. Несколько ступенек вниз, и старичок-пропускник справа за столиком. В подобных случаях, когда входите и достаете денежку, внимание ничем не задерживается — достали и проходите спокойно, а тут наши взгляды встретились вдруг, что-то меня задержало, будто бы прикидывал старичок, тот ли я, кто нужен ему, а так как я явно замешкался, невольно выдав тем самым готовность отвечать на какой-нибудь хитрый вопрос, если будет мне задан, то он и задался:
— На стене не хотите ли что-нибудь написать? Вот у меня карандашик имеется.
— Что? Что? — не поверил я ушам своим, но старичок истолковал мои «что? что?» в смысле «что именно?»
— Что придумаете. Небольшое. Строчки две, четыре, лучше в рифму… Поэзию.
— Это как? — удивляюсь, — новый вид сервиса?
— Вовсе нет. Мы за творчество деньги платим. Двести рублей одна строка стоит.
— Сколько? — опять не верю ушам.
Но старичок ответить не успевает. Из ближайшей кабинки выходит вполне почтенного вида клиент и, сверкая глазами (ибо он весь вдохновение), направляется к нам быстрым шагом.
— Вот, Харитон Константинович, на такое что скажете? — спрашивает клиент, подобострастно заглядывая в лицо старичку. И декламирует:
Ну как? Хорошо ли? Пойдет ли?
Старичок поморщился. Стихи ему не понравились.
— Нет, Олег Владимирович, дорогой, исписался ты, повторяешься. Было уже сегодня про любимого. Отдохни. В четверг придешь. Сегодня и так уже полторы тысячи получил.
— Я могу завтра прийти, — вымолвил Олег Владимирович, все так же подобострастно старичку улыбаясь.
— Отдохни, тебе говорю. Не насилуй Музу. Придешь в четверг. Голова свежая…
— Ну тогда до свиданьица, Харитон Константинович.
— До свиданья, дорогой, до свиданья.
— Я пошел, Харитон Константинович.
— Иди, дорогой, иди. Придешь в четверг, поработаешь.
— Маргарите Васильевне привет.
— Обязательно, дорогой, обязательно.
Ушел.
А я, зачем пришел, забыл совершенно. От остолбенелости.
— Суетится, — как бы по-отечески, как бы проявляя к моему состоянию уважение, почти ласково пояснил мне Харитон Константинович. — Суетятся некоторые. А не надо суетиться, нет. Мы труд умеем ценить, никого еще не обидели. Одно только условие. Если вы сочините что-нибудь, то непременно со словом «Набоб». «Набоб» — это наша фирма. Я ее тут представляю, «Набоб». Я тут по рекламному направлению. Про «Набоб» надо. Слышали, наверное: торговый дом «Набоб»? Мы — фирма известная.
О «Набобе» я ничего не слышал.
— Ну и пусть, что не слышали. Вы идите, идите, подумайте. Вдруг в голову стих придет. Не стесняйтесь. Смелее.
И вот, удрученный услышанным, погрузился я в чтение. Мне было что почитать. Стенки кабинки и дверца сверху донизу были исписаны — не решаюсь это назвать стихотворениями, но чем-то к тому приближающимся — рифмованными изречениями о «Набобе». Был бы один почерк, — но в том-то и дело, что не один: то бисером, то покрупнее, то как курица лапой, то по-старошкольному, когда «Н» заглавное с флажком хвостиком, а «л» прописное с точечкой на носочке… — если был бы один почерк, если бы не было этого разнообразия, я решил бы, наверное, что все это придумал какой-то маньяк, запирающийся вечерами в кабинке. Но нет, по всему видно, тут поработали многие.
«„Набоб“! — читал я, — ты всех у нас богаче. Мне пожелай удачи». Или: «Нет „Набоба“ лучше в мире. В том уверен я в сортире». — «Помни до гроба заботу „Набоба“». — «Лучше золота всех проб наш известный всем „Набоб“».
Рекомендация, обведенная в рамку:
Широко использовалась ненормативная лексика.
Попадались рисунки.
— Какая гадость, — сказал я вслух.
Мне стало тоскливо.
Старичок глядел на меня вопросительно — я направлялся к выходу.
— Знаете, — сказал я, — только форменный жлоб согласится хвалить ваш дурацкий «Набоб».
«Жлоб» — «Набоб»… Я сам испугался, что получилось в жанре. Снова замешкался.
— Неплохо получилось, — отозвался Харитон Константинович, — а думали не получится.
Не успел я и глазом моргнуть (вот она, цена моего замешательства!..), как две двухсотрублевки очутились у меня в кулаке. Стремительность необыкновенная!.. Для того чтобы достать до меня, Харитону Константиновичу следовало перегнуться через стол, что и было им с успехом выполнено, — он лег, почти лег животом на клеенку, ну и далее — раз-два вытянутыми руками — мой кулак инстинктивно сжимается. Отпрянуть я не успел.
— Да что же это такое? — только и мог я произнести.
— Гонорар, — ответил старичок усталым голосом.
Он с трудом выпрямлял спину. Кряхтел.
Я еще сомневался.
— По-вашему, я должен взять это?
— По-нашему, вы уже взяли.
Он был прав.
— Не в службу, а в дружбу, — попросил Харитон Константинович, — будьте добры, напишите на стенке. Вот карандаш. Я потом зафиксирую в журнале, не сомневайтесь. Видите, поясница, — он тяжело вздохнул.
Никогда в жизни я еще не писал на стене в туалете. Я — на стене в туалете?! Это дико представить. И все же я взял карандаш, взял и пошел. А как же я мог поступить иначе? Но не из-за денег, нет, просто из вежливости, чтобы не обидеть участливого старичка, если подходить упрощенно… — но… с другой стороны, из-за денег тоже, конечно, — и, собственно, я не знаю, что тут скрывать: положение мое таково было, что не ощущать себя чем-то обязанным я никак, никак не мог, — не говорю уже о немощности Харитона Константиновича, о его, как тогда же и выяснилось, болезности, хворобе. Да ведь не психологический же этюд я пишу в самом деле! В том ли моя сверхзадача? То есть в данный момент — сейчас — на бумаге — не психологический же пишу в самом деле этюд! (А не тогда — на стене.) Но не скрою: тогда, возвращаясь в кабинку, спрашивал сам себя, еще кое в чем сомневаясь: а не уронил ли я, так сказать, достоинство? а не поступился ли принципами? а не изменил ли я своим убеждениям? И чувствовал, что чувствую, что нет. Не уронил, не поступился, не изменил — потому хотя бы, что дерзко и смело бросил им вызов своим сочинением — вызов их подобострастию, их самоуничижению, их рабскому преклонению перед каким-то паршивым «Набобом». Их готовности льстить — гадко и жалко. Нет, я был бунтарем. Я был нонконформистом.
Между прочим, не такое это простое занятие — писать карандашом на стене в туалете. Впрочем, не совсем на стене — в моем распоряжении была дверца кабинки, вернее, ее нижняя правая часть, еще никем не тронутая, а здесь, прошу мне поверить, своя специфика: короче, я вынужден был принять весьма неудобную позу — полуприсесть, изогнуться, излишне говорить, что мешал унитаз. Почерк у меня ужасно плохой, но сейчас мне хотелось быть аккуратным, пусть знают.
Новое четверостишье как-то само собой сложилось.
Разумеется, я понимал, что «какой-нибудь клоп», строго говоря, ни в какие ворота, но я так нарочно придумал, чтобы погрубее было, пообиднее.
Харитон Константинович отсчитал мне восемьсот рублей. В целом он остался доволен.
— Новый мотив. Это хорошо. Это надо приветствовать. Содержание, обязан вам доложить, нас мало волнует. Должно быть и негативное что-то. Вы правы. Я, пожалуй, вас поощрю даже, — добавил старичок, доставая еще триста рублей. — Есть у меня право поощрять в пределах сорока процентов. Немного, конечно. Премиальный фонд у нас не очень велик. Пока. В дальнейшем будем учитывать темпы инфляции. Но и вы тоже. Могли бы и покруче, а? Что вы правильный такой? Небось, бесплатно когда, не такое в сортирах пишете?..
Последние слова он произнес шутливым тоном, и я возражать не стал. Ничего, ничего, повторял я в кабинке, работая карандашом, вы у меня еще содрогнетесь.
Я придумал двустишие — до крайности непристойное. Апофеоз скабрезности. Я смешал «Набоб» с грязью. Мягко сказано. Не в силах произнести сочиненное, я запечатлел то на туалетной бумаге. Старичок долго вчитывался. Наконец принял работу. Разрешил перенести на стену кабинки.
— Вообще-то вам бы отдохнуть следовало. А то, поверьте моему опыту, повторяться будете. Приходите-ка денька через два. Голова свежая, незамутненная… Здесь хорошо придумывается.
— Послушайте, — сказал я, пряча деньги в бумажник, — но я так ничего и не понял. Зачем это? То есть я понимаю, что как форма рекламы это даже весьма оригинальная форма. Вы, наверное, первые…
— И единственные, — подтвердил старичок.
— Но ведь ваш туалет на отшибе. Сюда никто не заходит. А вы деньги платите. Кому ж это надо все, не понимаю…
— Охотно объясню, — улыбнулся Харитон Константинович. — Наш туалет базовый. Лишние клиенты только делу вредят. Мы ж на свой контингент ориентируемся. Наши люди сюда не за тем ходят, вы уж сами поняли. Видите, какая у нас творческая атмосфера?
— Да, — согласился я, — но что значит «базовый»?
— А то, что завтра же ваши стихи будут переданы по информационным каналам «Набоба» во все туалеты, находящиеся на территории бывшего СССР. Вас будут читать Москва, Владивосток, Ялта, Одесса… Более того, если вы вдруг встретите дня через три свои опусы где-нибудь в уборных Мадрида или Нью-Йорка, не удивляйтесь, пожалуйста. Наши филиалы разбросаны по всему миру.
Я сказал:
— Потрясающе.
Харитон Константинович засмеялся.
— «Набоб» заботится о рекламе.
— И все же, и все же, — продолжал я расспрашивать, — вы же к первому встречному обращаетесь… Да за такие деньги!.. Столько поэтов!.. Вам бы знаете, кто писал?
— Знаем, — ответил Харитон Константинович. — У «Набоба» достаточно средств, чтобы пригласить кого он захочет. Не в том дело. Нам это не надо. Поэты профессиональные, культурой отягощенные, так никогда не сумеют. Уверяю вас, им будет мешать знание техники стихосложения, даже не столько знание, сколько представление об этой технике, как о чем-то безусловном, самоочевидном, несомненном, как бы они сами не относились к традиции… Да! Они ведь рабы традиции, вы не знали об этом? Откуда же у них возьмется дыхание… непосредственность, дерзость… чтобы придумать такое? Они не чувствуют нашего потребителя. Профессионализм страшно сковывает их. А сотрудничать с ними!.. что вы!.. отбоя бы не было!.. Но мы ценим другое — обаяние безыскусности, неумелости… Прямоту. Потому и нет ее, дорогой господин сочинитель, нет демаркационной линии между читателями и вами.
— Мною? — переспросил я столь же торопливо, сколь и задумчиво, потому что мне было, было о чем подумать, но времени не было: Харитон Константинович продолжал говорить:
— И не надо, не надо так себя принижать. Это я вам насчет «первого встречного»… Разве я всем предлагаю? «Первый встречный»… зачем же так о себе некрасиво?.. Вы же видите сами — отбор… А зачем же я здесь, извините, сижу? Вы когда ко мне вошли, я сразу, как увидел вас, так и подумал: по-моему, наш. И, как видите, не ошибся.
— Спасибо, — поблагодарил я за комплимент. (Харитон Константинович доброжелательно улыбался. То, что я член Союза писателей, было мною, разумеется, скрыто.)
Мы попрощались.
На улице я пересчитал деньги. Вместе с премиальными выходило одна тысяча девятьсот. Ну вот, подумалось, сотенки до двух не хватило.
Однако что же это было такое? Что же это все означает, однако?
А ничего. Ничего не означает. Ничего особенного. Не надо.
Просто я поступил на службу.
Андрей Зинчук
«ПОТОМУ ЧТО Я ВЗЯЛ ТЕБЯ В ПЛЕН!»
Весной в городском парке начали пересвистываться милиционеры, глубоко утопая сапогами в прошлогодней листве.
Пернатых еще не было, милиционерам выпала честь открыть весну. Видимо, из-за этого они предпочитали прогуливаться в парке парочками.
Мимо них, мимо испачканных за зиму парковых скамеек торопился на городскую промежуточную станцию железной дороги человек в ватнике, в ватных же брюках, с рюкзаком и чехлом от теннисной ракетки. Проходил стороной, опасливо косясь на милиционеров, не желающих, впрочем, причинять ему никакого вреда. Но загляни они в чехол, но догадайся о причине, заставившей гражданина подняться в голубую рань и переться на станцию — они бы, пожалуй, пригляделись к гражданину повнимательнее и, чего доброго, нанесли бы ему материальный ущерб путем изъятия у него малокалиберной винтовки, разобранной на части и спрятанной в чехле. Однако милиционерам было недосуг — они прогуливались по парку, как уже было отмечено, парочками, подставляя обтянутые блестящей кожей лица первому весеннему солнцу.
Имя человека, который хотел скрыть его от властей, было Володя. Торопился же Володя на поезд 7 часов 14 минут, чтобы добраться до заповедника, находящегося поблизости от города. Там он хотел, никем не замеченный, провести два восхитительных выходных в палатке и дикости, сварить суп из заповедной зайчатины или тетеревятины. Володе было уже тридцать, а дикое мясо он ел только дважды. А мяса хотелось. И даже не мяса, а чего-нибудь такого… мужского, какого-нибудь маленького убийства. Потому что у Володи ушла жена, и он не понимал, почему она ушла.
О заповеднике же рассказал ему приятель, у которого так же уходила жена, Алешка, браконьеривший там прошлой осенью. Винтовку дал, палатку дал. И Володя поехал.
От станции железной дороги на автобусе, потом пешком три километра вдоль озера, вверх по ручью, мимо заброшенной пасеки, и Володя прибыл на место.
По дороге удачным выстрелом он сковырнул с березы полинявшую белку и теперь вспоминал: можно ли ее есть? А если все-таки можно, то что с ней перед этим делать, чтобы не есть сырую? Тушить? Варить? Жарить? Что?..
Было два часа дня. На краю болотца уже стояла володина палатка. Уже два или три раза он спотыкался на ее колышках. Уже стало ясно, что делать с белкой — сунуть в рюкзак, а в городе загнать первому попавшемуся таксидермисту. Уже Володя приготовился к обеду: достал банку консервов, лук, несколько картошин, хлеб, соленый огурец и соленый же помидор, уже помятый. Кое-что положил на предварительно расстеленную на траве газету, а кое-что сунул в котелок и повесил его над костром. (Между нами заметим, что не обошлось и без спиртного!) Заповедник, хорошо!..
Из леса вышло странное существо, не похожее на человека. Этакий нечеловекообразный человекообраз. Оно шло, прихрамывая на правую ногу и, по всей видимости, направлялось к костру.
Володя бросился было в палатку за винтовкой, но существо это как-то ловко прыгнуло и оказалось как раз между Володей и винтовкой. Село. Скрестило под седалищем ноги. Зевнуло…
Заглянув к нему в пасть, полную желтых клыков, Володя вдруг установил точное ему название: «Мясоед». Ну, Мясоед и Мясоед. Хрен с ним совсем!
Володя не стал хвататься за винтовку не потому, что испугался какого-то там Мясоеда! Просто не знал, что делать с таким количеством мяса. Да еще и неизвестно, годится ли оно в пищу!.. А может, оно уже прирученное? Может, оно вообще домашнее животное? Ишь, как смотрит! Может, оно убежало? Может быть, за него премию получить можно! А он может взять и привести его обратно, туда, откуда оно убежало. Может?
Короче говоря, стрелять Володя воздержался. Сел поближе к костру и начал есть.
— Кость в горло! — сказал Мясоед хорошо поставленным голосом.
— Какая кость?.. — растерялся Володя. — А, так значит, ты разговариваешь! Кто тебя научил? А ну, отвечай! Ну?! — Володя замахнулся на Мясоеда ложкой.
Мясоед пожал плечами и отполз в сторону. Опять скрестил под седалищем ноги. Достал трубку, набил ее из кисета и чиркнул спичкой. Раздался взрыв.
…Разглядывая лежащее ничком огромное мясоедово тело, Володя размышлял над причиной взрыва. Но ничего не размыслил. Тогда он встал и подобрал отброшенную в сторону огромную мясоедову трубку. Грязную, прожженую. Поковырял ее пальцем, заглянул внутрь, понюхал. Трубка как трубка. Володя взял в руки мясоедов кисет…
— Да ведь это порох! — вырвалось у него непроизвольно.
Бедняга, даже курить его не научили. Разговаривать научили, а как курить — не показали. А может быть, оно все-таки не Мясоед? — с беспокойством подумал Володя. — Жаль. Уж больно хорошее название, менять не хочется. Ничего себе заповедничек развели! Может, не один он тут. Может, тут их двое или даже трое. Может такое быть?
Мясоед к этому времени очухался и громко вздохнул.
— Ну? — строго спросил его Володя.
— Кисет перепутал.
Плохо его все-таки говорить научили, ничего не понятно! А может, он сумасшедший? Сумасшедший Мясоед. Набрел на него, поди ж ты!.. Алешка вот живой вернулся…
И тут блестящая догадка осветила мозг Володи. Это же этот, как его, мать родная евонная! Да я же про них в книжках читал! Не миновать премии!..
Володя раскрыл объятия и бросился на реликтового гаминоида. Человеческим языком выражаясь — снежного человека.
Мясоед равнодушно отпихнул Володю задней лапой и повернулся на другой бок, мордой к лесу.
Володя перевернул его обратно.
Мясоед подоткнул под себя клочья шкуры и плотоядно сглотнул. И опять отвернулся.
Володя вновь его перевернул.
На что мясоед плюнул и нехорошо выругался (просто можно сказать матом!).
Может быть, это все-таки не гаминоид? Тогда он кто? Ведь за ошибку потом, тогда, когда будут вручать премию, может быть, придется краснеть. Может? Хорошо бы сначала, в интересах науки, хотя бы установить гаминоидов пол!
Мясоед же, пока Володя его устанавливал, отпихивался и сопел.
— Ну и черт с тобой. Не больно-то и хотелось! — сказал вконец измучившийся Володя. — Пропадай так. Пошел к чертовой матери. До свиданья! — Он бросил Мясоеда и хотел отойти в сторону.
— Да нет, теперь, пожалуй что здравствуй! — отвечал ему Мясоед, стреляя глазами из-под косматых бровей.
— Почему это «здравствуй»?
— Потому.
— А все-таки?
— Потому что я взял тебя в плен!
Когда Володю со связанными руками Мясоед гнал на станцию железной дороги и дальше — в дежурку — попавшийся им навстречу милиционер поинтересовался, крутя в руках свисток и опасаясь случайно засвистеть:
— Начеку, Трофимыч? Браконьеришку гонишь?
— Гоню, голубчик, гоню, — отвечал Мясоед, ударяя Володю коленкой под зад. — Третий за эту неделю попался!
— Ну, гони-гони, — сказал голубчик милиционер и все-таки не удержался и засвистел на всю округу.
Александр Образцов
«ДВЕ ВСТРЕЧИ С ДЬЯВОЛОМ»
Я никогда не верил рассказам о потустороннем. И до сих пор отношусь к ним с иронией. Хотя два случая, которые произошли со мной двенадцать и шесть лет назад, я объяснить не могу.
В 1983 году я работал шкипером на лихтере в СЗРП. В моем распоряжении было судно длиной шестьдесят и шириной двенадцать метров. То есть его размеры повторяли размеры флагманского корабля адмирала Нельсона во время битвы на Трафальгаре. С той разницей, что корабль Нельсона был набит пушками и сотнями моряков, а мой лихтер грузился кабелем в Гавани, и его капитаном и командой был один я. Лихтер был построен в Финляндии фирмой «Раума-Репола» в 1956 году. Он был предметом зависти многих многочисленных буксиров и сухогрузов в акватории Маркизовой лужи. У меня были три каюты, обшитые желтой лоснящейся фанерой. У меня был камбуз с замечательными финскими удобствами. Наконец, у меня была настоящая финская баня. В рубке, наверху, я во время буксировки под мостами крутил штурвал, от которого не отказался бы и сам Нельсон. Но самое главное — в ахтерпике вялилась купленная у рыбаков плотва и корюшка, а под рядами ее мирно плескалась во время качки жидкость в стеклянной бутыли емкостью в тридцать литров, — чистейший самогон. Нетрудно догадаться, что уважение и почти подобострастие капитанов буксирных катеров по отношению ко мне и моему сменщику питались именно из этой бутыли.
В те далекие времена жить было хорошо. Любой человек, который говорил — «я пишу» — пользовался уважением у окружающих, любовью у девушек и боязливой ненавистью у начальства. Ему давали место у печки, колченогий стол и возможность пользоваться чаем номер «33».
Но чего-то не хватало мыслящим людям в то далекое время. Рука не поднималась создать что-либо великое. А ведь казалось бы — полстраны вечерами, после телевизора (заканчивался в одиннадцатом часу) садилось к столу, придвигало тетрадку за две копейки и выводило слово «рассказ». И больше ничего. Полстраны через пятнадцать минут пыхтенья и зубовного скрежета отодвигало тетрадку на завтра и лезло под женский бок. Как правильно поступал этот народ! Потому что остальные, немногие, кто преодолевал эти пятнадцать минут, наутро вставали из-за стола зеленые от чефира и папирос, а в остальном результат был примерно тот же. За исключением упомянутого выше женского бока, который не был столь же неприступен, как чистая бумага.
Каюсь, я принадлежал к недостойной части моего народа. Поэтому лихтер с его четырьмя столами для сочинения рассказов (две каюты, камбуз, рубка) был наводнен тетрадками, бумагами и шариковыми ручками.
Я смотрел в сторону залива, небо темнело с востока, на западе розовела Швеция. Туда мне было не попасть во веки веков. Поэтому запад для меня был просто стороной света и ничем иным. С востока меня подпирала моя страна, которая уже спала. Для кого мне оставалось писать? Для своей сестры, которая уже мало верила в мою удачу? Или для диспетчера СЗРП, который каждую смену отмечал мое местонахождение?
В тот сентябрьский вечер я решился не писать. Это было трудное решение, потому что постоянное самоедство составляет основу профессии. Каждое мгновение нужно быть готовым к тому, что э т о вдруг пойдет. Нельзя было э т о упустить, ни в коем случае! Потому что следующего раза могло не быть. Так что лежа под ночником с книжкой на груди (полезной книжкой! Или это Флобер, или Платон, или, на крайний случай, том «Истории дипломатии») и поглядывая иногда в иллюминатор на белеющий шпиль Морского пассажирского порта, я знал, что совершаю преступление. Но очень уютно было в постели, в чистых простынях! Так уютно, так хорошо. В декабре поеду на семинар драматургов в Рузу, там будет отдельный номер в Доме творчества, может быть, пьесу купят… или поставит какой-нибудь недоумок…
Я засыпал.
Поэтому я положил книгу на столик, поднял руку и щелкнул выключателем.
И в тот же самый момент я содрогнулся от страха.
Слева от двери, чернее темноты, был ОН.
В те короткие секунды, когда я с ужасом соображал, что мне делать, Он не сделал ни одного движения. Я до сих пор отчетливо помню ЕГО позу: в черноте угла ОН был сгущением черноты, в своей неподвижности напоминая сидящего на корточках зэка, но именно легкость ЕГО проявления и одновременная тяжесть структуры (как будто из земного ядра) создавали невыносимое сочетание невесомости и придавленности — он парил в абсолютно неудобной для человека позе полуприседа с расставленными крыльями, руками?.. Были рога.
Не знаю, как я проскочил мимо НЕГО.
Сидя в рубке в одних трусах, дрожа от холода, я очумело смотрел на черную в рыбешках огней воду, на Морской пассажирский порт, на темные цеха завода «Севкабель», на морские суда, стоящие у стенки…
Через час, продрогший, не только от холода, я осторожно спустился по трапу, зажег свет в камбузе… Затем осветил коридор… Просунул руку в каюту, включил верхХний свет…
Никого.
История имела продолжение.
Мой сменщик тоже писал. Когда-то он написал сценарий, оставленный им на «Ленфильме». А через год-два этот сценарий показали в новогоднюю ночь по всей стране в виде двухсерийного фильма. Страна полюбила этот фильм. Мой сменщик был в ярости. Хотя, мне кажется, украденный сценарий или рассказ, которые так широко пошли, должны примирить человека с потерей.
Моего сменщика любили актрисы. Он замечательно играл на балалайке весь репертуар Луи Армстронга.
Когда я менял его на рейде Кронштадта и произошло продолжение истории с дьяволом.
Мы мирно беседовали со сменщиком на камбузе, пропустив по рюмочке. Буксир, который должен был захватить сменщика на берег, уже пару раз рявкнул. Но мы имели право на какое-то время для сдачи смены, поэтому не обратили на буксир особого внимания. К тому же мы прекрасно понимали, что нетерпение буксира объясняется только тем, что его капитан догадывается, что происходит у нас на камбузе.
И здесь вошла актриса, одна из тех, кто любит слушать Армстронга в исполнении на балалайке.
— Это он! — закричала она. — Он!!
Выяснилось, что я (или дьявол, принявший мой облик) встретился ей в одну из ночей, когда она шла по коридору в гальюн.
На меня никогда в жизни не смотрели со страхом. Это лестно, но неприятно.
В дальнейшем сменщик рассказал мне, что этот лихтер напичкан всякой чертовщиной. Он рассказал мне несколько историй.
На следующий год я получил другой лихтер. Там было потише.
В 1989 году в начале мая мы решили снять дачу. Знакомый художник предложил мне Вырицу. Там у него были друзья, которые сдавали третий этаж замысловатого теремка, у церкви.
Жене и сыну место очень понравилось. Жена тут же вскопала полоску земли. Сын весь день играл в бадминтон с детьми хозяев. Мы сходили на речку — там было замечательное место с лодками, с дощатой купальней.
Мы привезли с собой два рюкзака и сумки с посудой, постельным бельем, продуктами. У нас был отдельный вход по винтовой лестнице. Две комнаты, где нам предстояло жить, были светлые и господствовали над деревянной Вырицей и ее деревьями.
Мы легли спать рано, около одиннадцати. Жена с сыном в дальней комнате, а я справа от окна, выходящего на церковь. Занавесок на окнах не было. Не было и дверей между комнатами. Это, кажется, помогло мне на этот раз.
Снова был момент засыпания.
Неправду говорят, что мгновение остановить невозможно.
В этот миг засыпания — кратчайший миг! — когда я недовольно подумал о том, что все лето, в белые ночи, придется спать при свете, я увидел, как ОН уже летит ко мне от Южной Америки! Я понял, что ЕМУ хватит полмига для того, чтобы быть здесь, в Вырице! Что эти полмига необходимы ЕМУ только для того, чтобы я закрыл глаза. Но я их не закрыл. Я вспомнил ЕГО, я видел его руки-крылья, которые он раскрывает там, южнее Бразилии, чтобы приземлиться у моего изголовья.
Я изо всех сил старался не закрыть глаза, я таращился в белое окно. Я старался позвать жену, но язык отказывался служить мне. Тогда я начал неистово ворочаться, я знал, что жена засыпает не скоро. Наконец, мне удалось сказать, вернее, промычать:
— Т… а… н… я…
И я клянусь, когда она прибежала и как бы разбудила меня, я не спал: я был в том состоянии полумига от сна, в котором пригвоздил меня дьявол.
Наутро мы отказались от дачи. Хозяева не поверили рассказу. Но мне это было и неважно.
Мы бежали из Вырицы с рюкзаками и сумками так же, как Мопассан бежал от Орли.
В этом году ровно шесть лет от истории в Вырице и двенадцать от истории на лихтере.
Честно говоря, я сам не рад тому, что проговорился.