Хач-хач... Мать рубит кролика. Оц-оц... Она перерубает кости, как спички. Да. Капельки подскакивают. Волоконца мяса прыгают ей в лицо. Мы ждем гостей. Готовим пир. Они — из города. У нас есть глубокие тарелки для супа. И мелкие для второго. Так что — нам не стыдно... Мать рубит и улыбается. Ее лоб и щеки блестят.
... Это он! Да. Ее маленький большой палец. Такой маленький большой пальчик... Не мизинец, нет! Именно этот большой пальчик. Черт! Что я говорю?!..
Сколько ей было? В то время... Три года, четыре. Да. Что-то такое... Она уже была «чистая». Она уже давно «просилась».
Я ничего не понял. На сытый желудок — это трудно. Мне — точно.
Ее внесли в комнату. Внесли тихо-тихо, спящую. Только ножка свисала. Ножка в носочке. В белом носочке. В таком белом, неземном носочке. Да. Ни пылинки, ни пятнышка. Такая невероятная белизна. Такой носочек из лепестков лилии... Такая свежесть. Она будто и не ходила никогда. Будто ее всегда носили на руках. Будто этот носочек был частью ее тела. Да.
Я спрашиваю себя — как она ходила? Как? Ходила она вообще?! Ее носили на плечах? Кто? А может, она и вовсе не ходила?! Не двигалась? Всегда лежала?! Или — всегда спала?! Такая неподвижность... Да. Такая нетронутость...
Этот носочек был белее снега. Белее самого белого снега... Белее самого слова «снег». Белее самой мысли о снеге! Намного, намного белее! Ничего общего! Снег сам и мысль о снеге — просто черные- черные ночи по сравнению с этой белизной! Да. Просто уголь. Именно так. Да. Белее самой мысли о снеге...
Так ее выход меня поразил. Вернее внос. Этот носочек и маленький большой палец. Голая ножка. Носок потом сняли. И вот. Да. Я увидел ее пальчики. Ее ножку. Ее большой палец. О-о-о... Оттопыренный, да, такой кругленький пальчик. Отставленный во сне большой пальчик!.. Это он свел меня с ума. Да. Именно он. Я на него уставился и никак не мог отвести глаза. Этот пальчик на ножке... Пальчик... Пальчик...
Ее внесла женщина. Ее мать. Она улыбалась, да, чтоб мы все не прыгали от радости. Чтоб не шумели. Извиняющаяся и гордая улыбка. Они были из города. И они с дочерью даже не заметили — ни глубоких тарелок, ни мелких! Черт.
Им было не до детей. Свои дела. Они сами вырвались на каникулы. Две молодые женщины. Они бросились в лето! Да. Моя мать и мать девочки с маленьким большим пальчиком на ноге. Существо, чей пальчик свернул шею моим мозгам! Именно! Я и не увидел по-настоящему, что она «девочка». Сначала — нет.
Ее положили, и я подошел. Тогда-то я и увидел ее всю. И впервые захотел к ней прикоснуться. Это не важно, нет, совсем не важно — девочка она была или мальчик. Существо, да, существо. Ни на что не похожее. Существо, к которому я хотел прикасаться. Трогать. Мять. Держать на весу. Качать... Нюхать. Да. Только это было важно. Только это. Ничего кроме. Ничего ни выше, ни ниже. Только это. Да. Я смотрел только в эту сторону.
Им было не до нас. Нет. Я тоже не смотрел в их сторону. Все равно... Что они, как они... Только то, что касалось девочки. Это совсем другое. Совсем- совсем! Абсолютно! На меня надели волшебную шапку. Да. И я ничего не видел из-под нее, кроме девочки. Никого. Кроме этой маленькой кудрявой нимфы... Все вокруг исчезло. Только она. Только она и все. Ничего больше. Ни меньше, ни больше! Только она и ее пальчик...
И запахи. Еще — это. Они принесли другие запахи. Совсем другие, совсем-совсем другие. Я сидел неподвижно, уставясь в пол! Как перед побегом! Да! Точно! Как перед прыжком! Запахи, запахи, запахи... Во мне все металось! Запахи... Я их сразу почуял! Сразу! Как только девочка и мать вошли! Совсем другие! Я повторяю — совсем другие запахи! Что?! Что это было?! Цветы?! Духи?! Их тела?! Подмышки?! Шея?! Шоколад?! Ладони?! Их рты?! Карамель?! Хлопок на солнце?! Запах пыли? Запах чего?! Город? Бензин? Пот? Усталость? Нет? Тогда что?! Кожаные сандалии молодой женщины?! Губная помада? Чем пахли эти женщины? Мать и дочь. Чем? Я могу сказать одно. Только одно. Эти запахи меня вывели из одиночества. Да. Из моего секретного существования. Из моего тайника. Да. Я вышел из одиночества. Стоило им только появиться. Стоило этим двум существам войти в наш дом. Так и должно было быть. Именно так. Да. Так, а не иначе. Именно так. Иначе и быть не могло.
Так бывает при внезапном помешательстве, нет? Точно так и бывает. Человек сходит с ума — и все. Этот момент... Смотрит в одну точку, а потом все! Точка — где угодно! В трещинке асфальта. На чьем- то ухе. Везде, да везде полно места! Где угодно! Эта точка может появиться где угодно. В любой момент! Вот в чем дело! Да. И человек не может ее увидеть! Вот в чем ужас! Вот где кошмар! Он не видит этой точки ! Человек смотрит на нее, а потом — все! Не узнает ничего и никого вокруг! Все становится другим! Да. Все меняется. Все. Все абсолютно. В этой точке все меняется... Все и еще раз все. Черт. Все разрушено. Все разрушено... Я даже не помню ее имени. Просто то лето. Я помню то лето, и все. Имя не важно. Нет. Разве имя важно? Совсем нет. Не важно... Ничего не важно...
Я был робок, помню — в то лето был робок. Редко выходил на улицу. Стесняясь непонятно чего — сидел у окна, там. Оно выходило в сад, в угол сада. Туда, где росла смородина. Непроходимая смородина. Черная, к концу лета она покрывалась паутиной. На самом деле была она непроходима для всех, кроме меня. Я знал там все ходы и выходы. Это мой тайник. Мое убежище. Да. В то лето оно пригодилось. Очень. В то секретное, самое красивое лето. Это — правда.
Если я и выходил, то уже по холодку. Да. И брел по горе, по краю, избегая людей. Избегая наших деревенских. Это странно, нет? В другое время я бы и не заметил человека. Идет навстречу, ну и что? А в то лето что-то случилось. Именно. В нем было что-то... В горячем воздухе, в запахах ночных цветов. Они закрывались перед сном. Я сидел на корточках, пытаясь поймать этот момент. Этот самый странный момент, когда они пахнут так сильно, будто вибрируют. Как в последний раз. И от этого запаха в горле становилось сухо и остро. Да. Меня охватывала тревога. Страх. Как волна! Она накатывала и накрывала с головой. Всегда перед закатом. Перед закатом. Именно тогда. Меня заливала волна тяжелых предчувствий... Именно так. Тяжелые предчувствия. Предчувствия и немота... Именно в то лето она пришла впервые, эта волна. Именно в то лето...
Я старался никому не попадаться на глаза. Кружил по горе, то спускаясь ближе к домам, то снова карабкаясь вверх. Я прятался. Да. И в саду... Там — почти весь день. В зарослях смородины. Я уже говорил о ней? Говорил? Прятаться, все время прятаться, ходить тихо-тихо... Все время быть невидимым... Ходить неслышно. К чему-то подкрадываясь... Ждать своего часа...
Я должен был стать черт-знает-каким-приятным- мальчиком! Да! Чтоб меня увидели, а потом уже не смотрели в мою сторону! В этом все искусство. Именно в этом трюк. Сложный трюк первого появления. Первого впечатления. Слова? Взгляды?.. Забота? Принести тапочки? Поставить все для чая? Убрать со стола? Вымыть посуду? Это — тоже. Тоже. Конечно. Без этого — никак. Но это не все. Нет. Это — только окрестности. Только края искусства. Трюк лежит в самом сердце. Да. В самом центре. Это от рождения. Да. Или родился с этим, или нет. Если нет — то и не трогай парус. Куда ни сунься — везде будут торчать уши твоего настоящего желания. В конце концов обыденность побеждает всегда. Рано или поздно, но всегда. Настоящие мысли выскакивают всегда. Если нет таланта — обыденность вывалится на середину комнаты. Посреди самого праздника! И тогда — все. Да. Тогда — уже все.
Умеешь или не умеешь. Как темный глаз. С ним нужно родиться. Раз и все! Он с тобой! Как уродство. Да. Как горб. Что-то такое... Да. Тайная возможность. Задом этого не добьешься. Нет. Кур можно звать «Гули-гули...», а голубей — «Цып-цып- цып...»! Что это меняет?! Что?! Какая разница? Никакой и нигде! Если Это есть — то есть. Если нет — то нет. Может быть, во мне и не было ничего, но это было. Да. Но и на это — наплевать. Одно большое «наплевать». Не стоит даже смотреть в эту сторону. Есть и есть. И все дела. Толстая точка.
Мои дни сузились. Они стали маленькими. Они стали — только для нее. Она приходила в мой день играть. Она там садилась. Она там раскладывала игрушки. И все. Там больше не было места. Мне — тоже. Никому, только ей... Да. Только она сидела в моих жарких днях. Одна, разгоряченная, пахнущая горячим песком и еще чем-то. Мокрыми волосами. Ведь солнце... Да. Сильное солнце... К черту панамку! И голова ее пахла издалека. За несколько метров я чувствовал ее запах. Она иногда сваливалась со своей куклой, набегавшись. Она так смешно вздыхала: «О-о-о-ох... » Сидела какое-то время, обняв куклу. А потом начинала сопеть, да, сопеть, так громко, и глаза, вижу, — закрываются...
Я садился рядом, когда уже все. Когда она уже глубоко-глубоко. Я ложился рядом. Валетом. Да. Я нюхал ее ноги. Они пахли кожей сандалий. Иногда я ошибался и тыкался носом. Прямо носом! Идиот! Она еще не успевала уйти глубоко! Это было ей очень щекотно! Очень! Она отпихивалась ногами! Еще во сне! М-м-м-м! Ну-у-у-у!..
Я решался на это не часто. Что-то здесь было... В том, что я чувствовал к ней. Во всем этом. В прикосновениях, в песнях. Да. В моих колыбельных. В моих попытках ее укачать. Усыпить. Чтобы потом держать на руках. Сколько хочу. Трогать. Смотреть. Прижимать к себе... Гладить... Прижимать крепко- крепко... Причинить боль. Да. Чтобы ее почувствовать... Именно. Чтобы ощутить ее тело. Ее жизнь. Чтобы стать ею...
Иногда, редко-редко, перед тем как уснуть, я вздрагивал, да. От ее запаха. От призрака ее запаха. Он приходил ко мне. Он приходил ко мне... Это от меня не зависело. Я ничего не мог поделать! Я даже почти забывал его! И тут он приходил! И так всегда. Всегда. От меня ничего не зависело...
Сходство. Да. Похожесть. Да не было в ней ничего похожего на мать. Никакого сходства. Матерью там и не пахло! Ничего общего! Ничего. Абсолютно. Меня это обрадовало.
Сколько раз я это слышал...
Да нет, странно! Я сама удивляюсь! Она ни на кого не похожа! Ни на меня, ни на Него!.. Откуда вообще она?! Ни на бабку, ни на деда...
Она была сама по себе. Да. Еще раз скажу — меня это обрадовало. Где был отец? Не важно. Кто он — тем более наплевать! Кто мать? Учитель музыки. Это я услышал, но и это — не важно. Была только она. И все. Что надо кроме?
Если б она была на кого-то похожа... Мне от этой мысли не по себе. Да. Мне это не нравится. Не нравится. Вообще сама идея не нравится. В этом есть что-то жалкое, нет? Что-то тревожное. Неприятное. Опять, опять, опять... Снова, снова те же лица, те же лица, еще и еще... Какая тоска! Что-то жалкое, бессильное...
Сходство с родителями... Может быть и наоборот, нет? Родители становятся все более похожи на детей. Родители чувствуют после рождения детей что-то странное... Да. Будто ребенок, вот этот, он был всегда. Всегда. Не было времени до него. Нет. Только с ним. Именно так. Он был всегда. Они чувствуют что- то такое. Что-то подобное. И это со всем примиряет, нет? Со всем. С жизнью, с болезнями, а потом ведь и сходство. Оно — тоже все смазывает. Оно тоже...
А с ней было все нормально. Никакого сходства.
***
Брать девочку на руки и уходить. Бормотать, укачивать, шептать... Чтоб успокоить, да, чтоб она затихла, чтоб доверилась... И медленно понести ее туда, где смородина. Туда, в мое убежище. Туда, где я мог ее рассматривать. Но это трудно. Матери ведь слышат, как волки. Что?! Это мой! Мой плачет!.. Куда я мог ее унести, чтоб мать уже не слышала? Туда, откуда уже никто ничего не услышит...
А так — нет. Я старался ее задобрить. Кормить. Хлеб, свежий толстый кусок, и помидор. Горячий, да, прямо с куста. Я разрывал его и протягивал. На... На...
И сок тек по нашим рукам. Щипал наши невидимые ранки. Она осторожно кусала, с моих рук. Свой кусок она роняла в пыль. Она боялась его держать. Это понятно. Да. Я это понимал. Плоть слишком тяжелая, открытая... Незнакомая. Сок высыхал, и она хныкала. Я не мог понять, в чем дело! Ранки! Поэтому. Сок щипал ей запястья, щеки. Вытирать она не давалась! Еще хуже! Она вопила! И я нес воду. Мыл ей лицо. Осторожно. Да. А она выпячивала губы. Сжимала губы и глаза. Чертовка! Это было трудно, да, мыть ей лицо. Хорошо еще, она не кусалась. Ни разу. Нет. Ни разу не попробовала. И потом мы забывали про еду. Она сразу мчалась в игру.
Кудри, платье... Ее запах. Голая, слепая писька, складка, просто складка... Ее повадки. Вдруг она кааак давай хохотать! Ей щекотно! Где оно, где это щекотное место?! Так хочется ее рассмешить. Развернуть, да, чтоб она открылась. Или заплакала. Да. Дети ведь очень открыты в плаче. Очень открыты...
Мне ее оставляли.
Не бойся. Он заботливый. Любит детей... Жалко, у него нет младшей. Сестры. Ольга с ним так не носилась. Нет. А он любит. С детьми. Заботится... Сам не поест... Она ведь у тебя уже просится?..
Моя мать это умела. Она успокоила эту женщину. Она пела ей тихую песню...
Ее сон... После плача. Она хотела есть, она уставала бегать, так рыдала... Я терпел. Она вырывалась из рук. Она падала на колени! Она рыдала! Я терпел. В конце концов она разрешала взять себя на руки. Я держал, дожидаясь, пока она уснет. Мммм, напевал я в груди, мммм-мм... Еще глубже. Мммм-м-ммм-м... Вооот. Еще глубже... Руки отнимались, но я все держал ее. Она расслаблялась, обвисала, да, вся разворачивалась, и рот... Ее рот открывался. Тогда я опускался на колени, осторожно-осторожно... Я садился. Это нелегко. Совсем нелегко... Она теперь лежала у меня на коленях. Укрытая моими руками. Да. Как в убежище. От солнца, от ветра... Откуда я все это знал? Как надо складывать руки? Что бормотать? Откуда? Где я все это видел?.. Не знаю. Нет.
Я пожирал ее глазами. Я смотрел и не мог отвести глаз. Что это было? Что?.. Волна меланхолии, да, незнакомой меланхолии, приходящей издалека... Я смотрел смотрел смотрел...
Я гладил ее волосы, щеки, да, побледневшие щеки... Она не просыпалась. Она вздыхала. Эти быстрые сны так глубоки! Я бы не хотел, чтобы она проснулась. Нет, нет и еще раз нет. Я хотел, чтобы она спала долго-долго... Я бы выдержал эту меланхолию... Сколько бы она ни спала... Я все время кружил вокруг этого. Вокруг этого чувства. Меланхолия... Откуда-то издалека... Да. Она приходила издалека... И я хотел повторять ее снова и снова... Вызывать каждый раз, да, снова и снова...
Или наши игры! Мы даже плясали! Она упрямилась, но не тут-то было! Со мной это не проходило! Я начинал отплясывать с ее куклой! Вдвоем! Кто нам с куклой был нужен?! Я строил такие равнодушные рожи, что девочка не могла отвести глаз! Она вырывала куклу из моих объятий! Она ее забрасывала за тридевять земель! За курятник! Да! Еще дальше! «Чтоб глаза мои тебя не видели больше!»
А потом бросалась мне на руки! Свистопляска?! Да это только тихое колыхание по сравнению с нашей джигой! Чертям пришлось бы перековаться по три раза! Да! Даже четыре. После нас с ней не росла трава! Жуки-солдатики еще пару суток не высовывались. Серьезно. И не только танцы, нет, не только шумные игры. Ну вот, например банка из-под творога. Да, белая, из пластика. Пустая? Конечно пустая, мы же сожрали творог. Грязная? Да, грязная, и что? Пойдет все равно, даже мыть не надо. Это — машина. Грязная белая роскошная машина. Она восхитительна! Ее можно нагрузить камешками! Сухим куриным дерьмом! Не важно! Ветками, песком, да, сережками ясеня, горелыми спичками! Именно — горелыми! Ведь нормальных уже нет! Все целые уже сожгли.
Или это — самолет! Ты можешь отправить его в небо! Белый пузатый лайнер! Да! Просто встать с колен и все! Не больше и не меньше! Черт! Просто встать с колен, и ты уже в небе! Поднять самолет на уровень глаз и следить. Самое важное! Следить за полетом — и все! Концентрироваться на полете. На руке, в которой — самолет. На самолете. Видеть только полет! Только движение. А потом он — бах! бах! Он горит! Он падает! Надо тушить! Срочно! На помощь! И она садится и давай тонкой струйкой поливать! Со всех сторон! Серьезное лицо! Боже! Какая тревога! Какое серьезное лицо! Еще бы! Такой момент! Ведь ты ей сказал, что надо сдерживаться! Не пи'сать! До важного момента! Придет время, и тогда — да! Потерпи потерпи потерпи...
Но еще одно... Да. Когда она спала у меня на руках... Проснувшись, она долго не могла понять, где и что. Она смотрела по сторонам, будто спала трое суток и больше. И дальше начиналось! Она вздрагивала, увидев меня! Кто это?! Кто?!
Я молчал, да, я смотрел и молчал. Я не мог говорить! Так далеко меня уносил ее сон. Ее слабое тело в моих руках. Это мое молчание, немота пугали ее. Она вздрагивала, я видел! И она не могла двинуться, сбежать. Мое молчание пугает. И она начинала говорить, лепетать, пускать пузыри! Лишь бы не молчать! Только бы не молчать со мной! Она болтала без умолку! Не закрывала рта ни на секунду! «А ты умеешь так?! А так?! А это?.. Это ты умеешь?! А я знаю во-о- от столько слов! Во-о-от столько много! А ты?!.. » Она разводила руками! Во-о-от столько слов! Как гора! Она знала гору слов! По сравнению с ней я был нем, как пенек! И не только! Нет! После этих приступов меланхолии я был новорожденный! Она была уже взрослая! Со своим словарным запасом! А я мог только молчать! Молчать и все! Только смотреть по сторонам и все! А она заливала меня словами. У нее выпало дно, и слова сыпались и сыпались... Потом она вообще перешла на свист! Так сильна была ее тревога! Только не молчать! Да! Только не это!.. Она заставляла меня показывать язык! Высовывать его до самого корня! А ну-ка покажи. Ха-ха! Ну и язык! Ну и чучело! У меня лучше! Вот! Смо-о-отри! Какой! Гибкий! Я могу им крутить! Вот! Вот так вот! А ты?! Ты можешь? А ну покрути!..
Я был как младенец. Да. Это она должна меня кормить! Следить за мной! Чтоб я не ел землю! Не клал пальцы в рот! Это она пусть качает меня на коленях! Пусть даст мне соску! Она. Это она должна, а не я! Рассказывать истории и петь! Да. Петь колыбельные... Я становился совсем грудным. Меня все трогало и пугало! И никого вокруг, только она! Она должна была меня успокоить! Укачать! Взять на руки! Погладить! Попеть что-нибудь... Тихое. Да. Петь потихоньку... Не смотреть на меня. Нет. Только петь. Отвести глаза... Смотреть в сторону и петь. Слова не важны. Нет. Только настроение. Да. Только найти правильный тон и все. Успокоить мою тревогу... Заговорить мои страхи.
Потом это проходило. Несколько минут — и у меня все проходило. Я смотрел на нее и видел ее. Я смотрел на ветку смородины и видел ветку смородины. Все становилось туда, где было раньше.
Моя фантазия в то лето совсем разнуздалась. У меня была только она и ничего другого! Она вырвалась из конюшни! Надо было в конце концов размять копытца! Все дело в ней, да. В ней, в ней, только в ней. Она! Чем меньше общего с жизнью — тем больше жизни! Да! Как с этой коробкой! Как и со всем остальным! Абсолютно со всем! Игрушки? Да я их ненавижу. Примитив. Что они думают?! Дам в руки машинку и все?! С колесами! С дверью! Скажут: «Посмотри! Как настоящая!.. »
И что?! Что они думают?! Что я обоссусь от счастья?! Встану на карачки и буду молиться?!.. Да те, кто делает все эти машинки, — просто уроды! Недоноски! Что они думают?! Да они просто презирают всех оптом и в розницу! Они нам просто срут на головы! Именно! А мы счастливы! Мы ползаем по полу! Даже целиться не надо! О-о-о! Какая маши-и-инка! Какой паровоз!.. Да поучитесь сначала из собственного дерьма замки строить! Моллюски! Парово-о-озы! И это называется — узнавать жизнь?! Это они называют — учиться моделировать жизнь?! В этих словах вся их тряхомудия! Тряхомудия теплая и тряхомудия холодная! Тряхомудия на любой вкус! Тряхомудия демисезонная! Для всех и каждого! С помпонами и без! Отряхомудить весь мир! Да! Вдоль и поперек! Справа налево и слева направо! Черт! Машинки... Паровозики... Да все просто... Попробуй сделать с этим что-нибудь! Попробуй сделать из этого фокус! Околдовать! Превратить! Ха! Щепка может стать кораблем, а машинка — никогда! Вот! В этом все и дело! Именно. Все — здесь!.. Ну и ладно. Наплевать... Не важно...
***
Мне сказали: «Она сама все попросит... Скажет ка- ка! Хочу ка-ка. По-маленькому — нет. Сама все сделает. А по-большому — попросит».
Как я ей подтирал попку. Как она меня просила подтереть. Я не понимал ее слов, ее языка. Почти ничего. Наверное, так говорила ее мать. Да. Наверное, так они разговаривали. А отец? Ее отец? Около нее не было этих звуков: отец. Я не слышал. Ни разу не слышал ничего похожего на это слово.
Она захотела свое ка-ка и попыталась спрятаться. Я говорю: «Ну давай... давай здесь... » Она хотела, чтоб я отвернулся. Она вся сжалась, зажмурила глаза. Как будто играла в прятки. Как будто она спряталась. Да.
У нее уже был стыд. Да. Семя стыда. Что-то такое, да, как стыдливость... И чистота. Чистота... Моя чистота и ее чистота. Две. Просто открытые глаза. Просто глаза.
Она начала ворчать, хныкать... Ей нужно было укромное местечко! Она хотела выйти во двор! Убежать от меня! От моих глаз! Спрятаться! Присесть где-нибудь в тайничке! Подальше от меня! Подальше от моих глаз! Только потом она меня позовет. Да. Потом. Чтоб я все вытер! Давай здесь... Ну что ты?.. Смотри... Никого... Никого нет... Садись вот здесь... Да. Вот тут... Ничего. Не страшно. Ничего...
Она закрывала глаза. Ей некуда деваться. Она закрывала глаза ладошками. Она их сжимала сильносильно. И потом все как во сне. Да. Как сон... Она открывала глаза. Она смотрела.
Отставив попку, она смеется... Она оглядывается... Приглашает меня быть смелее! Она мне приказывает! Вытри! А ну вытри!.. Да. Она приказывает. Я беру мягкую вату, она смеется... Еще немного, и она начнет понукать! А ну, для чего ты?! Вытирай! Вот... Вот здесь... Еще... Намочи! Намочи и выжми... Вверх надо! Вверх...
У меня горят уши. Я подхожу к ней, она смеется! Отставив свой вымазанный какашкой зад! Черт! Там еще что-то висит! Да! Там еще болтается! Ей не терпится! Конечно! Ей надо гулять! А куклы?.. Я подтираю этот ее зад! Закрыв глаза... Только она смеется... Да. Она смеется надо мной! А ну открой глаза! А ну!.. А то все расскажу!.. Я чуть не убегал. С этой ваткой в руке! Чуть не прятал ее за пазуху! Только бы с глаз долой! И еще дальше! Я убегал со двора и мчался. Потом — в боку кололо. Как побитый пес, я убегал, и, как побитый пес, возвращался. А она? Да, ей было смешно. Немного. Немного смешно. Да. Как щекотка. И все. А так — все равно.
Потом ее сны. Послеобеденный сон. Мать ее кормила — и в постель. Я подкрадывался к ее окну. Через час. Да, не раньше. Ни в коем случае! Иначе она потом не уснет! Я хотел ее будить тайком от всех! Только для себя. Только для меня. Для вечера. Специально, да, чтоб потом она уснула у меня на руках! Чтоб держать ее. Да. Такую слабую, мягкую... Быть с ней одному... Надо было ждать час. Чтобы она выспалась немного! Иначе начнет ворчать! Хныкать! Я ждал час и потом крался к открытому окну. Именно час. Всего один. Если больше — она потом не уснет со мной. Он спала в большой комнате. Там всегда прохладно. Да. В любую жару.
Она спала в глубине. На сундучке ей стелили перинку. Она не двигалась во сне. Моя мать забеспокоилась, а музыкантша сказала — ничего... Она не двигалась во сне.
Мне нравилось смотреть в эту комнату, на нее, там, в самой глубине. Она лежала в пещере. Да. Глазам было приятно туда смотреть. Комната начинала светиться темным и мягким синим светом. Как пещера, да, правда, как глубокая пещера в воде. Я смотрел-смотрел-смотрел, пока голова не начинала кружиться.
Я уже знал это, да. Когда смотришь в колодец. Долго-долго. Так же все кружится. Смотришь-смотришь-смотришь... Я потом боялся смотреть один. И ходить тоже. Одному там страшно. До сих пор не люблю ходить один к колодцам...
Я точно знал ту минуту, когда надо будить. Не раньше, не позже. Именно в эту минуту. Легкий свист. Да. Я тихо свистел... Это был знак. Не сильно, нет, легко, только для нее, не для себя — для нее... Я знал этот час, когда мой легкий свист проникнет в ее сны... Когда мой легкий свист возьмет ее спящую... Положит на спину и принесет ее ко мне. Поднимет ее ко мне. Да. Именно в этот час мой свист становился волшебным. Никто бы ничего не услышал... Нет. Никто кроме нее... Она сама просыпалась. Да. Никто бы не подумал, что это свист ее разбудил. Мой свист... Никто ничего не знал. Никто.
Но не все было так просто. Нет. Иногда мне не удавалось ее усыпить. Никак! Она вдруг начинала икать! Без предупреждения! Это ей мешало! Уснуть?! Да это невозможно! Попробуйте уснуть, когда вам икается! Черт! Кто ее так вспоминал?! Кто?! Кому это влезло в башку?! Вспоминать ее в такое время! Когда она у меня на руках! Да! Когда она вот-вот заснет! Когда она уже засопела! Ну! Еще немного! Еще... Еще минутка... Нет! Кто ей не давал уснуть?! Мать? Ха! Она и думать забыла о своей девочке! Да! Она была рядом! Совсем близко! Слишком рядом, чтобы вспоминать!
***
Потом... Она бросилась на меня! По-настоящему. Она меня избила! До крови! Разбила мне бровь! Своей куклой. Да. Она кинулась на меня и ударила куклой по лицу. Со всего размаху! Я не успел понять, что на нее нашло! Что это было?! Она схватила куклу за ногу! Размахивала ею, как палицей! Я не ожидал ничего такого! Нет! Я не был к такому готов! А она вошла в раж! Мое разбитое лицо ей добавило пороху! Моя рожа и кровь, да! Плеснули бензина! Дали ей шпоры! Она била меня по плечам, по лицу, охала, раз, раз, еще раз, еще много- много раз! Как насекомое! Она меня убивала, как насекомое! Я не преувеличиваю! Нет! Так и есть! Как двухвостку! Как паука! Она затаптывала меня, как червя! Еще! Еще! По голове! В ней все пело! Она даже вскрикивала от ужаса! Ай! Ай! М-м! м-м! От ужасного наслаждения! И только когда у меня потекла кровь из обеих ноздрей — она остановилась. Да. Перекур! Только когда она увидела настоящий поток крови — она решила передохнуть... Она отскочила! Да. Отпрыгнула от меня. От того, что сделала! Она хотела полюбоваться издали! Насмотреться вдоволь! А потом она зашвырнула окровавленную куклу далеко-далеко! С глаз долой! И еще дальше! Я ни черта не понимал! Хлопал глазами! Как Саул, да, как он, когда скатился со своей лошадки! А она дрожала! Еще немного, и она бы бросилась на меня так! Без всего, с голыми руками! Будет рвать лицо ногтями! Кусать глаза! Пустит в ход зубы! Вцепится в мои жидкие волосенки! Она сошла с ума! Еще немного, еще чуть-чуть, и она вцепится себе в руку! Вот-вот!.. Сейчас! Она укусит себя! До крови! Она оторвет от руки кусок мяса! Она рычит, да! визжит!
Никто ничего не слышал. Ничего не случилось! Нет. Все шито-крыто! Никакого движения! Только ее огромные сухие глаза! Да. В них сухой гнев! Ненависть! Мышечное отвращение! Как к червю!.. Да. Как к чему-то, что извивается... К чему-то, на что даже смотреть невозможно! Да. И ее дыхание. Тяжелое дыхание этого отвращения... А на дне всего этого — страх. Да. Звенящий ужас! Она увидела что-то перед собой! Во мне...
Что случилось? Что? Почему она бросилась? Она будто просила меня. Да. Просила очень долго, терпеливо... Что она хотела? Куда она смотрела во мне? Что это? Что? Она искала. Да. Она перевернула меня с ног на голову и обратно! Она вскрыла мне череп, вывернула мозги! Как шапку из каракуля! Она искала искала искала... Что? Что ей было нужно? Я был спокоен. Да. Я играл с ней. Следил, чтоб она не упала в колодец. А она? Что ей было нужно? Почему она взорвалась?! Она нашла что-то? Что это?! Что она увидела?! Если б она могла мне сказать... Даже не сказать, нет, просто сделать жест! Показать! Вынуть это! Поднести к моим глазам! Что она нашла?.. Она не знала. Нет. И она мучила меня, да! как дети мучают сумасшедших. Пытаются проникнуть в обезумевший мозг. Увидеть там что-то. Найти. Это любопытство... Оно говорит кровью! Разрушить! Да! Взломать и засунуть свой нос! И растоптать! Вот это... Да. Именно это. Я знаю. Я это видел. Эту жажду... Когда дети просят: ну давай! Давай! Покажи нам это! Покажи нам твою силу! Вынь твое сердце! Покажи нам то, от чего мы не спим! То, что нас пугает в тебе! Что нас так щекотит! Покажи это! Достань!
Они ведь чувствуют это. Кружат кружат вокруг... Бросают камни издалека. Да. Пока наконец не бросаются сами! Хватают это! Да. Сами вырывают это! С мясом... Дети чувствуют присутствие этого в сумасшедших... Это мелькает в улыбках безумцев. В их мечтательных глазах... Дети видят это. Они просят это! Требуют! И вырывают с мясом!..
Она вдруг устала. Сразу. Ведь такие удовольствия утомительны, нет? Не правда ли? Еще дрожа, она сделала шаг назад. Да. Она не повернулась ко мне спиной. И так, спиной вперед, она начала отходить от меня... Не глядя на меня. Нет. Не глядя мне в лицо. Только под ноги. Только туда. В землю. Опустив голову... Она будто готовилась к взлету! После мщения! После битвы! Да. Только перейдя дорожку, она повернулась спиной... И тяжело побежала по саду... По траве. Да. Будто тяжелая сытая птица... Молодая сытая птица... Я смотрел, еще немного — и она поднимется в воздух! Взлетит! Не высоко, нет... По кустам... По верхушкам деревьев... А она все бежала и бежала... Куда? Я не знаю. Нет. Куда-то... К себе. Да. Обратно в свой мир.
Сколько мне было тогда? Не знаю. Нет. Я редко видел себя. Не помню. Тогда я еще не начал себя помнить. Было какое-то тело. Да. Кости... Мышцы ног.
Она меня не обидела, нет. Я удивился этой открытости. Этому призыву. И еще... Я удивился, как она убежала. Как она исчезла... И я это запомнил так.
***
Потом были другие каникулы. Другие зимы и все остальное.
«Говорит Москва! Начало шестого сигнала соответствует шестнадцати часам московского времени... » Нам с Ольгой наплевать. Мы копаемся в сумке матери. В ее маленькой кожаной сумочке. Обычно я стою на шухере. В этот раз — нет.
В углах розовая пыль. «Пудра, — говорит сестра, — на... » Я нюхаю. Очень приятно. Очень-очень...
Зима. Сильное солнце в окно. От света слипаются глаза. Хочется спать.
Запах котлет, скворчащее масло на сковородке... Я держу веки руками! Они неподъемны! Спина Ольги. Мои глаза закатываются...
Она нетерпеливо роется в сумочке. Это тайник матери. Это ее сокровища. Шаги... Ближе... Еще... Мимо. Мать прошла в сени. Если она нас застанет — убьет. Опять все перебутырили! Господи! Чертовы дети... Она так скажет. Я знаю.
«Отрубить вам уши на холодец!» — добавит дядя. Да-да! Он любит этот холодец.
Ресницы уже склеились. Все. Последнее, что вижу, — губная помада. Как она вывинчивается. Исчезает и снова. Туда-сюда... И все.
Привалившись к нашему желтому ковру, я погружаюсь в сон. Эта сумка стала огромной! Я залезаю в нее, а Ольга держит меня за ноги! Она спрашивает: «Ну чё там?!.. А?!» И отпускает мои ноги. Я лечу вниз! Все быстрей и быстрее! И уже неизвестно куда! То ли вниз, то ли вверх! Мои кишки! Они меня обгоняют! Черт! Мама! Ма-а-ама! Да у нее нет дна! Эта чертова сумка!..
Наш желтый ковер. Иван-Царевич верхом на Сером Волке. У Царевича скособочено лицо. Вместо носа — плешина. Ковер стар. Нос Царевича — на уровне головы сидящего. Поэтому...
Этот мужик, полусожранный молью, меня не интересует. Он едет и едет. Он ни о чем не подозревает! Мне его не жалко. Ни капельки. Ни ложечки. Ни полпальца. А вот Волк мне нравится. Да. Что-то в его глазах... Будто он все знает заранее. Я его боюсь. Особенно зимой, когда луна и белый снег... Да. Я его боюсь и... спать без него не могу. Он на меня смотрит, когда я засыпаю. Я избегаю прикасаться к тому месту на ковре, где он. Я в ужасе! Глаза не закрываются! Мне кажется, да... Он шевелится! Стоит только закрыть глаза! И в то же время... Он меня спасет. Я это чувствую. Не словами. Но меня не проведешь! Ведь это он меня бережет. Он хранит меня. Он. Я знаю. В самом глубоком сне — я не перестаю это знать. Поэтому.
У наших бесстраший свои корни. Такие же странные, как у наших страхов. Эти причудливые картинки... Тень пиджака, как повешенный... Он движется! Вот! Смотрите! Он пошевелил рукой! Еще! Тс-с-с-с! Тихо! Нет... Это просто тень. Дурацкий пиджак! Фу- у-у-у! Слава богу! Он мгновенно превращается в самую любимую штуку на свете! А днем ведь ты его даже не видел... И завтра не заметишь...
Талисманы, щели в асфальте. На них нельзя наступать, нет! иначе... Все будет плохо! Приметы и злые знаки...
Звери, которые нас берегут... Игрушки... Враждебные и дружественные тени на ночной стене. Лунный свет на синем снегу... Волшебная голубизна окна... Колдуньи во сне... Погоня! Вот-вот! Она настигает! Кричит! Обернись! Обернись! Посмотри на меня! И тут — пробуждение. На полу. От холода.
***
Фьюууу-уууффюууу, поет ветер. Хюууу-ууу... Двойные рамы... Холод. Сапоги, фуфайка... Четыре месяца зимы... Пустота. Сны, в которых валенки, чесанки, серые, черные... Изредка — тапочки с опушкой... Это дядины. Ему остались от его бабушки. Мы их все видим во сне. Все. Всей семейкой. Что на левом боку, что на правом! Кроме дяди. Я про него забыл. Бывает, он говорит, что видел во сне эту бабушку. Но он врет. И мать, и Ольга его изучили. Они различают.
Он не видит снов. И как все, кто не видит снов, — дядя любит ходить вокруг них, как свинья вокруг пустого корыта. Бормотать, рассказывать, сравнивать... Ему хочется снов. Здесь у него чешется. Он подставляет нам это местечко. Мы должны выслушивать-чесать. Он возмущен! Да! У нас слишком заспанные лица! Он нам не верит! Не может быть, чтоб всю зиму снились только тапочки. Его обманывают!
В марте нам уже ничего не снится. Ничего. Грязная марля мартовского снега... Ручьи. Запахи. Кленовые вертолетики в ручьях. Черная земля и пар... Дыхание. Вдох и выдох... Уже пригревает спину. В одних свитерах на реке. Ледоход. Льдины. И все. Потом солнце и холодные сумерки. Розовые облака. Дым костра над землей...
Купание в нашей реке. Мы купались без трусов. Так легко... Так щекотно...
Раки. Их нащупывали ступней. Пошевелишь немного пальцами, прижмешь ко дну. И соображаешь... А потом нагибаешься и вынимаешь из-под ступни. Рачихи с икрой. На ощупь они казались комками травы. Они спали, завернувшись в тину. Они были беззащитны.
Мы вынимали и расправляли им хвосты. Споласкиваешь, раз — она чиста. Проведешь туда-сюда по воде и все. Потом — блестящая гроздь мелкой икры.
Я не мог так. Никогда не научился есть сырую икру. Мать присыпала солью и подносила ко рту. Я сжимал глаза.
Она подарила мне маску. Я нырял и любил смотреть, как раки там живут. Как у них там все. Они казались огромными! Там, в своем царстве.
Накупавшись до синих губ, я вылезал на траву. Чувствуя, как стягивает кожу на лице, я смотрел на мать. Как она купалась. Как она плавала. В черном сплошном купальнике. Ее «худоба»... Она была непохожа на остальных. Все тетки наши были толстые. Мало кто купался. Они были жирные и подвижные на суше! Им нечего было прятать в реке! Они и не думали прятать в воду свое тело. Так, на секунду заваливались в реку, как большие собаки, шумно, с брызгами, и снова на берег. К пиву. К ракам. К детям в панамках. Вода с них стекала в диком ужасе!
Эти тетки купались прямо в лифчиках и трусах. Мать была вдалеке. Немного всегда в стороне. Без брызг, без шума. Входила в воду, я видел, как намокает низ ее купальника. Как он темнеет... Она скользила в глубину, будто со ступеней. Ныряла всегда «с головкой». Другие тетки никогда не мочили голову. Из-за этого она казалась моложе. Да. Я смотрел на ее лицо, когда она плыла. Искал ее голову и, найдя, уже не отпускал. Спокойное лицо. Не тревожное, как бывает у пловцов. Нет. Спокойное, мирное лицо. Может быть, она даже улыбалась...
Я никогда не видел улыбки на лицах плывущих людей. Они всегда так заняты... Так серьезны... Потом — да. Когда остановятся... Смеются...
Она переплывала на другую сторону. Быстро, будто там ее что-то ждало. Черемуха. На той стороне были козы, густой боярышник и черемуха. Мать приносила мне ветку оттуда. Черные ягоды, от которых во рту становилось все фиолетово.
Она держала ветку в зубах. Повернув голову, она плыла ко мне. Сильно работая ногами, как огромная лягушка. Черемуха... Ветка. Это была приманка. Да. Черные, мокрые ягоды. Их так хотелось взять губами. Это была заманка. Призыв.
Ну иди со мной... На тот берег... Пойдем...
Она будто хотела унести меня туда. На спине. Протягивая мне ветку из воды, она звала меня туда... В воду... К себе. На тот берег. В свое царство...
Мне никогда это не снилось. Ни разу. Для сна ничего не оставалось. Ни уголка, ни тени. Я жил все это сразу. В один присест. Съедал это до последней крошки. Что оставалось сну? Ничего.
Она выходила на берег не спеша. Совсем одна. Не считая меня, смотревшего на нее с этого берега. Да. Совсем-совсем одна, она выходила и садилась под черемухой. Я помню: она сидит, прижав лицо к коленям. Наверное, она тогда была и в самом деле молода.
Она откидывала волосы со лба и смотрела по сторонам. Просто так. Вдалеке замерли козы. Огромный козел, тряся шерстью, спускался к воде. Подходил поближе к матери и так стоял. Казалось, они о чем-то говорили. Да. Потом он поднимался обратно к своим девкам, и мать оставалась одна. В тени черемухи. Ее ноги были залиты солнцем. На них нельзя было смотреть! Она, склонив голову на колени, отдыхала.
Это был ее мир... Другой берег. Тот берег.
Там, чуть дальше, на пригорке росла ежевика и молодые осины, но ее мир был здесь. Только кромка берега.
Я смотрел и ждал ее возвращения. Она меня начинала заманивать в воду! Играть со мной!
«Ну давай! Давай... Неглубоко! Вот... Смотри — дно... »
Здесь я ей не верил. Я верил ей там, на ее берегу. На той стороне. В ее мире. Я смотрел и ждал возвращения. Она так странно менялась в пути. Пока плыла... Она ныряла, и я начинал моргать! Меня охватывало беспокойство! Где она?! Где?! Мама!
Я никогда не мог угадать ее путь под водой. Где она появится... Ее черная голова! Она здесь! Я чуть не вскакиваю! Вот она! Вот! Смотрите! Мама!
Я ничего не слышу. Все кричат. Дети, тетки, мужья... Я вижу только «свою» голову. Только ее! Голову матери. Все дети, наверное, видят только «свои» головы. Как и матери.
Я следил за ней в воде. Каждое движение. Ноги по-лягушачьи, так свободно, так легко... А потом...
«Ну иди сюда... Да, вот как... Неглубоко! Вот дно! Иди ко мне... Иди... Не бойся!.. »
Я ей почти доверял. Да! В эту секунду...
«Ну, вот дно!.. Иди... Иди ко мне!» Еще бы немного... Но тут меня охватывал такой страх! Я не мог сделать ни шагу! В эту минуту я уже утонул прямо на берегу! Она со мной играла! Она меня заманивала! Ее лицо... Глаза. Я ей не верил! Не верил! И бежал потом домой... От реки! Все дальше и дальше! От реки! От матери! От ее глаз! От ее другого лица...
Мужики всегда затихали, когда она появлялась из воды. Когда она выходила.
На своих они смотрели и не видели. Своих они звали — моя. Они ржали над своими. «Ну и трусера! Моя их из парашюта шьет! Нет! Правда!»
Она не была тогда ни старой, ни молодой. Что для детей молодость? А вот старость... Это сразу ясно.
Только ранним утром, на рыбалке, я видел, что у нее есть тело. Она будто старела сразу. Да. В лодке все было совсем по-другому. Она смотрела вокруг, на берега, взгляд скользил по воде, в затоны, в камыши... Внезапно она переставала грести. Лодка скользила сама. Частое падение капель с весла. Потом все реже... Реже... Она смотрела в воду. Лодка замирала, а потом ее начинало сносить. Матери это будто не касалось! Ее не трогало! Куда нас несет?! Она все никак не вынимала свой взгляд из глубины. У нее было такое лицо! Такое... Ну, будто она входит в свое тело... В свою кожу...
И потом... Трепетание рыбы в ее руке. Рыбий рот. Открывает и закрывает... Часто-часто! И лицо матери в этот момент. Ее дыхание. Тоже... Частое...
Все это сливалось, и я видел, как меняются руки матери. Потрескавшаяся кожа на запястьях. Трепетание рыбы. Все тише и тише...
Все это было так реально. Все вибрировало! Рыба, еда, рыбалка... Это становилось так близко. Будто жизнь хватала и подносила меня к своему лицу...
Близко-близко! И вода... Она становилась так глубока и темна.
Я видел морщины у ее глаз. Еще не зная этого слова. Бледное, утреннее лицо. И вялые движения... Усталость... Мы возвращались медленно, мать еле гребла и даже не шикала на меня. Я вертелся на корме, как уж, а потом затихал, тер глаза, и было только усталое утро, река и мать. Ее лицо, которое я видел вдруг близко-близко. Оно было так реально! Оно отличалось от моего! От Ольгиного! Оно было будто смятым... В нем был непорядок.
Это было ее лицо, и оно было старым... И потом оно надолго застыло для меня. Я помню мать именно такой.
***
Дядя Петя был не низок и не высок. Не толст и не тонок. Все на месте. Как копченая колбаса. И еще, да, еще... Единственное, чему он меня научил, — мочиться стоя. Да и то я просто увидел, как это. Ссал-то я сам. В общем, это единственное, что нас объединяло. Да. Только это — стоя. И все. Короче, не важно... От всего остального мира дядюшка отличался только бородавкой на мочке левого уха. Сказать «большая» — ничего не сказать! Все равно что промолчать! Да. Когда он нагибался ко мне, так как был глуховат, — бородавка оказывалась прямо перед моим носом! Она была розовая. Из нее торчали несколько волосков. Она напоминала новорожденного ежа. Ежонка! Влажного, только что из ежихи! Эта розовая пимпочка меня приводила в экстаз! Она шевелилась, когда дядя улыбался. Да. И еще когда он жевал. Она тоже так двигалась. Вверх-вниз, вверх-вниз...
А так — никаких особых примет. Да умри он пять раз подряд с интервалом в полчаса — черти в аду даже не удивятся! Бог его сделал на голодный желудок, в пятницу вечером! Ничего лишнего. Как остатки теста! Да. Их хозяйки бросают в кастрюлю. Моего дядю так же бросили в кипяток. Теперь мы все вместе. В одной кастрюле. Он со своей сестренкой, моей матерью, я и моя сестра Ольга. У дяди была особая привычка. Из всей еды больше всего он любил супы.
По ней черти его и узнают. Да. Если они там подадут ему суп — сразу поймут, что это мой дядя. Даже если это будет суп из него самого.
Да если он войдет во вкус — его уже ничем не остановишь! Стоит только намочить весло — все! Лодку не остановишь! Он съест всю кастрюлю. Серьезно. Да. И только потом засмущается — когда половник по дну стукнет.
Суп с вермишелью и мясом, суп с картошкой и морковью, с картошкой и грибами, щавелевый суп, суп с майской крапивой и сметаной, куриный суп с сухариками и даже суп с клецками! Про щи и борщ я не говорю. Это как суббота и воскресенье в конце недели. Без них в его календаре были бы дыры.
Кроме супов, он был не прочь побаловаться запеканками. Сейчас таких уже не делают. А если и стряпают, то только в детсадах. Я помню этих запеканок штук двадцать. Разных. Начиная с обыкновенных картофельных или мясных, капустных и грибных и заканчивая классической запеканкой с лапшой, которую у нас называли просто «лапшенник». Кто все это готовил? Его сестра, моя мать.
Когда дядя ест, он не просто глух и нем! Нет! Он еще и слеп. В такое время его не дозовешься и ничем не удивишь. Даже если у наших кур вырастут зубы и они начнут лаять, он и ухом не поведет! Да войди в дом свинья Бурька и заговори с ним, он и не почешется! Она сколько угодно может тереться об его колено. Он глазом не моргнет. Ну, разве только шмыгнет носом.
***
На дядю Петю можно продавать билеты. Дело пойдет! Мы могли бы раскрутиться! И потом! Смыться отсюда! Построить дом! Или нет! Лучше купить сразу! С забором! Из кирпича! И ботинки! Да! И часы! И компьютер! И чтоб двери открывались сами передо мной! И чтоб никого вокруг! Никого! Как в кино! Стакан сока утром. А потом жри сколько хочешь! Холодильник твой! И ни с кем не видишься! Такой дом! Огромадный! Ни с дядей, ни с матерью. Может, только с Ольгой. Ну да... С ней — еще можно...
Дядя пыхтит, покряхтывает, вздыхает, гхакает, фыркает и снова вздыхает. Уровень супа падает. Дядя сосредоточен. А вот по утрам не так. Он ищет свои трусы.
«Где? Где они?! Дайте мне мои трусы! Мои! Только мои! Мои чистые трусы! Где, ты говоришь?! Уже смотрел там! Одни майки! Вот попаду под машину... Буду в морге лежать в дырявых! Да! Ааааа! Все! Нашел! Вот они!»
Ну, это только так смешно. Так. На первый взгляд. А поживешь в таком бардаке, в самом сердце этого хаоса, — так и начнешь потихоньку сам себе на ноги наступать. Как мы одевались? Разнообразно. Наверное, со стороны мы были похожи на театр, где у директора давно уже мухи в одно ухо влетают, а в другое вылетают.
У нас — кто что носил. Вернее, кто чье! Дядя повязывал платок матери. Или очки у нее стащит. Она положит и только руку протянет за шариковой ручкой, чтоб в программе передачу отметить, — и все. Дядя им ноги быстро приделывал. Только Ольга ничего чужого не носила. Ни моего, ни матери. Ни сумок ее, ни юбок, ни браслетов. Ни губной помады, ни туфель. Ничего. Все у нее было свое.
Я только один раз, помню, натянул ее платье. Просто так, для смеху. Холодно ногам. И как, думаю, они ходят так? Да еще и зимой. Раньше-то ладно, мать говорила, рейтузы такие были. А теперь? Не знаю. Мать орет на нее: «Гляди! Мохнатку свою простудишь! Потом будешь рожать одни шапки-ушанки!»
Смех смехом, но ведь и правда холодно.
Я смотрю на дядю. Как он ест. Когда он кончит, некоторое время оглядывается вокруг, как восставший Лазарь. Он ни черта не понимает и не видит.
«А! Опя-я-ять!» — бормочет он, сдвигая очки со лба на нос. Все. Он сыт. Без лишних слов, без отрыжки.
Кое-что забыл. Я застал дядю уже лысым и в очках на лбу. Он так ест. Чтоб не мешали. А когда пришивает пуговицы, смотрит на кончик своего носа. Очки там.
У дяди на коленях фуфайка, он вытягивает шею, отодвигается. Так он прицеливается иголкой. Я ему только что вдел черную нитку. Он пришивает не торопясь, глядя поверх очков. Издалека...
В шитье есть какая-то меланхолия. Да. Своего рода достоинство. Особенно когда перешивают старое. Вручную. Это дядин случай. Это наша жизнь. Дядя перешивает все для всех. Сестре, мне, Ольге, себе. Он любит шить руками. Не машинкой, нет. Иглой. И когда он начинает, это надолго. Да. Шитье вводит его в благодать. Он будто шьет себе саван. Шевеля губами... Он под куполом благодати. Он там все чаще и чаще... И мы видимся все реже и реже...
Я смотрю на него, да, теперь вот я смотрю на него... Наш плохой верхний свет. Никаких ламп для чтения. Ни одной. Ни единой. Мы экономим. На всем абсолютно! Не только на чем можно! Нет! Это уже позади! Мы экономим на всем! Когда спим — то не дышим! Это дядин идеал. Да.
Сейчас он еле-еле шьет. Сумерки. Он один. Да. Я не в счет. Он меня уже не видит. Он один в пустом доме. Совсем один, хотя это я вдел ему нитку. Он меня не узнает. Но не важно. Это другая история... Он один в доме. Да. Его движения, медленные, постоянные. Их мерность... Движение иглы почти вслепую... Дыхание. Ритм... В такие минуты в дяде есть даже благородство. Да. Высота и величие. И меланхолия. Странное чувство полноты. Да, такое... Как, видимо, во всем, что человек делает в одиночестве. Когда человек один. Совсем один. Как вот дядя... Он один в комнате. Так ему кажется. Он шьет, и он один...
Женщины знают эту меланхолию. Одинокие женщины, которые одни в доме... Они шьют... Они знают это. Вдруг поднимут голову и так странно смотрят вокруг себя. Да. Вот в этот момент оно здесь, это чувство. Будто увидел себя издалека... Будто уходил далеко-далеко из своей жизни...
Я отворачиваюсь, чтобы очнуться. Это дядино шитье, мерное, ритмичное и совсем одинокое, наводит на меня тоску. Иногда я думаю: он стал женщиной. Превратился в старую одинокую женщину. Да. Это так. Так и есть...
Дядя толстеет с каждым днем, как щенок, а матери некогда перешить ему пуговицы. Это особенное время. Когда его пищеварение останавливается. Оно закончилось, а голода еще нет. Кишка кишке протокол еще не пишет. Все остановилось. Все дома.
Светлый день кончился. У него тоже закончилось пищеварение. Никто не говорит ни слова. Только часы тикают. Мать где-то ругается с ведром. Оно пролилось. В ее ругани нет слов.
Мы так привыкли друг к другу, что стали невидимы. Иногда мне кажется: мы слышим мысли друг друга. Мы знаем все запахи нашей берлоги. Холодный, грустный запах сеней. Как в заброшенной конюшне. Белье, принесенное с мороза. Оно повизгивает, когда его ломаешь. Наши тряпки, наши волосы... Мы узнаем друг друга даже во сне. В тысяче снов! Мы найдем друг друга среди миллионов таких же насекомых! Запах матери... У всех для этого две ноздри! Одна для отца, а другая для матери!
За окном сизые сумерки. Будто мы живем в распустившейся сирени. Пахнет остывающей печью. Она у нас на всякий случай. Мы живем в двадцать первом веке, и у нас каждый день — всякий случай.
***
Это был плохой день. Костыль говорил: «В такие дни тебе хоть сри в карман — ты не заметишь». Это он обо мне. И он прав.
Розетка в углу. Внизу, у самого пола. В классе английского. Все сорок пять минут я таращился в две дырочки. Я пялился в них так, что не мог отвести глаз. И в конце концов к перемене я всасывался в розетку. Что там было? Ничего, совсем ничего, меньше чем ничего. Я улыбался, как идиот.
Сколько нам было тогда? По крайней мере через одного мы были в прыщах. С ног до ушей. А у меня даже на ушах. Мы зрели, как в сказке! Стоило только нам почуять ветерок из-под подола, мы впадали в транс! И в этом трансе, в этой сказке, где нас обвевали юбки и сорочки, мы грезили, покрываясь прыщами, как молодые жабы бородавками!
Стоило ей только заговорить по-английски — у меня сразу вставал! Он не знал, что происходит! Вертел своей слепой башкой, как червяк, которого разбудили зимой. Он просыпался от непонятного языка. Стоило ей только поздороваться... Эти волшебные слова. Заклинание: «Гуд монин чилдрен!» Кивок головы. Мы — хором: «Гуд монин тыча!» И я уже не мог встать. Парта поднималась вместе. И если б только я один! Все! Все наши пацаны!
По-русски Англичанка меня не волновала! А стоило перейти на английский, например начать проверять домашнюю работу, и все! Парта, как по волшебству, поднимается! Наши домкраты от нее сходили с ума! Из ширинок валил дым! Мы беззвучно стонали!
Англичанка открывала огонь без предупреждения.
Осень. Да. Это был хороший октябрь. Она в платье, шерстяном, мягком, сидит нога на ногу, наши морды красные. Мы сопим и пишем. Девчонки не сопят. Две уже приходят в колготках. Они все знают про жизнь и про любовь. Они все уже написали. Они примерные ученицы! Они презирают нашу царицу. За ляжки, за краску на лице, за то, что от нее пуговицы у нас на ширинках дыбом встают, за красивые губы, за большую грудь и за глаза, за глаза, за ресницы все еще черные и глаза, самое главное — глаза! Без всякого выражения, ни единой мысли, ни одного воспоминания! Мы не знаем ни ее матери, ни ее мужа, ни ее детей... Она сидит на стуле, как на облаке. Единственное, что мы с пацанами знали точно, — Англичанка живет в двухэтажном доме. И... У нее есть ванная.
Косой, которого она сама оставила на осень, нам рассказывал.
Косой: Она мне говорит: приходи. Я пришел. Дверь открыта... Я стучусь — ничего. Стою жду. Стою жду. Жду. Жду... Заходить боюсь.
Мы: А чё боишься?
Косой: А-а-а, потом скажет, что спиздил что-нибудь! Меня и так на учете до первого заявления держат!
Мы: Ну и чё? Зашел потом-то?
«Ну... Да. Она вышла откуда-то и дверь широко открыла. Я стою. А она улыбается так. И рукой показывает. Ну, чтоб зашел. И говорит: гуд ивнинг... Гуд и-ивнинг... Кам ин. Я охуел! А она смеется: да заходите... На «вы»! Она мне сказала «вы»! Пиздец! Прикиньте! Я зашел и за ней. А там еще дверь открыта. Я глянул, а там ванна, белая-белая. Она из нее вылезла. Там пена еще была. И это. Это... »
Мы ждем. Никто ему не верит. Он мог там простоять у двери два часа. Надо знать Косого.
«Ну, в ванне... Еще вода колышется. Она, значит, только из нее вылезла!.. »
Не знаю, как другие, — я ему не поверил. Но вот эта вода, которая колыхалась... Она меня убила... Она только что встала из воды! Да одного этого было достаточно, чтоб я свихнулся!
Ванна... Двухэтажные дома... Свет в подъезде... Диван! Теплая вода! Прямо из крана! Только поверни ручку с красной шишечкой! В толчке не надо зимой откалывать говно! Не надо дышать на костенеющие пальцы! Телевизор! Кресла! Магнитофон!
Это был другой мир. Совсем другой. Мы думали, там, в этом мире, все иное. Никто никого не бьет, в туалете пахнет по-другому, и уж точно в том мире никто не пердит со спичкой у задницы!
«У кого синий огонь?! У меня все время красный! А ты меньше свеклы жри!»
Это было бы так здорово — попасть в тот мир! С маленькими лампочками. Мы не знали, как они называются, эти светлячки в далеком раю. А оказывается, так смешно — «бра». И самое главное — этот мир был для нас связан с сексом. С запретом, с полумраком этих светильников... С музыкой, тихой музыкой и дыханием на диване... Это был для нас далекий чудесный остров.
А что было здесь? Нищета? Бедность? Ничего подобного. Близко не лежало. Здесь у нас хлюпало плодородное поле! Полное грязи и возможностей. Совершенная пустота. Да. Здесь вороны летали на спине, чтоб не подцепить эту тоску! Эту степную тоску, замешенную на черноземе и мечтах...
Кроме всего прочего, здесь говорили «наничка», «хабалка» и «все жданки прождать». Это было богатство! Мы узнали тысячи языков и наречий! Мы знали, что такое курсак! Мы знали, что значит «смотреть свинкой» и «глядеть, как гусь на закат»! Мы росли внутри словаря без обложки, без автора... И страницы, как колода старых карт! Приметы: «Не крути шапку на пальце! Голова потом болеть будет!» Или: «Ребенок рано пошел? Надо обрезать постромки. Провести черту между ног... »
А мы?! Мы сами-то! Выходя на улицу с куском хлеба, сразу говорили: «Сорок один — ем один!» Ха-ха! На хитрую жопу всегда есть ключ с винтом! Ответ: «Сорок восемь — половину просим!» А? Каково?! И это только так. Я только приоткрыл... Этот коврик, под которым копошился наш язык.
Мы могли бы работать толмачами у Бога. Кстати, у него есть автоответчик? Нет?
На всех языках? А то мы бы смогли! Записали бы: ЭТО ТЕЛЕФОН БОГА МЕНЯ ПОКА НЕТ ОСТАВЬТЕ ВАШЕ СООБЩЕНИЕ Я ВАМ ПЕРЕЗВОНЮ КАК ТОЛЬКО СМОГУ ПОКА. Главное ведь — надежда? А? Ну и приятный голос. Ха. У нас не было ни того, ни другого! Даже тенора наши были в прыщах.
И я себя спрашиваю — разве все это было?! Так быстро и так долго! Глаза еще не успели привыкнуть к темноте — а уже все. На экране — «Конец». Большими-большими буквами. Да. Чтоб все видели.
Там у нас еще был парк. Имени Щорса. Железная дорога. Маленький детский паровозик. По кругу... По кругу... Точно. Нас принимали за идиотов. Только процесс. Детям важен процесс! Они счастливее нас! Насрать, куда едем, главное — ехать! И все это в свободное время! На каникулах! После обеда! А утром в школу! По утрам парк спал. На лавках была роса. Они казались ледяными и блестели, покрытые слюдой. Всходило солнце. Ни одной жопе не приходило в голову на них присесть. Разве можно сидеть — и утром! Нет! Ни в коем случае! Только мчаться! Арбайтен! Никакого парка! Никакого досуга! Свободное время? Ни у кого нет свободного времени. Ни у мертвых, ни у детей.
По утрам здесь были только несчастные. Такое слово. Да. Те, у кого кто-то умер. Им было наплевать! Утро или вечер! Они сидели, глядя перед собой. А там ничего не менялось. Ни вечером, ни утром, ни ночью. Мы смеялись, бегали вокруг, а они смотрели сквозь нас. Да выверни мы у них все карманы, они бы и не заметили! Их ничто не могло отвлечь. Вывести их из себя было невозможно. Нет. Они уже давно ушли. Давно.
И нам в конце концов надоедал этот бег с дрочбой. Даже с камнями было интереснее. Даже с деревьями!
Здесь было так спокойно, пока мы не появились. До школы тут было кладбище. Старое, большое, с жирной землей. И земля тогда ничего не боялась. Это теперь, да, теперь она боится людей. А тогда нет. Тогда она нас всех бы взяла с собой. Спокойно бы открыла живот и все. Мы бы легли в нее и спали бы до тепла, до весны. А теперь — не знаю... Не знаю. Время мирных смертей кончилось.
Что-то осталось, да, конечно. Я помню там конюшню. Рядом с кладбищем. Теперь она пустая. Теперь там только запах, от которого мне становится тоскливо. Что еще? Да, там есть солнышко, лучи стоят в конюшне, в них мечется пыль. И свет. Да, там был такой странный свет. Я думаю, и через сто лет там ничего не изменится. Все замерло. Полдень, когда земля теряет запах. Да. Под этим сухим солнечным светом.
Здесь были только старые лошади. Уже полумертвые. У нас не было татар а кто на себя возьмет? Они доживали в этом доме. Покрытые длинными старыми волосами, кожа, кости, ребра, они стояли в загоне рядом. Я помню одну лошадку. Мы сбежали из школы, после первого урока, да, наверное, ведь было еще рано. Весна, много ручьев, и сапоги неподъемные от глины. Сюда сваливали деревянные ящики, они просыхали, даже нагревались, было хорошо на них сидеть, колода на самом чистом. Игра. Руки уже не мерзнут. Хорошо...
Мы все к ней привыкли. Белая лошадь. Она и в старости осталась белой. Только покрылась пухом. Будто только родилась. Как жеребенок стояла, боялась сделать шаг. И волоски на солнце так видны. Они дрожат на ветру, как антеннки. Она смотрела на нас. Что мы делаем. Кто мы. Нет ли хлеба. Поворачивала голову: а может, все-таки есть хлеб? Нет? Правда вы не принесли хлеба?.. Она стояла спиной к кладбищу. Всего два движения за все время. Она грелась? Наверное. Повернется одним боком к солнцу и стоит. Потом другим. Мордой к кладбищу.
Она нас успокаивала. Даже просто своим присутствием. То, что успокаивает, — перестаешь замечать. Нет? Как глубокий, питательный сон.
А мы? Мы, наверное, тоже. Вносили мир в ее душу. Хоть и орали, ржали иногда. Да! Как жеребцы! Да. Как они...
Может быть, она и принимала нас за них? За своих детей? За своих мужей? Это ее успокаивало? Наши крики, наше ржание? Нет?
Ее никак не могли убить. Она осталась совсем одна здесь. Все старые лошади давно умерли. Все ее соседки. А она подставляла бока мутному апрельскому солнцу. Левый, правый, ребра, отвислый прохладный живот. Я один раз до него дотронулся. Она стояла к нам ближе, чем обычно. У меня мерзли руки, и теперь тоже, всегда мерзли, мы слишком рано пришли, еще ничего не нагрелось, даже ящики еще мокрые. И что? Мне захотелось до нее дотронуться. Ну, до чего-то живого. Обычно я грел руки в ширинке, ну или под мышку прятал. А здесь мне захотелось дотронуться до другого живого. Что не я. Да. Она не испугалась. Не отшатнулась. И я погладил ее живот. Сначала, конечно, было тепло. Вены, твердые, и жесткая шкура. Да. Шкура старого существа. Как прабабушкина кожа. И сначала — тепло. А потом рука поняла, что это не тепло. И отдернулась. Живот был прохладен. А она? Она придвинулась ближе. Ей понравилось. Наверное, я был горячее. Ей понравилось, лошадка переступила с ноги на ногу. Я снова положил руку к ней туда. Может, она вспомнила про доктора? У них теплые руки обычно. Не как у меня.
Я стоял, слышал, как раздают карты, но не шел. Лошадка не смотрела на меня. Какая разница? Только маленькое тепло... Да. Пока я здесь. Пока рука еще здесь. Пока еще можно... Не важно, кто это, откуда, только вот маленькое тепло, маленькая рука... Я хотел убрать руку, неудобно так стоять, а она — нет, не надо. Не убирай! Постой еще так! Еще чуть- чуть... Немножко... Вот так... Так...
Она повернула морду и толкнула носом мою кисть. Подбросила слабо. Еще! Положи еще!.. Мы с ней задремали... Я спал в ней, в ее животе. В таком гулком, прохладном, как пустой храм. В пустом животе старости... Там было пусто и хорошо.
Влажный, анонимный мир матерей и смерти... Меня коснулся тихий ветер исчезновения, мокрый ветер земли и рождений.
Может, она думала — я ее сын? И скоро уйду. И она тоже уйдет. Туда, куда стоит мордой. Повернув голову, я смотрел туда же. В сторону реки, а там дальше степь, уже не белая, а весенне-тревожная степь. Пока почти без птиц. Только далеко-далеко точка, коршун наверное, и облака белые-белые, апрельские. И закаты... Но закаты она проводила уже одна. Там, среди призраков своих мертвых подруг, в конюшне...
Больше я никогда не видел эту старую белую лошадь. Наяву — ни разу.
***
Мы не находили лошадиных черепов. Нет. Однажды мы пришли сюда — и ничего не было. Никого уже не было ни в конюшне, ни в загоне. Тогда я туда и вошел.
Огромные, всегда влажные клены до сих пор стоят. Им здесь — курорт! Какая земля! Рай. И не просто рай, а рай без людей. Мы так и представляли себе их корни. Как они шевелятся в скользкой земле. Как пьют подземную воду. Глубоко-глубоко. Темные подземные воды. От этого мурашки по коленкам. Мы себя пугали еще не так! Клады... У мертвых, оставшихся здесь, наверняка припрятаны штучки. Да. У мертвых всегда что-то припрятано. У них такой вид. Такой таинственный. А кто просто лежит — это только так, отвести нам глаза! У них всегда есть тайна. У всех.
Нас не трогала смерть. Ни с какого бока. Это было еще далеко. Мы искали возможности. Что эти мертвые унесли с собой? Где они спрятали свою тайну?!..
В конце концов, эти черепа и были для нас воплощением клада. У нас все сжималось внутри, когда они показывались из-под земли. Как шампиньоны. После дождей. Они вылезали на поверхность, взламывая землю. Час назад мы здесь проходили — и ничего. А теперь вот он! Воооот! Вдруг — рррраз и все. Вот — он. Маленькая белая горка.
Что их толкало, что их влекло сюда?! Нам было не до этого. Наплевать. С нас хватало этого замирания под ложечкой.
Мы здесь топтались, как грачи, опустив клювы, всматривались в землю. Так мы могли бродить часами.
Что все это было? Эти часы на кладбище, которое встало на дыбы? Не знаю.
Только эти странные движения... Вот здесь «тепло». Да. Когда мы вытаскивали черепа. Это было не так-то легко. Мы вставляли три пальца в глазницы. Как будто давно-давно все это знали. Осторожно пропустив сквозь землю пальцы, мы входили в глазницы... И потихоньку — на себя. Тянешь осторожно и сразу. Они были полны землей, и казалось, ты держишь чашу. Дикую чашу. Она полна до краев степной землей. Белые в трещинках чаши... Легкие и страшные.
А потом были карты... Большая игра. Мы совсем обалдевали от грязи, скуки и дождей. Мы убивали здесь время и никак не могли его убить. Оно никак не хотело умирать! Особенно в дождь. Особенно между пятью и семью часами. Мы перебирались в школьный сад, усаживались под кустом сирени и раздавали в дурака. Или в козла. Первый кон, второй и все! Стоит только войти! Время умирало само. Почти сразу.
Лил дождь, переставал, поднимался ветер... Мы передвигали куртку Костыля от капель — и снова. Туда-сюда. Раздали. Молчим, смотрим, что у кого. Пошло. «Давай. С кого заход? У кого шестерка крестей? Эй! У кого шама?!» — мы так ее называли. Сейчас — так же? Нет?
До мозолей на пальцах. Бедный Костыль! «Мой шнопак уже ни хера не чувствует! Совсем мне нюх отшибли!»
Мы играли в нос. По-другому — в козла. Костыль бедствовал. Никто не хотел с ним в пару. Его спасало единственное — это был не нос! Это был хрящ чудесной крепости. Пять конов подряд — и ни одной взятки! Ну и доставалось его пятаку! В конце концов у нас отваливались руки.
На деньги мы играли только в дурака. В тыщу — надо вести записи. Как упадет капля — все размыто, черт знает, сколько очков, и Костыль встает на дыбы. В прямом смысле. Он вскакивал и махал руками! Крупные капли валились нам за шиворот, а ему хоть бы хны! Даже хоть два раза хны! Серьезно! Он орал, что мы все его наебываем. Верить на слово?! Ха! Ни одного слова правды и ни тени доверия. Вот это — игра!
Кончали мы уже в полной тьме. Ни звезд, ни дождя. Про фонари я не говорю. Никакого света. И последний кон. Тот, кто остался в дураках, — шел за бензином к шоферам в школьный гараж. Чаще — солярка. На эти случаи в кустах была припрятана пластиковая бутылка из-под воды с пузыриками. Мы разжигали высокий костер, собирали быстро мокрые щепки, а потом бросали картошку. Это был пир.
Именно на таких пирах наше «мы» пускало отростки. Мы трепали языками, как волнистые попугайчики. Все сплетни, все истории! Мы делали с ними все, что хотели. Варили какой угодно суп. Пропускали их сквозь наше редкое сито! Они быстро стекали по нашим прямым извилинам! Особенно эти штуки с кладами.
Полшколы разгуливало, помахивая берцовыми костями. Здесь выворачивалась наизнанку земля. Она выплевывала целые скелеты. А черепа из глубины... Они были плотно набиты землей. До сих пор помню, как трудно было ее вытряхнуть! Она вываливалась из глазниц! Понемногу. Надо было трясти череп долго, и потом он становился поразительно легким! Мы их примеряли! Ну и головки тогда были... Ужас. Наш Костыль бы прослыл там гением!
Мы гадали: чей это череп? Чья это была голова?! Кто это был? Мужчина? Женщина? Мы вертели череп в руках. Кто это? Кто? Как они умерли? Мы заглядывали во все дырки. Бесполезно. Никак не могли определить, кто это. Только детские сильно отличались. Да. Маленькие, хрупкие. Мы их находили довольно редко. Такие хрупкие... Такие маленькие, примерно с кулак. И края острые, такие, что можно порезаться. Не в этом дело. Не в этом. Когда мы находили такой вот, как-то не по себе становилось. Мы их прятали отдельно. Прятали, а потом закапывали. Одни черепа. Детские головки.
Раскладывали рядами в яму, один к другому. Один к другому. Так серьезно. Да. Заботливо. Мы их сажали в землю. Обратно. Засыпали и все.
Наши головы не намного были больше. Нет. Не намного.
Это был совсем другой мир. Здесь, на кладбище, все было перевернуто вверх дном. Как будто эти ребята в земле собрались переезжать. Такой бардак!
И мы здесь — как грачи за трактором... Ходили, высматривали — что отдала земля.
***
Ну ладно. Теперь Англичанка.
Она смотрит в окно. Слишком долго смотрит, мы успеваем все написать. Даже слепой бы успел насмотреться. А она нет. Ее профиль, окно, а там река, лес и далеко-далеко горизонт. И там ничего нет. Ничего! И внезапно она начинает! «Гуд бай, гуд бай... Май нэйтив ривер... »
Она сошла с ума! Спокойно, как вышла в другую комнату. Мы сидим, зачарованные непонятным языком. Но это только недавно. Совсем недавно. Неделя, наверное, как она стихла. Раньше было не так. Она нас заставляла петь хором! Уж если сходить с ума — то оптом. Да. Оптом — в школе, по домам — в розницу! Не вру. Серьезно. Хором! Мы скандировали «Ши дид эвридэй ши ливд»!
Да! Из Шекспира. Макбет. Но ей этого было мало! Одна часть нас пела это, а другая орала «Ай шу-у-уд пу зе суииит милк оф конко-о-од инто зе хелл!».
Мы скандировали это, как лозунг. Как девиз ее безумия. А она дирижировала шариковой ручкой. Детский хор сошел с ума! Весь. Сразу.
Мы заглушали всю остальную поебень. Соседа физика, биологию слева! Физик даже приходил: «Вы можете потише?! Ради бога!»
Ха! А она?! Легкое движение бровей. Она поднимала брови... Стоило физику спрятать свой нос — шабаш начинался снова. Мы впадали в раж! По новой! Она еще крепче закручивала гайки. Вооот. Та- аак! Крепче! И с новой силой. До упора! Дирижируя своей левой таинственной рукой. Закрыв глаза... От нее шел дым! Я видел, как он поднимается! И пламя! У нее выпрыгивало пламя изо рта! Мы вибрировали, как кролики! Еще немного, и она начнет срывать одежду! Вот-вот! Еще секунда! Она бросится на нас! О чем мы втайне все мечтали! Но так... Когда видишь такое... Она превратилась в тигрицу! Мы открыли клетку! Как зачарованные, мы открыли ей все двери!
И она вырвалась, как ведьма! Как три ведьмы! Кружитесь, кружитесь! Трижды тебе и трижды мне и трижды еще, чтоб вышло девять...
Она будто кружилась вместе с ними! Торнадо! Одна из трех сестричек! И эта пляска, эта безумная полька будто покрывала нас ее тенью...
Она вводила в такой транс, что потом, на физике, у нас у всех ширинка стояла шатром! Даже у девчонок из-под подола вырывались клубы мокрого дыма! А это уже не шутки! Если у девчонок наших стало мокро! Они только, сжав зубы, постанывали! Но это еще ничего! От нас потели окна! Мы дышали, как котлы с какао в нашей столовке! А физик только входил и выходил! На него она не действовала. Ха-ха! Он думал, что ему скоренько удастся спустить нас на землю! Не тут-то было! Он зажигал свои гирлянды, врубал разряды, повсюду сыпались искры, воняло серой, а нам хоть бы хны! Хоть трижды хны! Он носился вокруг трансформатора, как бес у сковородки! А нам?! Все это нас касалось, как мертвеца — прогноз погоды. Даже меньше! Мы его просто не видели! Закатив глаза, мы бесновались минут пятнадцать. Не больше. А потом — все. Мы стихали. Он тоже.
Я засыпал в этот момент. Почти сразу. Но это в том случае, если у нее не было урока. Она ведь была здесь. Рядом. Да. За стеной. И даже через розетку ее голос был способен на чудеса. Я повторяюсь про розетку?! Это понятно. Это ясно. Я в ней бывал каждый день! И по три раза на день! Когда у нас физика, а у нее — английский. И вы думаете — только я один?! Ну нет... мы все прошли через этот пятачок! Всей толпой! Туда! Туда! К ней! Через стену! Нас можно было ловить, как головастиков! Всей кучей! Косого, меня, Саньку — всех! Не ошибешься! Нам всем в этой розетке хватало места! Никто не толкался, не пихался! Мы шли на нерест, как мухи! Как жучки-солдатики в мае! Мы шли на ее зов. На ее голос. Еще бы... Эта колдунья гоняла нас и в хвост и в гриву! Семена ее голоса проросли сквозь наш мозг! Наши головы цвели, как палисадник старой девы!
***
Она читает, глядя в окно. Туда, за лес, за реку, за холмы... Там все чисто. Такая чистота — что глаза тонут. А мы смотрим на нее. Черт! Это совсем не важно, что она говорит. Оказалось, это Байрон. Хорошо, что я не знал раньше! Это говно мамонта! Эта старина. Она нам сказала, что он умер от... дизентерии! Ха-ха! Но мы-то знали, что это такое — ди-зен-те-рия! Что это за штука! Он склеил ласты во время поноса! Вот уж это мы навсегда запомнили!
У нее было разбито сердце. Мы все в классе впервые видели человека, который жил с разбитым сердцем. Девчонки как раз за это ее и ненавидели. Это была свирепая зависть. У них-то с сердцами было все нормально. А у некоторых их было по два. Одно для первой четверти, а другое для каникул.
А ее сердце было разбито. Она жила, как большая кукла. Как превосходная огромная теплая кукла. Кукла с теплыми ногами, с морщинками, со стоптанными внутрь каблучками. С запахом из подмышек, с густым тихим голосом, с ногтями, с вишневым дыханием... Большая печальная кукла, и стоило этой кукле заговорить по-английски, наши сердца в ширинках трескались, готовые разбиться. Нас как раз это и сводило с ума, то, что она была куклой. Да. Именно.
Никто так и не узнал, почему она решила умереть. Наверное, все-таки не так легко жить с разбитым сердцем. Она повесилась.
Ничем не примечательный день, у нас был урок. И опять у нас, как обычно, дымились ширинки. Все было как обычно. Она так же сидела у окна, так же молча смотрела.
Черт...
Мы повскакали по звонку и толпой промчались мимо. У нас догорали уши. Мимо нее, сидящей молча у окна. Она была так неподвижна... Как будто уже висела. Черт! Мы вышли, и, помню, Англичанка встала и прикрыла за нами дверь.
Наутро в классе мы уже готовились краснеть, но вместо нее зашел директор. У него была морда, такая морда, как сгоревшая лампочка! «Сегодня ничего не будет, — сказал он и развел руками. — Кто хочет, может остаться и помочь... » Остаться?! Да мы все сразу ломанулись, как стадо, чуть его не смели! В нас не было ни намека на смерть! Ни страха, ни смирения! Ничего. Ничего...
Только на похоронах мы ее увидели снова и в последний раз. Народу было много, и день стоял теплый, прозрачный. Все невольно улыбались, так хорошо дышалось. Мы сразу сняли куртки, так припекало.
На крыльце школы стоял директор. Руки за спиной. Похожий на печального диктатора. Он стоял один, глядя поверх наших голов. Странный был у него взгляд. Наконец он тряхнул головой, как проснулся, и начал речь. А мы смотрели на вход. Оттуда должны были ее вынести. У Косого в брюхе так урчало, что я пропустил и речь, и тот момент, когда она выплыла в своем гробу. Так плавно, как в красной лодке, как в огромной туфле, праздничной, будто собралась на бал. Она была все в том же платье. Я подумал вдруг — она в нем будет лежать там.
«Тихо! Т-с-с-с!»
Гроб поставили на табуретки из столовой, и все пошли мимо. Мы, Косой и еще трое, остались, Косой сказал, что пойдем курить потом в беседку. У него была «Ява-100».
Она лежала такая белая, сложив руки под грудью. Да и не было уже груди. Она размазалась. На шею ей повязали шарф. Наверное, чтоб нас не пугать и самим — тоже. Не бояться. Ее черные волосы стали еще чернее, и брови истончились в ниточку.
Я смотрел на ее щиколотки. Даже и не помнил, носила ли она когда-нибудь чулки. А теперь на нее надели. И черные туфли с пряжкой. Не знаю, как другим, а мне казалось, что она вздыхает. Еще бы, стоит только умереть, и тебя оденут черт знает во что!
Все прошли, а грузовик еще не подъехал. И мы притянулись к ней. Мы с пацанами ее окружили.
Будто хотели в последний раз втянуть этот запах плоти, надышаться, набить про запас в ноздри! Как шакалы, мы сгрудились кучей и, не отрываясь, пожирали ее.
Наш голод рождал пиры плоти. Буфеты. Склады желания! Вокзалы любви! Башни, города, где дома, трава и деревья, собаки на поводках, облака, рельсы, дороги — все было из плоти и крови. Все из плоти и все есть плоть! Эта пещера, этот рыбный запашок засасывал нас вместе с гробом, с Англичанкой, вместе с автобусами, домами и банями! Наши ноздри дрожали! Еще слабые, юные шакалы любви, мы замерли, не решаясь броситься на нее... Она нас погрузила в транс! Стоило нам только моргнуть, дернуться, вынуть руку из кармана — она бы очнулась! Это был зов! Но в тот раз мы на него не ответили. И она уплыла от нас в своей праздничной лодке. Как будто на бал. Да. На бал...
Мы еще стояли некоторое время, хлопая глазами, глядя по сторонам, как будто очнулись от яркого сна. И только увидели корму лодочки на грузовике. И автобус с училками, пыхтя, тронулся и покатил от нас.
Не глядя друг на друга, мы разошлись по домам. Какая тут «Ява-100»?!
Даже Косой молчал! Когда Абдулка начал что-то бормотать, Косой ему такое вынул! «Эй ты! Заткни ебало! Кишками воняет!» Абдулка сразу заткнулся. Мы шли молча. Как могильщики. Как эти чокнутые серьезные мужики. Мы будто сами себя закопали.
В нас был этот зов, и он повторялся и повторялся, ослабевая... Ярость пожирания... И чистота. Неподвижность пожираемого... И чистота. Этот пир! Это были мощные швы, которые накладывала жизнь.
Умирающие львы сами призывают своих шакалов. Этот стон...
Она в нас нуждалась! Да стоило нам отойти посмотреть на небо или на свои шнурки, — она зарыдает! Она протянет к нам руки! И шею, обвитую веревкой! Куда?! Куда вы?! Вернитесь!
Мы сожрали ее, и что осталось? Ничего кроме чистоты. Мы валялись в земле — и мы были чисты... Ни голода, ни тяжести. Все было чисто. Все было — чистота... Ее сердце. Новое, розовое, оно лежало в гробу, в красной лодке. Сердце без единой царапины, без единой трещинки! И наши сердца.
Зрелые женщины... Зрелые женщины... Да по сравнению с нами новорожденная девочка была уже в климаксе! Наши девки в классе были старухами! А мы?! Кто мы были? Мы даже не были людьми. Семена, мы были семена на ветру. Семена без земли, без верха, без низа... И этот ветер... Теплый ветер, который приходит внезапно осенью, и внутри него есть что-то... Как весной. В животе ветра... Чувство обновления... Да. И нет никакого обновления. Никакого. Только память о нем. Наверное, так же бывает у стариков. На Новый год. Какое-то шевеление вечером, в самый канун. Да. И потом — все. Опять тишина. Они уже не верят в Новый год. Ни в Новый год, ни в эту ночь. Самая молодая ночь... Самая молоденькая ночь в году. Младшая сестра всех ночей... И что? Ничего. Поели и все. На боковую... Уже больше ничего не будет. Ничего- ничего. Впереди только постель и большой сон. И все...
И в тот день вечером, когда я возвращался домой, один, глядя себе под ноги, — вдруг пришел этот ветер. Теплый, влажный, будто из марта. Я даже остановился. Было что-то такое в воздухе. Что-то свежее. Будто я только что вышел на улицу после долгой серой зимы. Что-то свежее-свежее... Я все их помню. Эти дни. Все. В них есть что-то. Да. Что-то человеческое. Что-то очень нежное. Что-то обращенное именно к тебе.
Этот влажный воздух полон запахов. Тонких, быстрых. Все запахи, мимо которых я прошел когда-то, окутывают меня на секунду и уходят. И шепоты. Воздух тёпел и полон шепотов. Сердце бьется, и я слышу такие ароматы, которых не может здесь быть. Эти галлюцинации... Свежий, свежее самого свежего запах льда. Или острый, полный новизны запах цветов, круглый и тяжелый, как пустой флакон из- под сладких духов... Да. И еще сушащий горло запах полыни. Как память о вечере в начале июля, когда вдруг так сильно, так ново пахнут уже усталые цветы и травы...
В этом ветре было что-то теплое. Надежды, может быть. И впервые этот ветер мне принес меланхолию. Теплую, влажную, как бывает в садах осенью. Да. Когда идет мелкий, еще теплый дождь. И в моей меланхолии было что-то от сада. Что-то совсем беззащитное и... неуязвимое. Что-то материнское. Как далекое влияние. Очень далекое. Как знак. Как предчувствие... Как будто я уже был в этом саду. Да. Когда-то...
***
С чего все началось? С еды. Да. С рыбок. Красноперки. Это были не простые рыбки.
Мать хлебом не корми, дай только удочку. Если она не ругалась со своим братцем, нашим дядюшкой, — ищи ее на речке. От рыбаков она отличалась тем, что ела свой улов. В этом-то весь фокус. В этом. Да. С этого все и началось.
Мать моя — ведьма. Настоящая. Я не шучу. Никакого другого смысла! Ведьма. Колдунья. Она могла замораживать свои желания. Свои самые сокровенные. Самые жаркие желания! Она их замораживала и ставила в погреб. В тень. Там эти глыбы льда и стояли, как статуи в музее. Они будто ждали ее. Ждали своего исполнения.
Для нас с дядей Петей она жарила отдельно. На большой сковороде, а для себя и Ольги отдельно. На маленькой чугунной сковородочке. Всего две рыбешки. Укладывала их валетом. Да. Так смешно получалось. Голова к хвосту, хвост к голове... Сковородка подпрыгивала, раскалялась, масло кусало всех подряд.
Пять минут с одной стороны, пять с другой! И все готово. Для них. А мы с дядей ели отдельно. За столом. Все лето стол стоял на улице.
Мать ни разу не предложила своих рыбок. Ни мне, ни своему брату. Ни кусочка. Ни разу! Даже так, для связки слов! Ха! Она даже масло сама собирала! Да так, что потом сковородку можно было не мыть! Дочиста! Но это ладно. Она кости складывала отдельно. А когда потрошила своих рыбок, все кишки собирала в целлофановый пакет. Ольга была тут как тут. Их не проведешь! Они менялись, как часовые! Красноперки всегда были под присмотром. Ольга несла пакет на речку и там далеко-далеко забрасывала кишки. Руками! Вынимала их, скользкие, и швыряла в воду! Чем дальше, тем лучше. И все. Набирала в пакет воды, выливала, еще и снова выливала. И на меня ноль внимания. Конечно. Да. Я ей всегда мешал. Я же младше. Она от меня ничего не ждала. Ни хорошего, ни плохого. Даже не уверен, видела ли она меня.
Мать была одержима по всем правилам. Она могла встать в четыре утра и перед тем как умыться, шла проверить снасти. «Экраны» и «морды». А могла и опоздать в свою аптеку, засидеться с удочкой.
Черт! Это был рай. Настоящий рай. Для всех. По воскресеньям мать уплывала на целый день. До самой темноты. Она возвращалась, когда дядя Толя-пастух перевозил коз с другой стороны. Они встречались в темноте, на реке, перекидывались парой слов... Козы нетерпеливо постукивали копытцами по дну лодки. Они хотели домой.
Я помню их смешные какашки. Как кофейное драже. Как мы их называли? Сери-бери-ешь. Да. Так.
В лодке у дяди Толи их было полно. Потом, уже на берегу, я помогал ему, мы выметали засохшие какашки, а козы разбредались по берегу. Они тыкались куда попало, мать ругалась: «Отстань! Ну куда ты?! Отвали... Ну и лошадь!» Дядя Толя снова сгонял их и вел по прохладной пыли вверх, в темную остывающую деревню. Пыль... Осевшая мягкая пыль. Прохладная, просеянная, как мука.
Мы шли с матерью одни. Молча. Я нес удочки и кукан. Красноперки, мелкие окуни...
Она несла весла и консервную банку с червями. Перед домом, у забора она опорожняла ее, черви падали в траву, она еще трясла для верности, а я держал калитку, чтоб она вошла с первого раза. Я закрывал за ней калитку и секунду вдыхал запах матери... Она проходила, и все кончалось. От нее пахло в такие вечера хорошо. Очень хорошо. Рекой, кувшинками... Она была спокойна. Полна ночью, рекой и усталостью.
Отпуск? Смешно сказать. Она была готова жить на реке. С удочкой. Огород? А на что братец-дядюшка?! Дармоед!!! Пусть копает, окучивает! А поливать? Да! И пусть польет помидоры! Главное! Ты ему помоги! И по грядам не топчитесь! Это — последние наставления. Ее завещание. Оно должно быть именно таким! Поливайте помидоры! И по грядкам не топчитесь! Слышите?!..
Никто кроме меня не слышал. Я ее провожал до речки. До лодки. Она брала весло, и меня уже не существовало. Никого не существовало. Она уже ничего не могла бы изменить в этом своем завещании! Даже если б хотела. Я толкал лодку, делал шаг, еще и опускал руки. Мать секунду ждала, лодка сама по себе описывала полукруг... И все. Мать начинала грести. Не оглядываясь. Совсем одна. За ней ничего не было. Ничего. Она смотрела только вперед. Да. Мне казалось всегда: окликни я ее, она меня не узнает... Она все оставляла. Все. Она умирала. Каждое воскресенье. Ранним утром. Совсем ранним.
И я помню то утро, да, она резала лук. Я был рядом.
«Слушай, — вдруг сказала она. — Я не сумасшедшая? Нет?.. Или да?.. »
«Почему?» — спросил я.
«Сейчас... Подожди... Вот я режу лук и считаю. Режу и считаю: раз-два-три-четыре... Если не считаю — то не могу... Нет. Не могу ничего делать. Не только лук. Нет... И все так... »
Я не удивился. Я подумал: вот оно... Вот...
«Нет. Ты не сумасшедшая. Нет. Я тоже считаю. Все считаю. Все. Когда мету. Тоже: раз-два... раз-два... Тоже. Так же... »
«Ты станешь, как я. Пройдет время, и ты станешь, как я. Мы похожи... Ты на меня похож. Ты взял что- то... Тяжесть. Это она... Что-то тяжелое... Раньше я тоже была, как ты. Ты взял у меня это. Да. Так... Я заразила тебя... Не считай. Не надо... Делай и все. Не оглядывайся... Не смотри назад и не считай... Нет... »
Она остановилась. Перестала резать лук... Я видел ее глаза. Да. Только глаза... Они смотрели в меня. Прямо в меня! Не двигаясь... Мечтательные неподвижные глаза.
Рассвет заставал нас уже далеко друг от друга. Я закрывал окна и ложился в самый темный угол дома. На холодную печку. Какое-то время еще доносилось дыхание Ольги, а потом наступала тишина. Я засыпал. Ни разу за все эти годы я не думал о матери на реке. О том, где она сейчас. Она действительно будто умирала. Да. В ней это было... В глазах, и еще... Когда она замирала... Смотрела в одну точку... Туда... Она уже давно смотрела в ту сторону.
Все эти годы она училась этому. Умирать... Да. Она знала смерть... Она знала, что' это... Хорошо, подробно... Как свои волосы... Могла отличить свою смерть на ощупь... С закрытыми глазами... Издалека. Она сразу узнает ее. Я уверен. Да. Когда она только появится на горе. Стоит ей только сделать один шаг... Мать узнает ее... Даже в темноте, да, как нашу лодку... Как наш дом. Как наш двор. Как свои юбки... Как цветочки на них. На черных юбках... Такие маленькие серые цветочки... Совсем незаметные... Она знает смерть близко-близко, как подругу. Все секреты... Будто умирала каждый день.
Когда в гроб положите, приказывала она, ты заплетешь мне косы. Ты! Никто другой! И чулки не забудь... Чтоб все было как положено! Так и только так!
И даже когда я не заплетал ей косы перед выходом, все равно было такое чувство, что вот сейчас она уйдет на речку и никогда не вернется. Мы ее никогда не увидим. И мы останемся одни. Совсем одни... Странно, я думал всегда — мы. Да, странно. Кто это — мы...
О-о-о... Заплетание кос! Да. Я заплету ее косы в последний день. Когда она умрет. Я умею это наизусть. Пусть не волнуется! Разбуди ночью! На рассвете. Под дождем. В жару. Я изучил это искусство. Тонкие — в три ряда, в четыре, толстые — в два! Как хочешь! Вокруг головы. Гнездом. Пучком. Сверху. По бокам. Даже лежа! Да! В лодке! С сигаретой в зубах! А это труднее всего! Мертвецу и то легче! Попробуйте и убедитесь. Но не в том суть. Не важно... Так было каждые выходные. Уик-энды. Ха-ха. Все самое интересное происходило в будни. По крайней мере для меня. У взрослых наоборот. Они умирают на пять дней. А по воскресеньи с удивлением видят себя и друг друга. Трусы. Ноги. Седину. Уши. Морщины. Шишки на ногах. Вены.
Все это грустно, даже если никто не умирает. А все, кто умирает в уик-энды, умирают от удивления. Да. Моя прабабка. Моя двоюродная прабабка. Она восклицала: «Это я?! Я?! Да не может быть!»
Она возмущалась, как в ресторане! Как в последнем ресторане перед кладбищем! Как?! И это все?!!! И больше ничего не будет?!
Больше ничего не было. В этой забегаловке ей больше ничего не подали. Я отвлекся. Да. Ничего...
Я бредил этими красноперками. А она мне не давала обсосать даже косточки! Даже хвосты, даже плавники! Про голову я вообще молчу!
Они ели вместе. Мать и Ольга. Усевшись друг против дружки. Будто за шахматами. Вместо доски эта сковородочка. А там эти рыбки валетом. Ни взгляда, ни лишнего слова. В конце концов, это бесило! Они ни черта не слышали! В ком они нуждались?! Да подавись мы с дядькой костями — они и не почешутся! Стоп! Еще не все! На этом концерт не кончался! Потом они заваливались спать! Обе! Там, где ели! Вот уж действительно считали деньги не отходя от кассы! Сваливались на бок и все! А мы? Что мы? Мы не наедались с дядюшкой. В животах бурчало так же, если не громче!
Нам как раз не хватало вот этих злосчастных рыбешек.
А эти набивали брюхо и отваливались! Будто сожрали лошадь. С двух-то рыбок! Даже меньше! Каждой по одной. Конечно, не в брюхе было дело! Нет! Почему мать мне запрещала есть вместе с ними? Почему я не имел права пососать хоть голову этой красноперки?
А им-то что?! Спали как убитые. Я не вру! Было даже не слышно, дышат они или нет! Ноги, руки постепенно расправлялись, как у жуков. Я сидел и смотрел на это фигурное катание во сне. Перед пробуждением они начинали улыбаться. Да! Обе. Так ехидно и так счастливо... Убитые, они улыбались! Но это не все! Это — ладно! Они просыпались так же, как и свалились. Обе сразу. И мать тут начинала! Дядя не знал, куда смыться! Он, оказывается, сожрал весь хлеб! И это только малый грех! Мать знала, о чем он думал! Но все время она искала глазами меня! Она догадывалась! Скоро придет конец их тайне! Но она не могла поверить! Такой придурок, как я, — и способен на заговор?! В это даже мне трудно было поверить. Так я вжился в этот мир.
Меня пожирало любопытство. Во что бы то ни стало я хотел открыть эту тайну. Колдовство! Да. Это было волшебство. Мать оказалась ведьмой! Я готов был все отдать, чтоб увидеть это самому. Да. Все. Хотя у меня и ничего не было. Но это ни о чем не говорит! Нет! Как раз! Те, у кого ничего нет, с радостью все это ничего отдают!
Они-то с Ольгой думали, что я совсем того! Что я как гриб. Подкладывай навоз и все. Я был согласен. Да. Особенно сейчас. Все работало на меня. Все. Чем я тупее — тем лучше! Все правильно! Так и надо! Именно так и не иначе! Стать идиотом! Ждать своего часа... Я всегда это чувствовал. Всегда шел по этой дорожке. Ждать. Ждать своего выхода. Тебя позовут. Да. Когда придет твое время. И ждал. Всегда. Будто так было надо. Ждать своего выхода... И тогда уж это мой танец. Да. Мой... Тогда посмотрим...
Интересно другое. Как я умудрялся всегда отличать этих двух красноперок от остальных?! Именно этих. В любом виде. Смешай их с кем хочешь. Посади их среди тысячи точно таких же — увижу сразу! Одним глазом. Они от меня не уйдут. Жареные, вареные, очищенные, без голов и с головами! Я их знал. Да. Знал, что это именно они. Вот это загадка. Именно это. А все остальное — ерунда. Трюк! Фокус! Даже глаза не стоит щурить! Не то что закрывать! Легкий финт ушами. Мать сама говорила: «Твоя хитрость вперед тебя родилась!»
Ее слова да ей бы и в уши... Я праздновал победу. Все будет по-моему. Я знал это как пить дать! Даже яснее! Держи нос по ветру! Вдыхай! Пусть твой страх вкалывает на тебя! Для чего его кормить! Дармоеда! Пусть нюхает ветер!
Все шло как по маслу. Так легко. Так свободно. Лягушата сами впрыгнули мне на ладони. Я был в восторге! Я не видел легких туч на горизонте. Я туда не смотрел. Нет. Я верил в удачу. Идиот! Все было слишком совершенно! Верить в судьбу — ничто! А вот понять, что именно это и есть твоя судьба, — для этого надо было иметь уши подлиннее моих!
Но они-то, они — совсем расслабились! Привыкли, что я чуть не жру собственное говно! Неудивительно, что я их усыпил. И не только их! Сам чуть не поверил в это. Труда много не затратил. Они сами себя убаюкали! А я начал расшатывать все это! Этот ритуал. Да. Этот дом привычек. Я копал под него со всех сторон одновременно. Хоть бы хны! Они ничего не замечали. Так... Чуть больше злости, чуть меньше.
Я еле шевелился. Едва-едва за час смог ее причесать и заплести косы. А еще и поплавки. Моя обязанность. Я должен был их привязывать. И крючки. Я всеми силами оттягивал тот момент, когда мы наконец выползем на речку. Она должна была проголодаться. Раньше чем обычно. Это был верный ход.
На речку мы шли спотыкаясь. Я все время падал. Иду-иду и раз! Потом встаю. И снова. Тут бы даже дядя пронюхал трюк, но матери было наплевать. Она увидела воду. Она будто уже видела этих рыб. Этих чудесных двойняшек.
А я приближал ее голод. Время не просто на меня работало! Оно на меня пахало в поте лица! Каждая минута, как пчелка, вкалывала! Несла в попке мед удачи! Мед возможности! И кроме того, у меня постоянно развязывался шнурок на левом ботинке! Потом я уже и не останавливался! Я ведь был господин своего заговора.
И как я пожалел потом!.. Как я хотел, чтоб ничего этого не было!..
И вот в августе, помню точно, что после Ильина дня, я вышел на сцену и начал. Это был мой лучший трюк. Мой самый удачный фокус.
Помните, я говорил, что все шло как по маслу, и дальше про лягушат? Как они сами мне впрыгнули в руки? Вот они-то и стали моими сообщниками. Лягушата.
Ольга их дико боялась. Она могла обмочиться. Серьезно! Все бросить и визжать, как поросенок! Пять минут без сознания! Обморок! На эти пять минут я и поставил.
Всего лишь ловкость рук. Просто ловкость рук и холодная голова. Чем больше меня загоняли курам в зад — тем холоднее становилось у меня на сердце. А мои ассистенты? Они вели себя превосходно! Сплошное рвение! Они в меня верили, как в спасителя! Умницы! Мои лучшие ассистенты!
Воскресенье. Полдень. Запах свежей рыбы. Ветерок. Прохлада, и ни одной мухи за столом! Сухой, веселый треск в маленькой печке. Все готово — мины, голод и огонь.
Сложная конструкция. Китайский фейерверк. Одна мина щекотит другую, та начинает смеяться и детонирует третью. Как зевок! И так дальше. Одна за одной! По кругу! Чтоб мало не показалось! Чтоб заметались, как черти у своей сковородки! Ха-ха! Как черти у жаровни.
Что я сделал? Фенобарбитал. Знаете? Я уже говорил, что мать работала в аптеке? Нет? Так вот. Говорю. Она там работала провизором. Ее было не так-то просто провести! У нее был Нос! Да. Она была ведьмой, моя мать, и здоровой ведьмой. Она чуяла «всю эту химию» не просто за версту, а дальше! В запакованном виде!
Но голод и время работали на меня. Третьим сильным слугой была жажда. И в доме квас. Великий квас — отбиватель вкуса! Мать мне сама дала волшебное слово! Когда мы Бурьке давали активированный уголь от поноса. В квасе... «Она ничего не почует», — сказала мать. Так все и случилось. И с Бурькой, и с матерью. Я все приготовил заранее. В сарае. В холодке. Даже это ее не насторожило! Черт, она теряла форму! Когда все слишком хорошо — это знак заговора! А когда уже все готово — это первый акт предательства.
Теперь еще ближе... Она долго, как мужик, пила из поднесенной мной кружки. Литровой наверное, эмалированной. Почти до дна. И все. Я не отпускал рыбок в корзине ни на минуту. Она пошла в дом, за Ольгой.
Я стоял и смотрел на этих красноперок. Кроме двух — все уже спали. А эти две, еще яркие, все открывали и закрывали рот. Будто пели дуэтом: «О-о- о-о-о». Волшебную арию...
Так. Почти все было готово. Даже мои соратники лягушата. Они сидели в банке с влажными опилками. Пусть не дергают лапками! Не бросаются на стенки! Пусть потерпят еще! Не волнуйтесь! Скоро! Уже скоро... Наш выход! Да. Только наш... Наш танец...
***
Лягушки связаны с нашим кладбищем. С нашим старым кладбищем на горе. Было городское, новое. Там, где ванны в домах. И все такое... А на старых Мазарках было царство лягушек...
У нас так и говорили: «Вот понесут на Мазарки... » Все в гору и в гору... Мы бегали и смотрели, как несут красиво. По снегу. Так медленно. Молча. Все черные. Кто-то пляшет. Клубы пара изо рта. Вздохи... И снег, яркий, алмазный. Скрип-скрип... Глаза сухие... Иголочки блистают в воздухе. Как будто праздник. Сказка. И пах этот снег особенно. Мы забегали вперед и стояли прищурившись. Как собачки. Любопытные. Дойдут — мы снова дальше. Отбежим и встанем. Всегда чуть выше. Разглядываем, как несут. Ресницы склеиваются от мороза, а мы стоим, ослепленные, в хрустальном неподвижном мире...
Все мертвые исчезали. Это было непонятно. Удивительно. Мы стояли, внимательно их рассматривая. Мы с ребятами. Все мертвые лежали одинаково. В одном и том же месте. В самом центре комнаты. В центре самой лучшей комнаты.
Мы стояли и смотрели на них. «Снимите шапки!.. Антихристы!» — шипели на нас старухи.
Не отрываясь, не мигая мы всматривались в их лица. Подвязанные платками челюсти. Хоть бы одно движение! Нас обманывали. Они все притворялись! Надо отдать должное. Они на самом деле казались мертвыми! Покинутыми. А мы ждали... Ждали... И начинали моргать от боли. Ни единого движения! Ни ресница не дрогнет, ни нос... Это было непонятно! Абсолютно загадочно! Таинственно!
А потом они исчезали. Дядя Саша-плотник. Дядя Леша по прозвищу Пряник. Тетя Шура. У нее в доме всегда пахло конфетами. Да. Так приятно пахло. И заходить всегда хотелось...
Они помогали друг другу. Копали могилы. Дядя Саша копал для Пряника. Потом сын тети Шуры копал для дяди Саши.
Их уносили, и начинался праздник. На нас никто не обращал внимания. Те, кто хотел плакать, — плакали. Кто хотел пить — пили. Здесь, на поминках, всем было место. Тетя Шура говорила: «Все там будем... Все уйдем в землю... »
Мне казалось — мы тоже на какое-то время умерли. Немножко так. Чуть. Особенно когда все усаживались. Молча. Зеркала были уже занавешены. Всем находилось место. Все умещались. Ни у кого никто по пути кусок не тырил. Ни у кого изо рта не сыпалось. Все были вместе. Будто все мы ехали куда-то. Как в вагоне. Да. Как в поезде. В тесноте. В торжественности.
Еды было вдоволь. Мы ели от пуза. Пироги с мясом, с рисом, с капустой, щи, блины, кулебяки... Никто не требовал: «Сиди! Сначала доешь! Доешь, потом пойдешь!.. Не кроши!»
Мы начинали знакомиться! Залезать на колени! Щекотить друг друга! Нас приходилось ловить!
«Заткнитесь! Да уберите вы их!»
Черта с два! От их торжественности оставалась только тяжесть в брюхе! Нам надо было развлекаться! Жрать и бегать! Это — как минимум!
«Еще раз уронишь кусок!.. Больше не получишь!»
Нет. Мы брали бережно куски с блюда и лезли на печку. Без тарелок, по два куска в каждой руке. Забираться на печку приходилось осторожно. Медленно. Без рук. По крутой лестнице. Там мы их ели. В своем уголке. Я помню тот запах. Здесь пахло нами. Нашими головами. И еще — известкой. Совсем немного.
Печь... Печи... Странное место. Мы оставались часто ночевать в доме мертвого. Здесь же. И здесь же, за закрытыми дверями, он лежал в гробу. Начиналось все ночью. Когда старуха с псалтырью начинала клевать носом.
«А ну-ка! Дерни его за нос! Слабо?! Спустись и дерни! Если сделаешь, потом — все! Никогда не будешь бояться жмуриков! Ну?! Слабо?! Давай! Подойди! Не ссы!.. »
Я спускался. Медленно-медленно, прислушиваясь к тому, что происходило в той комнате, за закрытыми дверями. Ничего. Ни звука. Только стук моего сердца.
Подойдя на цыпочках, я еще раз прислушивался. Потом двери со скрипом, с невыразимым грохотом открывались. Сначала всегда одна половинка, потом другая. Все двери у нас были похожи. Я и сейчас их вижу.
Мертвец был залит ровным медовым светом свечи. Старуха всхрапывала, как старая лошадь.
Путешествие начиналось. Я подходил медленно и на секунду останавливался. Уже над гробом. Над твердым острым лицом.
Нос! Нос! Протянув руку... ближе... ближе... Казалось, он сейчас как подскочит! Как вцепится зубами в мои пальцы! Только и ждет! Клац — и все! Я замирал, как богомол.
Потом я начинал! Отвести судьбе глаза! Это не так уж просто! Совсем не просто! Я делал вид. Не нужен мне никакой нос! Какой еще такой нос?! Да он мне нужен как рыбе зонтик! Вообще!
Я дотрагивался одним пальцем. До лица. До лба. Дальше — больше! Двумя, потом тремя пальцами я гладил скулы. Твердые, как из дерева. Потом лицо. Тоже твердое. Не холодное и не теплое. Пустое. Да. Там была пустота. Внутри. В самом нутри! Твердая пустота. Ничто. Ухо. Я не мог его обойти. Жесткое, будто картонное. У нас такие папки в школе были.
Я отводил судьбе глаза.
И потом начинался нос. Зажмурившиеся прикасался к нему, к самому кончику! И, легонько дернув, уже был на полпути к печке! В убежище! К своим! Мне казалось, я так дернул этот нос, что оторвал! Он мог остаться в руке! Да! Я бы и не заметил! Что теперь будет?! Что? Утром! Когда все встанут и увидят, что носа — нет?! Что кто-то приделал носу ноги! Ужас! Кошмар! Идти обратно?! Ну уж нет... Нет... Пусть ищет! пусть! Обратно — ни ногой! Я забивался на печь максимально дальше от лестницы. Моя воля — я бы втиснулся между известкой и кирпичами! Ребята за мной сразу смыкали ряды, как вода. Шито-крыто! Ни смеха, ни шороха! Только тяжелое дыхание! Только этот запах. Страх. Да. Запах страха. Но это ничего... Ничего. Мы засыпали потом. Сытые. Все вместе. Как поросятки. Гроньк-гроньк... Мы причмокивали. Прижимались друг к другу. Поводили носами. Гроньк-гроньк... Чмокая, мы искали соски. Успокоенья. Под утро печь остывала. Это вам не шутки! Мы ворочались, похрюкивая, чуть не плача! Сбившись в кучку. Будто в поисках мамки. Одной большой мамки! Гроньк-гроньк! Гроньк-гроньк! Тыкаясь друг в друга, мы искали соски. Успокоенья! Чуть-чуть! Только пососать! Тепленького! Подремать еще! Погреться! Гроньк-гроньк!.. Прижимались друг к дружке и просыпались все сразу! Мордой в направлении лестницы! К еде! А там, внизу, все еще спали. Сопели. Мы различали — кто.
Не сказав ни слова, мы снова прижимались, плотнее, и закрывали глаза. Плотнее, еще, еще! А потом уже наступал день. И все.
Идиоты! Какие мы все были чокнутые! Прятаться от мертвецов на печь?! Ха-ха! Все равно что бежать от чертей в ад! Мать мне так и сказала. Печь для них — как валериановый корень для котов. Лезут и приговаривают: «Пустите! Пустите... Холыыыдно!.. »
Она не шутила. Нисколько. Она знала, о чем речь. Мать... Ее рыбалка зимой. Ее костюм. Ватные штаны. Фуфайка. Я боялся! Она была как гора. Как куча! С пешней в руке! Как дикий рыцарь. Как викинг! И ее нежность. Да. Она приносила мне хлеб. Ольге — нет. Ольга уже большая. Она уже ни во что не верит.
Мерзлый хлеб. С реки. «Вот тебе... Держи. Лисичка прислала. Просто хлеб. В тряпке. Мерзлые крошки. Ешь-ешь... Это лисичка. Для тебя старалась. Меня искала. Пришла, нашла. И тебе послала... »
Этот мерзлый хлеб... Тайна. Лисичка. Я уносил его на печь. Прижимал к щеке! Лизал его! Нюхал! Лисичка!
Я хотел к ней! Туда! В лес! На речку! В темноту за окном... Эта темнота говорила со мной. Обращалась ко мне. Лисичка! Тайна! Хлеб! Она присылала его мне. Мне! Она меня любила! Меня! Но ей сюда нельзя... Ни в коем случае. Влюбленные не могут соединиться! Только этот хлеб! Только хлеб! Она любила меня! Там! За лесом! На реке... Она звала меня! Туда, в сумерки, в темноту...
Лисичка!.. Оборотни. Волшебство. Девушки, превращенные в лис. Колдовство. Могущество. Хождение по кругу. Шепот. Шепот...
Я смотрел туда со двора. В свой лес. В свой заколдованный лес. Так близко... Прищуришься и все! Зажать глаза сильно-сильно!..
Я думал о ней. Там, в заколдованном лесу. На волшебной речке. Я шептал — мы... Я и она... Но сюда нельзя! Нельзя. Мы можем только так. Я здесь, а она — там.
На дворе ночь. Зима. Покой неба и звезды. Драгоценности. Тайны. Глубокие сны и морозы...
***
Все семейные легенды стоят на сваях лжи. Да не стоило даже рубить эти сваи! И так все было понятно! Не надо было даже вглядываться в лицо дяди! Никакого сходства! У червяка с облаком и то больше общего! Ни одной черты! Ни одного движения бровей! Полная чуждость. А его смех?! Уж точно это был не он. Мой отец должен был смеяться иначе. Я это знал, и меня не проведешь. Конечно, когда ты сосешь и спишь, какаешь и писаешь, — ты так занят, что до какого тут отца!
Жрать! Жрать! Я мокрый! Смените пеленку! Мне холодно! Прижмите меня к себе! Не могу уснуть! Пойте мне! Пойте! Не кладите меня в колыбельку, в этот гроб! Я боюсь!
Ты сражаешься в полной темноте! Со всех сторон тебя целуют в задницу, в уши, в шею, в темечко, а ты только крутишь башкой в темноте, вокруг смех, разговоры: «Ах, какой он миленький! Худенький только! Посмотрите-ка, какая у него пиписька! У-у-ух ты мой маленький!»
А твоя задница?!
«Ой-ой! Гляньте, какая у него попка!»
Тебе восхищенно дуют в воспаленную попку! Они готовы мурлыкать в эту дырочку! А твой клювик?!
Ха-ха! За какого зверька они тебя принимают?!
«Дай ему грудь! Он же есть хочет! У тебя нет сердца! Смени его! Ма-а-аленький ты мой!» А ты вопишь как резаный! Кто-то в толпе чихает!
«Будь здорова, как корова! Ядовита, как змея! Плодовита, как свинья!»
«Она уже и так во-о-он какого выродила! Попробуй-ка такого!»
Это говорят о твоей матери. О твоем отце никто не говорит! Никто! Ты как гоголь-моголь! Тебя взболтали и все! На сковородку! Наружу! Все шито-крыто! Пиф-паф-и-собираем-все-призы! И не надо про отца! Это что еще?! Отца какого-то выдумал! Какой такой отец?!
Тебе швырнут его майку! Это в лучшем случае! Если она еще цела! Смех! Отца уже нет, а майка его вот! Вот она! Нюхай на здоровье! Закатывай глаза! Засыпай!
Это точно! Мать сама рассказала. Это было можно. Это уже был не секрет! Пятка легенды! Неуязвимая пятка семейной легенды!
«Ты закатывал глаза! И раскачивался... — Мать умела рассказывать. — Ты начинал раскачиваться! Ты балансировал! С закрытыми глазами! Я не могла у тебя вырвать эту чертову майку! Только попробуй! Ну и что? В конце концов, ладно! Я решила, ладно! Тебя это успокаивало! Твою маленькую тоску! Она в тебе не умещалась! В твоем сердце! Ты был добр! Ты и мне давал понюхать! Протягивал его майку! На! Ты смеялся! Беззубый! Сколько тебе было? Сколько? Я нюхала! Я вдыхала его запах! Запах твоего отца... Запах моего мужа... Я ничего не успевала! Я не успевала ничего вспомнить! Ничего! Ни рук! Ни лица... Не тут-то было! Ты не давал помечтать! Стоило только чуть-чуть зазеваться, и ты уже тянул на себя! Я не могла даже закрыть глаза! Расслабиться? Куда там! Немножко, самый краешек помечтать — как ты уже вырывал майку! Тянул на себя! Зарыться! Закопаться! Зарыться в этот запах! И вдыхать! Дышать!.. Все кончалось рыданиями! Всегда! Каждый раз, когда ты ее нюхал! У тебя резались зубы! Приходилось ее вырывать! Чтобы ты съел хоть кусок! А ты молча разевал пасть! Ты впадал в экстаз! В гнев! Это был настоящий гнев! Ты ревел как белуга! Как резаный! Ты мог даже задохнуться! Успокоить?! Пробовала... Пробовала! Дыши, дыши, говорила, качала! Пела песенки... Помнишь эту? Слова забыла уже... Лоп-стоп- стоп-стоп-стори!.. Вкусные мартори! Сделаны на паре! Жрет их Мата Хари!.. Помнишь? Дурная песня... Черт знает откуда... Я тебя трясла, переворачивала вверх ногами! Без толку! Качала, баюкала! Курлыкала, мяукала и лаяла! Свистела, пыхтела! Жужжала! А тебе — хоть бы хны! Краснел, как свекла, и только икал! Выпучивал глаза!
Я сдавалась! Отдавала тебе эту проклятую майку! На! Возьми! И все как рукой снимало! Ты успокаивался! И даже дышал ровно!.. Вообще — это было плохо... Плохая идея... Это все Ольга подстраивала! Она тебе и подсунула ее в первый раз! Подбросила!»
Мать перекуривала и снова! Она была настоящая сказочница! Как масть пошла — все! Я чуть башкой не начинал крутить от ее легенд! Надо было трясти ушами, как ослу! И то трудно было проснуться! Как и ей самой, наверное! Хотя она всегда держала ухо востро! Здесь река, а здесь берег! Это она четко видела, где что! Еще не родился тот, кто ее проведет! Даже она сама не могла! Компас у нее всегда был в порядке!
Ори не ори — все заканчивается одинаково. Заталкивают в рот титьку и вперед! И потом точно так же... «Не задавай дурацких вопросов! Тысячу раз я тебе говорила!» Все потом потом потом... И вообще!
Я представлял так. Дядя убил моего отца и женился на моей матери! О-о-о! Все это было покрыто такой тайной, что я дрожал в постели, зажмурившись. Как он его убил? Как? Я не мог ответить. Тысячи картин вставали, сменялись, мелькали... Я не знал. Я вертелся как уж на сковородке! Невидимый, исчезнувший отец вошел в мои сны. Я никогда не рассказывал своих снов. Никогда не говорил об отце.
Он спал во мне, как печальный младенец, как зародыш... Он будто ждал своего часа.
Дядя любил слушать пластинки. Танцы. Фокстрот, вальс, танго. Особенно танго! Он впадал в экстаз! Он поднимал руки к небу! И закрывал глаза! Он будто дирижировал во сне! Слава богу, он ни на чем не играл! Ни на баяне, ни на гитаре! У нас ничего такого в доме не было! Конечно, ему нужно было занять руки, как всем! Только не сидеть сиднем! Двигаться! Что-то делать! Копошиться! Он мог часами грохотать старыми пуговицами! Разбирать, сортировать их по виду, величине, количеству дырок! По настроению! Да! А так... Если б была, например, гитара? Могу представить! Он бы чесал струны, щекотил бы воздух! И не просто! Нет! А часами!..
Так он пел безо всякой гитары... «Раз пошел я в божью церковь па-а-ама-а-алиться богу... »
И дальше: «Час ста-а-аю, два ста-а-аю, а попа все нет! Заглянул я под прилавок — там идут дела-а-а! Поп монашку через ляжку — оп-па-тра-ля-ля!» Он ее никогда не допевал до конца! Да! Это был процесс. Доходит до «оп-па... » и снова! А если б еще и гитара?! Мы бы точно все чирикнулись. И он бы в первых рядах.
Нам всем страшно повезло. Музыка, его любовь, задирала подол только после обеда. Да. Никогда на голодный желудок. Это наступало сразу после обеда. Молча. Без слов. Только эхо посуды, которую поставили секунду назад в шкаф. Вытерли и поставили. Вот и этот дзин-н-нь исчез. Тишина повсюду. Все засыпает. Пару раз пролетит муха из угла в угол, и снова все тихо.
Именно в такой момент у дяди просыпалась страсть. Да. Когда кровь от головы отливает к желудку. Когда курсак набит, как у обожравшегося котенка. Когда пища переворачивается в брюхе, как спящий космонавт! Невесомость. Слипающиеся глаза. Стоит только посмотреть, как дядя, покашливая, закрывает ставни! В комнате темно и прохладно. Под пятками песок после купания... За окном — ослепительный ад. Июль. В комнате тишина и прохлада. Бесшумное пищеварение. Впитывание соков.
Мы трое в доме. Мать, я и дядя висим в этом прохладном желудке. Наш дом. Он нас переваривает... Мы медленно переворачиваемся в невесомости! Дядя плывет к проигрывателю. Сейчас начнется! Уже началось! Как понос! Эта музыка как понос! От нее не знаешь куда бежать! Поздно! Уже потекли первые аккорды! Он отталкивается от пола, так легко, так нежно, и плывет в нашу сторону! Его лицо плавает в блаженстве! Он кувыркается, серебрится, как мыльный пузырь! Он кайфует... Еще немного, и он лопнет! Но не тут-то было! Он сам никогда не лопнет!
Он подплывает к моей кровати и начинает шептать! Он мне шепчет на ухо, одними губами! От него пахнет супом! Это невыносимо! От него пахнет хуже чем смертью! От него несет чесноком! Если я умру в эту минуту — я буду самым несчастным придурком на свете! Моя смерть пахла чесноком!!!! А он все шепчет! От его слов надо затыкать не уши, а нос! Его слова забивают мне ноздри! Дядя погружает меня в чесночное облако! Все! Все! Я пропал... А он еще и поет! Он поет мне про отца!
Вальс! Танго! Вы плыли вместе! Вы танцевали! Он был прекрасный плясун! Ты не знал?! Он только и знал что плясать! Тра-таритата! Он тебя кружил! А ты смеялся! Смеялся! Хохотал беззубым ртом! Твой рот, как сердечко! Пустое беззубое сердечко! Пустая дырка, набитая счастьем! Ты ржал, закатывался! Ну, щеки у тебя были! Глаз не видно! Вы кружились под пластинку! Да! При всем при том он тебя так любил!..
Он замолкает и закрывает рот. Этот мавр сделал свое дело! И теперь он может прополоскать горло! Мать смотрит на меня. Я вижу в ее глазах слезы. Слезы так видны в темноте! Особенно у нас. В нашей...
Она что-то шепчет... Я никак не могу понять! Я напрягаю весь свой слух! Я читаю по губам! А она раскачивается! Она танцует! Она напевает...
«... Он кружил тебя... Как во сне. Как во сне... Вот так... »
Мать шепчет: «И снова все кружится! Как тогда... Да что изменилось?.. Ничего. Ничего. Как жизнь прошла... Как жизнь... »
Но это она только так! Прикидывается! Стоит мне только замечтаться и все! Другая песня! Не песня даже, а так... Частушка про отца! Они из него могли теперь сделать все что угодно! Все, что их душенькам захочется! Дядя помалкивал! Он-то знал, что я ему не поверю! Ну и черт с ним! Потом вступала мать! Она-то думает, что меня проймешь! Эти слезоточивые рассказы! Вранье! Бутерброд! Ложь, намазанная на кусок вранья! Жирным слоем! Не скупясь! От души! Они смеются?! И они еще ржут надо мной?! У меня вытянулось лицо?! От удивленья?! А они смеются! Оба! Как они провели меня! Как купили!
Но они знали меру! Конечно! Убавляли пламя! «Иначе, — говорил дядя, — у меня говно вскипит!» Стоило мне только начать вертеть башкой туда-сюда, на мать, на него, как все кончалось. Смех. Его как не бывало! Мать вставала. «Ну, поднимай зад!» — говорила она себе. И все. Дядя тоже смывался. Без слов. Настоящие актеры! Чертова парочка клоунов! Выступили, состригли купоны и все! А ты оставайся! У них-то есть дела поважней!
Вот я и оставался. Ждал, пока мухи усядутся. И начинал их считать.
Наши мухи! Огромные! Как вши Геракла. Не меньше! Такие мускулистые. Всегда голодные! Наглые! Всегда над тарелкой с хлебом. Приходилось накрывать сразу, как поели. Другой тарелкой. Всегда так накрывали еду... А сейчас? Не знаете? Накрывают? Нет? Накрывают... Это хорошо... Да. Значит, накрывают...
***
Мать могла укачать кого угодно. Стоило ей только запеть, я тут же падал в сон.
Стоило ей только начать, без слов: «М-м-м, м-м- мм... » — и я уже спал. Веки перевешивали, и я падал в сон. Так странно... Я не могу до сих пор равнодушно слышать колыбельные. В них есть что-то от смерти. Да. Что-то такое. Вот именно этим они и воспользовались! Они нас укачали, усыпили! И меня, и отца.
Разве это трудно для такой сирены, как моя мать?! И жара, полуденная жара в саду, помню мальвы, огромные, и мужчина мочится долгой золотой струей с крыльца...
От ее голоса пчелы засыпали в цветах, рыбы останавливались и замирали в глубине, ветер стихал в листве, ласточки затягивали пеленой глаза и кукушка замолкала...
В этом зное, под солнцем, никто не спрашивал, сколько ему жить. Ни шагов, ни мычанья, ни лая.
Я спал как убитый. Отец взял меня к себе, на матрас, на матрас под яблоню, там тень, там прохлада, и меня несут туда, я чувствую: мое тело провисает в его руках... А потом меня кладут, и большое тело ложится рядом.
Мы спим оба, а мать, постепенно отдаляясь, нам поет. Она отходит, голос все дальше и дальше.
«Они спят?»
Мать подносит палец к губам: «Т-с-с-с!» Она продолжает петь, чтоб наверняка. Чтоб потом слышать наше с отцом дыхание, слившееся дыхание, дыхание усыпленных насмерть!
А ведь если б не я, если б он не взял меня с собой, они бы не смогли его убить! Даже мать не могла его усыпить! Но это когда он был один, без меня! Он лежал с закрытыми глазами и улыбался, а она пела пела пела...
«Ну давай, спи, ну сколько можно! У меня уже язык отсыхает! А ты все смеешься! Давай давай давай! Уже все песни пропела!»
Ха-ха-ха! Она врала! Все ходила по кругу, вокруг да около! Самую сильную, самую свою волшебную колыбельную она оставила про запас! В резерв! Последний удар! Чтоб наверняка!
Он бы мог спастись. Если б он знал, с кем имеет дело, с кем живет! Что стоило запихать в уши вату! Засунуть старые тряпки! Их полно было в доме! И сиди себе, улыбайся, глухой как пень, а она пусть чары свои распускает! Пусть старается, тратит волшебство! Пусть работает! А как же?! Даже ведьмы в этом мире должны вкалывать! Отрабатывать кусок хлеба!
Но нет. Отец был другой. В нем был изъян. В нем была рана. И вот она искала эту рану. Да. Его уязвимость. И она нашла...
Он казался таким могучим, таким недоступным ни для какого колдовства. Я гадаю теперь, какая это была рана, где его уязвимость. Лежа там, под яблоней, в тени сада, он раскрыл свою рану. Она проявилась. Но что это было?
Я даже пробовал тайком ложиться потом под это дерево! Нужно ведь было почувствовать себя им! Стать им в тот момент, когда она его предала!
Стать им, когда он лежал, засыпая, а эта чертовка пела ему, шептала в ухо, близко, близко, еще ближе... Она, казалось, хотела войти в него, проникнуть ему в ухо! Как червячок! Как паучок! И пела пела шептала, чтоб что-то в нем открылось, а она тут как тут, как пчелка — раз и нырнула в цветок!
Она нашла его рану. И проникла в его душу...
Это была его судьба. Он имел судьбу. Поэтому. У него была такая судьба! Вот это-то и хотела узнать эта ведьма. Его судьбу! И никто, даже он сам, не мог изменить свой полет, свое скольжение к смерти. Никакое волшебство не могло поднять его над судьбой.
Мне становилось страшно, когда он входил в мои сны. Я так сжимал челюсти, что потом, утром, вся рожа болела! Будто всю ночь грыз орехи!
Но это еще ладно! Я-то хотя бы мог проснуться, пусть и со сведенными челюстями, но проснуться! А он? Он — нет. Нет...
Мы лежим в этом саду. В саду предательства, такие спокойные, как солдаты, как солдаты, которых уже никто не может ни убить, ни предать... Мы спим, глубоко-глубоко...
Но как оказалось, ха-ха, мертвых солдат, глубоко спящих, как раз и легче всего предать!
Тень. Чья-то тень наползает. Конечно, это же дядя! Как я сразу не догадался! Теперь дело за ним. Его подружка, сучка сделала свое дело, и теперь дело за ним! Но что он сделает? Я готов вскочить! Разбудить отца! Не спи! Очнись! Измена!
Бить его, по лицу, по незнакомому, по лицу, которого никогда не видел, по солнечному лицу, рвать одежду, тащить, плеснуть воды в лицо! Только вставай! Вставай!
Но я не мог даже пальцем двинуть. Это все ведьма поработала! Я не мог даже открыть глаза. Веки! Ха- ха! Да легче ресницами кирпич поднять, чем веки!
Тень остановилась над нами. Я слышу, как они перешептываются. Дядя и его сестренка! И тут я чувствую, как тело рядом со мной, мой отец, начинает уменьшаться! И кто-то его берет на руки! Когда раньше я бы мог себе это представить? Кто это смог его оторвать от земли?!
Ведьма взяла его тело, ставшее легким, как перышко. Она взяла его на руки и, напевая, унесла... Он уменьшился! Превратился в червячка! В зародыша! Чтоб он не проснулся, она продолжала напевать... Так она и меня укачивает, поет поет, а потом несет, несет, несет в кроватку и там кладет, чтоб я ни хрена не понял! И, отходя, все поет поет поет... Эту свою колыбельную... Может, она меня отпевает?.. Может, я умер?.. Ведь всегда в колыбельных слышны эти песни по мертвым. А дальше я уже храплю... Дальше — все...
Так и здесь. Она его несла, продолжая напевать, нашептывать на ухо. А на его место, на еще горячее место моего отца рядом со мной лег дядя.
Что было потом? Ничего не было... Ха! Ничего! Абсолютно никакого следа... Я уже об этом и думать забыл. Серьезно... Там, где долг, там всегда чувство вины. Они всегда в одном кармане! Орел и решка на монетке! Да! У меня нет таких денег. Нет и все! Ни в одном кармане, ни в другом. У меня орел и решка — отдельно... Теперь... Да. Я их не путаю. Еще ни разу...
***
Что-то было не так во всем нашем роду! А? Нет? Вы так не думаете? Это можно заметить невооруженным глазом! Но как раз род и вооружил наши глаза! Чтоб никто ничего не видел!
Эти стоны матери и шепот Ольги: «Не трогай ее! У нее месячные! Тих-х-хо! Чё топаешь?!.. »
Хмурое лицо дяди.
«Опять? Да сколько можно?! Сколько! О-о-о! — причитала мать. — Моя башка! Ох, голова! Как обручи!»
Соседки останавливались от ее крика. Они замирали... Я думаю, мать сама себя не слышала.
Настоящее страдание вызывает уважение даже у счастливых. Уж не говорю про несчастных! Соседки, оцепенев, стояли посреди дороги. Почти каждое воскресенье было одно и то же, но они никак не могли привыкнуть. В этой головной боли, в этом вопле они чувствовали что-то, от чего их кровь, старая кровь замирала в жилах!
Мать слепла от крика.
А стоило ей на секунду очнуться, она видела перед собой кучку соседок с глазами как половники!
«Ну чт-о-о-о... — стонала она. — Что вам надо?!»
Они начинали советовать. «То приложи. А вот шалфей. Моему помог. Тысячелистник. Зверобой. Лепестки красавки. Да какие лепестки?! Какой красавки?! Ей помогут медвежьи ушки! Только они. Да- да! Как рукой снимет!»
Ха-ха! Они ей, колдунье, советовали! Ей! Что куда приложить! Мир точно вывихнул сустав! Все пальцы! Печень мира перевернулась... Сердце оторвалось... И уж травкой его не вернешь.
Наверное, она единственная знала, что это. Эта боль... «Ох, моя проклятая головушка!» — кричала она. Теперь я знаю: она попадала в точку! Может быть, так она отпугивала проклятье? Или пыталась перекричать, обмануть тех демонов, которые терзали ее мозг! Ее череп, шею, позвоночник и все кости! Все! Включая мизинец на ноге! Соседки чуть не крестились от суеверного ужаса. Стоило матери только начать! Всегда, каждое воскресенье! Эти воскресенья! Думаю, в аду всегда воскресенье! Вечное воскресенье.
Мать открывала окна, а потом и двери! Она металась по дому, как пуля со смещенным центром тяжести! Она была готова снести стены! Обрушить на себя потолок! На свою голову! На демонов, которые топтались, плясали на ее воспаленном мозгу! Я от всей этой свистопляски забирался на чердак. И оттуда следил за событиями. Иногда мне казалось, когда мать стонала, что она будто рожает! Что она будто никак не может родить! Она так страдала... Будто — вот сейчас родит! Да! Кого?! Не важно! Такая боль!
На чердаке ко мне приходили диковинные мысли. Я будто сидел на мачте корабля, как кот, как медвежонок, а внизу, в трюме, полыхал пожар! Мне лезло в голову всякое. А эта ведьма, моя мать, вылезала в окно по пояс! Даже в ноябре! Для нее это было просто — выставить две рамы! Она была как обезумевший слон! Эта ее дикая головная боль. Она стонала, кричала, а потом, на второй день, голоса уже не оставалось. Она сидела где-нибудь в темноте, в чулане, за полками с крупой и молча раскачивалась. Держала голову руками... Молча... Раскачивалась. Рот открыт, но крика нет. Пустой рот. Даже боли в ней уже не было! Ни звука, ни дыхания во рту.
Я ни черта не понимал, что происходит. Никто кроме них, кроме матери и дяди, не знал, в чем дело. Ольга шипела на меня, стоило мне кашлянуть, стоило пукнуть, как она грозила кулаком! Еще бы! Она меня могла тогда убить! Запросто! Это ведь была эпоха их взаимопонимания!!! Она садилась к матери, когда та телек смотрела, и клала голову ей на колени! Я должен был перестать дышать! Это был святой момент! Их тихое взаимопонимание! Часы исповеди! Ольга шептала шептала шептала, а мать кивала кивала кивала, дескать, правильно, дочка! Правильно! С ними так и надо!
Черт, больше всего меня злило, когда они начинали тихо смеяться! Представьте-ка себе, такая исповедь! Как вода сливается с водой, они понимали без слов друг друга! Это была исповедь глухих! Я сначала думал: они надо мною смеются! Как бы не так! Они просто смеялись! С таким же успехом они могли смеяться над пятном на обоях! Над засохшей мухой! Или разыскивая пятилепестковые цветочки сирени! Все равно! Какая разница? У них была одна кровеносная система! Один малый и один большой круг на двоих! Одно сердце и печень! Я мотал башкой, охуевая, как моя сестрица может мурлыкать свои секреты, свои весенние тайны этой ведьме! Нашей матери!
Они были действительно сообщающиеся сосуды. Стоило матери понюхать пивную пробку, Ольга уже пошатывалась! Стоило ведьме замереть, вытаращившись в окно, Ольга тоже затихала. У них была одна жизнь, одно дыхание, одни вкусы. Ни та, ни другая вытерпеть не могли ни дня без мяса! Под вечер они, порыкивая, рыскали по дому! Принюхиваясь к тушившейся в печке говядине! Они ели ее вдвоем, молча. И напоминали двух сказочных птиц, двух хищных птиц, немигающих и одиноких.
Никто не знает, что питает корни самых чистых трав и цветов... Никто не знает, что лежит в корнях святых лилий.
Лилии... Да. Эти белые цветы... Вот откуда была у меня такая жажда лилий. Белые цветы и солдаты. Белые речные цветы и солдаты... Грязные сапоги и земля...
***
Впервые я увидел солдат у матери. Да. В аптеке. Кто- то из них заболел. Они купили то, что нужно, и ушли. И все. Ничего больше. Они мне подмигнули и все.
После того раза я стал ходить к ним на гору. Тайно, конечно. Да. Тайно от всех. Притаившись в своем секрете, я иногда засыпал. А они все не приходили и не приходили! Так было два раза. Я приходил зря. Их не было. И только на третий раз я их выследил.
Спрятавшись за камнями, я смотрел во все глаза. Как они копают землю.
Да им было наплевать. Что им подросток, который спрятался и во все глаза смотрит? Они привыкли, ведь подростки, дети любят солдат, визжат от солдат!
Они копали яму. Под палящим солнцем, голые торсы, рукавицы, блеск мускулов, пот, стекающий по ложбинке спин... Так я был близок к ним, что видел эти струйки.
Они не переговаривались, копали в полном молчании. Лопата втыкается, спина выпрямленная, сжатые губы, нога в сапоге упирается, втыкает, а потом наклон, снова блеск, перекатываются мускулы на спине, и так все глубже и глубже...
Это было похоже на борьбу. И одновременно в том, как они молча работали, молча погружались в яму, было что-то мрачное, что-то серьезное.
Меня это поразило. Такая ясность, да, такая ясность их тел, обнаженность их мышц... Ясные движения и земля... Земля вся спутанная, хаотичная, мутная... Казалось, они копают реку! Дикую, весеннюю реку.
Мои глаза начали блуждать, косить, бегать! Гора, кусок реки, ее блеск, жидкие леса на горизонте, облака, тонкие, как скрученная вата, едва заметные.
От красоты я всегда начинал косить. Глаза туда- сюда и снова к красоте! В сторону, вверх, снова в сторону, хлоп-хлоп, и снова по кругу! Думаю, это нормально. Естественно! От красоты не знаешь, куда смотреть! Не можешь смотреть и не можешь отвести глаза...
А потом мало-помалу мои уши из бордовых, горячих снова становятся обыкновенными, свиными.
На горе это был только первый глоток! Потом, когда я плясал пьяный для них, много позже, — вот тогда это было да! Рожа у меня вообще вывернулась наизнанку! Даже дома, примчавшись домой, я никак не мог угомониться! Я собрал всю одежду! Всю! Не только дяди Пети, но и матери! Ее юбки, ее платки, а у нее было целое царство платков! Тысячи! Разных! Я открыл шкаф и вывалил все на себя! А потом все, что удалось собрать с одного раза, сгреб в охапку и, как куча, летящая тряпочная куча, снова помчался в гору! Потом вернулся и затолкал все это в мешок.
Вперед, снова к солдатам! Они падали со смеху! Я хотел все отдать! Все! Глаза не просто косили, нет! Они совсем сбились в кучку! У носа! Солдаты ржали, а я метался по горе, уговаривал, заставлял примерить!
Я вывернул этот мешок и опозорился! Они как сидели, так и легли!
Ольгины шмотки! Я их донашивал следом. Мать не успеет постирать, как я уже тут как тут! Ее запах! Ее подмышки! Я оттягивал свитер и нюхал нюхал... Закрыв глаза! Я видел быстрые сны! А ее синий свитер, без горла! Я не понимал, что происходит! Он был хитро связан, наизнанку. Я его обожал. Натянув, вертелся перед зеркалом! Я становился другим. А ее трусы?! От волненья там, на горе я их надел на голову! Как панамку! Солдаты упали! Они держались за ремни! От смеха на них могло все полопаться! Я ползал по земле с трусами на башке! Мне хотелось провалиться сквозь землю! В самую гору! А они начали доставать из мешка остатки. Юбки, трусы матери, ночная рубаха, два полотенца, носки какие-то! Зажмурившись, я узнавал это все. Одно за другим! Они подыхали со смеху! Да! Снова хохот! Опять вокруг меня помирали со смеху! Я стоял на четвереньках, так вылупив глаза, что они повисли и болтались! На зрительных нервах! На ниточках!
Это было восхитительно! Хаа-ха-ха-ха! Все покатывались! Я, как купец, казал товар лицом! Что мною двигало?! Что они подумали? Не знаю. Мне было насрать! Я потом даже заболел от этого возбуждения! Не мог связать двух слов. Мне стало лень! Все лень. Даже чихать! Да! Я не вру! Нет! Я вздыхал вместо чиха!
От этих танцев у меня чуть крыша не слетела.
Солдаты уже созрели. Их тела — тела молодых мужчин. Их сила будто стояла на горе, на вершине... Но в этом триумфе уже чувствовалось дуновение упадка, уже начинался склон, скольжение...
Мои глаза блуждали... Я смотрел на солдат, и я не мог на них смотреть. Я смеялся от ужаса. Я дрожал! Да. Плохое предчувствие... От них некуда деваться! Вся наша семейка была одно плохое предчувствие! Что это? Что?.. Такой жар... Такой одинокий жар сумасшедших... На нас махнули рукой... Жизнь тоже устает. Да.
А солдаты? А они сидят и смотрят, посмеиваются.
А что со мной?! Ничего особенного! Тысячи, тучи птиц закрывали небо, когда я плясал! Как заяц в тени коршуна, я метался по горе! Меня будто накрывала тень! В чистом, как глаз ребенка после порки, небе появлялось облако!
Конечно! На меня кто-то посмотрел! На меня обратили внимание! Меня увидели! Да! Стоило мне только ухватить эту веревку и все! Я ее уже не выпущу! Нет! Я столько ждал этого! Столько ждал... Чтобы меня увидели... Именно! Я был готов на все! Ради этого — на все! Плясать для кур? Пусть для кур! Для нашей свиньи Бурьки! Не важно! Наплевать! Для воробьев! Только бы они меня увидели! Понимаете?! Увидели! Не важно — кто! Этого мне еще не хватало! Я был не избалован! Даже наоборот! Я чуть не плакал в свинарнике, когда сидел с Бурькой в обнимку! Я с ней разговаривал! Пел тихо-тихо... Я думал, надеялся... Вот она меня услышит... Вот она на меня смотрит! Да. Сейчас она меня увидит! Я так хотел с ней остаться... Здесь. В ее свинарнике. В этой горячей грязи. В ее запахах. Она меня толкала своим носом... В плечо. Да. Я падал с корточек... Это нас развлекало! Вы понимаете?! Нас это радовало! Как разговор... Как общение! Она меня понимала. Наверное, это так... Она меня чувствовала... Я оставался с ней после обеда. Меня звали-звали, а потом — ну и черт с ним!.. Где бродит?! Опять со своей свиньей... Да! Вы угадали! Опять с ней! И даже больше! Всегда с ней! Повсюду с ней! Понимаете! Да вы только посмотрите в эту сторону! Я был с ней ближе, чем с вами! И ее любил больше самого себя! Мы были равны! Я был со зверями! Всегда хотел быть со зверями! С ними! Близко-близко!.. Вместе с ними... Я не хотел с людьми. Понимаете? Я их не хотел! Понимаете вы это или нет?! И только со зверьми было по-другому... Я становился их. Я принадлежал к их семье. Да. Со зверьми все было совсем не так, как с нашими! Нет! Им я говорил — да. Всегда — да! Без раздумий! Сразу! Я действительно был их! Без разговоров! Какие еще вопросы?! Я обнимал всех старых собак! Всех, кто попадался мне на дороге! Конечно! Они не могли смыться! Такие старые! Едва волочили уши! Я обнимал их и прижимался близко-близко! Закрыв глаза!.. Я будто входил в их тела. Вот именно. Я вселялся в них... И потом... Я не узнавал себя! Это немного пугало! В зеркале, да, или в речке... Я смотрел и шарахался! Осматривал себя... Руки. Ноги. Пальцы... Трогал лицо... Нос. Уши... Это я? Разве это я?! Черт! Что это?! Я не чувствовал своего тела! Я терял границы. Эти старые медленные псы давали мне свое тело! Оставляли мне его! Я их чувствовал, как себя! Вот в чем дело! Да. В этом все дело... И ласточки — тоже. Свиньи, старые собаки и ласточки... Их крики! Они наводили на меня меланхолию! Тяжесть... Я их понимал. Вот крикни я, и они поймут! Да. Мы услышим друг друга...
А с Бурькой мы вообще жрали одно и то же! Не почти, а именно одно и то же! Да! А потом, после жратвы, мы лежали в этой горячей грязи... Я смотрел близко-близко на ее кожу... В ее кожу... Смотрел смотрел смотрел... Это могло длиться и час, и минуту! Ее бок перед моим носом. Ее грубая рыжая щетина... Я не видел ее. Я видел рыжие леса, покрывающие горы... Розовые горы и густые леса... Бурька превращалась в гигантскую страну. Я видел все это близко-близко! Я не видел ничего, кроме этого! Близко-близко! Будто был унесен куда-то странной силой... Далеко-далеко... За границы своей жизни. За границы своих дней. Далеко от криков матери... От всего этого... Далеко-далеко от запаха человека...
Чего я ждал? Чего?.. Я знал, что мое время придет. Я знал, что наступит час. Да. И пусть этот час — только минута! Не важно! Пусть даже меньше! Все равно! Я его узнаю! Да.
***
Если Сенька притаскивал баян и начинал поигрывать, трогать пуговки, меня вообще трясло! Я срывал рубашку!
«Ну давай! Давай! — прихлопывали солдаты. — Давай! Ха-ха! Ну-ка покажи свою силу!»
Сволочи! Они посмеивались! Издевались! А я вращался, как юла! Как щенок за своим хвостом! И откуда у меня только бралось дыхание на всю эту свистопляску?!
Заламывать руки! Вывихивать ноги! Это еще ладно! Ничего!
У меня в запасе была еще газета! Кое-что я припрятал за пазухой! Новости! Конечно! Им тоже были нужны новости! Вот я им и рассказывал! Только хорошие!
«Китайская радиогазета «Хули вам хули нам» сообщает! Английский принц Мудило-рыбу-удило женит свою дочь Блядину на испанском принце дон Гондон Сифилисе! Приглашены на свадьбу с китайской стороны министр Сунь-хуй-в-чай-вынь-сухим и певец, кавалер ордена «Три раза просил два раза не дали» известный Бей-хуй-об-стул! А теперь о погоде! До обеда будет дождь, а после обеда — грязь! На этом наша газета «Хули вам хули нам» желает вам слушать только нас, а не всякие голоса, орущие из толчка: «Занято!» Спасибо за внимание! А теперь музыка!»
Фуууу... Я передыхал! Перевести дыхание! Перестроиться на другую волну!
«Музыкальная нотка! Лирический концерт «Либидо ты мое, либидо»! Песни в темноте! Исповедальная! Рэповая. Мы, онанисты, ребята плечисты! Нас не заманишь титькой мясистой! И к тому же ребята мы бравые, устанет левая — перехватим правой!»
Я ходил колесом! Вверх ногами! Я стоял на руках! Высунув язык! Потом снова на ноги и, оттопырив зад, как клушка, боком-боком! А потом, как их старшина! Выпятив брюхо! Собрав подбородки! Надувшись, как индюк! Тряся губами! Закатив глаза! Раздув щеки! Любовь, голод, тоска, жажда — они сделали мое тело резиновым! Я урчал, кряхтел, мурлыкал, пел и хрюкал, как дракон! Мой мозг вывернулся, как каракулевая шапка! Еще немного и все! Я бы превратился в звук! В одну визжащую мелодию... В танец. В одно трам-там-там... Я уже и так вальсировал сам с собой!
Их засученные рукава! Их локти! Их пилотки! И лица. Лица. Такие одинаковые!
Когда люди поглощены музыкой — у них украдена душа! У них одинаковые лица!
И этот ряд, этот круг одинаковых лиц будто кричал мне: «Возьми! Возьми наши души! Наши сердца! Давай! Вот они!!! На-а-а!»
Они отдали мне свои души. Их расстегнутые воротники... Я собирал их сердца, как яблоки! Они падали спелые вокруг! Я не успевал их ловить!
Но у них не было меня. Они отдали все. Да. У них ничего не осталось.
И в эту минуту я увидел их по-настоящему. Именно в этот момент. Какие они на самом деле. Как они не похожи друг на друга. Как они далеки, да, какие они чужие друг другу. Совсем чужие. Они будто и не видели друг друга! В этот момент я понял их. То, что ими двигало здесь. Я вдруг увидел их жизнь... Они не будут писать друг другу. Никогда. Только время вместе, маленькое время. Время пива, бани, свежего хлеба, смеха, да, этого было навалом... Полные карманы! И что еще?! Ночи, сны, сестры, жратва, пельмени, как она их варит... никто так не варит... никто! Их утренний кислый запах и все. Даже оторванная рука здесь перестанет болеть! Минуты унижения исчезнут. А что останется? Что?! Смех, пиво, ругань... Наркота? Нет. Еще не пришла. Нет. Хотя травку они и курили. Пару раз. А так — нет.
Можно было сломать здесь жизнь. Да. И успеть забыть все это. Можно было умереть и не заметить! Это ведь только так: у нас все впереди, все еще будет! Девки! Солнце! Пляжи! Сила! И еще девки! И еще сила!..
Они не смотрели друг на друга. Не видели. Как котята, они лезли к соскам! Да. Закрыв глаза, зажмурившись! Столько света. Яркий-яркий! Их жизнь, да, голодная желтоглазая кошка! У нее ведь много таких котят, нет? Как у рыбы — икры.
Меня рвало, так я обожрался! Рвало их душами, вином, жаждой, любовью, голодом, хлебом, носками, этой землей, Ольгиными трусами, пуговками баяна, красными эмалевыми звездочками! Стоя на четвереньках, я вернул все! От напряжения я рыдал и вздыхал! Правда. Как молодой поп!
Они стояли вокруг серьезные. Очень серьезные! Как в очереди за супом! Как в очереди за своими сердцами! А меня полоскало! Но, в конце концов, всему есть конец! Когда уже нечем плакать и нечем блевать! Я сел и вдохнул свежего воздуха.
А они меня будто и не видели. Сенька, Миха, Гоша... В наступающих сумерках они, вздыхая, собирали лопаты. «Лом! Кто потащит лом?! Я уже носил! Сука! Пизди когда поженишься! Ты его во сне носил! Попадись ты мне в лесу пьяный-связанный! Соси ты хуй у пьяного меня!»
Это была их жизнь, и мне не было в ней места. Даже если б я нес все их ломы! Все лопаты!
Даже если б я посадил их всех себе на плечи! Отвернувшись, я смотрел на поселок.
Они спускались, без прощанья, без «Пока».
В конце концов все наши жизни, все плоды, все цветы возвращались к своему времени цветения... Я спускался один в свой дом. Я учился ждать. Время жатвы? Им и не пахло. Нет. Оно еще не пришло.
***
Ольга увидела меня на горе. В центре круга. Увидела такого. Да уж лучше она бы застала меня, когда я жру собственное дерьмо!
Когда я подглядываю, как яростно спариваются свиньи! Или схватила бы за руку в тот момент, когда я стащил ее красное платье и примерял на чердаке!
Она так не могла. Нет. Она никогда не танцевала для солдат.
Она меня даже не презирала... «А-а-а — опять набухался с солдатами!.. »
Вот и все. Да. Ни много ни мало. Тихо-тихо, чтоб никто кроме нас с нею этого не услышал.
Жестикулируя, красный как рак, я ковырял кедами двор. Как чумная курица! Мотаясь по двору в поисках убежища, в конце концов я закрывался в уборной. Это было единственное место, где мне было хорошо. Кроме свинарника, конечно. Я его не забыл. Нет. Уборная — это другое. Другое. Здесь я всегда мог, что называется, собраться с мыслями!
Мое убежище... Мой храм, моя пещера. Даже такой ублюдок, как я, нуждался в уединении. Ха! Если бы у лягушек был бог, он обитал бы в самой вонючей, самой отвратной луже.
Это было удивительное местечко, наш клозет. Особенно зимой. Безжизненное, со сталактитами на потолке, со щелями, в которые набивался снег. Безжизненное в том смысле, что никто кроме меня там не задерживался!
Быстро пукнули, письнули и в дом! И, потирая руки: «А-а-а-а!» Как будто радость какая! Я вообще заметил, что когда люди входят в тепло с мороза, всегда такие радостные... Ха! У меня — наоборот.
Я руки потирал, когда собирался в толчок, на мороз. Я предвкушал. Буду сидеть там совсем один. Совсем-совсем один. Только ветер свистит, сухой снег по крыше и на валенки залетает из-под двери. Нахохлившись, как старая ворона... Сижу. Затуманив глаза, мог бы здесь задремать. Точно! Как курица! Закатив янтарные глаза.
Иногда ноги так затекали, такое в икрах было боржоми, такие муравьи, что я ковылял потом на четвереньках. С голым задом! Под снегом! Кап-кап на корму! Щекотно! И подтирался уже дома, в сенях, в полной тьме!
Это зимой. А как только немного уши начинало пригревать, я прятался под любой веткой! В сарае, где Ольга меня поцеловала, за свинарником, там, как пьяный, покачивался старый плетень, под горой, в горе, на речке, на острове, где капусту сажали... Да мало ли мест летом?! Несмотря на то что уже усы под мышками, как дядя говорил, я занимал немного места. Чтоб морду положить на колени — совсем не надо квартиры! Чтоб сжаться в комок — достаточно, по крайней мере для меня, крысиной норы. И то роскошь! И что я делал там, в своих секретных местах?
Ничего. Совсем. Я сидел, поджав колени к подбородку, и грезил. Иногда с открытыми глазами, иногда нет. А часто просто мог сидеть часами, уставясь в далекий плоский горизонт. Думаю, туда же смотрела и наша Англичанка. Получается, мы с ней смотрели в одну сторону...
Как только теплело, в толчке, в углу под потолком появлялся длинноногий паук. Как огромная родинка на лапках.
«Они бессмертные, — говорили пацаны. — Оторви им лапы, а он все равно дрыгает одной!»
Наверное, мне и не надо было большего. Уборная была моим храмом. Гротом, да, со сталактитами, с воем ветра, с темнотой... Я ведь специально лампочку не включал. В самой кромешной тьме я различал очертания моей обители.
Я грезил здесь, положив голову на колени. Видел фиолетовые сны, удивительные пейзажи... Чудесные звери и женщина-птица... С пушистыми крыльями, с гневным и влюбленным лицом, и горы в океане, горы, прямо растущие из океана... Я слышал далекие-далекие голоса в черепе, женский смех, тихий баюкающий смех, белые лилии, странные в фиолетовом свете, они покоились на синей воде, на волшебной синей воде... И дальше... Я слышал чьи-то разговоры, шепоты, шум платьев и запахи, запахи, диковинные, их не было в нашей деревне, а потом вдруг голос нашей Англичанки, умершей в прошлом году, ее колготки, ее щиколотки, профиль, ее шерстяное платье, английские слова, пшеничное поле с кровавыми маками, и смех, золотой смех, и голос женщины, без слов, просто голос, и другие голоса, чудесные голоса людей, которых никогда не видел, знакомые голоса, без присутствия, без запахов, без любви и без равнодушия...
Мне казалось, здесь я общаюсь с другим миром. Это был мир мертвых, мир предков. Мир земли с ее шепотами, мир, который нуждался во мне, полунемом придурке, который нашел наконец-то здесь свое убежище. Свою пещеру. Да. Этот мир шепотов вошел в меня... Успокоил меня. Укачал. Положил мое лицо на свое серое плечо.
А иногда, сидя над темной ямой, я мечтал, что вот такая будет моя пещера, когда я наконец-то смоюсь отсюда. Из нашей семейки! Я мотал башкой, как баран, который сам с собой болтает, чтоб отогнать наваждение!
Эта пещера была как ракета. Как кабина! Прикрыв глаза, я будто взлетал! Пробивал башкой потолок. Это совсем не больно! Я взлетал на куче дерьма! И прямая кишка, как пуповина, тащилась за мной! Не важно, верхом на чем, — главное взлететь. Разве нет? Нет?!..
Дядя Петя вдруг орет со двора или мать. Она будто специально ждала момента. «Эй! На барже! Ты что это там?! В хорошем настроении, что ли?! Давай выползай!»
Если это был дядя Петя, то ему ничего другого не оставалось, как поливать наш забор. А если мать, то приходилось срочно выходить. Приземляться и выходить.
Она смотрела на меня строго, когда я, потупив глаза, тихой сапой норовил прошмыгнуть мимо. Но не тут-то было! Она наступала на пуповину!
«Чё ты там сидишь часами?! Отморозишь все хозяйство! Одиночества захотелось! Ну давай! Иди в дом!»
И она будто отпускала пуповину, да, и я, волоча ее, заходил в сени. Мне не хотелось одиночества! Нет! Это совсем другое. Абсолютно! И уж менее всего я был одинок в нашем толчке. Не я молился в их уборной! Нет и еще раз нет! Это они срали в моем храме! Оскверняли его почем зря! Кряхтели, мочились из всех положений, сидя, стоя, боком, задрав одну ногу, с порога, далекой струей, сидя, зажав подол подбородком! Читали здесь клочки газет, мяли, курили, сопели, вздыхали, смотрели пустыми глазами в дверь, думали о зарплате, о газе, о дровах, обо мне, об Ольге, о своих матерях, соседке, о мозолях, о печени, о слабом петухе, о рубанке, который надо заточить, чихали, плевали, снова вздыхали и морщились: фу-у-у...
Ну а мне? Да наплевать... Что они там делают. Как раз они-то и приходили сюда по нужде! По большой и по маленькой! Ха! А мне какая была нужда? Это именно я был здесь нелегально. Особенно зимой. Я всегда любил зиму. Она насылала не просто холода! Она насылала вселенские холода! И только зимой я чувствовал себя оставленным в покое. В зимах было одиночество без тоски. Одиночество без сожалений, без желаний... Да. Ни плача, ни смеха под алмазным небом... Только холод и белизна. Обнаженность. Неподвижность...
Что я чувствовал там, в своей пещере? Там, среди шепотов и молчаний?
Иногда в полной тишине вдруг раздавалась далекая пьяная песня. Кто-то шел в ночи по деревне. Кто-то уходил все дальше и дальше, пока снова не становилось тихо. Но это была особенная тишина. Тишина, которая бывает в ухе спящего, когда он вдруг среди кошмаров увидит хороший сон. Наверное. Да. Ха-ха! Нет. Я не шучу! Именно так.
***
Только голод, только жажда... Лишь иногда, когда снег падал не переставая и мы с Ольгой молча бродили, никуда не глядя, вот тогда сжималось сердце. Но это было только начало.
А теперь...
Это было как темный ветер, который приходит ниоткуда... Да, так, именно так... Посреди неподвижного дня... Темное облако из ниоткуда... Посреди ослепительной синевы находит на лицо человека...
А моя кровь? Она?.. Она была совсем другая. Я не чувствовал такой печали. Скорее это было удивление. В больнице мне уже протыкали вену. Ничего, только легкое удивление. От медсестры пахло теплом, постелью, и от этого запаха у меня зачесалось в низу живота. Полуприкрыв глаза, смотрел в окно. Там мать стоит-поджидает, с новой сумочкой, в босоножках, всегда, когда в больницу ходили, она одевалась как на праздник...
«Ну вот, — сказала медсестра. — Молодец. Вставай. Голова не кружится?»
Я помотал головой. Она кружилась не от этого. Она кружилась от медсестры, от ее запаха, от больницы, от белизны, от кушетки, от ночей, когда умирают. Да. Вот здесь. На этой кушетке... Тихо-тихо, от всего этого моя башка закружилась...
Нехотя вставая, я осматривал кабинет. Будто хотел запомнить. Запах. Лица этой женщины я никогда не смогу вспомнить. Как мне хотелось никуда не уходить отсюда! Как мне хотелось остаться здесь! Навсегда! Пусть берут всю кровь! Пусть! Да! Все! И мочу, и все остальное! Не надо меня домой! Что мне там делать?! Не надо. Там ни кровь моя, ни моча — никому не нужны!
Они хотят мою душу! А здесь, здесь, где умирают, здесь все так серьезно... Я бы вам утки, судна выносил... Что еще?.. Мешки с кровавыми тампонами... Полы бы мыл... Еду бы разливал. Но вы говорите: «Следующий! Кто на кровь?» Я выхожу с запахом больницы в ноздрях, с запахом силы. Эта смесь делает меня тихим. Да. Очень тихим...
Пусть у меня никого не будет... Никого... Ничего не говорить. Ничего. Никому... Отшвырнув ватку, уже на улице, я лизнул ранку. Она уже зарастала на мне. Как на собаке, говорил дядя. Я пососал, чтоб кровь пошла, и попробовал ее на вкус. Мать в это время подходила. Моргая, улыбаясь.
Я стоял, сосредоточенно присосавшись к вене, а она подходила. Так и осталось в памяти. Вкус своей крови во рту и мать медленно-медленно, крадучись подходит.
Так странно, она как будто испуганно подходила. Она будто боялась, что вот я попробую крови... И она увидела, заметила, что я ее попробовал.
В моей крови чего-то не хватало. Чего-то там не было. Соли? Перца? Может быть... Не знаю.
Это было похоже на мои ночи в аптеке. Мать часто брала меня с собой. В ночную. Я спал там. Прямо в аптеке. Среди белых шкафов с лекарствами. Пузырьки... Смеси... Запахи. Да. Запах лекарств и хлорки... Он приводил меня в возбуждение. Необъяснимая тревога! Предчувствие! Только потом я осознал, что это было. Аптека и смерть были связаны. Именно запах. Хлорка. Тихий далекий запах вымытых полов. Искусственный свет. Он горел всегда. Он здесь никогда не выключался.
Я ложился на кушетку. Лежать здесь часами... Я так любил... В ожидании матери. На узкой кушетке. Лицом вверх, с открытыми глазами. Руки на груди. Их некуда было девать. Так узка была кушетка. Я складывал их на груди. Как кубики. Как дом из кубиков.
Простыня. Она всегда сползала. Малейшее движение и все. Пошла... Не двигаясь, притаившись, я лежал в этом свете. В этом странном свете. «Нет... если устал по-настоящему, — говорила мать, — он не мешает спать... »
Правда. Ей никогда не мешал. Они все здесь были усталые. Может, от близости к лекарствам? К больным? Не знаю. Они все так привыкли к смерти... Были с ней так близки. Так знакомы... Боль. Жалобы. Тоска. Да. Много тоски. Спины уходящих.
Да, так все и было. Смерть и аптека были для меня одним. Я хотел здесь остаться! Стать невидимым и остаться. Без слов. Да. Остаться здесь. Надолго. Навсегда. Лежать... Сложив руки. Закрыть глаза. Никогда ни о чем не думать. Никогда ничего не видеть. Только запах. Только это! Все белое. Да. Вокруг — все белое. Я чуть не плакал от одной мысли, что завтра выйду отсюда! И в школу! Завтра надо вставать! Здороваться! Говорить! Слушать! Смотреть! И все записывать! Все! Все!..
Мать приказывала мне не двигаться. Лежать и не двигаться. Не вставать. Ничего не трогать. Ничего! Ни там, ни здесь! Нигде! Ни одного движения! Не ворочаться! Не чесаться! Не водить глазами! Не пялиться по сторонам!
Я лежал и ждал ее шагов. Только потрескивание ламп. Ни шороха. Потрескивание ламп, а потом звон в ушах. Шум тишины. В эти маленькие минуты я становился единым со всем, что происходило в этом доме. В эти маленькие минуты... Они были такие крошечные! Новорожденный крысенок в них бы не повернулся!
Но иногда... Я так думаю. В них уместилась вся моя жизнь. Вся. Полностью. Не надо было ничего поправлять! Ничего не выглядывало... Ни кусочка, ни краешка! Она вся там уместилась... Да. Вся.
Мне чудилось, я слышу шаги матери! Да! Но это были шаги сна. Он приходил со спины. Я не мог пошевелиться. И он забирал меня... На руки... Поднимал на руки. Это была мать. Она послала его. Это был ее мир. Ее земля...
Она уносила меня в свой дом. В дом сна. И что? Ничего. После этого я ничего не помнил. Абсолютно. И потом — уже все...
***
Они так страдали... Так мучились. Люди мучают себя и друг друга. Только звери свободны от наслаждения болью.
Старые псы. Я помню их, понурых, едва переставляющих лапы... Они брели.
«Не подходи! Стой. Оставь их в покое. — Дядя хватал меня за рукав. — Они ищут место... там... На горе. Они туда идут умирать».
Мы с ним замерли. Никогда, ни до, ни после я не видел, как звери уходят умирать. Никогда, ни до, ни после. Дядя меня поймал за шиворот. Еще бы минута, и я бы пошел за ними. Как лунатик за луной по подоконнику...
Что там происходило, на горе? Я долго потом думал об этих псах, уходящих все выше и выше. По горе. Все выше и выше... К небу.
Думаю, они не мучились. А вот коты, извивающиеся коты в анатомичке... Это было что-то! Нас возили на экскурсию в медучилище.
«Вне конкурса! Вы пройдете вне конкурса! Нужно отработать летом здесь! У нас. В лаборатории — и все». Мужик с усами нам приветливо улыбался. Если хочешь, чтоб к тебе сразу возникло недоверие, — учись приветливо улыбаться. Еще бы, конечно вне конкурса! Да кого заманишь в эту пыточную камеру?! По крайней мере надо продержать час или два, чтоб привыкли! Да надо было нас просто связать по рукам и ногам и свалить всех в кучу! Мы бы через часок привыкли и к вони, и к мучениям полумертвых, запутавшихся в трубках котов! А крысы?
Восхитительные, белые, они, прижав лапки к животу, застыли в летаргии. Коты в левом ряду, а крысы в правом.
Мы были очередная порция идиотов.
«Давайте! Вперед! У кого не дрожат руки? Ну-ну, смелее! Подходите! Ближе. Встаньте полукругом, так виднее будет. Да она не кусается! Во-о-от... Хорошо... У этой цирроз печени. А этой мы привили рак легких... »
«Ебаный в рот! И кто все это будет расхлебывать?!»
Абдулка вытаращился на этих котов, будто они его сожрут сейчас. Он сделал шаг, еще и еще. И тут они, наверное, струхнули, у Абдулки рожа еще та! Во сне увидишь — не проснешься! Или он их пощекотил незаметно как-нибудь! Или это был трюк! По крайней мере, они все очнулись! Вся шеренга котов заорала. Как по команде! Это был хор!
Распятые, с распахнутыми животами, с выбритыми пахами! Они так мяукали, что девчонок наших рвало через одну! Они рыдали! Даже те, кто своих цепных псов лупил табуреткой! Может, именно эти громче всех и надрывались! Девки готовы были встать на колени перед этими беднягами! Их было не оттащить! Дай им встать на колени и все тут! Черт, это были плакальщицы еще те! Они, уверен, далеко пойдут!
Зрелище это было! Мы с пацанами со смеху покатывались! Кто мог, конечно.
Ну, сразу на такой театр набежали белые халаты и давай котов опять усыплять. Наконец они уснули с грехом пополам. Нам ватки раздали с нашатырем и говорят: давайте, к носу, только не сильно! Девчонки как повскакали! И головами мотают. Как после кошмара. Потом — все без сучка без задоринки. Никто не просыпался. Те, кто должны спать, — спали. Да и девчонки потом, в конце, когда нам про уколы объясняли, тоже зевали без остановки. Одна зевнет, и вся банда рты разевает, потом и мы заразились.
В конце концов, все крутится вокруг человека. Пуп земли. А зверей так и оставляют подыхать. Это в лучшем случае! А то еще начнут лечить!
Надо было всех этих котов развязать! Пусть уходят на свою гору. Я представил себе эту процессию. Это шествие полумертвых от мучений котов с распоротыми животами, мяукающих, орущих...
Когда снова я смотрел на них спящих, я чувствовал их ужас, их уснувший ужас, и я был спокоен. Они мне даже не снились потом. Как будто бы я знал, что так нужно. Что так теперь положено.
Ни я, никто другой не знал языка их страданий. Никто. Может быть, хотя бы они сами понимают друг друга...
Я был иностранец в этой звериной стране. В этом мире спящих котов. И я не нуждался в их мучениях. Нет. Это был чужой ад. Чужой и очень близкий.
***
Когда Ольга впервые меня поцеловала? Когда? Да в тот самый день, в тот самый, когда на горе я плясал для них. Да. Тогда. Она меня поцеловала. Она прикоснулась ко мне. Она прикоснулась ко мне губами. Что-то в ней изменилось в тот день.
Я притащился домой, зашел в уборную, посидел в этом удивительном месте. Побродив по двору, двинулся в сторону сарая. Траектория у меня была! Что- то, как магнит, как магнит из плоти и крови, меня притягивало к сараю! Она была там.
Прищурившись, она на меня смотрела! В лучах полдня, проникавших сквозь щели, она сидела неподвижно, как кошка! А я, тупой голубь, ослепший от полутьмы, приковылял к ней в самые лапы!
Она улыбнулась и встала. Я почувствовал волну, теплую, ее волну. И эта волна тихо толкнула меня к ней. Она взяла меня за руки, протянула мне руки, я дал свои, как для танца. Так дети протягивают руки. И она приблизилась...
Ко мне не надо было даже прикасаться. Стоило мне увидеть ее лицо близко-близко, с полузакрытыми глазами, стоило ее дыханию обжечь мне морду, как я тут же потерял сознание! Свалился как подкошенный! Что-то мягкое, как теплое мясо, прикоснулось к моим губам и вошло в открытый рот.
Она засунула в меня свой змеиный язык. Естественно, от такого я тут же отключился. Она меня сломала. Она меня оглушила этим своим поцелуем.
Я рухнул, как гнилое дерево. Свалился к ее ногам. Последнее, что помню, это ее дыхание, ее долгий выдох, как стон. На моем лице. Все.
А когда я очнулся и открыл глаза, она стояла надо мною и, склонив голову, усмехалась. Она сама удивилась! Она не рассчитала силу! Она еще не знала себя!
Все вокруг кружилось, и в центре головокружения была она. Победоносная. Действительно, этим поцелуем, этим выдохом она сломала мне хребет.
Помню, она только сказала: «Вставай». Спокойно-спокойно...
С тех пор мне часто приходилось валиться, как срубленной крапиве. Наши поцелуи в сарае стали регулярны. Она на мне пробовала силу. Точила об меня когти. Я был для нее как кусок мяса для сытого тигра! Как свиная туша, подвешенная в низком зале, в пустой бане, так мне и снилось — в пустой бане! И она входит... Я слышу во сне ее шаги. Все ближе и ближе. И вот низкая дверь открывается!
Ее пылающие глаза! Как безногий, как калека, как парализованный, я только следил за ней, вращая белками, как одуревшая сова!
Что я мог сделать? Да ни черта. Ни пукнуть, ни вздохнуть! А она все ближе со своими пылающими тигриными глазами. Как огонь, как пламя, она заполняет баню! А я как заколдован! Как дикарь, который услышал проклятие.
Я просыпался оттого, что мочусь. Если было уже светло, я лежал в остывающей моче и, боясь пошевелиться, прислушивался. Она думала, что просыпается первой! Она напевала и без единого скрипа прохаживалась.
Она думала... Но кошмары — лучший будильник. И я лежал, из-под ресниц наблюдая за ней.
Был хороший август, когда появляется граница между свежим утром и горячим днем. Конечно, мне, лежавшему в собственной моче, было не до границ. Но поэтому-то и помню! Да. Было холодно.
Она сбрасывала ночную рубашку. Гибкое костлявое тело. На спине, у позвоночника, две родинки.
Мои ресницы дрожали.
«Спи-спи... Еще рано», — шептала она.
«Ты куда? Куда?!» — орал я шепотом.
«Да спи ты!» — шептала она. Опытная, ни разу ни скрипнула половица под ногой. Ни шороха, только дыхание матери и мелькание голых ног.
Но все это было еще полбеды. Потом началось веселее. Я и так уже ходил, качаясь от ветра. Еще бы! Как наша уборная только не развалилась от моего рукоблудия! Я трясся от холода, когда на дворе было пекло! Не было угла в доме, где бы я не присел и не потер себе между ног. А что там тереть-то?! Казалось иногда, что вот-вот — и я его вообще не найду. Как ластик, как обмылок, исчезнет! И все мало! Как похотливый поросенок, я никак не мог нажраться.
А тут еще мать начала работать во вторую смену. И что там в аптеке вечером-то делать, думал я. Кто туда придет? Все, кто пашет, все потом бредут домой и падают за стол! В аптеках трутся те, кому уже ничем не поможешь! Или те, кто не работает! Те, у кого время есть, чтоб болеть!
Мать все закрывала от меня на ключ. Она была готова даже огромную копилку, кота из фаянса затолкать в сумку. Боялась, что я ей башку отверну! А что там было-то? Мелочь. Ох... Все думают, что они самые умные! Даже самые умные так думают...
Обыкновенным ножом я доставал мелочь. Просто- напросто вставлял нож и быстро переворачивал кота. И по лезвию выскальзывала монетка. Так, а потом снова... Еще одна...
Мать проверяла: потрясет кота, нахмурится, как будто прикидывает по грому, все ли цело, и снова. Ставит эту жирную тварь на комод. Я ей табуретку приносил, и пока она забиралась, я стоял, опустив глаза. А он за мной следил, всегда следил. Фаянсовый кот. И Ольга мне потом призналась, что когда маленькая была, ей казалось, что этот кот, эта сова с усами за ней следит. Глазами двигает! Но ничего. Мы оба, она раньше, я попозже, нашли угол, где он нас не видел! Это оказался один-единственный уголок! Такой укромный! В нем-то мы и встретились...
Как мать, я засыпал с открытыми глазами. Постепенно темнело. Сумерки. Это были самые счастливые часы. Для Ольги — нет. В сумерках Ольга начинала свой бег. Она нигде не могла найти себе места. Я прятался от греха подальше. А это подальше было на печке.
Сверху, высунув нос, я видел ее, как тигрица, как голодная тигрица, без рыка, молча она металась по нашей общей клетке. Она подбегала к зеркалу и поправляла волосы. А то вдруг остановится и смотрит на себя, сощурившись. Она металась без передышки! Еще немного, и она сотрет свои когти! Так продолжалось час. Она будто кого-то ждала. Известия, знака. Не знаю. Она была в тревоге, это точно.
Лишь бы не попадаться на глаза, думал я за трубой. И тут она начинала напевать. Это было уже близко к апогею! Я знал, что сейчас она вылетит во двор и поминай как звали!
Я спускался и прилипал к окну. Она летела вверх, по горе к казарме.
Я оставался совсем один. Проходил час-другой, тикали часы. Я сидел без света.
Иногда проходил под окнами Феликс. Наш дурачок. Я различал его шапку. Всякий раз я думал: а сейчас она вывернута наничку или нет? Закрыв глаза, я загадывал. Если вывернута — то так. А если нет — то ничего не получится... Но я не проверял. Нет. В любом случае — я ему не верил. Но это другая история...
***
У него два имени. Одно для хорошего настроения, другое для буден.
Одно было Феликс, другое — Всему Пиздец. Каждый выбирал свой вариант.
Откуда второе?! Да просто. Он приговаривал, качая головой: «Всему пиздец, сказал отец, и дети побросали ложки!»
Был еще вариант. Редкий. Когда над ним одним дождик капает. Когда уж совсем он в отчаянье. «Все подохнем, — приговаривал он, — все... »
Но это было редко. Чаще ему было просто грустно. Грустно смотреть на наши рожи, бродящие за ним по пятам. Грустно видеть стада коров, спускающиеся понуро с горы. Грустно видеть людей. А наши папки и мамки?! Да их бы самих вывернуло от печали, если б они смогли себя увидеть! Как мертвецы, уставшие ждать воскресенья, они шли с сумками, с хлебом под мышками, откусывая его на ходу, брели в свои дома...
Всему Пиздец просто ложился на землю! В такие моменты он просто ложился на дорогу! Черт! Ему удавалось немного развлечь наших пап, мам, дядек, теток! Его обходили, спрашивали, как жизнь, когда придет в баню, скоро ли женится...
Женщины его обходили, мужики перешагивали. Он лежал, раскинув руки. А из его грязных глаз текли слезы.
Откуда он появился, откуда пришел, никто толком не мог сказать. Одни говорили, что он родился с хвостиком, как у поросенка. И мы, одурев от любопытства, ходили за ним по пятам, пытались поймать момент, когда он без штанов! Чтоб увидеть! Нам всем просто снился этот хвостик пружинкой! Мы чуть не орали: «Ну покрути, помаши хвостом!»
Им пугали и угрожали.
«Будешь так подметать — выдадим тебя за Феликса! Тогда узнаешь!.. » Или: «Сиди дома, не броди! С таким пузом! Увидишь Феликса — родимчик хватит!»
А то еще вот: «Подтирай задницу! Лучше подтирай! А то воняет, как от Пиздеца Всему!»
Им пугали не только детей, девочек и баб на сносях. Им пугали коров, свиней и даже кур!
Девочки, например, сразу притихали. Глядя на него, когда он появлялся в конце улицы, они зрели не по дням, а по часам! Ха. Отвращение — это Восхищение-Вид-Сзади.
«А где у него писька? Под мышкой?! Да у него вообще ее нет! Как нет? У всех есть, а у него нет?»
Они так мирно беседовали, а он проходил, кланяясь им, как поп.
Мы зрели медленнее, писька его нам была не так интересна, как его поросячий хвост.
Ну и пузо у него было! Одни думали, что это печень. Моя мать, по крайней мере. Она говорила, что у всех, кто пьет, такая печень.
Старухи, крестясь, приговаривали «Тьфу, тьфу» и шептались. Они были твердо уверены, что он беременный! Ха! И не просто! Нет! Старух не удивишь пузом! Беременный от дьявола! Вот что! Вот о чем они шептались! А потом, когда внезапно, в один день у него пропал живот, будто не было, ни одна старуха не вышла на лавку! Никто не играл в дурака! Никто не причитал и не крестился в тот вечер!
А все было просто. Наутро мне Ольга сказала, что видела Феликса с маленьким поросенком! Она ему сказала: «Здравствуйте», — и поросенок хрюкнул: «Здравствуйте!»
А Феликс ходил по деревне со своим поросенком. Когда его спрашивали, он говорил: «Вот мой сын! Мой любимый сын! Он будет генералом!»
А как становилось весело, когда начинались святки! Или колядовать! А на пасху у кого самые вкусные яйца? У него! Ха!
Все просыпались после своего долгого сна! Таращились на ослепляющее солнце!
Феликс был чудовищен в тулупе! В своем тулупе овчиной наружу. Мы все-таки привыкли! Конечно! Но даже и мы в первые минуты, когда видели, да... Как он катится по синему ночному снегу, под огромной луной, даже у нас мурашки по ушам бегали от ужаса и смеха! А уж что говорить, когда он начинал...
Он становился совсем отвязный! Выворачивался наизнанку! Потом обратно и снова наизнанку! Потом он уже сам так обалдевал, что не знал, где у него что! Где его — внутрь, а где — лицо. Как этот пыльный тулуп!
Перед этим он долго мылся. «Как перед смертью моется!» — ругались старики, выжидая, когда он выползет наконец.
«Да хватит ему воды! Не царь! И глотком умоется, нечисть! Чингис-хан!»
Он появлялся весь розовый, как облачко на закате! Улыбался беззубо, младенчески и, закурив, смывался. Ни здрасьте, ни пожалуйста.
И вот ночь... «Приходи-и-ила Коляда, — рычал Феликс. — Накануне Рождества!.. » А мы ему подрыкивали.
Стоило только открыть окно — все! Пиздец тишине и семейному покою. Не только всему! Нет! А именно — тишине и покою! Он влезал в своем тулупе и раскланивался. Как ученый медведь. Он рассчитывал на детей.
Они сразу просыпались! Если спали, да... Вылетали из постелей, из своих снов, и с ором неслись в комнату! Он был чудом! У них дома — и чудо! Такое! Его знали как облупленного, но все-таки!.. Да. Маленький кусочек чуда! На всех не хватит! Не каждый день! Пусть хоть разбавленное чудо — наплевать! И родители смиренно стояли, пока дети трогают, щекотят этого зверя, сопят, ходят вокруг, шмыгают носами и прочее.
Потом была наша партия. Я изображал колдунью! Еще бы! У меня должно было хорошо получаться! После Феликса разогретые, детишки попадали в мои когти! Я превращался в свою мать! Черт, я играл всерьез!
«Там, где лес стоит дремучий... Там, где куст растет колючий... » — стонал я. И плел потом такую околесицу, такую чертовщину, что у самого волосы дыбом вставали! Я бормотал, закрыв глаза, и начинал потихоньку кружиться на месте. Черная материнская юбка развевалась, и это давало еще ускорение! А потом уже я не мог остановиться!
Закрытыми глазами я смотрел в удивительный мир. Там, в этом мире, был покой, была тишина, как под водой, как глубоко под водой. Это кружение меня так успокаивало, что Ольга тормошила меня за нос! Терла уши! Я никак не мог очнуться. Какого труда стоило моргнуть!
Во мне все затихало. Кровь останавливалась. Сердце успокаивалось, удар еще один, и все тише, тише... Оно останавливалось. Я смотрел вокруг себя не мигая. Ни горечи, ни любви, ни клеветы, ничего. Ни Ольги, ни матери, ни дяди, ни отца... Ни крови, ни Михи, ни солдат, ни танцев... Только равнодушие без горизонта, бескрайние поля равнодушия, открытый космос равнодушия... Как огромный младенец, я покоился в кристальном озере равнодушия, не мигая, широко раскрыв глаза, как утонувший младенец. Как младенец на пустынной планете...
Потом я уже сам знал, как мне уйти на пустую планету. Другое дело, что Ольга злилась. А мать?! Она вообще была готова меня огреть поленом! Лишь бы я не сидел как истукан, как идол в степи!
Так часто равнодушие путают с презрением.
В таком состоянии, на этой пустынной планете, мне было так хорошо, так уютно...
Я мог бы с широко открытыми глазами, с полуулыбкой отвести Ольгу по малейшему ветерку ее желания. Да! Куда она дунет! Куда душенька ее захочет! Хоть к зекам, хоть к цыганам, хоть к свиньям, к лошадям, к насекомым, к ракам... Не важно! Наплевать! Только движение! Да. Только оно... Это влечение... И пусть произойдет все, все, все... Мои глаза так же открыты, и полуулыбка застыла на круглом лице младенца.
Слава богу, тут вступала Ольга. Она была переодета в солдата. Громко сказано — переодета. Просто пилотка, вывернутая наизнанку. Она корчила рожи, по сценарию она ведь должна была меня победить! Уничтожить! Стереть с лица земли.
Дети снова хохотали! Добро торжествовало! Ольга давала мне такого пинка, что я всерьез сгибался! А однажды она мне по яйцам заехала! А детки ржут, колдунья скорчилась, да так получила, что слезы текут! Я лежал, скрежеща зубами! Сволочи! Пусть радуются, что не поджег ничего! Такие искры зубами высекал! А потом думаю: надо было бы поджечь! Вот бы поплясали! По-настоящему!
Но все это были не просто цветочки, а только семена! Ягодки, крупные ягодищи пошли после! Лесное чудище, зверь болотный, медведь Феликс начинал свой номер.
Это только с натяжкой можно назвать языком. Да. С большой натяжкой! Того и гляди лопнет!
Он кряхтел бобром! Лаял совой! Чесался, как вшивый в предбаннике! Молчал, как болтун! Матерился, как немой! Косился на нас, как вдова на морковку! Поджимал губы, как девственница! Строил из себя фифу! Рыдал, как трезвый сапожник! Чихал семь раз! Два раза нырял, три раза выныривал! Курлыкал журавлем! Пел «Мама, я токаря люблю»! Плакал от счастья! Мурлыкал басом: «Шел пастух по-о-опукивал, па-а-алочкой постукивал! Чем пастух попу кивал?» Смеялся, как на похоронах! Кряхтел роженицей! Снова пел: «Токарь точит-точит-точит и ебет кого захочет! Вот за что я токаря люблю... » Сеял слова на ветер! Говорил отгадками! Громко молчал! Сморкался против ветра! Запрягал быстро! Стелил жестко! Кусал локти! Плевал в колодец! Напевал: «Отговорила роща золотая... » Решетом черпал воду! Волков не боялся! В лес не ходил! Исправлял горбатых! Мыл черных кобелей!
Он рычал, пукал, тонко бздел, кряхтел, сопел, рыгал, хрюкал, насвистывал, кашлял в рукав, смотрел налево, поносил всех почем зря, клялся, крестился, чертыхался и снова насвистывал, увещевал, молчал в варежку, рыл себе яму, бросал камень из-за пазухи!..
Он еще такое выкаблучивал, что все сначала падали со смеху, и потом уже не вставали, ржали лежа! Но самое драматичное в конце! Он должен был бороться с Ольгой! И она должна была его победить.
Наверное, он все-таки был в нее влюблен! Я это подозревал. На святки он вообще становился сам не свой! Полностью! Начиная с дырки в шапке и кончая заскорузлыми от грязи шнурками! Все вокруг чувствовали, что пахнет жареным, что дело нечисто!
Мать вообще сходила с ума от таких слухов. Солдаты, ну ладно, ну солдаты, цыган, еще ведь был цыганенок Черный, который просто трясся, когда ее видел! Ладно, это еще она могла проглотить, ну а Пиздец Всему?! Это было уже действительно пиздец всему!
«Да ты посмотри на него! Глаза разуй!» — орала мать.
Сестра закрывала их еще крепче! Мать не считала его плохим человеком! Нет! Ни в коем случае! Она его вообще не считала человеком! Он был явлением природы. Ха! Представьте, в вашу дочь влюбилось землетрясение! Или ливень!
В манну небесную она не верила. Она верила только в грозу, в дождь, в град.
Он не доставлял ни Ольге, ни матери никаких хлопот. Он кланялся им при встрече и только. Потом смотрел вслед и шел дальше. Иногда он стоял немного, рассматривая следы Ольги в грязи. Кому он мешал? Кому?
Ну, не суть. Для меня этот тип представлял совсем совсем совсем другое. Совсем-совсем. Другое- другое.
Однажды мы переходили дорогу. В центре. В нашем — центре. Смех! А по ней — строем солдаты. Была зима, ветер. Феликс дрожал. Он встряхивал головой. Да. Как старый конь. А они маршировали. За ними можно было подбирать свежеотчеканенные монеты!
Красивые, морозные, в ловких шапках, в сапогах, глядя в которые можно было бриться, они маршировали и, поглядывая на нас, подмигивали. Не знаю, как он, а я стоял разинув рот. Они пели и проходили, пели и проходили. Я смотрел каждому из них в глаза. Они были такие чудесные, такие одинаковые! Можно подумать, это один-единственный солдат, сто раз отраженный в чудесном зеркале!
«Что-то много солдат развелось... — сказал он. — И такие... красивые. К войне, видно. Они к смерти всегда такие... Чистенькие. Как в последний день. Ном де дье — где они так помылись?!»
Он смотрел на них не мигая, как пророк. А они все шли и шли и будто улыбались, рожденные землей, убитые и снова рожденные. Мы совсем задубели с Феликсом! Но мы не могли прошмыгнуть. Разбить их ряды? Как бы не так! Еще никому не удавалось разбить горизонт.
Им не было ни конца ни края! Как этой земле, по которой они шли...
Иногда я себя чувствовал так, будто оказался между двумя поездами. Они мчались, бесконечные, в противоположных направлениях. Я пытался плыть одновременно и вниз, и вверх по течению.
Я впадал в настоящее отчаянье.
Ни мускулов, ни войны, ни борьбы, ни смерти, ни огня, ни стали, ни железа, ни гор, ни голого торса, ни солнца, ни судьбы, ни полдня, ни серых глаз, ни солдатской формы!
Только белки, жиры и углеводы... Слова «ном де дье, ном де дье»... Заспанная морда, гнойные глаза, тупость, легкость и жир, жир, повсюду жир, свобода, равнодушие, поля поля степь, горизонт, лень, земля, чернозем, суглинок, глинозем, досуг, грязь, вонь, волосы, смех, онанизм... Да. Много смеха, много онанизма!
Я смотрел на Феликса, на это существо без имени, без истории, без судьбы... Я внимательно осматривал его тело, его руки, его морщины... Я так и не смог уловить его лица. Может быть, он был без лица?!
Я так и не смог понять его рук! Может быть, он был просто обрубок человека?! Я так и не смог увидеть его голову без шапки! Может быть, у него не было головы?!
В такие вечера, в такие прозрачные, просторные вечера, в которых могли все уместиться, и живые, и мертвые, я чувствовал такую тоску! Такую хрустальную тоску...
Это ветер без холода, ветер хрустальной пещеры. Мы сидели у его карусели. Это его работа — смазывать стержень, на котором все держится. Да. Немного денег и много грязи. Мы часто здесь играли в карты. Летом. Да. Особенно летом. Карусель крутилась... Крутилась... Катала кого-то. Или нет. Иногда ее просто включали. Да. Ну, для движения. Чтобы двигалось что-то. Ну хоть что-то...
Странно, мне ни разу не пришло в голову туда залезть. Покататься. Ни разу. Сидеть с Феликсом под каруселью — это да. А кататься — ни разу. Странно, нет?
Мы здесь сидели вдвоем. Только я и он. Как две собаки. Да. Полусытые собаки. Две зажмурившиеся отупевшие собаки... И все. И так изо дня в день.
Мы были дети. Наверное... Дети простых трагедий. Дети каждого дня. Это было так просто... Все ведь так ясно, нет?..
***
Он всегда превращался. Сначала лицо. Да. Именно оно. Оно вытягивалось! Нет! Серьезно! Будто ему кто-то натягивал кожу. Да. И завязывал узлом на спине! А потом его движения... Он махал руками, как человек, на которого напала стая комаров! Он приходил в неистовое движение! Весь! Все тело! Начиная от корней волос и кончая ногтями! У него чесались пятки! Он менялся! Да. Еще как! То разбухал, а то вдруг становился как старый черенок, да, как почерневший черенок лопаты! Все свидетели! Все! Он закидывал ногу на ногу, и тут начиналось! Его ноги переплетались, как змеи. Три раза! Я же говорю — все свидетели! Он мог перевить ногу три раза!
В какой-то момент он вдруг начал быстро ходить. Не останавливаясь! Ни на минуту! Прямо, налево, направо, да, снова вперед, как солдат! Он никого не видел! Ни машин, ни светофоров в центре! Никого! Он вылезал из своей норы, сначала тихонько, топ- топ, семенил, как для разбега! Брел, волоча глаза по земле! А потом все быстрее! Все быстрей и быстрей! Руки в карманах! А дальше — уже нет! Они ему мешали! Куда их девать?! Куда?! Он прижимал их к груди! Да! Будто нес книгу! Или — нет! Будто молился! Но это потом, потом, в конечной стадии!
Худой, очень худой и длинный, он мог идти всю ночь! Представляете?! Всю ночь напролет! А спать? Он валился там, где останавливался! Там, где кончался бензин! Сразу! Никакой инерции! Он будто вспоминал что-то. Черт! Он был похож на тех, кто забывает выключить свет! Утюг! Черт! А выключил ли я воду?! А? Нет! А может, все-таки да?!
Он никогда не возвращался. Какая-то мысль его останавливала, и он сразу ложился. Его всегда находили так! Да! Головой туда, куда шел! Привозили обратно и начинали кормить. Он и сам, проснувшись в машине, с незнакомыми людьми, начинал просить есть. «Ну кусочек! Маленький кусочек! Хлеб, немного хлеба... »
И он разбухал в деревне до следующего броска. Да. Это была чистая одержимость. Как повторение слов. Как его ужас перед словом «лоб»! Он начинал дрожать, да, стоило услышать это слово! Только намек даже! Он впадал в ужас! «Не надо! Не на-а-а-адо это слово!» — кричал он, зажав уши, и начиналась его гонка. У этих бросков не было ни ночей, ни дней. Ему было абсоютно наплевать! Дождь? Снег? Ночь? Вечер? Наплевать! Его это не касалось! Нигде и никак! Только мысль! Да! Только мысль могла его остановить! И только мысль могла завести его мотор. Это начиналось осенью. Я помню. Когда краснели первые листья. Да. Когда вдруг утром видишь — красные кончики. В окно смотришь — все, осень. Солнце, да, днем еще тепло, но внутри, в глубине дня, — уже холод. В животе дня — холод. Осень...
И вот в одну из ночей октября Феликс исчез. За ним сначала шли, да, один, два, потом пол-улицы! Он разбудил пол-улицы! Потом он вошел в свой ритм! В свой знаменитый шаг! За ним бежали. Им пришлось бежать следом! Его не пытались остановить! Расспрашивать! Да. Его пытались отвлечь! «Ты куда, Феликс? Фееееликс! Слыыыышишь?! Ты куда?! Куда идешь? Ну подожди! Ночь! Посмотри! Ночь на дворе!.. » Ха-ха! Он знал, что ночь! Конечно! Он выходил с фонариком смотреть на звезды! Да! Случалось! Когда он был в духе! Смотреть на небо!.. «О-о-о! Какое небо! Сколько их! Сколько... »
Он вытягивал руку туда! Вверх! С фонариком! Я его помню. Квадратный жестяной фонарик. Там еще можно было менять стекла. Проворачиваешь такую тугую шайбочку, и стекла меняются. Красное, потом зеленое...
Феликс направлял луч в небо. «О-о-о! Звезды! Какие звезды! Полно-о-о!» Его это удивляло!
Так вот он шел и шел в ту ночь. Конечно, его могли взять силой. Да. Связать! Унести домой! Так нет же! Ничего подобного. Постепенно все отстали. Он что-то бормотал. Выкрикивал! Все шел и шел. Уже один. Вперед, да, все время вперед.
«Ном де дье!.. — бормотал он без остановки. — Ном де дье!.. Ном де дье!.. »
Соседка потом рассказывала. Она была в шоке! Последняя, бежала за ним из последних сил! А он? Он бормотал только «Ном де дье! Ном де дье!.. ». Черт! В этом было какое-то упорство! Да! Свирепое, вдохновляющее упорство! Меня это околдовывало! Вселяло оптимизм! А соседка все никак не могла прийти в себя! Она ломала руки, обращаясь куда-то в сторону леса! Актриса! Да! Она была великолепна! Ей даже не надо было наливать! Стоило только попросить рассказать о Феликсе! Только одно слово! Даже слог «Фе... »! Она преображалась, как невеста в гробу!
Он все шел и шел, все вперед и вперед!.. В гору... в гору, а мы за ним! Все дальше, все быстрее от деревни! Уже и огоньков не видать! Потом вниз, с другой стороны горы! Вниз! К полям. Туда. Вперед. В темноту! А потом поля... Так он по полям! Все быстрее и быстрее! Уже и мочи нет! А он все свое «Ном де дье! Ном де дье!.. ». Все повторял и повторял! И что? Откуда мы знаем?! Откуда? Что это? А он все бормотал, как боялся забыть! Как учил его наизусть! Как молитву! А мы — все за ним. Его это разозлило! Он чуть не кричал! Ну а потом все. Все. Потом мы отстали... И все кончилось. Он сразу исчез впереди! Сразу! Так и ушел! Как и не было его! Как и не было никогда...
Глядя с горы уже потом, я будто видел Феликса. Да. Видел. Так ясно. Как он идет ночью, в полной темноте, я его видел, как птицу, в самом сердце ночи пересекающую небо... Стремительно, прямо к цели, к невидимой цели...
В нем было что-то, да, что-то выходившее за границы его тела. Что-то большее, чем он. В его движении было что-то вдохновляющее. Да. Как ясный отказ. Как кристально ясное «Нет»... Это есть в некоторых безумцах. Это большое «Нет» жизни, которое очищает их быт, делает их жизнь законченной, да, очень законченной и неслучайной...
Я видел его днем, как он проходит поля, быстро- быстро, прямо, все время прямо, такой высохший, быстрый, и руки, да, и руки на груди... Я видел его в деталях. Его шаг. Следы в черной пашне. Его сапоги, а потом синяя болоньевая куртка. Я будто был рядом. Так близко, да, все видно. Все-все. А потом он уходил один, все дальше и дальше. Пока не исчезал. Соседка была права. Будто и не было его... Никогда не было... И я оказывался снова на горе. И никого вокруг. Как в кино. Да.
***
У меня не было ни одной тайны. Если б кто-то спросил, если б хоть кто-то спросил, я бы все рассказал! Все! Только спросите! Ну давайте! Что же вы?!.. Свою настоящую тайну тогда я еще не знал! Вот и все. Да. В этом-то все и дело. Доходило до грустного. Как во сне, после пяти-шести раз, я брел, накренившись, по двору. Если б наш петух залаял, я бы не удивился! Но это еще ничего! А вот когда я перебарщивал, то разговаривал с матерью на «вы»! Она чуть не роняла корыто для Бурьки!
Что это было?! Что?! За всем этим рукоблудием, потираниями, дерганьем членика, рыданиями, вздохами и выплесками? Что было во всем этом?!
Во мне становилось так легко... Я бы мог подняться в небо! Стоило только оттолкнуться и все. Да! Не больше! И ничего с собой! Ничего не брать с собой! Ни сожалений, ни тайн! Ни одного слова! Ни единого звука! Ни голоса! Ни запаха! Ничего! Пустые карманы!
Это была ясность. Я никогда не надеялся получить эту ясность с девушкой. У них все так сложно! Даже подойти страшно! Особенно если красивая! О-о-о! Это отдельная история! Красота...
Никогда я не мог сказать, не мог объяснить, какая девушка красивая, а какая нет. Знал и помнил одно. Красота — это когда я не мог ни смотреть, ни отвести глаз! Как испуг! Как трепет! Красота! Это сразу ясно — если это Она! Я так и не научился смотреть ей прямо в лицо! Всегда уводил глаза. Всегда! И они еще начинали как-то бегать, а потом вообще — дрожать! Глаза и дрожать! Как будто я стоял голый, в леднике! Так зубы стучали! Но, слава богу, не так уж часто приходила красота! Совсем даже редко! Конечно! Она нас не баловала! Сыты и ладно! Заткните пасти!
Но и все равно! Потом я не мог очухаться неделю! Ходил из угла в угол, садился, вставал, чесался, вздыхал, мычал песни, откусывал что-нибудь, жевал, уставившись на половую тряпку, снова вскакивал и снова откусывал, вообще жрал за троих, мать мотала головой, пил и бегал в сугробы ссать, а вечером начиналась чесотка! Я стачивал ногти! На большом пальце особенно! Именно на нем! Почему — не знаю! Спина, ляжки, все становилось багровым! Я будто старался стащить, содрать с себя даже саму память о красоте! Я сидел за сараем удовлетворенный, оскалившись и скребясь, как безумный...
Это было как вирус. Меня заразили. Да. В меня впрыснули эту отраву! Не знаю — когда! Нет. Не знаю. Все забылось. Все абсолютно! Только теперь я отравлен! Я не могу смотреть в лицо ничему красивому! Ничему, понимаете?!
Я помнил эту девочку в поезде. Наверное, тогда я услышал впервые это слово. По-пут-чи-ца. Она сидела и смотрела в окно! Ничего не происходило! Она просто была! Может быть, она вообще спала! А я метался глазами вокруг, быстрее вши, быстрее света, опережая взглядом звук включившегося радио! А она пребывала как в колбе! Как дремлющий вирус! Меланхолично покоилась! Она созревала! Во сне! В своих хрустальных мечтах... Сейчас ей уже за тридцать! Я до сих пор ее помню!
Что это было?! Что? Где здесь спал вирус?! Как он проник в меня?! Как?
Это было в воздухе. Да. Я впервые путешествовал на поезде. Эта девочка в солнечном свете... Ее существование рядом со мной... Дыхание... Вставания и выходы в коридор. Ее смотрение в окно... Ее запах. Цвет ее платья. Завязочки наверху. Кажется, бретельки? Нет?
Путешествие. Изменение. Незнакомая жизнь в поезде. Другая жизнь, да, совсем все другое... Сильное присутствие другой жизни. Как мечта... Да. Как возможность. Почти до боли! И скольжение поезда... Хлопанье далеких дверей... Крики на станциях... А потом фонари и темнота. Да. Ее блестящие глаза, смотрящие в окно...
Я будто оказался нигде. Мы оказались нигде... Она тоже что-то уловила. Да. Я это понял. Понял. Она на меня не разу не посмотрела! Ни разу! Но она меня увидела. Вот в чем дело! Здесь — горячо. И здесь, в нигде, — чудесно! Я не вру. Мы обогнали наши я. Наши тела. Наши привычки. Наши крики и слова! Выскочили из наших жизней. Полностью! Сразу! Как из тоннеля! Да! Мы оказались вне нашей жизни! Вне всего! Даже мечты... Они были слишком медленны! Они были слишком наши... Все изменилось. Абсолютно все! Ритм. Движение... Дыхание... Все.
Я выбегал в туалет чуть не каждую минуту! Смотрел в зеркало! Как лежат мои жидкие волосы! И не только! Я пялился на себя, как боевая рыбка! Что со мной! Это я?! Что случилось?! Что!
А потом, вернувшись, я не мигая смотрел на нее. Нет, не в лицо! Ни в коем случае! Ха-ха три раза! Только не в лицо! Я бы не смог. Нет! Я бы не вынес этого! Я смотрел на ее отражение. Да. В ночном стекле. Там. В темноте за окном...
Мы были без слов. Совсем без связи. Абсолютно не знакомые! Без малейшего приглашения к разговору. Два странных существа. Да. Только это. Два немых существа...
Я хотел, чтобы это длилось. Никогда не кончалось. Да. Никогда-никогда! Пусть мы никуда не приедем! Пусть никто никуда не приедет! Пусть все так и будет! Так и останется... Мы все ехали и ехали... Долго-долго... Пока я не уснул так. Сидя.
Точное прикосновение другой жизни. Да. Именно так. Это было точное прикосновение чужой жизни ко мне. Если бы меня спросили мое имя — я бы не понял. Мой адрес... Имя матери... Она спала здесь. Над моей головой. Она так любила спать на верхней полке...
Жизнь этой девочки я почувствовал сильнее, чем самого себя. Да. Ее жизнь была очень далека! Очень-очень! Совсем все другое! Ничего общего с моей! Ни черточки общей. Ни запаха. Даже то, что мы ели. Наша моча! Когда она ушла в туалет! Я подумал об этом! Какая у нее моча! Она просто не могла иметь ничего общего с моей! Понимаете?! Ничего!
Я почувствовал эту девочку сильнее, чем самого себя. Поэтому... Наверное, поэтому... Да. Как что-то совсем далекое. Совсем чужое...
Во мне все было перевернуто. Вверх дном?! Как же! Каким дном! У меня его вышибло! Ее было слишком мало, красоты, а уж если она приходила, то была повсюду. Впереди, сзади, сверху, сбоку, во мне и снаружи... Меня засунули в облако... В конце концов, когда облако рассеивалось, я вздыхал облегченно. И вперед! Снова в клозет! На леченье! В покой! Зализывать рану!
Но даже когда уже ничего от нее не оставалось, совсем ничего, ни снов, ни запахов, ни фантазий, все равно меня не оставляла тоска. Все равно... Мрачное предчувствие. Как поросенок, я носился по хлеву, слыша издалека шаги этого мясника по имени Красота.
Валяться в грязи, жить как живу, только не встречать ее. Никогда! Никогда! И забыть о том, что она есть. Что она была... Никогда не впускать ее в свое сердце! Прятаться! Смыться от нее! Найти угол! Самый грязный! Где нет никакой красоты! Ни капли! Ни грамма! Ни дуновенья!.. Ни воспоминания...
Ее слишком много! Стоит ей только войти! Одной ногой! Она сразу повсюду! Везде и повсюду! И сверху, и снизу! И слева, и справа! Везде! Она все заполняет! Всю комнату! Двор! Коридор! Я вру?! Попробуйте! Только один раз! Этого — достаточно! По горло! Пусть она только войдет! Только так... Чуть- чуть... Вы перестанете видеть потолок! Стены! Свои руки! Она заполнит все! Затопит до глаз! И выше! Вы будете видеть только ее! Именно! Боковым зрением! Черт! До тех пор пока не окосеете! Да. Так что — не надо! Нет. Пусть все будет как есть. Ни уродства, ни красоты. Только среднее... Что-то среднее. На что и не оглянешься... И все. Хватит о ней. Не говорим больше. От нее одна меланхолия. Только меланхолия... О-о-о! Облака меланхолии... От нее одна боль! Чесотка! Зуд! Чувство утраты! Утраты того, чего никогда не было... А все остальное?! Что остается после нее?! Ничего. Совсем. Ну а потом?! Потом?..
Молодой бог смерти спускает, смеясь, своих псов на охоту! И все. И все. Так поэтично, нет? Так пушисто, нет? Разве нет? Да. Так все и будет. Долгая старость, вены на ногах, шарканье и жалобы. А потом снова шарканье и еще жалобы... Поезда жалоб. Составы жалоб. Вагоны и тележки... И все? Нет. Нет, конечно. Еще доски! Близко-близко к глазам! К носу! И земля... Я не забыл! Нет. Много земли... У нас на Мазарках. Очень много. Сколько хочешь... И все. Потом — все.