ГОРЬКОЕ ЛЕТО
Воскресенье — теплый день, редкий в холодное, дождливое лето 1941 года. Все ожило под солнцем.
Я гулял по Сумской улице и вдруг увидел, как через огромную площадь побежал человек. Он мчался, вопреки правилам уличного движения, к горсовету, к громкоговорителю, под которым стоял сияющий белоснежным кителем милиционер.
Милиционер резко, негодующе свистнул, но, увидев, что к горсовету со всех сторон бегут люди, оборвал свист, поднял руку в белой перчатке и нерешительно спрятал ее за спину. Возмущенное лицо его стало растерянным, и снисходительная улыбка застыла на губах.
Я присоединился к толпе, не понимая, что случилось. Спросил, что произошло?
— Германские войска, не объявляя войны, перешли советскую границу, утром бомбили Киев и Севастополь.
— Значит, война?
— Да, война, — ответили сразу несколько мужчин, по-солдатски поправляя ремни.
И хотя внутренне я был готов к этому, известие потрясло. Гроза, столь долго и настойчиво собиравшаяся у наших границ, разразилась.
Передача окончилась, и в рупорах громкоговорителей зазвучала бравурная музыка, — до поздней ночи она гремела над городом. Народ собирался группами и не расходился по домам. Лица у всех были серьезны. То страшное и неизбежное, о чем еще предупреждал Ленин, к чему ежедневно готовилась вся страна, свершилось. Где-то уже дрались и умирали. В ушах звучали слова правительственного сообщения: «Наше дело правое… Враг будет разбит… Победа будет за нами…»
Я пошел в редакцию окружной военной газеты «Ворошиловец». Там подбирали штат полевой армейской газеты. Я получил военную форму, вернулся домой и увидел на столе повестку военкомата. На столе лежали книги, папка с рукописями, главы недописанного романа.
Хотелось попрощаться с рукописями, потрогать их, кое-что прочесть, но свет нельзя было зажигать. По улице, зажимая в зубах свистки, ходили серьезные дворники, дежурили домашние хозяйки, высматривая среди черных драпировок узкие полоски света.
Я зашел к себе на работу — в редакцию газеты «Соціалістична Харківщина», застал там сотрудницу редакции Мусю Гречко. Вместе с ней я весь вечер бродил по улицам — прощался с родным городом. Мы были у стадиона «Зенит», где я играл в футбол и хоккей, были у Электротехнического института, где учился, прошлись по харьковской набережной, возле тридцатой школы-семилетки, в стенах которой прошло мое детство, были на Петенке — милой, родной улице, где я родился, учился в фабзавуче трамвайных мастерских и работал слесарем в депо.
Все эти, такие знакомые и привычные места вдруг вызвали много милых воспоминаний, будто я видел их в первый и последний раз.
— Я хочу помочь вам, — сказала Муся.
— Мне?
— Армии — вы ведь сейчас частица армии. — Девушка немного подумала. — Я знаю, как помочь, я запишусь в доноры и буду отдавать свою кровь раненым. Правда, это будет продолжаться недолго. Секретарь партийного комитета говорил на собрании, что через месяц наши войска будут в Берлине.
— Его бы устами да мед пить.
Расстались мы на углу Барачного переулка и улицы профессора Тринклера. Муся перешла на левый тротуар, я остался на правом. Между нами прошел затемненный трамвайный вагон, все окна его были замазаны густой синей краской. Разве мог я думать тогда, что в здании больницы, у стен которой попрощался с Мусей, фашисты сожгут живьем восемьсот раненых пленных красноармейцев. Я не представлял себе всех этих ужасов и о современной войне имел представление лишь по романам Эрнеста Хемингуэя.
Вернулся домой в час ночи, бросился в постель, но до утра не мог сомкнуть глаз. Странные видения, сменяя друг друга, проходили перед моими глазами. То я видел себя во главе роты, атакующей позиции фашистов, то ко мне, раненому, подходил герой гражданской войны Буденный и прикалывал к моей окровавленной гимнастерке медаль «За отвагу». Я слышал чугунный топот бегущих фашистских полков, преследуемых красноармейцами; видел пылающий, превращенный в каменоломню Берлин, чувствовал крепкий запах сосны, исходивший от виселицы, под которую под руки подводили дрожащего от страха Гитлера.
Отъезд редакции назначили на десять часов следующего дня. Надо было очень многое сделать. Но времени было мало, и я успел только попрощаться с товарищами по работе.
В этот памятный час сотни тысяч мужчин прощались с женами и матерями, с невестами и друзьями. Провожал меня на вокзал Игорь Лакиза — милый юноша, с которым мы частенько во дворе дома «Слово» гоняли футбольный мяч. Не знал я тогда, что в апреле 1944 года увижу в Черновицах его могилу.
Нас везли в грузовике на Балашовский вокзал. Незнакомые люди приветственно махали руками, бросали в машину цветы. Харьков продолжал жить напряженной жизнью. В скверах женщины и подростки рыли щели. Все стекла в окнах домов уже были перекрещены бумажными полосами. По проспекту Сталина, ломая асфальт, громыхали легкие танки Т-60.
Через час мы сидели в товарном вагоне эшелона, в котором штаб нашей армии направлялся на фронт. В тупике на станции стоял эшелон цистерн с бензином, направлявшийся на запад и задержанный вчера в Харькове. В штате армейской редакции находились харьковские журналисты и писатели: Иван Шутов, Михаил Ройд, Павло Байдебура, Владимир Гавриленко, Виктор Токарев, Владимир Сарнацкий. С некоторыми из них я работал в газете «Соціалістична Харківщина» и почти со всеми дружил. Грузный Гавриленко не смог найти бриджей по своему размеру и едет в белых полотняных штанах, стараясь не попадаться на глаза начальству. Он наивно верит, что это последняя война.
Наконец наш длинный эшелон с автомашинами на площадках и людьми в классных и товарных вагонах тронулся в свой далекий путь. Люди бросились к дверям и окнам вагонов, провожая взглядом родной город…
— Как красив Харьков, а я до сих пор и не замечала его красоты, — сказала Нина Зикеева — девятнадцатилетняя студентка Медицинского института, зачисленная в состав редакции красноармейцем на должность корректора.
Поезд отдалялся от Харькова. Проехали Новоселовский бор. Ели долго махали ветвями, словно напутствуя людей, едущих защищать родную землю. Многие из нас раньше купались здесь в реке, протекающей мимо бора, отдыхали на шелковой траве, рвали цветы.
«Прощай, родной город! Я вернусь к тебе или героем, или не вернусь совсем», — так думал каждый, отправляясь на фронт.
Паровоз набирал скорость, проезжая станции без остановок.
В вагонах, двери которых были широко раскрыты, пели украинские песни. Мимо летели колхозные поля, и девушки в белых платках, провожая в армию своих близких, подпевали нам на полустанках. Эшелон встречали и провожали песней.
Вечером остановились в затемненной Полтаве. Нам сказали, что днем немецкий самолет обстрелял рабочий поезд. Есть раненые и убитые. Фашисты начали войну с гражданским населением.
В дороге выдали противогазы и индивидуальные пакеты, которые могут пригодиться каждую минуту. В Полтаве к составу прицепили платформу с зенитными пулеметами, и зенитчики дважды за ночь отгоняли назойливый самолет, ухитрившийся все же продырявить наш вагон. Горячее дыхание войны коснулось нас. Товарищи в своих блокнотах сделали пометки о первом боевом крещении.
— Отец мой воевал четыре года, теперь мне придется четыре года таскаться по окопам, — говорю я.
Через два часа меня вызывают в отдел.
— Так сколько будет длиться война, Аксенов? — спрашивает меня совсем еще юный старший офицер с двумя орденами Красного Знамени на гимнастерке.
— Четыре года…
— Ты с ума сошел… Через месяц мы будем в Берлине.
— Пожалуй, вы правы — через месяц мы будем в Берлине.
— То-то же. Можешь идти, и впредь не болтай глупостей.
Я возвращаюсь в вагон и говорю:
— Через месяц мы будем в Берлине…
— В Берлине мы будем через две недели, — поправляет меня секретарь редакции Володя Сарнацкий. — Мы раздавим Гитлера, как вонючего клопа.
Я иного мнения о сроках. Я знаю, что за шесть недель, к 28 мая 1940 года, немецкие войска разгромили «непобедимую» французскую армию, вывели из строя Голландию и Бельгию и на французском побережье у Дюнкерка сбросили английскую армию в море. За шесть недель Гитлер стал хозяином всей Европы, от Ла-Манша до советских границ. И хотя я все это знаю, я говорю:
— Через две недели мы будем в Берлине.
Штабной эшелон пропускали вне очереди на всех станциях, но чем дальше мы отдалялись от Харькова, тем двигались все медленнее среди бесчисленных воинских поездов. Так узкая река умеряет свой стремительный бег, вливаясь в широкое русло. Как было бы хорошо, если бы все эти войска к началу войны оказались на границе.
На одной из станций видели диверсанта, сброшенного с самолета на парашюте. Он был одет в советскую военную форму, носил в петлицах ромб и орден Ленина на гимнастерке, в карманах у него нашли порошки стрихнина и маленькие гранаты. Он попался на пустяке — отвечая на приветствие красноармейца, поднял два пальца к фуражке. Через два часа его расстреляли. Он заслужил этот конец по законам военного времени. Перед казнью диверсант пытался целовать сапоги красноармейцев, плакал и молил подарить ему жизнь.
Поезд уходил все дальше, блуждая какими-то окольными путями, задерживаясь на неизвестных станциях. Ехали на юго-запад, но точного маршрута никто не знал. Кто-то из командиров одолжил мне только что поступившую в продажу книгу Стейнбека «Гроздья гнева», и я всю дорогу читал.
Ехали мимо неоглядных колхозных массивов дозревающей ржи. Среди высоких колосьев, словно брызги крови, алели маки. Я вспомнил Мусю Гречко, подарившую мне на прощание букет цветов, хотелось ей написать о первых впечатлениях, но письма пока запретили писать. Наша часть еще не имела номера полевой почты.
— За все годы Советской власти не было такого обильного урожая, какой вымахал этим летом, — сказал мой сосед по вагону офицер авиации Бондарь. В его словах прозвучала нотка грусти, ведь не известно, удастся ли собрать этот урожай.
Мы разговорились.
Бондарь был сыном колхозника Близнецовского района. Его отец за успехи в выращивании подсолнечника был награжден Главвыставкомом Всесоюзной сельскохозяйственной выставки серебряной медалью. Старший лейтенант вместе с отцом ездил на выставку в Москву.
— Сволочь Гитлер начал войну накануне уборки урожая, — ругался старший лейтенант. — А я-то собирался приехать домой на жнива, поработать на комбайне. До авиационного училища работал я помощником комбайнера.
На третьи сутки встретили в пути первый эшелон беженцев, он промелькнул мимо безмолвный, как тень. Беженцы ехали в товарных вагонах и на открытых платформах, везли велосипеды, подушки, корыта и прочий домашний скарб. Это уезжали из Западной Украины многие семьи, направлявшиеся в тыл.
Мы обгоняли составы, груженные автомашинами, танками, орудиями, закрытые толстым брезентом, — все это неудержимо стремилось к фронту. Паровозы меняли за несколько минут. Кто-то нас усиленно подгонял.
Проехали несколько станций, разрушенных немецкими самолетами, три раза делали короткие остановки в пути, ожидая, пока починят разбитую бомбами железнодорожную колею.
На станции Каменец-Подольск, которую немцы также бомбили, встретили первый санитарный поезд. Окна в пассажирских вагонах, отмеченных красными крестами, были завешены белыми занавесками. Поезд, пахнувший медикаментами, быстро прошел мимо.
В Каменец-Подольске штаб армии, а вместе с ним и редакция выгрузились из вагонов и дальше двинулись автомашинами. На окраине города, в лесу, разбили палатки, установили типографские машины. Для выпуска газеты нужен был боевой материал. Надо было ехать на фронт.
Вечером Нина Зикеева расплела свои чудные косы, покорно наклонила голову, отягченную волной каштановых волос. К ней со сверкающими ножницами в руках приблизился сотрудник редакции Давид Вишневский. Это было похоже на средневековую казнь.
— Остановитесь! — закричал я. И, употребив все свое красноречие, спас две роскошных косы, о которых потом на фронте было написано несколько хороших стихотворений.
…Сотрудники редакции рыли у палаток щели, когда над садом появились немецкие бомбардировщики. Их узнали по характерному звуку, тонким и длинным хвостам. Безобразно некрасивые, сотрясая воздух зловещим гулом, они проплыли вверху и безнаказанно развернулись над притихшим городом.
С огромной высоты один за другим семь самолетов пикировали вниз. От каждого отрывалось по три черных капли, сразу же исчезавшие в воздухе. Тотчас глухие взрывы потрясали землю.
— Малокалиберные бомбы, — говорит Гавриленко.
«Если это малокалиберные, то каковы крупнокалиберные?» — думаю я.
Из редакции в город ушел украинский писатель Павло Байдебура. У него было задание — пойти в госпиталь и написать там заметку. Редакционные девушки не без беспокойства проводили его.
Стучали зенитные пулеметы. Стреляли зенитные пушки. Вокруг вражеских самолетов вспыхивали маленькие облачка разрывов, будто раскрывались коробочки хлопка. Все гремело вокруг. Червивые яблоки падали с яблонь на землю.
— Где же наши соколики? — спрашивала Нина Зикеева, и слезы звенели в ее милом грудном голосе.
Сбросив бомбы, бомбардировщики возвращались, разрезая воздух гулом моторов. И вдруг из-за высоких деревьев, словно луч света, вырвалась стайка краснозвездных «ястребков».
Они смело бросились наперерез врагам, но бомбардировщики не уклонились от курса, готовые принять бой. «Ястребки» ринулись в атаку. Не нарушая строя, фашисты встретили их пушечным и пулеметным огнем. Видно было, как из пулеметов вырывалось пламя.
Советские летчики отвернули в сторону и попытались зайти бомбардировщикам в хвост, но и этот маневр не удался. И вдруг в небе появился двухкрылый самолет, светлый, как на картинке. Он один летел наперерез семерке врагов. Его встретили огнем. Но самолет приближался к головному фашистскому бомбардировщику. Расстояние между ними стремительно сокращалось. Флагманский бомбардировщик резко свернул вправо, в то же мгновение наш самолетик врезался ему в бок. Оба, большой и маленький, самолеты загорелись и комком пламени и черного дыма рухнули вниз. То был новый прием воздушного боя — таран, не применяемый ни одной армией мира. Впервые его испытал на немцах 26 августа 1914 года волжанин Петр Нестеров, потом повторил француз Пегу, а теперь снова возродили советские летчики.
Из огня и дыма вырвалась белая точка, и через минуту в воздухе повис белый парашют, а через мгновение еще два цветных.
Увлеченные плавным полетом парашютистов, мы и не заметили, что в воздухе произошла резкая перемена. Лишившись своего вожака, немецкие летчики растерялись, а наши загорелись жаждой подвига и с новой энергией накинулись на врагов.
Одна за другой на землю свалились, охваченные пламенем, две германские машины.
Бой кончился, и меня с Лифшицем послали на аэродром, находившийся невдалеке. Герой, сбивший головной бомбардировщик врага, был жив. Об этом сказал мне первый попавшийся на аэродроме красноармеец. Когда наш летчик спускался на парашюте, немецкий самолет спланировал к нему и, дав очередь из пулемета, прострелил ему ногу.
Я пошел к раненому. Он лежал в домике на походной койке, по пояс накрытый синей шинелью. Перевязку ему уже сделали, и вокруг него толпились товарищи. Я подошел ближе и, хотя начинало темнеть, узнал обожженное морозом и солнцем лицо человека, дравшегося под хмурыми облаками Финляндии. То был Иван Бондарь — летчик, недавно в вагоне читавший мне стихи Руставели в переводе Миколы Бажана и говоривший о мастерстве своего отца — рядового колхозника.
— Здравствуй, редактор, — сказал Бондарь, увидев меня, и, передохнув немного, спросил: — Ну, видел?
— Видел!
— Так вот, — старший лейтенант вытащил из полевой сумки миниатюрную фотографию, подал мне. — Знакомься… моя жена. Напиши ей то, что видел… — он помолчал немного. — Надо было подойти снизу и рубить пропеллером стабилизатор и руль поворота. Таким манером можно было спасти свою машину.
В углу комнаты заговорили по-немецки. Я посмотрел туда и увидел двух пленных немецких летчиков — рыжего и шатена. Рыжему было лет сорок, на груди его висел «железный крест» — черная фибра в серебряном ободке с роковой для фашистов цифрой «1941».
Пленные сидели на деревянной скамье, рядом с охранявшими их красноармейцами. Подъехал легковой автомобиль, и в комнату вошел командир стрелкового корпуса — генерал-майор Галанин. Все встали, кроме фашистов. Один из красноармейцев крикнул:
— Ты почему не приветствуешь советского генерала?! — и замахнулся на гитлеровца.
Второй фашист, хотя и не понимал русского языка, вскочил и отдал честь.
Генерал улыбнулся.
— Грубо, конечно, но получилось от души.
Рыжий летчик в погонах майора производил неприятное впечатление. Высокий, с огненной окладистой бородой — ни дать ни взять император крестоносцев Фридрих Барбаросса. Понимая, что плохая роль должна быть хорошо сыграна, он заявил:
— Скоро мы поставим вас на колени. Фюрер требует — в полтора-два месяца дойти до Урала.
С военной прямотой он отдал должное своему победителю и заметил, что таких летчиков, как Бондарь, в Германии мало, ибо его — Штрауха — газетчики расписали как одного из лучших асов Третьей империи.
Лифшиц перевел генералу слова фашиста.
В сумке Штрауха нашли книгу в коричневом переплете «Миф XX столетия», написанную Альфредом Розенбергом, густо исчерканную красным карандашом. Книгу не только читали, ее изучали. Лифшиц перевел на русский язык цитату из Гитлера, приводимую Розенбергом: «Нужно уничтожить двадцать миллионов людей… Начиная с настоящего времени это будет одна из основных задач германской политики… В прошлые времена за победителем признавали полное право истреблять племена и целые народы».
Переводчиков не оказалось, и генерал Галанин попросил Лифшица помочь ему допросить пленных летчиков.
— Скажи им, что мне известно, что к началу войны их командование сосредоточило на южном направлении группу армий «Юг». Шестая, семнадцатая армии и первая танковая группа развернулись на фронте Влодава, Холм, Перемышль, а одиннадцатая немецкая армия, третья и четвертая румынские армии на рубеже рек Прут и Дунай; венгерский корпус стоял на границе СССР с Венгрией и Словакией. Меня интересует план фашистского наступления.
— План? Это ни для кого не секрет. Наш отдел пропаганды будет сообщать вам этот план ежедневно, мы готовы сбрасывать вашим окруженным частям листовки, на которых будем указывать названия наших частей, сжимающих кольцо…
— Ближе к делу, — потребовал Галанин.
— План наступления состоит в том, чтобы ударом шестой армии и первой танковой группы в направлении Ровно, Новоград-Волынский, Житомир, Киев прорвать оборону советских войск, в несколько дней овладеть Киевом, форсировать Днепр и, развивая в дальнейшем наступление на юго-восток от Киева, окружить и уничтожить советские войска, находившиеся западнее Днепра, — вызывающе ответил рыжебородый майор.
— Что Гитлер намеревается предпринять на нашем участке фронта? — нетерпеливо спросил генерал Галанин.
— Войска, сосредоточенные в Румынии, перейдя в наступление с рубежа реки Прут в направлении Могилев-Подольский, Жмеринка, должны на первом этапе содействовать главным силам группы армий «Юг» в окружении и уничтожении советских войск в Западной Украине.
— Вот это то, что нам надо знать, — сказал генерал, сел в машину и уехал.
Пообещав Бондарю написать его жене, мы с Лифшицем отправились в редакцию. Туда уже вернулся Павло Байдебура. Он был в госпитале, когда началась бомбежка города. Писатель вышел на крыльцо, к которому на подводах подвезли первых раненых.
— Товарищ, помоги, — попросил его раненый.
Байдебура взял человека за ноги, а они отвалились, повисли на каких-то жилах. Но он все же внес его в операционную, в которой хирурги старательно мыли руки.
Потом Байдебура внес маленькую девочку. Ей было лет восемь. В детских расширенных глазах застыл ужас, но она не плакала и не стонала, оправляя ручонкой платье, мокрое и красное от крови. Рядом стояла ее мать, еще молодая женщина. Лицо ее было перекошено страданием. Она сказала:
— Хорошо хоть не в красноармейцев попало.
За исключением двух бойцов, все раненые и убитые были мирными жителями.
…Нашу газету назвали «Знамя Родины». Пора было ее печатать. Походная типография оборудована по всем правилам, красноармейцы-наборщики ждут материал.
В редакцию приехал начальник политотдела армии — полковой комиссар Петр Петрович Миркин, собрал всех сотрудников, объяснил обстановку на нашем участке фронта.
— Надо ехать, товарищи, в части, знакомиться с народом, описывать подвиги красноармейцев. — Миркин встал из-под дуба, под которым сидел на складном стуле, пожелал нам успехов, добавил: — Человека можно узнать только в бою… Поведение в бою — самая лучшая анкета, правдиво отвечающая на все вопросы.
Сарнацкий роздал нам карты Румынии, но ни у кого в редакции нет карты Украины.
В тот же день я, Шутов, Головин и Гавура вместе с работниками политуправления Южного фронта, приехавшими к нам в армию, отправились в Черновицы, в штаб 17-го корпуса. В нашей редакции оказалось трое Лифшицев; чтобы не было путаницы, они сами себя в шутку пронумеровали. С нами поехал Лифшиц третий — хороший газетчик и смелый парень.
Проехали Каменец-Подольск. Центр города разрушен бомбами. Осколок перебил водопроводную трубу, и вода выливается из нее, как кровь. На улицах обломки домов и утвари. В разбитых витринах магазинов валяются товары, лежат покрытые пылью флаконы духов, книги. На сломанный тополь залетел помятый медный самовар, на тротуаре, закатив глаза, лежит кукла с оторванными ногами. Легкий ветерок листает томик Гете, забрызганный грязью.
Оставшиеся в городе жители испуганно жмутся к домам, и только регулировщик движения — молодой красноармеец стоит на перекрестке улиц и энергично работает белым и красным флагами. Он не уходит, когда бомбардировщики сбрасывают над городом бомбы. Преодолевая в себе страх, стоять под пулеметным огнем с самолета, не обращая внимания на него, — это стоит многого.
Каменец-Подольск красив, в особенности его старинная часть с высоким Турецким мостом и древней крепостью, покрытой зеленым мохом.
Путь дальше лежал через Хотин. Перед нашим въездом в него городок бомбили. Тяжелая бомба разорвалась в родильном доме. Матери и младенцы погибли в груде пыльных развалин. В живых остался лишь главный врач. Говорят, он был брюнет, а выбрался из-под обломков совершенно седым.
На улицах валялись убитые лошади с оторванными ногами и вспоротыми животами. На войне лошадям достается так же, как людям.
Вместе с колоннами войск, то присоединяясь к ним, то обгоняя их, мы проехали село Недобоуцы, что растянулось на двадцать четыре километра. Запомнились милиционеры, вооруженные винтовками, и земляные укрепления, которые тысячи людей рыли у Черновиц.
В Черновицы въехали ночью. Все городские огни были погашены. Но немецкие самолеты сбрасывали осветительные ракеты, и при их химическом свете мы прочли наклеенную на стену афишу — приказ генерал-майора Галанина. Приказ сдать в комендатуру все частные радиоприемники, не собираться на улицах более трех человек, не ходить позже девяти часов вечера. В городе активничают диверсанты, и потому принимаются крутые меры.
В штабе корпуса нам показали берлинскую газету «Фолькишер Беобахтер», доставленную разведчиками. В газете напечатан приказ Гитлера по армии. Он кончается словами: «Начавшаяся сегодня битва решит судьбу германской нации на ближайшую тысячу лет». Самоуверенный маньяк! Он еще не понимает, что проиграет войну и судьба немцев будет решена волей народов победителей.
Нам предложили остаться ночевать или в комнате для приезжих в самом штабе, или в лучшей гостинице города «Червона Буковина», находившейся против горсовета. Товарищи из политуправления фронта легли на полу в штабе, мы же отправились в гостиницу и спали в номерах «люкс», впервые после долгого перерыва, на белоснежном белье.
Утром приняли душ, растерли тела мохнатыми полотенцами, позавтракали в отличном ресторане и были готовы ехать хоть к черту в зубы. Лифшиц обратил внимание на то, что из города исчезли автобусы, на которых уезжали первые предусмотрительные беженцы.
Фронт находился километрах в сорока от Черновиц. Несколько неприятельских дивизий рвались к городу. Мы разбились на две группы. Я и Лифшиц уехали в полк, стоящий у местечка Герц, трижды переходившего из рук в руки.
Ехали по отличному шоссе через села, полные зелени. Загорелые девушки с крупными темными глазами в расшитых цветным бисером белых кофтах бросали в наш грузовик белые и красные розы.
— Бейте крепче германа! — кричали они.
На остановках приходили босоногие крестьяне в узких белых полотняных штанах, черных фетровых шляпах с вязаными сумками через плечо и зонтами в руках; предлагали табак, боялись, что вернутся помещики, отберут землю, данную им Советской властью.
У Герца, зарывшись в землю, вел бои стрелковый полк под командованием подполковника Т. Подвиг. Он недавно назначен командиром полка, хотя год назад командовал всего-навсего ротой.
Явившись к Подвигу, я отрапортовал о нашем прибытии и протянул ему руку.
— Товарищ старший лейтенант, в армии заведено так, что первым подает руку старший по званию. Если вы забыли — почитайте устав.
Он не знал, что Устав внутренней службы лежал у меня в сумке противогаза и я прилежно зубрил его, будто стихотворение в детстве.
Семь дней Краснознаменный полк под командованием Подвига отбрасывал численно превосходившие силы противника. В боях проявили себя сержант Петр Крючков, младший политрук Вершинин, батальонный комиссар Фомин, красноармеец Гаджибек Агабеков. Нас водили в оборудованные по всем инженерным правилам окопы переднего края, и мы беседовали с отличившимися бойцами.
Крючков застрелил дюжину гитлеровцев. Товарищи подшучивали над ним:
— Наш Кузьма Крючков.
На фронте все чаще вспоминают национальных русских героев, отличившихся в первой мировой войне. Петр Крючков был задет осколком гранаты, но остался в строю. Орденов пока не давали, нашивки за ранения еще не были введены, и раны оставались единственными знаками отличия.
С болезненным любопытством всматривался я в ничейную землю, разделявшую два враждующих войска. Посредине этой земли, разделяя ее пополам, будто заросли держидерева, тянулась колючая проволока, и на пей висел убитый солдат. И как на высоте тянет посмотреть вниз, так и здесь хотелось вылезть из окопа и пройтись взад-вперед, испытать свою выдержку.
К обеду вернулись в прохладный глиняный блиндаж, вырытый у подножия горы под ветвистым ореховым деревом. Там, откуда мы только что пришли, разгоралась перестрелка.
— Вокруг горы ни одному танку здесь не пройти. А что касается пехоты, то в мире нет лучшей нашей царицы полей, — хвалился подполковник, любовно разглядывая видневшиеся всюду величественные холмы, приподнявшие к небу буковые леса.
Во время беседы в блиндаж вошел командир дивизии — генерал-майор Салехов, низкого роста, с толстой шеей, с двумя орденами Красной Звезды и медалью на квадратной груди. Он был взволнован, повалился на скрипнувшую деревянную скамью, вытер платком вспотевшую бритую голову и, узнав, что мы корреспонденты, попросил нас выйти.
Генерал уехал так же быстро, как и появился. Подвиг вышел к нам и сказал, что отдан приказ войскам — отходить и что его полк должен прикрывать движение отходящих частей. Командир полка высказал несколько критических замечаний по поводу поведения генерала, показавшихся мне неуместными.
Через несколько дней Салехов был разжалован в майоры.
Подвиг предложил нам отправиться на Черновицы, а так как ни одна машина из полка не шла в город, пришлось идти пешком.
Распрощавшись с офицерами, мы покинули КП полка, где уже принялись свертывать имущество. За лесистые холмы закатывалось солнце. Земля остывала и становилась холодной. Перестрелка разгоралась все сильней и сильней. Вдоль пустынной дороги легло пять или шесть мин, обдав нас комьями сухой земли и пыли. Промчалось несколько грузовиков с ранеными. В соседнем селе прозвонил колокол, призывая прихожан к вечерне.
Километров через пятнадцать с боковой дороги на шоссе вышла колонна войск. Мы присоединились к ней. Двигались пушки тяжелой артиллерии резерва главного командования, тягачи везли прицепы, нагруженные снарядами. В то время у нас было много крупнокалиберных пушек, мало противотанковых и почти не было минометов.
Колонна прошла густой грабовый лес и вышла на открытое, ничем не защищенное поле. По обе стороны дороги тянулись поля дозревающей ржи. Солдатам запретили выходить из колонны и садиться на землю.
Вдруг раздался тревожный возглас:
— Воздух!
Бойцы подняли головы, увидели шесть самолетов с тонкими серповидными крыльями, зло мерцающими в лучах заходящего солнца. Фашистские летчики пугливо прошли вдоль колонны и, убедившись, что поблизости нет ни зенитных орудий, ни пулеметов, стали круто снижаться. Красноармейцы увидели черные кресты и свастику.
Самолеты перешли на бреющий полет, словно намеревались давить людей колесами. Но никто из красноармейцев не бросил материальной части, не побежал, самолеты были встречены выстрелами из винтовок и ручных пулеметов.
Колонна, не задерживаясь, продолжала марш к ближайшему лесу. Там была отдана команда рассыпаться за деревьями.
Зажигательная пуля ударила в один из четырех прицепов, которые вез тракторист Николаев. Змейка яркого огня с шипением поползла по сухим доскам прицепа. Посыпались во все стороны колючие искры, и деревянные ящики с тяжелыми снарядами загорелись. Было ясно — пройдет несколько минут, и гигантский взрыв разметает колонну, уничтожит орудия и людей.
Николаев спрыгнул на дорогу, сделал несколько поспешных шагов в сторону, собираясь отбежать подальше, лечь на землю, переждать опасность.
Лежа на земле, он подумал: «Снарядов теперь уже не сберечь, но можно спасти орудия и людей, а для этого надо отцепить горящий прицеп, благо он был последним в колонне…»
Николаев оглянулся вокруг, увидел убитого командира батареи — лейтенанта Филиппова, и сердце его сжалось от боли. Он встретился взглядом с трактористом Федором Зеленцовым. Оба были из одной комсомольской организации и хорошо знали друг друга.
Николаев позвал товарища.
— Помоги отцепить прицеп. Быстро!
Два смельчака бросились вперед, навстречу пламени. Огненные языки заметались вокруг них, больно обожгли лицо и руки.
Как быстро и легко отцеплялся прицеп раньше, когда не было опасности, и как трудно сделать это сейчас, когда все металлические части накалены, когда вокруг лица мечется пламя и едкий дым забивает дыхание. Дорога каждая секунда, каждое мгновение могут начать рваться снаряды.
Наконец тяжелый крюк упал на землю. Николаев поспешно сел за руль, дернул рычаги, и трактор плавно пошел все дальше и дальше от огненного костра.
Снаряды взорвались, когда Николаев отъехал метров на четыреста от горевшего прицепа. Гигантский столб дыма поднялся к небу. Вздрогнули горы, сухая пыль осыпала тракториста, припудрила его улыбавшееся лицо с голубыми глазами и слегка вздернутым носом. Никто не пострадал, пушки были спасены, колонна продолжала марш.
Тракторист Зеленцов достал носовой платок, вытер им потное, измазанное землей и сажей лицо товарища.
Командир артиллерийского полка в присутствии красноармейцев — товарищей Николаева — поблагодарил его за проявленный героизм и находчивость. Николаев покраснел от смущения и ответил, что точно так же поступил бы каждый тракторист, случись это на его прицепе.
— Молодец! — похвалил его командир.
— Так точно, молодец, иначе звали бы Акулькой.
Красноармейцы дружно захохотали.
Вечер я провел с Николаевым в саду, в котором остановилась его машина. На травах и на листьях деревьев лежал толстый слой сухой пыли, напоминавшей пепел.
— Весь день шли войска по дороге, — сказала девушка гуцулка, принесшая нам из своей хаты кувшин молока. Она села рядом на расстеленную плащ-палатку. Сидеть с ней было приятно, хотя мы не могли даже разглядеть черты лица ее в темноте.
На прощание девушка сказала:
— Больно, что вы уходите, но вы еще вернетесь. Я верю, что вернетесь, — поцеловала нам руки и убежала проворная, как коза, не назвав даже своего имени.
…Всю ночь километрах в десяти в стороне от дороги перекатывалась перестрелка, от которой храпели и вздрагивали во сне лошади. В тревожное небо врезались цветные ракеты.
Я спал чутко, не раздеваясь, не снимая сапог, и проснулся от странного шума. Старый усатый гуцул в белой, залитой кровью рубахе взволнованно спрашивал часового, где он может найти врача. Я подошел к группе красноармейцев, собравшихся возле старика. Увидев на петлицах моих кубики, гуцул потянул меня за собой, в сторону немцев.
— У меня в хате трое раненых солдат… Ранком придет герман, забьет их.
Я вынул наган и пошел за быстрым и ловким стариком. Красноармейцы пошли следом, держа в каждой руке по «феньке» — гранате «Ф-1».
За пыльными садами, в канаве, поросшей крапивой, нас поджидал хлопец лет пятнадцати.
Шли напрямик, стороной прошли поле дневного боя, на котором немецкие санитары с фонарями в руках собирали трупы своих убитых, складывая их в деревянные фуры на огромных колесах.
Пришли к одиноко стоящему над обрывом дому. На порог вышла хозяйка, ввела нас в чистую горницу, освещенную синим светом лампады. На деревянных лавках, в которые вдвигаются постели, стонали раненые, на земляном полу стояла миска с горячей водой, на столе валялись полотняные бинты, нарванные из женской сорочки, и уже успевшие завянуть, во всех случаях помогающие листья подорожника.
Красноармейцы взвалили раненых на плечи и пошли, сгибаясь под их тяжестью. Нам помогал старый гуцул и его сын, которого мать раза два назвала Андрием.
Мы вернулись, когда батальон построился к отходу.
— Уходите? — спросил старик и, глотая слюну, с горечью добавил: — Пропала моя земля. Советская власть дала надел, а теперь вновь заберет ее клятый пан, видно, едет уже в немецкой карете в наш Сторожинец. — Старик отошел в темноту, крикнул с бугра — Но я верю, что вы вернетесь… Вся Буковина верит!
— Как твое прозвище?
— Иван Плетко, — ответил он и так же внезапно исчез, как и пришел.
Я записал эту фамилию в записную книжку, с которой не расстаюсь всю войну.
В Черновицы с Лифшицем попали ночью, пробыв сутки в пути. Клубы пыли вились на окраинах, словно дым. Мимо города прошло добрых две трети армии.
Никто из красноармейцев не понимал, что происходит на фронте, почему они отступают без боя. Солдатам хотелось наступать, а многие из них, не увидев вооруженного немца, вынуждены были отходить, делая пешком по шестьдесят километров в сутки.
Несмотря на то, что было позже десяти вечера и на заборах еще пестрели приказы генерала Галанина, на улицах стояли толпы народа. Дорога на Залещики, Тлусте, Чертков и дальше на Трембовлю уже была перерезана немецкими парашютистами. Тысячи людей, большинство из которых были одеты в спортивные костюмы и альпийские, подкованные гвоздями ботинки, с чемоданами на плечах шли на Каменец-Подольск. Они торопились уйти из города, в котором раньше никто никуда не спешил. Многие сняли башмаки и шагали босиком, матери на ходу кормили плакавших младенцев.
Город поспешно эвакуировался. В редакциях газет не было никого. На полах валялись обрывки бумаг. Знакомые газетчики уехали последним поездом еще вчера днем.
Пошли в штаб корпуса, на углах которого, словно железные сфинксы, стояли танки КВ. Из штаба вывезли все документы, сняли со стен бесчисленные провода. Но командир корпуса и начальник штаба еще работали. Свертки карт, исчерченных красными карандашами, лежали у них на столах, освещенных зажженными свечами — электростанция была уже взорвана. На карте, расстеленной на столе, с севера шла огромная синяя стрела, загибавшаяся книзу. Все было понятно. Немцы окружали нашу армию.
Внизу, в ресторане, расположенном в подвале, в полумраке ужинали местные партийцы, в последний день призванные в армию. Терпко пахла кожа их новеньких портупей и кобур. Никто из них толком не знал, что происходит на фронте, но каждый говорил о какой-то стратегической ловушке, якобы приготовленной для фашистов, желаемое выдавал за действительность.
Противник, следуя по пятам за отходившей армией, создавал видимость окружения, пытался подорвать моральную стойкость наших войск, вызвать панику ложными маневрами. Галанин все это понимал и стремился вывести корпус с наименьшими потерями материальной части и людей.
Машины, покидавшие Черновицы, были переполнены. Никто не соглашался взять нас к себе в машину. Все делали вид, что ничего не случилось. Лифшиц сказал мне:
— Утро вечера мудренее. Пошли, Иван, в штаб корпуса, переночуем там.
В полночь вспомнили, что шинели наши находятся в номере гостиницы. Служащие гостиницы сидели внизу у портье и были удивлены нашему приходу. Мы взяли ключ от седьмой комнаты, и вынув наганы, пошли темными коридорами. В гостинице уже два дня не жил ни один военный. Взяв шинели, вернулись вниз. Лифшиц сказал изумленному портье, что мы вернемся в два часа ночи, и просил оставить за нами номер. В ответ из темноты прозвучал ядовитый смех.
Диверсанты распоясались. На улицах хлопали револьверные выстрелы. Идя на расстоянии пятнадцати шагов друг от друга, мы вернулись в здание штаба и легли рядышком на пол, подстелив одну шинель и накрывшись другой.
Было слышно, как сняли последний караул.
В три часа утра один за другим раздалось несколько взрывов, потрясших здание.
— Подрывники взорвали цистерны с горючим, мост через реку Прут, — сказал капитан, вошедший в комнату. — Пора отдавать концы!
Вышли на улицу. Тучи черного дыма окутали город. Перебравшись через реку, встретили обоз полка, прикрывавшего отход от Черновиц, и с ним пошли на Каменец- Подольск.
— Как все это не похоже на довоенное представление о войне, когда нам твердили, что, если враг нападет, мы будем воевать на чужой территории, — сказал капитан.
Холодная ночь окончилась, выглянуло солнце и с каждым часом припекало все сильней и сильней. Истертая десятками тысяч ног, подков и колес едкая пыль соединила раскаленную землю и небо. По грунтовой, изъеденной шпорами и гусеницами тракторов дороге двигалась корпусная артиллерия — десятки грозных машин со стволами, завернутыми в морской брезент. Сотрясая воздух, рычали тягачи — тракторы СТЗ, шли санитарные автобусы с выцветшими крестами на кузовах, грузовые автомашины с ящиками снарядов, шла пехота и кавалерия, не видавшие еще ни одного живого фашиста, гремели танки и бронемашины, двигаясь в сплошном облаке пыли, в котором не видна собственная протянутая рука. Отступать, видимо, не менее трудно, чем наступать. Невольно вспоминались стихи Редиарда Киплинга:
Пыль, пыль, пыль!
И нет сраженья на войне.
Бои на войне происходят не так часто, как думают штатские люди.
Я бессознательно передвигал одеревеневшие ноги и знал, что если остановлюсь — упаду, и никакая сила не сможет меня поднять.
— Эй, вы, пилигримы. Хватит топать. Садитесь ко мне в машину.
Из «эмки» выглянуло знакомое лицо шофера в красноармейской форме. Я еле вспомнил, где его видел. Вместе с ним получал в АХО сухой паек.
Мы забрались в машину, вытянули будто налитые свинцом ноги.
Шофер все время посматривает на небо. У него, наверное, болит шея от беспрерывного верчения головы. Я не обращаю внимания на небо и смотрю на людей, идущих впереди. Если появятся самолеты, они побегут в сторону от дороги. Солнечные лучи бьют в глаза, я говорю шоферу, чтобы он не оглядывался назад. Самолет не появится оттуда, так как солнце ослепит летчика.
— Самолеты всегда обстреливают со стороны солнца. Смотри на солнце!
Окопанная по краям канавами, заросшими крапивой, гористая дорога тянулась через бесконечно длинное село Недобоуцы. В сторону нельзя съехать и на полметра, а машины идут одна за другой в четыре ряда, все в одну сторону. Испортится одна, и следом за ней останавливаются сотни.
Дороги забиты плотным потоком беженцев. Кажется, вся страна отступает с армией. На красной пожарной автомашине с ужасающим сигналом везут шифоньер с огромным зеркалом, в котором отражается чистое небо с летящими бомбовозами… Груженые самолеты плывут, как на параде, в стороне от дороги. Все знают, что эти самолеты летят куда-то далеко, может быть, на Киев или Харьков, и не станут размениваться на мелочи — бомбить дорогу. В карете скорой помощи, запряженной лошадьми, волокут золоченую мебель. Кто, куда и зачем — никто не знает. Тысячи семей едут в арбах, запряженных четверками лошадей, и в повозках, которые тянут медленные волы. Животные покрыты толстыми серыми попонами пыли и кажутся все одной масти. Груженные всяким ненужным скарбом подводы и экипажи часто останавливаются в пути, создавая бесчисленные пробки, задерживая движение армии.
Трижды над селом появлялись «мессершмитты», косо кренили крылья и стремительно опускались над колонной, обстреливали ее из пулеметов. Пули стучали, как стучит по крыше дождь, брошенный в нее порывом ветра. Люди соскакивали с подвод и, схватив на руки детей, бежали в стороны от дороги.
«Мессершмитт», похожий на омерзительную птицу, на бреющем полете обстрелял колонну, ранил шофера. Я перевязал ему рану и сел на его место. Привалившись к моему плечу, шофер указывал, на какие педали нажимать, какие рычаги дергать. Вести машину было трудно, но все же я ее вел. Так встало передо мной одно из требований войны — умение находить выход в любой обстановке.
По дороге встречается все больше голых деревьев, листья их сорвал горячий ветер разрывов.
Через десять часов утомительной езды добрались до Хотинской переправы, к понтонному мосту через Днестр. Все беженцы стремились сюда, и многие из них, не успев дойти до реки, растеряли своих детей. Беженцы видели по ту сторону реки обетованный берег, на котором должны были кончиться мытарства их и лишения. Пограничники проверяли паспорта и задерживали подозрительных лиц. Пришел мальчик с клеткой, наполненной голубями. Его задержали. Оказывается, был приказ стрелять по голубям, летающим вблизи фронта.
— Лучше бы стреляли по гусям, — сказал военный ветеринарный врач, поглядывая на задки повозок, наполненных живыми курами и гусями. — Есть хочется…
Толпа гудела, словно огромный потревоженный улей. Говорили шепотом о том, что фашистам удалось захватить Литву, большую часть Латвии, запад Белоруссии, часть Западной Украины. Германские самолеты бомбят Мурманск, Орел, Могилев, Смоленск, Одессу, Киев, Севастополь… По более достоверным слухам, сильные танковые бои идут в районе Луцка и Ровно.
На переправе застряли на четыре часа, продвигаясь вперед черепашьим шагом, лавируя в потоке машин, изрешеченных пулями. Говорили, что дорога забита на тридцать километров — беженцам нет ни конца ни начала. Несмотря на огонь наших зенитных пушек и пулеметов, на переправу трижды налетали бомбардировщики. Два раза они разбивали понтонный мост, и каждый раз саперы сводили его концы, разведенные течением. Какая-то женщина родила под бомбежкой, и никто из солдат не знал, что делать с новорожденным. С большим трудом удалось усадить и мать и младенца в санитарную машину, переполненную ранеными.
Убитых похоронили невдалеке от дороги, среди поля шумевшей пшеницы, затканной маками, и чьи-то заботливые руки поставили над свежей могилой небольшой деревянный крест. Ряды безмолвных могил тоже могут говорить. Они, как строки в страшной книге войны, по которым и через десятки лет можно будет прочесть о жестокости оккупантов.
К Днестру подъехали ночью. Река горела зловещим синеватым огнем. Нам объяснили, что из многочисленных в этом районе водочных заводов выпустили в Днестр спирт.
Спирт шел сверху воды, солдаты черпали его котелками, и командарм, подъехавший к переправе, приказал зажечь реку. Это фантастическое зрелище можно было увидеть только один раз в жизни и только на войне.
Переправа у Каменец-Подольска оказалась сравнительно легкой. Армия проходила через огненную реку в полном боевом порядке. В полках недосчитывались приписников — жителей Бессарабии и Северной Буковины.
Когда въехали в Каменец-Подольск, земля колыхнулась от взрывов, и в небе заметались клубы черного дыма. Пикирующие бомбардировщики бомбили станцию. Там рвались эшелоны со снарядами, горели цистерны с горючим, на которое рассчитывали танкисты.
Фашисты всю мощь своих бомбовых ударов направляли на железнодорожные станции и мосты и не трогали шоссейных дорог, необходимых им для продвижения своих войск.
Вернувшись в полевую редакцию, мы сдали свои корреспонденции, которые тут же пошли в набор. Это были первые заметки с фронта.
Выкупавшись в холодном ручье и сытно поужинав, я подложил под голову противогаз, с которым никто не расставался в первые дни войны, и лег спать на землю в огромной, похожей на дом палатке, в которой жил офицерский состав редакции. На рассвете меня разбудил заместитель редактора Семен Жуков.
— Вставай, пора ехать на фронт!
Три тысячи газет лежали в грузовике, на котором я и Лифшиц третий вновь отправились в командировку. На этот раз мы поехали на переправу через Збруч у Мосуравки, через которую отходила наша 96-я горно-стрелковая дивизия. Штаб ее остановился в Рихте, в бывшем помещичьем доме.
Дважды попали под бомбежку «штукас» — пикирующих бомбардировщиков. Вместе с бомбами фашисты сбрасывали кучи листовок. В них была всего одна фраза: «За каждого расстрелянного немецкого парашютиста мы будем расстреливать десять пленных русских или пятнадцать женщин, или двадцать детей. Помните это!» Мы помнили также, что Голландию завоевали сброшенные в тылу парашютисты, и часто поглядывали вверх.
Вечером в штаб привели перебежчика — мадьярского солдата в френче, сшитом из толстого сукна табачного цвета. Ему было жарко, он шатался от голода и усталости, но в светлых глазах не было страха, и вел он себя так, словно пришел к нам в гости.
Звали его Юрко Соловейко, он был русин и до нападения фашистов служил в чехословацкой армии. Дома у него остались жена и две маленькие дочери, фотоснимки их лежали у него в кармане.
Он ненавидел гитлеризм, презирал фашистскую чванливость.
— Каждый фашист ведет себя, словно дворянин, издевается над нами, славянами! — Соловейко скрипнул зубами. — В наших селах хватают девушек красавок и под предлогом обучения их ремеслам отправляют в публичные дома для забавы солдат…
Соловейко сказал, что тридцать русин из их батальона решили сдаться в плен и послали его на переговоры с русскими.
— Отпустите меня, и я приведу их сюда всех, с оружием, и в тот же день они будут драться против фашистов вместе с вами.
Что говорил этот человек — правду или изворачивался и лгал? Можно ли было ему поверить? Не был ли он шпионом? Все это надо было решить немедленно.
— Отпустите его с оружием… Я верю ему! — после долгого раздумья сказал комиссар дивизии — полковой комиссар Степанов.
Перебежчика отпустили. Одни командиры утверждали, что он вернется, другие говорили — нет. Комиссар молчал, он редко ошибался в людях.
Соловейко сдержал слово и на рассвете пришел с четырнадцатью товарищами, притащившими связанного немецкого офицера.
— Парашютисты Геринга сегодня ночью взяли Москву, — сказал пленный.
Это был удар, нанесенный прямо в сердце.
Спать мы легли во дворе штаба на разостланных шинелях, брошенных на землю.
Проснулись за полночь от необычайного шума.
— В ружье, в ружье! — тихо передавали команду тревоги по всему лагерю. Я поспешно натянул сапоги.
Через четверть часа выяснилась причина тревоги. К штабу пробирались три диверсанта. Один был убит ударом штыка часового, второй задержан, третий убежал в лес, растеряв на бегу оружие и ракеты.
Задержанный, одетый в красноармейскую форму, улыбаясь и обнажая зубы, заявил, что он враг Советской власти и пытался захватить документы штаба.
Он сидел на земле под вековым дубом со связанными за спиной руками и, покачиваясь из стороны в сторону, мурлыкал песню, в которой невозможно было разобрать слов.
Его расстреляли утром, при уходе штаба на Каменец-Подольск, и бросили в щель, выкопанную для предохранения от осколков авиабомб.
…Через реку переправлялся последний полк нашей армии, и мы поехали на переправу. Мимо двигалась пехота — сотни безыменных героев, сделавших за сутки восьмидесятикилометровый переход. Они не хотели отступать и шли так, будто под ногами у них были раскаленные уголья. Мы бросали им «Знамя Родины», и надо было видеть, с какой жадностью красноармейцы и командиры, на минуту забыв об усталости, накидывались на газеты.
Наконец полк прошел мимо. Командир дивизии полковник Иван Михайлович Шепетов приказал: если противник не подойдет сразу, подождать минут сорок, после чего взорвать понтонный мост.
Но комендант переправы капитан Бархович решил обождать час. По истечение часа с проселочной дороги выехало четырнадцать тяжелых орудий, приданных дивизии, которой в первые дни войны командовал Салехов. Артиллеристы были настолько утомлены, что многие спали на лафетах и даже на стволах орудий. Их разбудили с трудом.
— Как же быть? — растерянно спросил комендант после разговора с артиллерийским командиром. — Вы говорите, каждое орудие вместе с тягачом весит четырнадцать тонн, а предельная нагрузка, которую способен выдержать мост, — семь тонн.
— Надо попытаться переправить пушки. Авось мост все-таки выдержит… В Боевом уставе нашей армии нет ни одного слова, как отступать, а отступать, выходит, труднее, чем наступать.
Комендант не спал третьи сутки, глаза у него были красные, с воспалившимися белками.
— Да, мы будем перевозить пушки. — Комендант понимал всю ответственность, которая неожиданно легла на его плечи. Он посмотрел на солнце, прикидывая время, и хриплым, сорванным голосом приказал перевозить первое орудие.
— Глубоко, — сказал тракторист, посмотрев на воду, рванул рычаги, и трактор вместе с пушкой медленно пополз на закачавшийся мост.
— Ничего не выйдет, потонет, — с какой-то злой иронией бормотнул лейтенант с лихими усиками и бровями, подбритыми стрелкой. — Сапоги ему надо было снять, без сапог плыть легче.
Комендант зло на него покосился, но смолчал. Он настолько устал, что даже говорить ему было трудно.
Стонало под тяжестью дерево, мост прогибался, лязгали железные растяжки, натянутые до предела, но орудие ползло и ползло, и с каждым пройденным метром светлело измазанное нефтью желтое лицо тракториста, ведущего машину. На середине реки вода перекатилась через мост, по ступицу обмыла колеса, но орудие все шло и шло и, наконец, выбралось на другой берег. Казалось, что даже тягач облегченно вздохнул. Так, одно за другим перевезли восемь орудий. И вдруг пяток мин разорвалось у моста.
— Быстрее поворачивайся, ребята! — заорал комендант, направляя на мост девятую пушку.
С высокого берега застрочили два наших дисковых пулемета, и вторые пять мин засвистели над рекой. Одна из них разорвалась в центре моста. Брызнули кверху белые щепки, стальные растяжки лопнули, мост разорвался на две половины, течение распахнуло его, словно ворота, и орудие вместе с трактором, судорожно цепляясь за доски, сползло в реку. Тонуло оно, как живое, пуская в воде пузырьки воздуха.
— Надо бросить к черту эти пушки и спасаться самим, — скороговоркой залепетал лейтенант с гусарскими усиками и принялся снимать узкие щегольские сапоги.
— Немедленно обуйтесь и выходите вперед, драться, — приказал комендант, хмуря выжженные на солнце брови.
Но лейтенант, словно не слыша, продолжал стягивать тугой сапог.
— Отправляйтесь в переднюю цепь, иначе за невыполнение приказа я вынужден буду…
— Братцы, он нас гонит на верную смерть! — срывающимся голосом прокричал лейтенант, обращаясь за сочувствием к красноармейцам.
— Иди, иди, тебя добром просят, — посоветовал тракторист.
— Я не могу умереть, у меня мама. Я художник, я написал автопортрет… Поплыли, товарищи, на ту сторону или нас всех здесь переколотят…
— Приказываю идти вперед! — срывающимся голосом крикнул комендант.
Красноармейцы, напуганные близкими разрывами, нерешительно поглядывали на лейтенанта.
— В трибунал этого паникера. Там разберутся. Взять под стражу, — приказал комендант своему помощнику.
— Что же делать теперь? — спросил кто-то из красноармейцев.
— Из остатков моста сколачивать плоты и перевозить орудия на плотах… Понятно?
Комендант послал вперед взвод солдат, чтобы задержать продвижение гитлеровцев, а сам сел на землю и вдруг застонал, скривив запыленное лицо.
— Что с вами?
— Осколком задело, — он повернулся. Брюки его были разорваны и до самых сапог покрыты бурой, запекшейся кровью. Он снял брюки, осколок мины вырвал из ягодицы кусок мяса величиной с кулак. Раненого перевязали, но он никуда не уходил, руководил постройкой плотов и перевозкой на них орудий.
Когда все пушки переправили на наш берег, комендант подошел к лейтенанту.
— Был человек, а что осталось?.. Художник! Видимо, надо иметь большую наглость, чтобы входить в искусство с написания автопортрета.
— Так ему и надо, — в один голос ответили несколько красноармейцев.
— Не обезвредь я его, поднялась бы паника, и тогда погибли бы и орудия и люди. Сомнением заразить легче, чем верой. Так, один дурак забросит ключ в воду, а семеро умных не смогут его достать, — словно оправдываясь, сказал комендант и впервые улыбнулся. Улыбка у него была детски чистая.
Мы переправились с ним через реку. Четыре мины разорвались на воде, не причинив никому вреда.
К вечеру нагнали штаб дивизии, расположившийся в какой-то роще, изувеченной снарядами. Комиссар дивизии Степанов пригласил нас к себе в палатку. Повар Гриша поставил на стол богатый ужин. Щелкнув пальцами, произнес:
— Антик с гвоздикой!
Комендант переправы открыл стеклянную банку с клубничным вареньем, попробовал его, да так с ложкой в руках и уснул, уронив голову на стол, застланный газетой, в которой было напечатано решение Государственного Комитета Обороны об организации трех направлений. Главнокомандующим нашим Юго-Западным направлением назначен Маршал Советского Союза С. М. Буденный.
Проследив за моим взглядом, Степанов сказал:
— На нашем направлении противник сосредоточил восемьдесят дивизий и бригад, тысячу танков и тысячу триста самолетов.
Редакцию газеты «Знамя Родины» вместе со штабом армии мы нашли в густом лиственном лесу. Я сел писать о коменданте переправы. Редактор сказал, чтобы заметка не превышала двадцать строк.
Двадцать строк! И в них должна вместиться вся жизнь капитана Барховича на войне. Писать коротко — большое искусство. Чем меньше статья, тем труднее писать.
Наступила ночь. Было темно, хоть глаз коли. Меня поставили часовым. Я ходил с автоматом вокруг палатки, охраняя сон товарищей.
Думалось о судьбе Родины и о своей личной судьбе. Я радовался тому, что работаю военным корреспондентом. Профессия журналиста — интереснейшая в мире, человеческая, я бы сказал, профессия. Надо много видеть и знать. В годы индустриализации не было такого завода, такой стройки на Украине, где бы я не побывал. Работать приходилось в политотделах МТС, на хлебозаготовках и посевных. Корреспонденты всегда направлялись на передовые позиции страны. Вот и сейчас я бываю в разных дивизиях, полках, на различных участках Южного фронта; встречаюсь со многими интересными людьми и благодарю судьбу за то, что мне все это дано увидеть.
Отправляясь на фронт, я злился на себя за то, что, давно догадываясь о предстоящей войне, многому необходимому на фронте не научился. Это чувство, наверное, испытывали многие в начале войны, но сейчас оно уже почти прошло. Лучшие саперы, о которых приходилось писать, научили меня разбираться в коварных немецких минах-ловушках. При каждом удобном случае я учусь бросать гранаты, стрелять из пушек, пулеметов и автоматов разных систем. В свободные минуты занимаюсь немецким языком, которого не смог осилить в детстве, по учебнику Глезер и Пецольд. Очевидно, все приходит в свое время.
На войне надо было быть прежде всего солдатом, а потом уже корреспондентом, доктором или инженером. Если ты не будешь знать того, что знает солдат, ты не сможешь ничего сделать и будешь убит в первом, от силы во втором или третьем бою. Если ты будешь избегать передовых позиций и всеми правдами и неправдами околачиваться в тылу, то и там тебя достанет снаряд или бомба.
Так думал я, расхаживая по мокрым прошлогодним листьям, вытянув вперед руку, чтобы не натолкнуться на дерево.
На рассвете сменили караул, я вошел в палатку напиться воды и увидел заместителя редактора. Жуков сидел на табурете, покуривая цигарку.
— Товарищ Аксенов. Сегодня поезжайте в Новую Ушицу. Туда подходят немецкие танки. Их там должны задержать во что бы то ни стало, или все пойдет прахом, — сказал он мне, поглаживая рукой стриженую голову.
И вот я в Новой Ушице — большом местечке, расположившемся на горе. Внизу кипит стремительная речка, вращает бархатные, зеленые от плесени колеса водяной мельницы, обдает все вокруг прохладой. Мирный уголок, не знавший ни слез, ни крови.
Разведка донесла, что к местечку со стороны Миньковцев по шоссе движется крупная механизированная часть немцев с тяжелыми танками в голове.
— Пощипаем фашистов, — говорит наводчик Яков Кольчак, худенький юноша с крупным ртом.
— Зададим им перцу, — отвечает ему командир батареи Михаил Лабус.
Хорошие, красивые парни.
Еще тихо, но в воздухе пахнет боем. Саперы на шоссе устанавливают противоклиренсные мины, обычные противотанковые мины, взрыватели которых связаны со стальным прутком. Такая мина рвется даже в том случае, если окажется между гусеницами танка. Эти мины соединялись попарно, при вытаскивании одной мины взрывалась вторая, связанная с ней замаскированным шнуром.
Наводчик Кольчак сидит на стволе 76-миллиметровой противотанковой пушки и подшивает к гимнастерке чистенький подворотничок. Командир орудия Михаил Тарасенко бреется, опуская кисточку в конскую цибарку с водой. Он родился в 1912 году и хотя никогда не носил усов, сейчас оставил их и посматривает в зеркало — идут ли они ему. Товарищи его подсмеиваются над усами.
Какой-то красноармеец пишет письмо. Я вижу крупные, почти детские буквы, читаю: «Мир прекрасен, моя дорогая». Кому это он пишет накануне боя — жене или невесте, но эти строки каждый поймет и оценит.
Оглядываюсь кругом.
Батарея стоит в саду, залитом солнечными лучами. Вокруг летают пчелы, пахнут цветы, плоды свисают с отягченных ветвей, где-то стрекочет лобогрейка, а напротив раненый красноармеец тихонько играет на гармошке. Он сидит, улыбаясь, опершись спиной о сухой плетень, у которого стоит загорелая девушка и заплетает косу.
Да, мир прекрасен. И заросли кукурузы, и клеверные поля, и ласточки, шныряющие в поднебесье, и этот раненый парень, и девушка. Если бы не война, как хорошо жили бы люди на советской земле!
Я подошел к сержанту Михаилу Тарасенко — командиру орудия.
— Скоро начало учебного года. Дети придут в школу, а меня нет.
Сержант — учитель из Черниговской области, и потому так понятна его трогательная забота о детях.
Заряжающий Яков Бурдейников вытащил серебряный портсигар, подаренный ему командиром корпуса за храбрость, и предложил папиросу. Я не курю, но папиросу взял. Острый дымок успокоил взвинченные ожиданием нервы.
На фронте очень многие стали курить.
Одно из орудий стояло на возвышенности, в кустах, среди изъеденных временем кладбищенских крестов. Позади, за разрушенной бомбами оградой, находилась местечковая площадь, от нее звездой расходились пять дорог. Батарея могла обстреливать все дороги.
Грузовик потащил орудие, которым командует сержант Александр Филев. Наводчик орудия Яков Кольчак крикнул, обнажая блестящие белые зубы:
— Выедем до поворота дороги! Нас там не увидишь, а мы будем бить в упор, как из нагана!
Едва орудия успели принять боевой глубоко эшелонированный порядок, как фашисты открыли артиллерийский огонь. Снаряды со свистом пролетали над кладбищем и рвались где-то позади.
— Ползет, гад, и не хоронится! — выругался Тарасенко и показал дрожащей рукой вперед.
С кладбища просматривалась вся местность, и я увидел боевой порядок наступающих фашистов. В голове следовали тяжелые танки, за ними средние и легкие, потом мотоциклисты с автоматами, пулеметами и минометами. Замыкался боевой порядок мотопехотой и артиллерией.
Тяжелые танки, хищно припадая на выемках к земле, двигались вперед медленно, но неумолимо, вырастая в размерах.
Я впервые в моей жизни увидел вблизи немецкий танк. Огромный, весь закованный в броню, казалось, неуязвимый, направлялся он к нам по булыжнику мостовой, из которой летели искры.
Взглянул на артиллеристов. Они были спокойны, может быть, чуточку бледнее обыкновенного, и, глядя на красноармейцев, я не видел, а скорее почувствовал сердцем, что танки совсем крохотные на большой русской земле.
Прибежал командир полка — полковник Сергиенко, громовым голосом приказал расчетам приготовиться к отражению танков, указал направление огня и дистанцию.
Полковник строго взглянул на меня, покачал головой, но ничего не сказал. В руке его, как дирижерская палочка, был зажат коротенький хлыстик. Минутная тишина, и фашисты начали атаку. Танки помчались на большой скорости, на ходу стреляя из пушек. В воздух взлетели птицы, и на деревьях испуганно зашумела листва.
Полковник Сергиенко поднял руку, взмахнул хлыстиком.
— Огонь!
Батарея Лабуса подпустила противника на расстояние четырехсот метров. Первый дружный залп бронебойными снарядами развернул башню у головного танка.
— Это для затравки! — крикнул Лабус.
Орудие Тарасенко попало в два тяжелых, замешкавшихся на дороге танка, окутавшихся желтым облаком дыма. Танкисты спрыгнули на землю, но рядом разорвался осколочный снаряд, они повалились на землю и, раненные, шарили по ней, словно что-то искали.
Тяжеловесные осколки рвали гусеницы танков, пробивали броню, ломали зубья ведущих колес. Подбитые машины умирали по-звериному, судорожно дергаясь, царапая землю разорванными гусеницами, словно когтями. Они преградили боевому порядку наступающих путь по шоссе — единственный путь, по которому гитлеровцы могли нанести удар.
Фашисты открыли беспорядочный огонь из танков и минометов. Но их снаряды и мины ложились метрах в семистах за нами. Вряд ли гитлеровцы предполагали, что у русских хватит выдержки и нервов, чтобы подпустить их на столь короткую дистанцию боя.
Серые от пыли вражеские танки поспешно сходили с шоссе вправо и влево, рассредоточиваясь, стремясь зайти с флангов и взять нас в клещи. Один танк подорвался на мине, остальные остановились, принялись стрелять болванками — разрывов не было слышно.
На шоссе, объезжая жарко горящие танки, вырвались мотоциклисты на серых машинах с колясками. На каждой машине сидело по три человека, вооруженных автоматами. За ними показалась серо-зеленая пехота. Десяток легких танков демонстрировал видимость лобовой атаки. Три или четыре снаряда разорвались на кладбище, повалили несколько рядов крестов.
Это был решительный момент боя, его наивысший накал. Теперь все дело было в нервах, у кого крепче нервы — тот и победит.
Батарея Лабуса повела комбинированный огонь, стреляя по наседавшим танкам бронебойными снарядами, одновременно поражая шрапнелью и осколочными гранатами немецких мотоциклистов и пехоту. Огонь был метким, как на маневрах; батарея не выпустила из своего сектора ни одного танка. Наводчик Кольчак поразил бронебойными снарядами восемь машин. Обильный пот смывал с его лица пороховую копоть. Он худел на наших глазах.
Истощив силы, фашисты вынуждены были приостановить наступление и отойти до подхода свежих резервов. Полк выполнил задачу.
Начала стрелять тяжелая артиллерия фашистов, прилетели «штукасы» и принялись бомбами перекапывать кладбище, выворачивая из земли полуистлевшие гробы.
Я стоял под зеленым тополем, у которого разорвалась бомба. Заслышав свист, я упал, а когда поднялся, увидел голое дерево, с него в одно мгновение облетели все листья.
Полковник Сергиенко, подойдя ко мне, сказал, что если бы тяжелые танки не были остановлены первыми выстрелами, они атаковали бы по шоссе на предельной скорости и могли выиграть бой.
Наступило временное затишье, и я увидел Кольчака. Бинтом индивидуального пакета он перевязывал лошади раненую ногу. Лошадь косила на него глаза и прядала ушами. До войны Кольчак работал зоотехником, и любовь к животным сохранилась у него на всю жизнь. Я подошел к нему. Вынимая из кармана пакет, Кольчак уронил клочок бумаги, на котором было написано торопливым почерком: «Если я буду убит, считайте меня коммунистом».
С блокнотом в руке спросил:
— Как вы подбили танки?
— Да вы же видели как.
Я ходил смотреть подбитые танки, словно кровью, истекающие бензином. На башнях синими готическими буквами написано: «Память Дюнкерка», «Я брал Париж», «Я брал Фермопилы». Вспомнился знакомый по истории горный проход в Греции, где спартанский царь Леонид с тремястами воинов дал бой стотысячной персидской армии. Своей гибелью Леонид ковал конечную победу над варварами. Народу для будущих его сражений важно было знать, что вторжение в коренную Элладу не далось персам без боя.
Было обидно, что немецкие танки шлялись по стране царя Леонида, а фашистские ефрейторы попирали коваными сапогами историю, и было радостно знать, что русская земля оказалась крепче французской, и крепче греческой, и крепче всех земель Европы.
В танках рядом со снарядами валялись кучи наворованного добра: перепачканное машинным маслом ношеное дамское белье, штуки сукна, будильники, побитые сервизы.
В одном танке нашли карту Украины, на ней крестиками были обозначены братские могилы солдат немецкого танкового корпуса и приложены длинные списки фамилий. Могил много, почти в каждом городе, через которые проходил корпус. Сегодня к ним прибавилась еще одна.
Описывая для газеты бой, я размышлял над увиденным. Мне казалось, что мы живем во время, когда наступательные средства превосходят оборонительные.
У фашистов больше, чем у нас, танков и самолетов, минометов и автоматов, и наступают они вдоль шоссейных дорог— на них легче применить машины. Железные дороги гитлеровцев мало интересуют, и они их беспощадно бомбят.
Наступая, противник бросает вперед танки, за ними на грузовиках движется пехота и легкая артиллерия. Натыкаясь на сильное сопротивление, фашисты вызывают огонь своей тяжелой артиллерии и «штукасы», поступают так, как поступили сегодня.
Я интересовался подробностями наступления фашистов в Польше и Франции — там они тоже вели войну машин вдоль шоссейных дорог.
Я заканчивал писать статью, когда ко мне подошел полковник Сергиенко.
— Видал, сколько металла наворотили, значит, можно фашиста остановить…
На трофейном мотоцикле примчался связной, передал пакет. Сергиенко сломал сургучные печати. Штаб дивизии приказывал полку, как только стемнеет, отходить на Мурованы Куриловцы.
Было обидно, что поле боя останется у врагов, они починят подбитые танки и вновь бросят их против нас. Опять мы внакладе.
За этот бой правительство присвоило наводчику орудия Якову Харитоновичу Кольчаку звание Героя Советского Союза; командир батареи Михаил Лабус и командир орудия Александр Филев награждены орденами Ленина, шесть человек — орденами Красного Знамени.
…Сдав заместителю редактора статью, переспав ночь в редакции, снова еду на фронт, захватив только что отпечатанные газеты.
Наши войска начали наступление. Вернули несколько сел. Люди оживились, послышались песни.
Тропический зной. Пыль по дорогам столбом. Целебный аромат хлебов стоит над землей. Гремит канонада тяжелых орудий, в безоблачном небе стаями появляются «мессершмитты» и «хейнкели». Их много, больше, чем наших самолетов, но летят они, видимо, далеко в наш тыл, на большой высоте. А на земле, отягченной обильным урожаем, сотни трудолюбивых женщин с мужской сосредоточенностью убирают хлеб. Никто из них за свою жизнь не видел еще таких пышных колосьев, такого тучного зерна, как в этом году. Богатый урожай — сбывшаяся мечта народа.
Изредка какой-нибудь берлинский ас накренит свой самолет и полоснет из пулеметов по белым беззащитным косынкам, подымутся к небу кулаки, сорвутся проклятья, и снова — напряженный труд на земле.
Между двух курганов вижу подбитый советский самолет Обожженные и пробитые крылья его накрывают желтые подсолнухи. У самолета в замасленных комбинезонах возятся люди.
Невдалеке на поле стрекочет новенький комбайн. Весело бежит по полотну хедера срезанная пшеница, рвется вперед трактор, а рядом с ним подпрыгивает бестарка, в которую сыплется толстая струя зерна.
Я иду к комбайну, замечаю выгоревшие голубые петлицы с тремя кубарями, узнаю за штурвалом знакомого офицера.
— Летчик Бондарь!
Летчик оторвался от штурвала потный, разгоряченный.
— А, редактор, здорово. Вот подбили, но я все-таки дотянул до своих… Починят машину, снова полечу бить гадов.
— Кто вас пустит, оставайтесь у нас за комбайнера, — засмеялась молодая белозубая трактористка, поправляя рукой прекрасные матовые волосы. — Вчера убрал столько, хоть на сельскохозяйственную выставку посылай… Голова колхоза решил его премировать поросенком.
— Ну, отослал письмо моей жене? — спросил Бондарь, заставив покраснеть трактористку.
— Послал.
— Читать есть что-нибудь?
Я вынул из полевой сумки «Первый удар» Шпанова.
— Читал уже… Плохая книжица… Усыпляет бдительность, проповедует шапкозакидательство.
— Расскажите, что вы видите с воздуха, летая над территорией, занятой врагами? — попросил я летчика.
— Во-первых, пехота немцев не ходит пешком, — Бондарь загнул палец на левой руке. — Весь день по дорогам к фронту движутся моторизованные колонны со скоростью до пятидесяти километров в час… Во-вторых, меня поражают масштабы, в каких немцы почти безо всякой помехи перевозят солдат, технику и боеприпасы… В-третьих, самолеты-разведчики дают немецким генералам полную картину всего, что происходит у нас за линией фронта… Самолетов у них много.
Сказанное было малоутешительной правдой. Проклятые «штукасы», как правило, активно поддерживают атаки своих танков и пехоты, обеспечивая им продвижение вперед. Как ураган, налетают они на стратегически важные станции и железнодорожные узлы, забитые техникой и горючим, превращая их в груды развалин.
Поговорили еще несколько минут, и я отправился дальше.
Навстречу по дорогам гонят стада. Окутанные облаками сухой пыли, плетутся коровы, бредут приуставшие овцы и похудевшие свиньи. Погонщицы колхозницы спешат, но все-таки используют каждую возможность, чтобы покормить и напоить животных.
Встречались погонщицы с орденами Ленина на груди — лучшие доярки страны. Они шли одетые в свою лучшую одежду, успевшую истрепаться в пути, — плисовые корсетки и широкие мереженные спидницы; с цветными лентами в пыльных волосах и монистом на шее. Женщины вели за собой своих коров, свою гордость, свою славу.
Одна так и сказала:
— Щоб я виддала нимцям заризаты нашу Мимозу?! Та николы цього не буде! Про нее в газетах писано. Сино мы попалили, щоб не досталось нимцям, а коров гонимо. Не пить Гитлеру молока на Украине.
Никто из них не спрашивал — далеко ли еще идти. Но, глядя в упрямые, выдубленные ветром и солнцем лица, было ясно, что, если нужно, они пойдут за Днепр, потребуется — побредут за Волгу, развалятся башмаки— зашлепают босиком, хлынут осенние дожди — пойдут под дождем, ударят морозы — будут идти по морозу, лишь бы спасти порученное им народное добро.
Можно позавидовать мужеству этих женщин.
Погонщицы не успевают доить всех коров, но все же выносят красноармейцам на дорогу полные подойники молока. Красноармейцы пьют, шутят и улыбаются. Кружка парного молока, поднесенная молодой женщиной, поднимает настроение, веселит солдатское сердце. Красноармейцы чокаются друг с другом эмалированными кружками и пьют густое молоко, как пиво.
Видя, что по всем дорогам уходит добыча, фашистские летчики бросают в стада бомбы, обстреливают из пулеметов, но не могут остановить живой и шумный поток.
Наша машина стояла три часа на переправе через реку. Войска были остановлены, и по понтонному качающемуся мосту прошло десять тысяч овец.
Левобережная Украина убрала хлеб. На правой стороне Днепра многие районы тоже покончили с уборкой, а там, где не успели, хлеб сожгли. Черные столбы дыма стоят над полями.
Выехали к Тульчину. Деревянный городок пылал. Над горящими хатами медленно кружили длинноногие аисты. С риском сжечь машину шофер решил проскочить по главной улице на другую сторону шоссе.
Город был брошен войсками и жителями, и среди треска искр раздавалось лишь жалобное мяуканье кошек. Почему-то вспомнились слова Сергея Есенина: «Ах, как много на свете кошек».
Точно в подтверждение этих слов, на перекрестке двух улиц дорогу перебежала черная кошка. Шофер Куриленко резко затормозил машину.
— Убейте, дальше не поеду…
— Ты что, с ума сошел?
Пока мы препирались, к нам подбежала молодая еврейка с распущенными рыжими волосами. На руках у нее лежал младенец, две лохматые девочки держались за подол ее драной юбки.
— Садитесь в машину, — крикнул я, посадив девочек в кузов грузовика.
— Ой корыто, мое корыто! — запричитала женщина.
— Какое такое корыто? — стиснув зубы, бормотнул Куриленко. — Ну его к черту… Дорога каждая минута.
— А в чем я буду детей купать? — заупрямилась женщина, порываясь кинуться в горящий дом.
Куриленко побежал вместе с ней и вынес из дома оцинкованное корыто.
Задыхаясь от дыма, помчались дальше. Несколько пылающих головней свалились в машину. Мимо мелькали обугленные яблоневые сады.
В поисках бензина заехали в опустевший колхоз. Женщины несколько дней назад угнали на восток весь колхозный скот. На длинных арбах уехали с ними дети.
Председатель колхоза — однорукий старик лет шестидесяти сказал:
— Бензин у меня есть, но на поджог хлебов… Все уехали, осталось нас здесь три поджигателя — я да два хлопца. Читал мабуть приказ — при подходе фашистов палить хлеб на корню.
— Немцы в двадцати верстах отсюда.
— Под вечер все пустим дымом, весь труд наш и состояние, щоб ничего не досталось супостату.
Высокий волнующийся хлеб облили бензином и подожгли. Заполыхал он жарко, будто огромная мартеновская печь.
Не чувствуя нестерпимого жара, обливаясь крупными каплями пота, председатель долго стоял у дороги, рассматривая птиц, мечущихся над огненным морем.
— Поехали, дед, с нами, — Куриленко тронул за плечо старика.
— Никуда я отсюда не тронусь. Тут моя родина, а работать на чужаков не стану, гордость не дозволяет… Одной рукой тоже не настреляешь, — зло сказал председатель, шагнув к пылавшей пшенице, будто собираясь кинуться в огонь, как в воду.
Хлопцы влезли в кузов грузовика. Километров через пять один из них сказал:
— Вин у нас такий голова, железный… Спалит себя живьем. Не хотел при нас кидаться в огонь.
Колхозники выносят на дорогу хлеб, молоко, мед и фрукты, провожая колонны отходящих войск долгим, укоризненным взглядом. На деревянных срубах колодцев стоят ведра с водой, накрытые капустными листами.
К вечеру наш грузовик, на котором ехали я, Лиф- шиц третий, украинские писатели Григорий Скульский и Евгений Адельгейм, приехал в штаб корпуса, ведущего оборонительные бои.
Как и раньше, мы разбились на две группы. Я и Адельгейм уехали в дивизию, где комиссаром Степан Михайлович Куранов, уроженец города Ростова. Остальные корреспонденты на нашем грузовике отправились в соседнюю дивизию.
Противник обстреливал из минометов село, в котором находился штаб. Над селом летал самолет-корректировщик, но наша артиллерия молчала, чтобы наблюдатель не мог высмотреть огневые точки.
Фашисты недостаточно подготовлены для ведения боя ночью и избегают ночных столкновений. В десять часов вечера отбой — фашисты прекращают наступление и ложатся спать.
В темноте дивизия оторвалась от противника и в полном порядке перебазировалась в район Гранова — Тышковки — Мыткова. Отсюда она должна наступать на Гайсин.
Дивизия была танковой, но растеряла свои боевые машины на полях Украины и сейчас дралась, как стрелковая часть. Большинство машин погибло из-за недостатка горючего. Авиация противника бомбила склады с бензином и соляркой на всем пути отхода Красной Армии. Когда выгорали последние литры горючего, экипажи закапывали танки в землю и стояли в них насмерть, до последнего снаряда.
На рассвете в штаб позвонили из 78-го полка о том, что появились вражеские танки и требуется помощь. Комиссар посадил меня и Адельгейма к себе в машину и поехал в полк.
— Вам нужна помощь?
— Да, — ответил командир полка.
— Ну, так мы приехали… Два корреспондента и я.
Стоявшие поблизости расхохотались. Тем дело и кончилось. С танками справились без подмоги.
Живое цыганское лицо комиссара загорело до черноты, густые брови выгорели — дни и ночи он на свежем воздухе. Комиссар умеет шутить, вызвать здоровый смех бойцов, а ведь никогда так не ценится острота и меткое слово, как накануне кровопролитного боя. Каждая шутка вызывает прилив бодрости.
Весь день провели с комиссаром и убедились, что дивизия влюблена в него. Член партии с 1920 года, Куранов носитель лучших традиций военных комиссаров гражданской войны.
— В нем есть что-то общее с Фурмановым. Та же неукротимость, то же стремление вперед, тот же природный проницательный ум, — так охарактеризовал своего комиссара политрук Иванов.
За ужином, когда пили чай с вареньем, комиссар предложил нам принять участие в штурме города Гайсина, который на рассвете будет брать 78-й полк дивизии при поддержке мотоциклетного полка, атакующего с противоположной стороны.
— Все увидите своими глазами, да и обстреляетесь немножко… Командующий интересуется этой операцией.
Спать легли на улице под плетнем, разостлав на земле шинели. Но уснуть не могли. В небе ярко горели семь огней колесницы царя Давида — Большой Медведицы, — где-то кричали перепела, и в саду смеялась дивчина, которую обнимал какой-то неутомимый красноармеец, утверждая, что от него у нее обязательно родится сын, который станет генералом. Девушка, кажется, поверила. Несмотря на ужасы войны, жизнь оставалась жизнью. Люди любили, смеялись, пели.
Говорили на мирные темы. Адельгейм вспомнил киевский пляж, Крещатик, театр имени Франко. Все это было далеко, словно на Марсе, в прошлом веке.
Комиссар рассказал о жене офицера — Валентине Маринниковой.
— Наша Долорес Ибаррури, — сказал и улыбнулся, наверное, подумал, что в разгар такой борьбы в России нет своей Долорес. — Храбрая женщина. Представлена к награде — ордену Ленина… Я дал ей рекомендацию в партию.
Дважды за ночь комиссару докладывали о результатах разведки.
Забрезжил рассвет, небо было пасмурное, словно закопченное дымом пожаров. Вставала траурная заря, когда мы въехали в лес, в расположение командного пункта полка. Появление комиссара дивизии красноармейцы встретили приветственным гулом.
В лесу я увидел Валю Лазорик. Белокурые волосы ее выбились из-под пилотки, с плеч кокетливо свисала зеленая плащ-палатка, из карманов габардиновой гимнастерки выглядывали гранатные запалы, завернутые в клочки газеты. Валю я знал по Харькову, когда она училась в институте физкультуры, знал ее мать — уборщицу 6-й средней школы. Велико было мое удивление, когда я увидел ее сейчас в брюках и сапогах, с санитарной сумкой через плечо.
Оказалось, что она вышла замуж за старшего лейтенанта Маринникова. Вместе с ротой мужа проделала все марши, переносила трудности боев и перевязывала раненых красноармейцев с нежностью родной сестры. Всегда свежая и веселая, не боящаяся никаких трудностей, она вселяет в бойцов бодрость, спокойствие, уверенность в победе.
Однажды, когда рота проделывала стокилометровый переход и у бойцов гудели ноги, командир дивизии — полковник Старков предложил ей подъехать в его машине. Валя отказалась — она даже на час не хотела расстаться со своей ротой.
Отдана была команда двигаться вперед. Валя вынула губной карандаш и накрасила губы. Даже в бою она хотела нравиться.
Подойдя к выстроившемуся батальону, мы увидели неглубокую яму-могилу, на краю которой стоял молодой солдат без пилотки и ремня, со связанными за спиной руками.
— Что здесь происходит? — нахмурился комиссар.
— Да вот труса надо расстрелять перед строем, по приговору трибунала… В бою потерял винтовку, — нехотя доложил командир батальона.
Осужденный с надеждой посмотрел в глаза комиссара, увидел в них человеческое сочувствие, умоляющим голосом попросил:
— Не убивайте меня, я хорошо на гармошке играю… Бойцов веселить буду.
Куранов взглянул на замерший батальон. Все с надеждой смотрели на него, красноармейцам было жаль проштрафившегося товарища, стоявшего над черной ямой.
— Пойдешь в бой, отнимешь у фашиста винтовку? — спросил комиссар осужденного.
— Да, да, отниму, — залепетал тот.
— Развяжите ему руки, — приказал Куранов красноармейцам, неподвижно стоявшим с винтовками у могилы, и те поспешно принялись развязывать веревку.
Раздался один общий вздох облегчения, и батальон без команды встал «вольно».
— Вы не имеете права… Вы ответите за произвол! — крикнул Куранову маленький ростом дивизионный прокурор.
— Я комиссар дивизии и буду делать все, что способствует победе над врагом… Ведите батальон! — приказал Куранов комбату.
— Родная мать и высоко замахивается, да не больно бьет, — произнес кто-то в строю.
Побатальонно полк двинулся в указанном направлении. Солдаты шли в скатках с противогазами, пояса оттягивали гранаты и подсумки со сто двадцатью патронами, зажатыми в обоймы.
Предутренний туман клубился над лесами и полями, по которым шагали красноармейцы, вымоченные росой по пояс. Полил не по-летнему мелкий, словно просеянный сквозь сито сеянец-дождь, и все скрылось в мутной его пелене. Прошли километров шесть, и перед нами открылся город, заштрихованный дождем. Я бывал в этом городе, знал расположение его улиц, посоветовал командиру полка, как добраться до центра.
Дождь перестал. Поднялось солнце, золотые лучи его как бы сделали моложе высокие пирамидальные тополи и белые опрятные улицы.
Началось наступление. Батальоны стремительно пошли с трех сторон на город, видневшийся километрах в двух.
— За Родину! — кричали красноармейцы, поглядывая на Куранова. Сознание того, что комиссар был вместе с ними, шел в первых рядах, бодрило и успокаивало.
Мы, человек двадцать — КП полка — шли в центре. Это был какой-то странный КП, не связанный с батальонами ни одним проводом. Такой КП не способен был руководить боем и в лучшем случае мог действовать как неполный взвод.
Миновали большое обезлюдевшее село Адамовы хутора, поле с несжатой рожью, спустились в болотистую долину, поднялись на холм, перекопанный по гребню пустой траншеей. От нее начинался скат вниз, ровная поляна и небольшой подъем к городу.
Справа и слева, километра за полтора от нас, батальоны, развернувшись, пошли в атаку. Видно было, как красноармейцы, ворвавшись в город, скрывались за белыми домиками. Там тарахтели пулеметные очереди, рвались гранаты, одиночные выстрелы терялись в возбуждающем шуме боя. У траншеи на холме, словно предупреждая, что дальше идти опасно, нас встретили первые пули, взвизгивающие над головой.
Я подумал, что КП не следовало бы продвигаться дальше, — но, побоявшись, что обо мне плохо подумают — смолчал.
— За мной! — крикнул Куранов и побежал вниз с холма, загорелый и белозубый, с непокрытой головой, с редким в то время автоматом в руках.
Мы побежали за ним. Миновали крестьянскую хату с огромным замком на дверях. Из чердака хаты в спины нам полоснул пулемет, свалил какого-то беднягу. Фашистские автоматы стреляли из садов слева. Пули засвистели над головами. КП полка с ходу залег во рву, поросшем ромашкой. Никто на КП не знал, что делают сейчас батальоны.
— Где же связисты? — спросил Куранов, только сейчас заметив отсутствие всякой связи.
Огонь все усиливался. Стреляли с расстояния семидесяти метров, не больше. По нашей группе стали бить минометы, несколько мин разорвалось в саду, из которого палили вражеские пулеметы. Тогда из сада в нашу сторону взлетела зеленая ракета, и мины стали рваться ближе. Идти дальше было невозможно. Наша группа оказалась в центре боя и обстреливалась в лоб справа и слева. Вокруг сыпался свинцовый дождь. Земля закипала под пулями.
— Наши отступают! — крикнул кто-то паническим голосом.
Оглянувшись, мы увидели, что все три наших батальона беспорядочно отходят под неприятельским огнем и подымаются километра за полтора от нас на холмы, поросшие лесом.
КП остался в одиночестве. Вокруг рвались мины. Появился самолет-корректировщик, снизился, высмотрел нас и сбросил над нами огненный шар. Мины стали ложиться совсем близко. Каждую минуту нашу группу могли окружить. Появились раненые и убитые.
Самолет продолжал кружиться.
— Капнет сейчас валерьянки. Сразу всех успокоит. Трех капель на все КП хватит.
Кто это сказал? Но в словах прозвучала насмешка и над самолетом, и над фашистами, и над глупым положением, в котором мы очутились.
Фашисты были повсюду. В расстегнутых куртках с засученными рукавами, с касками на головах наступали они во весь рост, без перебежек. Очевидно, младшим офицерам легче так управлять атакой — все солдаты у них на виду.
На рукавах фашистских курток виднелись вышитые белые черепа и кости — перед нами была не рядовая часть, а фашистская гвардия.
— Этих вгоним в землю, следующие будут пожиже, позеленей, — сказал Куранов.
Гитлеровцы стреляли с ходу, не целясь, длинными очередями.
В нашей канаве лежали строевые офицеры, но все они с надеждой всматривались в выражение лица комиссара.
— Выйти отсюда нельзя… Нам остается умереть, как подобает большевикам! — просто и спокойно сказал комиссар.
Молоденький офицер приложил к своему виску пистолет и выстрелил, второй, постарше, срывал с петлиц цепкие, как репьи, зеленые кубики.
Адельгейм, укрывшись за кустом полыни, не целясь стрелял из пистолета. Несколько автоматных пуль чиркнуло о его новенькую каску, оставив на ней медные росчерки. Бледное лицо его было спокойно, курчавые волосы вспотели, прилипли ко лбу.
— Гранатами их! — закричал командир полка. Пуля ударила ему в грудь, и он зашептал: «Мама, мама, мама!»
Я поднялся в канаве во весь рост — так было удобнее швырнуть гранату — увидел фашистов, отличил среди солдат офицера с парабеллумом в руке; твердая расстегнутая кобура висела у него на левой половине живота. Размахнувшись, изо всей силы швырнул гранату под ноги офицеру и упал. Пять или шесть человек тоже бросили гранаты. Когда я поднялся со- второй гранатой, фашисты залегли.
— Попробуем все же прорваться… Ведь мы вооружены, — робея, предложил я.
— Каким образом?
— Поведем все сразу огонь и будем выбегать группами, по три человека… Важно перебежать поляну.
— Если меня ранят, прошу, как друга, пристрели… Не хочу живым попадаться в руки гестаповцев, — просил меня Адельгейм.
Решили отходить группами по три человека по совершенно открытому простреливаемому месту. У нас было четыре дегтяревских ручных пулемета с круглыми дисками.
— Огонь! Залпами! — скомандовал Куранов.
Повели огонь из пулеметов и револьверов, и три наших товарища, сбросив сапоги, из которых вывалились ложки, побежали — самое трудное было решиться бежать. Двое сразу были убиты, один добрался до гребня холма, скрылся в траншее и повел оттуда фланкирующий огонь из автомата.
Будь что будет, — кладу пилотку за пазуху, чтобы не потерять. Пилотка мне не нравится — какое-то издевательство над мужским достоинством, но она, видимо, приспособлена для ношения под каской. Каски у меня нет.
Наган, зажатый в руке, становится мокрым, я весь обливаюсь холодным потом. Бежал я в третьей группе, падая через каждые пятнадцать шагов, откатывался с места падения, стремительно вскакивал, снова бежал и падал. Сердце билось у горла, мешало дышать. В нашей группе на поляне убили старшего политрука, фамилии которого я не знал.
Впереди широким спортивным шагом мчался красивый и гордый Куранов, но он не спасал свою жизнь, он спасал полк, он был нужен отступившим в беспорядке бойцам.
Когда я добрался до траншеи, со мной оказался красноармеец узбек. Он все просил, чтобы я не оставил его одного. Нам предстояло спуститься с холма и бежать еще метров двести до спасительных волн ржи, где можно было исчезнуть, как в море.
Бежать вверх, на взволок, было тяжело. Нас засыпали минами, и два танка, издали казавшиеся игрушечными, зайдя с фланга, стреляли из пулеметов.
Мина разорвалась в нескольких шагах от меня, сорвала шинель, накинутую внапашку, засыпала землей. Огонь брызнул во все стороны, как кровь. Яркие круги поплыли перед глазами, в ушах зашумело, я был контужен и, теряя сознание, запомнил белый взрыв, точно вспышку магния, после которой уже ничего не видишь.
Очнулся я от удара снаряда, разорвавшегося рядом. Узбек лежал невдалеке, всем телом вжавшись в землю. Снова пригибаясь, мы мчались, падая и отползая через каждые тридцать шагов, бежали так, словно нас нес ветер. У самой ржи, где можно было считать себя в безопасности, узбек пал замертво. Пуля вошла ему в шею и вышла через глаз. Жаль, что я не успел спросить его имени, а искать красноармейскую книжку было некогда. Из разорвавшегося вещевого мешка его вывалилась пачка чаю и кусочки рафинада.
Я вбежал в рожь и увидел там Куранова и Адель- гейма. Внезапная слабость охватила меня. Не отдышавшись, я не мог бы пройти и пяти шагов.
Из двадцати человек, бывших на КП, в живых осталось шесть, два из них были ранены. Левый рукав гимнастерки Куранова пропитался кровью. Комиссар сорвал колосок, морщась от боли, вышелушил зерна на ладонь, проговорил:
— Завидный урожай. Центнеров двадцать пять с каждого гектара можно убрать… Подумать только, все это наша советская земля и мы ее отдаем фашистам… Сюда бы царицу полей — пехоту, она бы решила задачу, а мы вот, танкисты, драпанули. Стыдно!
Вспышка отчаяния на минуту охватила его. Руки его были обожжены стволом разогревшегося автомата, и он попросил перевязать их.
— Хорошо было бы облить их крепким холодным чаем, — сказал я.
Немилосердно палило солнце.
— Хочешь чаю с лимоном? — шутливо спросил Адельгейм.
У меня потекли слюнки.
Мы добрались до лужи, налитой дождем, и с жадностью напились из нее. Потом вошли в фруктовый сад и стали рвать вишни, в которых как бы сосредоточился сейчас весь смысл жизни, вся ее красота и радости.
— Если бы тебя убили, какие бы ты произнес последние слова перед смертью? — спросил меня Куранов, бархаткой, вынутой из полевой сумки, счищая пыль с сапог.
— А все-таки я прожил хорошую жизнь, — ответил я.
Со всех сторон сходились красноармейцы, ковыляли измученные раненые. Все хотели пить, но воды не было.
Раненых укладывали на грузовики, застланные свежей травой. Валя Лазорик и две хорошенькие девушки-связистки из сожженного Тульчина, героически делившие с солдатами тяжелую мужскую судьбу, перевязывали окровавленных бойцов, вливали им в рот по несколько капель водки, разбавленной морфием. Водка успокаивала боль, возвращала силы. Рядом с санитарками, не отходя от них ни на шаг, находилась босая девочка лет восьми, подобранная в разрушенном селе. Нитки от бинта, приставшие к волосам ребенка, напоминали седую прядь.
Пулевых ранений у бойцов почти не видно, лишь кое-где встречаются рядком две-три пули — следы автоматического оружия. Большинство ран нанесено осколками мин.
Невдалеке дымили походные кухни, пахло поджаренным салом. Оттуда веяло домашним уютом.
Остатки полка собрались в лесу.
— Неудача какая, — сказал раненый, перевязывая себе голову индивидуальным пакетом. — Артиллерия не играла, а атаковать без музыки никак нельзя… Никак нельзя!
— Бой не окончен, еще неизвестно, кто кого положит на обе лопатки, — ответил ефрейтор с черными петлицами танкиста.
В сопровождении четырех танков приехал командир дивизии полковник Старков. Пожилой и толстый, по натуре склонный волноваться по всякому поводу, он приказал вторично брать город. Приказ есть приказ, и люди вновь стали готовиться к наступлению.
Я расстрелял весь барабан нагана и стал шарить по карманам патроны. В брючном кармашке для часов лежал посмертный медальон с моим именем, отчеством, фамилией, званием и номером полевой почты. Если меня убьют, по этому медальону можно будет опознать мой труп… А если я останусь лежать на земле, занятой врагом, то какой-нибудь мародер, обшаривая мои карманы, найдет этот медальон, что скажет ему мое имя?
Я разорвал записку и выбросил медальон. Эти медальоны так и не привились в Советской Армии. Никто не собирался умирать.
Пришел политрук Иванов и привел пленного офицера с амулетом на шее. Немец переступал с ноги на ногу, обеими руками поддерживая штаны — политрук отобрал у него ремень, срезал все пуговицы и вывернул карманы. Пленный был напуган, малоразговорчив, но все же сказал, что Гайсин защищают два полка. Сведения эти подтвердила разведка. Брать хорошо защищенный город силами одного, изрядно потрепанного полка было невозможно, и командир дивизии отменил приказ о повторном наступлении.
— Дни-то какие длинные, скорей бы осень, — сказал Старков, поглядывая на солнце. Он надеялся на победу и после моментов отчаяния еще сильнее утверждался в своей непоколебимой вере.
В небе летал безобразный корректировщик-горбач. Высмотрит цель — покачает крыльями, и тотчас фашистские артиллеристы начинают обстреливать ближайшие рощицы.
Несколько мин разорвалось метрах в тридцати, ветер обдал нас терпким пороховым дымом. Я оглянулся вокруг. Невдалеке на разостланной шинели спал лейтенант, положив голову на колени девушки-санитарки. Близкие разрывы снарядов не будили его, а девушка не решалась встать, чтобы не нарушить его покой.
Мы лежали под танком на кавказской бурке и разговаривали о войне. Комиссар дивизии говорил, что СССР настолько велик, что не исключена идея обороны путем отступления, завлекающая неприятельскую армию в глубь страны, оставляющая в тылу его партизан и обширные пространства, которые противник занять не в состоянии.
— Вот увидите, в тылу противника будут села, в которых не побывает ни один немец… Села с Советской властью, с колхозами и парторганизациями, со всем нашим, — говорил Куранов.
Командир дивизии и комиссар беспрерывно курили махорку, отказавшись от легких папирос.
Поддерживая комиссара, Старков говорил, что мы допятимся до Днепра и остановимся там на время. Возможно даже оставим Донбасс. Важно увести армию и материальную часть, а территорию всегда можно вернуть обратно.
В армии поговаривают о том, что военные действия переносят в глубь страны нарочито, чтобы приблизиться к резервам, выиграть время, заставить противника выделять гарнизоны в занятых городах, и когда военные действия распространятся на большом пространстве, стратегически атаковать фашистов с флангов и тыла. Это были отстоявшиеся, отточенные тысячами людей мысли, придуманные для самоуспокоения, для оправдания отступления… Старков и Куранов продолжали говорить, когда к нам прибежал запыхавшийся старшина и, едва переводя дух, выпалил как из ружья:
— За лесом садится немецкий десант!
Мы помчались на опушку леса. Куранов бежал, держа за руку задыхающегося Старкова.
Семь транспортных самолетов «Ю-52» сидели на земле, автоматчики деловито вытаскивали из их широких дверей пулеметы и какие-то ящики; девять самолетов медленно планировали на посадку.
— Это наши самолеты — подмога нам… Если бы это были немцы, меня бы предупредили, — бормотал растерявшийся Старков, не замечая черных крестов на фюзеляжах самолетов.
Во весь дух я побежал к танкам и на свой страх и риск от имени командира дивизии приказал танкистам атаковать самолеты.
На полной скорости пронеслись мимо четыре танка и исчезли в черной туче пыли и дыма, в которой, как молнии, стали возникать желтые вспышки орудийных выстрелов.
Туча разрасталась, из сине-черной становилась багровой, видимо, самолеты горели. Фашистские солдаты выскочили из дыма и, как оглашенные, побежали вправо, туда, где ощетинился железом бетонный укреп- район. Оттуда застрочил пулемет, и люди свалились, как трава под взмахом острой косы.
— У меня дочь учится в балетной школе… Ей всего шестнадцать лет, — почему-то промолвил Старков.
Самолеты, находившиеся в воздухе, сделав круг, улетели прочь.
Танки, атакующие самолеты — незабываемая картина, которую можно было видеть только один раз в жизни, да и то в первый год войны.
Завечерело.
Раненые стали бредить. Красавец из Черниговской области с перебитыми ногами пытался бежать вперед, звал товарищей за собой, в атаку.
Связь между дивизией и корпусом оборвалась.
Отрезанный от всего мира, полк был как бы живым островком в море неизвестности и опасности. В темноте над лесами взвивались ракеты. Белое, иззелена-синее и красное пламя их мертвым огнем освещало мрачные верхушки деревьев, над которыми носились угрюмые черные птицы.
Разведчики доносили, что противник обходит полк со всех сторон. Да это было видно и без разведчиков. То здесь, то там вспыхивали невысокие белые ракеты, обозначавшие, что фашисты достигли рубежа, откуда взвивалась ракета.
Положение становилось серьезным. Все уже были наслышаны о немецких клиньях и клещах и, вглядываясь в кромешную темень, ежеминутно были готовы отразить нападение.
Часов в десять вечера командира дивизии потребовали к телефону. Вызывал его один из связистов, ушедших исправлять повреждения на линии связи.
Связист сказал, что с конца оборванного провода связался с командиром корпуса и тот передал через него важный приказ, о котором по телефону говорить нельзя. Приказ этот он может сообщить только устно командиру дивизии. Идти он не может, так как у него прострелена нога. Связист просил послать ему навстречу двух красноармейцев. Весь этот разговор могли сочинить оккупанты, чтобы захватить наших «языков». Посоветовавшись с Курановым, Старков послал к связисту отделение красноармейцев.
Бойцы прошли через глушняк, держась за телефонный провод, и вернулись через сорок минут, неся на руках раненого связиста. Приказ из корпуса был краток — отходить на Адамовку, Гранов, Тышковку.
Командир дивизии вызвал к себе начальника укреп- района и приказал ему отходить вместе с полком.
Странное зрелище представлял этот УР — старое вооружение с него сняли, а новое не привезли.
Я читал книги, связанные с обороной Вердена, и знал, что укрепленные районы являются одним из важнейших элементов современной организации обороны государственных границ.
— У меня не люди — орлы! — хвастливо рапортовал начальник укрепрайона — молодой бритоголовый майор.
— Я здесь старший и приказываю вам немедленно покинуть укрепрайон, взорвать доты и отходить с нами, — потребовал Старков.
Обескураженный начальник укрепрайона ушел, и больше мы его не видели.
Полковник построил колонну. Впереди — танк, за ним шло до двух рот пехоты, дальше двигались грузовики, наполненные ранеными, потом снова пехота. Три легковые машины и один танк замыкали колонну. Два танка выделили в боковое охранение.
Не успели отъехать и тридцати метров, раздался крик. Первое впечатление — открылся борт грузовой машины и оттуда выпали раненые. Но потом выяснили, что два красноармейца заснули на дороге и машина переехала им ноги. Один раненый попросил морсу, и Валя Лазорик сунула ему в рот пригоршню черной ежевики. Когда она только успела ее нарвать?
Через несколько минут колонна свернула с дороги и пошла напрямик по неубранному полю ржи. Сзади, из леса, в котором мы только что находились, взвилась зеленая ракета — сигнал, что мы ушли. Немецкая артиллерия тотчас перенесла огонь вправо, в сторону падения ракеты. Эхо от взрывов перекатывалось по верхушкам деревьев, но снаряды или не долетали, или перелетали через колонну.
— Берегите ходули. При отступлении главное ноги, того, кто их разотрет, бросят на дороге, — напомнил мрачный голос из темноты.
Преодолев несколько километров бездорожья, въехали в тревожно сказочный лес. Узкую дорогу размыли дожди, над ней сплетались ветви деревьев, из земли выглядывали омытые водой белые корни. Машины ехали как бы в темном туннеле, иногда вклинивая во мрак синие полосы затемненных автомобильных фар.
Что было впереди — никто не знал.
Колонну нагнал всадник, сидевший на неоседланной запаленной лошади.
— Эй вы, славяне, где командир полка?
— Я комиссар дивизии, — сказал Куранов.
— Фашисты задали деру из Гайсина… Прекратили движение на всех дорогах… Видимо, боятся нашей ночной атаки.
— Вы кто такой? — недоверчиво спросил Куранов.
— Вы, что, не узнаете меня, товарищ комиссар? Красноармеец третьей роты Максимушкин. Вы меня сегодня от расстрела спасли. Наша рота ворвалась в город, меня поранили, а потом отступила, а меня жители спрятали. Они мне и лошадь достали и дорогу показали, как только драпанули немцы… Видать, кровь свою пролили мы недаром, убежали на ночь фашисты из города!
— Значит, оставили Гайсин! — обрадованно воскликнул Старков. — Нам только это и надо. Наша задача была сковать немцев в течение дня.
На рассвете выбрались из леса, увидели на опушке подбитый броневик и опрокинутые грузовые машины.
Перед нами, как из тумана, возникло село. На околице его встретили красноармейцев из других отходивших полков, увидели бойцов мотоциклетного полка, одновременно с нами безуспешно атаковавшего Гайсин с противоположной стороны.
Доехали до Гранова — маленького провинциального местечка — и нашли там штаб корпуса. Связисты торопливо сматывали провода, снимали шесты, на трофейные немецкие автомобили, выкрашенные серой краской, грузили пишущие машинки и чемоданы с личными вещами офицеров.
Куранову по первое число влетело от командира корпуса — генерал-майора Волоха и полкового комиссара Гаврилова. Он молча выслушал нагоняй, точно школьник, растерянно озираясь по сторонам.
— Французская республика комиссаров, проигравших сражение, посылала на гильотину, — напомнил Волох.
Но Куранов не слышал этих слов, он спал.
…В Гранове встретили редакционную машину. Она пришла в штаб корпуса в условленное время и прождала меня с Адельгеймом больше суток. В ней были Лифшиц третий, Григорий Скульский и батальонный комиссар Березовец.
Совсем близко тревожно рвались снаряды, и над лесами плыл горьковатый дым пожаров.
Нас ждали в редакции с материалом. Пора было уезжать. Не хотелось расставаться с людьми, ставшими уже близкими. Ничто так не роднит людей, как совместно пережитая опасность. Но делать было нечего, я пошел прощаться с Курановым. Он как-то постарел весь, обнял меня, поцеловал.
— Жаль!.. Смелых людей потеряли, даже похоронить не успели, так и остались лежать на поле боя, — посетовал он. — Ты обязательно напиши о них, хоть через десять лет, а напомни, как дрались они. Будущим поколениям не следует этого забывать… Упоминай побольше фамилий. Ведь у каждого из нас есть жена, дети, и им будет приятно прочесть хоть несколько слов про своего близкого.
Шофер просигналил, Березовец нетерпеливо позвал меня.
— Ну, прощай, Аксенов, тебя ждут.
— Запоминайте хорошо местность, по ней придется идти обратно, — сказал я, чтобы ободрить Куранова.
— Вряд ли мне придется наступать… На войне так устроено, что одни несут на себе горечь поражений, другие радость побед, одни отступают, другие наступают. Я принадлежу к первым, — Куранов протянул раненую руку, и больше я его никогда не видел.
Наша машина пошла по знакомым местам на Мытков и Тышковку в поисках все время кочующего штаба армии, местонахождение которого никто не знал. Проехали двадцать километров, не встретив ни одного красноармейца. Чистый, акварельный пейзаж, теплое солнце и легкий ветерок отвлекали от войны.
У городка Ладыжина увидели две большие колонны автомашин, идущие навстречу нам по двум параллельным дорогам.
Поехали через брошенный совхоз, где жалобно мычали давно не пившие коровы, навстречу ближайшей колонне. Она оказалась отходившей дивизией, только что вышедшей из боя, а рядом с ней, за километр, в том же направлении стройными рядами, как на параде, на трехосных пятитонках двигались немцы. В их колонне на прицепе у гусеничных тракторов катили шестидюймовые орудия на резиновом ходу. Ехали «хорьхи», «татры», «оппели» и «мерседесы» с офицерами.
Путь на Бершадские леса, откуда мы отправились в части, был отрезан. Командир дивизии высказал Березовцу свои соображения, как нам следует проехать.
— Сплошной линии фронта нет, и немцы могут оказаться на любой дороге, — сказал он. — Повсюду шляются мотоциклисты — наводят панику. Если напоритесь на них, не задавайте драла, а открывайте огонь и продолжайте путь.
Мы объехали дивизию и помчались, обгоняя беженцев, согнувшихся под тяжестью котомок и непосильного горя. Ребятишки на повозках, набитых домашним скарбом, с кошками и щенками на руках, любовались цветами. Цветы повсюду. Милые глупышки не знали, что цветы эти рождены войной, что это бурьян, десятилетиями уничтожавшийся трудолюбивыми руками колхозников. Бурьян разрастался на земле, которую занимают оккупанты.
Немилосердно палило солнце, скрипели немазаные колеса арб. Толстый слой пыли покрывал восковые колосья пшеницы. Вода из колодцев давно вычерпана до дна. Выпиты все лужи. Сотни тысяч людей, бросив все свое богатство, уходят от фашистов.
Я разговаривал с колхозниками села Раевка. До единого человека они ушли на восток, а перед уходом засыпали колодцы навозом, срубили фруктовые деревья, облили керосином хаты и подожгли. Не слезы, а ненависть сверкала в их глазах, когда они обрекали на огонь свои обжитые гнезда.
— Чтобы ничего не досталось катюге, — сказал восьмидесятилетний старик Онуфрий Барабаш. Три сына, два зятя и одиннадцать внуков его служат в Красной Армии. Такой старик горло перервет фашисту за Советскую власть. Я разговаривал с сотнями людей и не встречал такой семьи, у которой кто-нибудь не служит в Красной Армии.
Старик попросил:
— Покажи мне, сынок, такую дорогу, где бы не было немцев.
Плетутся усталые кони, вьется на дорогах пыль, взбитая десятками тысяч ног. И вдруг с чистого безоблачного неба раздается нарастающий рев. Замирают сердца девушек, ребятишки с широко раскрытыми от ужаса глазами цепляются за материнские подолы. Люди бегут в сторону от дороги, плотно прижимаются к траве, а над повозками уже летят десятки черных птиц и долбят и долбят железными клювами землю. Брызжет кровь, слышатся крики, плач перепуганных ребятишек.
Я видел убитую женщину с двумя детьми. В повозку, на которой она ехала, фашистский летчик попал снарядом. Мертвая мать прижимала мертвых детей, словно не желая отдавать их смерти. На золотистых детских головках трогательно сияли лиловые венки из бессмертников. В пыли, орошенной невинной кровью, валялись документы и два письма, бережно завернутых в носовой платок. Красноармеец Мирон Цыганков писал своей жене и детям о том, как он со своими товарищами уничтожает фашистов на Западном фронте. Он еще не знал, как погибла его семья, как подло кровожадный враг лишил его всех радостей. Наверное, узнав об этом, Цыганков станет еще злее, еще беспощаднее бить фашистов. Я подобрал письмо с номером полевой почты, чтобы написать Цыганкову.
Зенитчики сбили «юнкерс». Летчик спрыгнул на парашюте и спустился невдалеке от дороги, которую забросал бомбами. Мы помчались туда и увидели картину преступления и наказания: обгорелые повозки, убитых детей и летчика, разорванного в клочья. Его уничтожили женщины — мирные колхозницы, никогда не проливавшие человеческой крови, всю жизнь садившие капусту и помидоры.
— Так ему и надо! — пролепетала девочка с куклой на руках.
— Так ему и надо Ироду! — сказала дряхлая старуха — мать целого поколения крестьян.
Мы проскочили мост через реку, который вот-вот должны были взорвать. Чертыхаясь, саперы пропустили нашу машину и подожгли бикфордов шнур. Теплая, удушливая волна догнала нас, едва не опрокинула полуторку. В довершение всего хлынул почти тропический ливень, враз заливший все бомбовые воронки. Казалось, небо оплакивало землю, отданную врагу.
Мокрые до костей, с трудом отыскали у Голованивська штаб армии. Его недавно бомбили, и с десяток бомб разорвались у палаток редакции. Осколки прорвали в брезенте несколько дыр, сквозь которые внутрь палаток лились целые потоки воды.
Я пошел в политотдел армии и там узнал, что атака 78-го полка на Гайсин на сутки приостановила движение 17-й немецкой армии. Если бы об этом узнал Куранов!
Гитлер рассчитывал на молниеносность, надеялся разгромить Красную Армию до подхода наших резервов. А теперь каждый день задержки срывал его планы.
Почти одновременно с нами вернулся в редакцию фотокорреспондент Виктор Токарев, ездивший в Одессу за клише. По дороге на колонну автомашин, с которой возвращался Токарев, напала дюжина немецких танков.
Токарев едва спасся, но кучу клише, весом свыше пуда, не бросил и притащил с собой. Нападение танков произошло в каких-нибудь десяти километрах от нынешнего расположения штаба.
11-я и 17-я армии противника развивали наступление на Умань и Вознесенск, 1-я танковая группа врага, повернув из района Киева, угрожала обходом войскам Южного фронта.
Ночью штаб армии поспешно снялся из Голованивська и взял направление на Первомайск. На рассвете наши машины въехали в пылающий город. Повсюду груды тлеющего мусора. У дымящихся останков сожженного дома, освещенный синими головешками, над шестью изуродованными трупами сидел взлохмаченный человек.
— Вот моя семья… мой отец… мои дети, а вы сукины сыны — армия, драпаете! — Человек махал кулаком вслед отходившим машинам.
Саперный капитан попытался увести его от трупов, сказал, что ему надо уходить на восток. Человек замахнулся на капитана кулаком, брызгая слюной, закричал:
— Никуда я отсюда не пойду… Дождусь первого фашиста и перерву ему глотку! — Человеку казалось, что с гибелью его города погибал весь Советский Союз.
Остановившаяся колонна грузовиков вновь тронулась.
— Нет, вы постойте, кто ответит за все это зло? — истошно крикнул человек.
— Ответит Гитлер, — буркнул красноармеец с забинтованной головой. Что можно было добавить еще к его словам?
А высоко в небе поют жаворонки, им хоть бы что.
Опоясанный рекой, некогда веселый и уютный город умирал. Тропинки, вытоптанные целыми поколениями, присыпаны сухой золой. Ковры шпориша — густой и мягкой травы, покрывающей дворики, на которой любили играть дети, — выгорели от огня; свернулись ветви дикого винограда; пожухли фруктовые деревья; увяли в сквере цветы. Добрая половина жителей бежала из города с узлами за плечами, с детьми на руках.
В безликой толпе, шагающей на восток, запомнилась молодая женщина. Она покорно толкала тачку на огромных колесах. На тачке, накрытые одеялом, сидели мальчик и девочка — близнецы лет четырех. Между ними мирно сидели собака и кошка.
Из Первомайска все машины нашей редакции вместе с колонной второго эшелона штаба армии направились в село Рябоконевку. И хотя была ночь, ехали быстро. Путь освещали парашютные ракеты, сбрасываемые немцами с самолетов. После вспышки каждой ракеты ждали падения бомб. Наборщики опасались рассыпать связанные гранки набора. Несмотря на трудности отступления, газета продолжала выходить ежедневно.
В Рябоконевке остановились под густыми вербами, на лугу, покрытом сочной зеленой травой. Принялись рубить ветви и прикрывать машины, маскируя их от самолетов. Последнее время на дорогах движутся фантастические сады. Каждая машина, словно на троицу, утыкана ветвями, а некоторые везут на себе деревья. Пустая затея, вроде разрисовки заводов и домов коричневой и серой краской. Все равно из самолета видны и заводы с их трубами, которые никуда не денешь, и дома города, и дороги, по которым движутся машины, хоть и утыканные ветвями.
Затрещал движок походной электростанции, смонтированной на грузовике, и газету стали печатать.
Рябоконевка — первое село, в котором остановилась редакция. До этого штаб армии жил и работал в лесах. Беленькие хаты с мальвами у окон ласкали глаз. Не верилось, что сюда придут чужеземцы, будут здесь хозяйничать.
Корреспонденты писали статьи, лежа на берегу узенькой и неглубокой речушки, в теплой воде купались и мыли белье. После каждого переезда людей покрывал сантиметровый слой пыли.
На берегу этой безыменной речушки я написал очерк о комиссаре Куранове. Сердце мое сжалось. Работники политотдела армии сказали, что он убит.
Весь день где-то далеко за горизонтом гремела канонада, но вечером ее заглушил спевшийся хор лягушек.
Колхозники встретили бойцов хорошо, словно это были их сыновья, вернувшиеся с фронта, не скупясь резали поросят и кур, кормили до отвала, ничего не жалея. Помнится, одна немолодая уже женщина, яркой, отцветающей красоты, зазвала к себе в хату Гавриленко и меня. Видно, готовилась она к приходу гостей. Вымазала глиняный пол, присыпала его свежей травой, накрыла стол вышитыми рушниками. Посредине положила белую паляницу, поставила солонку:
— Хлеб-соль, дорогие гости.
Две миски вареников с вишнями и сметаной поставила женщина перед нами, налила в граненые чарки густой и сладкой вишневки. Когда вареники были съедены, на столе появился чистый, прозрачный мед.
— Кушайте, — просила хозяйка. — Вот так, наверное, и моего привечают. Где-то он сейчас, голубь мой? Хоть бы одно письмо прислал… Хотя бы слово одно промолвил.
Над кроватью, застланной красным стеганым одеялом и заваленной подушками, висела фотография мужа в красноармейской форме, а рядом карточки ее братьев в такой же одежде.
На самом видном месте в хате красовался портрет Ленина, обрамленный венком бессмертников.
— Уйдете, ничего не сыму, ни красноармейцев, ни Ильича, нехай убивают! — решительно промолвила женщина. — Берите в подарок все, что хотите, — предложила она, открывая скрыню, расписанную яркими цветами, где лежала пахнущая нафталином одежда, цветные матерчатые пояса, монисто и ленты.
Мы отказались от подарков — лишняя катушка ниток и та в тягость солдату.
Скрепя сердце население соглашалось с неизбежностью отхода армии. Внутренним, врожденным военным чутьем понимал народ, что не зацепиться войску в открытой степи.
И когда через несколько дней штаб снова собрался в путь, колхозники вышли за ворота своих хат без упреков, без жалоб, и та женщина, что потчевала нас наливкой и медом, долго махала вслед красивой загорелой рукой.
— Возвращайтесь поскорее!
Люди верили — армия уходит ненадолго. Они трезво относились к происходящему, хотя война для всех была сильнейшим ударом.
Ехать мы должны были на Кировоград, но там уже находились фашистские танки, и штаб армии в пути свернул на Еланец. Но и в Еланце не остановились, а направились дальше, в Ольгополь, а оттуда на Царедаревку, километров восемьдесят на запад, навстречу фронту.
Едва успели разбрестись по хатам Царедаревки, как налетели шесть немецких бомбардировщиков и три истребителя, сбросили тучу листовок и со второго захода принялись бомбить, дополняя бомбами фашистскую агитацию. В воронках, образовавшихся от бомбежки, с головой помещался Иван Семиохин — самый высокий корреспондент «Знамени Родины».
Меня назначили «свежей головой». Я должен был прочесть только что вышедший номер газеты. Мне было легче заметить ошибку, чем товарищам, которые работали над номером. Едва я прочел шапки, набранные большими буквами: «Ни шагу назад!» и «Победа или смерть», нас подняли по тревоге. Снова поехали по дороге, искареженной бомбами, заваленной оборванными телефонными проводами. Сеял дождь, смеркалось.
Редактор уехал на разведку и где-то пропал. Выпуском газеты и отходом редакции, как всегда, руководил никогда не терявший присутствия духа батальонный комиссар Семен Жуков.
В головной машине на станцию Трикратное поехал Владимир Гавриленко. Энергичный и быстрый, он оторвался на несколько километров от колонны. Через полчаса Гавриленко вернулся.
— Впереди дюжина немецких танков… Мост взорван! — отрапортовал он Жукову.
С большим трудом повернули в грязи буксующие машины и, вернувшись в опустевший Еланец, попытались выехать в Новую Одессу. Но туда уже подошел немецкий полк и вел бой с оказавшимся там нашим саперным батальоном.
Провозившись всю ночь с буксующими машинами, грязные и голодные, мы к рассвету снова вернулись в обреченный Ольгополь. Там не оказалось ни одного красноармейца. Люди упали на холодную от дождя землю и сразу уснули мертвецким сном. Я постирал белье. Через час нас подняли, пришлось напяливать на себя мокрые исподники и рубаху.
Поехали на юг, в Николаевскую область, по полям с древними камнями, покрытыми зеленым мохом. Перебрались через неглубокую каменистую реку Ингул и остановились в Горожанах, в богатом колхозном саду, полном вишен, груш и абрикосов.
Колхозники молча окапывали берега реки, чтобы на них не могли взобраться немецкие танки.
…Не успели помыться, как группу корреспондентов, в том числе и меня, послали в командировку в Николаев.
Большой город обрадовал нас. Скульский увидел трамвай и закричал от радости. На улицах воронки от бомб, щели, бомбоубежища. Возле каждого дома кадки с позеленевшей от времени водой, ящики с песком, которым играют дети. По тротуарам гордо ходят красноармейцы с трофейными немецкими автоматами, похожими на большие револьверы, — знаком того, что они побывали в боях.
В магазинах много шампанского, в кино показывают фильм с Ольгой Жизневой и Ильинским, на Советской— главной улице города — гуляет тысячная толпа, среди которой много людей, бежавших из Одессы. По мостовой колхозники гонят огромное стадо коров.
У почты давка, люди ждут писем «до востребования», называют симпатичной девушке свои фамилии и уходят ни с чем.
У военкомата очередь. Берут в армию.
Остановились в гостинице, и тотчас завыли гудки и сирены — тревога! Со всех сторон, пятная чистое лиловое небо, били зенитки. На город налетели двадцать пять «юнкерсов» и сбросили бомбы. Одна бомба разорвалась рядом с гостиницей, из окон брызнули стекла. Вместе с бомбами немцы кинули тучу листовок. «Если Советы желают спасти Николаев от ужасов войны, они должны немедленно прекратить передвижение войск по улицам и всякие фортификационные работы. Иначе, — угрожали фашисты, — мы сотрем Николаев с лица земли».
Бомбежка прекратилась, и мы услышали из черного раструба громкоговорителя, висевшего напротив, радиопередачу из Москвы. Кто-то пел арию Германа из «Пиковой дамы». Вспомнился анекдот о дикторе, после ужасающей бомбежки сообщившем из раскачивающегося на столбе репродуктора — концерт легкой музыки окончился. Потом мы услышали голоса на крыше. Там расположились зенитчики. Мы ходили к ним за хлебом. Веселый старшина дал нам буханку. Он икал, обдавая всех запахом духов. Оказалось, что перед обедом он хватил стаканчик «Красной Москвы», подобранной в каком-то разбитом парфюмерном магазине.
Опять налетели самолеты. Невдалеке от гостиницы снова разорвалась бомба, в воздухе разлилась невыносимая вонь. Какой-то дурак истошным голосом крикнул;
— Газы!
С крыши веселый старшина прокричал:
— Газовую атаку отставить… Бомба плюхнулась в отхожее место.
По говору и южному акценту узнаются молдаване и люди, эвакуировавшиеся из Одессы. Никто не хочет покидать большой город, идти дальше, все надеются, что фронт остановится. В толпе немало молодых женщин и разряженных девушек. Срываясь с родных гнездовий, многие из них сунули в чемоданы крепдешиновые платья, шелковое белье, фильдеперсовые чулки, лакированные туфли и не догадались взять сапоги, валенки, полушубок. Они привыкли ездить в классных вагонах и не знают о существовании теплушек и того, что во время войны приходится передвигаться на открытых платформах под дождем и снегом. Мало кто думает и о предстоящих трудностях, о приближении зимы, о скудных пайках и тяжелой работе. Правда, почти все догадываются, что, пока идет война, у них нет даже надежды выйти замуж.
— У вас чудесные косы, — сказал Скульский высокой девушке.
— Если вы парикмахер, я уступлю их вам за буханку хлеба. У меня мать и две сестренки, которые еще не знают закон Ома.
Зашли в столовую на углу двух улиц. Там было полно людей. Все столики заняты. Официанты требовали плату вперед.
У рояля, заставленного грязной посудой, сидел толстый длинноволосый человек, видимо композитор, и виртуозно исполнял вальс. Между столиками кружились молодые беспечные пары.
Ко мне подошел знакомый лейтенант из дивизии Шепетова.
— Товарищ старший лейтенант, попрошу вас быть свидетелем.
— Чему?
— Моего брака… Вот моя невеста, — лейтенант представил миловидную застенчивую девушку, — пойдемте в загс и будете нашим свидетелем.
Мы подошли к загсу и застали там запиравшую дверь несимпатичную женщину, оказавшуюся заведующей.
— Загс закрыт. Приходите завтра к десяти утра, — скрипучим голосом ответила она.
— Видите ли, — лейтенант смущенно взглянул на часы, — через три часа с четвертью я уезжаю на фронт.
— Я не стану отпирать учреждение. Мы не работаем сверхурочно, — и, постукивая ключом по сухой ладони, заведующая удалилась.
— Останьтесь на сутки, — посоветовал я лейтенанту.
— Не могу… Я здесь в командировке.
— А вы давно знакомы со своей невестой?
— Давно… три часа, — лейтенант отвел меня в сторону. — Вы должны понять. У меня нет родных, и я хочу помочь девушке.
Через два часа вместе с девушкой мы проводили лейтенанта на вокзал. Прощаясь с человеком, который мог стать ее мужем, но не стал, — девушка верила в свое счастье, верила, что лейтенант полюбил ее на всю жизнь за эти три часа, проведенных на людях. Война не вечна, и они еще станут женой и мужем!
Это была их первая и последняя встреча — через десять дней в штабе дивизии Шепетова я узнал, что лейтенант убит.
— Пойдемте в кино, — предложил Скульский.
За все время войны мы не видели ни одного фильма и охотно пошли в театр. Военных в кино пропускали без билетов. Там перед началом сеанса в фойе выступал сугубо штатский писатель в генеральском кителе. Он уверял немногочисленных слушателей, что Николаев никогда не будет сдан. Мне уже приходилось слышать подобных ораторов, они появлялись в городах за неделю до их оставления и только вносили сумятицу в головы доверчивых людей…
Начался фильм. Я увидел молодую Жизневу и вспомнил свою юность. Когда мне было семнадцать лет, я окончил фабзавуч и приехал в Москву на экскурсию. Ольга Андреевна Жизнева жила в Дегтярном переулке в доме номер шесть, в десятой квартире. Я отправился к ней и признался в любви.
Она подарила мне свою открытку с надписью: «Никогда не пытайтесь увидеть актрису в жизни, вы непременно разочаруетесь. Ольга Жизнева».
Я долго хранил эту открытку, но ее украл кто-то из товарищей, собиравший фотографии киноактеров.
На другой день горком партии начал эвакуацию города. Разноцветные лампочки в парках, музыка, смех женщин на улицах — все исчезло. По воздуху полетела горелая бумага. К домам подъезжали грузовики, на них поспешно складывали вещи. Почему-то запомнились полосатые — белые с синим — матрацы.
У вокзала в ожидании поезда на тюках и узлах сидели тысячные толпы. На запасных путях рабочие молча грузили железнодорожные платформы станками судостроительного завода.
Огромная промышленность советского юга отступала на восток. Туда переселялись заводы с оборудованием, рабочими и их семьями.
В моей полевой сумке лежало письмо из Харькова. Мне писали, что харьковские заводы начали эвакуацию. Бесчисленные эшелоны увозят оборудование и станки за Уральский хребет.
Вечером я пошел смотреть доки. Пожилые саперы скрепя сердце закладывали в ниши ящики с толом, подготавливая завод к взрыву. Небо было подернуто тревожными свинцовыми тучами, мрачно отражающимися в холодной воде. На душе было тоскливо и нехорошо. Тупая, ноющая боль, появившаяся еще в Черновицах, не уходила из сердца.
На пустынной, подметенной ветром набережной ко мне подошла молодая женщина, зябко кутаясь в жакет, застенчиво попросила:
— Товарищ командир, пойдемте ко мне. Я напою вас чаем. Переночуете у нас… Мой муж в Красной Армии. Все соседи уехали, а мне страшно оставаться одной в большом доме.
У нее были синие глаза с грустинкой, прекрасные матовые волосы и умоляющие, полураскрытые губы. Ей трудно было не поверить. Бледная щека женщины была измазана мукой, я стер муку поцелуем, сказал, что не могу исполнить ее просьбу и посмотрел на север, где весь день беспрестанно ворчал орудийный гром.
К ногам женщины жалась пятнистая дворняжка.
Весь следующий день по притихшим улицам города в сторону Водопоя шли отряды народного ополчения — рабочие и матросы с твердо сжатыми губами, говорившими о решимости защитить родной город.
В рядах отряда с санитарной сумкой через плечо шагала женщина, вчера приглашавшая меня пить чай. Рядом с ней, загнув хвост трубой, бежала пятнистая дворняжка.
У деревянного моста на Водопой к шоферу Куриленко подбежал мальчик лет четырнадцати, попросил:
— Подарите мне гранату. Придут фашисты, устроят парад, я ее брошу под ноги ихнему генералу.
Было больно смотреть, как на глазах у всех умирает некогда шумный могучий город. В сторону Снегиревки уходили десятки составов, груженных оборудованием заводов.
В гостинице почти никого уже не было. Служащие покинули ее. Где-то хлопали двери. Мы ходили по темным коридорам, вытянув вперед руки. «Юнкерсы» сбрасывали зажигательные бомбы, искрившиеся холодным бенгальским огнем, освещавшим пустое помещение.
Репродуктор, похожий на черный цветок, продолжал изводить нас. Через каждые полчаса простуженный голос диктора объявлял тревогу. Скульский посоветовал бросить в репродуктор гранату.
На рассвете дальнобойная немецкая артиллерия принялась обстреливать город, за несколько дней ставший каким-то чужим, неузнаваемым.
Все уличные часы в городе остановились. Было неприятно смотреть на мертвые стрелки, в полдень показывающие половину шестого.
Из пустого дома, где не осталось ни души, видимо, из забытого радиоприемника доносится до боли знакомая музыка — «Танец Анитры» Грига.
Проезжаем некогда шумный КПП со шлагбаумом, поднятым кверху. Раньше здесь проверяли документы. Сейчас никого нет. Вокруг зияют огромные ямы, похожие на кратеры вулканов.
Наша машина, миновав противотанковые ежи, сваренные из рельсов, вырвалась в степь, покрытую жестяными цветами иммортелей, перекопанную противотанковыми рвами.
Горожане продолжали рыть теперь уже никому ненужные эскарпы. В окопах, положив на землю винтовки, связки гранат и бутылки с бензином, сидели упрямые матросы, поджидая фашистские танки.
У заминированного мостка наш грузовик остановил высокий чернявый матрос, попросил огоньку, посмотрел на далекие холмы, покрытые грязными пятнами разрывов, сухо сказал:
— Если бы я был инженером, то обязательно придумал бы такую винтовку, чтобы любой танк наскрозь пробивало пулей.
Я посмотрел в упрямое лицо матроса, подумал: «Раз появилась у народа мечта — такая винтовка обязательно будет».
Машина торопливо мчалась на Баштанку.
На окраине Баштанки услышали взрыв, бросились туда, увидели во дворе мальчика лет девяти с оторванной рукой и выбитыми глазами. Рядом с ним лежала раненая девушка и чуть подальше ребенок в коротенькой сорочке. Ребенку было года два, не больше, пухленькое тельце его наливалось восковой желтизной смерти. У стены хаты, побитой осколками, валялся закопченный молоток. Мальчик нашел взрыватель от авиабомбы и, очевидно, бил его молотком — картина неизбежных последствий войны.
День был воскресный. К месту происшествия со всех сторон бежали люди. Мать детей увидела, как внесли в машину девушку, упала на колени, заголосила, потом догадалась, что несут еще и ее мальчика, бросилась в дом и свалилась без чувств перед маленьким мертвым сыном. Бородатый колхозник оторвал женщину от тела, накрыл мальчика чистым рядном. Прибежал отец детей, и все повторилось сначала. Раненых отвезли в больницу.
В Баштанке квартировал штаб дивизии.
В клубном саду встретили Михаила Лабуса и Михаила Тарасенко — артиллеристов, громивших под Новой Ушицей фашистские танки. Усики Тарасенко сбрил, и на черных висках его показались нитки преждевременной седины. Какое-то новое выражение лежало на этих, некогда мальчишеских лицах — печать строгости и каменного упорства.
Невдалеке грохотал бой, но в дивизии уже не было ни одной противотанковой пушки, и артиллеристы дрались, как пехота. Лабус обрадовался встрече и потянул меня в клуб. Там судили шпиона.
Серафим Стах стоит перед военным трибуналом и, опустив в землю бесцветные глаза, елейным голосом бормочет, что он молод и еще может послужить Советской власти и народу. Святые слова о народе произносит, обнажая кривые зубы, придающие лицу его какое- то хищное, звериное выражение. Очевидно, каким-то краем своей души он понимает, что у него уже нет родины и народ от него отрекся и проклял его, и что нет для него никакого прощения. Он рассчитывает вызвать жалость, но вызывает только гадливое отвращение.
На нем плотный брезентовый костюм сталевара с дырами, прожженными расплавленным металлом.
— Где вы взяли эту одежду? — спрашивают его.
— Я убил какого-то мужчину и переоделся в его робу.
С потрясающим цинизмом рассказывает Стах гнусную историю своего грехопадения. Он был красноармейцем и в первом бою, одержимый страхом, бросил оружие и поднял руки. На допросе Стах рассказал гестаповцам, что он сын сосланного кулака. Сказанного было достаточно, чтобы его освободили.
Не задумываясь, он принял предложение — служить в германской разведке, и авансом получил первое вознаграждение — тридцать тридцатирублевых бумажек — тридцать сребреников Иуды.
Месяц учился Стах в специальной школе. Чтобы он привык к крови и избавился от подлой дрожи пальцев, его заставляли стрелять в пленных красноармейцев.
— Я застрелил одиннадцать человек, среди них, кажется, были две бабы.
Надо было иметь железную выдержку, чтобы дослушать до конца гнусную исповедь и не схватиться за револьвер.
Переброшенный на территорию, занятую Советской Армией, Стах электрическим фонарем сигнализировал вражеским самолетам, отравил колодец, бросил гранату в детский сад, пытался пустить под откос поезд, но ему помешал путевой обходчик — шестидесятилетний старик, едва не убивший диверсанта гаечным ключом. Чтобы отомстить старику, Стах застрелил его корову и поджег сарай.
Попался он возле линии фронта на пустяке. Темной ночью, когда небо было затянуто облаками, два красноармейца спросили у него дорогу. Он вызвался их проводить и повел к фашистам. Поведение развязного незнакомца вызвало подозрение красноармейцев. Его обыскали, нашли за пазухой парабеллум и цветные ракеты. И вот он стоит перед трибуналом, то, извиваясь, порет какую-то галиматью, юлит и несет ахинею, то говорит правду, надеясь правдой вымолить себе жизнь, замаранную и заклейменную вечным презрением и позором.
Когда председатель трибунала встал, чтобы огласить приговор, конвойный солдат сказал Стаху;
— Ну, прощайся с белым светом.
Неподалеку от села все утро ухала наша батарея. Я пошел туда, пушки уже перестали стрелять, и артиллеристы спорили об окружении, о нашей тактике в начале войны.
Командир батареи — высокий подтянутый старший лейтенант говорил профессорским тоном:
— Не имея в первые месяцы войны достаточно сил для активного наступления, наше командование решило маневрировать территорией, непрерывными боями изнурять противника, громить его тылы и одновременно накапливать и укреплять свои войска.
Подобные слова для успокоения своей совести говорил комиссар Куранов под Гайсиным.
Чтобы успокоиться, я набрал полную грудь воздуха, пахнущего полынью. Полынь забивала все запахи страдающей земли. Сладковатая горечь ее устойчиво держалась в воздухе.
— Что ни говорите, а немцы умудряются окружать наши части, — заметил старшина с головой, перевязанной окровавленной, затвердевшей, как кора, марлей.
— Зачем болтать неправду, — кипятился старший лейтенант. — На главных направлениях наши войска отходят раньше, чем немцы их окружают. Опыт показал, что в условиях громадных пространств СССР и высокой маневренности нашей пехоты — нельзя достигнуть полного окружения. В большинстве случаев, когда фашисты замыкали кольцо, оказывалось, что наших войск уже там нет!
— Никто не знает, где сапог жмет, кроме того, кто его носит, — настаивал старшина. — Бежим, отдаем территорию и население и пытаемся это выдать за какое-то гениальное искусство. Убейте, ни черта не понимаю.
Спор, может быть, продолжался бы, но на батарею пришли два красноармейца. С ними был похожий на пророка старик, несмотря на летнее время одетый в зипун.
— Вот привели господина, — доложил красноармеец.
— Сам я пришел, вы только проводили, — недовольно поправил красноармейца старик, стряхивая с бороды и усов светлые капли дождя.
— Кто тут начальник всех гармат?
Вперед вышел старший лейтенант.
— Я до тебя, главный товарищ! — промолвил старик, сел на снарядный ящик и стал рассказывать. Он говорил скороговоркой, как бы боясь, что его не дослушают.
Фамилия старика Шаповал, а по-уличному дразнили его «приватный власник».
— Це по-нашему, по-украинскому, а по-русски значит— частный собственник, — старик стыдливо опустил голову, — и поделом дразнили…
Долго не соглашался Шаповал идти в колхоз. Все боялся расстаться с лошадью, лоскутом земли. Век домовал в завалюшке, мечтая о хорошем, просторном доме под железной крышей. Копил по копейке деньги, отказывая семье своей в куске хлеба.
Пять лет назад, будучи последним единоличником в селе, попросился в колхоз.
— И с того часу покращало мое життя.
В этом году к Первому мая построил «приватный власник» на свои трудодни новую хату с деревянным полом, под железной, зеленой краской крашеной, крышей.
— Сполнилась мечта всего моего життя!
— Ну, так что из этого? — перебил старика нетерпеливый старшина.
— А то, мои диты, шо зараз в моей новой хате штаб германа. Оплели ее проводами, мов паутиной. Хата моя возле церкви, под зеленой крышей… Бейте по ней, сынки мои, бейте со всех своих пушек, щоб не было им, заризякам, никакой жизни.
Командир батареи пошел к артиллеристам. Через десять минут хата Шаповала, охваченная рыжим огнем, вместе с фашистским штабом взлетела в воздух.
…Наши войска отходили к новым рубежам. Враг чувствовался за спиной, как чувствуется приближение грозы еще до того, как появится первая туча. По главной улице села Ново-Павловки пылили роты, потерявшие строй.
Я отправился на собрание колхозников артели «Шлях социализма». Собрание проходило в школе после похорон. Только что на майдане засыпали могилу шестнадцати колхозников, убитых фашистскими бомбами.
Старые и пожилые люди сидели на маленьких детских партах, на которых перочинными ножами были вырезаны имена их детей. Я тоже присел на парту на «Камчатке», рядом с девушкой, державшей в руках новеллы Мопассана о франко-прусской войне.
К доске, словно учитель, вышел председатель колхоза и вслух прочел из газеты «Знамя Родины» статью. Было очень тихо, когда он читал, и все же его попросили прочесть вторично. Когда председатель читал второй раз, его прервал шум моторов — через село летели фашистские бомбовозы.
— Что же теперь будем делать, граждане? — спросил председатель после того, как статья была прочитана. — Райком партии рекомендует нам остаться на месте… Лесов у нас поблизости нет, в партизаны податься некуда… Останемся в селе. Хлеб спалим, как советует газета. Все, что требуется для пропитания, сховаєм в землю и будем вредить оккупанту, кто чем сможет, поодиночке будем его вгонять в домовину.
Слово взял учитель. Он волновался, когда говорил, что в селе нет ни одной семьи, которая бы кровно не была связана с Красной Армией.
— Единственный долг наш оставаться верными Родине и ничего не бояться, — сказал он, поглядывая на улицу, где среди разорванных телеграфных проводов, напоминая о детях, как живой, трепетал белый бумажный змей.
— Кто за мое предложение? — спросил председатель.
Все колхозники подняли руки.
— Немцы в занятых селах заставляют крестьян выбирать старост. Я думаю мы загодя наметим на эту паскудную должность своего человека, — предложил председатель.
В класс вошел шофер Куриленко.
— За селом показались немецкие танки, — прошептал он.
— Много?
— Не знаю, не считал.
Я вышел и сел в машину, через несколько километров оглянулся. За Ново-Павловкой разливалось огненное море — горел хлеб.
К вечеру выяснилось, что фашисты обошли нашу армию и замкнули кольцо окружения. То, чего больше всего боялись, самое страшное — свершилось. В окружение попал штаб армии вместе с командующим генерал- лейтенантом Смирновым.
Энергичная попытка стрелкового корпуса генерал- майора К. А. Коротеева прорваться через станцию Лоцкино окончилась неудачей. Кольцо окружения сужалось.
Фашисты много трубили о своем оперативном методе ведения войны, о так называемых «клиньях» и «клещах». В войне 1939 года против Польши им удалось сомкнуть острия своих армейских группировок у Влодавы, на реке Западный Буг. Та же история, но в еще больших размерах, повторилась во Франции. На севере, через Голландию и Северную Бельгию к Булони, наступала группа Бока. На юге наступала, через Южную Бельгию и Люксембург, через реку Маас тоже к Булони, группа Рундштедта. Затем следовал поворот на Париж, и с рубежа реки Соммы — поход в глубь Франции.
Нашу армию окружила группа Рундштедта.
Я поехал к старому знакомому еще по Черновицам, командиру 96-й горно-стрелковой дивизии генералу Шепетову.
Полковник Шепетов за короткий срок войны получил орден Красного Знамени, звание генерал-майора и Героя Советского Союза. Мне показывали приказ, в котором немецкое командование требовало бойцов и командиров шепетовской дивизии в плен не брать, а расстреливать на месте.
Дивизия нанесла фашистам немалый урон и позднее была переименована в 14-ю стрелковую гвардейскую дивизию. Создана она была в 1923 году из 24-й железной самаро-ульяновской дивизии. В свое время ею командовал Ян Фабрициус, во время гражданской войны награжденный четырьмя орденами Красного Знамени. До Шепетова командовал дивизией генерал-майор Белов, впоследствии известный конногвардеец.
Генерал склеивал новые листы карты-пятикилометровки.
— Не вовремя вы приехали, Аксенов, положение у нас аховое, — сказал Шепетов.
Я посмотрел в открытое лицо генерала, заглянул в его умные светлые глаза и успокоился.
— Ничего не скажешь — хорошо, подлецы, воюют, умеют маневрировать… Но мы тоже не лыком шиты.
На лавке лежал офицер с лицом, скрытым бинтами, у него были выбиты оба глаза.
— Я еще могу пригодиться, как вы думаете? — спросил раненый.
— Доктор говорил, что, когда снимут повязку, вы снова будете видеть, — ответил я, хотя не разговаривал ни с каким доктором.
— «Клинья и клещи»! Оригинальный метод, спертый фашистами у русской армии, применявшей методы эти еще во времена Кутузова, — сказал Шепетов.
В комнату вошли комиссар дивизии Степанов и начальник политотдела Карельштейн, с ног до головы осыпанные сухой пылью.
— Ну, Иван Михайлович, как ты смотришь на обстановку? — спросил Степанов генерала.
Несколько раз мне приходилось слышать разговор командира дивизии и комиссара. Они много и плодотворно спорили, так как у каждого была на все своя точка зрения, сходившаяся в одном — надо не переводя дыхания громить фашистов. Но на этот раз Шепетов воздержался от спора и предложил:
— Давайте обедать… Присаживайтесь, — генерал кивнул мне головой на свободный стул.
Сели к столу, но есть никому не хотелось. Во время обеда внесли шифровку. Шепетов прочел ее, сказал:
— Хозяин поручает нам рвать окружение. Штаб армии заметался между двумя Михайловнами. Переезжает то в одно, то в другое село. Они дали радиограмму открытым текстом о наступлении несуществующего корпуса. Во всяком случае пыль, поднятая машинами, заставит насторожиться немцев.
Весь вечер генерал готовился к операции. Вместе с ним работали начальник штаба подполковник Владимиров, капитан Стацюк, командир полка — подполковник Брайлян. Перед ними лежали оперативные и разведывательные карты, испещренные синими стрелками, вонзавшимися в сердце, словно колючки.
На койке дремал похожий на цыгана начальник особого отдела Першинов. О нем я знал мало, как-то он говорил, что у него есть хорошенькая шестнадцатилетняя дочь, которую он безумно любит.
Это все были кадровые офицеры, в дивизии еще не было призванных из запаса.
Весь день и вечер дивизионная разведка находилась в соприкосновении с противником, выявляя группировку его сил, направление движения колонн, расположение артиллерийских и минометных позиций. Разведкой руководил Шепетов, всегда знавший, чего хочет противник. Помогал ему батальонный комиссар Петр Сабадашевский, впоследствии ставший комиссаром дивизии. Выяснилось, что запирает нашу армию 16-я мотодивизия «СС» и 79-й стрелковый полк. Штаб дивизии и штаб полка расположились на небольшой железнодорожной станции Грейгово.
Шепетов знал немецкий язык и немцев. С первого дня войны он кропотливо изучал противника, читал приказы германского командования, делал выписки из документов и писем солдат, часами допрашивал пленных, допытываясь, что они едят, когда спят, каков у них распорядок дня.
Зная по опыту боев, что фашисты неохотно воюют ночью и избегают столкновений в темноте, Шепетов решил прорываться в полночь, причем наносить главный удар на станцию Грейгово, бить по штабу, ломать врагу череп.
Генерал построил дивизию клином, поставив в острие саперный батальон капитана Гамзы, точного исполнителя его приказов. Люди этого батальона, в большинстве своем рабочие, слишком много узнали и увидели за короткий срок войны.
— Только бы фашисты драпанули, — произнес Гамза голосом, говорившим, что это было самое высшее счастье, какого он мог желать в жизни.
Вперед была выдвинута противотанковая артиллерия, несколько танков и бронемашин. Полковую артиллерию обязали двигаться в боевых порядках пехоты, поддерживать ее огнем и колесами, подавлять огневые точки на станции и железнодорожной насыпи.
Шепетов на коротком совещании сказал командирам батальонов:
— Если бойцам удастся сблизиться с оккупантами и ударить в штыки, — можно считать сражение выигранным.
В то время фашисты, рвавшиеся вперед, еще не создавали оборонительных линий и не прикрывали свои позиции минными полями.
Саперы, вышедшие на рубеж атаки, по команде поднялись во весь рост для броска, словно выросли из-под земли. Над ними, будто зажженные люстры, закачались осветительные ракеты. Проклятье! Темноты как не бывало. Грянула фашистская артиллерия, которую тотчас поддержали минометы и пулеметы.
Первым бросился вперед Гамза. Глаза его горели яростью, разорванная осколком гимнастерка расстегнулась, ослепительно сиял белоснежный подворотничок, на груди, там, где ввинчивают ордена, дышал цветок, сорванный под ногами.
— В бой идет, словно жених к невесте, — залюбовался им Шепетов, сам шагавший при орденах.
Люди бежали вперед, падали, стреляли и, поднявшись, снова бежали. Трассирующая пуля с пчелиным жужжанием впилась в цветок. Гамза упал как подкошенный, сделал несколько судорожных движений руками, будто тонул и хотел продержаться на воде.
Впереди свирепствовал заградительный минометный огонь, по фронт был повсюду: спереди, с боков, позади.
Атаку фашисты отбили, пришлось залечь. Как всегда в таких случаях, было жарко и хотелось пить.
Кто-то из политработников крикнул:
— Отомстим за нашего командира!
Эти простые слова бросили красноармейцев в новую атаку. С винтовками, сверкающими трехгранными штыками, вперед бежали ездовые, писаря и связисты. Ими командовал лейтенант Григорий Ковтун.
Пуля продырявила тело Ковтуна, но он нашел в себе силы крикнуть:
— Вперед! Только вперед!..
Я уже убедился, что именно такие выкрики руководят атакой.
Бойцы, жаждавшие победы, подхватили Ковтуна на руки и раненого понесли навстречу завывающим пулям и разрывам мин, ибо спасение было впереди, сзади неотступно следовала смерть.
На руках бойцов раненый отдавал команды, даже пытался шутить:
— Чудеса в решете: дыр много, а вылезть негде.
В небе сеялся ослепительный дождь ракет и трассирующих пуль. От вспышек артиллерийских залпов было светло, как в Харькове на Сумской улице в праздник.
Восемь раз подымалась в атаку пехота, и восемь раз противник прижимал ее к земле минометным и автоматным огнем. С каждым разом было все труднее и труднее отрывать людей от земли. Ночь была холодная, и люди грели руки о нагревшиеся от стрельбы стволы винтовок.
Шепетов находился в передовой линии, и это воодушевляло дивизию. Ежедневно генерал внушал солдатам, что война требует больших усилий и жертв, и, заставляя бойцов рисковать жизнью, не щадил и самого себя.
Один военный юрист подобострастно, так, чтобы слышал Шепетов, сказал:
— На глазах у нашего генерала и умирать легко.
— Умереть каждый дурак может. Надо побеждать не умирая! — крикнул Шепетов.
Все время я находился рядом с Шепетовым. Ему во что бы то ни стало хотелось добраться до командира головного стрелкового батальона. Мы ползли вперед под пулями по сухой и колючей траве, обдирая в кровь руки. Трассирующие пули пролетали над нами и гасли впереди медленно, как искры.
— Есть хочешь? — неожиданно спросил генерал, достал из кармана твердый, как бетон, черный сухарь, переломил его, половину отдал мне, во вторую половину запустил ровные белые зубы. — Вместо хлеба выдают сухари. Безобразие!
К нам подполз небритый красноармеец, высунул вперед острое жало штыка, спросил:
— Закурить есть?
Красноармеец молча достал круглую пустую коробку из пластмассы, вынул из пилотки фашистскую листовку, оторвал от нее три клочка.
— Не попадет за хранение? — спросил Шепетов.
— Да я ведь на курево. Неделю газет не вижу…
Мы благополучно добрались до лежавшего батальона, и генерал поднял его в атаку. Бойцы узнавали его решительный командирский голос, полный уверенности, порожденной опытом.
— Вперед! Только вперед! Не останавливайтесь ни на секунду, не давайте фашистам опомниться, ребята! Никогда не показывайте противнику, что устали.
Во влажном ночном воздухе повис устойчивый, тонкий аромат фиалок. Пуля разбила флакон духов, лежавший в кармане Шепетова.
Люди катили руками пушки, и они время от времени останавливались, стреляли, гасили пулеметы, горевшие желтовато-синим огнем.
Степь шумела, словно над ней проходил ливень.
Небо всю ночь до утра было зловеще красное. Впереди, позади и с боков что-то горело. Война тоже имеет свою палитру. В ней два цвета — черный и красный.
Только к шестнадцати часам следующего дня Шепетов военным чутьем понял, что наступил решительный момент. Фашисты обессилели под ударами наших пушек, от непрекращающихся атак и не были способны на решительные действия. Генерал волнами бросил вперед всю дивизию, батальон за батальоном, и занял Грейгово.
Все лощины и придорожные канавы покрывали трупы гитлеровцев. Пересчитать всех убитых не было возможности. Разбитые орудия, автомашины, зарядные ящики, раненые, награбленное фашистами барахло валялись повсюду.
В здании станции засело сорок гитлеровских офицеров. Им предложили сдаться, но они отказались и продолжали отстреливаться. Их окружили, половину перебили, половину схватили живьем.
Першинов сказал:
— Этой дивизии мы свернули шею.
— Да, полная трепанация черепа, одним ударом отрубили голову, — согласился Шепетов. — У них есть дивизия «Мертвая голова», а эта будет совсем без головы.
Взятием Грейгово операция не закончилась. Здесь было прорвано первое кольцо, надо было рвать второе у станции Заселье на железнодорожной линии между Николаевом и Снегиревкой. Шепетов не стал задерживаться и, наращивая первоначальный успех, атаковал станцию и ночью овладел ею, разорвав окружение. Ширина прорыва пять километров.
С присущим ему юмором Шепетов передал радиограмму командующему:
— Станцией овладел… Семафор открыт!
В образовавшийся прорыв вышли все части армии и начали переправу через реку Ингулец. Дивизия Шепетова была оставлена в арьергарде. Люди трое суток не спали, и генерал отдал приказ — всем спать два часа.
Спала вся дивизия, продемонстрировавшая предел выносливости людей, а Шепетов, умывшись ледяной колодезной водой, находился в карауле. Мы сели с ним на степном кургане, наверху которого была насыпана свежая могила Гамзы.
С кургана просматривалась полевая дорога, по которой медленно двигались окутанные пылью грузовики и подводы тыла армии: интендантства, боепитания, санбатов…
Я приложил к глазам бинокль, выхвативший из густого потока движущихся войск крестьянскую подводу, на которой, свесив ноги, сидела девушка в военной одежде и два раненых, погрузивших лица в огромные ломти красного арбуза.
Я передал бинокль генералу.
— Это просится на картину или еще лучше в стихотворение… Ко мне приезжал московский поэт из фронтовой газеты, заговорили с ним о поэзии. Потом заспорили, кто лучше Пушкина знает. Стали читать на память стихи — и я победил, — сказал Шепетов улыбаясь. — А хорошо было бы описать в стихах, как мы рвали окружение, смерть Гамзы. Описать все это хорошими словами, как у Пушкина или Тараса Шевченко.
Сидя на кургане, я узнал скупые подробности биографии Шепетова.
Невеселое детство его прошло на металлургическом заводе в селе Каменском на Днепре. Шепетов помнил лачуги, лепившиеся по балкам, и тайных полицейских, и конных жандармов, и пристава Сытина — душителя революции.
С сыновней теплотой рассказал генерал об участнике седьмой Апрельской конференции большевиков токаре Михаиле Арсеничеве, замученном деникинскими карателями.
Шепетов работал подручным в кузнице и вместе с рабочими пятнадцатилетним мальчиком ушел в Красную гвардию.
Голубоглазый отчаянный паренек стал любимцем полка. Не было разведчика отважнее и смышленее, чем Ваня Шепетов. У него был куцый кавалерийский карабин. Он стрелял из него кайзеровских солдат, гнал их по тем же дорогам, по которым они пришли к нам вторично.
Триста красноармейцев — рабочих завода штурмовали Турецкий вал на Перекопе. Под Перекопом, познакомившись с данными разведки, добытыми Шепетовым, Фрунзе сказал о нем:
— Этот мальчик станет комдивом… Вот попомните мое слово.
Великий пролетарский полководец проникновенно предсказал судьбу отважного юноши. Красная Армия явилась академией жизни для Шепетова. Он был командиром отделения, потом взвода, политруком роты, и, наконец, стал генералом — командиром гвардейской дивизии.
Гамза назвал Шепетова, когда тот командовал 96-й горно-стрелковой дивизией, генералом 96-й пробы.
Отовсюду доносился медленный храп восьми тысяч окаменевших от сна солдат. Минуло два часа, и каждого из них пришлось подымать в отдельности. Просыпаясь, они содрогались от мысли о том, что им предстоит еще пережить.
Выйдя из окружения, дивизии нашей армии, окутанные тучами пыли, стремительно уходили к Днепру.
…В поисках редакции я помчался в Никополь, но там переправа через Днепр была разбита и город горел. Трупы детей и женщин, убитых фашистскими бомбами, лежали на берегу, и десятки тысяч беженцев метались от хаты к хате в поисках лодок и хлеба. Так же, как в Хотине, где люди рвались через Буг, здесь все стремились за Днепр, видя там конец всех своих страданий. Днепр казался той китайской стеной, которая должна была, наконец, остановить врага. Я тоже верил в могучую силу Днепра.
Вечером с трудом нашел редакцию в Новой Каменке. Все сотрудники были взволнованы. Противник находился где-то близко, но где — никто не знал.
Редактор приказал мне отправиться в разведку.
Михаил Ройд, Павло Байдебура и я сели в грузовик и, прихватив ручной пулемет, поехали по дороге на запад. Навстречу валили толпы беженцев. И на женщинах и на мужчинах верхняя одежда была в скатках, как у солдат.
— Далеко до Днепра? — спрашивали они.
Через двадцать километров увидели арбы, несущиеся навстречу вскачь. В арбах сидели женщины и дети, перепуганные погонщики что есть силы нахлестывали кнутами коней.
— Немцы! — крикнул какой-то дядько в барашковой шапке. Но мы уже сами увидели мотоциклистов, — видимо, разведку.
Шофер развернул грузовик, и мы помчались назад. Над нами тонко, словно оборванная струна, пропела пулеметная очередь.
Вернулись в Новую Каменку, забитую голодными, истерзанными сомнениями и страхами, беженцами. Одолеваемые смертельной усталостью, они лежали на земле и никак не могли уснуть. В селе полная неразбериха. Трактор тянет куда-то подбитый танк, облепленный мальчишками. Четыре мотоциклиста ищут хозяйство какого-то Маценко, с подвод разгружают инженерное имущество, новенькие киркомотыги, запаянные цинки с патронами и ящики пустых пивных бутылок — говорят против танков. Я знаю, что бутылками с горючим наши бойцы сожгли немало немецких танков.
Неожиданно встретили Шепетова. Генерал был раздражен, посмотрел на огромную толпу людей, собравшихся на площади.
— Не успеют перебраться на ту сторону Днепра… Оставляю для прикрытия потрепанную роту, а всего на один гвоздь не повесишь.
Несмотря на множество народа, село придавила кладбищенская тишина.
Одна рота из шепетовской дивизии поспешно готовила оборону. Кто-то проговорил в темноте:
— Вот рою окоп на сто лет, без ремонта.
Меня всегда удивляло обилие отступающих войск, в то время как противника часто сдерживала всего лишь жидкая цепочка бойцов, зачастую находившихся за пятьдесят метров друг от друга.
— Дорого достанется Гитлеру Днепр, — сказал Шепетов, садясь в свою пробитую осколками «эмку». Это был человек, уверенный в своей силе. Даже поражения в боях не смогли поколебать его волю.
В редакцию доставили приказ коменданта второго эшелона — двигаться южнее, на Качкаровскую переправу. Я получил под свое начало автобус со всеми редакционными девушками — машинистками и корректорами — и присоединился к колонне.
В дороге автобус испортился. Девушек пересадили на подвернувшийся грузовик, а я и шофер Марков остались в степи. Позади мигали ракеты, слышалась винтовочная стрельба, невдалеке ухала сова.
Мимо на мотоциклах проехала немецкая разведка, не обратив внимания на автобус — по дороге стояли десятки брошенных машин.
— Уйдем? — предложил шофер, и в широко раскрытых глазах его застыл вопрос.
— Приказываю чинить машину. — Я лег на землю, вслушиваясь в звуки ночи, остро всматриваясь в тревожную темноту.
На рассвете Марков починил мотор, и мы доехали до Качкаровки. На окраинах села стояло несколько тысяч свезенных сюда тракторов и комбайнов. Возле них на всякий пожарный случай лежали бочки с керосином, Стоило поднести спичку, чтобы лишить оккупантов такого богатства. Было ясно, что весь этот огромный парк машин не удастся переправить через реку, но механики МТС, сопровождавшие машины, все еще надеялись на какое-то чудо, ждали паромов, которые должны были прибыть с верховьев Днепра. Говорили о якобы начавшемся наступлении Красной Армии. На грандиозной дорожной спирали одна к одной стояли десять тысяч военных автомашин. Переправляли их на левую сторону Днепра на двух допотопных баржах, служивших раньше пристанью. Каждая баржа брала дюжину грузовиков.
Все торопились поскорее попасть на баржи, мешали друг другу, тревожно поглядывали на небо. Кавалеристы переправлялись вплавь на лошадях. На берегу валялись опрокинутые каюки без весел.
Несколько работников МТС смастерили плот и перевозили на нем комбайн «Сталинец». Всем хотелось курить, но газет не было, и на перекур пошли свернутые трехугольником письма.
Невольно я залюбовался Днепром, вдыхая теплый, вяжущий запах нагретой солнцем лозы — запах моего детства. Неужели и Днепр будет бессилен задержать орду фашистских насильников и грабителей? Я верил в могучую силу русской реки, меня только пугал оставляемый берег. Он был крут и высок, и я думал о мужестве солдат, которым придется форсировать реку и возвращать Родине этот каменистый берег, который отдавали сейчас без боя.
Командующий наделил коменданта переправы неограниченными правами. Это был бледный невысокий человек в очках с двумя шпалами на петлицах, чем-то напоминавший капитана Барховича, тоже коменданта переправы.
При помощи начальника политотдела армии — полкового комиссара Миркина — редакции удалось переправиться сравнительно быстро.
Все ожидали увидеть на том берегу колючую проволоку, бетонные сооружения, железные капониры, но ничего этого не оказалось.
Шесть суток переправляли машины, и ни один самолет фашистов не появился в небе. Противник оторвался от нашей армии, словно провалился сквозь землю. Потом оказалось, что все силы его были брошены на Днепропетровск и Каховку.
Немцы переправились через Днепр там, где его в свое время форсировал Фрунзе.
Ночью я пошел к Днепру, как всегда, гордому и величавому, сел под кустом плакучей ивы, посмотрел на высокий, недавно оставленный берег и впервые за последние двадцать лет заплакал.
Сколько я так просидел, не знаю, только к моим ногам стала прибывать вода, и показалось мне, что все слезы украинского народа хлынули со всех городов и сел в могучую реку.
Мимо, позванивая шпорами, прошли два артиллериста. Колючий ветер, настоенный на горькой ивовой коре, донес обрывок фразы:
— Взорвали днепровскую плотину…
Стало нестерпимо горько и тяжело.
1941 г.