СвиноБург

Бортников Дмитрий

«Свинобург» — новая книга Дмитрия Бортникова, финалиста премий «Национальный бестселлер» и Букер за 2002 год. В своей прозе автор задает такую высокую ноту искренности и боли, что это кажется почти невозможным. «Свинобург» — это история мытарств провинциального русского мальчика, прошедшего путь от Саратова до Иностранного легиона и французской тюрьмы.

 

СКАЗАТЬ ВСЕ СЛОВА ДО КОНЦА

Начало литературной карьеры Дмитрия Бортникова сложилось на редкость удачно. Писателю, последние годы живущему в Париже и продолжающему писать по-русски, нелегко оказаться на острие внимания как отечественной критики, так и отечественного читателя. Ведь Париж по отношению к актуальной российской словесности в настоящее время определенно является маргинальной зоной, областью литературной провинции, поскольку русская литература делается не там. Бортникову блестяще удалось захватить внимание и читателя, и критики. А блестящая удача от удачи случайной отличается именно качеством и стойкостью своего блеска, в то время как блистательный провал от провала бездарного по результату не отличаются ничем. В чем же причина этой блестящей удачи? Прежде всего в заданной самому себе авторской планке и в экстремальной авторской позиции, при которой художник считает себя по меньшей мере гением и настаивает на своем заблуждении (а иначе ничего не выйдет, как ни крути). Сначала у Бортникова были опубликованы два рассказа в двух номерах русского «Плейбоя». Ну а после того, как его роман «Синдром Фрица» в 2002 году вышел в финал самой, пожалуй, авторитетной и непредвзятой на данный момент литературной премии «Национальный бестселлер», а затем перекочевал в шорт-лист премии Букера, заслуженное внимание публики было автору обеспечено.

И вот теперь «Свинобург»...

Говорить об успешном, удачливом авторе всегда легче, нежели об авторе по тем или иным причинам пребывающем в тени. В первую очередь потому, что не приходится лукавить, исполняя некую молчаливую, но императивную договоренность, какая довлеет, скажем, над речами о мертвых. Похвала успешного автора уже не обманет, нелицеприятный отзыв ему уже не повредит.

Дмитрий Бортников пишет ярко, рискованно, с той степенью откровенности, которая диктуется не встречным читательским ожиданием, а отмерена тексту самим автором. То есть он не идет на уступки господствующему стереотипу предвкушения: «дай нам это», «расскажи нам то, что мы хотим услышать» — напротив, он навязывает свое откровение читателю и ведет его, читателя, в поводу по степи собственной фантазии, насколько брутальной, настолько и достоверной. Он хочет сказать все слова до конца, потому что знает: надо хотеть сказать все слова до конца, или ты не писатель. Под достоверностью следует понимать, конечно же, не сакраментальную правду жизни, которую нелепо требовать не только от искусства, но и от жизни собственно, а всего лишь правдоподобие. Что это значит? А вот что: когда Бортников описывает, как юный дебелый герой, весь в слезах и соплях, пытается срезать с себя ножницами ненавистный жир, в это веришь не потому, что подобные сцены входят в план твоего будничного опыта, а потому, что это написано талантливо. Так веришь в изображенного Гоголем черта, а в изображенного Прохановым Васаева не веришь, и в изображенного Курицыным агента ФСБ Глеба Малинина по кличке Матадор — тоже. Дмитрию Бортникову веришь, потому что он ранит.

Вообще стиль Бортникова оставляет впечатление некой варварской гармонии — он крайне экспрессивен, но это не та экспрессия, которая, увы, у многих пишущих заключается лишь и технике короткой фразы, обильно сдобренной восклицательными знаками, многоточиями и рычащими междометиями, в результате чего получается не история, а клочки, клочки, клочки... Экспрессия Бортникова иного свойства — она состоит в умении посредством слова передавать боль на расстоянии.

Герой «Свинобурга» (автор, как и в «Синдроме Фрица», пишет от первого лица, что, тем не менее, вовсе не является поводом для отождествления его с фигурой лирического героя) после службы в Иностранном легионе попадает во французскую тюрьму, где некая мадам Борнь, по всей видимости — тюремный психолог, пытается вызвать героя на откровенный разговор и вынудить его рассказать о себе, чтобы, всколыхнув воспоминаниями придонную тьму, выудить оттуда причину его подразумеваемой психической травмы. Так начинается роман, и начало это по умолчанию сулит нам, что после исповеди героя совьется сюжетная петля и всем, в том числе и мадам Борнь, впрямь станет ясно, как он дошел до жизни такой, как очутился в Иностранном легионе, а следом — в комфортабельном французском узилище. Однако все не так просто. Личность главного героя действительно становится своего рода стержнем, на который, как пропуска на штык кремлевского часового, нанизаны его пронзительные откровения — воспоминания детства и юности, проведенных не то на окраине провинциального города, не то и вовсе в каком-то промышленном поселке. Но это ничуть не проясняет картину.

Впрочем, строение книги все же больше напоминает не штык, а четки, где перебираемые бусины-воспоминания одновременно являются для героя (ну и, конечно, для автора) некой страстной молитвой — страстной и страшной молитвой Иова, стоящего на пепелище собственной жизни, стоящего по пояс в реке смерти, которая уже унесла или на глазах уносит всех, кто его окружал, кого он любил и ненавидел. Здесь уместно процитировать небольшой отрывок, своего рода мартиролог неприкаянного поколения, к которому герой «Свинобурга» относит и себя:

Мое поколение...

Я думаю о нем, о тех, кого уже нет. Река смерти несет их...

Леху Сарафана, которого нашли только через полгода, на мельнице, с изъеденным лицом, а шприц в его руке был как новенький.

Толяна Кузнечика, он повесился вечером, у него накануне были две девчонки, менты потом осмотрели квартиру, эти девицы сперли мешок сахару, а наутро он уже висел... Маленький старый Толян, припадавший на левую ногу... Я потом носил его черные трусики, такие маленькие, такие современные, он ведь заботился о том, как выглядеть... Только совсем недавно он стал засыпать от рюмки...

А Серега Крот, который подавился макаронами на третий день возвращения из армии... Вся кухня была декорирована тем, что он ел... Его уже похоронили, а макароны все выметались и выметались из разных уголков кухни...

Таков пепел, оставленный героем в прошлой жизни, но по-прежнему стучащий в его сердце.

И даже авторские нововведения в области пунктуации, равно как и нарочитое отсутствие абзацных отступов, в ином тексте способные вызвать лишь снисходительную улыбку (в литературе модернизация формы слишком часто указывала на неспособность автора модернизировать содержание), в данном случае каким- то образом умудряются работать на замысел. Эти, казалось бы, немотивированные странности вдруг становятся уликой, дополнительным подтверждением отчужденности героя, свидетельством его инакости, состоящей в болезненно обостренном чувствовании всего, что окружает его в повседневной жизни.

В этом смысле автор остался верен выбранным прежде теме и приему. «Свинобург» по фактуре и фрагментарно-мозаичной организации текста стоит очень близко к «Синдрому Фрица». И герой там — приглядитесь-ка — один и тот же. Да и события то и дело перекликаются. Более того, порой ловишь себя на том, что это вообще один и тот же текст, только в первом случае показанный анфас, а в другом, так сказать, те же яйца — вид сбоку. Сам автор так обозначает родство и различие двух своих книг: «Синдром Фрица» — это попытка создать апокриф детства, своего рода героический миф детства, «Свинобург» — это изнанка апокрифа, это смех над мифом о детстве героя.

И вправду, слишком часто миф о детстве подавался нам в форме прекраснодушной сказки, полной отцовской мудрости, материнской ласки, запахов летнего луга, речных брызг и пения лягушек в пруду как образов излитого на землю и обязательного для всех ювенильного счастья. В счастье подобного рода нет ничего дурного, кроме отсутствия ярости и боли, и тем не менее его навязчивая обязательность, как не в меру употребленная клубника, может вызвать крапивницу. Особенно если личный опыт человека с подобной сказкой не совпадает. Не то чтобы версия карамельного детства всем обрыдла, просто некоторые знают его другим. Так что смех Бортникова — это не смех Аристофана на руинах греческой трагедии. Смех Бортникова зловещ. Скорее, это яростный плач, поскольку он (смех/плач), собственно, и есть болезнь, вызванная неприятием организмом того, что априори считается лакомым.

Несмотря на запертую в скобки шестью абзацами выше оговорку, что, мол, никогда не следует полностью отождествлять автора с фигурой лирического героя, в процессе чтения, как правило, подспудно возникает вопрос: насколько рассказанная история автобиографична? Чтобы каждый сам смог в той или иной мере разобраться в этой несущественной проблеме, позволю себе привести некоторые факты биографии Дмитрия Бортникова.

Дмитрий родился в Самаре, в семье учителя и врача. Как и Борис Пильняк, имеет немецкие корни. Место детских игр — роддом, отделение гинекологии, где работала мать. Там же Дмитрий, по собственному выражению, и сам «начал работать санитаркой». Потом — медицинский институт, откуда, проучившись год, добровольно ушел в армию. После армии — филфак, учеба на котором тоже была до срока прервана. Примерно во времена филфака начал писать прозу. Далее — Париж. Там Дмитрий встретился с художником Сержем Островерхим; вместе они провели серию разного рода инсталляций. Так, однажды на бойне они устроили выставку одежды, сшитой из свиного мяса. Разумеется, потом коллекция была съедена.

Приведенный событийный ряд свидетельствует, в частности, о том, что к экстремальному стилю Бортников шел от экстремальной организации близлежащего пространства. А это, безусловно, есть качество истинного художника. В широком смысле слова.

Экстремальность письма автора «Свинобурга» заключается, конечно же, не во внешних нововведениях, а во внутреннем отказе от гуманистической традиции (а следовательно, и гуманистической цензуры, зовущейся нынче политкорректностью), вот уже три века удерживающей в узде европейскую культуру, отказе от пресловутой просвещенческой идеи возведения храма всечеловеческого счастья с Богиней Разума в кумирне. Гуманистическая идея дискредитировала себя двуличием, фальшью и безволием, тем самым карамельным прекраснодушием, которое вызывает у человека, живущего в реальном мире страстей, приступы не то зловещего смеха, не то яростного плача. Как метко сказал один известный русский философ: гуманистическая идея привела не только к смягчению нравов, но и к размягчению мозгов.

Поскольку Бортников сам определяет себя «не человеком идеи, не человеком послания», а «человеком самоклеветы и стиля», он ни слова не говорит о гуманизме, но пишет так, будто нелепость апелляции к нему — общеизвестный факт, детские прописи. Мир зол и агрессивен — это ужасно, но это так. Исправить зло мира возведением на пьедестал Богини Разума не удалось. Хватит жевать старую жвачку, пусть избыток сил прекрасного в человеке обретает новые пути, несмотря на все зло и несовершенство мира, несмотря на то, что пути эти опять могут оказаться ложными.

Впрочем, нет. Пару слов о гуманизме автор все же говорит. Вспомним «Синдром Фрица». Однажды мать всех китайских демонов, поселившаяся в деде Фрица, заставила деда воспитывать внука. И тот стал кричать, что, мол, он, внук, никого не жалеет, а надо быть человечным.

Далее идет такой текст:

Он орал, а прабабушка улыбалась.

Она родила пятнадцать детей. Она рожала их в поле. Между полем и лесом, на обочине. Прадед воевал. Он приходил, делал ребенка и уходил.

Он умел только это — сделать ребенка и убить человека. Это был своего рода баланс.

Прабабушка научилась делать всю мужскую работу, пока он воевал.

Она ему подшивала валенки. Она колола дрова. Десять из пятнадцати ее детей умерли.

Она улыбалась. Она не знала этого слова «человечность», которое вихлялось у деда на губах.

Но в «Свинобурге» упоминаний о гуманизме, человечности нет уже и вовсе.

На этом, пожалуй, можно было бы поставить точку, но желаемая, хотя и невозможная объективность взгляда требует сказать еще кое-что. У тех читателей, кто привык упиваться не только стилем, но также следит за драматургией и композицией повествования, после знакомства со «Свинобургом» наверняка останется чувство некоторой бытийной незавершенности, чувство не до конца утоленного предвкушения. Дело в том, что мозаика текста, безупречно сложившись лишь на части отведенного ей изначально пространства, обнаруживает белые пятна (а как же Иностранный легион? как же тюрьма? как же мадам Борнь?), которые читатель не в состоянии заполнить сам, без помощи автора, поскольку там может произойти все что угодно, — каждая страница «Свинобурга » подтверждает это.

Такая же штука случилась прежде и с «Синдромом Фрица». Возможно, это прием, который еще ждет своего осмысления. Хуже, если это позиция автора, излагающего миру очередную последнюю правду, для которой композиция — вещь несущественная, потому что заведомо искусственная. Хочется все же услышать историю, рассказанную так, что ради нее не жалко было бы пожертвовать приятельской пирушкой. А ради пресловутой последней правды не каждый теперь пожертвует даже чашкой чая.

Впрочем, названное обстоятельство — лакуны, белые пятна — в результате может сыграть Дмитрию Бортникову на руку, так как проглотивший наживку и крепко севший на крючок читатель непременно решит найти конец этой истории в его, Бортникова, следующей книге. Но он его там не найдет — трансцендентная цель «сказать все слова до конца» заведомо недостижима. Но если не иметь перед собой этой цели, вообще нельзя сказать ничего путного.

Р. S. И тем не менее «Саша & Александр» своими телами закрыли еще одно белое пятно в бортниковской мозаике.

Павел Крусанов

 

свиноБург

«Мы люби-и-ли друг друга... Как дети! Как бра-а-тья... Ты помнишь... В траве мы ле-е- жали обнявшись!.. И дуб так шумел! Мы счастливы были под свода-ами жизни!»

Я вскочил! «По-одъем!.. » Они включают радио на полную.

Я потом весь день напеваю...

Потом они принесли мне тапочки. Так торжественно. Так важно. Легкие из серого холста тапочки и резиновая тонкая подошва. Как дебил, я начал их подробно рассматривать. Вывернул наизнанку. Они засмеялись. Может, я искал там кое-что.

Оказалось, тапочки поношенные, стираные. Слегка покореженные.

Но ничего. На вторые сутки я привык. Влезаю уже как в свои домашние. Это я только так говорю. На самом деле у меня и не было никогда этих домашних мягких штучек. Дед просто обрезал ремешки старых сандалий --- Носи не стаптывай, моя гордость засранная! ---

Он великий человек. Он читал Библию в клозете, каждый день, в одно и то же время. Вслух. Кроме того, он научил меня застегивать ширинку.

------------------------ Мадам Борнь считает меня психом! Еще бы! Ведь я улыбаюсь, когда вспоминаю деда.

Мадам Борнь должна со мной разговаривать. Это ее служба. «Что у него в голове?!», «Должна же у него быть причина?!», «Нужно быть гуманными!», «Мы же цивилизованные люди!», »Никто не должен чувствовать себя здесь угнетенным!», «Они преступники, но они — люди!» и тому подобный базар. Это хорошо. Окажись мы все в турецкой тюрьме, пришлось бы прятать яйца в задницу.

Ну и фамилия, думаю, мадам Борнь, ну и фамилия у вас...

Ей сказали, что я разглядывал тапочки, чуть не покусывал их, как монеты проверял.

--- У вас проблемы с ногами? — Почему вы не сказали раньше? --- Наш врач вас осмотрит --- Вы должны пользоваться своими правами ---

Я киваю. Она бормочет быстро. До меня с трудом доходит. Ну и ладно. В ближайшее время мне башку не снесут. Судя по ее глазам. А как от нее пахнет! Как от белья, принесенного со стужи! Как от майского луга, полного травы и охуевших пчел! Ха- ха! Так теперь пахнет персонал в тюрьме! Она предложила рассказать о своей жизни. Медленно так произнесла. Как кусок мяса голодной собаке показала. Вынула изо рта эти слова и протягивает мне. Кто откажется?

--- Расскажите --- Только спокойно --- Почему вы не можете быть в покое? --- Совсем немного --- А!!! --- Вы хотите написать?! --- Почему нет --- Можно --- Конечно можно --- Естественно, вы нуждаетесь в этом --- Это нормально --- Не правда ли? ---

Это она спрашивает у переводчика. Тот кивает. За меня кивает. А потом я киваю.

О переводчике речь потом. Тоже тема трез интересант.

Забыл сказать, что здесь нельзя ходить босиком. Не холодно, нет. Это всего-навсего «нарушение режима содержания». Полы довольно теплые, видно, что-то синтетическое проложено. Не знаю, но не дерево. Тюрьма старая, и вид хороший. Это первый признак старой тюрьмы. По левую руку замок короля Рене, а перед ним парк. На прогулке ни черта не видно, но я это место знаю. Здесь, в парке, меня однажды два американца тормознули и говорят:

--- Ты можешь нас сфотографировать? ---

Хорошо сидеть в старой европейской тюрьме! Хоть ты и ни хрена не видишь ни стен и двора! Но что-то есть... Все равно что- то есть. Может, это в воздухе. Не знаю. Из парка иногда пахнет цветами. Иногда слышен лай собак. Веселый... Их здесь вычесывают контрабандой. На меня, на голову, однажды упал клок шерсти. Я обалдел, будто снег пошел.

Есть пара новых фортов в Париже, но там воняет чем-то, и легионеров там не любят. Там все военные. А здесь, в провинции, всем насрать, все равны — стены все впитали, всю кровь, и голуби грудью бросаются на камни короля Рене, а во рву валяется старый олень, не может уж держать голову с рогами, а все живет, и женки его, помоложе, травку щиплют...

И камни-то все одинаковые, как и мы. И форма у нас с камнями одинаковая, серая. Мы здесь каждый сам по себе, как эти камни в стене, и мы одни.

-------------------------

-------------------------

Я вернул ей чистый лист. Мне стыдно, честное слово. Но что я мог поделать? Переводчик усмехнулся и сказал что-то. Они переглянулись. Мне трудно. Они это чувствуют. Они оба просто пропитаны состраданием. Это просто какие-то двуногие нотр дам де компасьон! Когда я ходил босиком, надзиратель молчал. А наутро он молча принес тапочки. «Свежие тапочки! Только что из стирки!»

Здесь все меня любят. Все.

--- Попытайтесь --- Попробуйте --- Вы же любили что-то --- Наверняка --- Вы должны нарисовать одну вещь --- Не вещь --- Нет --- А животное --- Зверя, которого вы никогда не видели ---

Переводчик делает глаза. Действительно, я выгляжу тупоголовым бараном. Все идут мне навстречу. Щелкни я пальцами — все начнут пританцовывать. Они готовы пуститься в пляс! Я опускаю глаза в конце концов.

Голос хриплый, когда долго молчишь.

--- Я любил много вещей --- Я любил птиц --- Например ---

--- Это хорошо --- Очень хорошо --- Ну --- Вот видите --- Нарисуйте --- Это ваше задание ---

Они улыбаются.

Я забираю еще пару листков и ручку «Биг». Потом мадам Борнь смотрит через стекло и надзиратель тут как тут.

Я дико хочу курить. За сигарету в камере я дал бы в задницу кому угодно! Хоть слону! Это ерунда — тренировка воли. Очень хочется курить. Это хуже всего.

У нас у всех на небе есть маленькая звездочка. Если ее закрыть рукой, все померкнет...

Один раз мадам Борнь предложила «Мальборо лайт». А потом уже нет. Руки сильно тряслись. И переводчик мучается, при мне не курит. Для него каждое собеседование пытка.

Завтра я попрошу сигарету. Больше не могу. Все. А теперь входи, Фриц. И дверь скрип-скрип, а потом тишина...

За хождение босиком могут лишить прогулки. Надзиратель новенький. Брюнет с обтянутым лицом. Даже моргает с натугой Клянусь, анус приоткрывается при этом. Еще бы, на всех не хватает кожи у Бога! Он и так экономил всегда! А так ничего, сзади особенно. Ни единой складочки!

Ходит, смотрит, а потом в дневном отчете напишет, что номер 19 тревожен. Ходит босиком. Стоит спиной к «волчку».

Если лишат прогулки, ерунда, но вот библиотека и словари — это другое дело. Я бы хотел дочитать кое-какие письма.

Для этого нужен словарь, толстый словарь. Я переписываю оттуда слова.

В Авиньоне, в этом распухшем храме, ткни в любой дом и потечет папский жир, там можно было смеяться. Сам Бог велел. Мы все там были свободны... Как заключенные на прогулке!

Мы так хотели обняться! Все! Все вместе и сразу!

Нас всех трясло! Это была любовь... Такая быстрая, как ветер... Как общая смерть!

Мы дрожали от этого ветра... А потом это ушло, и никто ни с кем не обнялся...

Нам нужно было напиться перед смертью... Как молодые бычки, мы бродим из бара в бар. Стадо бычков!

В «Псе, который курит» мы начали танцевать! Там были пары. Все пришли с девушками! Только мы были одни! Без девушек, сами по себе. Медленные танцы, быстрые танцы...

Луиз Аттак, Вая Кон Диас... «Джо-они, Джо- они!..» И песенка из «Острых каблуков»... «И ночами... И ночами... Ты будешь вспоминать... Эти часы счастья... Со мной!..» Мы разделились и стали парами. Мы были так спокойны, так задумчивы!.. Наши руки лежат на плечах, наши стриженые головы опущены...

Я в паре с Жилем. У него болят костяшки на кулаках. Они все растрескались. Он шипит и морщится. Мы вальсируем.

--- Дерьмо --- Никак не зарастут --- Уже полгода --- А все никак не затянутся! --- Он работал с розами. Вместе с отцом.

--- Они были по пояс --- И летом в жару они горели --- Плавились ---

Он улыбается.

Я стеснялся спуститься поссать, вдруг с кем-нибудь из них столкнусь, у них у всех вид такой дерзкий, а глаза синие-синие, как у детей бывают в морозные дни.

Мы боялись друг друга... А хриплый голос напевал:

Мы любили друг друга, как дети, Как братья... Ты помнишь?.. В траве мы лежали обнявшись, И дуб так над нами шумел... Мы счастливы были под сводами жизни! А теперь, а теперь... Мы с тобою мертвы, И, обнявшись как прежде, Мы лежим неподвижно! И сквозь нас, милый брат, прорастают цветы...

Мы выходили толпой из бара, и шли толпой, и пили и не пьянели. Только глаза становились еще синее. Нам было страшно...

-------------------------

-------------------------

Это было ясно. В первую очередь брали тех, кто с профессией. Кто уже попробовал крови. Кто уже понюхал. А тому, кто нюхнул, уже подавай кое-что покруче! Все больше, все острей, с приправами!

Они стояли спокойные, с полузакрытыми глазами. Только ноздри подрагивали. Все для них было только формальность. Еще бы! Какой для них испытательный срок?! Они его прошли в утробе. Остальные толпились на плацу, молча, с глазами как у диких зверей, как у загнанных зверей...

--- А теперь вы все уже здесь! --- Все! --- Вам уже ничего не надо преодолевать, чтоб попасть сюда! — Вы уже здесь --- Теперь мы начнем разучивать песни!

--- Капрал Шульц, его все знают здесь. Он ходит медленно перед строем.

--- Вы все уже прочли книгу легиона? --- Все? --- Есть вопросы?! --- Если есть, то вы не туда попали! --- Нет вопросов! --- Итак ---

Испытательный срок. Это тогда, когда ты ни черта не понимаешь, а он идет. Ты пьешь пиво, бродишь по казарме, мимо кроватей, с банкой пива... Жара... Широкие ворота казармы... Яркий свет снаружи... Ты дремлешь, и пиво в руках теплое... А потом с опухшей рожей стираешь носки и трешь их, и трешь...

Девиз был такой: «Держать ухо востро! Заткнуть ебало! Язык — на привязь!»

Все и так, без всяких девизов, боялись друг друга.

--- У вас нет прошлого --- Оно там --- У вас нет будущего --- Оно там --- У вас есть только легион! ---

Послушать Шульца, так волосы на башке встанут дыбом. И его слушали, и кепи шевелились.

Этот Шульц! Он будто с цепи сорвался!

Два парня из Казахстана. Я их помню. Русские. Они оба сбежали. Где-то через месяц... Один постирал носки и повесил их на спинку кровати.

У Шульца все ебало было в пене! Казалось, он сейчас сожрет свою пилотку! Он захлебывался.

--- Вы!!! --- Уроды! --- Это вам не ваша дикая страна! --- Здесь цивилизация! ---

Он сорвал эти носки и махал ими перед нашими носами! А потом он подлетел к тому парню и приказал ему открыть рот!

Мы все молчали. Мы не смотрели.

--- Ну! --- Это приказ! --- Открой свою пасть! ---

Мы услышали, как капрал сопит. Он засунул оба носка в рот этому мальчишке.

--- Вот так — Ву а ля! ---

И он вытер руки.

Они потом сбежали. Они оставили форму. Аккуратно ее повесили в шкафчик.

А мы маршировали. Мы начали разучивать песни.

Жиль мне показал на одного типа. Он, кажется, был из Хохляндии. Его глаза...

--- Смотри, — шепнул Жиль, — смотри... Это конченый. Глаза... ---

Он был как глухонемой. Сидел вроде спокойно, только вращал глазами. Огромный такой, башка лысая, желваки перекатываются. Складки жира на шее. Если собрать весь ужас наш в то время, этот парень и был его воплощение.

Он вращал глазами, и эта его неподвижность и бешеные глаза, как у коровы, которую сейчас начнут усыплять, она неподвижна, связаны копыта, и только огромные глаза...

— Смотри --- Это первый — Первый из нас, — говорит Жиль.

Конечно, ему видней. Он уже не первый раз поступает сюда. Он с Реюньона, и он надеется...

-------------------------

-------------------------

Ночью здесь тихо-тихо. Это я о камере. Я уже вернулся в тюрьму. Бросает из стороны в сторону. Теперь снова здесь. Ни тиканья часов, ни стрельбы по телевизору, ни крика детей, ни плача, ни звука побоев, ни жалоб. Никто не умирает, никто не болеет. Все тихо. Мы все здесь бессмертны, как фараоны.

Завтрак, прогулка, можно отжаться от пола — это новая мера времени — тридцать раз, и, считай, выкурена сигарета, потом читай, пиши, а потом тишина... Об этой тишине отдельно.

Я не испытываю никаких чувств. Здесь ни холодно, ни жарко. Просто здесь находишься. Когда меня переведут в новый форт под Парижем, я этого и не замечу. А может, они перевозят заключенных во сне...

Интересно, а если война? Здесь мы все будем в большей безопасности. Это точно. Кто из нас здесь может перейти на солнечную сторону улицы? А? Никто. Что ж, цените эту возможность. И пусть вам чешут спину, когда чешется. Пусть стучат по спине, когда кость в горле.

Мы здесь все бредем по теневой стороне улицы.

Но городок наш богат событиями, как жизнь таракана богата превратностями.

Я лежу и думаю о тех, кто бродит по камере, кто лежит, кто чешется, кто ковыряет в носу, кто копается в ухе или сидит на постели... Сидит и смотрит перед собой... Сидит так, будто забыл что-то, и моргает удивленно... Склоненная обритая голова и глаза... Он будто держит на руках ребенка. Так грустно.

Черт, я знаю, о чем мы все здесь думаем. Эти тихие минутки... Маленькие вещи, вкус яйца во рту, воскресное утро, «тра-та-та», «то-о-мбе ла не-е-же...», «жадор туа, ма пти-и-т, жа дор...», кусок камамбера, спина матери, лицо отца близко-близко и реклама белья, предчувствие соска, вздох, еще вздох, еще и еще, «че-е-рные волосы, зе- ле-е-ные глаза», и быстрей, и трясучка, и все... Остывающая сперма и покой...

А что, если однажды они не придут?! Не придут, и все?! Что тогда?! Я свихнусь от этой тишины! Меняется смена. Пятнадцать минут полной тишины. А потом они приходят и снова компьютеры попискивают.

Я смотрю с нежностью на толстяка Пьер-Ива. Он приходит осмотреть и принять смену. Я готов его расцеловать в пух и прах! Закружить его до упаду! Он бы удивился! Он мне нужен. Никто мне не нужен в эту минуту! Никто, кроме него, моего надзирателя! Ты мне необходим! Слышишь?! Необходим, я без тебя умру, Пьер-Ив! Я его готов потрепать по щекам!

И вообще, это не настоящая тюрьма, я это всегда подозревал! Всегда знал! Все это только картонки! Кто придумал всю эту херню?! И почему мы все бродим здесь?! А?! Хуйня, и все на это согласны! Еще бы! Меньше народу — больше кислороду! Самое интересное, все действительно согласны! Мы согласны торчать тут с холодной спермой на полу, а те, кто снаружи, согласны, чтобы мы тут торчали! Еще бы! Что ты хочешь? Не заводись! Все это только картонки. Спокойно. Выбери пятнышко на потолке и лежи разглядывай! Да перестаньте вы! Все! Достаточно! Не приходите к нам! Оставьте наши скелеты в покое!

А может, они больше и не придут? А? Может, мы все здесь остались одни? Под замком!

И что ты тогда запоешь! Ни один замок еще не открылся от мыслей! Ни одна дверь! Это точно...

А мой отец говорил, что я родился под звездой равнодушия! Он так красиво сказал, что я запомнил. Все запомнил. Ладно, пусть так. Пусть это самая яркая звездочка на моем пустом небе!

------------------------- У-у-у-ух!!! Моя башка сейчас лопнет. Я слышу собственное дыхание. Это как грохот. А мой запах?! Понюхайте себя! А?! Ну, нюхнули! А на вашем небе появились другие звезды? Ну хоть одна звезда??

Мысли, тысячи, миллионы, миллиарды мыслей. Это целый город.

Эти пятнадцать минут тишины сводят меня с ума! И в какой-то момент, когда уже все, уже конец, как говорил дед: «Амба дело! Пиздец стране!», меня окутывает удивительное чувство... Я будто влюблен! Влюблен в эти стены! В свою кровать! В ведро с мочалкой... О пютан!.. Же ме фу! Кес ки спас?! Но, но сава... Бон апрэ миди... Мерси... Бон нюи...

Я думаю о молодых парнях в соседних камерах... Что нас всех здесь свело?

Я чувствую к ним любовь... И лучше всем нам оставаться в своих камерах... Под своими звездами.

-------------------------

-------------------------

Мое поколение...

Я думаю о нем, о тех, кого уже нет. Река смерти несет их...

Леху Сарафана, которого нашли только через полгода, на мельнице, с изъеденным лицом, а шприц в его руке был как новенький.

Толяна Кузнечика, он повесился вечером, у него накануне были две девчонки, менты потом осмотрели квартиру, эти девицы сперли мешок сахару, а наутро он уже висел... Маленький старый Толян, припадавший на левую ногу... Я потом носил его черные трусики, такие маленькие, такие современные, он ведь заботился о том, как выглядеть... Только совсем недавно он стал засыпать от рюмки...

А Серега Крот, который подавился макаронами на третий день возвращения из армии... Вся кухня была декорирована тем, что он ел... Его уже похоронили, а макароны все выметались и выметались из разных уголков кухни...

А Витька Жарик и его дружок Игорек, они завалили одного типа неместного в клубе и уехали, и их нашли... Через пять лет Игорек освободился без зубов, а Витька Жарик, Витька, здоровый как буйвол, еще остался и стал как скелет... Как мумия... Игорь говорит, что ТБЦ у Витька, «тубик», говорит, «леса и дожди, дожди и леса... Вот и вся хавка...»

А другой Игорь, которого я любил издалека, который был во мне как смерч, который работал на бойне, его смех, его обнаженные плечи, грудь, его пупок, его длинные ноги, по щиколотку в розовой, как рассвет, воде... Он стоит передо мною по щиколотку в рассвете, со шлангом в руке, и голова его склонилась...

И в коровью тушу бьет струя, и туша незаметно сползает по накату все ниже и ниже...

Он потом повесился на дверной ручке в хирургии... Какая хрупкость! Какая красота и какая хрупкость!

Невидимое течение несет их все ниже и ниже.

Кто из нашего класса остался? Только девочки, ставшие матерями.

Где Серега Курмай, который напился на выпускном и посрал со школьной крыши?..

Где Андрюха Ковалев? Он угонял лошадей. Где он теперь?..

Где Саня Шмайсер, который говорил, что в колготках ходят только бляди?..

Где мы все? Где?..

Плывущие вниз со шприцами, торчащими из изъеденных тел, с ножами в руках, и раны, раны... Эти раны как крупные цветы... И они плывут, усыпанные цветами... Бессердечие... Ха-ха-ха!!! Эта ослепительная звезда, единственная звезда на моем небе, папа, ты прав, но она как тысячи тысяч звезд, она ослепительна!

Подростки, которые зарезали того матроса в Марселе.

Он тоже плывет по этой реке... Постаревшие от смерти лица тех, кто были подростками, взрослые лица, расслабленные мускулы лиц, плывут они тихо и медленно, как бревна погибшего дома... Они не моют уже ног на ночь... Они не смеются... Не дергают девчонок за косы... Не ходят на танцы... Их сносит течением, прибивает к берегу... Как одинокие рыбы, они стоят, приткнувшись к ногам живых...

Амин, Поль-Венсан и его бабушка, у которой в руках шарф длиной в двадцать лет и который уже не умещался в комнатке, этот шарф волочется за нею по темной воде... Мать Поля-Венсана, снимающая чулком шкуру с кролика. Ее улыбка, обнажающая десны, и обнаженная плоть кролика...

Я сижу, обхватив башку, на кровати, посреди городка, имя которому Бессердечие. Мое мертвое поколение, мои мертвые, мальчики мои, мои сестры, мои собаки и кошки на асфальте, раскатанные, как коврики, воробьи, мертвые крысы, снегири, иволги, синицы и пустельги, ястреба и пересмешники плывут по этой реке!..

Это как падение огромного дерева. Как медленное падение гигантского дерева. Как седой волос мертвой матери в старом шарфе. Как ее старый лифчик в руках отца и его глаза. Глаза, полные ужаса. Она тогда уже умерла! А он, только увидев этот лифчик, понял по-настоящему!

Я тогда открыл ее шкаф, и все вывалилось! --- Не лазь туда! --- Ну что тебе там надо! ---

Он отшатнулся в ужасе!

Горы тряпья, кучи маек, вязаные носки с дырами, старье, истлевшие шарфы, таблетки нафталина. А поверх этой кучи лифчик матери.

Отец отпрыгнул, как ошпаренный! Он уставился на него, будто это была змея!

В этом лифчике было так много смерти... Я начал все собирать, быстро запихивать обратно! А он стоял рядом. Он ждал!

Я отложил, отодвинул лифчик. Если он хочет, пусть возьмет его! Незаметно! Без объяснений! Без слов! И он взял его. Я заметил быстрое движение.

Он сразу успокоился. Это было так грустно...

Мы молчали потом на кухне. Стемнело, а мы сидели без света, вдвоем... Он был готов зарыдать.

Но сдерживался, слезы только наплывали, и это дрожание губ... Может, если бы кто-то научил, он бы просто сидел, а слезы пусть себе текут...

Но никто не научил. Всегда какое-то содрогание, а не очищение.

Черт, я будто обкурился насмерть! Я помню волос матери в своей тарелке.

Ничто не стоит то рыдание, которое можно сдержать!

Иногда я думаю, что нет никаких поколений...

Толян, по кличке Кузнечик. Это ему подходило как дистрофику кличка Жирный! Остаточные явления полиомиелита. Он мне показывал язык, ставил его поперек. Я был в восхищении! Он смеялся косо...

--- Я уже таким родился --- Прихрамывая вышел из матери! --- Она была в шоке --- Я был отличный танцор! --- Пританцовывая, хватался за все мягкое --- За все, что пахнет женщиной! — Сестренка от меня шарахалась --- Ей повезло, она оказалась не в моем вкусе --- А может, и не повезло --- Я с нее трусы стягивал, когда приходили хахали ---

Он так и танцевал. Вместе со старухой матерью. А потом она устала танцевать и умерла, а Толян танцевал один! Соло. «Жизнь — это танец!» — приговаривал он. И он исполнил свой танец на табуретке! Он был неутомим! А потом сошел с этой табуретки и повис... Без света, в полной тишине...

--- Жениться?! --- Рожать детей? --- Она будет ходить перед глазами --- Туда-сюда! --- Топ-топ-топ --- Скрипеть кроватью?! — И так каждый день? --- Каждую минуту что- нибудь? --- Надо то, надо се! --- А одежда? --- Всегда море тряпок! --- Я в нем не выплыву! --- Всякие губочки, штучки, бутылки, все готово упасть, мой стакан с зубной щеткой не выдержит! --- Уже пробовал! --- Никак! ---

«Ну конечно, он может себе позволить курить с фильтром... Он живет для себя!»

Он трогал, щупал, совал во все мягкое, двигал там, скользил, все быстрей, быстрей, и с содроганием покидал, совал снова и снова покидал, и все пританцовывал...

По утрам на рыбалке он мочился в реку долгой длинной струей. Казалось, он стоит с удочкой. Посмеиваясь, оглядывался. Девушка выползала из палатки. Всходило солнце. Струя падала, он мне подмигивал. Таким я и помню его: на фоне рассвета, с долгой длинной струей, на берегу реки.

-------------------------

-------------------------

Запах зимы...

Я играл на полу. Оказывается, я уже родился! Ползаю по полу с железными машинками. Они громыхают. Стоит только родиться, и ты уже приносишь проблемы.

Пол был покрашен в желтый цвет. Я ковырял его и держал во рту куски краски.

Щели в этом полу мне казались огромными. Улегшись на брюхо, прижимался щекой к этим щелям и затихал. Оттуда веяло землей.

«Не лазь туда!» «Держите его!» «Он провалится!» «Да куда он провалится?!» «Живот не пустит!» «Ха-ха-ха!»...

Замерев над щелью, я так мог лежать часами. Дед, хитровыебанный воспитатель, быстренько все понял. В самые трагические моменты, когда он даже не мог напиться из-за моего рева, дед просто подносил меня к этой щели. Просто клал на пол и тихонько отваливал. Это срабатывало. Я затихал, роняя слезы в подпол. Это место стало первым моим тайником. Что там я прятал? В первую очередь — перья. Да-да, перья. Я их тащил отовсюду. Подбирал везде, где ступала нога и брюхо. Даже в парикмахерской я умудрялся соскочить со стула и броситься на улицу. Там перекатывалось воронье перо. Оно грозило смыться. Я учился подкрадываться к предметам. Они были были живые. Ким Сан Хо, старый кореец парикмахер, переглядывался с дедом. Он стоял стоял на скамейке, маленький, с жесткими волосами торчком, с ножницами и разинутым ртом. Я его быстро перерос.

--- Одеколон? --- Ты хочешь, чтобы приятно пахло? ---

Я вращал глазами. Дед отобрал перо, чтоб я не ковырялся им где попало.

--- Нехуй делать, Ким! --- Одеколон! --- Ты еще ему кудри завей! ---

Ким смеялся, и дед смеялся. Я вращал глазами, как обезумевший. Глядя на себя в зеркало парикмахерской, я старался съебаться. Хождение туда стало утонченной пыткой. Я смотрел на дедушку Кима, на своего деда, они там, в зеркале, были такие забавные... Разговаривали, кивали, ржали, сопели, чесались, всхрапывали, махали руками, щелкали пальцами себя по горлу. В общем, вели себя как взрослые.

--- Ну, как? --- Тебе нравится? --- Посмотри туда ---

Я закрывал глаза и щупал башку. Кивая, как болванчик, я старался скатиться с кресла. Эти ебаные удушающие простыни...

Два старика ржали. Хотя какие они были старики тогда... Все вокруг были тогда в самом расцвете.

Хотя для детей все старые. Дети чувствуют упадок. Никому не заметный, начинающийся упадок. Когда меняется запах, ты чувствуешь его, к тебе нагибаются, тебя берут и подбрасывают... Стоит только посидеть тихо и посмотреть на них, ты остаешься таким одиноким, таким спокойным... И ты чувствуешь эту горку жизни, с которой все они уже бегут, думая, что поднимаются... Ты вдруг ловишь их блестящие глаза, они смотрят внимательно, и что-то касается их... В такие моменты взрослые чувствуют этот свист времени в ушах... Их блестящие от смерти глаза мечутся снова и снова, а ты растешь не по дням, а по часам... И глаза твои незаметно учатся смотреть и не видеть, а ноги — бежать вниз быстро-быстро...

Так вот о перьях... Я их прятал в тот тайник. Натаскивал и просовывал в щель. Жирный птенец, я тосковал по гнезду.

Вчера на прогулке на плечо упало перо. Плавно спустилось, не маховое, а маленькое, с груди вороньей. Я его зажал в кулаке.

Жан-Ив, моргая, стоял и пялился, когда я открыл кулак. Кто знает, можно иметь перо в камере?! Его можно понять. Закона о перьях в камере не существует.

Он кивнул и, усмехаясь, закрыл за мной дверь.

Я сижу, взяв перо за стержень. Близко поднес его к глазам. Пусть, мне все равно, конечно, Жан-Ив наблюдает. Еще один псих из восточных стран... Пусть думает что угодно. Сам я не встречал ни одного нормального человека. Мы сидим за столом... Мы в клозете... Мы болтаем по телефону... Кто-то «вскрылся»... В нас происходят войны.

Мир полон безумия. Хотя одного нормального мне удалось вспомнить. Другое дело, что он был полностью парализован! В коме! А так он был абсолютно нормален! Лежал и неподвижно пребывал... Кого он беспокоил?! А все носились вокруг, всхлипывая. Лучше б чесали ему бока! Или танцевали!

-------------------------

-------------------------

Зима. Потрескивает печь. Я ползу задом. Выбираю цель — и задом, задом... Дед курит у окна. Пахнет пирогами и зимой.

А потом все быстрей и быстрей...

Вообще-то у меня было два деда. Об одном принято было помалкивать. Он был только на фото. Перед тем как их отправили в Мордовию и когда вернулся. Он был дойче солдатенн. Да. Все так просто! Молодой дойче солдатенн — и все. Спокойный мужчина с наголо обритой головой. А потом в фуфайке и в кепке. Руки в карманах. Вот и все, что с ним произошло. «Вот так», — сказал отец, вставляя фото в прорези фотоальбома. Его руки тряслись, он никак не мог попасть.

--- Черт, эта картонка! --- Всегда отгибается ---

И он прятал альбом глубоко в шкаф.

Его поселили в Поволжских степях. Врач- ветеринар, он большую часть жизни молчал. Думаю, он и стал ветеринаром, чтоб поменьше разговаривать... Я видел его один раз на похоронах. На его собственных похоронах.

У-у-у! Другой дед так набрался, что подумал — он на свадьбе! Схватив какую-то тетку, начал с ней отплясывать! Да еще как! Она потом еще полчаса ходила кругами! А он принялся измерять могилу! Залезал в нее, выпрыгивал, приговаривал...

--- Глубже! Глубже! --- Вам что, жалко земли для немца?!! --- Давайте-ка я сам! ---

Его пытались урезонить. Это было все равно что остановить штурм Берлина!

Его пришлось связать! А Вилли... Дедушка Вилли лежал, сложив руки.

Связанный дед продолжал выступать.

--- Кто его хоронит?! --- Приведите свиней! --- Его лучшие друзья! --- Коров! --- С ними он разговаривал! ---

Потом, уже по пути домой, в старом «уазике», засыпая на храпящем деде, я видел, как они все — свиньи, коровы, быки, овцы и козы — поднимались на гору, все выше, огромным потоком... Они покрыли всю гору. Они стояли над открытой могилой дедушки Вилли... Тысячи воскресших собак, свиней, коров, быков, коз, со своими глазами как сломанные пуговицы, овцы, бараны... Они оплакивали дедушку Вилли... Высоко задрав морды, молча стояли... И он молчал, лежа на спине, окруженный всеми, кого вылечил и не вылечил за свою долгую жизнь в степях...

От него остался тулуп, стоптанные солдатские сапоги и мой отец.

-------------------------

-------------------------

...Табачными плевками расплывалась под весенним солнцем солома.

Витька Шнайдер и я, мы стоим на заднем дворе Витькиного дома. Это большой дом. Он мне кажется кораблем. Кораблем, плывущим по морю навоза.

В хлеву жили коровы и пара лошадей. Лошади были грязные от старости и одиночества. Они почти не двигались. Только смотрели на нас и всхрапывали. Их забыли, такие они были старые.

Эти лошадки смотрели, как мы показываем друг другу наши членики. Спустив штаны, гамаши теплые, еще зимние, а потом трусы, которые всегда, суки, скручивались, мы стоим под апрельским ветерком.

У Витьки член был с хоботком. Он дергал его во все стороны.

--- Больно залуплять --- Мне скоро будут делать операцию --- Во! ---

Он гордо поворачивается кругом, будто в новой одежде. С наших носов свисают прозрачные капли. Мы их ловко втягиваем. Это меня Витька научил.

Лошади всхрапывают. Мы быстро прячем письки. Насколько это возможно! Трусы, гамаши, брюки... Витька насвистывает.

--- У, сволочи! ---

Он грозит кулаком лошадям. Они снова засыпают. Витька берет мою письку на ладошку.

«Закат солнца вручную, — хихикает он. — У тебя все нормально. Залупляется...»

Он был старше меня года на два. Носил брюки с ширинкой на пуговицах. Я был восхищен, как быстро он управлялся с ширинкой, закрывал и открывал свой «магазин». --- А твой-то всегда открыт! --- Фриц! — Выпусти «продавца»! ---

Я смотрел вниз. Научиться обращать внимание на свою ширинку! Открыта или закрыта... Мне никто так и не смог объяснить разницу.

Мы снова снимаем наши детские доспехи... Это было как сон... Сон, полный запахов, лошадей, коров, «теляток», хлеба, оттаявшего коровьего дерьма. Это был сон о доме- корабле, уснувшем в плодородном дерьме, в иле... И мы стояли у кормы этого корабля в мягком навозе детства.

Шнайдер был гораздо просвещеннее меня. Я-то думал, что детей выкакивают! Витька разрушил мою иллюзию. А до этого я с ужасом смотрел на кровь в уборной по утрам.

--- Проклятая картошка! — ругалась тетка. — Эти запоры! --- Я уже неделю не могу сходить! --- Нужны свечи! ---

Из тетки хлестала кровь. Однажды вечером она все не могла усидеть на месте и вдруг метнулась на двор. Прабабушка перекрестилась.

Я был уверен, что она сейчас родит. Потом тетка вернулась вымотанная, будто неделю на ней пахали, и легла в изнеможении на кровать. Она улыбалась.

Я был готов к тому, что сейчас придет ее ребенок. Я так и спросил. Она моргала- моргала, а потом чуть не свалилась с кровати от хохота. Она смеялась до слез. Вернее, потом она просто заплакала.

Прабабушка гладила меня по голове. Тетка была единственной женщиной в роду, кто остался старой девой. Теперь, лежа на кровати, она тряслась, как в припадке, и слезы брызгали повсюду.

Я рассказал про это Шнайдеру. Он покрутил пальцем у башки. Я еще сказал про свечи. Тогда он покатился со смеху.

--- Ха-ха! --- Свечи?! --- Да ты рехнулся, Фриц!!! --- Засунь в жопу свечку --- и сам родишь!!! --- У твоей тетки не будет детей! --- Не ссы! — Ты один! --- Не то, что я! --- Все тебе покупать будут! --- У нее ведь нет мужа? --- И никто ей ничё не засовывает? ---

Я кивал. Никто ей ничего не засовывал. По крайней мере, при мне.

-------------------------

-------------------------

Лето приходило рано утром. Двойные рамы уже давно сменили. В окна стукала сирень.

Летом я спал у деда.

--- Эй, кабан! --- А кабан! --- Вставай пришел! --- Проспишь всю молодость! ---

Он мог бы и не кричать. Давно проснувшись, я лежал, прикрыв глаза. Тогда еще никто мне не приказывал: «Руки на одеяло!!! »

Дед, по пояс голый, уже принявший рюмку, грозный, подходит к постели. Его выбритое длинное лицо, кажется, оно скрипит от мыла, запах подмышек, приятный запах табака и водки от лица...

--- Вставай-вставай дружок, с постели на горшок! --- С горшка садись за стол! --- Вставай, Вставай пришел! ---

Меня бесил зимой этот «Вставай». Этот козел вонючий, который приходил, как дед говорил: «Чуть свет, еще не срамши...» А летом ничего.

Я одевался, дед покрикивал, я подходил, чтоб он застегнул ширинку.

--- Ебаные очки! --- Куда они задевались?! --- Я должен был их найти. Они могли быть где угодно. Один раз я их нашел в печке. Дед начал передо мною оправдываться. Еще бы, очки были самой ценной вещью у него. Вернее, кроме очков были еще часы и старый «съеденный» нож. Этим ножом дед чистил картошку. Тонко-тонко снимал кожуру, в одно касание, и она кудрявым серпантином свисала, свисала, а потом шлепалась в газетный кулек...

------------------------ Наша река и трава, кудрявая «мурава»...

Я сижу по глаза в воде, как бегемот, и, щурясь, смотрю на них. Они пьют пиво и едят раков. Дядя Слава Баландин мне очень нравится... Он был не женат. Сколько ему тогда было?.. Лет тридцать.

У него очень приятная кожа, как шелк, я дотрагивался... И татуировка на шелковой смуглой коже. Роза.

Он поеживался, будто я муха. У него желтые глаза. Он умеет смеяться только глазами. «Он очень красивый и наглый». Такими словами я про него думал. Меня тянет к ним. Они лежат на берегу, на травке, такие яркие... С блестящими ленивыми глазами. Слава Баландин бросает кожуру от раков в реку. Она плюхается и проплывает мимо моей морды.

Я вижу их пятки, грязно-рыжие, круглые пальцы... Их длинные ноги, они чешут их одна об другую... Их ленивые тела покоятся, а глаза, полуприкрытые, бродят по реке, по берегу, там, где горизонт... Я встаю и выхожу на берег. Они ржут. С меня течет, как с корабля, который подняли со дна!

Два Славы. Один Слава Баландин, а другой — Слава Пират. Фамилии его никто не помнил. Пират чернявый, нервный, с кривыми ногами. Он «сидел». Он худой и весь белый, кроме шеи и рук. От него непонятно пахнет, и он знает людей по шагам. Это привычки зоны. Я тогда не знал. А он шел не оглядываясь и говорит вдруг: «Фриц, а Фриц... Хули крадешься...»

Мне не хочется до него дотрагиваться.

А Слава Баландин совсем другой. Он весь раскидывается, когда лежит на берегу. Он кудрявый, с широкой костью и мощным животом. Его пупок, глубокий, ровно поднимается и опускается... Я мог часами смотреть на его пупок. Его соски темные и припухшие... На коже остаются следы от ногтей, когда он чешет спину. Он кажется веселым и жестоким.

Я с ними ходил в «карьер». Пират там играл в карты с еще одним зеком, Васей Сараевым. Вася был старый и всегда мерз. Он носил клетчатую рубашку с длинным рукавом.

«Я не мужик, — приговаривал он, сдавая. — Я — блатной...»

Я ни черта не понимал, когда они с Пиратом разговаривали. Казалось, два пса ходят вокруг куска падали... От них обоих пахло чем-то необъяснимым... Как будто идешь по болоту...

Я отходил и плюхался рядом с Баландиным. Он никогда не садился с ними играть. Он просеивал песок сквозь большое сито. Я смотрел, не мигая, на его грудь, его плечи, бицепсы и сосок, который вздрагивал... Его спина и бедра, обтянутые старыми штанами моего отца... Отец и он были когда-то друзьями.

Его шея напряжена. Он сидит на корточках. Весь торс в движении, мускулы вздрагивают. Только ноги и бедра неподвижны и напряжены.

Песок тихо шуршит и падает... Если закрыть глаза, то кажется — дождь. Тихий дождь среди ослепительного утра...

Через некоторое время я чувствую его запах... Он вытирает лоб. Кудри становятся мокрыми. Они прилипли.

Я не могу моргнуть. Он встает и подтягивает штаны. Они ему чуть велики. Видны волоски, уходящие в низ живота.

Сочетание мощи и светлых тонких волосков, спускающихся вниз... Лоб, спина и переносица блестят от пота. Его татуированная роза темнеет на плече...

Я так близко, что вижу светлые волоски, прорастающие сквозь ее лепестки.

Он мне подмигивает. Я улыбаюсь блаженно. Это утро, уже жаркое, и карьер, и его смуглое, как цевье ружья, тело... Его волосы и рука, вытирающая пот со лба... Его улыбка никому... В пространство... От жары и молодости... Его губа, припухшая, разбитая... Он опять улыбается и перестает вращать сито... Он смотрит на горизонт и улыбается. На нем лежала благодать...

Я чуть не плакал, глядя на него... Стараясь увидеть то, что видит он... Я смотрел туда, куда он смотрел. На горизонт... Потом снова на него... А он все улыбался...

-------------------------

-------------------------

Летний полдень... Дед помешивает скворчащую картошку в сарае на примусе. Он голый, загорелый, с торчащими лопатками. Белеет в темноте сарая его голая задница. Он что-то напевает. Потом он появляется с болтающимся бледным членом, с папиросой во рту... Он смеется.

Мы едим картошку прямо со сковороды, усевшись на пороге.

Его стрижка «полубокс», его выпуклый живот и шрамы... Я разглядывал эти глубокие рытвины, а вилка, оставленная на краю сковороды, нагревалась, потом нельзя в руки взять. Дед шмыгает носом, это значит, он доволен.

--- Оденься! Нахал! --- Сейчас придут забор чинить! ---

Бабушка кричит, она не любит, когда дед ходит голый. Он не шевелится. Только, открыв рот, остужает картошку и усмехается.

Стоит жара. Дети не чувствуют ни жары, ни холода.

Дед любит такое время. Полдень... Его папироса, прищуренные глаза, очки, газета в руках, муравьи, заползающие в пупок, он их отгоняет... Сдувает папиросным дымом. Потом он перешел на сигареты.

Пачка с изображением горы Памир, кривой мизинец, тапочки со стоптанным задником, мухи и муравьи, ползающие по его спине...

— О! Суки! Как они мне надоели!!! --- Ну- ка, убей! --- Не бойся, хлопай! --- И почеши --- Ага! --- Во-о-от здесь! --- Да! ---Не бойся! --- Ногтями, ногтями! ---

А потом стук дождя по крыше, темные сени и сапоги в темных сенях, ледяная вода в ведрах качается...

Бабушка в платье с огромными, с ладонь, красными цветами, волосы уложены косой вокруг головы, крошечные часики высоко на запястье, тонкие ноги, огромный живот, таблетки, уколы инсулина в бедро...

--- Кобель! --- Когда ты только успокоишься?! --- Когда бабы тебе откусят женилку проклятую?! --- Дождешься! Доходишься! Нарежут зонщики-мужья твоего пса на пятаки! --- Когда ты подавишься только своей водкой! --- Где мои деньги?! --- Давай- давай! --- Пей! --- Пей! --- Взы! --- Кобель! --- Взы!!! --- В милиции давно топчан по тебе соскучился! ---

И так далее, и так далее...

Печка с трещинами, Витька и его сопли, засохшие на перешитой от отца фуфайке... Мы сидим наверху, в темноте, и тихо...

--- Чё это они? ---

Шнайдер шепчет, глаза испугано блестят. Я пожимаю плечами. Я привык.

--- Тебе дед про войну рассказывает? --- Ну там, про оружие, про танки? ---

--- Нет ---

Он вздыхает...

--- И мне мой тоже --- Чё они все так бухают? --- Мой дедка так вообще в хлеву спит --- Мать пойдет доить, так обходит его --- Раньше притаскивала домой --- А теперь нет --- Обходит --- Я когда хожу, голову поправляю --- Он падает всегда, один раз разбил башку ---

--- А мой, — говорю, — нет --- Не падает--- --- Да уж, смотри, чё они с бабкой твоей выкаблучивают! --- У твоего хоть шрамы есть, — печально говорит Шнайдер. — А у моего нет --- Да он и не был на войне- то --- Врет, поди, все --- Пил всю войну, на- верное --- Все они врут --- Все ---

--- У него ведь медали есть, — говорю. — И желтые, и белые ---

--- Ну и хули --- За пьянку дали --- Или спиздил --- Он же сидел --- Только мать не говорит никому --- А он мне сам сказал --- По пьянке --- Он в трудармии был --- С военными вместе --- Там у них бригадирша была --- Дед, когда ее вспоминает, весь трясется --- Даже стакан проливает — Она, говорит, была глухонемая --- У нее всех убили --- Она с топором ходила и никогда не спала ---

Мы молчим.

--- Дед мне говорит, что от тоски пьет. — Витька поворачивается на спину и задумчиво уставляется в потолок. — От тоски --- А с похмелья ему еще хуже --- Вырасту — буду один жить --- И пить сколько хочу --- Он твердо говорит. Я с уважением на него смотрю. Он так уверен.

--- Я буду заедать --- Ты, Фриц, пил хоть раз? --- Балдел? --- Я балдел --- В ногах мурашки такие --- Теплые --- Бегают-бегают --- И хуй чешется --- Весело --- А потом я заснул ---

Он мечтательно смотрит в никуда. Я уже знал, что так надо делать, когда вспоминаешь. Смотреть в никуда, тогда все вспомнишь.

Витьке разрешали лазить на чердак. Там он и выпил первый раз. Сливал потихоньку из стакана у отца.

Он боялся упасть и утонуть. Представляете, какой он был бесстрашный! Боялся только двух вещей!

Он ссал с чердака, чтобы преодолеть страх. Выставлял свой хоботок, выгнувшись, и приговаривал: «Лучше нет красоты, чем поссать с высоты!»

Так он стоял и ждал. А потом не выдерживал:

--- Ну! --- Давай! --- Пись-пись! --- Ну --- Пись-пись-пись! --- Вот --- Вот так ---

Он кряхтел от наслаждения, дождавшись. Струю относило ветром. Потом он весь уже вваливался обратно и, посапывая, застегивал ширинку.

Для меня он был примером храбрости. Со своим члеником, выставленном с чердака, со своей уверенностью в том, что, когда вырастет, будет делать все, что хочет...

-------------------------

-------------------------

Вечера, летние, теплые, с запахом пыли от стада... Дед меня несет на шее. Он пьян в дупель. Раскачиваясь, мы бредем, как подыхающий караван.

Он всегда, если я хотел, утром брал меня с собой. Чтобы попасть на кирпичный завод, нужно было перейти реку. Длинный мост, долгий, как зимний вечер. Я останавливаюсь и смотрю в воду.

--- Давай пошли ---

Дед тянет меня за руку. Он спешит. Я перехватываюсь, дед орет, наконец все в порядке, я молча шагаю рядом. Я несу его «куски». Это очень важно. Если дед останется без еды, он может меня побить. На голодный желудок он способен убить. Когда он сыт, он напевает...

...Себя от голода страхуя, В кабак вошли четыре... деда. У одного из-под тулупа Торчит огромная... винтовка!

Мы ржем. Он останавливается. Теперь он запоет во всю глотку.

...Зима, крестьянин, торжествуя, Насыпал снег на кончик... палки! А на суку сидели галки, О чем-то весело воркуя...

Ему достаточно было запеть свои песенки, как я впадал в транс. Я раскачивался на его плечах, как дервиш в кайфе! А дед ржал! Он знал свою силу...

Я люблю это место. Здание завода таинственно. Так красивы и мрачны бывают еще старые мельницы. Завидев издалека этот дворец, я сразу становлюсь серьезен. Сначала появляются трубы, потом стена, темно- красная, тревожная, и вот завод вырастает во весь рост. Чувство такое, что входишь в лес. Мы подходим к воротам. Я выскальзываю и медленно отхожу от деда, чтоб он меня не привязал. Такое уже было, когда меня учили курить расконвойные. Он меня тогда просто привязал к себе. Это так скучно, оказывается, быть привязанным.

Я начинаю обход этого волшебного места, так похожего на древнюю крепость с картинок в книжке деда Вилли. Об этом я потом расскажу. Потом...

Запах глины, горячий песок на дворе, крики: «Давай! Давай! Где глаза?! На жопе!!!», под навесом здоровые тетки в синих халатах и платках, а рядом бак с холодной водой, и тетки ржут...

В самом аду работают расконвойные. Они почти всегда работают молча. Редко-редко они поют что-то. Сначала я их боялся, особенно когда в печи горит пламя, когда их спины, мускулы рук становятся красными, блестящими, их бицепсы напряжены, по спине течет пот, они на секунду замирают перед открытой печью... Дед орет что- то рядом, они — ноль внимания, он, видно, говорит, чтоб надели куртки, но им похую, молча они продолжают вытаскивать кирпичи с подъемника... Открытое жерло печи, жар, поднимающийся снизу, и сначала оранжевое пламя, потом пурпурное, а потом синее... Печь закрывается.

Они поднимаются. Плывут вверх, стоя прямо на ремне подъемника. Молчаливые, сдвинув брови, как ангелы, красивые, как ангелы, и беспощадные, как ангелы... Их длинные ноги, их ремни, свисающие небрежно, животы и кубики пресса, и волоски около пупков матовые, покрытые мельчайшей пылью... Трое молодых и один старше... Они все одинаковые, покрытые адской пылью. Я замираю надолго, смотрю, не отрываясь, как они поднимаются, а потом умывают друг другу спины, поливают друг другу на руки, появляются белые чистые куски тел, наколки, они передают шланг молча — все это в полной тишине, только издалека мат деда, а они спокойны, вода тепла и медленной струей обливает их животы и спины, обтекает их руки, их шеи, будто формирует их тела...

Я стою зачарован. Однажды, когда они только начали подниматься, я переминался, я хотел ссать, а потом забыл, стоял как громом пораженный, как заколдованный в этом заколдованном замке с татуированными ангелами... И я обоссался от восхищения!.. Я почувствовал тепло во всем теле. Все штаны, все сандалии были залиты.

Они шли мимо, даже не взглянув на меня, такие высокие, такие отрешенные... Медленно проходили мимо, а я стоял с ног до головы в моче... Я смотрел на них снизу, и казалось, это не они проходят, а ты проплываешь мимо по чудесной реке, полной блаженства и благодати... Мимо этих тел, как мимо скульптур... И тела их, обращенные к тебе, следуют рядом, плавно, как во сне... Я был восхищен и уничтожен! А они двигались медленно — казалось, они повинуются странному закону, плавно, как черные лебеди, скользят по воде... Я был готов упасть на колени!..

А потом щелкал зубами от холода, а дед орал, что надо заранее ссать.

--- Понял?! --- Ты должен все выссать заранее! ---

Он снимал с меня трусы, штаны, морщась, нес трусы куда-то, а я оставался голый, со сморщенным члеником своим и опущенными глазами...

-------------------------

-------------------------

Жизнь многих людей кажется такой бедной, такой одинокой... Но это и есть минуты настоящей жизни. Когда мир танцует для тебя, когда тебе кажется, вот-вот-вот... Он мой! Нет существа более одинокого, чем ты. И когда ты уверен, что нет в мире человека, который страдал более тебя, в этот момент ты менее всего одинок...

------------------------ Я помню, как мы были в доме деда Вилли, уже после его смерти. Моя мать, я и его сын, мой отец... Мы шли долго, поднимаясь в гору, все выше и выше. Мой жир тек по щекам, стояла жара, и отец матерился. Он был вынужден миновать места, где есть пиво. Мы шли все выше и выше, мимо скобяной лавки, оттуда пахло керосином, я медлил, вдыхая... Этот запах и запах подола прабабушкиной юбки для меня стал коктейлем счастья. Мы с ней ходили туда за большим замком и керосином для примуса. Она, слепая, жарила мне яйца... Просила только разбить...

Мы останавливаемся, мать грузна, она дышит часто и, обернувшись, смотрит на реку, на село. От нее пахло как от больной. Сильно пахло и тревожно...

Отец садится, закуривает. Я перебираю в руках камни. С одной стороны они горячие. После дождя на горе много червей. Они вылезают на поверхность.

Когда мы с дедом ходили за ними, он собирал их, подбрасывая ловко, как грач, и приговаривал: «Нехуя вылезать! Чё вы здесь не видали? Сидите в земле...»

А черви были меланхоличны. Они почти не двигались.

Мы трогаемся снова. Теперь мы почти миновали вершину. Отец и мать о чем-то разговаривают. Они всегда, когда вместе, разговаривают тихо-тихо. Но я знаю, что не для того, чтобы я их не слышал. Они иногда говорят так, чтобы самим не слышать друг друга.

Так бывает после того, как отец загуляет. Он становится смирным. К нему можно подойти. Можно его обнять, потрепать волосы на груди. Осмотреть подробно его тело, всякие родинки...

Мы начинаем спускаться.

Это другая сторона деревни. Здесь живут богаче. У них есть холодильники. У них есть унитазы. Некоторые ездят на своих собственных машинах.

Здесь сады совсем другие, другие заборы и другие улицы. Почти везде асфальт. Палисадники аккуратные, и заборы из камня. Это «немчура» — как их называет дед. Его здесь пару раз крепко избили. «Хотел кому- то засунуть», — сказал отец.

Здесь на цепях сидят другие собаки, не дворняги. Они молча подходят к забору и смотрят на тебя. А зимой они, красивые, пушистые, бегают рысцой по белым дворам. В них нет ни дружбы, ни рабства... Они как наемники. Может, их лечил дед Вилли...

Мы идем по улице. Я очень волнуюсь. Это другой мир, здесь, я чувствую, все по-другому. На нас никто не смотрит. Во дворах тихо и не пахнет едой.

Отец начинает нервничать. Он болтает без умолку. Он начинает строить мне рожи. Это крайняя степень. Мы с матерью молчим. Она любила деда Вилли. Она ему вводила катетер, когда он не мог мочиться. Рак простаты. Он стеснялся, а она говорила, что да ладно, ладно, я же врач... А он улыбался, от боли улыбался: «Я тоже врач...» Она потом делала ему морфий. В конце концов он махнул рукой. Он, наверное, так устал... От боли, от уколов, от стесненья, от того, что женщина копается в его члене... Мать мне потом рассказала, что он попросил ее сделать укол. «Надо кончить...» — сказал он. Мать все предусмотрела. Они такие предусмотрительные, врачи. Она унесла все, что он мог вколоть. Все. Все его ампулы, все его шприцы. Она оставила только его чемоданчик. «Если хотите, я у вас поживу», — сказала мать, но он отказался. Он хотел быть один. А она все унесла. Все выгребла и унесла. Его все эти штуки, которые он вводил, и звери засыпали... Он смотрел, оставался с ними один, пока они не уснут совсем... Хозяева не могли. А он оставался с ними один...

--- Я поняла этот момент --- Когда он решил — Он не смотрел на меня --- Всегда старался смотреть --- Даже когда я вводила катетер --- А в тот вечер он отводил глаза --- Он был, как обычно, спокоен --- Но его глаза --- Он смотрел все время в окно --- Я думала сначала, он ждет кого-то --- Спросила, вы кого-то ждете? --- Нет-нет --- Так, говорит --- Я вывела мочу --- Ну как, полегче, говорю --- Да-да, спасибо, дочка --- Все хорошо --- И он молчал потом --- Лег и молчал --- Все время, пока я прибирала --- Я все поняла --- И никак не могла сосредоточиться --- Возьму одно, другое --- Никак не могу собрать флаконы, шприц потеряла --- Перчатки порвала --- А он вдруг поднялся на кровати и спрашивает, ты здесь? --- И голос совсем другой --- Такой твердый --- Да, я здесь, говорю --- Здесь --- Сейчас --- Он снова опустился и слышу — вроде бы заснул --- Я дверь закрыла к нему и все быстро собрала --- Потом села и жду --- Все тихо --- Он не встает --- Я подумала — может, ошиблась --- Нет --- Этот момент я помню --- Всегда его чувствовала --- Когда хотят кончить все --- Ну ладно, выхожу и обернулась --- А он стоит в окне, в своей комнате, и смотрит на меня --- В рубахе белой-белой --- Стоит и смотрит --- Так, наверное, на него смотрели звери его --- Те, которых он должен был усыпить --- А я как побегу! --- Как побегу! ---

-------------------------

-------------------------

Я не мог стоять в середине комнаты. Здесь было так пусто.

Я сел на пол в углу, озираясь, как зверь в чужой клетке. И жизнь дедушки Вилли понемногу проникала в меня сквозь ноздри, через глаза и уши. Я сидел и слушал эту жизнь. Только вдалеке, где-то в саду, мать и отец опять о чем-то разговаривали.

Я сидел в комнате, где он спал. Сквозь ставни проникали плоские, как перегородки, потоки света. Меня поразила узкая кровать. В том доме, где я жил, кровати были широкие — на двоих, на троих... А на этой и я бы не смог повернуться. Она стояла голая, как скелет. Коврик, плетенный из старых тряпок. Тапочки. Высохшие. Я их помял в руках и поставил на место.

Шкаф, покрашенный яркой желтой краской, и стул с высокой красивой спинкой, выгнутой и тонкой. Маленький стол, ничем не покрытый, кроме пыли. В полумраке посверкивали маленькие шарики на ящиках этого стола.

Я встал и открыл шкаф. Там висел пиджак, две белые рубашки и галстук. Я достал пиджак и принялся его рассматривать. «Странный пиджак», — думал я, как дикарь, я и был дикарь... Это был нормальный двубортный черный в синюю искру пиджак. Оглянувшись, я начал его напяливать. Он был огромен. Я стал как пугало. Ха-ха-ха! Пугало, которого даже воробьи не боятся. Посмотрев, как висят рукава, я его бережно повесил обратно. И закрыл шкаф.

Вещи мертвых, которых ты не знал, полны отчуждения. Только книги избегают этой участи. Здесь их было не много. Они стояли на этажерке в один ряд, уместившись на одной полке. Я потрогал переплеты и сел рядом.

Корешки были старинные, как на книгах, которые приносили старухи, чтобы петь над мертвым. Я достал одну и открыл. Буквы острые плясали перед глазами, маршировали и выстраивались в странные колонны. Все новые предложения начинались с буквы красного цвета.

Отец потом мне объяснил, что это старые книги деда Вилли на немецком языке. Старые книги по ветеринарному делу. Там было много красивых рисунков.

--- Ты, если хочешь, возьми с собой книгу --- Только здесь нет по-русски --- Наталья все раздала ---

Он погладил меня по голове и снова пошел в сад. Смерть делает нас на минуту добрее, не правда ли?..

Я стал смотреть другие книги. И нашел единственную на русском языке. С картинками, их там было немного, но зато какие... Меня они так поразили, что я начал прятать книгу. Заметался в поисках сумки какой-нибудь. И не нашел ничего лучше, как просто засунуть ее за резинку шорт. Там были страшные и влекущие рисунки... Я стал красный как рак, когда увидел девушку с топором, с распущенными волосами... Она шла по болоту, под звездами, и глаза ее светились... А на другом рисунке мальчик, одетый в яркие тряпки, с колокольчиками на голове, с красным ртом смеющимся, держал на руках голову... Отрубленную голову с короной...

Я решил показать эту книгу кому-то, кто ее у меня не отнимет. Кто мне скажет, что это такое.

Но нужно было ее вынести сначала.

Я выглянул в сад. Отец и мать стояли под деревьями довольно далеко. Отец стоял опустив голову. Над ней поднимался дымок. Я залез под крыльцо и нашел там старую сумку, полную собачьей шерсти.

Наверное, у деда была когда-то собака... Я спрятал книгу туда и задвинул сумку подальше. В самый дальний угол. Потом, я приду за ней потом... Один... Они не успеют продать дом, как я вернусь за ней...

Мать молчала, когда я подошел, говорил один отец. Они ждали человека, который хотел купить дом.

--- Черт! --- Забыл! --- Сапоги! --- Я хотел взять сапоги --- И еще его тулуп --- Он теплый --- Если только моль не тронула ---

И он пошел в дом, а мы с матерью остались, она посматривала на часы, по сторонам... В саду были мальвы, огромные, как факелы, и высокие, они заполняли все пространство перед крыльцом. Они стояли неподвижно, раскрытые и уже обожженные зноем. Сад мне тогда показался таким далеким, таким оставленным... И таким я запомнил его навсегда.

Отец появился с огромным тулупом. В другой руке были сапоги.

Мы ждали еще, спрятавшись в тени старой яблони. Никто не шел. Отец чертыхался. --- Все --- На хуй! --- Хлеб за брюхом не ходит! --- Пошли! --- Я сейчас! ---

И он, широко расставив ноги, прямо с крыльца отлил. Его желтая струя, блистающая на солнце, разбитая на капли, падала в мальвы, и они, ожив, качали мокрыми головами...

--- Эта Наташка! --- Я отцу говорил --- нехуй ее держать! ---

Отец шел быстро и гневно, мы за ним не успевали.

--- Но она ему много помогала --- Она все стирала --- Убирала ему дом ---

--- Ха! --- Знаю я эти штучки! --- Она просто хочет дом! — Отец был непреклонен. --- Она думает, что все, пиздец! --- Дом ее! --- Ну уж нет! --- Пусть он и жил с ней из жалости, мне на это!.. ---

Мать грустно улыбнулась:

--- Да ты что говоришь... Какой тут жить --- У него были такие боли ---

Отец молча шагал. Он от гнева мог пройти всю землю. Он бы даже не оглянулся на нас. Мы тащились позади, глядя на странную фигуру впереди... Наперевес с тулупом, сапоги в другой руке... Он выглядел совсем как безумный в тот раскаленный спокойный день.

А потом это стало привычкой. Как скелет... Как курить по утрам натощак... Как ссать, громко приговаривая, будто стараясь перекричать струю... Как бухать только в сараях, не закусывая... «И никогда не плачь! Слышишь?!» Как говорить: «Все будет нормально... Все будет хорошо...»

А «хорошо» никогда не наступило. Никогда... Никогда... Вот и все дела. И вся жизнь.

-------------------------

-------------------------

Если бы я видел горы, я бы любил горы. Если бы я видел море, я был бы другой. Перед глазами всегда лежала степь. Я и не помню ни моря, ни гор, хотя был и в горах, и на море.

Летом я влюбился в Витькину мать. Она тогда вышла из больницы. Нас с Витькой привезли в деревню. Моя мать была рада, что я под присмотром. Хотя я от жратвы все равно не отходил далеко.

Я не помню, как увидел ее впервые. Я не помню даже, как ее звали. Только ее тонкие руки и волосы помню. И то, что она была худая. Все женщины вокруг меня были крепкие, надежные. Их тела были созданы, чтобы охранять, надзирая.

Знаете, эти утра в мае, когда, взбесившись ты вертишься в постели, когда уже проснулся и еще грезишь... Запахи сада, влажные, тяжелые, и ты, закрыв глаза, трешь и трешь свой членик... Ты агонизируешь и выстреливаешь вхолостую...

Она спала в соседней комнате. Она ложилась неслышно. Витьки еще не было, папаша его еще не привез, мы были одни в доме Совсем одни. Мне казалось, что и меня нет, только она, она одна здесь спит.

Я просыпался ночами и слышал ее дыхание. Утром она спала долго, как «молодая». Я вставал и, прислушиваясь, стоял на одной ноге. Потом я крался, обходя говорящие половицы. Я их узнал сразу, этих предателей.

Она спала отвернувшись к стене. В открытое окно вливался утренний холод.

Я видел ее одежду, брошенную на стуле. Ее скомканное платье, ее лифчик... Я стоял как истукан, глядя на эти волшебные вещи. Она спала в одних трусиках. Это меня так поражало, что я стоял как столб. Никогда до этого я не видел женщин, которые спали голыми. Все спали в ночных рубашках. Мои тетка, моя мать...

Я отодвигал одежду и садился на край стула. Я специально так садился, чтобы не уснуть. Мы были совсем одни в этом доме. Может быть, ее тело во сне чувствовало что-то, она вдруг поворачивалась ко мне лицом... Своим белым лицом, и глаза ее были закрыты... Вынимала руки из-под одеяла... И в эту секунду я чувствовал ее ночной запах. Она будто протягивала ко мне свои руки. Казалось, стоит мне приказать ей встать, и она начнет подниматься... Она откинет одеяло и предстанет передо мною вся...

Меня начинало трясти. А она дышала ровно и глубоко. Ее лицо, расслабленное во сне, как приоткрытая книга, и я, не зная ни букв, ни других знаков, с восхищением смотрел в эту приоткрытую книгу...

И это открытое окно, ее руки, протянутые в мою сторону, ее запах, теплый и острый, в конце концов действовали на меня гипнотически. Я терял чувство времени. Я опускался на колени перед кроватью, на коврик, старый лохматый лоскутный коврик, и сворачивался клубком. Я не спал. Это был не сон. Я грезил.

Как бы я себе ни приказывал не спать, я все равно засыпал. И просыпался от ужаса и стыда. Оказывается, я был укрыт маленьким одеялом. Видно, это было еще детское Витькино одеяло. Был уже полдень, она напевала что-то на кухне. Я вставал и, крадучись, вылезал через окно...

--- Точно, — говорил дед. — Он чокнутый! --- Мой внук — е-ба-ну-тый! --- Он лазит в окно к этой! ---

Дед никогда не называл ее по имени. А жаль. Я бы тогда точно запомнил...

-------------------------

-------------------------

А ведь она была такая красивая! Она давала мне семейный альбом. Я ждал Витьку. Он с минуты на минуту придет. Всегда с минуты на минуту!

Я пролистывал быстро до того места, где начиналась «она». Что на Витьку-то смотреть, он всегда рядом! Вот сейчас прискачет! Да и на папашу его беспалого мне смотреть не хотелось.

Вот фото, «она» на курорте, стоит на лестнице, в белой шляпе. Платье, наверное, белое, ветер...

А вот и оно. Коричнево-розовое фото, модное. «Она» сидит на камне, волосы распущены, в сплошном купальнике. Ее тонкие руки опираются на камень. Она смотрит в небо, как делают на фото все женщины, которые вдруг поняли, что они красивы.

Я закрывал глаза, а она гремела дуршлагом на кухне. Меня начинало потряхивать. Врывался Витька, и она звала есть

лапшу. Я вскакивал, будто мне на яйца кипятком плеснули! А она смотрела на меня внимательно-внимательно... Думаю, она меня понимала. Может быть, она что-то знала обо мне, что я сам не знал... Я избегал встречаться с ней глазами. Сидел весь красный, пока она раскладывала лапшу. Витька ею помыкал как хотел. Он держал двумя пальцами длинную лапшу, помахивал ею и вещал...

--- Опять лапша! --- Всегда эта лапша! --- Она всегда одна и та же! --- Вот эту длинную я уже ел! --- Я помню! --- Точно, я ее запомнил! --- Она такая длинная! Я сам удивился еще! --- Вот, думаю, какая! --- И запомнил! --- А теперь она снова! --- Вот у Надьки — картошка! --- У тебя, Фриц, тоже лапшу каждый день не едят! ---

Я сидел и с благодарностью жрал эту лапшу. Я даже просил добавки. Мне было наплевать! Пусть Витька орет. Если бы она мне дала суп из червей, я бы сожрал его, будто манну небесную! А Витька пусть кобенится.

Она не обижалась. Ходила между нами и окном. Она была как недопроявленная фотография. Как лисицы в клетке. Они никогда вам в глаза не смотрят!

Иногда, стоило ей немного изменить маршрут, приблизиться, я чувствовал ее запах. Ее удивительный запах... Я вдыхал его, еще и еще, еще, ну Фриц, ну давай! Потом ты его распробуешь! А сейчас давай! Ноздрями работай!

Летом она иногда присаживалась с нами за стол. Мы должны были есть быстро и сматываться до прихода Беспалого. Я забывал жевать. Я видел ее подмышки! Ее волосатые подмышки...

Я сидел с вилкой во рту, а глаза бешено метались по стенам. К ней, по рукам, слегка по лицу, и снова, как бешеный таракан, глаза мои носятся по кухне. Потом чуть лучше. Она отходила, вставала. Глаза успокаивались, я начинал жевать...

Я всегда молчал в ее присутствии. Даже добавку просил одними глазами! Хорошо же смотрелся! Жирный, краснорожий и лапшу жрет, которую даже доходяга Витька ест только из злости!..

Как все это мимолетно... Как остро и мимолетно!

-------------------------

-------------------------

Это было почти каждое утро. И каждое утро я выскальзывал в окно. Я чувствовал, что стоит мне встретиться с нею глазами, как между нами вырастет стена. И тот, кто ее увидит первый, тот погибнет... Это была игра, в которую мы оба играли. И мы оба будто закрыли глаза, чтобы стать невидимыми друг для друга...

Когда приезжал Витька с отцом, все менялось. Они приносили нормальную жизнь, запахи пота, табака, крики по утрам, стук домино... Отец Витькин приносил свою руку без большого пальца, и этот отсутствующий палец сразу ставил все на свои места. Витька мне помогал перенести простыни в дом к моей прабабушке. Простыни еще некоторое время пахли тем домом, а потом все выветривалось.

Впервые я влюбился в нее раньше. Еще в городе. Уже одно то, что она была наполовину немка, устанавливало связь между дедушкой Вилли, ею и мной. Я сам установил эту связь. Она дала мне впервые прочитать «Песнь о Нибелунгах». Там были телефоны жэка и рецепт, как солить сало. Наверное, это она записала. Она так привыкла к себе, к своей призрачной родине...

Я потом долго ходил как глухой. Эти стихи сделали меня задумчивым. Я даже иногда за столом забывал ложку во рту. А это о чем-то говорит! Я стал тих и печален. Будто все время ходил с плеером в ушах и там была грустная музыка. Я чуть не плакал, прочитав эту книгу. И там, где Хаген вступает в свой последний бой, в том замке, у жены Зигфрида, я вообще разрыдался. Зигфрид был для меня сказкой. Он должен был умереть. И только Хаген, этот «предатель», был поистине реален в своей мудрости и преданности. Он мне казался реальным человеком. Я его сравнивал с мужчинами вокруг меня. И только один был на него похож. Только один. Дядя Георгий... Со своим могучим, но уже клонящимся к закату телом, со своим молчанием... Со своим гарпуном он стоял на помосте... И в его фигуре, стоящей на этом помосте, посреди зала на бойне, было такое величие... Красота Игоря была отраженной. Он был как заря, как хрупкая полоска, полная ослепительных обещаний. Солнцем был дядя Георгий... И это солнце, клонясь к закату, пылало еще ярче...

Потом я читал другие сказания. Меня это захватило всего. Я даже начал читать сагу об Амлете... Древнюю историю о датском принце, который притворился сумасшедшим, чтобы отомстить за убийство отца... Он ушел жить к свиньям! Сидел среди них и точил из дерева крючья! Он вымазался в дерьме, и все забыли его настоящее лицо!.. В самом имени Саксона Грамматика уже звучало настоящее волшебство, которое древнее всех сказок мира. Я наткнулся на сказание о Сигурде, на пророчества колдуньи-вельвы... Я будто шел на запах костра. Одного гигантского костра, запахом которого была легенда о Зигфриде и все легенды о феях и никсах, о кобольдах и великанах...

Передо мною будто обнажились корни огромного дерева... Корни, так глубоко погруженные в землю, что от этого кружилась голова... Вершина была недосягаемо высока... Я будто плыл среди корней, которые молча хранили тайну. Это было физически ощутимо.

Стоило только зажмуриться — и я уже плыл среди корней огромного, как гора, дерева... И эти обнаженные корни молча протягивали ко мне свои ветви... Ночами мне становилось так тяжело оттого, что я не смогу посадить обратно в землю это дерево.

Я лежал ночами и думал, спокойный от страха, проплывая среди этих корней. Это была совсем отдельная жизнь. Но иногда я просыпался в слезах... Это были другие слезы. Я взрослел. Ведь только взрослые плачут от счастья.

Это была внутренняя правда. И восхищение корнями этого волшебного дерева под названием «жизнь». Я опускался все ниже и ниже, в другие области...

-------------------------

-------------------------

Доходило до того, что я стеснялся смывать за собой в клозете, когда бывал у Витьки. Я никак не мог увидеть себя в зеркале. Витькин отец был высокий. Он повесил зеркало для себя.

Эта женщина сводила меня с ума. Ох каким жарким было то лето!..

Стоило мне закрыть глаза, я видел ее. Тонкие руки. Белая прозрачная кожа. И волосы, огненные, наверное, они были жесткими... Моя мать часто видела ее раздетой. Сидящей на кресле. У нее были эти «женские» проблемы.

Я не мог никак сосредоточиться, когда мастурбировал! Я видел ее!

Приходил из школы, плелся на кухню... Заглядывал в холодильник. Ел стоя. Быстро, быстро и еще быстрее. У меня будто могли отнять! Потом шел в комнату, в свою комнату с аквариумом... Садился на стул, и у меня ничего не получалось! А вот когда перед глазами мелькала наша училка по литературе, все происходило мгновенно! Я выплескивался и сползал на пол! Становилось так грустно, что я не вставал, так и оставался лежать... Всегда сначала грустно, а потом все равно... Может быть, это и есть ясность?!

Лежа, я следил глазами за рыбами... Аквариум у меня всегда вызывал мысли о рае... ...Я помню тот день. Она опять пришла в больницу к моей матери.

Я бродил здесь после школы. Темные коридоры, гулкие пустые подвалы меня успокаивали. Я мог делать все, что хочу. Я мог лечь на пол и уснуть. Прямо в проходе. Мог запеть, мог танцевать здесь сам с собой, насвистывая себе тихо-тихо... Там- там-там, тра-да-та-та-та-там...

Здесь все были больны. Все. От врачей до стен. Даже лопаты и веники, даже халаты были больны и спокойны. Болезнь, страдания, смерть, изоляция... Эта общая участь делала всех нас спокойными и ясными... Мы все тут двигались как во сне. Это напоминало храм.

Те, кто шли на поправку, нуждались в развлечениях. А те, кто уже никогда не поправятся, видят по утрам на обходе улыбку врача. Я помню ее на лице матери. Ее ни с чем не перепутаешь. Врачи... Они просто печальные клоуны. Клоуны в ожидании хороших новостей...

Медсестры, обнаженные под халатами... Их усталые глаза, они клюют носами...

Ты проходишь в мужскую палату. Ты проносишь водку в грелке... А они спят, положив головы на тетрадь с назначениями.

--- Привет! — шепчет тебе этот с язвой. — Ну, притаранил? --- Давай! Тихо...

Ты наливаешь из грелки в стакан. Другой мужик с трубкой в брюхе тоже хочет.

--- Э! Тебе же нельзя! --- Боты закусишь! Потерпи-ка! --- Спи, на хуй, пожалуйста! --- Он молча ложится.

--- Ну, как дела, Фриц? --- Расскажи --- Ебнешь водчанки? --- Мать ничё не скажет? --- Он наливает. Зажмурившись, я выпиваю. Обычно мне становится плохо потом. Я сажусь в угол и будто засыпаю. Я ничего не чувствую. Это так непривычно — ничего не чувствовать!..

--- Нехуй на тебя водку переводить! --- Тебе надо только закусывать! --- А пить нельзя! ---

Они смеются. Я для них ручной медвежонок или свинья. В хорошие вечера после телевизора они приходят тихие. Они посмотрели кино.

--- Эх, бля... — вздыхали мужики. — Жизненный фильм ---

Они садятся на свои кровати. Они задумчивы. Они забыли о своей боли. Они даже не чешутся. Они не плюют на пол. Один вообще сразу ложится лицом к стене.

--- Ну что? --- Тушим свет? — спрашивает самый молодой. — Хули делать-то? ---

Остальные молчат. Он встает, и палата погружается во тьму. Скоро здесь, в хирургии, останется только дежурный врач. Я должен идти к матери в гинекологию. Мне не хочется выходить. Мы все молчим. Я сижу на кровати у Миши-крановщика. Чтоб ему не мешать, я отодвигаюсь. «Ничё-ничё... — говорит он тихо. — Сиди...»

Мы в полной темноте, глаза еще не привыкли. Кто-то вздыхает. Долго-долго, как больное животное. Я выхожу.

--------------------------

--------------------------

Она была голая и сидела без движения. Прикрыв глаза. Неподвижно. Ноги широко расставлены. Рукой она придерживала между ног тяжелую от крови простыню. Темно-красную от крови простыню. Ко мне от нее двигалась струйка.

Она сидела прислонившись к стене, склонив голову. Будто удивляясь... «Кровь... Такая красная... Такая моя...»

Я не мог сдвинуться с места. Она сидела спокойная-спокойная. Она была будто бы одна на целом свете... И это спокойствие передалось мне.

Ее такая худенькая грудь с почти невидимыми сосками... Эти руки, худые, скрещенные на кровавой простыне, свисавшей, скользившей от тяжести вниз... Тяжела была эта простыня, полная крови и жизни... Полная уходящей жизни...

Это было как сон. Как самый красивый сон... У меня выдернули пол из-под ног. Я стоял, склонив голову, как она, на плечо... Не знаю, что со мной происходило в этот момент. А она сидела, и простыня скользила, скользила, скользила...

Очнувшись, я помчался наверх, в ординаторскую.

--- Тихо! — сказала мать. — Готовьте ее к операции! ---

Медсестра кивнула, и все закрутились в циклоне. В циклоне, центром которого, неподвижным центром, была «она». Весь наш «храм» заметался, а она была неподвижна, как умирающая царица. Как послание богов она лежала, и никто к ней не мог прикоснуться без благоговения...

--- Это уже не первый раз --- Три выкидыша --- Три! --- Она уже пробовала и снотворное, и газ --- Два раза пробовала! --- У нее не получалось! --- А в этот раз у нее почти получилось! --- Она почти ушла --- Она уходила --- Все дальше и дальше --- Я знаю этот момент --- И ты узнаешь --- Когда станешь, например, врачом --- А потом --- Этот момент никогда не виден вначале --- Она вернулась --- Умирают постепенно --- А возвращаются сразу ---

Я был тих в тот вечер. Вынырнув из повседневности, из своей детской обыденности... Я спокойно смотрел всем в глаза... Красота и смерть меня ослепили. Я ничего не видел, кроме красоты... И все так же я стоял перед ней, склонив голову набок, и смотрел, и не мог оторваться...

Мы шли с матерью одни с работы. Без ее подруг. Уже почти рассвело.

Человек ехал на велосипеде. Он ехал издалека, нам навстречу. Мы шли, и он ехал нам навстречу... Я подремывал на ходу, а он приближался. А когда он проехал мимо, медленно, торжественно, как призрак, я увидел, как встало солнце. Этот человек привез его на своих плечах.

Я оглянулся. Он был не мужчина и не женщина. Просто человек без примет. Он ехал все дальше и дальше, посматривая на номера домов...

Он будто боялся ошибиться. А потом он прибавил ходу и исчез...

Мне долго потом мерещилось, будто пальцы матери пахнут кровью.

-------------------------

-------------------------

Это было одно из глобальных потрясений. На какое-то время все мои кошмары, все страхи растворились в этой красоте.

Если бы она умерла, думал я. Если бы они не смогли ее спасти...

Красота засияла бы еще ярче!.. Я жалел втайне, что она не умерла!

По дому и по школе я ходил как кукла. С лицом как маска, такая жирная маска с пустотой вместо глаз.

--- Ты эгоист, — ворчал отец. — Все просто, ты — эгоист --- Почему ты так долго занимаешь ванную?! --- Мне завидно! --- Что ты там моешь?! ---

Я сидел на краю, с зубной щеткой во рту Я обо всем забывал. А в один из дней, сидя в ванной, я вдруг начал раскачиваться Я будто слышал далекую музыку! Мать постучала. Говорит, что постучала и вошла --- Что с тобой?! — трясла она меня. — Ты что? ---

А что со мной было? Что тогда творилось во мне? Не знаю... Будто рушились стены. Неслышно падали стены вокруг меня, и красота и смерть хлынули и затопили..

--- Он станет врачом?! — возмущался отец. — Этот увалень с глазами на жопе?! --- Лентяй! --- Ходит как в штаны наложил --- Ты слышишь! --- Женись на почтальонше! --- А сам давай трактористом! --- А то врачом ---

Мать молчала. Я чувствовал все растущую ее тревогу. Кем будет этот тип? Что он может? Нужно наставить его на путь истинный! А как же без этого?! Он собьется с дороги!

Я был непонятен. Кем я хочу быть? «Вон Витька уже решил стать моряком! А Эмка Шнайдер?! У нее мечта! Понимаешь ты?! Ме-чта-а-а! А посмотри, какое терпение? Она весь день со своей балалайкой! Она и спит с ней! Кстати, как она называется... Да-да! Сам знаю! Ви-о-лонче-ель! А смотри, какое терпение! Ее уж точно не свернешь с пути! А ты?! А ты?! А ты...»

Эмка, как и Витька, была чистокровка. Стопроцентная немка. Не то что я. «Выблядок, хрен знает кто, пальцем деланный...» — как говорил дед.

Эмка была седьмой дочерью из семи сестер. Она увидела своих папу и маму уже стариками.

Баптисты жили в приличном районе. Там на цепях метались овчарки. Черные, с янтарными глазами, на снегу они были очень красивы. Эта свирепость, бесполезная свирепость ко всему миру, ко всему, что пахнет живым, так их истощала, что к весне они валились с ног. Их пошатывало от ярости и усталости. Ни секунды покоя. Ни секунды! Как лисы в клетках. Они носились по двору с ошметками пены на цепях!

Приходя к Эмке, я не приближался к забору. Я старался стать под ветер! А этот кусок злобы катался в припадке по двору. На их шкурах не было ни пылинки! Так здесь все было вылизано!

Это была уже другая эпоха. Мы перебрались в шестнадцатиэтажку. Можете себе представить башню в степи?! Так вот, мы в ней жили. Окраина по прозвищу Малая Земля.

-------------------------

-------------------------

Стоя на чердаке, среди голубиного дерьма и керамзита, мы высовывались по пояс в окошко и обозревали окрестности... Мы были как два сумасшедших короля! Два короля, заключенные в сторожевой башне! Я пересказывал Витьке легенды из его же книжки! Стоило только покоситься в окно, туда, в степь, как у меня тут же кружилась башка! И я начинал.

Я пел, как сирена. Перед глазами стоял темно-зеленый лес, где убили Зигфрида. Пещеры. Гроты, полные влаги, и капли на потолке. Ручьи, быстрые, как кинжал... И равнодушные озера, чистые озера легенд, где и враг и друг лежат на дне рука об руку...

Два безумных короля в башне, мы смотрели вдаль! Туда, где степь переходит в небо. Мы так замирали, а по нашим спинам топтались голуби. В конце концов надоедало все время их спихивать! Мы расстилали матрас и лежали на животе... Почему дети строят себе шалаши, домики, роют пещеры, сооружают воздушные замки?

Среди воркования, перьев и дерьма, высыхающего на глазах, мы лежали, обнявшись и молча. Так и засыпали обнявшись, когда надоедало пялиться в окно. Действительно, два чокнутых короля в башне, полунемые, мы лежали, крепко обняв друг друга.

Меня не надо было долго упрашивать.

--- Давай, Фриц! --- Про Хагена! ---

И Витька закрывал глаза.

Хаген, Хаген... Женитьба. Ухищрения. Соревнования. Предательство и превращение... Я начинал с любого места. Все, что придет в голову! Главным героем был Хаген! Я ощущал такую свободу! Не было ни оригинала, ни копии. Ошибки не существует! Ты можешь танцевать с любого места!

Зеленые-зеленые чащи с тенями, такими тяжелыми! Из них можно шить плащи! И гора, в самом сердце которой скрыто сокровище! Дракон жадности и бесстрастие...

«Черт... Ну и ну... — приговаривал Витька. — Этот Хаген! Ну и гадина же он!»

Я круто менял курс. Оказывалось, по моему раскладу, что Хаген — настоящий отец Зигфрида! Это все меняло. Витька разевал рот. «Слушай! А чё он предает своего сына?! А?! Ну, если он его отец?»

«Откуда я знаю, Витьк?! Откуда?!. В легенде об этом ничего нет. Это — тайна!»

Витька говорил: «Да». И присвистывал.

Потом мы, притихшие от переживаний и заката, лежали еще немного, пока у одного из нас не начинало урчать в брюхе. Мы всегда что-нибудь с собой приносили. Мы быстро жрали, как щенки, а потом принимались дразнить голубей. Бросали им камешки, катышки керамзита, а они принимали их за куски хлеба и клевали тупо, и клевали, пока нам не надоедало.

Это было в сентябре, после общего лета в деревне. Витька рассказывал о кораблях. Чем они отличаются друг от друга. Всякие эсминцы, крейсера, миноносцы...

Я слушал его, он говорил взахлеб, показывал, как они стреляют, приносил вырезанные корабли из «Советского воина» и разъяснял, как, где и откуда они стреляют. А торпеды! Это был его конек. Стоило мне сказать «торпеда», Витька даже про член свой забывал! Это была подлинная страсть. Он вырезал корабли из любой деревяшки. Если б я был доской, я бы не попадался ему под руку! Он сидел такой задумчивый, такой строгий. Страсть делает нас удивительно серьезными.

Иногда он вдруг опускал руки и сидел так часами. Он видел с нашего чердака море! Стоило мне пошевелиться, как он начинал орать. Он даже однажды дал мне в нос! Я подумал, он знает о том, что я влюблен в его мать. А что и подозревать, если я сам ему сказал как-то, что она как горная фея! Витька насторожился. Он так посмотрел на меня... В нем мелькнул его папаша! А меня было уже не остановить! Я сказал, что если б был твоим отцом, Вить, то никуда бы не уходил! Никуда и никогда... Я бы связал руки наши с ней жгутом! Посадил бы ее на плечи! И никуда не отпускал! Тут Витька мне и заехал в пятак! И сам от этого обалдел. Потом он заморгал и опустил голову. У меня из носа текла кровь. Я сидел, сжавшись в комок, слезы текли и сопли, а Витька сопел от обиды и злости.

--- Да ладно, Фриц --- Не обижайся ---

Он хмурился. А потом расхохотался. Черт, все эти его переходы... Они мне стоили полстакана крови!

--- Ты был бы хорошим батей! --- Мы с тобой ходили бы ставить капканы на хорьков! --- Ты бы меня не бил --- А?! --- Бил бы или нет?! --- А этот меня отлупил, когда у него оторвался палец! --- Нехуй бухим подходить к станку! --- Он примчался домой, я гляжу — палец-то висит! — А он орет и бегает по квартире! --- «„Скорую"! „Скорую"! Сучонок ебаный! Чё вылупился!» --- Они приехали и отрезали прямо дома! --- Батя выпил спирту, и они ему отхуячили в кухне — Он орет: «Давай сюда! Над раковиной!» — Хотели укол делать, а он орет: «Не надо!» --- «Быстрей-быстрей-быстрей! Отрезайте! Не могу его видеть!» --- Рука у него стала такой смешной! --- Я его тогда и перестал бояться --- А он припизднутый, меня послал похоронить этот палец! --- Уже бухой был в стельку! --- И грозит мне этим пальцем! --- И ржет --- И я тоже смеялся --- А потом в сараях его закопал --- Ну, там --- Возле свиней — Где мы курили --- Ну --- А когда развернул его носовой платок --- Дай, думаю, лизну --- И лизнул там, где кость выглядывала --- Он такой бледный --- Как сосиска! --- И вкус такой --- Хуй поймешь --- Меня потом вырвало! --- Вот так вот --- Ну чё вылупился?! --- Не веришь? ---

Я верил. Я знал, когда он врет, а когда нет. У него такой вид, когда он не врет, так губы дрожат! И лицо кривое становилось.

--- Я бы тебя никогда не бил, — сказал я. — Никогда, Витьк ---

--- Даже когда я из дома смылся?! ---

--- Да --- Даже тогда ---

--- А ты бы со мной разговаривал? ---

--- Да ---

Во всем этом уже чувствовалась разлука. Мы часто молчали, надувшись друг на друга.

Закаты в сентябре были такие... Нас тянуло куда-то! Мы не могли усидеть на месте! Чесались, как полоумные! Даже срали на чердаке от лени и тоски!

Хотелось реветь. Но мы уже стеснялись друг друга! И солнце в те дни в степи садилось так кроваво...

Я уже узнал Игоря. Он был в армии. На меня уже брызнула кровь! И я тогда уже увидел щемящую красоту, когда тяжко падает бык... И скользит медленно, как черный айсберг, по склону, и останавливается, и умирает, закинув курчавую, слепую от смерти морду... Игорь идет к нему, обнаженный по пояс... Кровь и вода обтекают его ступни, проникают между пальцев, пенятся...

Я уже видел все это. Стоило только закрыть глаза, я снова и снова это переживал...

Я все дальше и дальше отходил от Витьки. У нас стало меньше общих тайн. А потом и те, что были, забылись...

Я не мог рассказать ему ни об Игоре, ни о дяде Георгии. Я молчал и ждал, пока жизнь сама поставит точку.

-------------------------

-------------------------

Старухи подыхали пачками. Пушечное мясо, колосящееся поле для своей подружки с косой! Как легко отскакивали под ее косой их головы, нашпигованные идеями и мусором! Они изводили всех подряд! Начиная от котов и заканчивая воздухом! Они думали, что никогда, никогда, никогда не наступит их время! Когда собирай манатки — и вперед, и с песней! Для других — пожалуйста! Во всех видах! «Этот захлебнулся водкой!», «Алкаш! Туда ему и дорога!», «А этот, он был точно ненормальный! Всегда. Он так вежливо здоровался! А оказалось — наркоман!»

Потом они собирались в пачку, купюр эдак десять, и отдавали концы. Как птицы осенью, они сбивались в стаи и улетали. Тихо так толпой отчаливали на лодке. Должно быть, невесела была у них прогулочка!

Все как одна картофелина, они пустили отростки в скамейку. Они никак не хотели покидать свои насиженные местечки.

Нам с Витькой казалось, гроб всегда был один и тот же. Их просто свозили кучкой и вываливали в яму!

«А что, на всех ведь не напасешься», — так они приговаривали.

Они склеивали ласты оптом. Всегда оптом. Даже уплывая по реке смерти, они хотели быть в компании товарок.

Я приезжал, уезжал, взрослел, кончал один класс, другой, и ряды их редели, как зубы. Оставшиеся в трансе сидели еще какое-то время после похорон. А потом они смыкали ряды. Сдвигали задницы, как солдаты в строю.

Они знали все. Они были повернуты на идеях. И политика — это еще не самое страшное. Весь мир был говно! О! Они бы превратили его в ад, если б годков поубавить! В еще больший ад, в еще более вонючее место!

«Этого я бы повесила!», «Точно! Стоит!», «А этот-то, этот?! Сука! Предатель! Предал свой народ!», «Точно, пиздорванец!», «А этого надо посадить на пенсию!», «А молоко! Я хочу молока! Имею право! Всю жизнь горбатилась! Я имею право!», «Я бы их всех!!!», «Ха-ха-ха!», «Раньше так нельзя было!», «Это точно, они все разбаловались! В мое время так вилять задом?!», «Посмотрите! Это не зад! Это куриная гузка!», «А как она накрасилась!», «Это еще ничего, индеец индейцем! А ведь без рейтузов! Глянь!», «Точно! Трусы-то какие! О стыд!!! Стыд!!!», «Да у нее ни титьки, ни письки и жопа с кулачок! А все туда же...», «Да ладно, трусы! Они теперь должны трахаться!!! Тра-ха-цца! Ей прямо в подъезде заворачивают!», «Ох, грех-то какой!!! Они теперь склеиваются где попало!», «Я начала красить губы, когда похоронку получила! Нас было тридцать вдов! И один горбатый! Нам всем хотелось пожить! Пожить!..» Эти старухи были настоящие радикалки. Из них бы получилась настоящая «Седая бригада»!

«Э-э-х... Сил нету...» — прикидывались они. «Просила невестку ногти мне постричь, так та забыла!», «Не переживай. В гробу уместишься и с такими! Тоже мне невеста Божия!»

Они ржут как дьяволы, эти невесты Христовы. Их мужья смылись быстренько по могилам. Кому раньше повезло, кому позже. Терпели они, терпели, а потом раз — и все. Кто как смог, тот так и «зажмурился».

Ну а они?.. Слезы, сопли и ведра компота — все как положено. Молитвы, пердеж, певчие, вонь ладана и оладьи с медом. Весь подъезд потом неделю вонял. И не успевает проветриться, как бац, хлоп — и еще одна «боты закусила», в ящик сыграла. Или муж не выдержал.

«А-а-а-ах! На кого ты меня оставил!?!!!» — Это был хит подъезда.

И они еще спрашивали...

А старик лежит счастливый, как младенец с грудью, и ухом не ведет, только язык не показывает из озорства. А она ему на грудь падает, и душно в комнате от вони и слез... В такие дни от нас всех воняло, как от оттаявших помоек. Конечно! Слезы усиливают запахи. А от нас и так воняло не розами. Мы все здесь — старухи, дети, кошки, собаки, мужики, тараканы, велосипеды и почтовые ящики, — все мы пахли как намокшая колода засаленных карт! Как дохлый пес под дождем!

А эти невесты выли, раскачиваясь как неваляшки. Мы с Витькой скалились одной стороной лица. Нельзя дразнить этих демонов! Мы смеялись по очереди. Сначала одной стороной лица, потом другой. Иначе они бы нас разорвали, эти тысячелетние евридики!

От кутьи воняло смертью. Будто рис варился в кастрюле с платками этих дьяволиц. Про щи я не говорю. Мы их выплевывали потом. А вот оладьи были ничего. Мы втихаря пили водку из чайных чашек. От вони и водки наши морды поневоле слезились. Нам не приходилось корчить горе. Хлоп из чашки с оленем — и все в порядке! Фонтан слез, как у клоуна! Хлюпая горестно носами, мы запихивали в себя оладьи. Мазались медом.

--- Кутью! --- Пусть кутью едят! --- Не наливайте им! --- Они все здесь заблюют! --- Как в прошлый раз --- Я же сказала, детям не наливать! ---

--- Господи! --- Отпусти нам грехи наши, как мы отпускаем должникам нашим! --- Аминь! --- Ну куда ты?! --- Я же тебе говорю! --- Не наливай! --- Нет, мне не жалко этого говна! --- Они и так уже еле ползают! ---

Это точно. Мы плыли, как во сне.

--- Ей! Помянем, еб в душу мать! — Чё носы-то повесили! ---

--- Ты что материшься! --- Как сапожник! --- Ха-ха! А я и есть сапожник! Лиз, а Лиз, ты что, забыла мой гвоздик в своих тапочках? --- Прекрати! Антихрист! --- Девчонки! --- А что ж вы ей ногти-то не постригли? Кто обмывал? А?! Давай сюда ножницы! ---

Ха-ха-ха!.. Это было действительно печально. Две старухи принялись за дело. Той, в гробу, это не очень-то понравилось. Нахуй ей был нужен маникюр?!

Они терпеливо разгибали пальцы. Один за другим, и стригли... Матерясь при этом и плача.

Мы с Витькой сидели на полу, привалившись к стенам. Это был конец. Мы теряли сознание.

А потом они принялись укладывать пальцы обратно. Но они, видите ли, не хотели укладываться! Пришлось применить силу! Старуха в гробу лежала такая спокойная... Она будто разводила руками: «Ну что с ними поделаешь...»

Только глаза... Черт! У нее открылись глаза! Синие-синие! Они были синие! Мы с Витькой взялись за руки от ужаса. А она спокойно смотрела в потолок. Это была настоящая реанимация! Настоящее воскресение! Стоило только пощелкать ножницами, как Лазарь тут как тут! Готов, как солдат! И вперед! На выход!..

Это было полновесное чудо. Мы потом с Витькой блевали так, будто напились крысиного яду.

А веселый у нас был подъезд? Не правда ли? Не соскучишься! Не дадут. Это точно. Не умрешь от одиночества. Спокойно полежать в гробу?! Ни хрена себе! Посмотрите- ка... Он хочет умереть спокойно!!! А ногти?! Он не постриг ногти! Так нельзя! Идти на страшный суд с такими ногтями?! Вот она, молодежь...

Стоило одной из валькирий не выйти вечерок на лавочку, как подружки, хлопая крыльями, принимались выламывать дверь.

Они все умерли в конце концов... Я вернулся из армии и увидел пустую лавку.

Их души вознеслись наконец... Туда, где ногти только у птиц. Вот такочки. Аминь...

-------------------------

-------------------------

А теперь о том, как все это происходило. Мы входили как паиньки с Витькой и складывали руки на животе. Монета сострадания чеканится легко... Снимали шапки, хлюпали носом, мы уже были опытные плакальщицы. Еще бы, это было отличное времяпрепровождение! И хороший заработок! Почему не брать деньги за то, что вы разделяете с кем-то его горе?.. Быстрые блестящие монетки нам с Витькой были необходимы. Вы спросите: зачем? Какие могут быть траты у таких малолеток? И вы совсем не знаете детей! У них нет ничего, кроме их мечтаний. А мечты, как Витька говорил, стоят денег. Чтобы лежать-полеживать на нашем чердачке, нужно было хоть какое-то финансирование. Мы хотели чувствовать себя немного как все остальные. Мы подражали. Эти разговоры о том, что вечно не хватает денег, надо то купить, надо се... «Куда ты опять положил кошелек?!», «Я иду покупать костюм на похороны!», «Сучонок! Ты опять пропил всю зарплату!..» И так без конца.

--- Пиво стоит денег, — утверждал Витька. — Винишко — тем более --- Надо копить --- Что-то надо придумать --- Я не могу пить без закуси ---

Мечты стали для него закусью. Я потом расскажу. Он, что называется, «плохо кончил». А кто хорошо кончает?.. Все потом — фарш для червей...

У Витьки появилась идея продавать волосы. Да, волосы. Он вычитал в польском или литовском журнале, что волосы — это ценно. Как мех.

Итак, Витька сосредоточился на этом.

--- Мы будем приходить в парикмахерские и подметать — Нам еще спасибо скажут, Фриц --- Ништяк, мудозвон --- Ты в деле ---

Посмотрите, какой у нас был тогда словарь... Мы лежали и беседовали, как на строгом режиме... Как на шконках. Ха! Все это мы впитали с молоком наших матерей! С кашами, с первым бычком из урны возле тубдиспансера. Но что нам с Витькой будет?! На нас можно было испытывать бактериологическое оружие!

--- Ничто их не берет! — орал Витькин папаша. — Хоть бы заболели! --- Я не могу бегать по стройкам! --- Мне не десять лет! --- Что мы тогда хотели больше всего? Жрать, мастурбировать и... стать волшебниками. Другими словами, нам хотелось, чтоб нас любили.

Какие мечты могут быть у парня, которого пять раз назвали по имени, а все остальное — Жиртрестмясокомбинат?! И то это было слишком длинно. Чаще всего — просто Жирный или Фриц. А, каково?

Мечты всех жирных, всех доходяг, сопливых тупиц, дрочил дачных, с бабушками на заднем плане — я изучил как собственный пупок. Знаю, что говорю...

С волосами не получилось. Нас с Витькой просто послали «где в Китае солнце восходит» и в первой, и во второй парикмахерской. В одной было много волос на полу, я сам видел, и еще полно в урне. Но им было жалко... «Интересно, зачем это им волосы понадобились? Что-то здесь нечисто...»

На лицах двух теток в двух мастерских было написано одно и то же. В третьей я столкнулся с девочкой, она мне показалась ровесницей. С такими глазами, такая серьезная... Я был пунцовый как рак, до самого хвоста, а Витька ее начал обхаживать. Он это умел. Со своей челочкой на глазах. Со своими словечками с присвистом. Но здесь он облажался.

Эта девочка, такая воздушная, оказалась мила и непреклонна. Я впервые встретил человека, который был вежлив, но это не было признаком слабости. А потом появилась парикмахерша, лохматая, похожая на медведицу спросонья. Оказалось, это мать. Я был поражен. Они были такими чужими друг другу. Потом всю неделю я ходил обалдевший. Засыпая, я видел эту девочку. Я старался вызвать ее образ. Всю, с ног до головы. Казалось, до этого я никогда не видел девочек! Она была вся такая новенькая! Я вызывал в памяти ее руки, тонкие и медленные, такие ранимые, будто созданные, чтоб их любили и ломали... Ломали и любили... Там было много солнца, в той мастерской. Так много, что от девочки этой остались руки ее и глаза...

Я таких видел в кино. Они были принцессами. «Здравствуй, папа! Бонжур, мами...» И книксен, и вот они мелькают в своих платьицах, и тени сада, и свет...

Я от них начал сходить с ума. Они мне начали сниться. А может быть, это я им снился... И вся моя жизнь, все мечты были сном этих девочек с горных вершин, этих спокойных фей с мертвыми цветами в руках... А однажды, проснувшись от такого видения, я понял, что умираю! Проснулся, а сердце выпрыгивает. «Я умираю, — сказал я вслух и повторил: — Я умираю...»

Мать что-то пробормотала, отец приподнялся с нее и прошептал: «Иди поешь... Там в холодильнике... Колбаса осталась...» Раньше я так добывал себе пропитание. Закатывал глаза, ломал руки, терял сознание... Я бормотал, что умираю. Отец не верил. Он знал, что мне надо для воскресения.

А в этот раз я действительно почувствовал смерть. Я умирал по-настоящему. И отец мне снова не поверил... Они с матерью заснули, я лежал в ужасе, думая о том, что со мной происходит... Я слышал их дыхание. Их спокойное дыхание. Они были бессмертны в ту ночь... И если б я не заснул, то умер бы. Это точно...

Жирный мальчик, умирающий от любви...

И смех и грех...

------------------------

------------------------

Затрапезные из нас с Витькой были плакальщицы. Стоило только начать, мы становились как заики. Я все принимал всерьез. Нельзя работать только нутром! Нельзя. Это было целое искусство. А мы таращили глаза, надували щеки, пердели, краснели, и тут я начинал рыдать... Всерьез, по-настоящему. Старухи даже обалдевали! Они замолкали, прекращали свои причитания. Смотрели на меня, будто я сделал что-то непристойное! А я выбегал весь в слезах. Придурок!

Витьке тоже приходилось смываться. Он на меня орал потом. Стоим мы на площадке, он весь дрожит от возмущения моим поведением, а меня смех разбирает...

Что мы хотели выразить? Что это было? Наверное, наша скука и безысходность... Эта степь и городок... И наша высотка в степи... Не знаю. Мы были тогда так одиноки на лестничной площадке...

Витька орал, что нельзя плакать по-настоящему!

--- Надо все делать как старухи! --- Не обращай внимания на гроб! --- Смотри на них! --- И думай о чем-нибудь грустном! --- И не тужься! --- Не кряхти, а то старухи себя не слышат! --- Ты просто представь, что кто-то умер! --- Кто-то, кого ты любил! --- Но не слишком! --- Сразу нельзя плакать --- Понемногу --- Вспомни обиды Ну, кто тебя дразнил? --- Кто пиздил в школе? --- А, вот, вспомни-ка о Лорде! --- Видишь! --- Сразу стал как пришибленный! --- Но не увлекайся --- Потихоньку --- А потом, в конце, давай! --- На всю катушку! --- Ну, умирал же у тебя кто-то! --- Давай --- Пошли снова! --- И смотри --- Не можешь срать — не мучай жопу! ---

Он был настоящий режиссер. Все шло потом как по маслу.

-------------------------

-------------------------

Мы были, наверное, так дики, так одиноки... Над нами самими стоило бы хорошенько порыдать и поржать. Но кто? Все были так заняты жизнью, так одержимы этой погоней...

Со стороны наши с Витькой занятия выглядели либо издевательством, либо попыткой двух имбецилов выразить то, что у них на душе. «Где?! На душе? Да у них вообще нет души! О чем вы говорите... Это даже смешно! Нужно работать! Нужно растить детей! Образование!..»

Вот мы и стояли перед ними, дети, а они и не видели...

--- Давай, Фриц! — шептал Витька. — Давай! --- Если слезы по щекам текут, значит, это по-настоящему, а так... Это не считается! --- Ну, давай! --- Вспомни! --- Ну, кто давал тебе пизды в школе? --- Помнишь?! --- Его рожу?! --- А тот, кто плюнул тебе в морду?! --- Вспомни? --- И все пойдет нормально! --- Как ремень у тебя спиздили и потом насрали в карманы! --- А, вот, вот, вот ---

У меня першило в носу. Резь в глазах и первый наплыв. Второй, третий... А нужно было еще больше, чтоб они текли по морде. Чтоб было по-настоящему. Старухи эти вокруг гробов были остроглазы, как кроты. Им нужно было сделать Ниагару слез. У меня начинало получаться! С каждым разом все лучше и лучше!

Стоило только представить себе смерть прабабушки! То, что я не вырыдал на горе... И все шло как по нотам. Витька еще должен был меня притормаживать, когда я расходился!..

Дети нуждаются в развлечениях больше, чем в хлебе... Поверьте. Это потом они учатся развлекаться жратвой.

Конечно, я рос и все время ходил с урчащим брюхом. Стоило нам с Витькой добыть что-нибудь, мы несли на чердак. Там можно было укрыться от этой свистящей в ушах болтовни. Тем более я половины слов не понимал из тех, что придумали «эти». Витька взрослых так и называл всегда — «эти».

Когда старухи подъездные перемерли, а оставшиеся были крепки, мы устраивали похороны самих себя. То я Витьку оплакивал, то он меня. Он меня лучше. Когда его очередь была лежать со сложенными руками... С печальным лицом «умруна» он больше пяти минут не выдерживал. Ему так тяжко было просто лежать. Тем более мы переодевались в старух! Конечно, это была моя идея. Чья еще...

Он, сопя и матерясь, как наш лифтер Архангел, натягивал на себя юбку и недовольно ложился. А стоило ему повязать шаль, я сразу выигрывал. Он ерзал на двух табуретках, мы их специально притащили. Он сопел, пыхтел и украдкой чесал нос. Он ерзал и терпел. Но ему трудно было умирать. Это сразу видно! Сразу ясно, кому легко умирать, а кому трудно!

Вся соль была в том, чтобы рассмешить «умруна». Стоило только ему завязать узлом шаль и выпятить при этом подбородок, я катился на пол со смеху. А он, ругаясь на чем свет стоит, вылезал из своего гроба и тоже начинал ржать.

Пожалуй, это была единственная игра, в которую я выигрывал, совсем не желая этого.

А когда я ложился на доски, Витьке приходилось туго. Что бы он ни вытворял, ему не удавалось заставить меня даже пошевелить ресницей.

Я лежал с закрытыми глазами. Не шевелясь. Было так удобно, так спокойно. Я бы всю жизнь так пролежал. Если б не надо было постоянно набивать брюхо. В такие минуты я никогда не засыпал. Наоборот, я испытывал странный подъем... Все мои воспоминания, как вода, прибывали и прибывали... Они грозили затопить всю нашу высотку... А потом я испытывал удивительную тоску. Тонкую тоску, светлую. Печаль без слез. Будто ты склоняешься к чему-то самому дорогому... Лежа, я будто летел на спине. Было легко, и по всему телу проходила дрожь... Чувство легкой тяжести... Я будто лежал на высоком месте. На вершине горы. Потом, играя, я всегда представлял себя лежащим на вершине далекой горы. Совсем одним, но не одиноким. Я не чувствовал ни грусти, ни утраты. Я покоился без воспоминаний... Только иногда я думал о той книге деда Вилли, о тех немецких легендах... Я будто лежал посреди одной из них, на вершине горы. И тот дикий вепрь-отшельник нес меня на спине... Мы летели над темным лесом... И я держал в руках голову мужчины. Отрубленную голову, и прижимал ее к себе, как что-то самое-самое дорогое... Это было так странно, так необычно...

Ты лежишь на чердаке, переодевшись старухой!.. Ты умираешь!.. Ты играешь, и приходит такая минута... Такая минута...

Это было удивительно.

Витька смотрел на меня и рыдал в голос! До моего слуха ничего не доходило. Наверное, я действительно становился мертвым! Он звал меня, но я не отзывался. Он дергал меня, трепал, но я не воскресал. Его это самого пугало до смерти!

--- Ебаный придурок! --- Ты чё, правда сдох?! --- Я тебя трясу как яблоню! --- Брось свои штучки! ---

А когда это проходило и я открывал глаза, передо мной был шифер крыши. Монотонное воркованье срущих голубей. Они и меня всего обгадили с ног до головы! Ведь я был неподвижен, как кусок картона! Как сломанная кукла! Как осколок бутылки! Иногда они даже забирались на меня, эти ебаные птицы мира! Топтались, клевали пуговицы на рубашке!

Витька, чтоб меня совсем оживить, начинал щекотать. По идее, я должен был вскакивать. Но я продолжать лежать... Я был неинтересный партнер для игры в смерть. Это точно! Там было так красиво, так спокойно... Красота мужских тел, их энергия, их раны и их смерть... Все это меня зачаровывало. Я оказался в заколдованном лесу.

Это была эпоха красоты. Сначала Игорь, потом эти расконвойные на кирпичном заводе, дядя Георгий, для которого я сочинил легенду... Легенду о его любви к рыжеволосой никсе...

Она была на самом деле. И никса, и любовь. Все настоящие уроды остро чувствуют красоту. Это как запах. Ты его предчувствуешь издалека, как зверь чует бурю... Это как далекие толчки. Как землетрясение. Как неслышный зов, на который ты идешь. Это жестокая вещь, в конечном итоге. Даже тигр когда-то насытится. Только красота никогда не перестает убивать.

-------------------------

-------------------------

Было лето и были дни, когда я был так близок к красоте...

Она была совсем рядом.

Те дни, когда я приходил на бойню... Когда я «сушил» мышцы дяде Георгию.

Это был целый ритуал.

После обеда он поджидал меня, и мы шли вместе в раздевалку.

Эти длинные душные коридоры... Мы проходили столбы света, столбы темноты, снова свет, и снова темнота... Залы с колоннами света, падающего из окон справа... Долгие коридоры, так что я впадал в легкий транс... Шагал как автомат, спал с открытыми глазами...

Мы останавливались, дядя Георгий открывал очередную дверь... А я маршировал на месте, чтобы не свалиться и не уснуть.

Мы шли и шли, и постепенно становилось прохладнее. Мы будто опускались под землю... Я просыпался и пялился по сторонам, надеясь запомнить дорогу.

В конце концов я ее так и не запомнил... Мы входили в большой зал. Здесь, в самом центре, стояла тяжелая кованая табуретка. Она, может быть, была даже привинчена к полу. Не столь важно!

Здесь я начинал замерзать, несмотря на свои сугробы жира!

Дядя Георгий давал мне фуфайку и электрод. Я обстукивал электрод о край табуретки, чтоб снять покрытие.

Дядя Георгий снимал свою выцветшую зеленую рубашку с двумя петлями для погон, с кровавыми разводами и, обнаженный по пояс, садился на табуретку. Рубашку он держал в руках, между колен.

--- Давай --- Вот здесь --- Сбоку --- Осторожно ---

Он руководил, а я тихонько, но резко, с оттяжкой начинал бить стальным прутом по мышцам. Сначала простукивал бицепсы. Потом спускался и начинал простукивать предплечье. Потом переходил к дельтовидной мышце.

Первое время он морщился. Конечно, Игорь делал это лучше. Но я быстро научился. И оказался выносливей.

Полчаса одна рука, грудь, плечо, спина... Полчаса с другой стороны.

Потом у меня у самого руки отламывались! Я работал на манер барабанщика.

Нужно было добиться определенного состояния мышц.

Дядя Георгий сначала говорил, когда хватит, а потом я сам уже определял.

--- Вот здесь --- Немного больно --- Бей одной кистью --- Без замаха --- Вот, вот так ---

Через какое-то время мышцы начинали гудеть. Они освобождались от лишней воды. Дядя Георгий не должен был их чувствовать!

--- Руки должны стать легкими --- Как мысль ---

Он восемь часов работал тяжеленным гарпуном!

--- Нужно выгнать всю воду, — приговаривал он, глядя в стену.

Это был своего рода массаж. Дикарский способ сделать мышцы сухими и выносливыми!

--- Держи ритм! --- Ни медленно! --- Ни быстро! --- Ни ты, ни я не должны чувствовать боли! ---

Я старался! В первое время с меня сходило не семь, а сто семь потов!

Он опускает руки на минутку. Это перекур. Он прислушивается к своим мышцам... Это было так загадочно.

Он кивает. Значит, еще. Я снимаю фуфайку.

Постукиваю, сначала медленно, потом все быстрей, резче, быстрей и чаще, и наконец я вхожу в ритм. Этого никогда не замечаешь. Сначала потихоньку-потихоньку, а потом сразу! Оп — и ты уже в ритме!

Пот капает с моей морды ему на грудь... Он улыбается. Я вижу все это сквозь ритм... Будто расслабив хрусталик...

Его тело... Его грудь поднимается и опускается... Я слышу его дыхание. И постепенно я начинаю дышать так же... Как он. Это был удивительный резонанс!..

Его тело уже устало. Это чувствовалось. В нем появилась тяжесть, которая приходит на смену молодой взрывчатости. Он уже остывал...

Его ноги наполнялись усталостью. С каждым днем. С каждым часом. Утром он морщился... Эти мозоли. Поэтому он работал босиком.

На животе появились складки. И волосы на груди начали седеть. Я сначала не замечал! А потом увидел. Сразу! Серебряные волосы на груди...

Он был тяжел, наполнен, как закат полон прожитым днем...

А когда он учил меня правильно держать гарпун, он склонялся, брал мои руки... И я стоял прижавшись к нему, к его животу... Я будто пытался войти в него, как внутрь горы, как в грот... Войти в этот водопад его тела, его мощи, его энергии... И выйти потом другим.

--- Ты весь взмок --- Сними ты свою рубашку! — говорит дядя Георгий. — Ну, чё ты - -- Стесняешься? ---

Я молчу. Продолжаю. Будто не слышал. Я правда стесняюсь. Нетрудно угадать! Я затерян в сугробах своего жира! Эта пена... Я будто выглядываю из пены своего тела...

--- Ну --- Давай --- Не бойся ---

Я останавливаюсь. Он смотрит на меня.

Надо решаться. Я снимаю рубашку. Потихоньку расстегиваю пуговицы. Одну за другой. Может, ему надоест?! Он плюнет! Скажет, ну и хуй с тобой! Потей как хочешь!

Он молча на меня смотрит. Как врач смотрит. Он и не видит моего тела...

Этого сугроба...

Он ждет. Я вынимаю рубашку из штанов. Она уже нараспашку. И, закрыв глаза, я ее снимаю!

Это восхитительно! Ничего не произошло! И впервые я не испытал никакого отвращения. Ну сугроб и сугроб! Дядя Георгий отворачивается и замирает.

Он ждет. Я стою.

--- Ну, ты что? --- Ей! --- Проснись! ---

Я просыпаюсь и продолжаю постукивать прутом. Ничего не произошло! Никого не вырвало! Я не слышал ни плача, ни хохота! Никто не вскрикнул от ужаса! И я в том числе!

Без рубашки действительно легче.

Но вот если б я так же мог снять, расстегнуть и сбросить этот жир... Вылезти из этой скользкой ванны своего тела... Если б я мог.

------------------------ После работы я ждал дядю Георгия и скучал. Скучая, я взгромоздился на его «Урал» без люльки. Скучая, я решил его вымыть. От него так приятно пахло. Бензином и переменами.

Я вычистил его до блеска, и дядя Георгий отвез меня домой.

Мы мчались в сумерках, как дикие боги! Это была бешеная скачка! Я ничего не слышал! Только тишину! Эту тишину скорости! Когда ты становишься скоростью! Когда ты и есть — скорость!

Без касок, мы летели, и я крепко обнял дядю Георгия. Свалить, вышибить из седла меня могли только вместе с ним! Я орал на виражах! И в животе было то тепло, то холодно.

Мы пролетели станцию, потом ворвались на «Колыму», проскочили ее в два вздоха и вылетели на главную улицу! Это была скачка! У меня все внутри пело! Единый хор органов! Печень! Легкие, почки, сердце!.. И у дяди Георгия, я слышал, клянусь, у него тоже внутри все пело!

Мы были тогда так близки к смерти и так бессмертны...

А когда он меня ссадил у подъезда, я свалился!

Я еще был скоростью! Еще летел. А мир был неподвижен!

Я стоял на четвереньках, осматриваясь. Все было по-старому. Лавки, старухи, рябины... Как космонавт, улыбаясь издалека, я пошел вверх.

-------------------------

-------------------------

И были другие дни...

Она каждый день прилетала и жрала моего друга. В одно и то же время, каждый день. Труп дворняги подтаивал к обеду.

Я сидел у окна, в розовых мартовских сумерках. Я прилипал к стеклу, когда она появлялась. Когда она, распустив черные крылья, начинала снижаться. Круг за кругом... Наши окна выходили на помойку.

--- Ебаный в рот! — психовал отец. — Я всегда был вежлив! Всегда! --- Но есть кто- нибудь, кто мне галстук завяжет! --- Кто- нибудь, кому не нужна моя страховка! Я задушусь! Ну, и кто такой узел сделал?! --- А, ты? --- Ну, хули ты здесь стоишь?! --- Убери глаза! --- Дай мне уйти на работу! --- Я убирал глаза.

Потом хлопала дверь подъезда. Отец вылетал, как лев на арену. «Ну! Кто против! Кто?! Выходи, на хуй!»

Он мог бы пройти через пару стен и не заметить. Он мчался вперед, вперед и вперед... Своей походкой оптимиста, который обречен.

«Здорово, Колек... Как она, как дела молодые! А Гоша? Откинулся? Ну все... Тогда на рыбалку. Давай...» И рукопожатия, и хлопки по спинам. Я отворачивался.

------------------------ Сначала все было нормально. Дворняга приходила сюда и ела в одно и тоже время. Когда мы выносили мусор..

А потом в феврале она исчезла. В ту зиму были большие снега. Все замело к чертовой бабушке. По утрам мир спал долго, просыпался на пару часов, а потом снова темнело. Отец оставлял мне свои валенки, огромные, с калошами.

--- Ты хоть что-то сделай --- Мусор на твоей совести ---

Это точно. Моя совесть была огромной мусорной кучей.

Отлично! Я бы предпочел всю жизнь работать на свалке!

Никакой совести! Это будет получше кладбища! А?!

------------------------ Я влезал в эти высоченные говноступы, ноги не сгибались, и я как на ходулях спускался с мусорным ведром наружу. Ветер срывал капустные листы, клочки газет, горелые спички...

Собака стояла у контейнера и ждала, что я принесу. А что я мог принести? Костей не было. В лучшем случае внутренности судака. Очистки картофельные. Упаковки от таблеток. Кровавые тампоны. Огрызок карандаша. Я высыпал все это, а она на меня смотрела.

Потом она исчезла. Я не заметил, так к ней привык. Как к дереву. А оказалось, она лежала у меня под ногами... Уже целый месяц она лежала, заметенная снегом.

------------------------ Я сидел и, не мигая, смотрел на эту ворону.

Она спускалась и садилась на труп. Она начинала свой пир. Потоптавшись на трупе, она отпрыгивала, будто играя. Будто танцуя. А потом снова взбиралась и на несколько секунд замирала. Вся черная, распустив лохматые крылья, будто укрывала свою добычу. Эти несколько секунд были особенными.

В это мгновение и ворона, и ее добыча сливались в одно целое. В одно единое и спокойно целое. Я сидел ошарашенный, вытаращив глаза... Так мы и были все вместе, труп собаки, ворона и мои широко открытые глаза. И в этот момент она погружала свой матовый клюв в собачью плоть. Потом, выхватив оттаявший кусок, подбрасывала его и заглатывала. Клюв начинал блестеть.

Я видел ясно этот блеск. Во всем этом была зачаровывающая сила слаженно работающего механизма. Она выхватывала плоть, подбросив, заглатывала. Снова погружала клюв, снова выхватывала и, подбросив, снова заглатывала...

Все это будто происходило в заколдованном городе. И ворона, и труп пса, и мои остановившиеся глаза — все мы были жильцами этого заколдованного города. Я смотрел, пока из глаз не начинали течь слезы. Во мне все останавливалось. Можно было отрезать ухо, я бы им и не повел. Можно было срезать пласт жира с пуза, я бы и не моргнул.

И когда наконец она улетала и все кончалось, я поднимал глаза, а вокруг все вертелось... Мир был другим.

Для меня это стало религиозным переживанием. В этом было столько свободы, столько могущества... Столько ярости и покоя...

Ночами я лежал с открытыми глазами и думал, думал, думал...

И однажды, обмочившись во сне, я проснулся и лежал мокрый и спокойный, в полной тишине, в самом чреве ночи...

Только сопение отца, тихий чуткий сон матери...

Эта ворона и мертвый пес вошли в меня в ту ночь. Это было как послание. Как знак.

Я так и пролежал до утра, завернутый в ледяную простыню, с открытыми глазами...

-------------------------

-------------------------

А потом, когда от собаки остался скелет с лоскутами шкуры, мы с Витькой ночью выкололи его из льда. Ворона выклевала глаза, но саму морду не тронула.

Она была так тяжела, эта собачья голова... Осторожно положили мы все на старый коврик, который Витька стащил у какой-то старухи из-под двери, и спрятали на нашем чердаке.

Мы молча все сделали. Молча поднялись в лифте, молча залезли по лестнице на чердак. Мы не произнесли ни слова в ту ночь. Это было как ритуал.

А потом вернулись по домам, и никто не заметил нашего отсутствия. Это точно. Почему-то было важно, чтобы все спали и чтобы это осталось тайной.

Кто обратил внимание на то, что труп собаки исчез... Никто. Да, может, исчезни весь город, никто бы не заметил. Также бы пошли утром на работу...

--- А ну давай! Быстрей! --- Что уселся там! --- Ты читаешь в клозете? --- Это тебе не библиотека! Собирайся! --- Мы уже опоздали! --- Где мой галстук?! --- Сигареты! --- Хватит реветь! --- Смени носки! --- А ширинка! --- Когда ты привыкнешь ее застегивать?! Ты же мужик!!! ---

------------------------ Он орал, а я, тупо моргая, думал: кто мне поможет отделить голову этой собаки? Он мне был необходим, этот череп.

Витька испугался. Впервые я увидел на его лице отвращение. Отвращение ко мне. И в эту минуту мне стало все равно. Я будто увидел трещину в доме, который я скоро покину.

-------------------------

-------------------------

«...Давай его завалим, — вдруг сказал я. — Убьем...» Витька шел рядом и встал как вкопанный. Я и сам не ожидал. Это было так просто! Витька стоял и моргал.

Действительно, пора было с ним что-то сделать! Это простое решение никогда нам не приходило в голову! А что может быть проще?!

Этот придурок терроризировал полшколы. Кто нес ему деньги, кто сережки сестры, кто пиздил обручальное кольцо у ослепшей бабушки...

Мне Маняка и двое его приятелей разбили нос в толчке. Два раза. Я держал руки в карманах, чтоб по яйцам не попали! С ними надо было иметь сто рук! Да и то бы не помогло.

Я ни хрена не успевал понять. Он орал и махал у меня перед носом своими ручищами. Он был воплощенный вырожденец! Сам ростом с таракана, вставшего на дыбы, а ручищи как у молотобойца! И при этом все в наколках! На пальцах кольца. На запястье надпись в кавычках: «Лорд»!

Батины дружки, сиделые, про таких говорили: «Весь на цырлах. Пантомиму пляшет». Это была действительно пантомима. Куда там Арто!

Он махал ручищами, я видел только эту наколку. Она мелькала перед глазами! Я не мог от нее отвести глаз. И тут — трах, и слезы из глаз! Трах еще разок — и пошла месиловка! Во мне уже тогда было весу как в молодом бегемоте. Но и подвижности столько же. А Маняка Лорд был верткий, как блоха. Он просто прыгал на грудь жертве и валил ее на пол в толчке. Прямо на зассанный кафель! А потом «пускал в пинки»!

Меня он свалить даже не пытался! Просто дал в нос, и я замотал башкой, как оглушенный. Я мог просто приобнять его — и потекла бы из него водичка! Но я ни хрена ничего не понимал! Все происходило или слишком быстро, или слишком медленно! «Давай! Давай, Маняка! — орали его дружки. — Вскрой ему ебало! Расколоти хлеборезку! Давай!..»

Он уже года четыре сидел в девятом классе. Переросток, похожий на старуху.

У меня все сжималось, когда я видел его вихляющийся силуэт в коридоре. Когда он плевал на спину «каждому второму»! Он был блатной. За него впрягались в его родном квартале на «Колыме».

Я улыбался ему. Всегда. Даже когда мыл свою морду в толчке! Видел его в зеркале, с сигареткой, прилипшей к губкам, и улыбался. Я знал, что стоит меня завести... Завести по-настоящему. Медленно, методично меня заводить...

Я знал его тело. Я его изучил при наших встречах в коридорах. Я знал все его уголки и закоулки, когда подглядывал, как он переодевается на физре. Это и было-то всего три раза, но я увидел, какой он! Какой он на самом деле! Без увеличительного стекла моего ужаса.

Столько раз я вырывал ему кадык! Столько раз ломал позвоночник! Раз — и поперек, и — хрясть об колено! Мне снился этот милый волнующий звук, когда ломается шея! Я дрожал, как осинка, на ветру наслаждения.

Я мечтал поцеловать его в глаза! Чтоб один из них остался у меня во рту!..

Он трепал меня по спине, когда был в хорошем настроении. «Здорово, Жиртрест! Как она? А? Как жизнь-то мясная?! Когда трактор родишь?»

У одного его дружка было погоняло Четверг. Второго я не знал. Он все время хотел смыться! От греха подальше! Он чуял, что когда-нибудь запахнет жареным! Точно запахнет! Со дня на день! Он принюхивался и вертелся, будто в жопе — бенгальский огонь!

«Ну, Мясокомбинат, что делать будем?! Когда меченосцев принесешь?»

Я молчал, держа руки в карманах. Все холодело. Я зажал яйца в кулак. Это было нетрудно. Они стали как горошины! А он протянул руку. Чтоб якобы проститься. Но я уже был ученый!

Пусть на меня ни одна девчонка еще не посмотрела, все равно гоголь-моголь в штанах я не хотел!

«А-а-а! Ты чё, припух?! Ты чё, руку пожать не хочешь?! Со мной чё, западло здороваться?!»

И поехало... Это называлось «доебать до ума». Тебе доказывали, что ты мудак. Тебе внушали, что ты должен быть рад, когда у тебя забирают деньги!

Я молчал, краснея. Ебаное воображение! Оно творило всякие штуки, от которых в глазах темнело! Я чувствовал такое наслаждение, видя, явственно видя, как свежую этого типа, пляшущего передо мной! Он доказывал, что я должен ему пару красных меченосцев. Ни много ни мало — пару «на развод »!

--- Жи-и-рный!! --- Ты чё?! — орал он мне в ухо. — Проснись! --- Приехали! ---

Я очнулся и улыбался во всю свою красную физиономию. И тут музыка, которую я всегда слышал, когда что-то начиналось, оборвалась! Из носа уже текла кровь! Я обалдел! Он бил без замаха! Потом еще раз! По кончику носа! Чертова мельница! Ебаный Дон-Кихот, я попал под мельницу! А потом он занялся моими ушами! Я, идиот, отвернулся к стене! Левый локатор сразу опух, стал как пельмень! Он шарахнул по козелку! Всегда не везло левому локатору! Что оно, медом намазано?! Все так жаждут по нему заехать!

А потом он еще и попытался меня свалить! Ему было мало, что я превратился в ослепшее, оглохшее животное! Ну, это было слишком! Ну и самомнение у него! Во мне было килограммов на пятьдесят больше! Это было слишком. Он не знал анатомии! В зоне ее знают. Там вообще все знают! Уж тем более — как прикончить живое существо! Стоит только заняться щиколотками! И у Геракла, и у мыши они одинаковы!

Как бы то ни было, я, хоть и стоя на ногах, истекал кровью и соплями! Прижавшись лицом к кафелю, я дрожал, как холодец! В себя я пришел от тишины. Они меня оставили. Я был один на один с кафелем, залитым кровью! Наверное, прозвенел звонок на урок. Для унижения тоже есть урок и перемена...

Лорд... Его папаша сидел уже пятый раз. Для сыночка это был отличный капитал! Сын блатного отца... Большой кредит на воле!

И те, кто знал папашу, сами были лордами маньяками... Это был настоящий клон!

-------------------------

-------------------------

И я сказал: «Давай его убьем...»

Невозможно сказать, какая капля была последней в чаше терпения... Какая ее переполнила.

Витька не верил своим ушам! Мы стояли друг против друга. Он не видел моих глаз. Я смотрел за его плечо, в никуда...

«Давай, — сказал он, — а как?» Он не верил. Все еще не верил.

«Давай сделаем казнь... Настоящую казнь! Там... В нашей темнушке».

«А ты знаешь, как это делается? — Витька сомневался. — Как она, эта казнь, делается... Ты умеешь?»

Я повернулся и пошел. Это был такой долгий поворот... За время, пока мое тело делало этот поворот, пока оно напрягало нужные мышцы... Само по себе делало свою работу... Свою загадочную работу... И этот поворот спиной как поворот ключа... Я понял, что знаю, как сделать эту казнь...

--- Мы, Витьк, принесем ему этих красных меченосцев --- Туда --- В нашу темнушку --- И там мы его встретим --- Назначим там встречу --- А потом сам все увидишь ---

Витька молчал. Он шел немного сзади. Я чувствовал кислые вибрации его сомнений. Но не страха. Еще бы! Лорд неоднократно вскрывал Витьке «хлеборезку»!

Мы знали все выходы, все тупички и темнушки в нашем подвале! Мы бы могли составить путеводитель для кошек!

«А куда потом мы его денем?» — спросил Витька. В его голосе я услышал тишину. Он решился. Он задавал вопросы.

Убрать труп труднее, чем убить. В этом Витька был прав. Убить легче, чем забыть... Мы дошли до Витькиного дома. Он поднял голову. В окне была мать. Я тоже поднял голову. Мы стояли, подняв глаза, и смотрели на нее. Она нас тоже увидела. И вдруг помахала рукой, чтоб мы зашли оба. «Пошли», — сказал Витька.

--- Нет, Витьк --- Я домой ---

--- Ну, давай --- Завтра придешь? ---

--- Нет --- Приду потом --- В субботу --- Может, после обеда ---

Я говорил, а сам все смотрел на нее в окне. Она улыбалась и махала. Заходите, заходите, заходите...

Я повернулся и пошел. А потом побежал, сам не ожидал, и бежал все быстрее и быстрее. Я мчался, как влюбленный боров! Как тоскующая от смерти свинья!

Полил дождь. А я летел, катился, мчался без дороги, по грязи, по лужам, по рытвинам! Я ворвался в свой подъезд и бросился наверх! Жирный снаряд, я летел без лифта, все вверх и вверх! И только у двери своей я понял, что сейчас подохну. Сердце билось в пятках, в ноздрях, оно спряталось повсюду! Я встал на четвереньки и постучал. Отец открыл и упал со смеху. Он думал, что я напился! Я так и вошел в прихожую, на четвереньках. Отец так ржал, был такой веселый в тот вечер... Он прямо падал со смеху! Потом он зашел в ванную. Я отмывался. Он сел на край и курил. Его дым струйкой летел вверх. Это было знаком того, что он счастлив. Потом он дал мне подержать окурок, а сам высморкался. «Хочешь, спину потру», — сказал он. Я помотал головой. Я даже не соизволил ответить. «Ну ладно, — смиренно согласился он, — мойся, сынок...»

Это был побег к себе самому.

После этого Витькина мать стала воспоминанием. Сначала близким-близким. А потом все дальше и дальше... В тот вечер, когда я увидел, как красива смерть и как красива она, истекающая кровью, одна в палате... Такая спокойная... И такая внимательная... В тот день, когда пожалел, что она не умерла...

Теперь во мне оборвалась эта связь. От нее осталась только красота ее несостоявшейся смерти... Я держал этот провод в руках, этот канат... И отпустил его, положил на землю... Он скользил, скользил, скользил... Сначала я следил за ним, а потом отвернулся. Теперь мои руки стали свободны.

-------------------------

-------------------------

--- Давай, — сказал я Витьке. — Нужна яма --- Глубокая могила --- Там мы его и похороним ---

Мы стоим в темноте. Витька перестал жужжать своим фонариком.

--- А как мы его? --- Как? ---

--- Нужна очень глубокая яма --- Чтобы он не вылез --- Он там останется --- Только нужно копать очень глубокую яму --- До понедельника надо успеть ---

Витька понял. Он задумчиво зажужжал снова. Его ботинки то появлялись, то исчезали. Наконец фонарик затих.

--- Давай теперь молчать --- Пока все не кончится ---

Витька кивнул.

Теперь мы должны были выбрать место для могилы. Везде, где бы мы ни пробовали, везде был бетон. И только примерно через час мы нащупали место. Там был шов между плитами. Небольшой, но его можно было расширить.

Мы быстро вдвоем добрались до бетона. Витька посмотрел на меня. Он спрашивал глазами, хватит ли места... Нужно было отколоть кусок в полметра.

Витька почесал в затылке. До этого мы отключили везде, во всех коридорах, свет. Да кто бы догадался, что в дальнем переходе копают могилу. Так, кто-то ремонтирует подвал... Ящик для картошки вкапывает...

------------------------ Едем дальше.

Если бы я знал, если бы мне кто-нибудь объяснил тогда... Почему я был так уверен, что Лорд нам не будет страшен, после того как мы его похороним?.. Мне нужен был постоянный огонь, чтоб увидеть, почему я так уверен... А так... Я жил ощупью. Слепой пацан.

Я видел однажды по телевизору, как два мальчишки встретились и начали трогать друг друга... Ощупывали лицо. Гладили друг друга... Я думал, они придуриваются! Они были слепые!

Я дробил бетон в дрожащем свете Витькиного жучка. Лом не скользил. Я спер у отца рукавицы.

С меня сходило семь потов. В подвале была духота. А наверху уже начинались настоящие осенние ливни. Был конец октября.

Мы работали в полной тишине. У Витьки в субботу вечером все ушли. Он не сказал куда. Был договор молчать. Он притащил гречку в банке, еще теплую. В ней была закопана котлета. Он заботился, чтоб котлета была горячая! Чтоб я ел «горячее»! Это меня так растрогало, что я, как сумасшедший, хлюпая носом, со слезами врубался в этот бетон! Осталось совсем немного. Потом будет легче. Потом пойдет земля... Когда я наконец отрубил кусок плиты, мы убрали камни и сели покурить. Мы запалили «Яву 100». Длинная, одной сигареты нам хватило. Башка шла кругом.

Теперь Витька взял штыковую лопату. Он умел копать. Работал спокойно, в одном ритме. Он уже один раз сажал картошку!

------------------------ В воскресенье я не смог разогнуть ладонь. Рукавицы нифига не спасли. Пряча руки от матери, я быстро поел. Она даже удивилась, так я запихивал в себя. Потом брюки, чертовы пуговки на ширинке...

Мы с Витькой должны были встретиться на пустыре. Я примчался заранее и торчал теперь среди камней и сухой полыни. Никого вокруг. Выходной...

Витька не пришел.

Я пошел к нему. Что-то происходило в этот момент...

Когда он мне открыл дверь, весь сонный, глаза слиплись, в огромной майке... Я его чуть не убил самого!

--- Никого --- Заходи ---

Я вошел. Натягивая трико, он сказал: «Слушай, а давай его завтра убьем...»

Уж лучше бы он этого не говорил. Лучше бы вообще ничего не говорил.

Я молча стоял и ждал. Он капризничал, еле-еле одевался... Рассматривал шнурки на ботинках, будто собирался их гладить... Что-то случилось. Витька медлил...

Потом-то все выяснилось. Все было проще простого! Чего только я не нафантазировал! Но то, что Витька сказал, я не мог предположить! Единственное, чего я не предполагал! Оказывается, Маняку забрали менты! Витькин папаша видел вечером в субботу! Как раз в то время, когда мы копали для него могилу!

--- Батя говорит, он бомбанул продуктовый магазин на сороковом --- Не один, конечно --- Он как раз проходил и видел, как его выводили из подъезда! --- В наручниках! --- В «бобик» посадили и в контору мусорскую повезли --- Он потом у старух спросил --- Они ему про магазин и рассказали ---

Я молчал. Я думал о той яме в подвале. За то время, пока мы ее копали, она стала для меня как живая.

--- Витьк, — сказал я, — это ничего не меняет --- Все равно нужно его похоронить --- Он смотрел на меня во все глаза. Будто я свихнулся! Если б я перед ним начал жрать собственное дерьмо, он бы не так удивился! Спорить со мной было бесполезно. Я молча развернулся и вышел.

-------------------------

-------------------------

В той темнушке, в том коридоре с могилой посередине, для нас с Витькой происходило что-то очень важное...

Я ему сказал, чтобы он притащил все, что ненавидит! Все вещи! Все, от чего хочет избавиться!

И он притащил. Мы устроили грандиозные похороны! Старые фотографии! Кучу старых тетрадей! Наши школьные групповые снимки! Витька припер огромный фотоальбом, он за ним ходил специально! Альбом так распух, что Витьку не было видно из-за него!

А я вынул все свои фотографии! Все! Но альбом оставил! Я сложил их в старый конверт.

Что происходило тогда?.. Что?..

Самое главное, я в последнюю минуту понял, чего не хватает! Пара красных меченосцев! Красные рыбки! Это была главная жертва!

Я принес их, спрятав банку в рукав. А Витька еще натащил старого тряпья. Мы все это упаковали в старый дерматиновый чемодан его деда.

Фотоальбом мне не внушал доверия. Его могли хватиться!

--- Поэтому мы его и закопаем! — зло сказал Витька. — Надоело! --- Придут гости а им мертвецов показывают! --- И меня сажают, чтоб объяснял --- Никто, один хуй, не знает никого --- А все равно спрашивают! --- Заебли! ---

Я спросил, а как же мать?.. А он говорит, не ссы, я ее фотки все вынул.

И он бросил альбом в яму. Он раскрылся, и фотки выскользнули. Мы вздрогнули, будто от грома. Потом я рассыпал веером свои фотки.

Банка с меченосцами стояла в углу. Это было напоследок.

Мы были совсем одни на свете в этот момент... Мы стояли молча, как взрослые стоят над своими могилами.

--- Ну чё, забрасываем? — сказал Витька. --- Давай подожжем, — говорю.

--- Давай ---

Спички гасли не долетая. Я спустился и поджег тетрадь. Страшно было туда спускаться. Я выскочил как ошпаренный, когда запылали и начали съеживаться тетради... Наше прошлое. Наши морды. Лица родных. Чужие лица. Мертвые лица. Наша школа. Формулы. Оценки. Наш почерк...

«А ты опять как курица лапой пишешь! Точно, его надо сдать в интернат! Для даунов! У тебя куда ручка смотрит?! Буквы, как дед твой, бухие! Он ровнее ходит, чем ты пишешь!» Все это горело там, внизу... Я схватил Витькину руку. Она была горячая. Мы не смотрели друг на друга! Только эта могила! Только эта пылающая могила! Мы оставили там наши глаза! Слезы текли, а мы все смотрели на огонь!.. Наши лица и пляска огня на них! Наши глаза, полные восхищения...

И тут пламя взлетело чуть не до наших морд! Мы отскочили от края... Будто что- то услышало нас! Будто нам был дан знак, что нас услышали!

Дым от фотографий и тряпья был такой едкий, что мы смылись за угол. А потом все стихло. Пламя улеглось. Только легкие хлопья пепла поднимались к нам оттуда. Как черный снег они кружились...

Мы стояли молча. Могила еще светилась, вспыхивала, вздрагивала, а потом стала темной. Темнее, чем была раньше!

Я чуть не забыл! Меченосцы!

Я принес банку. «Давай, бери губами, — сказал Витька, — наклони и сожми губы...» Я наклонил банку, будто собрался выпить. А он не хотел! Он бился! Щекотал мои губы своим мечом! Он боролся, не хотел умирать! Извиваясь, он будто сражался с великаном, который его хотел проглотить! Потом я все-таки его поймал и прижал языком к небу. Он был такой упругий! Вытянув шею над ямой, я раскрыл рот. Он выскользнул, и я услышал такой тихий звук, будто капля шлепается в пепел. Будто капля дождя шлепается в пепел. Витька проделал то же самое с самкой. Мы стояли, а до нас доносилось их шуршание там, внизу, в темноте. Они подпрыгивали и шлепались. Наконец они оба умерли. Уснули.

--- Все, — сказал я.

--- Все, — повторил Витька, как эхо. И мы начали одновременно закапывать, забрасывать яму. Мы работали слаженно и быстро. Как тело и тень. Как голос и эхо... Все быстрей и быстрей мы забрасывали эту могилу. Все смелей и смелей! Она стала теперь нам совсем чужая...

А когда мы вышли на поверхность, прошла будто тысяча лет. Тысяча тысяч лет! Мы были будто восставшие из мертвых! И наши морды как у шахтеров!

По домам мы разошлись другими. Мы так вымотались!

Не надо было ни о чем говорить. Мы молча, как взрослые после работы, после смены, пожали друг другу руки... И вообще, я не помню, мы до этого с Витькой жали друг другу руки или нет?

Мы пошли в разные стороны. У нас за спиной была общая могила. Она становилась все дальше и дальше...

------------------------ В эту эпоху, в тот год, умерла моя тетка. Я ее так называл. На самом деле она приходилась мне двоюродной бабушкой. Та самая, про которую я думал, что она родит в уборной. Та самая, которая прожила всю жизнь одна, без мужчины, без его голоса, без его запаха... Она сама все делала. Рубила дрова, носила воду из реки. Она пилила со мной длинные бревна двуручной пилой. Она мало говорила. И только иногда, в темные зимние долгие вечера, когда она возвращалась с работы... Когда она гремела ведрами в сенях... Когда снова на улицу, за водой, и дом холодный и темный, и печь не топлена... Когда везде свет в домах... Бани топятся...

Она до полночи слушала радио. Все подряд. «Постановки», песни, пляски, Бетховен, Шостакович, Лебедев-Кумач, Барток, «Выступает народный ансамбль „Ка-лин-ка"!!!», «А теперь программа о здоровье...», последние известия, вести с полей...

Мы сидели с ней в темноте. Мы молчали. Я немного ее побаивался. Она совсем не моргала, когда слушала радио. Казалось, она живет в другом мире. Ее душа улетала в эти зимние вечера... А она меня очень любила. Эта свирепая нежность старых дев! Эта яростная ширококостная любовь! Когда тебя прижимают к пузу и плачут над собой, а слезы кап-кап-кап тебе на темя... Я мог насрать на крахмальную скатерть, она бы только засмеялась! Стоило мне что-нибудь учудить, она преображалась. Я въехал однажды прямо на свинье верхом! Полы были свежие, только что вымытые! Даже свинья Зинка струхнула! Она засомневалась! Она бы не осмелилась на такое! Мы, пританцовывая, носились по комнате! А тетка хохотала и тряпкой нам помахивала! Она нам аплодировала! Именно она и зарезала в ноябре Зинку. И Зинка спокойно стояла, пока тетка шла к ней по двору, по ледку, с ножом, завернутым в фартук.

Я никогда не видел ее с книгой. Она читала газеты, шевеля губами. Это было мучительно, физически больно смотреть, как она читает программу радио.

Всю молодость она моталась по стройкам. А потом, когда вернулась в деревню... Вся в оспинах, наголо стриженная... Она повязала косынку и пошла мыть полы в аптеку. Там ей дали белый халат. Он был для нее самым святым, после меня. Она его крахмалила так, что он стоял на полу!..

Я вижу ее лицо... Все старые девы похожи... Длинное, немного лошадиное лицо. Некрасивое и доброе. Она в юности перенесла оспу. А потом долго была на заработках в Туркестане. Там-то она и подхватила жестокую малярию. Она еле выжила. Я видел ее фотографии тех лет. От нее остались только кости рук и позвоночник...

Она умерла от цирроза печени. Тайно она принимала порошки хины. Моя мать ее уговаривала, что это дикость — пить хину... Что это вредно. «Ничё, — махала та рукой, — ничё... Все пьют — и ничё...»

Когда в морге я увидел ее печень, я попятился. Она была размером с кирпич! И такая же твердая! Врач, ее вскрывавший, сказал, что такое видел только у совсем алкашей... Мать говорит, что она принимала хину. Каждые два дня. Для «профилактики». Врач качал головой. А тетка лежала на столе такая открытая... Она раскинула руки... Казалось, она наконец-то вздохнет свободно... Наконец-то отдохнет...

Я не испытывал никаких чувств, когда меня мать разбудила и мы тащили тетку из туалета... Она там потеряла сознание и сидела так до утра. Она привалилась к стене и будто задремала... Только весь унитаз был полон крови...

Перед смертью мать несколько раз ей сама делала пункцию легких, отводила жидкость. Это приносило тетке неизъяснимое облегчение. Когда ее привозили из больницы после этого, у нее был вид, будто она только что вернулась из бани... Она так улыбалась. Так облегченно, так спокойно...

Постепенно, день за днем, ночь за ночью, жидкость накапливалась. Она становилась как беременная. Она ходила тяжело, шумно дышала. Она не могла сидеть на месте! Даже мыла полы! Только бы не сидеть сложа руки! Это было ужасно — я приходил из школы, а она ползала с тряпкой! Она ее отжимала! Она была так погружена в работу! Она мне улыбалась! «Я мыла пол, вот видишь, как чисто теперь...» Даром все не прошло! Однажды я пришел, она ползает, моет, а из носа у нее кровь кап-кап-кап... Она не замечает. Она, опираясь на колени, встает! Надо же сменить воду! Хорошенько выжать тряпку!

--- Что ты хочешь? — спрашивала мать у нее в больнице. — Что тебе принести вкусного? --- Скажи ---

Тетка только мотала головой.

--- Ну что? --- Мяса, может, хочешь? --- Или кефир? --- Может, фрукты? --- Скажи, я тебя прошу ---

--- Нет --- Еду не надо --- Косынку мне принеси --- Мою --- Зеленую --- Старую --- Ты знаешь ---

Мать нашла ей старую косынку, и тетку повезли домой. Она сидела в машине такая легкая, такая улыбчивая... Она смотрела по сторонам, в окно... Она знала, что все... Что этот раз в больнице был последний. Что ее больше туда не возьмут. Она смотрела легко и спокойно на людей. Мы с матерью молчали. И тут она вдруг сказала, что хочет вареники! С творогом. Она сама смутилась. И потом уже всю дорогу молча смотрела в окно.

Последние дни ее были тихи. Она вставала только в туалет. Ее смущали всякие утки, судна...

Было странно, проснувшись среди ночи, видеть, как она бродит по комнатам, без света... Она никак не могла привыкнуть к нашей квартире. Плутала, в огромной ночной рубашке, которую привезла из деревни... Трогала стенку, искала, где свет... Она была как беременная, со своим огромным животом... Она так его стеснялась, так краснела...

На похоронах дед набрался и пел. Его угомонили двое мужиков. Эти мужики всегда помогали тетке. Они потеряли жен, детей, работу... Они и не были пьяницами... Тетка ими вертела как хотела. Она говорила, что они «задумчивые». Она считала их немного больными. Да и вся деревня так считала. Они жили вдвоем в пустом доме. Иногда они кололи тетке дрова, и она кормила их пшенной кашей.

--- Положите ей в гроб тряпку! — орал дед. — Половую тряпку! --- В раю чи-сто-о-ота-а! ---

Он потом ходил хмурый. Когда протрезвел. Может, он и вправду думал, что она попадет в рай... По крайней мере, тетка была единственная, от кого он получал по морде этой половой тряпкой и терпел... Мне кажется, она и его считала «задумчивым»...

Когда она умерла, я ничего не чувствовал. На кладбище было холодно. Вена и его дружок Казак пили с дедом в сторожке. Я ехал обратно в автобусе с пустым сердцем. Это ложь, что у любви нет границ... Только бессердечие, только пустота безграничны...

-------------------------

-------------------------

--- Если жрет, значит, все в порядке, — сказал отец. — Ничего --- Ну, если пара по физике?! --- Алгебра? --- Геометрия? ---

Я подумал, с таким же успехом он мог разговаривать с моим чучелом. Надо дать ему свою фотографию! Пусть говорит! Я мог уйти и прийти через трое суток! Он бы продолжал разговаривать с самим собой!

Я хотел продлить то, что было, когда мы с Витькой стояли над этой могилой. Я даже есть из-за этого не стал. Отец был в шоке! Он даже потрогал мой лоб! Он вдруг увидел меня как будто! И смотрел секунду... Открыв холодильник, я стоял, и мы смотрели друг на друга.

--- Закрой --- Жопу простудишь! --- И садись есть, а то потом всю ночь будешь лазить по холодильнику! ---

Я снова стал невидимым.

------------------------ А потом я сдался. В один из дней я опустил руки и съехал по стене... Меня трясло. Отец отшатнулся и крикнул что-то матери. Она была его «скорая помощь». Я здорово шарахнулся башкой напоследок. Ощутив медный пятак во рту, я отключился.

Отлично! Теперь у меня был блиндаж! Свой личный бункер! Его название... Я забыл... Всего два слова. По-немецки... А! Вспомнил! Дас хаус дер шмерцес! «Дом боли». Это великолепно — болеть! Особенно когда ты здоров как буйвол!

Никто меня здесь, в этом бункере, не достанет! Я больной! Я внушаю жалость! Легкое чувство вины! Достаточно легкое, чтобы тебя не начали ненавидеть! Я этому теперь научился! Внушайте только легкое чувство вины! Вы победитель! Люди все простят, если вместе с вами поплачут немного!

Жизнь играет красками! Это прекрасно — лежать в тепле, закутавшись в бред! Это превосходный курорт! Твой личный кинотеатр! Смотри что хочешь! Чувствуй что хочешь!

Естественно, моя болезнь не к смерти! Крепкий бычара, я просто свалился от усталости! Я сдался! И теперь я свободен... Я могу ссать прямо здесь, блевать, слегка склонившись на пол! Кто мне что скажет?! Я больной! Не трогайте! Я болен!

Эти постные лица... Отец не умел сострадать. У него такое лицо, будто ему в рот залетела муха! Он полагал, что я умру! «Этого еще не хватало! Черт! С ним одни проблемы!»

Ничего, ничего... Нормальные лица — это роскошь. В моем бункере только самое необходимое! Мать... Она после работы, после операций садится рядом, на постель... От нее пахнет лекарствами... Она дремлет. Ее глаза пусты. Слишком много крови... Черной крови... Она видела реки, моря этой крови... Нерожденные дети, зародыши, хлорка, руки по локоть в крови... «Наркоз! Уберите маску! Она не просыпается! Она уходит! Чертовы люди! Они совокупляются как кошки!..» Она так и не привыкла. Она все вынесет.

Безграничное сострадание часто кажется бессердечием... Пустые глаза врачей! «Врач! Излечись сам!» Врач! Излечись от сострадания!.. Она так и не излечилась... Слишком много крови, слишком много смерти вокруг, чтоб быть здоровыми...

Мать... Это была единственная брешь в моем блиндаже! Единственное слабое место. В любой защите есть слабые места! Всегда есть те, чьи глаза ты хочешь видеть грустными, когда умрешь! Это и портит весь кайф! А чего ты хотел, чудак на букву «м »?!!

Как таракан, я хотел, чтоб свинтили все из квартиры!

Но я и так лежал всеми оставленный и счастливый... Между двух берегов. Никто мне не мог ничего сделать! Даже отец! Да-да! Даже он! Он бы даже убить меня не смог! Пусть только попробует... Больной сын! Как бы не так! Я еще мог внушать надежды даже в гробу!

«Он у меня такой непутевый! Сам не знает, чего хочет! Но он станет... Да-да! Обязательно! Знаете, он так свистит, как птица! Они к нему слетаются! У него талант! Он станет врачом!» И я бы встал из своего уютного гроба! Да! Точно бы встал... Чтоб на одну секунду, на одно мгновение, отец поверил бы! Поверил бы не в меня! А в себя! В то, что он может сделать чудо!..

Я был слаб и неуязвим в своей зассанной норе. Я мог не вставать часами. Одно это повергало меня в экстаз!

Я мог не откликаться! Мог бы орать на него! «Эй, мудило! Не то! Не то принес! Я хочу другое яблоко! Не красное! А зеленое! Ты чё, бать! Пальцем, что ль, деланный?! Ну не сюда ложку суешь! У меня что, рот за ухом?! Тебе только трупы кормить! Никогда не ухаживал за больным? Да ладно, прощаю... У самого уж, наверное, яйца седые... А все хорохоришься... Да ладно. Не обижайся... Сам поем...»

Это была свобода! Свободное падение... Полный разврат! Я, как свинья, валялся в грязи этой свободы! Еще бы! Я мог все списать на бред! А кто разберется? Кто? В том- то и дело... Не было человека, который бы увидел в моем бреду мою правду. Никого... Может быть, только дядя Георгий. Только он. По крайней мере, из всех живых. Но об этом потом, позже.

------------------------

------------------------

А потом я вдруг заорал! Сам не ожидал. Па меня нашло. Меня обуял дикий ужас! Так трясло, что кровать отъехала от стены! Я орал, что он собирается меня убить! Я видел все признаки, все мелкие детали. Он мне казался таким спокойным! Таким добрым последние дни! Ха-ха! До меня дошло наконец! Он что-то задумал! Да-да! Он тебя прирежет! Твой родной папаша задумал тебя прикончить! Спасайся кто может!

Но что я мог! Я дрожал! И орал, как ненормальный! «Спасите! Спасите! Он хочет меня убить!..» Я заблокировал дверь чемоданами! Открыв окно, я звал на помощь!

«Он меня убьет! Я не его сын! Спасите меня! Он уже точит нож!»

Я отбегал и прислушивался. Из кухни доносилось: «Вжик-вжик-вжик...»

Сначала он ржал. Но я-то знаю, что он никогда сам не точил ножи! Никогда! С какой стати именно сегодня? Именно сейчас?

Он продолжал ржать до тех пор, пока в квартиру не позвонили. Это пришли мои спасители! Не знаю кто — я орал, ни к кому не обращаясь! Я кричал в космос! В пространство!

И открыв, он продолжал смеяться. Я слышал негромкий разговор. Он вдруг заорал, чтобы не лезли в его жизнь! «Никто не имеет права лезть в мою семью! Никто! Захочу, зарежу! Мой сын! Моя кровь!..»

Я чуть не бегал по потолку от страха! Все сомнения рассеялись! Он проговорился! Все... Он идет!

Я налег на дверь! Я мог свалить через окно... Была еще надежда...

--- Эй, мудозвон! --- Открой — Ты что, свихнулся?! --- Брось свои штучки! --- Открой дверь --- Мне на работу --- Дай я возьму носки ---

Он старался говорить спокойно. И вот это спокойствие, эти «носки» меня совсем добили. Эта была последняя деталь! Точно. Все было точно! Носки?! Ха-ха-ха!.. Он пришел за моим сердцем! Носки... Меня так просто не проведешь!

«Открой, сынок. Это я, твой отец. Твой любящий отец пришел...»

Старый трюк. Я читал сказки. Знаю. Не проведешь. Точно как в песне: «Посмотри, что я принес. Твой букет из алых роз. Кто сказал, что это ла-а-андыши-и... Но меня не наебешь! Хуй на ландыш не похож...» Он бы мог придумать что-нибудь пооригинальней! Я знаю эту штучку: «Открой, козленочек... Это мать пришла... Молочка принесла...»

Он думает, что я дебил?! Ошибается.

И вот вы стоите по разные стороны двери. И вы прислушиваетесь. Как два героя легенды. «Отец приходит тихий как овечка, чтоб прикончить своего сына!» Старый прикол! Сказки правы! Всегда одно и то же! Догадывался раньше, а теперь точно знаю! Я молчал, налегая на дверь! Ужас придал мне если не сил, то веса! Я так привалился к ручке, что и слон бы не ворвался!

Я бы его никогда не пустил! Ни за что! Ни за какие посулы! Ни за какие коврижки! В один момент я начал молиться! «Дядя Георгий! Прабабушка! Спасите меня! Сохраните! Я никогда дрочить не буду! Я всегда буду говорить правду! Спасите!..» Старая добрая детская молитва!

Чем больше он меня уговаривал, тем меньше я ему верил! Чем добрее он казался, тем больше я налегал на дверь! Стоит только на секунду, на нитку, на палец открыть дверь!.. И все... Что называется, «пиздец всему, сказал отец, и дети побросали ложки...»

Я молчал и сопел, как бегемот.

А когда я услышал голос матери из прихожей... Прислушавшись, я все еще не верил! Он был способен и не на такое! Он бы и прабабушкой заговорил! С него станется! Но нет. На сей раз это была мать. Как я узнал ее? Не знаю.

Я был счастлив. Я продержался и был спасен. Она подошла к двери. Она бы могла меня не уговаривать! От демонов не пахнет лекарствами!

Я сполз на пол во второй раз. Я был спасен и счастлив. Лежа на полу, я трясся, как кусок свиного студня!

А потом, подняв голову к ее юбке, я заговорил. Я ничего не видел, кроме ее ног, усеянных венами! У демонов нет таких ног!

--- Он хотел меня убить! --- Он точил нож! --- Если б ты не пришла --- Он когда-нибудь меня зарежет! --- Я знаю --- Он говорил: «Открой, открой, открой!» --- Был такой ласковый! --- Сказал, что только носки возьмет! --- А у него в ванной куча носков! --- Ты же знаешь! --- Вчера ты стирала! --- А он говорил так тихо --- Так медленно! --- Он меня зарежет! --- Отправь меня куда- нибудь! --- В интернат! --- В ПТУ! --- В нашу каблуху! ---

Я уже не трясся. Стоит прийти спасителю — ты расслабляешься! Улыбаясь, я нормально бредил. Помню, кто-то склонился надо мной. Может быть, это отец. Он смотрел на меня. Это точно. «А-а-а, это ты», — выдавил я из себя.

Мне было уже все равно...

-------------------------

-------------------------

«Завтра пойдем на рентген», — сказала мать. Она мне вколола что-то. Я чуть не заорал. Судя по всему, какой-то антибиотик. «Воспаление легких, — услышал я ее голос. — Он весь горит... И хрипы...»

С кем она разговаривала? Я отключался, приходил в себя, вращал глазами и снова отрубался. В общем, вел себя как нормальный.

Я знал, что меня переправят в терапию. Шесть раз в день в течение месяца из моей задницы будут делать сито. Мою шкуру пьяный татарин не примет на выделку после месяца... Утром похлопают по жопе, не просыпаясь, я стяну с себя пижаму, получу пистон и снова отвалюсь. Как овощ. Вегетативная восхитительная жизнь.

...Это не мы становимся сильными. Нет. Это отцы слабеют... Прошли времена войн и побед... Теперь ты не успеваешь объявить войну, а они уже и лапки кверху! Черт! У них тоже есть бункеры слабости! «Я стар, сынок! Моя жизнь проиграна...» И нечего тут разводить, гнать пургу... Ты просто видишь человека, с которым уже не стоит сражаться. Вот и все.

Я сидел в постели. А он рядом. Он сидит тихо и смотрит на меня. Я тоже сижу тихо. --- Ты меня что, боишься? — спросил он. Я во все глаза смотрел на его руки. На его руки, сложенные на коленях. Как у старика. --- Нет, — сказал я. — Нет --- Я не боюсь тебя ---

И все никак не мог оторвать глаз от от его рук. Я будто увидел его душу. Она сидела передо мной... Она была такая усталая. Опустив руки, свесив голову...

--- Нет, — повторил я. — Нет ---

Его глаза блеснули. Может быть, в них стояли слезы? Может быть, это не он, это его душа плакала?

--- Не бойся меня, — вдруг сказал он. — Не надо ---

Ко мне обращались его сложенные руки... Его руки на коленях.

Он протянул руку и положил ее на одеяло. Рядом с моей. Я поднял голову и увидел его глаза. В них было страдание... В них были обманутые надежды...

Мне стало вдруг холодно. Я сказал, что хочу остаться один. Интересно, где я их услышал, такие слова? Сам бы ни за что не догадался. Отец удивился. Его рука поползла обратно. «Ну ладно», — сказал он и потрепал меня по плечу.

Эти слова — «я хочу остаться один» — подействовали безотказно. Это были первые слова из взрослого мира. Из их словаря. Это действует безотказно. Если ты сможешь потом оставаться один...

Отец вышел из комнаты. Он шел сгорбившись. Это был конец Великого похода... Он уходил все дальше и дальше... И я остался один. Среди пепла, в развалинах...

-------------------------

-------------------------

Едем дальше...

Меня не положили в больницу. Рентген показал здоровые розовые легкие. Мне было приказано лежать неделю. Это был грипп. Так прекрасно оставаться по утрам одному... Слушаешь сквозь сон, как они орут шепотом друг на друга... Как собираются. Как прикрывают двери. Как топают в подъезде... Для страховки лежишь еще, а потом пулей из кровати!

Ты один в квартире! Можешь делать все, что хочешь!

Я начинал узнавать себя, свое тело, именно в такие утра! Я шел как лист за ветерком. За малейшим дуновением своих желаний! Мои переодевания...

Парики тогда вошли в моду. Мать теряла волосы. Здесь, в этом шкафу, у нее были два парика: один рыжий как огонь, а второй я не помню.

Этот огненный парик стал для меня шапкой-невидимкой.

Я снимал с плечиков материнские платья. Те, которые она не носила. Те яркие платья ее молодости. Она теперь одевалась в серое. И вот, сидя в парике на полу, голый как червяк, я копался в куче ярких тряпок.

Никого вокруг... Никого. Это так прекрасно. Я открывал все шкафы, все ящики. Ее косметика... Она вся засохла...

Вывернув наизнанку все шкафы, я превращал квартиру в раскрывшийся цветок! Я открывал его силой! Платки... Платья, колготки, шарфы, желтые, красные... Косынки... Перчатки...

Это была пещера, полная сокровищ!

Облачившись в длинное желтое платье, ядовитое, отвратительное, с париком и губами как у вампира, я шел в ванную... Там было единственное зеркало по пояс.

Перед зеркалом, приподняв голову, я выпячивал подбородок. Я делал греческую трагедию. Склонив голову, рыжий как огонь, я смотрел себе в глаза... И так светлые, они становились вообще прозрачными... Пустыми, как кусок стекла... Красной помадой я увеличивал губы... Делал так, чтобы изо рта будто течет струйка крови... Эти зловещие пурпурные губы вампира! Они меня зачаровывали! Потом пудра. Я устраивал метель! Ее запах приводил меня в неистовство! И ресницы! Я про них совсем забыл! Конечно, ресницы! Я их делал огромными! И тогда зрачки становились такими темными... Такими далекими... Я лизал карандаш и делал круги вокруг глаз. Синие круги. Я хотел видеть себя изможденным! Чего-то не хватало... Представьте себе свинью в парике! Свинью, которая решила выйти замуж за дикого кабана! И таким вот я стоял у зеркала. Приняв трагическую позу лица... Раньше в эту секунду мне становилось так смешно, что я падал на пол! Ну и морда! Я катался от хохота, разбрасывая одежды! А потом, насвистывая, собирал все и раскладывал по местам. Этот ритуал успокаивал...

А в тот день мне стало вдруг невыносимо видеть себя... Свое жирное лицо! Свое отвратительное, бесподобно чужое лицо! Эта раскрашенная жопа с глазами! С глазами, полными слез и желаний! Они текли по морде, превращая ее в задницу, на которой кто-то рисовал акварелью! Размытая морда слегка теперь походила на человеческую... Я был похож на человека, только когда всерьез страдал! Это открытие меня совсем добило...

Я больше не мог... Я схватил ножницы! И впал в такое неистовство, что начал втыкать их себе в руки! «Ну! Давай! Сделай это! Стань человеком!» Я орал и, кусая губы, медленно, еще не решаясь одним ударом все сделать, протыкал кожу предплечья. «Ну... Еще чуть-чуть! Вот! Сейчас! Сейчас! Ты увидишь кровь!» Я рычал и втыкал все глубже и глубже! «А теперь разрежь! Ну-у!»

Не получилось. Это же были ножницы! Этот тупой меч не причинял вреда! Только муки! Я так разошелся, что, вздрогнув, размахнулся и всадил ножницы себе в ляжку! Пот сразу залил глаза... Боли я уже не чувствовал. Она стала везде... И кровь потекла. Потекла. Это немного привело в чувство. «Спокойно, свинья... Теперь нужно разрезать... Чтоб жир потек... Хоть немного...» Я остановился и зажмурился. И провернул ножницы. Уже пол-ляжки было залито кровью. Нога дрожала! Так странно было смотреть на нее со стороны!

«Ну, хотя бы маленький кусочек! Дава-а-й! Ну! Еще-е-е!»

Как голодный во сне, я пытался оторвать кусок, и ничего не получалось.

Кровь меня подхлестнула! Еще бы! Я увидел, на что способен! Отвращения уже как не бывало! Теперь надо было закончить! С боков! Срезать пару кило с боков! Эти наплывы... Голова кружится... «Так-так- так», — приговаривал я.

Боли уже не было. Кривясь от возбуждения, я смотрел на кровь... Все-таки я был как другие люди... У меня тоже была кровь! Красная кровь, а не только желтый жир! Я боялся упасть. Надо было заканчивать. Дрожа, я вынул ножницы и снова замер перед тем, как воткнуть их в бок! Аксьон дирек! Прямое действие! «Не закрывай глаза! Не закрывай глаза...»

И тут я впал в истерику! Я начал хохотать, как сумасшедший! Дрожа, как самолет, в котором пилот давит сразу и на газ, и на тормоз!

Я видел эту ногу, залитую кровью... Она казалось чужой... Платье, желтое платье, отяжелевшее, черное от крови...

«Ненавижу! Ненавижу!» — заревел я и, закрыв глаза, ударил себе в бок. Боли не было. Только сплошное разочарование. Инстинктивно моя рука промахнулась. Она не хотела! Тело вышло из повиновения! Я начал уговаривать его.

«Ну, давай... Еще раз... Попробуй...»

Это было смехотворно. Тело хохотало. Рука разжалась, и ножницы грохнулись в ванную.

Я повредил артерию, наверное... Стало вдруг холодно. И все равно...

И в этот момент меня шарахнули по башке.

-------------------------

-------------------------

Странно вспоминать все это...

Сколько раз я уговаривал мать... «Ну, мам, ну давай, срежь с меня этот жир... Ну сделай мне операцию... Снимите с меня этот груз... Это ведь не я...» Она смеялась. Она говорила о диете...

Отец действовал быстро и четко. Можно подумать, он репетировал. Репетиция спасения сына! Попытка номер 1234!.. А может, и правда... Просто мы ничего не видим... Ни черта не видим! Может быть, мы любим друг друга... Только на свой манер! В том-то все и дело! Не правда ли?

Он вызвал «скорую». Он стянул с меня парик. Ха-ха, что бы они подумали?! Они ведь все знали и меня, и мать! Только платье он не заметил! Просто не заметил. Он меня взял на руки, и тут я открыл глаза...

Никогда у меня не было более подходящего момента, чтоб открыть глаза! Отец держал меня на руках! Он меня нес! Так бережно... Я плыл в его руках... «Обними меня за шею», — услышал я. Но не получилось. Руки не поднимались. «Черт! Я тебя уроню! Ты выскальзываешь... Какой ты тяжелый... Не смейся, дурак... Чё ржешь...» Мы покидали сцену... Я себя чувствовал счастливым. Отец нес меня на руках... Как актера, который всерьез умер...

Я смотрю в потолок. Я уже в палате. Ни повернуться, ни почесаться. Я спеленут бинтами.

Отец сидит рядом, на стуле, и смотрит на меня. На нем белый халат.

Он внимательно на меня смотрит. Будто я новорожденный. Он так странно смотрит. Я отвожу глаза.

Кто-то еще вошел в палату. Тоже в халате, с передачкой в руках. Оказывается, здесь еще три кровати! Отец что-то сказал, я ни черта не расслышал, они засмеялись с тем, кто вошел. И вдруг я увидел своего отца! Его лицо, его руки, теребящие край халата, его улыбку... Он сидел рядом, он пришел проведать своего сына! Господи! Как это просто! Я чуть не вскочил! Я хотел его обнять!

Но я не смог, меня связали! На меня напал страх, что он не поймет! Что он уйдет! Я начал ворочаться, как червяк... Он засмеялся и положил руку мне на грудь.

Я почувствовал его запах. Он так волновался! От него пахло потом. И в то же время он смотрел на меня по-другому. Он, видно, думал, что я совсем безнадежен! И действительно, я сдался!

А когда ты по-настоящему безнадежен, наступает время простого сострадания. Я уже не мог тащить рюкзаки его надежд! И он это увидел! Может быть, впервые! Я стал просто живым существом для него!

Он так устал! Устал от меня! От себя! Белый флаг выпал из его крепости... Ему стало все равно! Так же, как и мне! Насрать на эту человечность, которая выбрасывает белый флаг!.. Вскочи я сейчас и перережь себе глотку, он бы и ухом не повел! Он сидел сгорбившись... В эту минуту я понял своего отца. Это оказалось так просто и сразу...

Ну, как?! Веселая у нас была жизнь?! А? Странная семейка? Не правда ли?..

Все эти символы! Отец—сын, мать—отец, отец—дочь... Да нет никаких семей! Ни семей, ни семейных отношений!.. Есть только люди... Просто люди, оказавшиеся в одном месте...

А что со мной?.. Да ничего особенного... Я просто был болен и здоров как бык! Просто смертельно здоров...

У всех нас один ад... «Те же яйца, вид сбоку!»

------------------------

------------------------

Той зимой многие узлы развязались сами собой. Как шнурки! Но на них надо было все-таки наступать! Что касается меня, то я топтался на этих шнурках, плясал, наступал и падал... Я ни черта не понимал. Просто было много энергии. Атом в жопе!

Во-первых, Витька Рыжий... Хотя о нем попозже.

Дядя Георгий... Он мне помог с этим мертвым псом. Мы с ним отделили голову. Вернее, это он отделил, а я носился вокруг, никак не мог стоять на месте. Точно атом в жопе! Он не обращал внимания на мою беготню.

Был вечер. Он принес в подвал все, что нужно. А я притащил пса, завернутого в коврик. Дядя Георгий улыбнулся, когда я стоял и умолял его взглядом...

Он глазами показал на ковер. Я откинул край. Минуту, всего минуту он постоял над псом, а потом снял сапоги и положил их рядом с трупом. Он снял куртку и, свернув, дал ее мне. Потом опустился и встал коленями на сапоги.

Это было как молитва... Он будто совершал обряд. Я кружил вокруг них. Это тоже было ритуалом. Я замыкал их в священный круг.

Дядя Георгий только два раза попросил, чтобы я вытер пот у него со лба. Он сам был в перчатках. В хирургических перчатках. Сначала, одним ударом сапожного ножа, он отделил голову. Он ее отодвинул и посмотрел на меня. Я остановился на секунду. Это было все, что нужно. Только голова... Только эта слепая голова... Эта реликвия... Глаз не было. Ворон выклевал глаза. Мозга не было... Ворон выклевал мозг... Языка не было. Ворон выклевал язык.

И тут дядя Георгий запел... Это была не песня. Нет. Это просто мелодия.

«Что ж ты вье-о-ошься, че-о-орный во-о- орон, на-ад ма-ае-ею га-а-лавой...»

Он пел без слов. И продолжал работать с головой. Осторожно, но уверенно он сделал надрез вокруг носа... Над зубами... Потом около глаз... Он будто делал это уже не раз. Так уверенно и спокойно мне было...

А когда он снял шкуру, передо мной лежал пустой, как раковина, череп... Он белел на коврике... Дядя Георгий достал спирт и протер череп. Он держал его как абажур. А источник света?! Лампочка?! Это я должен был ее вставить! Это воспоминание... Это послание красоты и смерти... Оно и было тем источником света!

«Все», — сказал дядя Георгий. И протянул мне череп. Я еле-еле натянул перчатки еще до этого! Мне не терпелось!

Череп был размером с небольшую кружку. В нем было столько разных углублений! Столько частей! Столько швов! Его можно было читать, как книгу!

Я знал, как отблагодарю дядю Георгия. Он стоял передо мной, надо мной... Такой высокий, такой красивый в свете фонарика... Я откашлялся и сказал, что написал для него одну легенду. Он засмеялся.

«Легенду... Да, дядя Георгий... Легенду... Я там написал про вас... И еще кое-что...» Он перестал смеяться. Он только улыбался: «Как называется? »

--- Легенда о короле Агнсте, — сказал я и зажмурился. Так я давно не краснел. Я никогда еще не был так близок к самому себе! К центру, вокруг которого все кружилось! Это было как объяснение в любви! Его глаза были так близко! Такие огромные, такие синие!

Никогда не замечал, какие они неестественно синие! Я вдруг понял, что не смогу! Все провалилось! Я сорвался с места! И, как укушенный, бросился бежать! Все бросив! Только череп был в руках. Я вылетел из подвала как ошпаренный...

Если страсть пожирает тебя, нет места для человека! Ты не можешь с ним быть! Это невыносимо! Убежав, ты уносишь свою любовь... Свою икону, свою реликвию...

Это как схватить раскаленный меч... Как надеть кольчугу, которая еще светится... Как шлем, который только что выкатился из горна...

Я убежал. Я не смог дождаться, пока все остынет. Я не мог ждать. Когда меч остыл, он тебе уже не нужен! В этом-то все и дело!

-------------------------

-------------------------

И все-таки я должен был схватить этот меч! Но это произошло чуть позже. Дядя Георгий все понял.

Большие страсти рождают большие предательства. Предатель достоин своего божества... Только фальшивые медали имеют одну сторону!

Было воскресенье. Лег снег.

Он зашел за мной, чтоб вместе пойти в деревню к матери Игоря.

Я боялся показаться ему на глаза. Я даже нассал в чайную чашку! Мать ее забыла, когда пошла открывать дверь.

Только бы не проходить мимо него в туалет! Я выплеснул мочу в форточку и сидел тише воды, ниже травы!

Но меч уже лежал в горне, раскаленный... Он разговаривал с матерью. Отец куда-то смылся — по дружкам, наверное.

А потом все стихло. И я понял, что он идет сюда! Сюда! Ко мне, в эту комнату!

И не успел я шмыгнуть носом, он уже вошел. А мать, она будто знала, в чем дело! Она меня собирала как на войну! Он посмеивался, наблюдая, как я не могу попасть в эти ебаные «прощай молодость»! Как я путаюсь в пуговицах! А эти носки?! Они меня довели! Скатывались все время в жгут! Я их стянул и сказал, что пойду в простых. Мать запротестовала, но дядя Георгий ее успокоил взглядом. Что за черт?! Он имел над ней власть! Может, он и был мой настоящий отец! А если нет, откуда у него такая власть?!

«Шапку! А шапку! — кричала мать. — Холод собачий!»

Я надел это кроличье гнездо на башку, а потом, когда мы достаточно отошли, снял и засунул за пазуху.

Мы шли молча. Две черные фигуры. Все, кроме нас, было белым.

--- Ты что такой хмурый? — сказал он.

Я промолчал. Он еще спрашивал! Ха! Почему я такой хмурый?!

Мы шли через поле. Так далеко от всех.

Я поднял глаза. От свежего снега его лицо мне показалось таким старым... Таким вдруг постаревшим...

Он почему-то отрастил бороду. Детям об этом не докладывают. Я смотрел снизу на его седущую щетину... На его голую шею... Он был такой живой в эту минуту! Такой ясный и спокойный! Дети это чувствуют очень сильно! Благодать так молчалива... Только отчаянье хочет кричать! Я мычал, как немой... От счастья быть с ним.

Я хотел остаться с ним! Здесь, в этом поле! Идти куда-нибудь... И никуда не приходить с ним вдвоем!

Украдкой я посматривал на него снизу вверх. Его лицо было как лицо старого короля. И глаза такие голубые, такие яркие... Как у короля червей! Точно! Он был король червей.

Я сказал, что читаю немецкие легенды.

«Они что, грустные, что ли? — сказал он. — Ты такой потерянный...»

Я остановился. Мне не верилось, что он не знает легенд. Чтобы король и не знал легенд!.. Такого я просто не мог себе представить... Но именно так и есть. Герои легенд не знают своих судеб...

«Ну, расскажи какую-нибудь... А?» Его голос был так тих. Так спокоен...

--- Я сам сочинил одну, — сказал я и покраснел до пяток. — Для вас, дядя Георгий! ---

Он засмеялся и посмотрел на меня. Так смотрят на своих придворных. На своих свинопасов, которые долго запрягают, но ездят быстро. Я его удивил.

------------------------ Кто сказал первую букву запрета, того уже не удержишь! Он стоял передо мною во всей своей красоте, на первом снегу... Широко развернув грудь... В куртке с поднятым воротником... В юфтевых сапогах... Засунув руки в карманы... --- Легенду нельзя сочинить, — сказал он, все так же улыбаясь, — ее надо рассказать ---

Я стоял как громом пораженный. Он меня снова освободил! Теперь я думаю, откуда он знал все это?.. И это было так же верно, как корни дерева... Как корни, которые тогда обнажились...

Не двигаясь, оставаясь неподвижным, я будто увидел его со всех сторон сразу... Я будто взлетел и птицей медленно облетал его... Он был как собор... Как собор, полный огня и тайн... Как собор, который я разрушу... Моя башка затряслась в этот момент, и все поле вокруг ожило...

Наполнилось всадниками... Огромные, на пышущих огнем конях, они молчаливо нас окружили... Могучие воины с закрытыми глазами! Воины из легенд... Мир мертвых. В нос ударил запах сирени... Посреди ноябрьского поля! Не отрываясь, я смотрел ему в глаза! Их нельзя было отвести! Стоило только оторваться, как всадники бы исчезли! Пропали бы их могучие кони!.. И я, не отрываясь, смотрел в глаза человека, которого любил больше всего на свете! Которого считал своим настоящим отцом! В глаза человека, которого предам!

Я расстегнул пальто. В легкие хлынул другой воздух. Он был напоен сиренью. Я дышал всем телом! Каждой клеткой! Каждой порой!

Его губы улыбались. Но я смотрел в глаза, а они были так серьезны! В какой-то момент я почувствовал, что он все знает! Знает, кто его предаст!

Моя башка тряслась, а он серьезно и спокойно смотрел на меня! Он ждал! Он принимал меня всерьез! Еще никто, никто, кроме прабабушки, меня не принимал всерьез! К нам съехались всадники... Храп коней... Они дышали сверху и сбоку... Было горячо. Незнакомая речь... Я слышал незнакомую речь... И наши глаза были связаны в одно! Я начал медленно кружиться. Будто падал постепенно. Воины, морды лошадей, латы, шлемы, потом снова и снова — мощные груди коней, закрытые глаза мертвых воинов, блеск шлемов... Все это мелькало... Сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей. Это слилось в одну черную ленту на глазах... Ленту безымянности! Ленту анонимности...

А потом я их специально закрыл! Сжал, придавил рукой, чтоб лучше видеть...

...Это была королева... Молодая рыжеволосая королева. Она въехала в ворота замка и сошла с коня...

Я начал и потом уже не останавливался. Я понесся, как одержимый! Я метался, как перекати-поле в бурю... Как перо в безветрие, которое вдруг поднимает неведомая сила и оно кружится, так долго кружится, так медленно, как во сне, и внезапно, оставленное этой силой, ложится...

Казалось, я и не сходил с места. Только снял пальто и бросил его на снег...

...Я и не заметил, что ору как сумасшедший! Я орал так, чтобы все, все, кто съехались к нам, слышали эту историю! И всадники, которые нас окружили, стояли на своих конях и слушали...

А я видел только глаза дяди Георгия. Только его глаза! Как бы я хотел напиться сейчас допьяна! Напиться так, чтоб стать женщиной! Стать женщиной для него! Чтобы не было стены, которую даже легенды не могут пробить...

В меня снова вселился мой шут! Я подпрыгивал, трясся! Свистел! Клекотал клестом! Кричал жалобно, как жаба в августе, когда они мечут свою полночную икру! Каркал вороном! Пищал брошенным птенцом! Слезы капали, текли по морде! Я взмок как мышь... И продолжал! Я хотел быть услышанным! Как немой! Я заикался! И кричал пустельгой! Вы видели грача-заику?! Как неясыть, я ухал, хихикал пересмешником! Закатывал глаза, как курица, на которую взгромоздился петух! Рыдал, подобно филину! Хохотал совой! Тряс башкой, как сопливый индюк, и ворковал горлицей! Хрипел, как старый коршун в силках!.. Хрюкал, взвизгивая, как свинья, нанюхавшаяся грибов!.. Я хотел докричаться! Еще бы немного, и я перешел бы на ультразвук! Как взбесившийся от любви китенок, я свиристел! И мурлыкал дельфином!..

Как бы я хотел выразить то, что у меня клубилось внутри! Высказать! Сделать жест! Движение!.. Чтобы он меня понял!

Я наврал насчет легенды! Конечно! Ничего я не сочинил. Она только-только начала во мне ворочаться! Все слова вылетели из башки! Все специальные красивые слова! Я думал, что надо говорить специальными словами! Красивыми словами!

Дядя Георгий на этот раз молчал. Одного раза достаточно для свободы... Но я нуждался каждый раз, каждый день в том, чтобы быть освобожденным! И чтобы именно он сказал мне: «Ну... Давай! Давай! Вырази это!..»

А он молчал. Да и видел ли он меня... Слышал ли он мои вопли, мою немоту...

Но он не делал никакого движения! Никакого! И я снова подумал, что напьюсь когда-нибудь и стану женщиной! Я его тоже напою! Конечно! Я не превращусь в красавицу! Я смогу стать женщиной! Но я не смогу стать красавицей! О Боже!.. Представьте! Толстая тетка соблазняет красавца! Дед бы заржал: «Уродин не бывает! Бывает мало водки!» Ха-ха! Действительно! Но даже он, мой дедок, который вставлял во все, что шевелится, а что не шевелится, он умел расшевелить, даже он бы столько не выпил... Чтоб я ему понравился...

Я не знал, что делать. Я просто сел на землю... Задница чуть не зашипела! Снег таял, будто на него поставили раскаленную сковородку!

--- Вставай, — услышал я его голос. — Женилку простудишь --- Пойдем обратно --- Он подал мне руку. Еле-еле я смог подняться. Ебаные законы гравитации! Меня мотало на ровном месте, будто я выжрал бойлер водки! Земля меня жевала, как корова, и не отпускала...

Думаю, он был слегка озадачен. Это ведь было своего рода объяснение в любви! Но он не показывал вида!

Я был так разбит... Челюсти свело от холода. И тут он мне протянул свою кепку. Я-то оставил шапку в секретном месте, там, где всегда оставлял! За почтовыми ящиками между вторым и третьим этажом.

--- На, — сказал он, — носи --- Твоя корона --- Ну --- В коленках не жмет?! ---

Он вывернул кепку наизнанку и натянул мне на башку. Он был раздражен! Я это чувствовал. Еще бы! Наверняка ему еще никто так не надоедал! Ни одна женщина! Ни одна корова!

Мы шагаем обратно. За всю дорогу он не сказал ни слова. В животе горячо... «Обоссался», — думаю я равнодушно.

Уже начало темнеть. Я потерял землю, а небо еще не появилось. Только огонек его сигареты освещал край лица и седую щетину. Сколько времени прошло?! Я и моргнуть не успел! У него выросла огромная борода?.. Или я ни хрена не вижу...

Я подумал: «Зима». Подумал это слово «Зи-ма»... Так, наверное, старики думают. А когда мы наконец подошли к сараям, уже на окраину города, он сказал, чтобы я шел. Шел один. А он постоит еще покурит.

--- Иди-иди --- Ты болен ---

Мы не попрощались. Мы не пожали друг другу руки. «Ну и кури!» — подумал я.

Ни мыслей, ни чувств...

Да, да, я простудился. Это так хорошо — быть больным! Так свободно!

Я не могу шмыгнуть носом. Это выше моих сил.

Моя легенда... Я ее все равно расскажу... Не сейчас... Сейчас я бо-о-олен...

Смерть — это только временное облегчение. Потом надо все больше и больше.

Я волочился, как шнурки отца! Они всегда развязывались, когда он был «под газом»! ...Спать. Спать. Стоило взять на вооружение это «я болен!». Это так просто. Как письмо в ящик бросить. «Я болен, люди...»

Стать кожурой... Отходами... Вот этим ковриком на дороге... Что? Это не коврик! Это кошка, сбитая машиной... Стать кошкой, которую сбили и ехали, ехали, ехали... Стать просто горелой спичкой. В ручье. Фантиком. Ни в чем не участвовать... Ни в чем... Теперь у меня есть запасной выход: «Я болен ».

Отлично. Быть забытым — это прекрасно. А забытым по собственному желанию — предел мечтаний... Ура... Мой рекорд «два дня без мыслей о смерти» будет побит... Это стоит взять за правило. «Мама! Я болен», «Папа! Я болен», «Люди! Я болен»... Так бормоча, я добрел до подъезда.

Отец приговаривал, что я как индюк беременный... Не могу, дескать, расстегнуть ширинку. А какая у индюков ширинка... Вот в тот раз я и свалился. Сдался со всеми потрохами.

-------------------------

-------------------------

Это было второе письмо в моей жизни.

Первое я написал отцовской сестре. Она была «москвичка». Отец меня заставил.

--- Напиши --- Поздравь тетку с днем рожденья! --- Она же тебе присылает апельсины! Ты же любишь апельсины?! --- Вот и напиши --- Ну пару слов, что все нормально ---

Он-то сам не мог. «Все нормально...» Да чтоб это написать, ему надо было год тренировать мускулы правой руки! Он честно садился и сидел над листочком в клетку. Сидел, сидел, а потом шел курить на кухню. А там чай... А там я...

--- А, здорово --- Ну как она? --- Что читаешь --- А как математика? --- Только себе не ври!!! ---

И пошло-поехало. Вот вам и «все нормально».

Ему было наплевать на апельсины. А прислать то, что он хотел, она не могла! Разве можно прислать жизнь, которую ты так и не прожил?! Уж лучше все забыть! Он старался. А я, придурок, не понимал тогда! А он уже присматривал мне местечко-надежду в своем сердце! Это всегда звучит одинаково. «Ты должен сделать то, что я не сделал!»

Ну ладно. Я сел и в три прихлопа написал это письмо на тему «Все хорошо, прекрасная маркиза! И хо-оро-оши у-у на-ас дела! Сарай сгорел, кобыла сдохла! Все ха-арашо-о, все ха-арашо!!!».

Отец потом смеялся. Он был готов сам поверить в то, что «Все хорошо! Все-е ха-арашо!».

Не ошибусь, если скажу, что он тогда был с дружками. Когда я писал это письмецо. Он всегда был с дружками. В ту метельную ночь, когда я родился, они его принесли и положили под окнами палаты. И отошли от греха подальше!

Отец лежал свернувшись. Натянув на голову шарф. Ему было уже не холодно. Он достиг земли обетованной! Он стремился к своему сыну! К своей крови! Он плыл на руках дружков через весь городок, через всю метель, пересекая перекрестки, падая в сугробы, через всю свою молодость он плыл... «У меня сын! Сын! Моя кро-о-овь!» Они его несли, а он выскальзывал, выпадал из своего огромного пальто.

А мать стояла и смотрела, как он сворачивается под окнами, как зародыш. Как опоздавший зародыш, он сворачивался на снегу... Он лежал в своем снежном сне... Как зерно, не вошедшее в землю... Он был так тих в ту ночь... Так откровенен... «Уберите», — сказала мать в форточку. Она больше ничего не сказала в ту ночь.

А теперь это письмо для Витьки...

Высунув язык, я выводил буквы. Этот мой высунутый язык! Меня никак не могли отучить. Никак!

--- Почему он высовывает язык?! — удивлялась мать.

--- Я никогда не высовывал язык, — оправдывается отец и переходит в наступление. — Да ты посмотри! Посмотри! --- Как он им вращает! --- И ведь слышит, о чем говорим, а все равно вращает! --- Как змею проглотил! --- Фу, черт! --- Смотреть противно! --- «Эй, ты! — орал он в конце концов. — Хватит! Перестань! А то!..»

А что «то»? А просто... «В интернат сдадим...» Все просто.

« Там тебя научат держать язык за зубами!» Мать махнула рукой. Она с кем-то советовалась.

Ей сказали, что это не самое страшное. Что «у вашего сына это от сосредоточенности». Я сам обалдел, когда узнал, почему язык высовываю.

Отец просто упал от хохота!

--- От сосредоточенности? --- Я не глухой? --- От со-сре-дото-чен-но-сти?! --- Ха-ха- ха! --- И дырку в носу он проковыряет от сосредоточенности! --- И ссыт мимо унитаза от этой сосредоточенности! --- А онанизмом занимается от сосредоточенности?! Да?! --- Как ебанутый! --- Без устали! --- Вот это со-сре-до-то-чен-ность! ---

Но в этот раз он насвистывал. А когда он свистит, я могу делать все, что хочу! Он под гипнозом! Это его медитация! Транс! Хоть нассы на стол, он ничего не скажет! В такие моменты... Во время свиста он был, мне кажется, счастлив... Как мальчишка! Бездумный мальчишка, который валяется на берегу, забыв про уроки и удочки!

В такие моменты он никого не видел! Ни меня, ни мать, ни себя! Он просто разгуливал по комнате, полной солнца, и насвистывал! Его огромные трусы говорили: «Он счастлив!» Волосы на груди, родинки, шрам под левым соском, шрам на голове, ногти на ногах — все говорило: «Я счастлив!» Это был целый хор, и все пело о том, как он счастлив! Я бы хотел, чтобы он всю жизнь свистел! Может быть, он и правда стал бы другим от свиста...

Мать молча уходила на кухню. Подальше от счастья.

Ну а по мне, так пусть бы всегда свистел. Мне-то он все-таки язык не отрубил...

Почерк. Это нельзя было назвать почерком. Но я старался. Честно старался. «Если хочешь, чтобы тебя поняли, надо стараться», — приговаривал отец, стоя надо мной, когда я писал очередное «Все хорошо, прекрасная маркиза!».

Но на этот раз дело было не в почерке. Мы с Витькой оба писали как курицы лапой! А курица курицу всегда поймет.

Нужно было найти слова! Я их искал, кряхтя, почесываясь, шмыгая носом! Я корчил рожи, пукал, мычал, шел к холодильнику, заглядывал, нюхал, трогал, морщился, урчал и шел обратно... Заглядывал во все углы, высовывал нос в форточку, брел в уборную, подтирался, чтоб не зудело, ковырял в носу... Я ничего не видел и не слышал. Спотыкался об углы, задевал за дверные ручки, приседал от боли...

А потом сел и быстро написал это письмо. Совсем маленькое письмо. Наплевать. Главное, сказать именно то, что хочешь сказать! Сразу! Именно то, что хочешь по-настоящему! Пусть это будет просто линия! Зигзаг! Удар карандашом, так что он сломался! Или жирная точка! Плевок! Все, что угодно! Я мог просто чихнуть на лист! Или брызнуть кровью!

Меня это открытие привело в такой восторг! Я помчался к отцу и бросился ему на шею! Он остолбенел, но быстро сориентировался, а я все целовал его и целовал, пока всю морду не расцарапал о его щетину! Я хотел, чтобы наша с Витькой жизнь стала для него обычной. Как школьный день в середине года. Я хотел, чтоб он все забыл! Все-все!

И в какой-то момент я понял! Меня осенило! Он и так все забудет! Ничего не останется! Вот эта вспышка и стала письмом! Ха-ха! Как в пионерском лагере! Все обещают ничего не забывать — и все всё забывают! И что остается? Да ничего особенного! Так, кое-какие детали. «Один у нас такой толстый был. Он в толчок к девчонкам упал! Представляете? И сидел там! Боялся крикнуть! Только глаза закрывал! И голос подал, только когда старшая пионервожатая села! Ха-ха!»

Вот такое помнится. А потом ничего не остается. Только привкус дружбы во рту, которая так и не случилась...

Как праздник... Как первый праздник, во время которого ты осознал, что он кончится...

Это открытие меня доконало... Витька Шнайдер все забудет! Все-все, подчистую! Все наши ритуалы! Могилу! Ту самую яму, где мы сожгли Маняку и наше прошлое! Наши тайны и наш чердак! Он забудет и меня, и мою морду...

Все забудет! Еще бы! Если сами себя забываем! И я еще удивлялся, что он забудет все! Крылья пустельги, которые я отрезал, а он отвернулся! Лапку суслика! И воронье крыло! Она умирала под сараем, забилась туда, и мы ее добили! И ту собаку, ту самую, после которой дом нашей дружбы дал трещину! Теперь все это в надежном месте! Но ведь я сам хотел, чтобы он все забыл! Сам сел писать это письмо!

Но мое письмо его бы насторожило! И он бы никогда этого не забыл!

Ни-ког-да!

-------------------------

-------------------------

Я шел из хлебного и встретил его. Я увидел его будто впервые! Как будто прошли годы!

Спрятавшись за киоск, я смотрел во все глаза.

Витька брел, помахивая ранцем. Он разговаривал о чем-то сам с собой. Обсуждал что-то. За ним это водилось. Я почувствовал, что улыбаюсь. Все-таки я соскучился. Но что-то держало меня! Приковало к мусорному бачку!

Он прошел так близко... Размахивая руками, болтая, посмеиваясь... Я видел его руки, его пальцы и нос, из носа текло, он всхлипывал и смотрел вперед, ничего не видя... Задевая ногой ранец, пиная его, он брел как сумасшедший!

Я будто впервые увидел его! Таким я его не знал! Совсем другое лицо! Другой человек... Я никогда не знал этого человека! Он прошел так близко! И он был так далек в эту минуту, что, разинув рот, я стоял и смотрел ему вслед.

...А потом мы переехали.

--- Бери самое главное! — приговаривал дед. — Только самое главное!

--- Он вообще хотел все сжечь! Все старые квитанции, все инструкции исчезнувших фотоаппаратов, швейных машинок, утюгов... Кучи просроченных таблеток!

--- Брось все это барахло! — говорил он матери. — Берите только необходимое --- Это относилось и ко мне. Я решил перенести свои реликвии в отцовском рюкзаке. Сначала все сложить, спрятать, а потом, когда все уляжется, прийти за ними. Я решил ничего не оставлять!

Череп собаки! Все это было таким хрупким! И представить невозможно, чтоб на машине везти! Ха! Отец, когда бы увидел все это, пинками бы выгнал! Скинул бы прямо с кузова! А так я спокойно проберусь потом... И тайник новый найду. Что-то всегда есть. Или чердак, или подвал! Да и что такое чердак? Просто подвал, вставший на дыбы... Мне так понравилось, это «вставший на дыбы», что переезда я и не заметил.

Наступили другие времена.

С Малой Земли мы перебрались на Колыму. Другой конец городка. Страна Гесперид. «Химики» в олимпийках... Бараки. Помойное ведро в конце коридора.

Чифирь, гнилые зубы, подвал общий во дворе и толчок деревянный на улице. Углем надписи: «Писать на стенках туалета, скажу я вам, немудрено... Среди говна — вы все поэты! Среди поэтов вы — говно!»

«Хуй, завернутый в газетку, вам заменит сигаретку!»

«Направо пойдешь — в дыру упадешь. Налево пойдешь — в говно попадешь. Выход прямо!»

Сигареты «Прима», фикса во рту, походочка и галоши на босу ногу...

Пальцы веером: «Если ты, бля буду, на хуй, то и я, ебать мой хуй!!!»

Зи-и-мли-чок, бра-а-ток, дружбан... И все с прононсом...

«Ты а-а-ткуда-а, мила-а-я при-и-блу-да?.. Из каких ты га-а-радо-офф?! Я а-аттуда-а, я а-аттуда, где у нас у-уж нет на-а-сов!!!» Толчок на стадионе... Там младенцы... Трех там нашли...

Воскресные дни. Свалка. Я брожу по ней в поисках звонка для своего велика. Покупные звонки не звонят. Надо мою летают обрывки газет, тетрадные листы...

Директор свалки показывается издалека и снова исчезает. Он, как зверь, охраняет свою территорию.

Я нашел звонок. Помню, я шел обратно и звонил. Монотонно звонил, к прокаженный... В городе, где все тихо больны... Я тосковал по своей башне в степи. Среди этих людей, сгорбленных и вечно кашляющих, я себя чувствовал больным. Казалось, весь воздух здесь отравлен.

Казалось, все эти молодые старики с гнилыми зубами здесь просто на пересылке... Этот запах тюрем, лагерей, вагонов, песен и табака въелся в кожу, стал составной частью крови... Все серое, будто всему миру выдали робы... Тихое привычное рабство... Равнодушное воровство друг у друга...

Мне казалось иногда, что я сам здесь заключенный. Тупой жирный шкет на «малолетке». Я научился серым словам, гнилым улыбкам... У меня появилась «походочка»...

------------------------

------------------------

Наверное, это был сон! Но кой сон...

Я никак не мог проснуться.Только приходя опять в старый квартал просыпался. Постепенно, шаг за шагом...

А потом, возвращаясь, подходя к баракам, когда в ноздрях появлялся запах хозяйственного мыла... Когда в открытых окнах мелькали волосатые лица с тусклыми глазами... Когда женщины выплескивали помои из окна и снова орали друг на друга... Я мгновенно засыпал! Это было как обморок! И в обмороке я шел, здоровался, плевал сквозь зубы, смотрел презрительно на то, на что здесь было принято смотреть презрительно... Засовывал руки в карманы... Пинал двери... Тупо смотрел на котенка, который, шатаясь, брел по коридору... Который тоже отбывал срок... И тоже был в обмороке...

Я выходил из своей двухэтажки и брел на свалку. В глубоком сне без сновидений... Я мог убить кого-нибудь и не заметить... Многие здесь убивали друг друга... За чашку чая... За слово «козел»... За пачку «Примы»...

Потом они не могли ничего сказать... Они крутили головами и смотрели по сторонам... Они просыпались на секунду от кошмара... И снова, снова, снова...

Воскресные полдни...

Старики, выползающие из нор, их трико и майки, они замирают, глядя в пол, в трещины... Склоненные голые головы, птичьи шеи, руки, свисающие с колен... Будто отпустившие сеть руки и ее сносит течением...

Голуби в ослепительном небе полдня... Мухи, ползающие по плечам...

Взрыв голубей: турманы, сизари, пижоны... Далекая песня: «Голуби летят над нашей зоной... Голубям нигде преграды нет... Вот бы нам всем вместе с голубями... На родную землю улететь...»

Белье висит на веревках. Серые простыни и огромные черные трусы, майки, штаны... Это паруса нашего двора. Мы вошли в штиль, и мы спим. Нас можно резать на куски пилой «Дружба»... Мы стали планктоном!..

К нам приближается песня! Это Валя Ашхабад... Он ждет своего старшего брата, который служит на флоте. У Вали уже есть ходка. Правда, «условно». Ему всего пятнадцать, и он поет как ангел. Даже баптисты к нему клеились, уж на что тугоухие! Мужики в воскресенье его просят спеть. «Валь, а Валь... Спой... На душе так...»

Валя мне нравился. Но я к нему не подходил близко. Еще скажет что-нибудь, потом вообще «без подъебки срать не сможешь!» У него было стройное, еще мальчишеское тело. И он его совсем не замечал. Летом он не носил ничего, кроме штанов и сланцев. Вечерами он мазал чем-то «цыпки» и шипел от боли.

От него веяло свежестью. Это странное сочетание серых глаз и загара...

«Он чистый еще», — говорили «химики». Его мать ходила тихонько, будто боялась спугнуть Вальку.

Он залезает на крышу сарая. Какое-то время он стоит и смотрит в небо. Все ждут... «Голуби летят над нашей зоной! Голубям нигде преграды нет...»

Его звонкий, чистый голос плывет над нашим кварталом, над стадионом... Он катится звонко над городком...

В ослепительном небе нашего полдня голос плывет как надежда... Как вера... Как вера неизвестно во что...

Я вижу слезы на глазах мужиков!

«Вот бы нам всем вместе с голубями... На родную землю улететь!..» — поет Валя, и его свежечеканенный голос катится по небу... Как серебряная лодочка, как далекий призыв жизни...

Наши глаза обращены в небо. Мы все в ожидании. Мертвецы, мы ждем настоящей жизни, чтоб умереть...

«Эх... Бля... — вдруг не выдержит кто-то. — Вот она... Жизнь...»

Валя споет свою песню и сидит, курит на крыше. Он свесил ноги и смотрит в начало улицы. Мужики удивленно осматриваются. Они будто проснулись от сказочного сна...

Они проходят и дают Вале сигареты.

--- Молодец, Валька! --- Ой, бля! Ну и голосина у тебя! ---

Однажды его брат пришел.

--- Суки, они всегда перед выходом остригают наголо! — ругался Валя...

--- Гады! Я их растил-растил перед дембелем, а они... — кричал его брат.

Они оба оказались стриженые.

--- Мой брательник пришел! --- Да! Братан мой с флота вернулся! ---

Вальку принес на руках матрос. Они появились оттуда, куда все время смотрел Валька. Матрос был в бушлате. Клеши подметали пыль. Валька совсем пьян. Он свесился с рук брата и орал.

На веревках потом появились тельняшка и брюки клеш. Тельняшку Аркадий стирал сам, в тазу. При этом он напевал грустные песни о море.

Валька прикидывал бескозырку. Мужики молча его осматривали.

«Там все так ходят», — говорит важно Валька. Бескозырка сдвинута на голый Валькин затылок. На чем она держится?..

— Ничё, братан, не ссы --- Скоро у нас отрастут --- Будет нормально сидеть бескозырочка, — хлопает по плечу Вальку старший брат. — А у тебя какие волосы-то? --- Кудрявые, кажется --- Я ведь и забыл --- Валька не «ссал». Он-то как раз мало чего боялся. А вот сам старший брат затосковал. Он сидел на крыльце барака и смотрел вдаль. Казалось, он в этот момент был на корабле!

Его глаза... Широко открытые, они охватывали горизонт! И они ничего не видели! У моряков всегда такие глаза! Стоит им только затосковать!

В этот момент мимо проходили девушки. Это было вечерами. Аркадий их будто не видел. Он видел волны и горизонт!

Глаза тоскующих людей всегда красивы. А глаза моряков...

Девушки притормаживали. Они не обращали внимания даже на крики наших «химиков»! А те не поздравляли их с восьмым марта!

--- Валька! — орали они. — Дай им Аркашкину тельняшку! --- Пусть понюхают, чем море пахнет! ---

Девушки были не местные и скромные.

Но матрос не видел этих матовых вечерних взоров...

--- Мой братан другой, — гордо говорил Валька. — Он на них даже не глядит! --- «Маня ходит-ходит-ходит, попой водит- водит-водит... На меня тоску наводит... Маня, попой не води! И тоску не наводи!..»

Валька им пел, хохоча, и девушки, краснощекие от гордости и стыда, прижимали сумочки и мелко-мелко семенили...

-------------------------

-------------------------

Глаза бродят по небу, за голубями... Воспоминания...

Бараки «химиков». Слева — двухэтажная комендатура. Ступеньки летом нагретые,

а зимой горбатые ото льда. Окошко, а там старый мент со спитым грустным лицом ставит крестик напротив фамилии. Они все были почему-то старые, эти «химики». Они казались такими больными... Их бараки и там свет по ночам.

«Это лампочка тревоги нашей...» Они всегда после смены были такие усталые... Как больные, про которых все забыли.

«Смена» была на швейной фабрике, на другой стороне городка. Их увозили в автобусе рано утром. А вечером они выходили из автобуса и ждали. По лагерной привычке они начинали строиться... А потом шли неумелой толпой... Я их никогда не видел поодиночке. Всегда трое-четверо. Двое впереди, двое сзади. Идут, опустив головы, в серых робах... Будто высосали из них жизнь... Чтоб один прикурил, все трое останавливались.

И снова брели дальше. Как отбившиеся от стада коровы... Они отсидели десять, двадцать, тридцать жизней!

------------------------ Вывалив брюхо из окна, я замирал, как богомол на ветке... Под стук домино...

«Васек!.. Сходи-ка за пивком!..», «Сейчас мы скинемся...»

Запах супа, капуста, пар из окна, картошка в мундире, лук...

«И молодого коногона несут с разбитой головой!..» Трое обнялись, они шагают к лавке. В ногу, в пьяном строю... Они садятся. Они больше никогда не встанут... Глаза открыты в небо. Они спят. На них расцветают цветы. По рукам и плечам ползают пчелы... Их шрамы греются и оживают... Я слышу тихий шепот... Это разговаривают их татуировки. Как далекий девичий смех. Жара... Выходной в аду. Голуби кувыркаются в раскаленном небе... И спускаются... Худой как палка мужик выглядывает из голубятни. Он улыбается в никуда. Голуби клубятся у его ног. Он будто стоит в пене прибоя. Его глаза светятся любовью. Он видит чудесные сны.

Звук радио... На полную катушку. Прогноз погоды. Радиостанция «Юность»...

«...В Петропавловске-Камчатском полночь...» Завтра жара, послезавтра жара... «Ой! Я захожу к ней, а она в карты играет... Сама с собой!..»

Песенка: «Вот какая драма, пи-и-иковая дама!» Иди жрать, в конце концов!

Эй, выходи из толчка!

Я перестал чистить зубы. Перестал менять трусы. Я привык спать на полу. Просто клал прабабушкин «пиджак-не-пиджак» и сворачивался. Стоит закрыть глаза и не двигаться, ты становишься невидимым...

Мне снились круглые шары. Огромные воздушные шары. Они катились по земле... Тысячи серых шаров...

Просыпаясь, я ел лежа и снова погружался в сон...

Легкое дуновение... Через меня перешагивает женщина... Потом обратно... А потом мужик. Запах его члена в трико... Тяжелое дыхание.

Они начинают прыгать через меня, будто я стал костром!

Туда-сюда, туда-сюда... Прыгают через костер, который потух... Туда-сюда... Туда- сюда... Нет ни смеха, ни слов.

-------------------------

-------------------------

Я не помню, сколько я спал так...

Просыпаясь на минутку и снова ускользая в сон, в обморок. Я даже забыл свои реликвии... Раскрыв отцовский рюкзак, я сидел в кабине «газика», на свалке и тупо смотрел на свои реликвии... А когда-то они мне говорили о многом. Я даже не доставал их. Смотрел-смотрел, а потом снова завязывал рюкзак. Если бы они пропали, я, наверное, и не вспомнил бы... Так же тупо смотрел бы в рюкзак... А потом и рюкзак бы забыл... Дядю Георгия я не видел в этом сне. Он жил где-то далеко-далеко... А может быть, он мне просто приснился... Когда-то я просто увидел его во сне...

Но само это воспоминание... Я был так откровенен в этом сне.

Помню день, когда подморозило и я пошел в который раз к шестнадцатиэтажке. Был конец октября. Воздух все свежел и свежел. С каждым шагом, по мере моего приближения в степи...

Я перехожу замерзший ручей по двум бетонным плитам. И почему-то останавливаюсь. Может быть, от тишины замерзшего ручья...

Там, в ручье, замерзшие лягушки. Они неподвижны. Распластаны в прыжке... Они будто висят во льду. Так заколдованно, как в остановленном фильме...

Это как остановленный сон... От которого просыпаешься и всплываешь...

Зеленые травы ручья неподвижны. Моргая, как очумелый, я смотрю на эти изумрудно- зеленые, чудесные травы... Они застыли в волнении... Как зеленые волосы...

Я долго стоял, склонив голову, и любовался. И, может быть впервые за все время после переезда, я улыбнулся. Стоя на этих плитах, над волшебным ручьем, я улыбался... В тот момент я будто увидел легкое прикосновение смерти... Когда она становится чудесной... Когда ты попадаешь в хрустальный город, где все настигла смерть... Мгновенная, как сон, как рай... Как подводный город, где нет ни хищников, ни жертв... Я будто стоял над этим городом... Мальчик, потерявший память...

Смерть прошла по мостику за секунду до меня...

Эти подобранные для гребка лапки... Вытянутые лапки... Перепонки... Крапчатые животики... Темно-зеленые спинки и глаза, спокойные, застывшие...

Присев на мостике, я близко-близко наклоняюсь к ручью. Будто хочу напиться этой воды. Этой мертвой воды...

А потом меня взяли на охоту. Первый раз я был на охоте! И увидел этих вмерзших в лед лис! Они были больны бешенством! Их убили и бросили в реку, а наутро встал лед...

Там все напились! Даже собаки вошли в транс! Им бросали хлеб, вымоченный в водке! Они рвались с поводков!

А когда потом они подняли лис, мужики не могли их усмирить. Их звали, свистели, кричали! Но эти псы уже ничего не слышали!

Меня поставили к стогу. Я только собрался поссать, только расстегнул ватные штаны, как услышал лай. И увидел лис.

Они летели к смерти через поле. Под ледяным дождем, по мокрому полю...

Все три вместе! Я замер.

Меня это так очаровало, что я чуть свое хозяйство не отморозил!

Я увидел сначала одну, а потом две сразу. Они летели, не касаясь земли!

И даже когда мужики всаживали в них из двух стволов, дуплетом, они не остановились! Продолжали мчаться, вытянувшись, как пламя, задуваемое ветром!

Я стоял разинув рот.

А потом надо было собирать этих лис. На меня напала тупость, тягучая сонливость. Я не мог отвести глаза от этого поля! От этого пустого поля, по которому они летели к смерти, со свинцом внутри! С пеной на морде... И упав, они рыли землю лапами! Уже мертвые! Еще бы! Дробь «двойка» кого хочешь заколдует!

--- А!!! --- Суки! — рычал Витькин папаша и всаживал из своей пятизарядки. Как гвозди вбивал! А лис все не останавливался! Все полз! Прямо к сапогам! Рыл землю! Уже почти без головы!

У мужиков мех на шапках встал дыбом!

Это была такая ярость, что мы только потом выдохнули!

Их взяли за хвосты и понесли к реке! Их надо было закопать. Так и говорили.

Но все так устали, так отупели, как во сне ходили... Их просто бросили с берега в реку. Размахнулись и бросили.

А пока их несли, они качали головами... Оскаленные морды... Плоские глаза, маленькие стеклянные глаза... Густая, как слюна, кровь капала на землю.

Мужики подошли к берегу, высокий глинистый склон... «Давай! На раз-два-три!» С размаху, вихляясь, лисы попадали в воду. Одна за другой...

Утонув немного, они поплыли. Их сносило течением. Крупный лис, с жесткой черной гривой... И две лисы... Они плыли вместе, как брат и две сестры...

Потом их прибило к берегу, а наутро встал лед. Я вышел, и они там были. У берега, во льду. Я подошел к самому краю и смотрел на них.

Они были так неподвижны, так красивы... Они были так далеко и так близко. Я видел все их шерстинки... Их оскаленные мелкие клыки... У одной из них остался левый глаз. Он был маленький, как смородинка, и без блеска...

Так удивительно. Так обманчиво и реально... Казалось, они лежат так глубоко и одновременно на поверхности... Они были как живые, как новые...

Казалось, в этой реке они омыли свои раны... Они лежали все вместе, две сестры и брат... Такие спокойные... Такие свободные от жизни и ярости...

И в эту минуту я вдруг подумал об отце. Мужики тоже подошли. Они тоже смотрели на лис. Ночью им пришлось пристрелить двух собак... На них были следы лисьих клыков.

Мы молча стояли над этой ледяной могилой. Никто не сказал ни слова! Даже бешеный беспалый Шнайдер! Потом они все ушли хоронить собак, а я остался.

--------------------------

--------------------------

--- Работать! Он должен наконец решить! --- Кем он станет?! --- Ассенизатор! --- Предел мечтаний! --- Золотарь верхом на бочке! ---

--- Что он умеет? Ты спроси у него! --- С тобой он хотя бы разговаривает! --- А со мной сопит! Сопит, как морж! ---

Отец запел очередной куплет своей песни. Для меня это стало гимном семьи и колыбельной!

Я думал, а если бы он вдруг онемел?! Бац — и все?! Как он сам поет: «Пиф-паф по шарикам, я больше не летун...» А?! Что бы тогда было? Как бы он выразил это? Эту энергию. Эту жажду. Как?

Вот тогда бы он меня понял! Тогда бы он выкатил не такие глазищи! И никто бы его не слышал!.. Никто...

Хотя он бы наверняка нашел выход! Стал бы плясать! Как сумасшедший! Чтобы свалиться в конце и заснуть! Или стал бы сочинять! Писал бы как одержимый! Совал бы нам всем в руки свои каракули! Вот тогда бы он понял своего сына! Понял бы своего моржа! Засопел бы по-другому! Мать уходила в такие моменты. Я сопел один. Один отдувался.

В конце концов, в один из таких концертов, я перестал сопеть. И сказал, что буду врачом.

А пока буду работать с матерью. Санитаром. Отец упал со смеху! Уж лучше бы я продолжал сопеть.

--- Почеши-ка спину --- До-окт-о-ор! --- Он ржал, задрав футболку. А я начал ему чесать спину.

Ха-ха! В нашей семейке я один мастер на это! Единственный телепат! Когда был в духе, конечно! Чесал там, где чешется, без слов. Полное взаимопонимание! Отец, как старый тигр, выгибал спину! Он мне подсказывал!

Потом, когда я вырос, когда перерос его, он уже не просил: «Почеши-ка спину!»

Сам скребся или за матерью ходил.

А пока я еще не достиг черты, когда отец перестает тебе доверять и ты отмучился... Ура! Отмучился! И он уже не ведет себя, будто ты кошка или чужой ребенок, которого занесли на минутку, чтоб сбегать в аптеку!

Он мне ставил в пример своего отца! Дедушку Вилли!

«Вот посмотри! Какое упорство! Он и в лагере выжил! В ла-ге-ре!!! Ты бы сдох! В тебе нет настоящей закваски! Эх! Еще пару капель немецкой крови! И все было бы нормально! Упрямства! Пробивать себе дорогу! »

Он нагибался, шепча: «Вот твоя мать. Посмотри... Она всегда хотела быть врачом... Она своего добилась. Но она не железный человек! Нужно стать стальным!..» Он сжимает кулак.

Я опускаю глаза.

Ночами я лежал и мечтал.

Стать шутом... Но кто в нем нуждается?.. Кому нужен шут?!

Или стать священником. Да. Точно. Стать пастором. Шутом-пастором! Это было бы здорово! Я бы не выдержал! Да и губы у меня не подходят. У них у всех такие узкие. Будто всем делают операции. А может, и мои подойдут...

Ха-ха-ха! А вдруг я не выдержу! Так стоять! Вдруг запляшу! Как затанцую! Или рожи корчить начну! Совой заухаю! Начну ушами двигать! Или запою! Пойду вприсядку!

Они меня в интернат сдадут тогда! Точно! Скажут: «Сошел с ума». И привет! Нет... Так не пойдет... Я так не смогу! Обязательно что-нибудь выкину! Начну вертеть носом! Ну, чтоб кого-нибудь рассмешить! Я же не со зла! Чтоб вызвать улыбку! Только улыбку!

А может, и не мучиться! Не придумывать! Ходить по больницам и смешить больных! Сказать там, что могу смешить ваших пациентов! Так работать! Но наверное, так нельзя! Нет такой работы.

Я бы просто приходил и смешил их. Плясал бы! Говорил бы разными голосами! Пел бы баритоном, тенором! Играл бы на губах! На брюхе! Чесал бы одно ухо другим! Я могу! Могу, когда в раж войду! Меня еще надо останавливать! А то засмешу! Уже так было... Они улыбались. Правда! Я не вру! Они смеялись. Вся палата! Они с коек попадали! А другие из коридора пришли! Курили и услышали!

А один даже проснулся! Он долго не просыпался! Так долго, что про него начали говорить шепотом! У него были дырки в животе и трубки, куча трубок! Я его разбудил! И он как увидел мою рожу, так сразу поссать попросился!

Я был счастлив! Я помню его глаза. А он потом спрашивал, что это за толстый плясал...

Ну, плясал и плясал. И еще бы плясал, только бы он проснулся!

Мне-то что, жир течет! Только успевай вытирать!

Только потом так странно... Так внутри пусто... И хочется уйти. Хочется одному побыть. Чтоб все забыли тебя. Совсем.

Будто меня и не было. Ни первых слов, ни гримас, ни сопения, ни пука, ни жира, ни зассанных простыней, ни ботинок «прощай, молодость», ни рубашек, ни платков носовых, скомканных в штанах, ни глаз моих, ни штанов, ни фотографий, ни тетрадок, ни запаха...

И чтоб и мать моя, и отец мой забыли, что я был... И те, кто умерли, и прабабушка, и дед Вилли, все... Забудьте меня!

Мне становилось так спокойно в такие моменты...

Мертвые нас никогда не забудут...

В такие ночи я лежал и, не мигая, смотрел в потолок.

-------------------------

-------------------------

Врачом... Я стану врачом... Все! Пусть он успокоится! Пусть говорит своим дружкам и старухам на лавках: «Он станет врачом! Он хочет лечить людей! Он так старается...» Моя мать...

Эти ночи вместе с ней, на дежурстве... Наш двухэтажный роддом, облупленный, весь в тополином пуху...

И гинекология, куда я за ней бегал через больничный сад, если кого-то привозили... Привозили и били в дверь! Я открывал, и появлялся огромный живот на носилках! Он ходил ходуном, будто там сидел дьявол! Будто роженица хохотала!

А какой ор стоял!

«Врача! Позовите врача!» — хрипели папаши. Если вообще что-то выговаривали! Обычно они уже набирались к тому времени!

Один так примчался на тракторе! А к нему привязал корову! Он не смог вылезти из кабины!

«Где?.. Где?!. Э!» — единственное, что он выговаривал. А утром он, успокоенный, доил корову прямо перед окнами!

Корова мычала как резаная, а мужик гладил ее... «Ну... Все нормально... Все прошло... Все хорошо...»

Черт, они были так влюблены, так обеспокоены! Нужно услышать крик жены! Ее кровь! Ее слезы! И они снова были преданные мужья! Все забыто! Моя женушка в опасности!

«А когда он засовывал в нее все что ни по- падя, он об этом не думал!» — ворчит наша старуха санитарка.

«У-у-у! Кобели! Сунул-вынул-и-пошел!» Она грозит кулаком этому Невидимому Кобелю. А у самой внуков — как снега в феврале!

Я лечу за матерью. Чертовы штаны! Я в них заплетаюсь! Это штаны завотделением. У него гардероб как у оперной примы! Он самый толстый и высокий! Только его штаны мне и подошли.

Я их подворачиваю, но это на минуту!

Мать спокойна. Она всегда спокойна. Я думаю, она исподтишка выпивает. А уж то, что курит, это точно! Она скрывает, но я-то видел! В туалете! В общем туалете в больничном садике!

А эти наши немцы-баптисты! Это стоило посмотреть! Они приехали всей общиной! Как цыгане! Такие торжественные, такие суровые! Выставили из толпы беременную и отступили.

Мать ее записала. И сказала, что все нормально. «Все протекает без особенностей...» Это великая фраза! Я ее выучил наизусть!

«Все протекает без особенностей!» Она годилась на все случаи жизни!

Эта девушка была как монашка. Она шла, упершись глазами в пол!

А какой это был живот... Он был не просто огромен!

Она легла на бок и чуть не упала! Живот перевешивал! Она прикрыла лицо руками!.. И так лежала... Не шевелясь...

А эта толпа начала вытворять такое, что я упал со смеху!

Мать их попросила уйти. Сказала, что все в порядке. Пусть утром придет муж. И все. Они молчали и не двигались. Потом они начали строиться во дворе! Как на парад! Образовали каре!

Мать махнула рукой. Она привыкла.

Когда привезли большого Васю, было хуже! Он весил полтонны! Я не вру! Я сам чуть не сел, когда его начали выгружать из самосвала! Они его привезли в кузове!

Он умирал! Он уже почти не дышал! Нужно было срочно отвести катетером мочу!.. А утром привезли его кованую кровать! Больничная под ним смялась, как пластилиновая! А его кованую кроватищу мы не смогли внести! Даже когда сняли окна!.. Его брат, худой как щепка, сказал: «А, ладно, тепло все равно... Оставим его здесь». И он кивнул на землю. Под тополя... Там его оставили... Потом все — больные, те, кто уже год не вставал, старухи с повязками на глазах, мужики на костылях, дети, прохожие, собаки, кошки, воробьи, мухи и комары — собрались... Все смотрели затаив дыхание... Все были поражены! «Такое существует?!»

«О Господи! Как его земля носит?!», «Вот это да!!!», «Как он такой родился!»

Все чувствовали себя такими здоровыми, такими живыми рядом с ним... Он будто принял на себя их боль...

Он стал горой... Белой горой, укрытой снегом.... Он дышал... Тихо-тихо... С закрытыми глазами...

Если б он открыл глаза, ему бы не поверили! Все бы в испуге убежали! Его бы разорвали на части! Он не смел оказаться человеком!

Это было так странно, все испуганно-восхищенно переговаривались, будто стояли перед диковинным морским чудовищем. И оно не могло, не имело права оказаться таким же, как они!

И глаза! Это были глаза детей, которые смотрят на пожар!

Это были глаза, полные ужаса и восхищения...

Я не мог на него смотреть! Я так его понимал! Это ведь был я! Неужели я стану таким?! Человек-гора... И я так же буду лежать, тихо-тихо дыша?!

При них, при людях, я не мог на него смотреть. А потом, когда наступила ночь, в которую он и умер, я не мог от него отвести глаз! Он был еще жив... И дышал. Воробьи, как и люди, уснули, слава Богу! Я сорвал ветку и отгонял комаров! В ту ночь их было много...

Стоя рядом с ним, я махал веткой, и слезы текли по морде!

Я хотел только справедливости...

Ему едва нашли вену, чтоб пустить кровь! А чтоб вставить катетер и вывести мочу... Черт! Трое бились над ним! Трое! Его всего перелопатили! И никто не мог найти его член! А он лежал и умирал... Все тише, все быстрей... Это отдельная история!

------------------------ И тут эти одержимые начали молиться! Они пели хором! И это в два часа ночи, во весь голос! По-моему, все новорожденные и даже недоношенные вскочили и прилипли к окнам! Еще бы!

«Куда мы попали?!»

«Что здесь творится?!» «Надо было получше выбирать местечко! Я же тебе говорил!»

«Помолчи! Недоносок...»

А хор пел... Они вошли в экстаз, чуть не плясали! И так всю ночь! Представляете! А девушка лежала, не шевелясь, спрятав лицо в руках. Я ходил рядом, думал, может, ей что-то надо... Ни воды! Ни слова! Один раз я даже дотронулся до руки! А вдруг она умирает! Она так дышала, так тихо и спокойно! Я уже не верил такой тишине. Меня не проведешь после большого Васи! Я покашлял, и она открыла глаза. Они были бесцветные, как дождь. Она так устала. «Что-то нужно», — спросил я. Она улыбнулась и покачала головой. Так всегда бывает! Это вечное «Нет... Спасибо...». И жест отказа. Всегда! Эта жестокость! Нужно умереть, чтоб попросить судно! Нужно агонизировать, чтоб тебе принесли воды! Дождитесь, пока кровь горлом пойдет, и тогда крикните медсестру! Она недалеко! А лучше терпите, и когда из кишечника польется черная кровь... Вот тогда зовите... Тихонько так, интеллигентно!

Эта беспощадность может свести с ума!

Хотя я видел и других.

«Доктор! Что со мной?! Я пукаю! Да-да! Сегодня! Все утро!»

«Ничего. Все в порядке... Пукайте».

Или: «Сестра... Сестра... Убери таракана... Он мне всю грудь истоптал...»

Или попадется какой-нибудь дальтоник с язвой желудка! И таблетки для него все одного цвета! А он стесняется сказать, что ни хрена не различает! И к вечеру с горшка не слезает! Очередь по коридору... Кто в ванну ссыт! Кто в процедурном в биде.

Веселенькая жизнь, как в «Фигаро»...

Я старался не отходить от нее далеко. Туда- сюда по коридору. Посмотрю в окно. Поют. И дальше.

Мать сказала, чтоб внимательно смотрел на ее ноги. Если начнет подтягивать к животу во сне, чтоб сразу ее позвал! У нее в гинекологии казашка с кровотечением поступила!

Но с этой девушкой все обошлось. Утром ее переложили на каталку и повезли. Схватки начались! Это был быстрый приступ! Малыш оказался отличным полководцем! Он быстрым маршем подошел к шейке матки, и она открылась. Он вошел в мир как Аттила ворвался в Рим.

Стоило только показать в окошко этого Аттилу, как хор смолк. Они поклонились Аттиле и разошлись все, кроме запевалы. Мать вышла и сказала, что мальчик, и сказала вес. Пастор поднял глаза и пробормотал, дескать, спасибо, Господи, что вложил в руки этой неразумной женщины искусство излечивать!

А остальной хор, шатаясь, побрел восвояси. Но это еще ничего ночка! Бывало, что медсестра кричит: «Эти сволочи! Онанисты! По окнам шарят! Замучили! Всех рожениц напугали!»

Она меня отправляла, чтоб я им показался. Просто постоял так, чтоб они мужика увидели. «Ну, хотя бы тень!»

Хохоча, я стою в углу. Отбрасываю тень! Мужик из меня... Онанист пугает онаниста! Смех!..

Но она была в чем-то права. Нет пугала страшней для онаниста, чем другой такой же!

-------------------------

-------------------------

Итак, едем дальше... Стать врачом! Решено. А пока я отпугивал своей тенью тихих онанистов!

Врачи — великие люди! Не боятся ни темноты, ни уколов! Могут есть, когда хотят, и не едят! Они заняты другим! Они спасают.

Они все одержимы спасением!

Они-то все понимают.

Почки, клапаны, лунные-полулунные, дыхание, метастазы, сердечная мышца, кости, косточки, кожа, кровь, яичники...

Все это так сложно! Стоит представить — и хоть сразу в гроб!

Попробуйте-ка забыть, как дышать! Как вдыхать и медленно выдыхать! Я однажды проследил, как дышу, так весь взмок от напряжения! Это так таинственно...

Но они-то все знают! Я уверен! Все!

Эта тоска умирающего, эта тень, набежавшая на глаза... Испарина и лоб, покрытый градинами холодного пота... Удар. Удар. Остановка. Этот жар внутри... И в теле такая тяжесть. Оно погружается в невидимую реку... Все глубже и глубже... А потом ты видишь, тело вытягивается... Будто мертвый потягивается... И внезапно эта деревянная твердость и легкость... Все.

«Тушите свет в операционной... Пойдемте мыться...»

Они идут все вместе. Молча, как монахи. На ходу снимают чепчики, повязки... Мне всегда казалось, они знают, что можно смыть, а что не смывается...

Вранье, пошлое вранье! Никто, когда умирает, не улыбается! Это все ложь про улыбочки! Я не видел никаких улыбок!

Может, потом они и начинают усмехаться. В холодильнике, в морге, с бирками на пятках! Как в бане! Может, тогда они и смеются! Сидят себе и треплют языками, пока живые рыдают!

Мать меня загоняла с новорожденными! «Пеленки! Бегом! Свежие, три пары, и тальк! Захвати инструменты из автоклава! Отдай биксы «старшей» и занеси в родовую клеенки!» Я носился как ненормальный. Все было в разных местах.

Эти штаны! Полосатый, как с «особого режима», я летал вниз-вверх, а если было время передач, эти родственнички приносили баулы, ящики, мешки еды! И я их разносил!

«Фамилия и номер палаты?» И бегом наверх. «Фамилия и номер палаты?» Бегом на другой конец!

А когда привезли со стадиона этих детей... Их мамаши были, наверное, подруги. В толчке они сделали себе выкидыши. Они их там прикончили! Каждая — своего! А может, они поменялись! Может, если чужой — не так страшно!

Их нашла уборщица. Она все время икала, когда вылезла из «скорой». Она не могла сказать ни слова!

--- Не смотри, — сказала мне мать. — Не смотри --- Да уйди ты отсюда! ---

Она привезла каталку, и медсестра, вся в облачении, их уложила. Их ведь надо было зарегистрировать...

Уборщица протягивала к нам руки. Она была как немая.

--- Ничего --- Ничего --- Успокойтесь --- Мать ее увела в приемный покой. А водила «скорой» умчался. Он орал, что теперь вонять все будет в салоне! Не отмоешь!

Наша «старшая» посмотрела на меня поверх повязки. Эти глаза поверх повязок! Ни черта не поймешь, что происходит! То ли все нормально, то ли гроб заказывай! Такие у них глаза!

Я остался и помог ей отвести каталку в морг. Она позвонила, и врач вышел. Она ему нравилась! Все это знали. И я знал.

Он был такой забавный. Как бухгалтер. В нарукавниках. И цифры в глазах.

Но взаимности он не ждал. Он ее любил издалека. Потом расскажу. Стоит того!

--- Ну что... Заходи --- Сейчас я их занесу ---

Он сидит за широким деревянным столом. Вокруг чистота и запах формалина.

--- Хочешь пирожок? — спрашивает. Я мотаю головой.

--- Ну, тогда поехали ---

...Эти нерожденные дети в ванной... Они такие меланхоличные... Скрестив руки на груди, сталкиваются телами. Сильный напор из крана... Струя их переворачивает, и они будто показываются со всех сторон...

Нерожденные младенцы... Столько ночей они проплывают в моей памяти, перед глазами... Косяком удивительных рыб.

Одним было пять месяцев. Уже есть ресницы... Длинные ресницы, черный чуб и шерсть на загривке... А другие постарше, крупные, плавные, с ноготками, с ямочками на руках и локотках...

А некоторые совсем как мальки, прозрачные мертвые рыбки, уснувшие зеркальные карпы!

Их тела как смятые географические карты с сосудами как реки, как прожилки в мраморе...

Потом я видел других. Уже когда учился на первом курсе.

В огромных банках! Мы привыкли к ним! Они же всегда были с нами, эти уроды. Мы ели свои бутерброды в анатомичке! Только перчатки снимешь с одной руки!

А они покоились перед глазами... Трехрукие, одноглазые...

У одного был длинный хвост. Свернутый, как у поросенка. Его почему-то звали Кувшинчик. Девчонки его любили больше всего. Они мурлыкали ему песенки, напевали и, проходя, щекотали стекло банки.

Они мне казались такими одинокими... И такими меланхоличными... Они все были старше нас, старше наших профессоров. Такие древние... Они были здесь со дня основания.

Они проплывали перед нами, такие далекие и отдельные, как маленькие гамлеты...

Мертворожденные гамлеты...

А когда я ел, глядя на них, медленно, задумчиво жевал, в такие минуты мне казалось, они ждут своего часа...

Они были так флегматичны, эти младенцы, так удивительно спокойны...

Мы были все вместе, и мы не мешали друг другу.

-------------------------

-------------------------

Я бродил по свалке... Ничто меня не волновало. Ни еда, ни рюкзак с реликвиями.

Я уже забыл, когда последний раз видел дядю Георгия. И я начал забывать его лицо... Только торс. Закрыв глаза, я видел только его торс. Он был во мне как обломок красоты. Как воспоминание...

Именно сейчас я вдруг захотел его увидеть. Здесь, на свалке.

Мне было стыдно за то, что вытворил в последний раз. Легенда...

Она ведь уже давно во мне! Этот торс, эта красота... И те дни лета, когда мимо меня проходили татуированные ангелы, молчаливые расконвойные... Как черные лебеди, скользящие по реке... Отрешенные, бронзоволицые ангелы.

Эта запрещенная красота, красота без правил! Как торнадо... Как пожар... Как гибель... Как ярость...

Вскочив на ноги, я начинаю кружить по свалке. Все ближе и ближе к «пазику», где лежит рюкзак с реликвиями...

Положив на колени череп собаки, я сказал громко: «Благослови меня, прабабушка! Дядя Георгий... Игорь... Валя Ашхабад... Дядя Слава Баландин... Помогите мне! Пусть красота выйдет из меня! Выпустите из меня красоту!..»

Тучи летели над степью. Над башней в степи, уже ставшей чужой. Над нашим городком и свалкой, а я все строчил и строчил... Высунув язык!

Передо мною открыта тетрадь. Я не написал ни слова. Уже темнеет. Сколько я здесь просидел?.. Спина и ноги так затекли, что я чуть не упал, стоило только попытаться встать.

...Мне незачем вставать. Незачем подниматься. Незачем идти куда-то.

Видно, правильно они хотели сдать меня в интернат. Для придурков, которые сидят и смотрят перед собой! Часами! Не мигая! Забывают задницу подтереть!

Я сидел скрючившись и ничего не чувствовал, кроме того, что, Господи, как я хочу жрать! Я вспоминал всю жратву, все «блюда», все беляши, картошку деда, яичницу, которую жарила моя слепая прабабушка! На ощупь жарила! Голод и награда!..

Если бы они или кто-то давали бы мне еду за то, что я вытворял... Может быть, мне удалось бы выразить, понять себя! Но нет! Они меня кормили как раз за тишину! За сон! Чтоб я не мешал спать! Не вертелся как вошь на сковородке! Не мешал! За тот покой! Они его отвоевали с таким трудом!.. --- Ты мудило! Мудило! --- Ты свел с ума моего Витьку! Вас всех надо было удавить в колыбели! --- В роддоме! --- Как я хотел девочку! Девочку! --- Они любят отцов! И если сходят с ума, то только от любви! --- Понимаешь! Ты, жирная скотина! --- Ты-то никогда не ебнешься на голову! --- Это ты! Ты виноват! --- Он мне все рассказал! --- Все! ---

Витькин папаша, Шнайдер-старший... Я дрожу, когда вспоминаю! Он меня чуть не прибил! И мой отец стоял, стоял, стоял! Рядом! Они сговорились! Они все сговорились! Все отцы! Но они опоздали... Со мной у них не получится!

Минутка! Передышка! «Что ты орешь!» «Не вертись под ногами!» И снова в бой!

А где я в этой битве... Где?

Устраниться! Смыться! Тихо съебаться! Перерезать глотку! Ха-ха-ха! Вы видели кого- то, кто в сражении кончает с собой?! В бою так хочется жить!

Эта ржавая кабина автобуса...

Я так хотел выразить то, что меня переполняло! Как немой! Как заика! Быстрее мысли! Быстрее, чем песня! Быстрее красоты и смерти!

Голод стал невыносим. Я начал сосать палец. Вся морда стала синей от химического карандаша! Я попробовал себя укусить — солоновато, а правая рука, дрожа, приближалась к раскрытой тетрадке! Я сосал и облизывал кулак, свою левую лапу, как медведь, которого разбудили! И теперь он никак не может уснуть! Уснуть, как ребенок! Чтоб ничего не чувствовать!

Вскочив, я начал носиться по автобусу. Пару раз задел башкой о перекладины, боком врезался в поручень!

Забыться! Уснуть! С лапой во рту, с пальцем...

Стать зародышем! Плевком протоплазмы! И плыть, плыть без единого движения, ничего не говорить, ничего-ничего-ничего, и ничего не чувствовать, ничего-ничего-ничего, ничего не выражать, исчезнуть, войти в ворота, в эти ворота, в эту пещеру в горе, в эту пещеру, где вспыхивает и тепло светится энергия, и плыть, плавно переворачиваясь, как плод, как упавший в реку плод, скользить по реке, у которой нет ни имени, ни русла...

Я никогда не плакал оттого, что понимал... Я мычал и сосал палец. Пытался выразиться. Высказаться! Тупица...

Снова стать слепым! Сидеть в курятнике с книжкой! Стать слепым ребенком и ехать верхом на свинье! Медленно плыть и просто водить головой, из стороны в сторону... Я стал плакать! Повизгивая, стал проситься на руки! Подвывая, весь синий, в соплях... Согрейте меня! Не хочу отделяться! Не хочу! Возьмите меня на руки! В тепло! Возьмите меня в тепло! Я не помешаю! Теперь я все понял! Я не буду вам мешать! Просто буду сидеть в темноте, в углу, и есть! Только сидеть и есть!

Обещаю! Я не буду видеть снов! Никакого беспокойства...

Я причитал, как зародыш! Если б он сумел остановить это движение и выразить себя! Пойти вверх по течению!

«Назад, назад, назад!» Все существо мое протестовало!

Забиться в угол, за печку, и разглядывать трещины, слушать, как отваливается штукатурка! И ничего не чувствовать! Ни красоты, ни ярости...

Остановите меня! Я орал в голос: «Астанавите ми-и-ин-я-а!..»

Домой, домой! Обратно! Через реку, обратно, в эту могучую гору, в эту пещеру...

Не называйте меня... Не дайте мне упасть... Как капле.

Я рыдал, содрогался, как рыбешка на песке. Выворачивался наизнанку.

А рыдать на голодный желудок никому не советую! Сначала хорошенько поешьте! Обязательно! Ну, как нам всегда говорят: «Поешь! Обязательно закинь что-нибудь перед выходом! Что-нибудь забрось... И можешь идти спокойно!»

Точно! «А то сгубишь желудок!..»

Тихо-тихо вокруг. Очень тихо. Я знаю эту тишину. Это всегда так, когда мной овладевает жажда разрушения... Я такой спокойный...

Это было как конь, мчащийся по полю... Как дикий конь... Как топот быка... Как лисы, летящие навстречу смерти...

Я вынул свои реликвии. Крыло сокола и воронье, ставшее серым, крыло я держал в руках. Череп собаки положил на резиновый полик. И остановился.

Склонив голову, я смотрел на этот череп... Глазницы, клыки... Он мне будто усмехался. Он меня подбадривал.

И опять это легкое дуновение... Этот ветерок, предвещающий бурю... Это дыхание красоты превращается в вихрь...

Я начал топтать этот череп. И с каждым ударом ветер все крепчал и крепчал! А потом это стало как землетрясение! Я вошел в раж и топтал, уже не разбирая куда и что! Я танцевал на черепе! Как немой раб, жаждущий свободы!

Я визжал, как боров, почуявший смерть, плясал на самом дорогом, что у меня было! Все, что было создано и хранимо, — все я растоптал! Все...

И стоял теперь, вытаращив глаза, дыша как паровоз!

Меня осенило уже потом. Я сложил бережно все косточки, все кусочки обратно в рюкзак. Потом раскрыл снова тетрадку и провел крыльями по своей мокрой морде. И ударил крылом в лист! Сначала одним, вороньим! А потом другим, соколиным! Получились два грязных отпечатка.

Эти грязные, в слезах и соплях, крылья стали первым словом, которое меня выразило...

Стоя над рюкзаком, я улыбался как идиот. Я будто снова летел над разрушенными городами... Над скелетами домов. Над пустынными улицами...

------------------------

------------------------

Ну и хватит о детстве.

Младенчество, первые шаги... Деревянные игрушки, прибитые к полу... Обиды, страхи... Хуйня все это! Вы уже рождаетесь одержимыми!

Тихо! Кто-то поет в тишине... Детская песенка. Наверное, это новенький...

Les militaires Qui font la guerre! Les militaires Qui pissent en l'air! 1

 

Саша & Александр

Он уснул на рассвете. У японской печки, которая реагировала на малейшую вибрацию. Она была придумана специально для землетрясений. Стоило топнуть, она выключалась.

Саша запил горсть красных таблеток апельсиновым соком из коробки и сел у печки на стул. Свет он не включал. Эта августовская ночь была холодной-холодной. Три дня шли дожди.

Саша надел мятую джинсовую рубашку, которую Александр вчера принес из прачечной.

--- Ебаные прачечные! — орал он вчера. — Ебаный общественный дождь! --- Ебаный уриновый город! --- Ебаные мы! ---

Это было нормально. Вчера, позавчера, позапозавчера. Значит, все в порядке. Никакой меланхолии.

В рюкзаке с запятой «Найк» Саша нашел свои «Командирские » часы и засунул руку в стальной, еще русский, браслет. Часы светились в темноте, как компас.

Потом он натянул черные рабочие джинсы. Лежа, ловко, стараясь не разбудить Александра. Все эти три дня они спали на матрасе, сверху навалив еще один.

Они спали вместе, без объятий. Как зародыши-близнецы в матке, близкие и враждебные, которые прячут друг от друга свои судьбы, прижав их к себе.

Светлые джинсы Саша аккуратно свернул и засунул под подушку Александру. Он поднял бережно подушку, на секунду лицо спящего приблизилось. Саше показалось, будто он держит в руках отрубленную голову друга. Несколько секунд, даже меньше, одно мгновение он, склонив голову, смотрел в лицо Александра. Потом так же бережно опустил подушку.

Он улыбался в темноте, одними губами. Поблескивая глазами.

Саша нашарил старые кроссовки, вынул терпеливо шнурки и бросил их на пол. Потом надел ставшие еще свободнее кроссовки и закурил. Голова уже начинала кружиться.

Лицевые мускулы расслабились, и Саша почувствовал, как из уголка рта потекла слюна.

Он вырвал листок из желтого блокнота, снова полез в рюкзак, достал черный ВIС и написал что-то на листке.

Посидел еще немного. Потом медленно, уже погружаясь в сон, развернул второй матрас и лег. Стало холодно, потом еще холоднее, а потом тепло... Он с головой укрылся китайской телогрейкой. «Вся в пятнах... — прошептал он. — Вся как в крови...»

-------------------------

-------------------------

--- Ты чё это разоспался? — проворчал Александр и ничего не услышал в ответ. Он почувствовал, как холодно в комнатке. Выругавшись, он плотнее завернулся в одеяло и уснул дальше.

Было воскресенье.

Проснувшись, Александр, лежа с закрытыми глазами, фантазировал о девушках: одноклассницы, библиотекарь прихрамывающая, сумка ее, колготки, очки, волосы, кудри, вот эта, другая, а эта в лифчике... Он сам не заметил, как высунулся от возбуждения из-под матраса.

Его удивило, что Саша спит отдельно. Пять лет, пять последних лет зимами они спали вместе, согревая друг друга. Они спали спиной к спине, лицом к лицу, валетом. Даже в Германии, в сарае, куда они забрались и где была жара и весело пахло свиньями, даже там они спали вместе.

Это началось еще в Голландии, на пересылочном пункте. Они хотели смыться в легион и присматривались, к кому бы пристроиться. Во Францию обычно шли через Бельгию, а там такое...

--- Они все там смешные! --- Не зря про них французы, как про наших чукчей, анекдоты рассказывают! ---

Сеня Украинский знал толк.

--- У меня все зубы --- Там надо иметь все зубы! --- Там всех выстраивают с разинутым ебалом!---

Вот там, в этих бараках, где все общались на дикой смеси английского, немецкого и прочих, Александр впервые попросился спать с Сашей. Мало кто удивился. Ха-ха! Да все здесь провоняло кокаином! Всем было насрать! Немцы приносили с собой пирожное, посыпанное кокой, и презрительно угощали жаждущих. Коку дышали, нюхали, совали во все дыры, в уши, в анус, под мышки, разводили на спирту и закапывали в пупки! Один тип в глаза втирал. Он потом бродил, приговаривая: «Щщщ-ит, мерд, щ-щ-и-т, мерд...»

Вот там-то местный Блондин и пошел на Сашу с ножом.

Была ночь... Блондину было похую: ночь — день. Он был зомбирован.

Саша спал. Все спали. Среди вони, среди выстиранных сохнущих носков и среди невыстиранных, а просто сохнущих, среди выкриков во сне, призывов «мама, мама», среди дыма от гашиша Блондин поднялся, огромный, и пошел уверенно по направлению к ним. Александр смотрел, как тот подходит. Александр обалдел, когда увидел, что глаза Блондина закрыты! Полностью! Не прищурены, а закрыты, занавешены, заперты на все засовы луноблудия! Александр никогда такого не видел. Он даже приподнялся на локте.

А Блондин вдруг встал между коек, как будто потерял нить, как будто его антенны потеряли цель. Он водил головой по сторонам. Будто молча восхищаясь: «Ка-а-а-к вкус-у-усно человечиной пахнет!!!»

И в эту самую секунду Саша застонал во сне. Александру не надо было никакой клизмы! Слава богу, он опорожнил кишечник перед сном!

Блондин насторожился! Навострил уши! Но это одно, он еще и усмехнулся! Александр потом клялся, что видел ухмылку на морде Блондина!

--- У него такая была --- Такая рожа! --- Он бы тебя точно завалил! --- Про него ведь рассказывали --- Ему человека убить — как два пальца обоссать! ---

Неизвестно, как Блондин, а Александр бы в тот момент и ширинку не расстегнул! Так руки тряслись!

--- Он к тебе сгибается --- Сгибается --- Сгибается --- Голову набок, как пес --- Как, знаешь, эти псы умные --- Когда им интересно --- Башку всегда набок — и смотрят ---

В эту секунду Александр вскочил и бросился к Блондину.

--- Это не тот! --- Не тот, — зашептал он по-английски прямо в ухо Блондину.

--- Да ебал я такие приключения! --- Я и близко не подошел! --- Шепчу ему --- Думаю, ну где у него эти антенны! --- Чем он слышит?! --- Может, жопой! --- Откуда я знаю?! ---

Не суть. Блондин услышал. Он выпрямился медленно и, пока разворачивался, как танк, Александр, уже на крыльях перемахнув три койки, никого не задев, не издав ни шума, ни шороха, уже нос спрятал под одеяло.

--- Лежу, а сердце так и прыгает --- Думаю, вот одеяло подпрыгивает! --- А ЭТОТ повернулся и смотрит --- Сука! Ищет меня своими антеннами! --- Сколько он крутил свою настройку, сколько так стоял — не знаю! --- Только в какой-то момент вдруг быстро пошел, пошел, пошел и остановился у одной кровати — Ну, думаю, все! Пиздец котенку, срать не будет! --- ЭТОТ нагибается и спокойненько раз, раз, раз ножом! --- В одеяло --- Поковырял там, постоял минуту --- Прислушивался --- И тут у меня волосы зашевелились! --- Блондин наклоняется, почти лег на того, кого прирезал --- И, бля, я думал такое только в кино бывает! --- Слышу — а он чавкает! --- Да! --- Жрет! --- Я охуел! --- А ЭТОТ выпрямился — и кусок чего-то в руке --- Поднес его ко рту, прожевывает то, что уже откусил --- А по локтю течет --- Я чуть не заорал! --- Нет, нет, нет --- Как кино смотрю! --- Только ни разу в кино не обоссался! --- А здесь даже не заметил, как потекло! --- И никак не могу глаз отвести --- Хуй его знает, сколько ОН обедал --- Только вдруг прислушивается, осторожный --- Но ничего, постоял, наверное, минуту --- И спать пошел --- А через какое-то время я стон услышал --- Из той кровати --- Тот самый, которого он завалил, а потом жрать начал!!! --- То есть ЕГО жратва стонет!!!! --- И я глаза закрыл ---

-------------------------

-------------------------

А потом, в эпопею Булонского леса, они влезали в один спальный мешок. Оба худые как спички.

--- Ну и ребра у тебя, Саш, — ворчал Александр. — Мне дырку в боку за ночь просверлил! ---

--- Ну и спи один, — спокойно отвечал Саша. Вдвоем они умещались в душевой кабинке на Saint-Lazare. Стоило только открыть кран, в картонную дверь уже стучали. На это не стоило обращать внимание. Они просто переглядывались и продолжали намыливаться. Передавая друг другу бутылку с жидким, воняющим грушей мылом.

...Только мыться. Спокойно везде намыливаться. Пока один мылится, другой стоит под струями. Закрыв глаза.

Хоть конец света. Хоть войну объявят. Пусть раздают документы. Пусть ломают двери. Только мыться и ничего не слышать. Ничего-ничего-ничего. Лейся, вода, лейся! Лейся, горячая вода. Бей мне в лицо! Мой глаза! Уши, ноздри, шею. Мой меня везде! Член обязательно, эту бесполезную штуку!

Думать только о себе. Нас никогда не учили думать только о себе. Научись думать только о себе. Бояться только за себя. За собственную шкуру. Насрать на все остальное. Посмотрим, как вы запоете, когда вам жизнь яйца прищемит. Посмотрим, как вы будете стоять под душем, закрыв глаза...

Ха-ха! Кое-кто с крепкими нервами умудрялся даже бриться под грохот кулаков! --- Эй, фак ю-ю-ю вери мач! Выходите! --- Не один на свете!

--- Саша смеялся. А может, он глухой?!

Стань глухим. Стань слепым. Слушай только меня. Свое тело. Слушай его. Слушай и делай, как оно говорит. Делай то, что оно просит. Выжить, выжить, выжить...

Как я устало... Как я устало! Не могу! Не могу больше! Я мерзну! Этот холод! Этот дождь смерти! Всегда эта влага! Я весь покрыт потом! Испарина! Тяжесть! Смерть?! Я умираю? Да! О-о-ох, как хорошо...

Сначала, первые два раза, они стеснялись своих прикосновений. А потом их руки намыливали их спины. Их ноги крепко стояли на скользком пологом кафеле.

--- Эй, пидоры! --- Сколько можно! --- Вы что там, чешете друг друга?! ---

Им орали на всех языках. Черные были смелее. Они и лупили в дверь. Никто никогда не открыл пинком дверь. Никто и никогда. Это было как игра. Как игра в аду.

-------------------------

-------------------------

Александр, потрогав в паху, позвал: «Са-а- аш... А Саш...»

Саша не отозвался, и Александр продолжал лениво трепать, щекотать, мять в паху. Он думал, тепло ли сегодня в городе или придется надевать ненавистную невезучую куртку, в которой ему удавалось за день настрелять не больше десяти франков. Всегда ровно десять. Ни сантима больше, ни сантима меньше.

«Сука! Она проклята, эта куртка! — разговаривал сам с собой Александр. — Она создана, чтоб я был бедным! Кто-то хочет,

чтоб я был бедный! Это Венсан! Его куртка! Он-то, конечно, не хуево получает! RMI и еще за квартиру кучу пособий! Бабой надо было родиться. Жизнь девушки стоит дороже...»

Иногда в такие вот утра ему казалось, что он знает всех женщин Парижа. Он помнил всех, всех, к кому подходил за день. Всех женщин, кто встречался с ним глазами, когда он подходил и просил несколько монет. Он помнил тысячи взглядов. Тысячи ног, тысячи, миллионы рук, сумочки, шарфики, пальто, курточки... Эти тысячи женщин вошли в него, как дождь, как влага, как запах. Женщин и все, что у них было, он, Александр, вспоминал как детство. Как борщ, как ленинградский «Беломор», как пельмени, как кусок жирного воскресного солнца, лежащего на полу детства...

Женщины были как счастье.

Он забыл и вкус борща, и вкус солнца, и пельмени. Смотреть на женщин стало привычкой.

Тайком от Саши он вступал в долю с кем- нибудь и покупал в Бобуре травку и сэндвичи. Мотался по городу. Накурившись на лысом газоне площади Республики, он становился царем всех женщин, которых когда-либо видел. Они приходили к нему сюда и садились вокруг. Они его окружали, как воздух. Он будто сидел в середине костра.

А потом он бешено мастурбировал в клозете и долго смотрел, как сперма вьется, пляшет в унитазе. В такие моменты ему становилось легко и грустно. Как когда-то в детстве, когда его привезли в больницу с воспалением легких. И он сидел, опустив руки, как смертельно уставший взрослый. Как готовый умереть взрослый...

-------------------------

-------------------------

Он снова позвал Сашу. И только в этот момент он почувствовал, что дрожит от холода.

Он перевернулся на живот и увидел, что печка отключена. Саша лежал, скорчившись под телогрейкой. Обычно он просыпался первым.

Александр встал на колени и позвал: «Саш... А Саш...» Подождал и снова позвал: «Сань... Вставай...»

Потом он встал и, подойдя, наклонился над Сашей. И отогнул полу телогрейки.

Саша лежал с закрытыми глазами. Александр выругался тихо, так, чтоб не разбудить Сашу, и вернулся к своему матрасу. Почесываясь, он потоптался, перед тем как лечь, как кот, но ложиться не стал. Вернулся к Саше, включил печку и только теперь заметил исписанный листок. Они никогда не переписывались, как большинство людей, живущих вместе.

Александр всегда все клал на пол. Он и ел с пола, лежа на матрасе. Листок бумаги на «верхнем уровне», на Сашином столе, его напугал. Это было плохое предзнаменование. Александр решил его не читать.

Саша его ругал, что он жрет с пола, как собака, как зверь: «Да сядь ты за стол, как человек поешь». А тот все продолжал: «А так вкуснее... И нахуй вставать...»

Александр ходил кругами вокруг Саши, вокруг записки так, чтобы не различать того, что там написано. Но в какой-то момент он встал, замер, как оглушенный. Схватил записку, поднес к глазам и тут же ее отбросил. Попятился, попятился и, споткнувшись о матрас, рухнул.

-------------------------

-------------------------

Прошло уже часа три, но Александр сидел не шевелясь. Он забился в угол и оттуда смотрел на холм, укрытый телогрейкой. Он никак не мог поверить, что этот холм — мертвый Саша. А вдруг это шутка... Вдруг сейчас Саша встанет и будет ворчать, что завтрак не готов, грязь, бардак...

--- У тебя подо что руки заточены, Санька?! --- Ты что, пальцем, что ли, деланный?! --- Нитку в иголку вдеть не можешь! --- Гвоздь забиваешь полчаса! --- Яйцо всмятку ешь и потеешь! --- Как ты дожил до своих тридцати?! ---

Саша встанет, и они будут есть. Они будут есть за столом. «Будем есть за столом, — подумал Александр. — Если ты встанешь...» Но в записке было все ясно написано.

Теперь нужно было что-то делать. Нужно было что-то предпринять. Но Александр не мог пошевелиться. Он не мог даже моргнуть! Не мог подумать, что теперь ему предстоит сделать. В сущности, он никогда не видел мертвого человека.

Бабушка. Только бабушка, ноги которой были в теплых колготках. Он запомнил только ноги в гробу. И все. Была зима, она не хотела зимой, она хотела в мягкую землю, но получилось зимой. Могилу долбили, а бабушку одели в зимние колготки.

И вдруг он вскочил и бросился к Саше. На секунду замер перед холмом на коленях, а потом откинул телогрейку.

Он будто хотел разбудить Сашу. Обнял его и начал трясти, приговаривая, его тело в размазанных татуировках вибрировало. --- Санька! --- Ебаный в рот! --- Сань! --- Проснись же! — Ну все! — Вставай! —

Он зарыдал --- Ну как же я теперь?! --- Как же я теперь без тебя?! --- Что же теперь будет? А?! Са-а-ань?!

--- И тут он заметил щетину на Сашином лице. Рыжую щетину. Он никогда так близко не видел человеческого лица. Так близко, так неподвижно...

Он сел и положил Сашину голову себе на колени. Он уже не плакал. Он внимательно всматривался в Сашино лицо и никак не мог оторваться. Голова была тяжела.

Осторожно отпустив голову, Александр встал и побежал к порогу. Его вырвало на ступеньки.

------------------------ Прошло еще несколько часов. В окне уже были сумерки. Александр слышал, как покашливает поляк Ян. Его прозвали «говорящий вибратор». Он вернулся со своей воскресной работы и теперь пойдет в толчок. На час. И значит, нельзя будет пользоваться электричеством. Иначе этого жиголо убьет током прямо в толчке.

Ха-ха! Прямо в толчке! Он сгорит на унитазе!

Вот этот Вибратор... Ну и что. Ну, спит он со старухами. Они его кормят, в рестораны водят, а стоит ему только про документы заговорить, как они беспокоятся! И как он с этими трупами спит?

И тут Александр подскочил. Он вспомнил про Сашу. Подошел к нему, уже открытому, лежащему уже с открытым лицом. Он садился и снова вставал и шел к Саше. Так прошел еще час. Вибратор Ян вышел, насвистывая, из толчка и прошел в свою комнату.

Александр думал, что делать дальше.

Ближайшее кладбище. Монпарнас. Можно посадить Сашу на велосипед и, как стемнеет, перевезти туда. Нужно только как- нибудь его прикрепить, чтоб не соскальзывал... Скотч. Да, есть где-то. Скотч...

Александр представил себе, как он ведет велосипед по ночному городу. И Саша валится ему на плечо. Черт, черт, ведь кладбища по ночам закрыты!

Сволочи! Наши всегда открыты! Можно есть, спать и приходить когда хочешь!

А полиция?! Ночью тип с велосипедом, а на нем труп! Идут молча, один чуть не валится, как мешок! А со второго пот градом! Сразу остановят.

На Монпарнасском вокзале есть тележки. Найти там коляску и в нее посадить Сашу. Так клошары перевозят свое хозяйство. Он видел. Но нет десяти франков, чтоб отцепить тележку! Кроме того, он и не помнил размеров тележки. Поместится туда Саша или нет?!

Он подумал про Сену. Про реку. Если б была лодка... Сорвать замок пару пустяков. Они бы вдвоем уплыли бы в Шарантон. В Марну. Тихо, вдоль берега. А там лес. И земля.

Земля... Много земли, много тишины...

------------------------ Александр проснулся весь сразу.

Задремав, его тело в поисках опоры соскользнуло на пол и вытянулось. И от этого удобного вытягивания он очнулся. Ему снилась баня. Арабская баня, куда он затащил Сашу. Он ему не давал покоя! Он так хотел помыться «по-настоящему»!

--- Давай сходим в баню, — канючил Александр. — Ну, давай --- Заебали эти души! --- Не помоешься --- Не поссышь под душем спокойно --- Отпариться надо, а? --- Давай сходим ---

Билет стоил пятьдесят франков.

Неприятное началось уже в вестибюле. На них смотрели со всех сторон черные глаза. Свежевыбритые арабы. Гортанная речь, а как они вошли — сразу тихо.

--- Не дергайся, — сказал Саша. — Не встречайся глазами --- Но и не отводи ---

Александр инстинктивно начал к нему прижиматься.

Продавец на них посмотрел как на падаль. Как на протухшую падаль. Казалось, еще немного — и он зажмет нос.

--- Не прижимайся ты так, дурья башка! — прошептал Саша, спокойно улыбаясь во все стороны.

--- Уроды! — ворчал Александр. — Нас сейчас кастрируют! --- Ты смотри, ну и рожи! ---

Они вошли в раздевалку, и тут Александру впервые стало стыдно. Он носил офицерские кальсоны из секонд-хэнда. Они стали черные. Он мялся и не раздевался. На них смотрели. Разговоры стихли.

--- Хули стоишь? — сказал Саша. — Мыться так мыться --- Давай раздевайся --- Пусть ржут --- Мы неверные --- Один черт мы не поймем, что они ржут ---

--- Тебе легко говорить --- У тебя плавки ---

--- Да наплевать! --- Мы для них все равно не люди --- Давай --- А то простудишь все хозяйство ---

Он уже стоял голый. Голый и белотелый. Только «крестьянский загар» по локоть. Он развернулся к парням лицом. Как приглашение сложить оружие.

Сдайся сразу. Вот они. Сдайся. Улыбнись. Молодые ребята. Вас разорвут на части. Сдайся. Все равно. Все равно. Пусть. Танцуй. Станцуй им. Спой... Мои товарищ в предсмертной агонии... Не зови ты на помощь друзей... Дай-ка лучше погрею ладони я... Над дымящейся кровью твоей...

Саша стоял и улыбался. Он улыбался, мурлыча: «И не плачь, не зови словно маленький... Ты не ранен... Ты просто убит...»

Двое из пяти в ответ по-волчьи оскалились. А трое потеряли интерес.

Саша заслонил спиной раздевающегося Александра, а потом сделал шаг к парням. Арабы подняли головы и привстали. Они подвинулись и дали пройти. Голые Саша и Александр вошли в зал.

Они мылись молча, не глядя в лицо друг другу. Казалось, они приготавливались к смерти. Так спокойно, так торжественно. И смерть будто сидела за их спиной и ждала. Молча наполняли таз под краном и молча окатывали друг друга. Спину, живот, ноги... Мылись долго, арабы приходили и уходили, а они все мылились до тех пор, пока кожа не стала скрипеть.

Они стали как один. Как одно существо. Странное, как кентавр или умирающий двуглавый бог. Вот в тот вечер, в хамаме на рю Бланш они стали одним.

-------------------------

-------------------------

В животе бурчало. Александр вспомнил, что весь день ничего не жрал. Не включая свет, он пошел к холодильнику, нащупал банку риэт, замороженный уже нарезанный хлеб и коробку с маргарином.

Он сидел за столом, ел и был спокоен.

Потом Александр спустился во двор. Здесь во всю ширину разливалась гигантская мусорная куча. За последние дожди куча расползлась, и Александр вспомнил, как Саша говорил, что скоро эта сука придет к ним в гости. На второй этаж. Хозяин, сдававший этот двухэтажный сарай, только посмеивался.

Александр стоял на самой вершине кучи. Он смотрел по сторонам, и казалось, еще немного и он затанцует! Как безумный король! Как победитель! Он улыбался, как безумный король в далекой-далекой стране. В гараже, где жались друг к другу ржавые кровати, велосипеды, он нашел лопату и, стараясь не шуметь, вынул ее из пирамиды вонючих, с разводами, смывных бачков. Крадучись, он поднялся наверх. Ему вдруг нестерпимо захотелось узнать, который час. Своих часов у него отродясь не водилось. Александр зажег фонарик, все еще не решаясь включить свет, и склонился к Саше. Нашел его руку и попытался ее выпрямить, чтоб увидеть часы. Рука подалась с трудом. Но Александр упрямо разгибал и разгибал, пока наконец не увидел светящийся циферблат. Было восемь минут второго ночи.

Александр как загипнотизированный смотрел на циферблат, уютно и зелено светящийся, как приборы в машине, когда ночь. Он будто сидел в машине, совсем один, без дороги, только эти зеленые, как у компаса, стрелки...

А потом он спокойно расстегнул браслет и снял часы. Поднялся и, щелкнув, застегнул браслет на своей руке.

Он принялся укладывать Сашу. Сначала Александр подумал уложить Сашу на спину и сложить руки на груди, но это оказалось невозможно. Тело вдруг стало легким, но разогнуть колени Александр не смог. Черт, черт... Наконец он решил закопать так. На боку. Записку он развернул, перечитал еще раз и, скомкав, засунул в Сашину левую руку. В Сашин кулак.

И спустился вниз с лопатой.

Он выбрал место, где не было ничего создающего шум. Разгреб завал, который делала одна белорусская девушка. Александр ее ни разу не видел. Он слышал только, как она смотрит телевизор. И еще он знал, что она много ест апельсинов.

Она давила из них сок. Александр сдвинул светящуюся в ночи кучу оранжевых полусфер и начал копать.

От земли шел слабый запах гниющих апельсинов и дождя. Александр сначала устал, но скоро вошел в ритм.

Он хотел сделать для Саши глубокую могилу.

Он копал бережно, будто хотел посадить дерево. Он копал и вспоминал, как они прожили эти пять лет в Париже. Как они скитались почти год по Германии. Как они перешли границу... Как они спали в стогу ночью, а утром оказалось, что стог кишел гадюками.

Как Саша учил его жить в Париже. Как учил его стать невидимым для полиции.

--- Тебя никто не остановит в трех случаях --- Если ты с девушкой --- Если с букетом цветов --- И если ты улыбаешься ---

Он вспомнил, как они спали в Булони в разношенном канадском спальном мешке. Сначала спиной друг к другу. А утром просыпались в обнимку, как дети или любовники в матке...

И как он, Александр, отпрыгивал, но в спальном мешке не отпрыгнешь... Он вспомнил, как они жрали и стояли в очереди за супом и провожали глазами свою тарелку, которую передавали сотни рук... И как они впервые смогли по знакомству снять комнату и спать на простынях... И не могли уснуть от счастья, и Александр перешел к Саше, и они уснули.

Утром они сидели и ели на полу, а стены были белые-белые, как снег. Они будто сидели в волшебном дворце. Как близнецы, как двое нерожденных близнецов, они были счастливы в эту секунду...

И как смеялись и боялись они прикасаться к этим стенам... И как неделю только ели и спали, не выходили ни на улицу, ни в коридор... И как потом снова пришлось идти на улицу, в голод, в метро, в Булонь.

И как бродили они, и глаза привыкли отличать остатки съедобные от рискованных. И он вспомнил лицо портье на Барбесе... Этот тип приветливо поманил Александра глазами, как собаку, и тот пошел, и как двое из охраны тоже отделились от стены, и Александр побежал... Сорвался, как птица, он так никогда не бегал. Он так привык красться, а тут он летел, летел, летел по прямым улочкам, вниз, вниз, вниз, как на санках... За ним никто не гнался.

Он запомнил навсегда лицо того портье. Как кулак.

Он помнил те дни. Те дни голода.

И каково это — голод в одиночку и голод вдвоем.

Александр не мог терпеть голод. Он увидел, как толстый черный ест. Толстый — не то слово! Это был носорог, вставший на дыбы! Носорог в пиджаке! Носорог в галстуке! Это был проповедник. В одной руке он держал рюкзак, откуда торчали брошюры типа «А что ты знаешь, брат, про Пиздец Всему?!» или «Мой брат, ты не знаешь, как Он был сделан и через какую дырочку вышел?!»...

Своими жирными тихими глазами он поглаживал улицу. Похлопывал улицу по заду. По титькам. По грязной сальной спине, на которой стоял.

Саша отвлекся, и Александр кинулся и вырвал у черного грек-сэндвич. Черный так и застыл с картошкой, торчащей из масляного рта! А потом он схватил Александра и начал из него делать хаш. Его кулаки работали бесперебойно! Как отбойный молоток! А изо рта все торчала картошка!

Саша попытался оттащить этого придурка, но сам получил. Тогда он огляделся. На них смотрели. Все замерло, как во сне. Саше уже чудилась полицейская сирена, тюрьма в Страсбурге, а потом депортация. Вся эта поебень Рахманинова... Он посмотрел на землю. Куча мешков с мусором. И один полупустой.

Он его аккуратно расправил и, выдохнув, подошел к этому пиздоболу-задушевнику со спины. От Александра остался уже мешок с костями. А евангелист все рычал и рычал. Он ухал от наслаждения, как филин! Ха-ха! Это была отличная индульгенция! Он благословлял Александра по почкам, в ребра, в печень!

«Nique ta mиre, шоп frиre! Qu'est-ce que tu fabriques?! Où est mon sandwich? Tu l'as bouffe, mon frere?! Tu l'as vraiment bouffe?!»

Саша накинул ему на башку мешок и перехлестнул. Перекрыл кислород! А потом пришлось повиснуть у этого пророчествующего носорога на спине! Тот таскал Сашу, разворачивая его во все стороны! Как подвыпивший папаша сыночка! Тряс Сашей, как осел ушами! Подмахивал крупом, как мул с пчелой в заду! Саша считал.

Раз, два, три, четыре... А потом еще четыре... А потом опять четыре...

Не переборщи. Не переборщи. До семи.

Черный стал заваливаться и тереться об стену, как боров, которому вспороли вену. Саша спрыгнул с него и, отскочив, снял мешок. Он старался не смотреть в лицо.

Александр и нормально-то бегал плохо, а уж теперь еле волочил ноги.

Это было в Сен-Дени.

Они сделали пересадку на Шатле, потом сели в автобус и наконец молча доехали до конечной, почти на самом юге Парижа, кажется в Иври.

--- Бля, ну что мы будем жрать?!!! — вопил Александр. — Что?! --- Что?! ---

--- Заткнись --- Заткнись --- Ты чё как баба! ---

--- Пусть баба! --- Да! --- Я баба! --- Ну и что! --- Червяк! --- Говно! --- Пусть я говно! --- Да мне насрать! --- Червяк хочет жрать! ---

--- Будем жрать свое дерьмо, — внимательно посмотрев на Александра, тихо сказал Саша. — Кровь --- Хочешь крови? --- Возьми мою кровь --- Хочешь мяса? --- Возьми мое мясо ---

Александр поперхнулся и замолчал. Саша, не мигая, смотрел ему в глаза.

--- Возьми мою кровь --- Возьми ---

------------------------ И еще он вспомнил, как от ужаса устроил истерику, когда Саша познакомился с девушкой! С настоящей! С местной!

И как она на него, на Александра, посмотрела! Эта девка! Как на дохлую рыбу!

Александр копал и вспоминал, как все на Бобуре смеялись, говорили, что они как муж и жена.

Александр не заметил, что улыбается. Его разбирала ненависть. Он копал и копал. Он рычал! Пот лил градом, но Александр упрямо, не останавливаясь, копал.

Стоя в яме уже почти по пояс, он все продолжал всаживать лопату! Убивая и без того уже мертвую землю! Он копал и пел! Да! Сашину песенку!

Мой това-а-арищ в предсме-е-ертной а-агонии, Не зови ты на помощь друзей. Дай-ка лучше согрею ладони я Над дымящейся кровью твоей!

И дальше еще громче! На всю катушку! Будто он был на арене! На эстраде!

И не плачь! Не зови, словно маленький! Ты не ранен, ты просто убит! Дай-ка лучше сниму твои валенки! Мне еще-е-е воевать предстоит!

Он сделал для Саши глубокую могилу. Очень глубокую.

А когда наконец остановился и вылез, на него со всех сторон будто кто-то смотрел. Он как будто проснулся от долгого сна. Он начал оглядываться! Его будто осветили прожекторами! Со всех сторон на него смотрела жизнь... Жизнь. Да. Спокойная и грозная, как это старое дерево. Как эта могила. Как эта куча мертвой земли. Как эта лопата. Как его, Александра, темное окно...

Париж, 31 октября 2001

Ссылки

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[1] — детская песенка, которой дразнят солдат на парадах в пехотной школе в Сомюре (прим. авт.).

[2] Еб твою мать, брат мой! Что ты делаешь? Ты его сожрал, мой брат?! Ты его действительно сожрал?! (фр.)