Доктор Исфординг двенадцать лет был лучшим отцовым клиентом. Собирал он балканистику и покупал с чисто немецкой методичностью все, что предлагал отец: опечатки, разновидности, раритеты в хорошем состоянии. Иногда он самолично приезжал к нам и привозил тебе подарочки: у него в Ганновере производили прочнейшие ридикюли и добротнейшие материи. Ты называла его "прусской свиньей", но скрепя сердце, ради отца, ему улыбалась. Говорила, что отец делает ему огромные скидки, а этот дарит грошовую дрянь. Жулик, как все немцы! Да еще, ругалась ты, любит Гитлера с его шайкой. Может, даже тайком вступил в партию. На этот раз отец велел особенно ему улыбаться. 40-й год начался плохо, сплошные проверки и запреты на пересылку. Значит, с хорошими клиентами, будь добра, обращайся как можно любезней. Ты обещала даже позвонила мне в мое студенческое жилье и вызвала на послезавтра ужинать. Потому что на мои десять лет доктор Исфординг подарил мне золотую монету в двадцать марок. Или я забыл? Или я не помню? А я вообще не считал его "прусской свиньей" и с удовольствием пошел на семейный ужин, чтобы, согласно твоим пожеланиям, явить варвару культурное семейство. Обмен любезностями - и отец увел доктора побеседовать, то есть предложить ему несколько филателистических диковинок. Стоили они баснословных денег. Герр Исфординг согласился охотно, судя по сигарному дымку под конец беседы. Ужин прошел скучно и малость натянуто. Я снеосторожничал, нарочно. Спросил у гостя, когда наконец немцы поведут против Франции и Англии настоящую войну, а не "странную", недостойную ихнего тысячелетнего рейха.

Поначалу Исфординг отмалчивался. Но за кофе, закурив вторую сигару, разразился длиннейшей речью. Сперва извинился: лично он не нацист и в семье его все - люди свободомыслящие, что доказали еще в 1848 году. Но за Гитлером свободомыслящие промышленники-угольщики все же пошли. Пришлось вступить в партию и ему, Исфордингу. Но это только для виду. На самом деле от партии он не зависит. Наоборот, не они, промышленные магнаты, в ответе перед ней, а она перед ними. Победить Германия победит. Даже если Россия станет воевать против. А после победы патриоты скинут нацистов. И установят демократию, такую же, как в Англии и Франции. Впрочем, не о политике он хотел говорить, а вот о чем... Герр Исфординг глянул довольно печально и вдруг спросил, не евреи ли мы. Ты взволновалась. Отец заметил твое волнение и говорить тебе не дал. Он налил гостю коньяку и невозмутимо ответил, что, увы, арийцы мы не чистокровные: у него еврейка мать, у тебя - еврей отец. Вообще свою расовую принадлежность мы не обсуждали, но обсуждения эти были в духе времени, так что поговорить мы могли. Отец был спокоен. Пожалуй, даже слишком. Но заговори вместо отца ты - было бы еще хуже: раскричалась бы, нагрубила. И потеряли бы мы клиента. Впрочем, нечем хвастаться и мне. Я вдруг подумал, что ужасно устарел. Ворчун я без идеи, без веры. А эпоха моя, середина века, верит, верит в состав крови и форму черепа!

И скрыть их я, оказывается, не вправе. А что до мозгов, то их, если что, быстро прочистят. И надо делать выбор. А не хочешь, заставят выбрать. И не между жизнью и жизнью. А между смертью и... смертью: надену форму, пойду на войну и погибну или же откажусь воевать, стану предателем и погибну без никакой войны...

Исфординг сказал прямо: когда они войдут в Бельгию, нас арестуют. Ты даже подскочила. Да как же это возможно? Так вот - прийти, увидеть, победить? Ведь Бельгия - страна нейтральная! Исфординг усмехнулся и просил ничего никому не говорить. У него свой человек в вермахте. Польшу взяли шутя. Как только распогодится, пойдут на Европу. Сперва ударят по Скандинавии. Еще дней двадцать пять-тридцать - рванут по Бельгии, Голландии и повернут на Мажино. Вот так. Он нас предупредил. У нас есть время уехать - в Штаты, Африку, Австралию или еще куда. Губы у тебя задрожали. Ты изо всех сил сдерживалась, чтобы не зарыдать. Отец молча и грустно смотрел на гостя, видимо, рассуждал философски. Хуже первой ссылки вторая не будет. Так, казалось мне, он думает. Видимо, хочет не хочет, подсчитывает, сколько времени у него на все про все. Что до меня, то я ударился в мечты. Нарисовал себе картины, смутные и безумные. Англия и Франция разбиты наголову. Рейх победил. Германия скидывает нацистов. Европа наконец едина. Злобно ухмыльнувшись, представил: не жду я нападения, срываю с себя бельгийский мундир и ухожу к немцам воевать во имя Европы сильной и процветающей! Герр Исфординг спустил меня с небес на землю. Порывшись в портфеле, он извлек зеленый матерчатый мешочек, достал оттуда шоколад, а из-под него - еще мешочек. В нем оказались золотые монеты, всего двадцать штук: марки, дукаты и луидоры. Исфординг просил отца быть другом, принять дар. Нам это не помешает. К тому же, добавил он, немецкие граждане не имеют права хранить драгметаллы. А он не хочет идти против родины, но и одаривать ее не намерен. Ты упрямо закачала головой. Мол, не надо нам от извергов подачек! Отец продолжал молчать. А гость заговорил, по-прежнему убедительно. Нет, он не дарит, он дает на сохранение. А после войны мы вернем, если захотим. Наступило напряженное молчание. Тут отцу пришла счастливая мысль: не открыть ли шампанское? Улыбаясь как можно приятнее, мы выпили за дружбу.

Исфординг ушел. И отец вдруг заговорил как никогда серьезно. Просил меня оставить университетское жилье и переехать к ним. Учебу я могу продолжать. Все еще вилами на воде писано. Но ему нужна моя помощь, три-четыре часа в день. К тебе тоже просьба: поменьше прогулок и болтовни в гостях. Возьмемся за руки. Будем действовать. Он все продумал до последней, мелочи. Но ты заартачилась, словно надеялась, что все обойдется. Даже заявила, что Исфординг врет. Ишь, сказала, нашелся посланник Божий. Не Божий он, а чертов. Отцу сравнение не понравилось. В делах Исфординг человек порядочный - значит, и вообще порядочный. На сей раз отец стоял на своем. Ко мне это также относилось. Не важно, что я совершеннолетний. Я обязан подчиниться. Иначе он лишит меня средств. А план действий у него прост, дел-то на месяц или чуть больше. Перевести сбережения, весьма скромные, в Лондон и продать бельгийские облигации - скоро им грош цена будет. Все его обычные марки тоже немногого стоят, возиться с ними себе дороже, начнется война - пусть пропадают. В такое время спасти хоть половину имущества - и то хлеб. Отцов аскетизм тебя потряс. Ты ломала пальцы и по временам всхлипывала. Мы с отцом тебя осудили. Возьми себя в руки, сказали мы, мужайся, самое трудное впереди. А ты: раз так, будешь ездить, чтобы отвлечься, каждый день трамваем на кладбище - на могилу к бабушке. А я, резко: оставь мертвецов мертвецам и займись живыми и кончай с этим глупым хныканьем. В конце концов ты сдалась - хоть и сомневалась в правильности действий, но очень хотела быть на высоте. Ты больше не принадлежишь себе! Жизнь так жестока, внезапна, капризна, несправедлива! Она слишком многого требует от тебя! Боже, час от часу не легче! И ты пришла в отчаяние. Несколько раз со зловещим спокойствием мне повторила, что хочешь лежать вместо бабушки в сырой земле. Наконец-то был бы покой! Утешений у меня не нашлось, ты вела себя недостойно. И я только повторил отцовы слова: не раскисать, взять себя в руки, мужаться.

Отец вынул из альбомов все ценные марки. Мы с тобой должны разложить их в кучки по странам и годам выпуска. Отец напоследок просмотрит, скажет, что делать дальше. Дальше - помещаем марки в прозрачные пакетики. На пакетиках пишем номера марок, под какими они в Ивере-Телье. Обработать нам надо четыре тысячи номеров. Работа кропотливая, недолго и ошибиться. Отец тем временем составил список лучших клиентов и приготовил по списку посылочки, сто - и двухсотграммовые почтовые отправления. Разошлет клиентам на сохранение, кому куда. Объяснил нам, что так поступил бы любой из них. Доверие - основа торговли. Результаты пересылки тоже отцом просчитаны. Каждый десятый конверт будет потерян, еще десятый конфискован, каждый третий попадет не по адресу. Отдельным письмом отец слал всем извинения, впрочем не перебарщивая. Дескать, позволил себе, без спроса, послать им на хранение некоторое количество марок ввиду возможной войны, именно - войны, а не перестрелки, как в Эльзасе. Отец разослал таким образом от шестидесяти до восьмидесяти конвертов знакомым в Лиссабон, Лондон, Нью-Йорк и Буэнос-Айрес. Послал письмецо даже младшему брату, жившему с 1930 года в Рио-де-Жанейро. Прервала этот почтовый роман только оккупация Норвегии. Стало быть, не зря мы доверились Исфордингу. Эта мысль ободрила нас и вдохновила на дальнейший труд.

В подобной работе требуется энтузиазм. И вы с отцом свято верили, что свет сошелся клином на зубчатых бумажонках. Спасти их - спасти нас троих. Потерять - погубить, погибнуть в бегстве по Европе, в огне и крови. Я тоже перестал надеяться на чудо и тоже уверовал в марочную возню. Послевоенное будущее представлялось мне более-менее радужно. Но как отнестись к настоящему, я не знал. Бороться за демократию - фу, пошлость какая! Ведь это значит стараться для Даладье, Спаака, Чемберлена, канцлера Шушнига и Бенеша. А имею ли я право, из романтизма или просто всем назло, пойти за Гитлером или Муссолини, Сталиным, Франко? Хочу блицкрига! Массовой резни! Мерзкое, конечно, желание. Но пусть Париж падет за неделю, Лондон за две, Москва сгорит, как при Наполеоне, Берлин взлетит в воздух дом за домом. Я бредил и мечтал о победителе: он не политик, он генерал, он разрушит пол-Европы, а другую половину подчинит себе. Немцы начали, вот пусть и закончат прекрасное дело объединения. Об этом объединении я только и думал. Повторял одно и то же: то, что не удалось Фридриху II и Карлу Великому, удастся Гитлеру; люди меняются; был Бонапарт - стал Наполеон. Даже говорил, сам себе не веря, что Гитлер лет в шестьдесят, насытясь победами, угомонится и будет нормальным немцем, честным и благородным, как Гете и Бах. Все это, конечно, было сущей дурью. Правда, я и позже был неспособен смотреть на все трезво. Дурак-дурак, а себе, впрочем, на уме: учиться очень скоро расхотелось и война теперь все позволяла и ни к чему не обязывала. Порой, в минуты озарения, представлял я, как вежливые чопорные генералы снимают рейхсканцлера, передают власть гражданским, устраивают свободные выборы. И возникнет в Европе государство, о каком никто и помыслить не мог: не десятивековая Священная Римская империя, а нечто афинское, но в свете идеалов современного гуманизма! И ради такого дела можно, пожалуй, и убить миллионов пятнадцать-двадцать.

Ну а ты ни о чем таком не грезила. Жизнь безумна, что ни день, то новое потрясение, а ты делаешь свое дело: тихо-спокойно помогаешь мужу обеспечить выживанье. Молча и упорно и почти без жалоб. Разве что вздохнешь, послушав радио. Мол, в Нарвике чуть было не удалось... А толстяк Черчилль все-таки поосновательней Чемберлена. Этот - тьфу, просто сушеная селедка. К середине апреля все марки были разосланы. Осталось три кляссерчика, самых старых и ценных. Увезем каждый по одному - к счастью, ничего не весят. Итак, будь что будет, мы готовы. И тут ты дала себе волю стала плакаться на судьбу, обожать свои кресла, диваны, шкафы, ковры, деревья и облака в окне. Сидела, ждала у моря погоды и от нечего делать вздыхала и жалела обо всем. Потом вздохи и слезы кончились, начались проклятия. Ты всегда эту Бельгию терпеть не могла. Дождливая, серая, некрасивая. Люди или индюки, или грубияны. И одеваются так же безобразно, то куце, то крикливо, и говорят базарно и вечно неграмотно. Словом, выдала всю гамму чувств от любви до ненависти, точно перемерила в магазине все платья, но так ни одно и не купила. Я, по правде, тоже сходил с ума - вот уж точно, яблоко от яблони недалеко падает. В общем, довериться лучше не себе, а событиям. Все решится и решит за меня. Я боюсь, беспокоюсь, но плевать мне на все.

Первый налет и зенитные залпы разбудили нас в 5.28 утра 10 мая 1940 года, когда деревья расцветали и небо голубело. Я включил радиоприемник. Минут десять - ни гугу. И вот: объявлено немецкое вторжение. Я обрадовался до безумия. Как я ждал этого дня! Наконец-то! Он настал, он решит мое будущее! В сине-зеленом халате ты приготовила кофе и тартинки с вареньем. Не проронила ни слова. Мы с отцом не спеша побрились и в 6.15 вышли пройтись минут двадцать поутру, впервые в жизни. Шли молча, просто смотрели на дома, трамвайные рельсы, деревья, трубы над крышами. Ясно было: нам предстоит много всего, и ошибок тоже. Наша ходьба становилась символичной. Мы были готовы идти навстречу опасностям, и друг другу без слов и клятв равно спутники и помощники. Когда мы вернулись, ты внесла в гостиную пять или шесть чемоданов. К чему такая уж спешка? По радио сообщили, что взят Вервье и частично окружен Льеж. Я вытащил свою форму, осмотрел, посмеялся: неужели стану ряженым? Ты сновала из угла в угол и, видимо, прикидывала про себя. Посуду бросить. Серебро бросить. Вечерние платья и шубы бросить. Примерялась к чемоданам. Десять кило поднимешь или нет? Отец был спокоен. Сказал: даже если они пойдут стремительно и возьмут Альберт-канал, дней пять-шесть у нас еще есть. А я прилип к радио. Наконец в 10.30 резервистам объявили, чтоб оставались по домам и ожидали скорых распоряжений.

Для бодрости я облачился в форму и тоже прикинул свои жалкие авуары. Да пропади все пропадом! Одежда, безделушки, репродукции Моне на стенах. Жаль лишь красивого лимонного галстучка из плотного шелка и тройки книг: Сюпервьеля, Элюара и Бретона. И еще очень жаль "Мыса Доброй Надежды" Кокто. Я позвонил Леклерку и Лифшицу. Мы решили встретиться в 12.00 в кафе на шоссе Ватерлоо близ Камбрского леса. Леклерк пришел в форме, как и я. У Лифшица вид был измученный и растерянный. Мы не виделись больше года, дороги наши разошлись. Леклерк подался то ли в политику, то ли во власть, Лифшиц учился на медицинском. Поймем ли друг друга, как прежде? Если мы единомышленники, отлично, втроем решиться легче. Но десяток слов - и стало ясно, что Лифшиц рвется в бой против варваров, а Леклерк осторожничает. Сперва, дескать, посмотрим, каковы намерения нашего Леопольда, французского правительства и английского командования. Фрицы в Бельгии, может, и вообще не задержатся. Он-то, разумеется, воевать пойдет, но, если будем отступать, на штыки по возможности не полезет. Итак, мы не единомышленники. Но я скорее - партии Леклерка, хотя и не так спокоен. И не такой приспособленец. Выходит, разошлись, как в море корабли. И напрасно сошлись, что правда, то правда. Поболтали об учебе. Где-то к востоку снова налет. А мы похвалились друг дружке амурными победами: мол, на авеню Фосни, у вокзала, в одном дрянном ресторанчике, девчонка продает сигареты, у нее там комнатка, и она... И как-то само собой, никаких высоких слов. Мы - бельгийцы, наш номер восемь, история нас после спросит. Есть у нас союзники - мы с ними. А нет наше дело сторона. И тогда мы с тем, кто - сильнейший. То есть кто первый пройдет через нас, более-менее без кровопролития. Гордиться нечем. Так что прелести девиц - что шлюх, что барышень - оказались для нас важней родины. Жертвовать собой - чего ради? И Лифшиц первый это признал, хоть и жаждал вражеской крови. В лучшем случае выполним долг: встанем в строй, если призовут.

Вернувшись, я застал у нас деда. Он сидел в оцепенении. Ты собрала ему чемодан с полотенцем, мылом, зубной щеткой, расческой и сменным бельем. Вторая половина дня - официальное верещание. Нацистская Германия поступила с Европой, как с Австрией и Чехией! Но ничего! Она у нас допрыгается! Она попрала все права и законы! Очевидно одно: Бельгия призывает Англию и Францию встать вместе с ней на защиту Европы от гнусных гуннов! Сбор резервистов, моей части также, - у Остенде или же Ла-Панны на взморье, в трех километрах от французской границы. Рассчитали, заключил я, десять часов боя - и сдача. Ладно, что делать? Проститься с родными сейчас или, как дозволялось, дождаться утра? Решил: сейчас. Сбегу поскорей, не желаю я этих горючих слез и торжественных слов. Но ты стала умолять остаться еще на ночь, дед тоже. Отец сказал - делай как знаешь. Мысленно он со мной уже простился. Вечером мы держались уныло и натянуто. Слушали новости из Лондона. Немцы совершили прорыв между Льежем и Антверпеном и сбросили парашютный десант над Утрехтом и Амстердамом. Ты ушла и вернулась через полчаса с банкой икры. Расставаться так мучительно, устроим себе праздник на память. Ты развеселилась. Стала тешить нас баснями: союзники нас спасут, нашествие немчуры - чепуха, наверняка где-нибудь в Швейцарии уже идут мирные переговоры. Потом стала ободрять: да, расстанемся, но душой мы будем вместе. Я молчал. Что я мог сказать? Те же пошлости. Отец, спохватившись, достал из шкафа две бутылки шампанского. Забыл охладить. Накололи льда, распили. Ты едва пригубила и несколько театрально отставила бокал. Сейчас решительно не до тостов. Дедушка спросил: не вернуться ли нам в Россию, Сталин теперь с Гитлером заодно, может, там войны не будет? Но сразу умолк, как только ты глянула на него. Глянула с ужасом, точно говоря: Россия - это ад! Было еще две бутылки. Я открыл их и, кажется, сам почти всё и выпил. Ваша серьезность показалась сразу очень смешной. Стало ужасно весело, от хохота я еле сдерживался. Но с новобранца взятки гладки. Мои насмешки вы слушали молча. К трем ночи я протрезвел, но не раскаялся, а, наоборот, был очень собой доволен.

На другой день 11 мая 1940 года в 9.30 утра мы покинули Брюссель. Как ни странно, поезд на Ла-Панну переполнен не был. Выходит, брюссельцы бегут на юг? Мы молчали. Ты потрясение глянула на трех молодых дам - те уступили мне место: может, я с фронта или на фронт и буду убит за отечество! На меня посматривали. А вокруг шепот, беспокойство, легкая паника. Якобы немецкие парашютисты уже в Брюгге, Турне, Кале, Лилле... В курортном местечке гостиница была битком. Вы сняли на две недели квартиру. Как только устроились, я поспешил к местным властям. В шестистах метрах от конторы, в палатках, - военные, они направят меня в часть. С ней отбуду в Дюнкерк. Я хотел сразу же - в часть, и с концами. Боялся твоих рыданий и жалоб, лучше оборвать сразу. Остановила лишь мысль об отце. Я должен пожать ему руку, взглянуть твердо, промолчать, но молчанием дать понять многое. Новости, так сказать, мирские меня уже не касались. Немцы идут. Все равно, на Кампин или Брабант. И британские танки, появись они с другого конца, - как мертвому припарки. А мне нет дела ни до чего. Знать ничего не желаю. Чему быть, тому не миновать. Несколько часов - и я солдат и послушен офицеру. Дезертиром не буду, а на большее геройство не способен. Жилье ваше было рядом с пляжем простая меблировка. Ты умолила пробыть с вами еще ночь. Народу с каждым часом все больше, и все с востока.

Немцы заняли Голландию. На рассвете в Ла-Панне уже несколько десятков тысяч беженцев. Новость вызвала массовую истерику. А я наконец ухожу, хватит отсрочек. Вы - ты, отец, дед - медленно оделись проводить. Говорю отцу, с тайным облегчением, что "свои" марки взять не могу. Он благодарен, что, вот, не забыл о его делах, предупредил. Может, говорит, возьмешь денег? Я молчу: чепуха это все. Он сует мне что-то в карман. Вокруг детишки хрупают вафли. Я без вещей: в чемодане кальсоны, зубная щетка, мыло и носки. Ты смотришь на меня тревожно и мужественно, но я не ценю. Скорей бы дойти. Дедушка что-то бессвязно бормочет, слава Богу, что отвечать ему не нужно. Прохожий спросил, как пройти к французской границе. Зачем-то говорю, что - никак, что граница закрыта и за незаконный переход - расстрел. Очень вдруг захотелось поучить всех уму-разуму. Замедляю шаг и предлагаю в последний раз выпить кофе, тут на террасе. Ты согласна: еще десять минут счастья со мной!

Мы садимся за столик с видом, будто в душе мильон терзаний и страданий. Отец в решительные минуты всегда чересчур спокоен. Объявляет, что взял себе и тебе билеты на Руан и что автобус через несколько часов. Оттуда или в Париж, или в Тулузу, судя по обстановке. Я даже подскочил: ты что, про деда забыла? А ты: нет, не забыла, но, видишь ли, ехать в Руан долго, рискованно и деду не под силу. Дед кивает с подозрительной готовностью. Я чувствую: ему больно. А ты снова: в Брюсселе деду лучше, посторожит квартиру и Арман с Матильдой за ним присмотрят. Я не ответил, и ты поняла, что я возмущен. Добавила, что немцы ничего не сделают восьмидесятилетнему старику. Ну разумеется, сын ушел на войну, и на что тебе теперь старый дед? Твой долг один - мужа спасти, остальное - побоку. Как ничтожен, думал я, человек, и как мелки душой мы сами, все четверо. Очень хотелось крикнуть: "Гадина!

Бросила родного отца нацистам! Ведь еврею это верная смерть! Никогда тебе не прошу!" Но не крикнул. По моим злым глазам и сомкнутым челюстям ты и так все поняла. Отец заплатил за кофе. Я обнял вас холодно, механически и ушел не оглядываясь. У меня больше нет семьи.

Мне двадцать лет. Век старей меня вдвое. Забуду старую жизнь, начну новую. Или погибну.

Шел я налегке. Уносил лишь самого себя да чемодан, а чемодан пушинка.