«Сережа, милый! Пишу тебе под впечатлением твоего очерка о Чолпонбае. Я получила и эту вырезку из твоего «Красноармейского слова», и несколько твоих заметок о бойцах 9-й роты, о комбате Даниеляне, о командире роты Антопове, о командире роты связи Николае Горохове. Так что теперь я полнее представляю себе и окружающих тебя людей, и твою работу.

Мне понравилось, что в очерке о Горохове ты останавливаешь внимание на его спокойствии, цельности. А из приведенных тобою же фактов напрашивается вывод, что это еще и настоящий парторг, и, если хочешь, прирожденный вожак, прирожденный военный.

В одном из писем ты делился со мной мыслью о том, что и война требует таланта. И что есть люди, не имеющие высоких званий, но обладающие высоким строем души и какой-то интуицией истинного военного. Они оказываются там, где всего нужнее в данный момент, направляют свою горстку людей туда, где меньше будет потерь и вернее успех. Как ты чувствуешь по письму моему, я тебя не просто внимательно читаю, но и запоминаю, и даже почти дословно цитирую.

Здесь, в госпитале, часто, ежедневно, чтобы не сказать — ежечасно, слышу разговоры военных, их разборы столкновений, схваток, поединков. Так что я постепенно начинаю что-то понимать.

Ты как-то давным-давно, тысячу или больше лет назад, когда вышел из санбата после ранения в июне 1941-го по-моему, в августе, когда тебя перевели в газету, писал мне, что «дивизионки» — это летопись войны. Конечно, так оно и есть. Но я сужу и по нашей газете, и по вырезкам, присылаемым тобой, и мне кажется, что очень уж это скупая и однообразная летопись. А представь, что когда-нибудь, ну, через много-много лет, ну, скажем, году в семидесятом или восьмидесятом, обратится к теме войны молодой историк или исторический писатель (не знаю, можно ли так выразиться, но ты понимаешь меня). Так вот, захочет такой исследователь восстановить картину, атмосферу нашего времени, и нелегко ему придется...

Я бы не говорила так и не упрекала тебя, если бы не видела, что ты сумел о командире роты Антопове написать ярко, словно эта заметка — стихотворение. И конкретность, и окрыленность, и полет. Так же, но еще убедительней звучит (или читается) очерк о твоем друге Чоке. Ты с такой любовью пишешь о нем, и я, только не ревнуй, начинаю любить его. Тем более, что он, оказывается, дал мой адрес своей Гюльнар, и она мне прислала свою фотокарточку и письмо. Она снята в тюбетейке. Косы густые-густые, глаза такие добрые и красивые, что я бы с ней, не задумываясь, поменялась бы своими. Даже по снимку чувствуется, какая она стройная. Наверно, у нее летящая походка. Ты даже как-то привел мне слова Чоке о ней: «Идет, словно плывет, нет, не плывет, а летит».

А письмо!

Ее письмо полно не одной любовью к ее Чоке, но и — берегись, коварный соблазнитель! — нежностью к тебе. Не знаю, уж чего ей понаписал о тебе Чоке, но Гюльнар просто соловьем разливается, когда речь заводит о тебе. Ей столько писал о тебе Чоке, что она думает, могла бы, будь художником, нарисовать «этого чудесного человека», голос которого ей «слышится все отчетливей».

Так вот, «дорогой чудесный человек, голос которого» и т. д., дорогой Сережка, когда ты пишешь о глубокой вере Чоке в будущее, о невозможности и самой человеческой жизни без этой веры, я чувствую, что ты делаешь большое дело, потому что сквозь сегодняшний день стараешься увидеть и многие будущие дни. Как хорошо ты написал, что «у рядового Чолпонбая Тулебердиева незаурядное сердце, и это проявляется в лучших его мыслях, в правдивости и самобытности речи, в искренности его поступков, в его щедрости, в том, что это все невольно воздействует на окружающих и создает высокую нравственную атмосферу готовности к подвигу и к свершению его без громких слов и без позы».

Что удивительно, так это совпадение твоего представления о Чоке с образом его, встающим из письма Гюльнар. Она, описывая его детство, юность и последние дни перед уходом в армию, даже слова его, сказанные старшему брату, ушедшему раньше его на войну, невольно подчеркивает главную черту характера Чоке: постоянную готовность помочь другим, выручить, защитить слабых, даже если самому страшно, даже если самому больно и смертельно опасно.

Ну да ладно, Сережа, а то я столько тебе написала, что чуть не забыла сказать о своей шкатулке: это такой крохотный ящичек, вроде аптечки. В ней я храню твои письма и вырезки из твоих газет. То, что храню в бывшей аптечке, указывает, как ты, конечно, догадываешься, на лечебное, целительное свойство твоих писем. Поэтому помни, что чем чаще ты мне будешь писать, тем лучше «для моего здоровья» и «для здоровья наших отношений». Прошу тебя, сфотографируйся и пришли мне фото.

Сегодня у нас «легкий» день. Я «отгуливаю» за несколько чуть ли не круглосуточных дежурств. Вот почему «накатала» тебе такое бесконечное послание. Настроение у меня хорошее, я вправду часто слышу твой голос. Ты у меня самый лучший. И верю, что все задуманное сбудется...

Целую тебя. Твоя Н.

Июль 1942 г.»

Это письмо Нины Сергей держал в нагрудном кармане рядом с известием о гибели брата Чоке — Токоша... Когда он, в какой уже раз, пытался достать из кармана этот страшный листок, чтобы отдать Чолпонбаю, пальцы точно нарочно ошибались, сами нащупывали не тонкий треугольник, лежавший прямо у сердца, а другой, потолще, — письмо Нины. И Сергей радовался ошибке: он и сам еще не знал, хватит ли у него решимости сказать правду, всю страшную правду Чолпонбаю. Вот почему он перечитал еще раз письмо Нины, хотя ему все время казалось, что все ее слова предстают в ином, горестном свете известия о гибели Токоша...

Сергей поднял глаза на Чоке. Тот, отстранив бинокль, смотрел на реку, на ее неторопливое движение, на мерцание, поблескиванье чешуйчатой воды, в которой безмятежно плыли пухлые облака. Чоке, захваченный красотой реки, забыл об уродстве войны, и в его лице проступило то выражение ясности, которым он привлек к себе Сергея с первой же встречи. Это выражение лица, как выражение души, сосредоточилось в глазах, больших, хотя и с чуть приспущенными, как бы прищуренными веками. И оно разительно отличалось от лица того же Чоке, нет, Чолпонбая, нет, просто бойца Тулебердиева, каким оно виделось и действительно было во время боя...

Деревянкину вспомнился другой бой. Тот бой весной 1942 года. Ранней весной, ослепленной огромными лужами, вдыхающей пары подсыхающих полей. Весной с черными блестящими грачами, косолапо переступавшими через глубокие борозды, через осколки, грачами, гомонящими в гнездах...

Тогда на подступах к его родному Воронежу шли ожесточенные схватки с врагом. Сергею запомнилось, как, стоя в окопе, Чолпонбай кивком головы указал на срубленную снарядом ветлу. Почти у самого среза ютился скворечник. Около входного округлого отверстия виднелась дырка от пули.

— Даже в птиц наших стреляют! — покачал головой Чолпонбай. — Даже в птиц!.. Смотри! — И вдруг лицо его стало по-детски восторженным. — Живы! — Он потянул Сергея за рукав. — Живы! Кормит!

И правда, скворчиха спланировала на приступку, как на крылечко, в длинном клюве держа сизо-багрового червя: он изгибался, пытаясь, наверное, вырваться из плена. Тут Сергей и Чоке уловили писк птенцов. Увидели, как в чей-то раскрытый клювик перекочевала материнская добыча. И скворчиха, презирая войну и все, что происходит вокруг, не задумываясь о своей безопасности, снова оставила «крылечко», плавно опустилась на землю и закопошилась под гусеницами самоходки, у самого ее трака сунула клюв в жирную землю, ничего не нашла, взмыла вверх и полетела дальше.

— И за птиц... — начал и остановился Чоке.

— Да, и за птиц, — продолжил Сергей, понимая, о чем хотел сказать его друг. — А жизнь идет! И нет силы, чтобы остановить ее извечную поступь. И когда-то будут новые весны, будет цветение, будут листья, будут яблоки, а войны не будет... Но не каждый доживет до этой счастливой весны. Кто-то должен навечно остаться здесь, чтобы приблизить эту весну — радостную весну человечества.

И когда на подступах к Воронежу вспыхнул бой, он пылал двое суток. Схватки шли за каждый степной холмик, за каждую рощицу, за каждый дом.

Теснимая мощными превосходящими силами, дивизия наша вынуждена была отойти, оставив для прикрытия девятую стрелковую роту.

Ушли ночью. А к рассвету командир роты Антопов так продумал оборону и так ловко расположил свой взвод младший лейтенант Герман, что первая же немецкая атака на самом рассвете захлебнулась...

— Зашатались! — торжествующе крикнул Чолпонбай.

— Зашатались, гады! — отозвался и Сергей Деревянкин.

Он и на этот раз отстал от редакционных машин, чтобы «вести репортаж с места боев девятой роты». Однако репортаж пришлось вести, взяв не карандаш, не ручку, а стиснув рукоятки «максима», заменив раненого пулеметчика. Почему-то, помимо его воли, когда Деревянкин стрелял по набегающим гитлеровцам, ему почему-то вспомнились строки Маяковского: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо...»

Он стрелял, а эта строчка пульсировала в нем. И когда фашисты снова попятились, Сергей крикнул:

— И мы научились бить их, Чоке!

— Без ветра верхушка тополя не колышется! — отозвался Чолпонбай.

Он рядом отстреливался от наседающих гитлеровцев и торжествовал, видя, как их движение все замедляется, как они сначала залегли, а потом беспорядочно стали обстреливать их окопы.

Ему видно было, как по-хозяйски действует Остап Черновол, поддерживая огнем Серго Метервели; как хитро Гайфулла Гилязетдинов то выныривает из траншеи, идущей вдоль высотки, сваливает одиночным выстрелом врага, и, пока пули взрывают землю в том месте, где только что мелькнула его каска, он уже стреляет из другой ячейки.

Чолпонбай тут же последовал его примеру, но сам он находился чуть выше, а траншея второго ряда вела ко рву, вернее, к оврагу, заполненному весенней водой.

Чолпонбай пробирался по траншее, когда немецкий истребитель прошел низко над высоткой, развернулся и дал очередь по нашим окопам. Фонтанчики земли взметнулись от косой пулеметной очереди, пущенной с вражеского самолета.

Что-то звякнуло по каске. Что-то придавило ко дну траншеи, обескровило руки, отяжелило ноги.

— Большой дерево сильный ветер любит! — вдруг ни с того ни с сего закричал Серго Метервели, никогда не унывающий грузин. — А мы — большой дерево! Дай нам ветерка... Но только посеешь ветер, пожнешь бурю! Бурю! — И он метнул гранату. — Бурю! — Сорвал чеку со взрывателя второй гранаты и метнул ее еще дальше. — Бурю! — И третья граната грохнула и уложила двух гитлеровцев, ближе других подобравшихся к высотке.

Но Деревянкин уже заметил, что Тулебердиев как-то внезапно сник и лежит без движения.

— Чоке! — крикнул Сергей, пытаясь заглушить треск винтовок и автоматов, на несколько секунд прекратив стрельбу из пулемета. — Тулебердиев!

Черт возьми, оказывается, голос друга сильнее страха смерти: он может поднять, оторвать от дна траншеи. Оказывается, голос друга способен заставить приободриться, хотя кругом дзинькают пули, бушует пламя, то там, то здесь раздаются взрывы снарядов и всюду кровь...

— Я здесь! Здесь! Здесь! — И Чоке взмахнул над каской винтовкой.

И будто это не он только что вжимался в дно траншеи, вздрагивал при каждом взрыве снаряда, замирал, не помня ни о чем, кроме того, что его тело, словно магнитная мишень, притягивало к себе все пули. Не он! Нет, не он! Чолпонбай, как бегун, приобретший второе дыхание, теперь уже был спокоен, точен, нетороплив. Он прицеливался, выжидал, бил без промаха.

И когда гитлеровцы, захлебнувшись в своей крови, отхлынули от высотки, Сергей увидел, что больше всего поверженных врагов было перед тем окопом с невысоким бруствером, перед окопом Чолпонбая. Это увидели и остальные.

Пользуясь передышкой, наши пополняли боеприпасы, готовились к отражению новой атаки.

Взводный Герман и сержант Захарин, пробираясь по траншее, оставили Чолпонбаю запас патронов и две связки гранат.

— Может, развязать? — спросил Чолпонбай. — Ведь больше будет.

— Нет, — твердо сказал взводный. — Теперь наверняка могут они со стороны оврага, с самой пологой стороны, на танках прорваться.

Углубляли свои окопы Бениашвили и Черновол. Тем же занимались и остальные бойцы.

Вскоре ударили вражеские пушки.

Вслед за артиллерийским налетом из густого леска выскочили и помчались на предельной скорости два фашистских танка. Один заходил с левого фланга, другой — со стороны оврага, стараясь по краю достичь высоты. За танками бежали пехотинцы. Несколько человек были на броне танка и ждали момента, чтобы ринуться на высоту.

Шквальный огонь наших бойцов встретил противника. Стреляли все, но окоп Чолпонбая почему-то молчал.

— Что с ним?

Сергей метнул взгляд в его сторону и не увидел друга.

«Может, ранен или убит?»

— Почему молчит? — встревожился и взводный. Он выбрался из окопа, перебросил свое тело в траншею, ведущую к окопу Чолпонбая, и помчался что было духу.

А танки все приближались. Один, чуть замедлив скорость, начал подниматься на высотку и шел прямо на окоп Тулебердиева.

Взводный продолжал тем временем со связкой гранат бежать по траншее к Чолпонбаю.

Танк уже скрежетал траками по каменным склонам высотки.

Гитлеровцы спрыгнули с танков на землю и шли за ними, охраняемые их стальной тушей, как щитом.

Траки вращались все ожесточенней, с душераздирающим скрежетом.

Правая рука Чолпонбая сама по себе уже нащупала связку гранат, левая сорвала предохранитель, и он, на миг показавшись из-за бруствера, метнул гранаты точно под гусеницу. Сам тут же свалился в окоп.

Прогремел взрыв. Потом второй: это бросил связку гранат взводный, подоспевший к месту боя.

От подорванного танка отпрянули бежавшие под его охраной пехотинцы. Их прожгла пулеметная очередь Сергея Деревянкина. Но в бой вступали новые силы.

Еще несколько минут, и высота будет во вражеском кольце.

И все-таки наши мужественно держались до ночи.

Вот тогда Деревянкин с гордостью подумал, что Чолпонбай стал настоящим бойцом.

Сейчас в окопе у Дона перед броском на ту сторону Сергей Деревянкин и Чолпонбай Тулебердиев молча смотрели на реку, на тот берег. Дон временами темнел от теней проплывающих облаков. Бинокль Чолпонбая снова приблизил Меловую гору и замаскированный камнями дзот справа. Глаза охотника и следопыта тщательно высматривали и исследовали каждую тропинку, все их изгибы, все препятствия, которые могут встать на пути. Вон о тот камень можно опереться ногой, а чуть поодаль положить оружие, потом подтянуться на руках еще выше.

А там, кажется, мертвая зона для пулемета. Потом за тот валун — броском упасть за острый камень и оттуда лежа метнуть гранату в дзот...

«Все это так, если дзот один, —рассуждал сам с собою Чолпонбай. — А если есть еще? Если есть еще и слева? Где же та гильза? Или тогда показалось? Значит, не гильза блестела на солнце. Сейчас оно уже зашло, и тень на той стороне. Нет, мне не показалось... Но есть ли там дзот? Ведь гильза — еще не доказательство. Стоп, стоп, как это я не обратил внимания на тот камень? Странно он стоит. Не специально ли его развернули, чтобы им заслониться от обзора да и от обстрела?.. На Тянь-Шане так сами по себе камни не стояли. Вот солнце с запада освещает его, и что-то мне кажется, его недавно отделили от горы. А для чего? Не для того ли, чтобы поставить дзот? Если там дзот, значит, надо про запас еще гранату взять...»

Сергей вынул треугольник из кармана и удивился тому, как вздрагивают его пальцы, будто письмо обжигало их.

Оторвавшись от бинокля, Чолпонбай пытливо взглянул на Сергея.

— А если дзот и слева?.. — И тут он увидел руку Сергея. — Письмо получили? От кого? — быстро спросил он.

Сергей вздрогнул. Левая рука сама отстегнула нагрудный карман гимнастерки, чуть задев гвардейский значок, и опустила письмо обратно.

— Нет, это давнишнее.

— Как у вас на солнце значок блестит!..

— Но у тебя он лучше.

— Почему? — искренне удивился Чолпонбай.

— Почему? Ты разве не помнишь, как вручали?

— А, помню... — заулыбался Чолпонбай, и глаза его горделиво расширились. — После боя под Воронежем...

После того памятного боя вскоре им вручали гвардейское знамя.

...Преклонил колено командир полка. Губами прикоснулся к багрецу знамени.

На полотнище силуэт Ленина: Ильич смотрел на запад, точно видел такое, что мог увидеть только он сквозь годы и расстояния...

А потом член Военного совета фронта спросил командира полка:

— Кто самый храбрый в полку?

Стало так тихо, что слышно было, как шумит листва, как волна набегает на берег, как знамя шевельнулось под ветром и как птица начала петь и вдруг осеклась, замерла перед странной тишиной выстроенных вооруженных людей...

Подполковник Казакевич внимательно оглядел строй.

Горохов.

Антопов.

Герман.

Захарин.

Он знал их. Знал их судьбы: отличные бойцы.

Глаза скользили по лицам, и трудно было выбрать, определить храбрейшего из храбрых.

Черновол.

Бениашвили.

Гилязетдинов.

Пауза затягивалась.

«Деревянкин... Но он же не в нашем полку, он, так сказать, придан дивизии, «дивизионке», он — «Красноармейское слово». Зоркий, внимательный, правдивый человек. И смельчак. Его очерк о Тулебердиеве прославил солдата-киргиза на всю дивизию. И правильно. Тулебердиев показал себя не раз как прекрасный боец, а в последнем бою, если бы его связка гранат не остановила танк, неизвестно, чем бы все кончилось.

А его, Деревянкина, корреспонденции о бойцах дивизии? Они как награда для отличившихся, как призыв для тех, кто еще не успел показать себя в боях».

— Рядовой Тулебердиев, товарищ член Военного совета! — твердо сказал командир полка.

— Он в строю? Я хочу первый гвардейский значок вручить первому среди первых храбрецов.

И член Военного совета показал значок. Он так блеснул на солнце, словно звездочка Героя, и Чолпонбай замер, не веря своим ушам: чтобы его так отличили... Может ли быть выше честь, когда тебя перед такими бывалыми называют храбрецом.

— Рядовой Тулебердиев, выйти из строя.

Член Военного совета подошел к нему, обнял и сам прикрепил к его гимнастерке значок. Потом крепко пожал руку.

— Служу Советскому Союзу! — тихо, но твердо ответил Чолпонбай.

— Вы комсомолец, товарищ Тулебердиев?

— Нет.

— А комсомол гордился бы таким. Я читал о ваших подвигах в дивизионной газете. Думаю, что и вам бы хорошо было стать членом Ленинского комсомола. Чести быть комсомольцем вы заслуживаете, и уверен, что не раз подтвердите это делом.

В тот же день, в день получения гвардейского значка, Чолпонбай и еще несколько солдат подали заявления: Черновол, Метервели, Гилязетдинов...

Тулебердиев разыскал тогда Деревянкина в редакционной машине и попросил:

— Сергей, напишите за меня заявление, а я перепишу. Захарин говорит, чтобы я по-киргизски писал: мол, все равно поймут... А я ведь вступаю в Ленинский комсомол, вот и хочу заявить об этом по-русски, как Ленин. А если ошибки будут — некрасиво. По-русски я говорю, вы даже сами сказали, что хорошо говорю, а вот писать по-русски не научился. Напишите.

Конечно, Деревянкин выполнил просьбу друга. Он долго в этот день был вместе с ним. Первым познакомил его с текстом обращения Военного совета (он принес с собой гранки завтрашней газеты), когда о нем еще никто не знал.

«Воины Красной Армии! Славные защитники донских рубежей! — читал он этот документ. — Вы не раз били здесь, на Дону, прихвостней гитлеровской шайки... В этих боях ваши сердца закалились волей к победе. Вы слышите стоны замученных и обездоленных советских людей — отцов и матерей, жен и детей наших! Ваши сердца преисполнены священной ненависти к фашистской мерзости, отребью рода человеческого. Так же, как и в боях под Москвой, Ростовом и Тихвином, вы ждете приказа — идти вперед на врага, на освобождение наших городов и сел, наших семей.

Наступил грозный час расплаты с лютым врагом...»

Днем пятого августа состоялось комсомольское собрание роты. Оно проходило в двух километрах от реки, в лесу.

Командир роты Антопов в своем кратком выступлении сказал о месте комсомольцев в бою и закончил речь так:

— Когда я вступил в комсомол, почувствовал себя сильней. И смелей. Комсомольский билет вместе со мной идет всегда в бой. Он придает мне силы. Комсомольцы с коммунистами всегда впереди, в самых опасных местах. По-моему, комсомолец — это самый хороший, самый смелый, самый бескорыстный друг и воин... Когда-то Максим Горький сказал: «Человек — это звучит гордо». Я беру на себя смелость чуть-чуть изменить первое слово и говорю: «Комсомолец — это звучит гордо!» — Антопов помедлил и добавил: — Гордо и ответственно...

Комсорг стал зачитывать заявления.

Сначала рассмотрели заявления украинца Остапа Черновола, грузина Серго Метервели, татарина Гайфуллы Гилязетдинова. Все они были единогласно приняты в ряды Всесоюзного Ленинского комсомола.

Когда очередь дошла до Тулебердиева, он уже стоял навытяжку, сжимая автомат. Глаза его смотрели куда-то вдаль, сквозь лес, на тот берег реки, туда, где завтра каждое слово должно подтвердиться делом. За свою двадцатилетнюю жизнь молодой киргиз понял, что на всех языках одинаково ценен и уважаем человек, верный своему слову. Он успел повидать краснобаев, залихватских болтунов, проповедующих одно, но живущих вопреки своим проповедям.

Он же — сын Киргизии — знал лишь одно: Родина должна быть свободной! Во что бы то ни стало, но свободной! И больше всего он ценил тех, у кого слова не расходятся с делом.

Он знал, что надо заслужить право на вступление в комсомол, и теперь, когда перед строем ему первому вручили гвардейский значок, когда его при всех назвали храбрым, когда при всех сказали, что он достоин, — теперь он решился.

Чолпонбай стоял навытяжку, сжимая автомат, стоял как вкопанный. Взгляд его коснулся гвардейского значка.

— Клянусь, товарищи, не подведу вас. А если понадобится, жизнь отдам, всю жизнь до последнего дыхания за Родину!

— Кто «за»? — спросил комсорг.

И руки всех взметнулись над головами.

— Единогласно!

— Поздравляю, гвардеец Тулебердиев! Вы приняты. Вы — комсомолец!

Своей радостью Чолпонбай поделился с родными. В тот же день он написал брату Токошу и своей любимой девушке.

«Милая Гюльнар! — писал он на клочке бумаги. — Моя радость, моя надежда, мой свет! Как долго не писал я тебе: на войне человек не принадлежит себе. Идут жаркие бои. Идут каждый день, по нескольку раз в день. Ребята измотались. Мало спим, мало отдыхаем.

Но я держусь стойко. Твои письма согревают меня. А сегодня у меня большой праздник, великий день. Можешь поздравить — я комсомолец. В Ленинский комсомол принят. Я об этом, скажу по секрету, мечтал давно. Теперь буду драться за троих: за тебя, за комсомол, за себя. Мы остановили фашиста, не пускаем его дальше. И не пустим. Мы поклялись всей ротой не отступать ни на шаг. Будем идти только вперед. Поклялся и я перед друзьями.

Будем бить врага по-киргизски, как били его наши предки — батыры. Буду бить за тебя, за родной аул, за нашу солнечную республику, за Советскую власть...

...Скоро в бой пойдем. Очень хочется получить твое письмо. А еще больше — увидеть твои глаза, погладить твои шелковистые косички».

Хотелось еще многое и о многом написать, но стало совсем темно. К тому же пора сменять Гилязетдинова на посту наблюдателя. Опять ни минуты не спал. Ну да ладно. Еще один день...

Это было вчера. Сейчас казалось, что это было давно. Ведь в жизни порой годы кажутся короче дня, а день от рассвета до первых вечерних звезд — бесконечным. Как в песне: «Мне каждый миг казался часом, а час вытягивался в день».

Да нет, не вчера, не год, не тысячу лет назад — сегодня все это было.

И вот почему так усиленно бьется сердце: то обрывки, то целые картины пережитого проходят перед глазами, и жизнь кажется позади такой огромной, что даже воспоминаний от одного сегодняшнего дня — от этого вручения гвардейских значков, от принятия в комсомол, — уже одного такого дня хватило бы на всю жизнь. Как же она прекрасна, жизнь, если дала мне, Чоке, так много, если таким волнением потрясает душу! Чем отплатить за все? Чем?..

— Послушай, Чоке... — заговорил Сергей так тихо, что Чолпонбай насторожился и встревожился.

Так или почти так говорил Сергей, когда они хоронили друзей, павших смертью храбрых. Но сейчас оба они были целы и невредимы. Их группа, в которой Чолпонбай был одиннадцатым, завтра на рассвете, точнее, перед рассветом должна переправиться через Дон и овладеть Меловой горой. Завтра, но отчего же сегодня с такой грустью заговорил Сергей. Да и, честно говоря, весь сегодняшний день он пробыл со мной необычно долго, хотя (он знал это) надо было отнести материал в редакцию для завтрашнего номера газеты. А уже вечереет. Солнце спряталось за горизонт. А он со мной. И как-то странно, печально смотрит и все руку держит у сердца, около кармана, где хранит партийный билет. Вот он снова расстегивает карман, достает конверт, протягивает его:

— Возьми себя в руки, Чоке...

Еще ничего не подозревая, Чолпонбай рывком взял письмо, начал быстро читать и... ничего не понял: буквы дрожали как в лихорадке.

Прочитал еще раз...

«Токош погиб, Токош...»

Звенело в голове. Чем-то тяжелым стиснуло виски.

Сергей, посмотрев в лицо друга, вздрогнул: он ожидал всего, но только не этого. Перед ним, спрятав голову в плечи, стоял мальчик. И плакал навзрыд, захлебываясь.

Сергей даже растерялся. Надо что-то сказать, помочь как-то.

— Чоке! Возьми себя в руки... Стыдись перед памятью Токоша! Ему не нужны наши слезы. Токош требует мести. Ты слышишь меня? Мести в яростном бою!

Да, Чоке услышал. В его памяти пронеслись один за другим дни детства и юношества, проведенные вместе с Токошем. Возникали и тут же улетучивались куда-то в бездну горы, кони, скачки, школа, сокол... И всюду лицо Токоша. Скорее бы ночь, скорее бы переправа, бой... Он вспомнил письмо земляков, напечатанное в солдатской газете, которую он сохранил. Вытащил ее из противогазной сумки и стал вслух читать, наверное, для того, чтобы немного успокоить себя:

— «Киргизские джигиты, идущие в атаку плечом к плечу, сердцем к сердцу, рука об руку с нашими братьями — русскими, украинцами, белорусами и всеми народами Страны Советов, бейте беспощадно врага! По обычаю наших предков преклонитесь, поцелуйте землю и поклянитесь: «Смерть фашистским оккупантам!» Клянусь! — произнес Чолпонбай.

Деревянкин положил руку на плечо друга и убежденно проговорил:

— Не победит враг горного орла, познавшего радость свободного полета!

Ночь... фронтовая ночь... А тихо, слишком тихо, чтобы в темноте бесшумно подползти к берегу, подтащить к воде лодку...

Оба берега как бы еще ближе придвинулись друг к другу. Оба настороженно слушают...

Догадываются ли фашисты, что мы должны сделать этой ночью? Знают ли, что собираемся наступать?

Или, может, сами готовятся к тому же, выжидают, когда тьма станет совсем непроницаемой?

Поползли. Ловко орудует локтями командир роты связи Горохов. Рядом совсем бесшумный Герман... «Эх, оказался бы тут и Сергей!» — думает Чолпонбай. В последний момент Деревянкина срочно вызвали в штаб дивизии. Только и оставил он эти две гранаты.

Неожиданно раздался громкий всплеск на реке. Что это — рыба? Ну да, что ей война!.. Резвится.

Замерли. Вот волна о камень ударилась. Да и волне все равно... Сверчки трещат... Мирно... Мирно?! Снова поползли. Вот уже и берег... Лозняк... Спят камыши. Сонно шепчется с берегом река, бормочет что-то...

Подтащили лодку. Теперь надо окопаться, врыться в землю на случай, если ракета взлетит в небо...

Лодку спрятали надежно: в трех шагах не увидишь. Может, и не окапываться? Нет, Горохов сказал, надо. Только тихо, чтобы лопата не звякнула о какой-нибудь камень или осколок... Фу-ты, черт! Так и есть. Напоролся на какую-то железяку. Осторожней... Ведь ты почти не слышишь, как окапываются другие рядом. Очень трудно дерн прорубать... Да еще лежа...

Стоп! Замри!

Невысоко взвилась ракета, пущенная с того берега. Мертвенный свет ее вырвал лезвие Дона, ножны берегов, отороченные камышом и лозняком.

И снова тьма: сразу после ракеты ничего не видно...

Бойцы продолжали вгрызаться в землю.

Ну, довольно. Проверю плотик: надо сено умять получше, потуже узел завязать...

— Тулебердиев!

— Слушаю, товарищ старший лейтенант.

— Герман и ваша четверка... — Голос его оборвала новая ракета.

Горохов приник головой к земле, заслоненный плотиком Чолпонбая.

— Ваша четверка с Германом, — продолжал он, не ожидая, пока погаснет ракета, и в упор глядя в настороженные, пытливые глаза Чолпонбая, — все вплавь. Ты говорил, что хорошо плаваешь. Пойдешь замыкающим. На всякий случай... Ясно? И входи в воду сразу за лодкой!

— Все ясно, товарищ старший лейтенант.

Горохов почувствовал, что при всей настороженности у Тулебердиева настроение решительное. Это приятно знать. Доброе расположение духа — это как подарок, особенно на войне. Значит, все должно быть хорошо.

Горохов развернулся и пополз к другому неглубокому окопчику, около которого в камышах спрятали лодку.

Рассыпая искры, с Меловой горы опять взмыла вверх ракета...

Когда она погасла, Горохов и пятеро солдат были уже в лодке. Оттолкнулись. Только начали выбираться из камышей, как противник снова осветил местность.

Замерли.

И снова не видно ничего: хоть глаза коли.

Герман и его четверка припали к земле.

Наконец неслышно ушла в темноту первая лодка.

Сапоги Чолпонбая сперва слегка увязали в глинистом пологом берегу, потом он почувствовал гальку. Чем дальше от берега, тем тверже становился грунт. Холодная вода несколько успокоила. Вот она уже по пояс, по грудь. Чоке решительно оттолкнулся ногами и, ведя одной рукой плотик, поверх которого лежало оружие и гранаты, поплыл замыкающим, как и было условлено.

Сразу же почувствовал течение. Недвижимый с виду Дон упруго и властно тянул плывущих за собой. Но всех заранее предупреждали об этом. Не зря и переправу начали так, чтобы постепенно течением снесло солдат к устью Орлиного лога, как раз напротив Меловой горы — там самое удобное место, чтобы причалить и выбраться.

Предрассветный туман надежно скрывал людей.

Какими медленными кажутся взмахи рук, как тяжело ногам в сапогах, какой бесконечной кажется окутанная тьмой и туманом полоса воды, отделяющая бойцов от вражеского берега!

Лодки не видно. Хорошо, что так темно! Скоро и середина.

Ракета!

На левом берегу командир полка Казакевич схватил телефонную трубку.

Артиллеристы замерли у орудий, стоявших наготове. Снаряды — в стволах.

Минометчики ждут приказа.

Пулеметчики держатся за рукоятки: большие пальцы легли на гашетки...

А вдруг наших заметят? Тогда надо прикрывать их огнем.

Струйка холодного пота побежала по лицу командира полка. Оттуда, с той точки, которую надо взять, развернется наше наступление на Острогожск, Белгород, Харьков. Огромный поток, лавина войск ринется вперед. Ринется или нет?! Все зависит сейчас от горстки храбрецов, тех, кто с Гороховым. От этих одиннадцати. И, в определенной степени, от судьбы.

Так обнаружат или нет?

Как долго висит эта проклятая ракета...

Подполковник Казакевич не заметил и сам, как близко поднес к губам телефонную трубку, как рука его застыла да и все тело окаменело от напряжения. Нет, черт подери, лучше плыть там, вместе со всеми, чем вот так стоять и чувствовать, что ты бессилен. Да, да, бессилен опередить события, хотя, кажется, сделал все, чтобы их предугадать...

А ракета все не гаснет! Нет, надо быть здесь: они же знают, что мы прикроем их огнем! Плывите, плывите, осторожней, быстрей!

Наконец ракета погасла...

Командир полка, правой рукой сжимавший трубку, вытер вспотевшее лицо. Глубоко вздохнул.

...Плыть становилось все труднее, темнота и туман рассеивались медленно.

Чолпонбай почувствовал, что кто-то стал замедлять движение и вот он уже около Чолпонбая. Это — Герман.

— Ногу судорогой свело, — прошептал он тревожно.

Чолпонбай молча подсунул свое плечо под руку взводного.

Он и сам ослабел: пловец был неважный. Но случившееся с командиром придало ему сил.

— Как бы оружие не потерять, — шепнул взводный, опираясь на плечо солдата и борясь с судорогой.

— Скоро доплывем, — успокаивающе ответил Чолпонбай, а сам, переложив оружие Германа на свой плотик, напрягся еще больше, чтобы не отставать от передних.

И в этот самый момент плотик вдруг накренился. Тулебердиев успел схватить автомат, но связка с гранатами и патронами ушла под воду. Патроны остались только в диске автомата. Гранат всего две.

— Скоро доплывем, — еще раз успокаивающе проговорил Чолпонбай. — Теперь уж до берега совсем близко.

«А если не открывают огня потому, что заметили и ждут, ждут, чтобы наверняка расстрелять в упор, как только выйдем на берег? — невольно подумалось Чолпонбаю. — Все может быть. Надо быть готовым ко всему».

Что-то шевельнулось в камышах. Всплеснуло! Рыба или засада?

Опять дважды плеснуло что-то.

— Щука! — шепнул взводный.

«Сколько же еще плыть?» — спросил сам себя Чолпонбай. И тут ноги нащупали твердую почву, гальку. Потом она перешла в глинистый пологий берег. Герман помог вытащить лодку. Вот все они, на ходу затягивая ремни, с патронными и гранатными сумками, сжимая в руках автоматы, выбрались из воды и залегли.

Оружие наготове.

Мокрые с головы до ног. Надо бы разуться, вылить воду из сапог да и глину счистить. Но время жмет.

— Напоминаю, — говорит командир роты, — группа Захарина идет слева. Группа Бениашвили — справа. Герман и Тулебердиев со мной. Пойдем прямо по склону Меловой.

Молча проводили четверку: она точно канула в туманную мглу Орлиного лога. Не слышно ни шагов, ни звона оружия. Молодцы!

Другая четверка скользнула по берегу вправо.

Горохов кивнул солдатам и первый двинулся к еще зыбким в утренних сумерках выступам Меловой горы.

Ползли по склону.

Покрытые глиной сапоги скользили.

Призрачно надвигался второй выступ, в который врос дзот. Почему-то кажется, что он вот-вот вместе с выступом сорвется с горы и покатится вниз: сорвет крадущихся, карабкающихся людей, и все пропало...

Выше... Еще выше... Дзот совсем близко. Совсем, совсем...

Сто метров... девяносто... семьдесят...

Как тихо. Неладно что-то... Неужели не видят? Шестьдесят метров... И опять ни звука.

Пятьдесят... А, дьявол!.. Оступился, поскользнулся, покатился вниз Горохов. Все быстрее и быстрее. Подсек Германа. Это уже совсем плохо.

Подавшись вперед, напружинившись, Чолпонбай раскинул руки, словно бы врос в камень. Сам стал камнем, но удержал товарищей.

Замер. Тишина вокруг. Услышали? Нет. Потом подставил плечо Горохову. Тот вскарабкался и потянулся к выступу. За ним и Герман: Горохов подал ему руку, подтащил к себе.

Чолпонбай махнул им рукой, давая понять, что справится сам. Пока он помогал Горохову, пока подсаживал Германа, сумел лучше рассмотреть то, что видел вчера в бинокль с той стороны.

Цепляясь краями каблуков за выемки, опираясь о корни кустов, он взобрался на выступ. Оказался рядом с Гороховым и Германом. Отсюда — вверх, по козьей тропке. Вот уже и амбразура — видна щель. И эта щель, словно живое существо, заглядывает в самое сердце. А может, и правда наблюдают? Молчат только. Почему?

Горохов глазами дал понять Герману, чтобы он оставался с гранатами здесь, сам же с Чолпонбаем неслышно проскользнул в открытую дверь дзота...

На левом берегу командир полка не отнимал бинокля от глаз. Он видел движение группы Горохова, видел, как они поднялись до самого дзота и... будто пропали. Шли секунды, минуты... Если все будет в порядке, если этот дзот будет обезврежен, то кто-то из них должен дать условный сигнал.

Но не было видно ни Германа, ни Тулебердиева, ни самого Горохова.

Совсем рассвело. Надо начинать переправу. А условного сигнала не было. Горохов должен был трижды поднять оружие над головой.

Командир полка не отрывался от бинокля ни на секунду.

Неужели погибли?

Бегут, торопятся секунды, будто время убыстрило ход. Он ждал этого мгновения, и все-таки сигнал был для него столь неожиданным, что даже напугал. Он отчетливо увидел, как из-за дзота вышли Горохов и Тулебердиев, как Горохов трижды поднял над собой автомат.

Самая опасная точка больше не существует! Можно начать переправу.

Командир полка снова схватился за телефонную трубку:

— Нача...

И не договорил.

Показалось, что над самым ухом застрочил пулемет. Он бил с крайнего выступа Меловой горы. Бил оттуда, откуда его не ждали.

Не зря показалось вчера Чолпонбаю подозрительным расположение камня. Дзот контролировал огнем и реку, и подходы к Меловой горе, и подступы к уже обезвреженному дзоту.

Сейчас пулемет бьет по ним и каждую секунду может перенести удар на тех, кто начал форсировать реку. И переправа будет сорвана, если не перервать глотку этому дзоту. Но как? Как его взять? Как остановить огонь врага?

Эти вопросы неумолимо возникали не только перед командиром полка, но прежде всего перед теми, кто был на том берегу, у подножия Меловой горы...

— Справа придется! — крикнул Герман.

— Да, надо в обход! — подтвердил Горохов. — Но сколько времени потеряем? Сорвем переправу, если не заткнем ему глотку!

Чолпонбай тронул старшего лейтенанта за рукав и попросил так, словно речь шла не о нем, не о его жизни, а о чем-то постороннем, именно попросил:

— Разрешите мне напрямик?

— На-пря-мик? — Горохов даже протянул это слово: напрямик — значит верная смерть, верная, даже вдали от дзота. Тут шансов нет ни одного из десяти. Ни одного из сотни. Ни одного из тысячи.

— Да, напрямик! — уже требовал Чолпонбай. — А вы оба бегом, в обход. Иначе сорвется переправа. Если я даже не сумею что-либо сделать, то хоть отвлеку на себя внимание противника. А вы за это время...

И тут Чолпонбай трижды поднял над собой автомат: как бы продублировал условленный сигнал.

— Давай, дружище! Вот тебе гранаты. — Горохов протянул свои.

— У меня есть дареные. От политрука Деревянкина...

Горохов обнял солдата, коснулся разгоряченной щекой щеки друга. И Чолпонбай быстро, как кошка, пополз на меловую кручу. Горохов и Герман устремились по каменной террасе в обход, чтобы с двух сторон блокировать дзот.

Был непонятный прилив сил: будто сейчас Чолпонбаю помогали все преодоленные им горы Тянь-Шаня, помогали месяцы тренировок и учений и еще что-то, неуловимое, неосязаемое.

Глина, налипшая на подошвы у берега, отлетела, и теперь стало удобней опираться носками и каблуками сапог о выемки и расщелины в известняке. Пальцы точно сами видели, где им лучше уцепиться. Тело стало легким, будто не было трудной переправы вплавь, не было подъема, не было рукопашной схватки в первом дзоте. Все началось сначала.

Он не замечал, что небо розовеет. Не мог оглянуться и увидеть белый маскхалат редеющего тумана, который утром скрывал от врага наши войска, уже готовые начать переправу. Чолпонбай знал, что она должна начаться, должна начаться сразу же, как только замолчит пулемет дзота.

Ступенька, карниз, еще ступенька...

Вот и амбразура.

Сколько до нее?

Метров пятнадцать? Нет, пожалуй, больше.

Вот он, ствол пулемета: бьет непрерывно, точно задыхается от злобы...

Так, теперь надо осмотреться еще раз. Слева не подобраться: кручи. Справа — тоже кручи... И выступ этот с дзотом, как огромный кулак, который занесен над теми, кто скоро начнет переправу.

И кругом чабрец или какая-то другая трава, издающая приятный степной запах. Кажется, все-таки чабрец.

Путь к дзоту только один, как ты и говорил Горохову: напрямик, к амбразуре. Другой дороги нет.

И, пытаясь заткнуть эту щель, прямо в амбразуру бросил Чолпонбай гранату.

В ту же секунду ствол пулемета, изрыгающий пламя и сталь, переместился сантиметров на пятнадцать — двадцать. Граната, ударившись о него, перекувыркнувшись, отлетела, покатилась и взорвалась неподалеку от Чолпонбая. Осколки известняка просвистели у самых ушей. Меловая пыль покрыла вторую, последнюю гранату. Он посмотрел на нее с надеждой, зачем-то вытер, перевел взгляд на дзот и перебросил через него эту последнюю гранату, рассчитывая, что она взорвется у входа.

Грохнул взрыв.

Но пулемет дзота не прекратил огня.

Потом почему-то смолк. В этом действии врага была какая-то загадка.

Чолпонбай услышал немецкую речь и увидел, как из амбразуры на него направили автомат. Он быстро подался в сторону и упал... Помедли он мгновение — автоматная очередь распорола бы его наискосок.

Левое предплечье покрылось кровью; она потекла в рукав гимнастерки. Левая рука перестала подчиняться хозяину.

Желтовато-красные круги появились перед глазами. Послышались какие-то голоса. В памяти начали всплывать какие-то лица.

Чоке на миг увидел себя: вот он бежит за комиссаром полка — он должен попасть в число тех, кто первым переправится на правый берег Дона.

Вот он вытянулся перед комиссаром и будто слышит свой голос: «Или если мне еще комсомольского билета не выдали, то и доверить нельзя?!»

Вот он в бинокль рассматривает правый берег, отваленный камень... Струйка дыма... Легкий белесый туман раннего утра и еще что-то...

Нет, это не Меловая, это снежные горы Тянь-Шаня. Это в них летят пули...

Он вытаскивает из горной речки товарища, но пули летят в него.

Он садится на коня, но пули — в коня.

Он сажает сокола на плечо, но пули летят в сокола.

Он пасет овец с братом Токошем, но пули летят в грудь Токоша.

Из-за выступа горы волк-волчище: «Есть сила сильней моей: эта сила — человек!»

Вот Сергей Деревянкин в окопе смотрит на него: «Ну, здесь люди надежные!» А пули летят в Сергея.

Надо защитить и майора-комиссара, и друга, упавшего в реку, и Меловую гору, и Тянь-Шань, и коня, и сокола, и брата Токоша, и Сергея...

...А тут еще немецкие парашютисты — десант! Надо оторваться от земли, надо! Вот уже в штыковую кинулись. Спасибо, Сергей! Спасибо, брат, выручил!

Теперь моя очередь тебя заслонить! И Гюльнар! Вот она в тюбетейке: косы по ветру, глаза счастливые, лучистые.

Зачем она здесь? А вокруг пули, и все летят в нее. Если он сейчас не встанет, то она упадет, погибнет навсегда!

Он встанет обязательно. Он спасет Гюльнар... Но сперва подожжет стог, на котором лазутчик!

Во как полыхнуло!

Нет, это огонь пулемета из дзота.

А вот голос Сергея: «Я просто вспомнил твои слова: «Чем умирать лежа, лучше умри стреляя!»

А если гранат уже нет?

Если кровь хлещет из раны и нет сил подняться?

Чем, чем стрелять? Как уберечь Гюльнар?..

Чолпонбай на мгновение очнулся. Он даже повернулся, точно можно увернуться от боли. Он увидел, что плотики отчалили от нашего берега, что их все больше и больше и что по ним действительно хлестнула пулеметная струя...

И сердце Чолпонбая забилось еще сильнее. В его сознании наступило прояснение: «Ведь есть еще мое тело... Разве это не оружие? Я еще могу двигаться...»

Вот так же бил пулемет из танка, когда он, Чоке, около оврага остановил его связкой гранат. Но теперь не было гранат, не было патронов для автомата: он был один на один с вражеским дзотом. Всесильным, страшным, огнедышащим...

Нет, еще была свободная рука. Ею он ухватился за щербатый край площадки, на которой прочно утвердился дзот.

И опять желтые круги перед глазами. Уходят скалы, слышатся какие-то отрывки фраз:

«Я хочу первый гвардейский значок вручить первому среди первых...», «Рядовой Тулебердиев, выйти из строя!»

Рывком Чолпонбай ползет вперед... Все выше и ближе к дзоту. Метр, два, три... пять... Вот он уже на площадке, в мертвом пространстве: ни пулемет, ни автомат из дзота достать его здесь не могут. Стебли травы побагровели от крови. «Надо бы перевязать рану... Может, лежа на животе...

Нет, уже и автомат руки не держат, и не размотать бинта... Как пахнет чабрец!.. Это я дома... Наконец-то вернулся... Только сейчас посплю, потом пойдем с братом в горы...»

«Токош Тулебердиев пал смертью храбрых!» — прозвучало в ушах, и в ответ откуда-то издалека голос Сергея: «Надо отомстить!»

В памяти четко всплыли слова военной присяги, которую Чолпонбай торжественно принимал вместе с другими солдатами роты. Ее текст Чоке выучил сразу и навсегда. И вот отдельные фразы звучат в его ушах: «Я всегда готов по приказу рабоче-крестьянского правительства выступить на защиту моей Родины — Союза Советских Социалистических Республик, и как воин... клянусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни...»

А пулемет все бьет!..

И снова голос члена Военного совета: «Первому среди храбрых...»

Командир полка: «Рядовой Тулебердиев, выйти из строя!»

А рядом — Гюльнар, одна перед пулеметом.

Рядом Родина, и она перед пулеметом.

И если он, Чолпонбай, не спасет их, кто тогда спасет?!

Пошатываясь, он встал, качнулся, сделал несколько шагов вперед.

Из дзота снова ударил автомат.

Чолпонбай упал.

Метрах в пяти от дзота.

Лежит неподвижно...

С нашего берега командир полка в бинокль видит все.

— Погиб! — не в силах оторвать глаза от лежащего тела, говорит он, ни к кому не обращаясь.

— Погиб! — едва слышно проговорил комиссар.

И тут все увидели: гвардии рядовой Тулебердиев сначала прополз немного вперед, потом привстал и решительно бросился грудью на огненную струю...

Пулемет захлебнулся, умолк...

И едва замолчал пулемет, русское «ура», грозное, неумолимое, как возмездие, потрясло берега реки.

Донскую землю захлестнули мощные волны не первой и не последней атаки...

8 августа Совинформбюро коротко, без каких-либо подробностей сообщило о том, что южнее Воронежа наши части форсировали Дон. «Советские бойцы заняли два крупных населенных пункта. Бои идут на улицах нескольких других населенных пунктов...»

А несколькими днями позже с этого плацдарма войска Воронежского фронта развернули широкое наступление на Острогожск, Белгород, Харьков...

И вот уже много лет в километре от деревни Селявное, Давыдовского района, Воронежской области, на высоком холмистом берегу реки высится белокаменный обелиск, увенчанный пятиконечной звездой. На нем начертаны слова:

«Герой Советского Союза

Чолпонбай Тулебердиев

Погиб 6. VIII 1942 г.».

Яркий свет этого обелиска виден на много верст вокруг.

А внизу размеренно и плавно течет Тихий Дон — старинная русская река.