Та турецкая деревня, в которой я отдыхала, не то чтобы деревня в ее ортодоксальном видении. Там вы не найдете ни кривобоких мазанок под рыжей черепичкой, ни отар, ведомых усатым и носатым чабаном на густые луга, ни тучных особей крупного рогатого скота, ни виноградников, ни олив, ни каменных мостов над узенькими бурливыми речушками...
Это не деревня, скорее очень маленький курортный городок. Вдоль побережья виллы белозубо скалятся мраморными колоннами, кафешки и ресторанчики бесстыже подмигивают отдыхающим стеклянными, оттертыми до состояния идеальной прозрачности, верандами, пляжные бары шумны и непристойно голоноги.
Но стоит отойти на метров пятьсот от курортной зоны и не побояться шагнуть за невидимый рубеж, отделяющий "курортную цивилизацию" от прочего мира, как попадаешь в очень провинциальный, очень душный, очень типичный турецкий городишко.
Почему, ну почему я не Бродский хотя бы процентов на десять? Я бы сейчас провела вас по этим пропечённым до коричневой корки улочкам, где дома поддерживают друг дружку плечами, как калечные, но светлые глазами, старички; где вечный плющ туго пеленает зеленью полуразрушенную кладку кладбищенской стены, где минареты невысоки, а купола мечетей трогательно-беззащитны. Я бы показала вам крошечный переулок на пять ступеней, ведущий с улицы А на улицу Б. Улица Б много выше улицы а, поэтому вам придётся неприлично задирать ноги - раз два три четыре пять, а еще постараться не споткнуться о щербину на самом верху.
Сразу за улицей Б площадь. Маленькая. Площадь-ладошка, по центру которой растёт дуб. Может быть, и даже наверняка, сперва был этот дуб, а только потом площадь и весь город. Может быть, если присмотреться, на дубе обнаружатся следы от золотой цепи, а также кошачьи царапки - ведь всякий народ имеет право на собственного Кота. Где сам кот, не ведаю, но его многочисленные голенастые потомки лежат в тени роскошной кроны и щурятся на протекающее сквозь листву солнце. И потягиваются. И провожают взглядами редкие автомобили, что спешат куда-то по своим некошачьим, а от того и неважным делам.
Как мне хочется чтобы вы это увидели! Как хочется, чтобы услышали эту томительную, сонную тишину, похожую на зевающую во всю пасть кошку. Всякий посторонний звук, будь то шум мотора, или говор мужчин в кафейне, или женский недовольный возглас, или детский смех, сопровождаемый мерным стуком мяча об асфальт... всякий звук проваливается в этот сладкий зевок и тонет, гаснет, захлебывается там... И тихо. Только где-то высоко-высоко воздух звенит, задевая о провода.
Эх...
Я бы протащила вас за собой по всем магазинчикам и лавкам, подсказала бы вам где самая ледяная вода в бутылках, а где лучший в городе разливной айран. Я бы завела вас в пирожковую, не ту что возле пляжа - для туристов, а ту, что на углу возле остановки, куда ходят только свои - крошечную, безоконную, слепую, заставленную дряхлой мебелью. Я бы посадила вас на самый крепкий стул (он тут один), и предупредила, что стол шатается. И вы сидели бы, прижав локти к груди, жадно дышали бы сладким запахом пекарни и смотрели бы на стены, увешанные старыми черно-белыми фотографиями. Настоящими. Не в рамках с изящной подсветкой, а теми, что когда то делал дед нынешнего хозяина. На этих фотографиях потрескавшиеся лица когда-то молодых, когда-то живых людей. Они сидят на тех же стульях, за теми же столами, сурово уставившись в объектив (так положено, чтобы выглядеть достаточно серьезно и внушительно). А пока вы разглядываете желтого и сухого от старости фотографического юношу в мешковатом костюме, не подозревая что седая тетка за соседним столиком его младшая дочь, вам принесут пирогов. С мясом? Или с сыром... Или просто с сахарной пудрой. Кстати, тут замечательный чай.
Я бы завела вас в баккал к Хуссейну. Просто чтобы вы увидели майолику, которой выложен прилавок. А также чтобы вы полюбовались на дочку Хуссейна - Адиле. Ей нет еще восемнадцати, но она уже самая красивая девушка города. Может быть поэтому сам Хуссейн так краснолиц и яростен, а при виде молодых людей (что-то они зачастили) начинает просто багроветь и покрываться испариной.
А еще я не поленилась бы и позвала бы вас с собой на самую окраину. Там дальше пустырь. Говорят, что за пустырём заброшенная винная фабрика, и что по ночам в ее развалинах собирается мафия. Не знаю. Я не заглядывала. Но на окраинной улице бывала несколько раз, потому что там лавка старьевщика. А побывать в турецкой деревне и не зайти к старьевщику ... ну право, вы же не можете обо мне так плохо думать.
Сам старьевщик мужчина внушительный. Красивый. Ничего, что без одной ноги. Он ловко прыгает по лавке, почти не опираясь на костыль. Лавирует среди полок, стеллажей, шкафов и шифоньеров, похожий на человека и парохода, а также на человека-кенгуру, а также на испорченного ваньку-встаньку, а также на Джона Сильвера, а также еще много на что. Но больше всего он похож на одноногого старьевщика. И это так странно, и немного пугающе наблюдать нецелого человека среди очень неновых и ломаных вещей.
В лавке есть всё. Всё это ненужное. Старьевщик - не антиквар. Обнаружить в горе хлама и ветоши что-нибудь ценное почти нереально. Мне и не удалось. Но сколько же удовольствия, сколько сладкой горечи и носощипательной грусти в процессе перебирания обрывков чьих-то жизней. Вот чей-то дневник. Там есть записи. "Сегодня приезжала тётя Зехра. Привезла мне браслет. Браслет красивый, только Айлин его все равно отберёт".
"Тетя Зехра уехала. Браслет я потеряла. А может быть его украла Айлин"
"Сегодня в школе подралась с дураком Селимом. Кажется, я ему нравлюсь".
Записи не датированы. Сколько сейчас лет этой девочке? Где она? Нашла ли браслет? Помирилась ли с Селимом? А вдруг она вышла за него замуж, родила дочку, и теперь уже она ведет свой дневник. Или даже жж?
А вот картина маслом. Две картины. По манере письма понятно, что писала дама. Розы в вазоне на круглом столе. И пустой вазон на круглом столе. Картины плохие. Но я смотрю на них, и такая у меня спокойная и тягучая грусть. Вот был стол, на нем вазон. И кто-то ставил туда розы, а кто-то сидел напротив и раскрашивал холст. Когда-то...
Коробочка. Открываю и едва не роняю от удивления. В коробке вставные зубы. Наверное, хозяин этих зубов умер, а родные, избавились и от вещей, и от воспоминаний, и от зубов. Теперь эти зубы лежат на полке. Вставные зубы мертвого человека хранятся на полке в лавке одноного старьевщика. Какой сюр! Какой убийственный, невероятный сюр! После этих зубов меня не удивляет ни пожелтевший флердоранж, ни лысая пластмассовая кукла с выковырянным глазом, ни подсвечник-самоделка с вырезанным пожеланием "чтоб ты сдохла, змея".
Под недоверчивым взглядом одноногого старьевщика брожу по лавке, задевая локтями за чьё-то прошлое, спотыкаясь о чьи-то радости, дотрагиваясь до чьих-то тревог, царапаясь о чьи-то воспоминания. Понимаю, что надо купить хоть что-нибудь, но суеверный страх мешает принять решение. Может вот эту шкатулку? Или вот кулон без камня? Или книгу "Правила поведения для замужних женщин".
Blessing for home. Wishes of happines and Shalom. Текст на английском языке и неожиданный здесь "шалом" заставляют меня присмотреться к ржавой металлической пластине, завалявшейся между книгами. Как? Вот как на окраине турецкой деревни, в заплесневелом углу богом забытой лавки очутилась приобретенная в Израиле сувенирная табличка на дверь? Не знаю. Хватаю ее, быстро быстро расплачиваюсь с одноногим (не торгуясь, отдаю две лиры) и ухожу прочь. Уношу с собой чье-то "благословение для дома". А что? Им, видимо, уже не нужно. А мне в самый раз.
Старьевщик (скок-скок) выпрыгивает на улицу, закуривает, смотрит мне вслед. Я спиной чувствую его взгляд.
Потом через день я увижу его на базаре (базары тут раз в неделю, по пятницам). Он разложит прямо на земле книги, включая "правила поведения", и будет стоять, опершись на костыль и равнодушно курить. И не узнает меня, когда я попрошу у него книгу, чтобы пролистать и убедиться, что ничерта не понимаю. "А вот еще книжки есть, абла", - безразлично предложит он, глядя куда-то в сторону. Я вежливо откажусь.