— О чем задумался, Чолпонбай? — спросил взводный лейтенант Герман, который неслышно появился у окопа. Повадка опытного разведчика отличала его сухую, длинную, подобранную и легкую фигуру. Внимательные карие глаза встретились с глазами Чолпонбая, потом скользнули по газете, зажатой в руке молодого солдата. — О чем?
— О прошлом. Подумал: сколько жеребенку ни бегать, скакуном не станет. — И Чолпонбай горько усмехнулся, вспоминая о том бое...
— Вырастет и станет скакуном, — серьезно возразил взводный, словно улавливая за этим иносказанием его точный подтекст.
А может, так показалось Чолпонбаю... Но в том бою взводный был справа, — заменил убитого пулеметчика, действовал гранатами и был неподалеку от Чолпонбая и Сергея Деревянкина. Он-то и крикнул первым: «Ура!» Первым и поднялся, оторвался от земли на правом фланге. Да, надежный взводный, надежные люди.
— А что ж, жеребенок вырастет?
— Да, товарищ лейтенант, конечно, жеребенок вырастет, только хочется, чтобы поскорее вырос...
— Много значит слово, — откликнулся и Сергей Деревянкин. — Как это говорится: у мысли нет дна, у слова нет предела.
Чолпонбай, довольный, улыбнулся: приятно, что его друг запомнил киргизскую пословицу, которую только один раз давно на политбеседе обронил он, Чолпонбай.
— Да, немало нужно лошадиных, а не человеческих сил, чтобы Дон одолеть и ту высоту взять... — проговорил взводный. — Но возьмем... А пока присматривайтесь. Товарищ политрук, вы к нашему командиру роты не собираетесь?
— Нет, я уже у него побывал. Мы тут с Чолпонбаем потолкуем.
И вот они снова вдвоем. Гибкая ветка лозы над окопом. Жужжат и больно жалят осенние мухи.
Солнце перевалило за полдень. Стало пригревать.
Из котелка Чолпонбая подзаправились пшенным концентратом.
— Мы сконцентрировались на фронте на этом концентрате, — пошутил Сергей. Потом поблагодарил друга, вытер ложку, спрятал ее за голенище и достал планшет. Раскрыл, вытащил треугольник письма, развернул его, пробежал глазами. Начал читать со второй страницы про себя:
«...А еще, Сережа, я часто вспоминаю нашу предвоенную жизнь и тебя, твою газетную работу. Это сейчас война разметала нас по разным фронтам. Но и вдалеке от тебя, работая в госпитале, каждый раз, когда прибывают раненые, почему-то напрягаюсь, точно вот увижу тебя. Недавно в шестой палате лежал у нас подполковник Козырев. Он-то мне и порассказал о тебе. Ты помнишь, он же был редактором нашей районной газеты. И так тесна жизнь и узка война, что встретились, и я узнала кое-что о твоем характере и о тебе. Не бойся, ничего плохого. Даже, скорей, хорошее. Ведь он, оказывается, с твоим отцом в одном отделении был и в первую войну, и в гражданскую. Козырев-то и сказал мне, что выдержкой, неутомимостью и (только не зазнавайся) смелостью ты похож на отца и внешне — копия. Так что зря ты, оказывается, жаловался мне, что нет у тебя фотографии отца. Возьми зеркало, посмотрись и увидишь. А еще он мне говорил, как ты по нескольку раз переписывал заметку. Как он однажды взял все шесть вариантов одной заметки о весеннем севе и говорит:
«Сергей, одно и то же ведь».
А ты ему:
«Нет, не одно и то же. В этой предложения короче. Здесь меньше сложноподчиненных предложений. А тут междометия восторженные убраны. Четче начало. А вот в новом варианте завязка и кульминация более логичны».
Веришь, Сережка, Козырев даже рассмеялся от удовольствия, вспоминая:
«Над заметкой, как над рассказом, работал, шлифовал без устали. Вот как вырабатывал стиль. Так в той, которую он предложил в номер, я запомнил надолго, кончил последний абзац одним словом: продолжается. Это значит — сев продолжается. И поставил многоточие. Пустяки как будто. А мне запомнилось. Я карандашом подчеркнул многоточие и плечами пожал, а твой (мой! мой! мой!!) Сергей и замечает: помните, как Флобер встречал молодого писателя: «Что делаете?» — «Да вот за эту неделю две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня в одном предложении запятая есть, хочу ее перенести ближе к концу...»
Через неделю опять встретил Флобер того же писателя: «Что делаете?» — «Еще две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня, помните, я вам говорил, была запятая, которую хотел я перенести из начала предложения в конец. Так вот, я решил оставить ее на прежнем месте».
Тут этот Козырев так хорошо посмотрел на меня и говорит:
«Повезло вам с Сережей. Если пощадит его пуля, то настоящий журналист будет, а то, глядишь, и до писателя дорастет...»
Вот, дорогой мой, товарищ политрук, смотри, чтобы тебя пуля пощадила, чтобы ты стал журналистом настоящим и дорос до писателя. А кем, кстати, собирается быть твой друг Чолпонбай? И жив ли он? Не ранен ли? Видишься ли ты с ним? Не обидится ли он, если я попрошу у него адрес его девушки — Гюльнар? Мне хочется переписываться и с нею. Кончится война, соберемся, все вчетвером... Мне так хочется увидеть их обоих. И Токоша. И тебя, конечно. Я тебя вижу часто во сне. Ты с большим-большим карандашом, почему-то незаточенным, пытаешься написать какую-то букву на узком треугольном листе картона, а карандаш не пишет, И ты мне говоришь: «Он пишет хорошо, это так, это пока не ладится. А после войны я напишу книгу»... Ну, милый мой, мне пора на дежурство. Я писала бы тебе бесконечно, но меня зовут дела. Надеваю халат, смотрюсь в зеркальце — твой подарок, вижу тебя, шлифующим заметку, мысленно целую и бегу в палату.
26 июля 42 г.
Твоя Н. Видишь, какая конспирация?..
Да, пиши не только заметки, но и мне пиши, можешь не шлифовать».
Пока Деревянкин перечитывал письмо, Чолпонбай вертел в руках газету, о чем-то раздумывал. Но едва Сергей оторвал глаза от треугольного письма, Чолпонбай, как бы между прочим, вздохнул с надеждой:
— А хорошая жена — половина счастья.
Сергей тут же взглянул на него, а он пояснил:
— Хорошая жена и дурного мужа сделает мужчиной, а дурная и хорошего превратит в дурного. Так старики у нас толкуют. А ведь и вы думаете о своей, и я о своей Гюльнар часто, много думаю. Она мне такой беззащитной кажется, словно пули и осколки, летящие в нас, могут задеть и ранить ее... Странное чувство, правда?
— Нет. Я понимаю тебя. — И Сергей протянул свое письмо другу.
Чолпонбай жадно вчитывался, лицо его светлело, он заулыбался, точно живой голос услышал, льющийся девичий голос.
— Спасибо ей! После этого письма вы мне еще ближе стали и Гюльнар дороже... А ведь говорят, что нет любви!.. Я тут, на фронте, понаслушался всякого. И чем больше слышал, что нет любви, тем больше убеждался, Сергей, что есть, есть любовь...
— И с первого взгляда?
— Да... Только чересчур красное быстро линяет, чересчур горячее быстро остывает, чересчур жаркое быстро затухает. А у нас с Гюльнар как-то постепенно было: приглядывались, прислушивались. Стеснялись очень, да и сейчас я ее очень стесняюсь, а понимаю, что жить без нее не смогу. Только бы с ней там ничего не случилось. Глаза закрою, и вот она — в тюбетейке, черными косами ветер играет, глаза счастливые. Гюльнар, Гюльнар...
Он привстал, крепко сбитый, мускулистый, широкогрудый, очень плотный и загорелый. Литым кулаком погрозил вражескому берегу, погладил ветку лозы.
— Знаете, Сергей, когда мы в запасном кавалерийском полку учились рубить лозу на скаку, мне жалко ее было. Точно я чувствовал, как ей больно. А наверно, и вправду всему живому больно, когда его давят, бьют, рубят. А лоза, она-то, конечно, чувствует. Вот лозу жалко, а этих волков, — его глаза потемнели от гнева, когда он опять устремил взгляд на тот берег, — этих волков не жалко! Помните сказку о том, кто самый сильный? Самый сильный — человек. Только надо быть сперва Человеком. Правда?
— Это понятие очень широкое, — задумчиво ответил Деревянкин.
— Ну да, а только помню, чувствовал я, что становлюсь им: и тогда, когда в кавалерийском запасном учились действовать клинком, и когда на скаку подхватывали со снега оброненную вещь, и когда стрелять учились на полном ходу. А погода была! Ветер! Снег прямо обжигал лицо — до того колюч. И как будто кто по ушам крапивой хлестал. Снег набивался за ворот, в рукава. А мороз так прихватывал, что порой ноги стремян не чувствовали. Знаете, Сергей, я ведь в горах да и на скачках узнавал и силу коня, и свою выносливость, но в запасном так доставалось, что казалось, из седла вывалишься. Вот глянь на снимок, — и он протянул фотокарточку, — одни мои скулы широкие только и оставались тогда.
— А не жаловался?
— Я? — обиделся Чолпонбай. — Я перед Гюльнар краснеть не собираюсь за службу... Нет!.. А еще потом гоняли нас — кавалеристов — как пехотинцев. «Пеший по-конному» — называлось это. По глубокому снегу не очень разбежишься. А стремительные перебежки делать надо? Надо! И делали! Ползешь по-пластунски, подбородок борозду в снегу оставляет. И в штыковую учились ходить. Получалось, постепенно стало получаться... Вы уж не сердитесь за тот штыковой, — как-то внезапно вернулся Чоке к тому первому бою с вражескими десантниками.
— За какой? — Сергей сделал вид, что не понял.
— Ну, когда я позже вас поднялся. Спасибо, что выручили, если бы не вы...
— Знаешь, хватит. Что нам, поговорить больше не о чем, что ли? И так я к тебе еле выбрался, а ты тут о чем... Ведь скоро, — Сергей зашептал, — очень скоро, думаю, поплывем на тот берег. Я уже заранее отпросился и у редактора и у командования, чтобы и меня взяли в первую штурмовую...
— Вот был бы с нами мой старший брат. Говорят, что я хорошо по горам хожу, а он куда лучше. А сильный какой! Какой смелый! Самые дорогие мне Токош и Гюльнар!.. Что-то от него писем нет.
Он присел около Сергея, взял в руки «Красноармейское слово», начал вслух читать:
— «Началось наступление главных сил группы армий «А» противника на Кавказском направлении. Сосредоточив на захваченных плацдармах на левом берегу Дона в районах Костантиновской, Николаевской два танковых корпуса, противник повел наступление на Сальск. Войска Южного фронта оказались вынужденными вести ожесточенные и неравные бои с наступающим врагом. Создалась реальная угроза прорыва противника на Кавказ...
...Германское верховное командование перебросило основные силы авиации, действовавшей в Северной Африке, на советско-германский фронт.
...Продолжались напряженные оборонительные бои советских войск с наступающим противником на всем Южном направлении: в районе Воронежа, в большой излучине Дона и в Луганске.
...Объединенный Путивльский партизанский отряд под командованием С. А. Ковпака во взаимодействии с партизанскими отрядами под командованием А. Н. Сабурова нанес удар по гарнизонам противника в селах Старая и Новая Гута, Голубовка и других, Сумской области. Партизаны разгромили батальон противника, истребив 200 его солдат и офицеров, захватив 11 станковых ручных пулеметов, 6 минометов и много патронов...»
Всего месяц назад, когда обе редакционные машины, ускользнув от немецких бомбардировщиков, уже в третий раз пытавшихся уничтожить редакцию, когда Деревянкин, вооружившись наушниками, бумагой и карандашом, начал по рации принимать и записывать последнюю сводку Информбюро, — в это самое время Чолпонбай, посланный в редакцию с заметкой командира роты связи старшего лейтенанта Горохова, заметил, что вдали, где стояли большие стога, вспыхнули световые сигналы.
В смутной предвечерней дымке с четкой последовательностью дважды коротко вспыхнул свет, вернее, обозначилось световое пятнышко. Затем вспышки повторились — короткие чередовались с длинными.
Сперва подумалось, что кто-то закуривает. Но почему-то стало тревожно. От спички, зажженной в темноте, огонь вроде вспыхивает иначе. Если искру высекли кресалом, то опять же не похоже. Да и вряд ли на таком расстоянии можно увидеть искру... Неужели лазутчики?
Значит, не зря предупреждал взводный Герман. И при позавчерашней бомбежке, когда фугаской разнесло редакционную машину, Сергей тоже подозревал, что все это неспроста.
И, будто подтверждая опасения, усиливая их, снова — две короткие слабые вспышки, потом более длинные три. Значит: точка-точка, потом тире...
Чолпонбай стремительно влетел в машину.
Политрук Деревянкин сидел в ней с наушниками около рации, напряженно подавшись вперед, точно стараясь лучше расслышать, простым карандашом крупным быстрым почерком писал на гладком листе бумаги: «...бои шли южнее Воронежа. Несмотря на ожесточенные атаки, врагу не удалось продвинуться...»
Чолпонбай скользил взглядом по быстро бегущим строчкам, по названиям населенных пунктов, по цифрам сбитых фашистских стервятников и общих потерь, а в памяти за этими привычными газетными сообщениями возникали повороты проселочных дорог во всей их истерзанности, пылали деревни, горестно торчали остовы печей, скелеты железных кроватей, кружилось воронье, и хлопья густой черной сажи садились на руки, на автомат, на лицо.
Воспоминание буквально обжигало, стучало в висках, стискивало сердце. А тут, как назло, натруженно, порывисто ревя, над головой проносились «мессершмитты» — двухкилевые, с четко выделявшимися крестами на крыльях и на фюзеляжах, — летели бомбы, строчили бортовые пулеметы...
В редакционной машине, где потрескивали разряды в наушниках, картины недавних боев, взволновав Чолпонбая, вдруг отпрянули, растаяли. И он вспомнил слова Сергея: «Будет время, когда все это превратится в воспоминания... Будет такое время... И для этого нельзя терять ни минуты настоящего, чтобы скорее наступило грядущее...»
— Товарищ политрук, — почему-то официально обратился Чолпонбай, — лазутчики, мне кажется! Там, где стога...
Деревянкин мгновенно сбросил наушники, положил карандаш, сунул в карман листок с недописанной сводкой Совинформбюро, крикнул что-то шоферу Кравцову, и они — Чолпонбай, Кравцов, Алексей Бандура и Сергей Деревянкин — кинулись к далекому стогу, откуда опять раз за разом вспыхивал, пропадал, снова вспыхивал сигнал и снова пропадал.
«Так вот почему так быстро налетали бомбардировщики, едва тылы дивизии располагались на стоянке. Значит, нас просто выслеживают, потом дают знать. Потеряли одну редакционную машину. А теперь угрожают и этой» — так думал Сергей, прибавляя шаг и вместе с тем стараясь незаметно приблизиться со своей группой к стогам. Потом стали подбираться по-пластунски.
Они были уже метрах в семнадцати от стога, когда кто-то с него просигналил фонарем.
Вот фонарь снова приподнялся над стогом. Чолпонбай не выдержал и выстрелил.
Фонарь разлетелся. В то же самое мгновение со стога саданула автоматная очередь.
Пулей сбило пилотку Сергея.
Он наклонился за ней, и это спасло его, потому что тут же просвистела вторая, и именно в том месте, где только что, сию секунду была голова Сергея.
Все трое припали к земле и, как условились, стали выкрикивать команды:
— Слезай!
— Бросай оружие!
— Сдавайся!
Со стога стали бить еще ожесточенней.
Совсем стемнело, и наши боялись, как бы, воспользовавшись темнотой, лазутчики не скрылись. Они стали окружать стог, и теперь с трех сторон полетели пули и крики:
— Бросай оружие!
— Сдавайся!
— Слезай!
В ответ грохнула граната.
— Чоке! — шепотом позвал его Сергей.
Но тот не услышал. Деревянкин подполз к нему ближе.
— Попробуй подобраться со стороны бурьяна. Мы с Бандурой отвлечем огонь на себя. Надо поджечь стог. Иначе их не взять.
Во тьме над стогом мелькнуло что-то, и Чолпонбай выстрелил.
Слышно было, как кто-то выругался по-немецки и как чье-то тело глухо плюхнулось о землю. И тут же резанули по нашим из автомата.
Чолпонбай быстро пополз к бурьяну. Все незаметнее становился он, и все острее разрасталась тревога Сергея. Только сейчас, когда друг его мог погибнуть, Деревянкин впервые со всей ясностью осознал, какое значение в его судьбе имеет Чолпонбай. Друг? Да, друг. Брат? Да, брат. Младший брат. И он, Сергей, отвечает за него. Не перед армией, не перед Родиной, а перед своей совестью. Сколько вложено в эту дружбу, сколько боев и переходов связали ее! Какое доверие! И какими глубинами, оказывается, обладает это чувство дружбы! Сам не подозреваешь в себе той щедрости чувства, смелости действия и самоотверженности. Не в том дело, что ты себе ясно представляешь и его Гюльнар, и Токоша, и его родных, и снежные горы, и коня, и сокола, хотя никогда не был в Киргизии. То, что принадлежит ему, принадлежит теперь и тебе: это и твоя Гюльнар, твой брат Токош, твои родные, твои горы, твой конь, твой сокол. И каждая боль, каждая опасность, подстерегающая друга, теперь и твоя боль, твоя опасность. И они усилены твоей тревогой. Вот оно, подлинное братство.
Чоке продолжает ползти к стогу, его уже не видно, но шорох слышен.
И вдруг трассирующая пуля прочертила яркую линию со стога к тому месту, где сейчас проползает Чоке. Одна пуля... И Чоке вдруг затих, замер. Замер или убит? Может, ранен? Чоке! Чоке!..
Мурашки ползут по спине...
Что это? Неужели показалось? Шорох? Да! Слышен шорох, значит, жив! А сердце не отпускает. Ведь если заметили с такого расстояния, то что будет, когда Чоке подползет к самому стогу?
— Сдавайся! — И Деревянкин уже не раздумывал, лишь бы отвлечь на себя огонь, вскочил и, стоя, выстрелил два раза.
Прозвучал ответный выстрел.
Что-то обожгло правое бедро.
— Сдавайся! Второе отделение, зайти справа! Первое отделение, залечь у сарая! Третье отделение, за мной! — громко и четко выговаривая каждое слово, коротко отдавал Сергей команды несуществующим отделениям.
А сам тем временем, зигзагами бежал к стогу. Часто падал, отползал в сторону, мгновенно вскакивал и снова делал короткую перебежку.
Оттуда били по нему.
— Взять живым! — командовал Деревянкин.
Он подбегал к стогу под выстрелами, а сам думал о друге, боялся, что его заметят. Когда огонек мелькнул у основания стога, когда пламя быстро начало карабкаться кверху, Сергей на какое-то мгновение не понял, вернее, не сразу поверил, что Чоке жив! Но в этом его убеждал огонь: он уже взметнулся ввысь, хотя в его свете фигуры Чоке еще не было видно.
И тут со стога в ту сторону, где еще не было видно огня, зловеще метнулась фигура. Едва незнакомец коснулся сапогами земли, как тут же кто-то сбил его с ног.
Сергей кинулся к месту схватки и увидел, как ловко Чоке скрутил лазутчика, вывернув ему руки, не давая дотянуться до ножа.
Две руки — рука лазутчика и рука Чоке — устремились к ножу.
Деревянкин на бегу нажал на спусковой крючок. Но выстрела не последовало: кончились патроны. И тут Сергей неожиданно споткнулся о тело убитого, упал.
Когда вскочил на ноги, увидел, что в руке лазутчика остро блеснул нож, тот кидается с ним на Чоке. Раньше, чем Сергей сообразил, что ему следует делать, его тело уже бросилось вперед, рука схватила у запястья руку лазутчика. Тот с силой вырвал ее, и нож вошел бы в грудь Сергея, если бы не подоспел верный друг Чоке. В бою так часто случалось. Вот и сейчас: взаимная выручка спасла жизнь друзей.
Нож отлетел в сторону. Вдвоем, а потом и втроем, с Алексеем Бандурой, они связали ремнем пойманного.
— А, черт возьми! — на чистейшем русском языке выругался лазутчик.
В свете пылавшего стога разглядели и его крестьянскую одежду, и его лицо, и сильные, загрубевшие черные ладони. На безымянном пальце правой руки блеснуло серебряное кольцо.
— Так ты... — Сергей не мог выговорить слово «русский». Не мог, потому что за многие дни войны, за долгие тяжкие дни отступления он сам первый раз своими глазами видел предателя.
Высокий, с очень выпуклой грудью, с выпученными глазами, остроносый и тонкогубый, лазутчик с презрением смотрел на Деревянкина, на Тулебердиева, на Бандуру. Смотрел так, будто он, предатель, был прав.
— Так ты... — и Сергей поперхнулся. — Как ты мог против своих?
Но тот в ответ лишь оскалился.
— Идем! — И они повели его.
Чоке шел с автоматом наготове справа. И когда предатель нехотя повернул к нему голову, он точно укололся о взгляд киргиза.
Стог пылал высоко, и пламя уже переметнулось на другие стога, ярко озаряя идущих. Во взгляде Чоке, в его сощуренных глазах было больше чем приговор.
...В редакционной машине Чолпонбай передал Сергею заметку, а тот полез в карман и вытащил залитый кровью листок с недописанной сводкой Совинформбюро: пуля задела бедро вкось, царапнула и испортила листок.
— Зря вы вскочили, когда стреляли, — как бы про себя заметил Чолпонбай.
Сергей улыбнулся:
— Между прочим, все это по твоей вине. Я просто вспомнил твои слова: «Чем умирать лежа, лучше умри стреляя». — И политрук быстро расправил намокший кровью листок. Ясно виднелось последнее слово, на котором оборвал он несколько минут назад свою запись. Это слово — «сражались...». — «Сражались», — вслух прочитал Деревянкин, стараясь вспомнить, что же следовало за этим словом, соображая, как ему быть дальше и что писать.
— Сражались, — совсем с иной интонацией повторил Чоке. — Сражаться надо. Мужчина должен сражаться! Смелее надо действовать, решительней, быстрее...
— Ты прав, друг.
— Армия — миллионы, предателей — единицы, — заключил Чоке. — Но даже если один... Все равно плохо! Ну ладно, давайте, товарищ политрук, рану перевяжу вам.
— Да это и не рана. Царапнуло просто.
И Сергей снова надел наушники, включил рацию и, экономя время, продолжал записывать очередную сводку о положении на фронтах Великой Отечественной войны.