Я иду по ковру
Идея была хорошая и опять моя. Маринка считает, правда, будто надо говорить не «опять», а «снова», всё время поправляет меня.
Зануда, а про неё так и не подумаешь, с виду.
Я сказала однажды утром:
— Вот какая штука. Повторяй за мной: «Я иду по ковру».
Она как-то неохотно повторила, конечно, с утра какая-то грустная, хоть и каникулы.
— Ты идёшь, пока врёшь, — я сказала. Вижу, Маринка повеселела немного. Думаю: ладно, пусть не повторяет, а сама продолжаю: — Мы идём, пока врём. Он идёт по коврёт.
Знаю, как можно Маринку развеселить. Я эти ковры услышала по радио, Леонид Сергеевич очень громко включает звук в своих наушниках, вот и слышно. С тех пор мы все каникулы ходили по хлипким весенним тропинкам, повторяли это всё. Проваливались в снег, выдёргивали друг друга. Вытащит меня Маринка, я стою выколупываю снег из сапога, а она смеётся. Даже странно мне это — чего смешного, когда снег в сапоги набивается? А я наклонилась и не вижу, что по улице идёт наша Санна Ванна. Она останавливается и говорит:
— Веселитесь? А рассаду сегодня снова мне поливать?
Маринка перестала смеяться. А тут я голову подняла, говорю:
— Да мы вот в школу идём как раз.
Маринка опять смеётся. И мне стало смешно. Санна Ванна только головой покачала и ушла, она с обеда, наверно, возвращалась. Вот учителям жизнь: надо в школу всегда ходить, даже в каникулы. Всё, я расхотела быть учителем, а ещё неделю назад собиралась когда-нибудь. Точно, расхотела. Пока мы дотопали до школы, все ноги в сапогах замёрзли, хоть идти-то нам всего ничего: мимо стадиона и дома культуры, потом дорогу перешли — вот и школа.
— Всё, я уже сама полила, — сказала нам Санна Ванна. — Чаю попейте, я нагрела.
Ушла куда-то, мы сидим пьём чай. Вдруг Маринка говорит:
— Тётя Катя всех покатит, перекатит, выкатит.
— Тётя Люба всех полюбит, перелюбит, вылюбит, — я продолжаю. Чай пусть немного остынет, а то очень горячий.
— А дядя Женя всех поженит, переженит, выженит! — кричит Маринка.
Тут Санна Ванна пришла и отправила нас домой. Мы наглотались горячего чаю и побежали. Даже кружки не стали споласкивать. Так и ходили в школу все каникулы. Санна Ванна перестала поливать рассаду, нас дожидалась. Нам же не трудно. В классе в ведре отстаивалась вода, мы набирали кружкой, а потом ложкой потихоньку поливали — чтобы не выбить нежные корешки.
Всю весну мы вспоминали эти ковры. И летом даже, немного покачиваясь на досках тротуара, шли и бубнили себе под нос: «Ты идёшь по коврёшь». Специально снимали обувь, опять и снова убедиться, что деревянный тротуар может быть не только звонким, но и гулким. Особенно если идёшь босиком и закрываешь ладонями уши. Тогда в голове у тебя происходит такое: бум-бум-бум. Только осенью бросили, а всю весну и всё лето повторяли мы эти слова, иногда спорили о том, что имелось в виду. Спорили про ковры, а про тётю Катю и дядю Женю было всё ясно. Мне нравилась больше версия о коврах и поковрах. А Маринке — о вранье. Но из-за этого мы никогда не ругались, вот ещё. Уж лучше петь, просто здорово.
Правда, у Маринки нет слуха и все песни выходят противными, но она поёт всё равно. Если мы поём на стадионе или на остановке, прохожие побыстрее пробегают мимо нас, я заметила. Однажды мы сидели на рукоходе, и мой сосед, беззубый дядя Фима, не стал ускоряться, а остановился, чтобы послушать наши дикие песни — это мама их так называет: что вижу, то пою. Вот Маринка и пела:
— Мы на рукохо-оде-е! Дед Ефим идёт! Ведро своё-о несё-ёт! Ведро си-и, си-и, си-ине-е-е!
Он слушал-слушал, а потом говорит: «Марин, ты бы не пела». И посмотрел на неё как-то непривычно. Жалостливо, что ли. Хорошо ещё, не сказал, будто Маринка нарушает мировую гармонию, он может. Она и без того засмущалась, а это трудно — смутить мою подругу.
— Мам, почему он такой? — иногда я спрашиваю про Ефима. Каждый раз этот вопрос про разное, но мама как-то догадывается. Она отвечает:
— Он думает, раз у человека выпали зубы, значит, так и надо. Нечего поправлять то, что сделала природа.
Или:
— Ну, он считает, что в твоём возрасте надо ложиться спать не позже десяти.
Это мама сказала после того, как Ефим не пускал ко мне Маринку. Просто встал на пороге, загородил дверь в подъезд. Никак нам было не встретиться. Хотя у меня как раз не выходила домашка по математике, Маринка бы мне помогла. И вообще, у неё как раз вернулся папка, праздновал. Его посадили на пятнадцать суток, потому что кого-то обругал в городском автобусе, чуть не подрался, удержали. Он берегов не чует, приходится расплачиваться. Так мой папка говорит. Ну, Маринке самое время было бы у меня посидеть, а может быть, и остаться на ночь. Но дед Ефим стоял несгибаемо. Я сама уже выходила в подъезд, уговаривала. Потом вышла мама, просто отодвинула его, Маринка и вошла. Ефим потом с мамой неделю не разговаривал, мама только посмеивалась, говорила:
— И хорошо, устанешь его слушать, каждый раз одно и то же, заведёт про свою Прибалтику. Или Приднестровье? Про что он рассказывает, Оль?
Прибалтику свою вспоминает всё. Но и про Приднестровье тоже говорит, как там стреляли, война была. Мне сначала было интересно, но всё одно и то же, и всё про войну. Трудно слушать. У Ефима нет зубов, и он шамкает, а руки в белых толстых шрамах, кожа как-то съёжилась. Руки летом темнущие из-за солнца, а шрамы белые. Говорит, это от войны. Говорит, никогда в жизни не ревел, только там, на войне, когда ему вытаскивали пулю из руки. Или из сердца? Не помню точно. Из руки, наверно.
Летом мы стали уходить в лес или к овощным ямам, там редко кто-нибудь ходит. Как-то сидели у ям, видим: идёт Ефим, тащит мешок за спиной. Я говорю:
— Давай следить, куда это он.
Так мы стали за ним следить, незаметно ходили за ним весь июнь почти. Летом дни длинные, а всё равно не так уж было много времени следить. По утрам ездим на прополку, автобус увозит прямо от администрации в хозяйство, на какое-нибудь поле. Или в теплицы, если дождь. Деньги только в конце лета, а городским рабочим, например, каждую неделю. Зато мы работаем не целыми днями, а по четыре часа. Дома тоже прополка или чего-нибудь другое по огороду. Жуков ещё замучаешься собирать колорадских, противные, бе. Меня мама каждое утро будила, чтобы успела нарвать травы для кур до прополки в хозяйстве. Так я и заметила, что дед Ефим всё время ходит в одном направлении. Только он вышел из дома — я убежала к себе, звоню Маринке:
— Смотри в окно, может, он на остановку пошёл?
Она перезвонила через пять минут, говорит:
— Ничего не на остановку.
Нет так нет, я побежала дальше траву рвать, сама думаю: «Куда же тогда, куда, куда?» Всё равно разведаем. Так и следили.
Однажды Маринка нашла перчатку из толстой резины, жёлтой. Такие мы и хотели давно, для рогаток. Славка Маринкин говорил, что для рогаток это самая лучшая резина: хоть её и тянуть тяжело, зато пулька летит дальше. Почему-то в нашем магазине продавали совсем другие перчатки, разных цветов, но только тонкие. У нас с Маринкой давно была такая мечта: научиться стрелять из рогаток. Не знаю для чего. Мы эту резину еле привязали к рогатинам своим, так плохо тянется, потом стали думать, что использовать на пульки. Головки от одуванчиков летят еле-еле; камушками — больно, мы же не в Средневековье, чтобы камнями стрелять. А у нас дома целый мешок сухой кукурузы, мы иногда даём курам — она маленькая и твёрдая, как раз то, что нужно. Куда стрелять, мы тоже не думали. Вечером пошли в детский сад погулять, а вокруг него забор глухой. Это мода такая появилась сейчас в посёлке — заборы глухие, прямо напасть. Рядом с садиком во дворе сидят бабушки. Тётя Сима, тётя Нюра, ещё кто-то, не помню уже. У нас в карманах кукурузы полно, ну, мы и стали стрелять. Не в них, конечно, рядом. Оказалось, кукуруза тоже плохо летит. Нам неудобно было, стоим на поперечных брусках с той стороны забора, держимся на одних носках, прижимаемся к доскам. Бабуси оглядываются, а мы в это время прячем головы, чтобы они нас не разглядели. Ещё родителям расскажут или в школе. Потом стрелять надоело. Стали кричать, специально голоса меняли:
— Бабуси!
— Бабки!
— Эй!
— Ого-го!
Они оглядывались. Потом кто-то говорит:
— Маринка, что ли?
Вот вечно так. Мы вместе что-нибудь делаем, а влетает Маринке. Обидно за неё. И дома обстановка не всегда хорошая: то братья чего-нибудь ей устроят, то папка. Она такой человек хороший, а всё ей достаётся.
Мы побрели потихоньку домой. Я ей предложила пойти ко мне заночевать. Мама не будет против, папка тоже. Но она пошла домой. Как-то странно проходило лето. За Ефимом мы не последили толком, всё он от нас успевал скрыться. И эти бабки ещё. Чего мы в них стреляли вообще, кукурузу тратили?
Квас перестоял
Лето скучное снова, вот просто тоски кусок.
— Чего у тебя со спицами опять? — кричит Славка.
— Не опять, а снова. — Вдалбливаешь бесконечно этим несчастным, ничего не помогает. Опять двадцать пять! Они и с великами своими разобраться не могут.
— Дуботолка кусок! — это Славка снова. Тут я с ним почти согласна: надоел уже Сергуня со своими ремонтами велосипеда. Но и сам-то Славка не лучше. То у одного спицы полетят, то у другого вдруг «восьмёрка» нарисуется. Так всё лето и живут. Не надо изображать из себя экстремальных гонщиков, вот что я скажу. Придумали ездить в город к трамплину, там по сосновым корням на великах скакать. Здесь будто мало им корней.
Скучное лето и холодное. Мне тепло подавай. Купальный сезон мне подавай круглый год. А тут семнадцать градусов — вот тебе средняя температура. По крайней мере, так главный по погоде объяснял по телику.
— Маринка! У нас проблемы!
Ну вот, конечно! У них там спицы повылетали, резиновый клей заплатки не приклеивает, а мне в город тащиться.
Отлично придумано! И главное, как я уеду, у них тут же всё исправится, не раз замечено. Мне же Олька рассказывала, как они тут разъезжают по всем Шиховым, горя мало. Неудобное название у нашего посёлка всё-таки: Шиховы. «Ты откуда?» — «Из Шиховых». «Я все Шиховы обошла». «В Шиховых живут шиховяне». «Шиховы всех перешиховят». Нет, какое-то шершавое название.
В город мы поехали с Олькой. Как раз успели с прополки. Пришлось на автобусе, у нас-то великов нет. У Ольки есть, у меня нет. Это значит — надо просить у братьев. А толку? Ломают постоянно. Плеваться каждый раз хочется на них, я каждый раз сдерживаюсь. Такая вот я молодец. Целый молодец.
— Злыдни кусок, — сказала мне Олька. Легко ей говорить, — пожила бы с такими братцами, посмотрела бы я на неё. Она снова повторяла какую-то свою присказку — то ли про ковры, то ли про белые снежинки, новое у неё увлечение. Где только берёт? И не надоедает же. Удивительно, как человек может сто раз повторять одну и ту же шутку!
— Я иду по ковру, я иду по ковру, — повторяла она, пока я не ответила:
— Ты идёшь, пока врёшь, — я ей сказала. Хотя я слышала эту присказку уже миллион раз, всё равно мне почему-то она нравится. Точно мамка говорит, что Олька мне какая-то родня. Так и есть.
— Мы идём по коврём, — сказала она.
Я посмотрела в окно. И Олька посмотрела. И мы увидели серую собаку. Она сидела на обочине и чесала у себя за ухом. Сидит чешется, горя мало. Будто ни одна машина мимо не едет.
— Слушай, если бы ты была собакой, то какой породы? — спросила Олька.
— Никакой.
Вот и город, нам выходить через три остановки. Сейчас снова буду стоять на стройке, у калитки. Мне вызовут отца.
Он выйдет хмурый, спросит, где братья. Вот что ему ответить? В Шиховых, где они могут быть со сломанными великами?
Так и было.
— А Славка и Серый где? — первым делом спросил отец.
— Их Санна Ванна за горло взяла, говорит: «Там стулья расшатались, посмотрите».
Хорошо, что Олька каждый раз меня ждёт за забором, не показывается. Она бы сейчас вытаращила глаза на пол-лица, отец бы догадался, что вру. «Я иду, пока вру», — повторила я про себя. Привяжется же какая-нибудь ерунда! Олька, наверно, на улице повторяет свои заклинания, вот и я туда же. Так бывает, у нас мысли совпадают иногда, проверено. Надо братьям эту версию рассказать, про стулья, а то отец спросит дома.
— Квас перестоял. Забродил.
— Как — забродил?
— На солнце, наверно. Передай мамке, что перестоял.
— Давай вылью! — Я хотела забрать у него бутылку.
— Сойдёт! С устатку хорошо! — Отец допивал уже его. Полтора литра четырьмя глотками — не слабо, да? — Есть ещё?
Ну, всё. Приехали. Мы три месяца каждый день привозили ему обеды, мамка самое лучшее всё готовила: котлеты крутила, картошку жарила. Суп в термос наливала, чтобы не остыл. Мамка даже специально стала короткие дни брать, чтобы успевать всё. Как только тётя Лида справлялась без неё с бесконечными бумагами? Маеты с этими обедами, конечно, по горлышко, как говорится. Ну ничего, зато отец работал, не отвлекался ни на что. Но это счастье не могло продолжаться вечно. Ничего не скажешь, начинается у нас весёлая жизнь. Каникулы. Холодное лето.
Всю обратную дорогу меня Олька спрашивала, чего я грустная. Я терпела-терпела, а потом как скажу:
— Вам не понять, вы не любили!
Олька так и согнулась пополам от смеха. Ничего не стоит её рассмешить, такой характер. А у меня вот кошки скребли.
— Мамка, — сказала я дома, — квас перестоял.
Мамка побледнела. Только что была весёлая: удалось заставить Сергуню и Славку окучивать картошку — на второй раз. А теперь вот я новость принесла. Всё как-то опять нарушается и летит непонятно куда. В чёрную пропасть. С зеленоватым оттенком, лето же.
Так и вышло. Отец ночевать не пришёл. На следующий день мамка сама повезла ему обед. Ей сказали: «Если до конца недели проспится, пусть приходит. Хорошо работает, жаль, если не вернётся».
Потом вывели отца — он еле стоял на ногах. Мамка его затолкала в автобус и домой привезла. Вот скучно мне было в начале лета — можно подумать, теперь повеселимся. До конца недели! Тут бы хоть до сентября продержаться. А потом в школу пойдём, меньше будем его видеть. Хорошо, что мамка его зарплату получила, всё равно он там уже не появится, это точно.
Смотрим с голубятни
Здорово всё видно с этой голубятни, и зря Сергунька говорил, будто там всё в птичьем помёте. Ну да, в помёте, только в старом и сухом. И не всё: нижний край окошка, например, чистый и даже блестит, уже весь вытерт рукавами Маринкиных братьев, но теперь-то уж мы там будем хозяйничать, их не пустим, пусть гоняют на своих великах. И Кондрашкину не пустим, и Комариков тоже.
Хотя Кондрашкину, может, и пустим, она смешная. Голубятня стоит на холме и высотой почти как двухэтажный дом, а сбоку, на самом верху, есть ещё клетка для голубей, будто веранда. Так что всё видно с высоты, все Шиховы. Окно маленькое, и нам приходится смотреть в него по очереди или стоять рядом и видеть наполовину. Это потому, что в клетку заходить страшно — вдруг отвалится от остального здания, — да и в клетке сидеть неохота, мы же не звери в зоопарке. Но всё равно даже в половине окна как-то получаются все Шиховы, полностью. Это какая-то загадка.
Оказывается, у нас тут красиво. А я раньше не догадывалась, и Маринка не догадывалась тоже. Ей-то вообще очень понравилось, она даже закрыла от радости глаза. А потом открыла и долго смотрела на посёлок. У неё такое стало лицо, как будто она на день рожденья получила целый арбуз и может теперь его ложкой есть и ни с кем не делиться.
Маринка долго смотрела из этого окна. Если бы я не побывала тут накануне, давно бы оттолкнула её и уставилась сама. Потом она заговорила:
— Санна Ванна грядки полет. Вон, у школы. Ефим снова с мешком куда-то потащился. И с лопатой ещё. Сюда топает, слушай. А вон тётя Сима в садик идёт. Куда это она во время рабочего дня уходила?
— Может, вторая смена?
— У новых ипотечников вон ковёр выбивают. Прикинь!
— Ковёр у них! — соглашаюсь я. — Хлопают ещё.
— У нас вообще-то тоже ковёр был, — говорит Маринка. — Не знаю, куда делся. Смотри-ка, хлев-то им зачем? Корову, что ли, заведут?
— Может, лошадь? Это конюшня!
Я всё время хочу, чтобы у нас была лошадь. Можно и голубей завести, конечно, но лошадь лучше. К тому же от голубей много опасностей — так мне папка говорит. Но мы никогда лошадь не купим, дорого больно.
— Колбаса-а! Это бывшие лошадки! — заорала Маринка. Я даже отскочила от неё, так громко. Но ипотечники всё равно не услышат — новые дома далеко построены. Я точно бы не услышала.
— Комарики, ко-ма-ри-ки! — заорала я в окно. Не люблю я про колбасу. — Пейте, пейте мою кровь!
— А зачем, зачем она нужна! Раз кончилась любовь! — допели мы уже вместе с Маринкой. Нет, далеко до тех домов. Зато Санна Ванна на школьном огороде заозиралась. Услышала, что ли? Ну и ладно, пусть слушает.
— Смотри-ка, Ефим нас заметил, — сказала Маринка и помахала ему рукой.
Ефим шёл к нам, точнее к голубятне. Опирался на лопату. Странно, взял бы лучше простую палку — во дворе у нас валяется, я видела. На спине он тащил какой-то мешок, нет, рюкзак-колобок. Тяжелющий, это было видно, Ефим еле ноги переставлял, хоть и с лопатой. Кирпичи у него там, что ли? Мы уже не смотрели на посёлок, а только на деда. А зря. Потому что так бы я увидела, как к нам в Шиховы въехал Барон в специальном фургоне.
— Слезайте с моей голубятни! — закричал дядя Фима, как только подошёл поближе. Мы с Маринкой рванули вниз. У меня одна нога старалась бежать быстрее другой — я так гнала, что растянулась прямо перед Ефимом. Маринка меня подняла и дальше бежит. В другое время я бы ещё долго хромала, а тут так напугалась деда, что и не поняла, как сильно расцарапала ладони и колени.
— Комарики, комарики! Пейте, пейте мою кровь! Зачем, зачем она нужна! — орали мы и бежали к дороге. — Раз кончилась любовь! — уже проговорили мы и остановились. В самый ближний двор посёлка ипотечников заводили коня!
— Колбаса-а, — тихонько протянула Маринка. Ворота ипотечников закрылись. И у меня вдруг зачесались от боли ладони.
Барон. И Пашка
Понятно, теперь мы будем торчать на этой голубятне всё лето. Точнее, это Олька будет там торчать. Ну, и я заодно с ней, — не бросишь ведь подругу. Но я так, приходить только буду. Из солидарности. С этой голубятни всё отлично видно, все Шиховы. Красотища! Если просто ходить по посёлку, то ничего такого особенного в нём нет. Ну, дома. Магазин, садик, почта. Ну, дом культуры. Тропинки опилом засыпаны. Зато с высоты всё меняется. Посёлок становится немного незнакомым, но всё равно остаётся каким-то родным, что ли. Лето хоть видно с высоты. Всё такое зелёное, и дышит! И тропки эти, с опилом, очень кстати. Как-то всё ладно получается в посёлке, я даже удивилась. Вот идёт моя мамка в огород, а на другом краю Шиховых Петролиум из сада возвращается. А в это время мой сосед новый окно открывает. Или, когда магазин на обед закрывается, почта открывается и автобус как раз приходит из города. Есть гармония в мире, не всё одни комары. Надо, пожалуй, сказать Ефиму, а то он что-то очень беспокоится.
Олька стала каждый день ходить на голубятню. Заберётся туда, смотрит на двор ипотечников: ждёт, когда коня выведут. Нет бы пойти к ним, познакомиться. Пустили бы её, точно. Ольку все пускают, куда она хочет. Если ей надо. У неё обаяние от природы, так мамка говорит. Мне бы такое обаяние, я бы уж не терялась. Надо тебе с конём познакомиться — иди и знакомься. Может, разрешат кормить его или даже кататься. Она не умеет, правда. И я не умею. Вот вместе бы и учились. Каждый день ей это толкую.
— Нет, — говорит, — стесняюсь. Неудобно что-то.
— Бестолковки кусок, глупошара, — отвечаю ей, — иди и всё.
Как-то говорю:
— Давай я схожу! Мне не трудно.
Она так глаза подняла, а они такие несчастные. И сама она — ну просто бедняжечка. Ну её. Спустилась с голубятни, пошла, оглядываться не стала. Думаю: «Пойду сейчас к озеру, вода должна же прогреться наконец, середина лета почти!» Слышу, она за мной бежит. Закричала:
— Я сама! Я сама!
И вперёд меня к новосёлам бежит, чуть не падает — опять босоножки не застегнула. Вот и пойми.
Подошли к воротам. Олька остановилась как вкопанная, стоит. Постучать боится. Вдруг слышим — кто-то там разговаривает, парень какой-то.
— Ма-ам! Когда у нас его заберут?
А что ему там отвечают, не слышно. Парень с досады взвыл. Непонятно: то ли никогда не заберут, то ли вот прямо сейчас. Кого и куда забирать должны, тоже неизвестно. И как самому-то парню больше нравится? Олька сделала страшные глаза, палец к губам приложила, чтобы я молчала. Подумаешь! Не сильно и хотелось говорить! Я открыла калитку, вошла. Во дворе стоит парень, как я ростом, на меня уставился. Из дома какая-то тётка вышла. Ничего такая, симпатичная. Волосы чёрные у обоих — цыгане, наверно. Смотрят на меня, молчат. Не здороваются. Тут Олька ещё зашла. Встала за мной, говорит:
— Здрасьте! Мы соседки ваши, я вон в том доме живу, двухэтажном, а Маринка тут совсем близко, на Родниковой.
Смотрю, эта тётка заулыбалась, а парень как-то подхихикнул. Понятно, сработало Олькино природное обаяние.
— Да ты выйди! — вдруг парень сказал. Куда выйди?
— Отойди от калитки-то! — это женщина объясняет. — Шаг в сторону сделай!
Кому она говорит? Мы с Олькой шагнули, влево.
— Да нет, ты в другую тогда сторону! — это парень снова.
В другую так в другую — я шагнула, и Олька. Только непонятно, чего мы тут ходим туда-сюда. Странные какие-то люди — ипотечники, одно слово. Смеются ещё. Тут этот парень подходит, Ольку за руку взял и рядом со мной поставил.
— Так, — говорит, — вас обеих видно теперь. А то не поймёшь, кто говорит.
Ясно. Олька же за мной стояла, вот они её и не видели. Все остальные-то к нам уже привыкли: я высокая, Олька низкая. Олька обыкновенная, а я тощая, с меня штаны всё время слезают. Ольке всё идёт, любая одежда, а я каждый раз на рынке мучаюсь, выбираю что поприличнее. Над нами раньше все смеялись, теперь уже устали, но дразнят до сих пор. Штепселем и Тарапунькой. Я как бы Тарапунька, а Олька — Штепсель. Или путают. Она — Тарапунька, а я — Штепсель.
— Вы прямо как Дон Кихот и Санчо Панса, — сказал этот парень. Высказался всё-таки. А я-то думаю, давно нам никто про наш рост не говорил.
— Только вы обе стройные, — продолжает он и руку мне протягивает. — Паша. А это мама, Катя.
— Марина, — говорю. Что это он как маленький: «мама Катя»?
— А меня — Оля. Это у тебя конь живёт? — Правильно Олька поступает: сразу к делу!
— У меня, — Паша сказал. — Это Барон, его так зовут.
И повёл её в конюшню. Я тоже за ними пошла, понятное дело. Всё же не зря Ольке лошади нравятся, уже два дня! В конюшне было темновато, конечно, но глаз у коня светился усиленно. Можно сказать, сверкал на весь сарай. Чёрный блестящий глаз смотрел на нас с Олькой, а я смотрела на него. Только никак не могла понять, понравились мы этому глазу или нет. Потом Барон повернулся, и мы увидели другой глаз. Такой же блестящий, задумчивый какой-то. Мне понравились глаза, оба. Может, я бы долго ещё в них смотрела, но тут Олька спросила:
— А цвета он какого? Тут не больно-то видно.
Паша взял коня за поводья и повёл во двор. Вместе они шли тихонько, а когда открылась дверь, оказались в ярком свете. На секунду они сверкнули, как светится пыль в солнечных лучах. А потом снова стали обыкновенными. Никогда такого не видела! Олька стояла с открытым ртом.
— Видала рыжего? — спросила она и убежала за Пашкой и Бароном. Я тоже за ними пошла.
Мы гуляем с Бароном
Теперь я буду думать о Бароне и Пашке, всё время. До этого я всегда, каждый день по нескольку раз, думала о Маринке да о дяде Фиме. О школе ещё, то есть о том, что надо учить уроки. О родителях, о маме. Ещё о Юрке Комарике. А больше-то о ком так уж сильно думать? Братьев-сестёр у меня нет, никаких. Про других людей думала редко. Например, про одноклассников думаешь только тогда, когда их видишь или идёшь в школу. Ну, или когда они что-то не то делают. У нас, например, есть Надя Кондрашкина, она всё время какая-то странная: то принесёт вампирские челюсти и сидит в них так на природоведении, то скачет на одной ноге всю перемену. Я раз попросила у неё челюсти на математике, тоже их вставила в рот, но меня Наталья заметила, выгнала из класса. А когда мы на одной ноге прыгали, я на Санну Ванну налетела. Потом долго о ней вспоминала — какой у неё мягкий живот, даже если случайно врежешься. Но и то в тот раз я думала больше о том, что Маринка сделала умное лицо, когда меня ругали, будто сама нисколько не прыгала. Правда, она доскакала только до туалета и там осталась.
А теперь у меня появились ещё новые мысли. Про Барона и Пашку. С Бароном более-менее понятно: он прямо сумасшедше самый лучший. Не сказать словами — вот какой, мы так с Маринкой решили. Рыжий, зубастый, глаза огромные, грива и хвост чёрные. Я договорилась с Пашкой, что буду приходить кормить коня, кормить и чесать. Правда, когда конь в стойле, у него зубы такими большими кажутся, страшно, так что ухаживать за ним мы будем вместе с Пашкой. Или Маринкой. Мне больше нравится просто выходить с Бароном из ворот и медленно идти к реке или к озеру. Лучше к реке, а то Петролиум возмущается, что конский навоз валяется у озера, грозится заставить убирать. Он может, он же брат председателя. Конь ходит по берегу, потом ложится на траву. Надо будет попробовать сходить с ним за лисичками. Интересно, лошади могут искать грибы? Мне нравится гладить его лоб, а Маринка всё время смотрит в глаза, всегда, когда не купается. Пашка Барона, кажется, не очень-то любит, всё ждёт, что его дядя заберёт. Тогда место в сарае освободится, и Пашка там устроит себе какую-то мастерскую, он просто без ума от разной техники. Каждое утро он садится поближе к Максим Семёнычу, водителю автобуса, и они всю дорогу до полей разговаривают про двигатели, свечи, натяжение каких-то ремней. Маринкиным братьям он починил велики в два счёта, но Маринка недовольна, потому что теперь Сергуня и Славка с них вообще не слезают, катаются круглыми сутками. Ещё Пашка любит компьютеры, фотоаппараты, всё время что-то разбирает, собирает, чинит. Мы возвращаемся из хозяйства и сразу идём к нему, хоть он немного кривится, говорит, что устал, уходит в дом, и всё. Часто мы с Маринкой сами прогуливаемся с конём. А если Пашка идёт с нами, то берёт какой-нибудь старый сотик, возится с ним, на Барона и внимания не обращает.
И вообще, он странный, этот Пашка. Вроде бы живёт в квартале ипотечников, а сам с нами ездит на прополку, деньги зарабатывает и тоже их не тратит, как мы с Маринкой. И учиться будет в нашем классе, хотя остальных ипотечников родители возят на машинах в городские гимназии и лицеи. Пашка говорит немного не так, как мы, его Маринка всё время поправляет — она не любит, когда неправильно. Но у него всё равно какой-то акцент не наш, они с мамой приехали из другого города, и он его постоянно сравнивает с нашими Шиховыми. По его словам выходит, всё у нас по-другому. И консервы в магазинах расставляют иначе, чем у них, и автобусы слишком маленькие, и деревья растут не такие. Я даже иногда думаю, не с другой ли он планеты прилетел. Вроде бы живём в одной стране, не может же всё так сильно отличаться. Во всяком случае, я в это не верю.
Вот об этом я постоянно и думаю, когда вспоминаю про Пашку. И про Маринку тоже. Она стала какая-то грустная, ну, она всегда такая, когда её папка выходит за пределы. Только если идём купаться, веселее бывает. Это одно и радует её: Маринка здорово плавает, никому не угнаться. Сергунька и Славка старше, но и они не могут. Вода прогрелась, и Маринка постоянно теперь пропадает то на реке, то на озере, точнее в воде. Мне кажется, у неё скоро вырастут перепонки между пальцев, как у лягушки. Ничего особенного в этом нет — говорят же, будто люди вышли из воды когда-то, сто миллионов лет назад. Мне кажется, Санна Ванна у нас если не с перепонками, то точно с какими-нибудь жабрами: сколько она поливает школьный огород, столько никто не поливает, у нас там стоит бочек пятьдесят, наверно, не меньше.
— Маринка, вылазь из воды, лягушкой станешь, — однажды я ей сказала. Она вышла на берег — все губы синие, руки-ноги покрылись гусиной кожей.
— Покажи руки, — говорю. — Смотри, у тебя уже перепонки растут!
Мне и правда показалось, что кожи у неё между пальцев как-то больше стало.
— Сама ты перепонка, — ответила Маринка и легла на полотенце, греться на солнце.
— Какая перепонка? — поднял голову от старинного телефона Пашка.
— Да вот, Олька — перепонка, — сказала Маринка.
— Перепонка, перепонка, перепонка, — начал бормотать Пашка, не отрываясь от работы. — Слушайте, а чего это Ефим всё время таскает? Знаете?
Точно! С этими купаниями и прогулками с Бароном мы совсем забыли о дяде Фиме.
— Мамка говорит, у него что-то странное в голове творится, — ответила Маринка. — У него на войне друг погиб, и он никак успокоиться не может. Съездил туда, ему показали место, где друга убили, у Ефима там приступ был. Или, погоди, недруга. Брата. Брата там убили. Ефим теперь на пенсии, раз не может работать.
— Он только сядет за руль — сразу видит войну, будто он в танке, — добавила я. — Марин, погоди, слушай, но он же сам воевал!
— Кто его знает, воевал или нет. Не поймёшь. Вроде рассказывает какие-то всё истории, но мамка его военный билет не видела. Она же медсестра, про всех всё знает. В военкомате тоже ничего сказать не могут, тогда сплошная неразбериха была. Так что ещё неизвестно.
Пока Маринка рассказывала, Пашка всё возился с телефоном. Потом вставил в него симку, позвонил с другого. Заиграла какая-то классическая музыка. Пашка послушал и спросил:
— Так он дурачок, что ли?
— Мамка говорит, это другое: психоз вроде бы. Его злить нельзя. И в машину ему садиться нельзя тоже, даже если не за руль, а просто. Ни в какой транспорт нельзя. Он хотел кондуктором пойти, и то его не взяли.
— Ну и правильно, — сказала я, — не надо работать кондуктором, они дымом кашляют.
— Че-го? — спросил Пашка и начал хохотать. — Дымом?
Маринка тоже засмеялась. Мне и самой стало смешно, но я правда однажды ехала в автобусе, в котором было как-то задымлено. Кондуктор кашляла, а в автобусе от этого дыму только больше становилось. С тех пор я раздумала быть кондуктором, а то до этого хотела.
— Правда он строит убежище себе? — спросил Пашка.
Маринка поглядела на него круглыми, просто крутейшими глазами. Покрутила у виска. Ничего отвечать не стала. Что тут скажешь?
— А давайте за ним следить, за Ефимом, — предложил Пашка, — и на телефон фотографировать. Вот и узнаем.
Мы с Маринкой переглянулись. Ого! Значит, не только у нас с ней мысли сходятся.
— Может, и правда строит… — как-то само собой сказалось у меня, я не хотела. Маринка поглядела на нас с Пашкой, как на своих братьев, когда у них велики ломаются, и начала одеваться.
Полетели высоко белые снежинки
Наконец-то эта практика кончилась. Нам дали последнюю зарплату и ещё премию. Мы с Олькой сразу же начали их тратить. Купили мороженого, пошли смотреть разные хозяйственные вещи. Олька купила совок и веник, я — новое пластмассовое ведро и калоши маме в сад. Старые Сивый погрыз. Олька долго смотрела на моё оранжевое ведро, так ей понравилось. Но она мало заработала, поэтому покупать такое же не стала. Меньше — только Надька Кондрашкина, Ванька и Пашка. Пашку вообще можно не считать, он только что переехал и работал-то всего ничего. Кондрашкина на поле, вместо того чтобы полоть, кидалась репьём. Набирала в посёлке репей, везла в своём ведре, а потом кидалась. Отвлекала других. Или сорняками, если репей забывала. А я заработала почти больше всех, ну, в лучших работниках. Я двумя руками полю и без остановок. Так что получается быстро.
Олька, может, это ведро и купила бы, но я ей напомнила про тушь. Мы хотели купить тушь для ресниц. Я давно мамке говорила, что мне надо глаза красить, а она всё: «Заработаешь — купишь».
Вот, заработала. Олька тоже захотела тушь. Она вообще часто за мной повторяет. Ну и что, это её дело, пусть повторяет. Такой характер.
Тушь мы решили купить в городе. Понятно же, там лучше. Вероника из восьмого сказала нам, в какой магазин лучше поехать. Там и недорого, и фирмы хорошие.
Олька говорит:
— Давай на великах поедем! Попроси у Славки!
Ну о чём она! Чего смеяться? Я ей популярно объяснила, что просто смешно на велосипедах до магазина добираться. Куда их там денешь? Один выбирает тушь, а другой смотрит, чтобы транспорт не угнали? А потом меняться? И устанешь туда-сюда гонять — вон какое солнце под конец лета вылезло. И так купальным днём жертвуем. А она упёрлась: не поеду да не поеду на автобусе. Потом придумала ехать в противогазе. Побежала в школу выпрашивать, нам показывали на ОБЖ. Совсем с головой у девки беда! В противогазе на автобусе! Конечно, никто ей в школе ничего не дал.
Стоим мы на остановке, она носом хлюпает. Тушь купить надо, а на автобусе ехать не хочет. Подошёл Пашка-ипотечник. Он решил для компьютера что-то купить, хотя его копеек, наверно, вообще ни на что не хватит.
— Чего она? — спросил.
— На автобусе ехать не хочет.
— Дым?
Олька кивнула и разревелась. И вот чего теперь с ней делать?
— Пойдём, — говорит Пашка, — со мной. На Бароне доедем. На телеге.
Мы уже весь двор у Пашки знаем — никакой телеги у него нет. Так мы ему и сказали. А он улыбается.
— Вот увидите.
И тут автобус подъехал. Мы с Пашкой не сговариваясь Ольку под локти подхватили — и в автобус. Внесли просто.
Повезло, что мы одного роста, удобно. Места свободные были, у нас же конечная. Олька не садится, стоит у заднего окошка, ревёт, слёзы вытирает. Ладно при мне. Но тут же Пашка и ещё народу полно, новожилы. Может, зря мы её так? Но пока уговоришь, автобус уйдёт, а до следующего ещё полчаса, вечно она как маленькая.
Пашка сел впереди, нас позвал. Олька мотала головой: не пойду, не пойду. А я села, потом встала, к ней подошла. Говорю:
— Хочешь, сказку расскажу про белого бычка?
А она отворачивается. Ничего. Тут главное — настойчивость. Я продолжаю:
— Ты отворачиваешься, я отворачиваюсь, хочешь, сказку расскажу про белого бычка?
Молчание.
— Ты молчишь, я молчу. Хочешь, сказку расскажу про белого бычка?
Ну когда-нибудь она заговорит?
— Ты молчишь, я молчу. Хочешь, расскажу тебе сказку про белого бычка.
— Да чо ты пристала?
— Ты — да чо ты пристала. Я — да чо ты пристала. Хочешь, сказку расскажу про белого бычка?
А Олька всё ревёт и ревёт. Не думала, что у неё такие способности. Тут автобус остановился, потарахтел-потарахтел… И вдруг! Когда двери начали закрываться, Олька моя взяла и выскочила! Как ещё её не зажало. Во даёт!
— Олька! — крикнула я и дёрнулась за ней. Но двери уже закрылись, и автобус поехал дальше. А Олька осталась реветь на улице. Ну что за человек!
Я хотела выйти на следующей остановке и пешком идти обратно. Но Пашка сказал:
— На надутых воду возят.
И я подумала, что он прав, нечего обижаться. Села рядом с ним, он всё рассказывал про то, что ему надо какой-то адаптер купить. Просто необходимо. Я слушала и не слушала, всё думала и думала про Ольку. Нет, пожалуй, надо выйти и найти её.
— Ненормальные обе! — крикнул Пашка, но я уже выбежала из автобуса.
Я и по дороге потом бежала, и по посёлку, но нигде Ольку не видела. На стадионе её не было, дома — тоже не было. У Барона искать её теперь было бесполезно. Вряд ли она вообще когда-то сунется к Пашке. Оставалась только голубятня.
Точно, она была там. На самом верху. На крыше. Сидела прямо на шифере клетки. Вот чумная! Я никогда бы не залезла. Я вообще боюсь высоты, а тут ещё под клеткой нет ничего, только воздух. Рядом с голубятней собралась, наверно, половина Шиховых. Была, конечно, и Санна Ванна. До всего ей дело, смотрит за нашим поведением даже на каникулах. Да, Ольке не позавидуешь. Бросила свой ларёк Полина с вечно соловыми глазами. Петролиум притопал из своего сада. Дед Ефим стоял на цыпочках почему-то. На спине у него висел вечный рюкзак-колобок, а в руках было синее ведро с жидким цементом. Тяжело же. Моя мамка тоже, конечно, была тут, она же медсестра. Мало ли. Даже ипотечники прибежали из своих новеньких домов. Все стояли и глазели на Ольку. И разговаривали друг с другом почему-то шёпотом.
— С ума сошла!
— Чего это она?
— Говорят, несчастная любовь…
Сумасшедшая — вот уж точно. Но про несчастную любовь — это они загнули. Я бы при случае поспорила. Но не сейчас. Сейчас я смотрела во все глаза на свою Ольку. А она не обращала ни на кого внимания. Подняла бледное лицо к небу и напевала себе:
— Полетели высоко белые снежинки, полетели высоко белые снежинки, полетели высоко белые снежинки, полетели высоко белые снежинки…
Бесконечно.
— Старые же доски! — Я думала, эти слова сами у меня в голове появились. А это сказала Елена Васильевна, наша библиотекарь. Громко и пискляво, даже Олька услышала. Услышала и вздрогнула, петь перестала. И сразу же — как будто с яблонь начали падать яблоки: тум-бум-бум, тум, тум-тум — все разом заговорили вслух, всё громче и громче. Бегают вокруг голубятни, кричат Ольке:
— Слезай! Давай-ка, спускайся оттуда! Ну! Не дрейфь!
— Мама! — вдруг закричала Олька и встала на крыше в полный рост. Почти в полный, потому что колени она разгибать не стала. — Мама! Иди сюда! Я здесь!
По дороге шла тётя Надя, Олькина мама. Вроде бы медленно, еле ноги передвигаются, а приближается очень быстро. Молча она взяла меня за руку, и к голубятне мы пошли вместе. Молча поднялись на второй этаж. Олька очень тихо сказала:
— Мама, я через окно.
Мы выглянули из окна. Бедовая девка! Совсем плохо с головой. Как она смогла из окна забраться на крышу? Там ширины — около метра. У голубятни молча стояли люди. Смотрели на Нас.
— Как ты так? — спросила я. Маринка не услышала.
— Сейчас-сейчас, — повторяла тётя Надя, — сейчас-сейчас.
— Мам, а скажи: «Я иду по ковру».
Тётя Надя всё трогала подоконник, больше ничего не делала.
— Страшно? Не смотри вниз.
— Ага.
Тут сзади кто-то затопал. Дед Ефим принёс широкую доску. Отодвинул нас. Один конец доски поставил под самую крышу, другой — точно в дальний угол оконного проёма. Доска встала ровно. Ефим прошамкал:
— Давай, потихонечку. По доске.
— Оля, золотко, повернись спиной, — стала говорить ей её мама, — присядь. Так… Одну ногу спусти на доску. Левее…
Хорошо. Теперь вторую. Так… Ложись на крышу. Теперь потихоньку… По доске…
И тут Ефим подхватил её на руки! Хотел поставить на пол, но ноги у Ольки подогнулись, и она села. И снова заревела. Я тоже уселась рядом и давай реветь. И тётя Надя тоже.
— Тьфу ты! — сказал Ефим, убрал доску и ушёл.
— Домой, идите по домам, — услышали мы голос Санны Ванны. — Девочки там сами.
Постепенно на улице всё стихло. Олька выглянула из окна. У голубятни никого не было.
— Лучше бы я поехала с вами.
Кто спорит — конечно, лучше.
Первое сентября
Такого первого сентября у меня ещё не было! Да и ни у кого другого тоже не было. Маринка с Пашкой приехали за мной на Бароне! То есть не на самом Бароне, а на телеге, которую он вёз. На резиновом ходу. Я как раз была на улице, делала себе букет, когда они приехали. Пашка не наврал: у него была телега. Прокатимся с ветерком! Надоело уже сидеть дома.
Папка меня целую неделю, до самого первого сентября, не выпускал гулять. В огород и к курицам я ходила, конечно, но только с мамой. Остальное время сидела и читала всё подряд, только про лошадей решила не читать больше. Пусть сами кормят своего Барона, сами ходят за ним, сами читают книги про лошадей, а я устраняюсь, беру самоотвод. В моей жизни больше не будет места лошадям, ничего не поделать.
Днём я звонила Маринке. Хоть они с Пашкой и занесли меня своевольно в автобус, всё равно она, наверно, осталась моей подругой. Правда, на обратном пути с голубятни она всё время ворчала, что никогда больше не свяжется со мной, не будет такого, что вообще-то она не нанималась искать меня по всему посёлку, позорища кусок, и вообще, только ненормальные лезут на крыши, да ещё такие дурацкие крыши, которые и сами могут слететь от лёгонького сквознячка. Она бы ещё что-нибудь сказала, но мы подошли к дому. Главное, мама моя даже не перебивала её! Поэтому теперь я Маринке быстро-быстро говорила в трубку:
— Привет, это я, меня не выпускают. У Ефима там подвал, надо будет проверить, без меня не ходи. Лето кончается, шиповник поспел, скоро копать картошку. Зацвели астры и гладиолусы, если у тебя не цветут, я тебе дам, а ещё спаржу, получается благородно. Сегодня приготовила гречку, как там Барон, дай ему яблоко, не говори ничего Пашке про меня. Читаю «Два капитана», представляешь, мальчик не говорил, а научился, передай привет Славику и Сергуне, пока.
Быстро-быстро, чтобы она не успела и слова вставить. И вешала трубку. Про цветы, конечно, зря сказала, всё равно у Маринки, как всегда, самый лучший будет букет. Но я же и про другое говорила — рассказывала, например, про куриц. Про дневник, что я его уже подписала. Хоть о чём-нибудь говорить надо, особых новостей у меня не было, я же сидела дома. Но я всё равно звонила, чтобы Маринка про меня не забывала насовсем. Трубку она не вешала, значит, всё-таки ничего, есть контакт. Я ещё боялась: вдруг она спросит про голубятню, зачем я полезла на крышу. Что тут скажешь, я и сама толком не поняла, как это случилось. Залезла и залезла.
Славку и Сергуньку я видела из окна, как они гоняют на своих великах, и каждый раз передавала Маринке с ними привет, а вот про Пашку мне и думать теперь не хотелось, но почему-то я всё время думала. Без него бы Маринка в жизни не догадалась занести меня в автобус, мы бы ещё поспорили из-за дыма и что-нибудь решили бы. Хорош друг! Сначала наврал про телегу, отвлёк внимание, а потом — за локоть! Так что по этому ипотечнику я не скучала, только по Маринке и Барону. Ну, Маринку-то я всё равно увижу, а вот там ли конь, я не знала, его могли и забрать у Пашки. А Пашка и рад будет, представляю! Наконец-то он займёт весь сарай своими электронными штуками, сделает из него мастерскую. Пока меня не выпускают на улицу, Барона увезут! Прощай тогда, дорогой товарищ, рыжий зубастый друг, милый конь! Не видела, как ты появился в Шиховых, не увижу и как покинешь их.
А первого сентября, когда я срезала цветы, точнее спаржу, для букета, вдруг — топот! Смотрю, а это Барон! Собственной персоной! А за ним на телеге едут Маринка с Пашкой. И их догоняет, орёт на весь посёлок Надька Кондрашкина.
— А-а! — надрывается. — Ждите меня! Эй!
И несётся галопом, точнее катится, как колобок, ещё два двора осталось.
— Ура! — закричала я.
— Ура-а! — завопили Пашка с Маринкой. Дед Ефим выглянул из своего окна на втором этаже, покрутил у виска. Пожалуй, нам пора было сматываться: Маринка говорит, его раздражают громкие звуки.
— Чего радуетесь, каникулы же кончились? — сказала Манюня Комарова, она вышла из соседнего подъезда. — Ой! Юрик! Смотри! Лошадь!
— Ура! — заорал её брат. — Чур я впереди сижу!
— Вот ещё! — сказал Пашка. — Олька впереди, она маленькая. И я ещё, я управляю.
Когда меня называют маленькой, я просто могу сразу в глаз дать, не задумываясь особенно. А тут ничего даже не сказала Пашке. Он же с Бароном! Я ему всё простила!
— Меня, меня ждите! — добежала до нас наконец-то Надька. Забралась на телегу, сказала: — Теперь поехали. Трогай!
И мы поехали! Я даже ножницы домой не успела отнести, даже не вернулась дверь закрыть. Только крикнула дяде Фиме, чтобы запер квартиру. Он кивнул из окна, знает, что я оставляю ключи на вешалке.
Как же здорово мы доехали до школы! Тут, конечно, всего ничего добираться: мимо наших трёх домов двухэтажных, потом совсем немного — и стадион. А дальше уже дом культуры и наша школа — через дорогу. Это ничего, что телега была самая простая: фанерный пол на четырёх колёсах. Зато трясло так, что я всё время рисковала свалиться. Хорошо, Маринка догадалась и держала меня сзади за юбку.
Надька предложила прокатиться по стадиону, и мы сделали пару кругов. Барон вёз нас, не оглядывался, не пугался наших орущих и визжащих голосов, будто всю жизнь только тем и занимался, что возил школьников первого сентября. Пашка тоже умело управлял конём. Откуда он всё знает? И в технике разбирается, и в электронике. И телегу с лошадью может вести, надо же какой.
— Ты откуда к нам приехал? — спросила я.
— А с юга, — ответил он, специально ещё сказал «г» неправильно, похоже на «х». Хорошо, Маринка не слышала, она его постоянно ругает за ошибки речи.
В этом году на линейке хоть не пришлось мёрзнуть, а то в прошлом еле достояли, чуть носы не отпали от холода. Лично я не стала бы проводить линейки на улице. Но дело в том, что школа у нас маленькая, директор думает, что все в холле не поместятся. Вошли бы как миленькие! Правда, в этом году учеников стало больше. Ну вот у нас в классе Пашка новенький, в седьмом — одна девочка. В младших классах вообще человек пять добавилось — всё из ипотечников, Новожилов. Я думала, раз у них дома новые, так и машины есть, родители будут возить в город в какие-нибудь лицеи. Нет, обычные ребята, пришли к нам учиться. Учителя радостные такие, директриса Роза Михайловна несколько раз на линейке всем сообщила, что у нас восемь новых учеников в школе, это не считая первоклассников, и давайте будем к ним внимательны и доброжелательны, и давайте в наступающем году добиваться успехов, и всех вас, конечно, ждут открытия на дороге к стойким знаниям.
Директриса говорила, а сама всё на Пашку с Бароном косилась. Видно, что хочет ругаться, а не может: линейка. К тому же сама сказала, что к новеньким надо доброжелательно относиться. Пашка стоит себе ровно, не разговаривает, руки за спиной. А в руках поводья. Барон сзади, ну и что, бывает ведь, что лошадь стоит там же, где люди, травку жуёт. Ему-то всё равно, линейка тут или все собрались так просто. Телега слегка поскрипывает, потому что конь всё время немного топчется, переступает с ноги на ногу, не может же он тихо стоять. Мы и то переминаемся, шепчемся.
Я вот, например, на линейке была рядом с Надькой Кондрашкиной, заметила, что она проколола уши. Летом, на прополке, серёжек я у неё не видела. А тут стоит, а у шеи бабочки розовые, с красными камушками. На коже отблески, красиво!
— Ты уши проколола? — спросила я шёпотом у Кондрашкиной.
— Здорово, да?
— А как ты прокалывала? В больнице? — зашептала с другой стороны Машка Комарова.
— Мама. На пробке.
— Ого! Как это?
Но тут нас услышала Санна Ванна. Она так зыркнула на Надьку, что та сразу же примолкла и заморгала. Мне так классная вообще показала кулак, а я ничего, отвернулась просто.
Правда, во время первого нашего классного часа мне досталось — за голубятню. Сначала Санна Ванна говорила о технике безопасности: надо, мол, её соблюдать, куда не просят, не забираться, вот, например, Оля… Она посмотрела на меня, все сразу поняли, что сейчас меня будут отчитывать. Но вдруг Пашка сказал:
— Александра Ивановна, сегодня же праздник! Олька уж всё поняла.
А Маринка добавила:
— Правда, Александра Ивановна. Она вон и на прополку летом ни разу не опоздала.
Вот я обожаю Маринку! А теперь ещё Пашку! Классная как-то растерялась, глаза открыла широко, рот распахивает, как рыба… А ничего, ей даже идёт. Потом спрашивает меня:
— Ты всё поняла?
— Поняла, — говорю, — куда попало не лазить, чего попало не трогать, незнакомые ягоды не есть. Так?
— Не ёрничай. Садись. Мы с тобой после поговорим.
После так после, мне-то что. Я просто обалдела, как Маринка с Пашкой ей про меня сказали! Вот бы научиться так же!
У школы стоял привязанный Барон. До чего умный конь! Я на его месте давно бы уже убежала куда-нибудь, скучно же так, на одном месте. Мы погрузились в телегу и поехали на стадион. Комаровы не вошли и бежали за нами. Мы все по очереди покатались на Бароновой телеге, полазили по рукоходу, попрыгали через шины. Потом Пашка всех развёз по домам, в три захода. Мне так не хотелось возвращаться, но мама уже звонила каждые две минуты, она теперь отдала мне свой телефон, чтобы знать, где я нахожусь.
Уши и яблоки
В этот раз Олька оказалась права. Не стоило нам уши самим прокалывать. Мамка, как меня увидела, за голову схватилась и сказала, что это варварский способ. Не знаю, чего в нём такого плохого. Кондрашкиной так же уши прокололи. Почти так же, не считая яблок. У неё-то всё нормально с ушами.
Олька сразу отказывалась. Говорит мне:
— Ты заметила, как Кондрашкина шепелявит?
— Ну и что? Шепелявит.
— Это всё из-за серёжек. Она проколола уши, серьги вставила — и вот, пожалуйста!
Снова эти Олькины выдумки! То у неё дым в автобусе, то шиховские голуби — бывшие павлины, а тут вот — шепелявость из-за проколотых ушей. Чепухи кусок!
— Шепелявит, — сказал Пашка-ипотечник. — Но она давно шепелявит. Сколько её знаю, она шепелявит. Всё лето Кондрашкина так говорила. Так что это не от ушей.
— Да? — спросила Олька. Она не ожидала такого от Пашки. Я тоже, честно говоря. Помощник мне выискался.
Мы сидели на рукоходе после школы. У меня к карману была приколота булавка, в сумке лежали спички и свечка. Только прокалывай уши. Нет! Снова Олька сопротивляется, как тогда, когда мы хотели поехать тушь покупать.
— Оль, ты как хочешь, а я проколю себе. Вон, Пашка проколет, если что. Да?
— Да. Ты деньги принесла?
Я дала ему денег. Мы заранее ещё договорились, что серьги нам Пашка купит. Чтобы продавщица Семёнова с торчащими зубами не доложила мамке раньше времени. А так — пусть гадает, для чего ипотечнику серьги. Чем плохо у нас в Шиховых: все друг друга знают, обсуждают, кто что сделал, кто как живёт. Зачем мне это? Потом уж мамка сама всё увидит.
— Помнишь мои?
Конечно, Пашка запомнил, какие серьги я выбрала: малиновые перья на крючке, который вдевается в ухо. Дорогие.
— А ты? — спросил Пашка Ольку. Она кивнула. Что значит — мужчина сказал! Никаких уговоров. «Где деньги?» — и всё. Олька вытащила свою смятую бумажку. Она почему-то захотела такие маленькие скромные серьги-гвоздики с синими стёклышками. Не знаю почему. Может быть, экономит. За прополку получила мало. И ещё на всякую ерунду типа жвачек и соляных шариков для ванны порастратила.
Встретились у Пашки. Он принёс серьги и яблоко, а мы привели Надьку. Пусть подсказывает, чтобы мы правильно всё сделали.
— Ой, девочки, девочки, ну я не буду смотреть, когда вы колете, не буду, не буду, — затараторила она, — сами всё, я только скажу.
Ладно. Мы зажгли свечку, яблоко пополам разрезали. Я погрела булавочную иглу над огнём, это такая дезинфекция. Подула на неё, чтобы остыла. Олька приложила половинку яблока к мочке, с той стороны. Я подняла руку с булавкой.
— А-а-а-а! — заорала Олька. Хорошо, что я ничего не успела сделать. Что рука у меня далеко была. Могла бы промахнуться из-за громких звуков. Быть бы Ольке совсем без уха. Или без глаза. Я тоже заорала:
— Чего вопишь?
— Я тоже сначала орала, страшно же, — сказала Кондрашкина, — мне мамка рот даже хотела завязать. Девочки, девочки, Я же совсем забыла! Самое главное! Надо же точки нарисовать!
— Какие точки ещё? — вмешался Пашка.
— Мама йодом мне точки рисовала. Чтобы видеть, куда иголку тыкать. Только надо сначала себя за уши пощипать, чтобы понять, где в них меньше крови. Где не болит, там и надо колоть.
Хорошая идея. Мы стали себя щипать. Олька всё морщилась, ей везде было больно. Мне тоже, но я виду не показывала. Нарисовали мы себе точки, своими обычными школьными ручками. Олька вдруг начала хохотать, как будто её щекочут. Никак остановиться не может, я даже испугалась. Кондрашкина взяла портфель — и как шарахнет им по стулу. Фигась! Говорит:
— Так надо всегда. Когда такое.
Олька перестала смеяться, но я всё равно боялась, как она мне будет уши прокалывать. Вдруг захохочет? Пашка рвался помочь, но мы решили, что проколем сами друг другу.
Сначала я. Надька закрывала Олькин рот рукой, а Пашка Ольку держал за плечи, чтобы не дёргалась. Объяснял:
— Тебе же лучше будет. А то Маринка ещё промахнётся.
И смотрел на неё как-то, будто она ему младшая сестра. А у неё глаза были — каждый с пятак, пять рублей железных. Я руку с булавкой к самой точке поднесла, зажмурилась… И — раз! — проколола. Даже сама не поняла как. Сразу же вдела в дыру серёжку. А вот второе ухо почувствовала. Как иголка через мягкое проходит. А потом в твёрдое яблоко залезает. Смотрю — у Ольки слёзы в глазах. Больно! Хоть она и выбирала место, где крови нет.
Потом Олька мне стала колоть. С первым ухом у неё тоже неплохо прошло. Правда, я чуть в обморок не хлопнулась, потому что слышала, как внутри что-то железное скрипит. Страшно же! Потом она долго не могла мне серёжку вставить. А перед вторым моим ухом она тоже чуть сознание не потеряла. Накренилась немного и побледнела. Почти как тогда на голубятне, немного меньше. И серёжку ещё дольше вставляла, видно, что сама замучилась. Про себя-то я вообще молчу.
Дома мамка меня отругала.
— Нужно же стерильное! Нужно же дезинфицировать! — кричала она. Славка с Сергунькой ходили рядом и хихикали потихоньку, пока от меня подзатыльников не получили. И от мамки ещё.
Я сказала, что мы булавку на свечке прокаливали. Перед каждым ухом. Но это тоже, оказывается, варварство. А главное — надо вставлять не наши вот эти серёжки, а что-нибудь золотое или серебряное. Или уж серьги из медицинской стали. Мамка взяла у отца водку, — он спал, не заметил, — протёрла мне уши.
Ночью я не знала, на какой бок лечь. Полежишь на правом — правое ухо заболит. На левом — левое. Утром серёжки я не нашла, мамка куда-то спрятала. Олька вообще в школу не пришла, у неё температура поднялась. Ей-то дома не сразу серьги сняли, у неё волосы всё закрывают, не видно. Ночью у неё уши тоже болели, но она сама серёжки не могла расстегнуть. Ей тётя Надя сняла.
Маринкин день рождения
Всё же справедливость есть: в этот раз за Маринку наказали меня, а так всё её за меня наказывали. Мама говорит, не надо считать, кто сколько раз провинился, кого когда наказали. Но вот последний случай: Санна Ванна, похоже, запомнила, как Маринка с Пашкой первого сентября за меня вступились, всё цепляется к ним на уроках. Хоть на голубятню-то лазила я.
А сейчас вышло наоборот. Это Маринка придумала с ушами, а я не хотела, но вот, пожалуйста! Я опять сижу дома, правда, Маринка утверждает, что надо говорить не «опять», а «снова». Какая разница, если всё равно гулять нельзя? Мне папка сказал, чтобы после школы я сразу шла домой. Ну, я и шла. Конечно, мы ещё успевали немного полазить по рукоходу, попрыгать через вкопанные шины на стадионе. А так — сразу же домой. Папка мне звонил каждые пять минут, ругался, расписание моё выучил — знал, во сколько уроки заканчиваются, когда кружок: я в школьном хоре, мы даже ещё ездим куда-нибудь, к ветеранам или в садики. Потом вообще придумал такую штуку: подговорил Ефима приходить за мной. Я маленькая, что ли? Хорошо, Ефим просто вставал у забора и молчал. Тут уж поневоле домой побежишь. Я ревела и говорила, что так нечестно и я не виновата, что уши заболели, но папка ничего не хотел слышать, только злился и кричал:
— Ничего с тобой не случится! Здоровее будешь! Посидишь дома, подумаешь, может, поумнеешь!
Это он к тому, конечно, что я уже схлопотала двойку по биологии — просто забыла выучить химический состав клетки, а вообще-то это несложно мне даётся, я же не глупошары кусок.
Мама вступалась за меня, говорила папке, что толку мало, если я буду всё время сидеть одна в квартире. Но ничего не помогло — на две недели меня заперли дома. Последние тёплые дни пропадают! Пришлось пораньше вставать, чтобы до школы успеть забежать к Барону. Я гладила его по голове, говорила, чтобы не уезжал никуда. Пусть ещё немного в той конюшне поживёт кобыла Игра, пусть он остаётся здесь. Пашка мне рассказал историю этого рыжего глазастого, вот я удивилась! Никогда так не удивлялась. В конюшню, где жил Барон, привели эту самую серую Игру. И стойло ещё нашли рядом с нашим конём. Ну, парень и влюбился, чуть не бьёт себя копытом в грудь, мол, Игра моя прекрасная и дорогая, люблю тебя, сил нет! Не ест, не пьёт, гулять не соглашается. А как Игру выводят из конюшни, так Барон орёт, слышно за километр. Вот как тяжело у лошадей: конь рыжий, кобыла серая, можно сказать, что белая, да просто другой породы, и вместе им не быть. Для Игры нашли другого коня. Вот она родит, жеребец подрастёт, тогда лошадь продадут, и Барон вернётся к своему хозяину. Если так, то Барон тут надолго. Но Пашкин дядя может решить по-другому и продать коня, нашего дорогого глазастика. В любой момент. Поэтому каждое утро я бегала на конюшню.
Маринку я просила сначала не ходить без меня к голубятне, самой хотелось разведать, что там придумал Ефим. А потом подумала, что время уходит, а мы так ничего и не знаем. Но Маринка без меня не пошла, и Пашка не пошёл. По крайней мере, так они говорили. Врать-то им зачем?
На день рождения к Маринке меня отпустили, конечно же. Тем более что две недели почти закончились. Вместе с мамой мы ездили в город, я — за подарком, а ей надо было в парикмахерскую, она нашу шиховскую не любит. Пока она стриглась, я ходила по большому торговому центру, у него пол так блестит, что надоедает даже, а окон нет, не отвлечёшься. Вот все и смотрят на разные товары. Как раз рядом с маминой парикмахерской был маленький отдел с украшениями. Маринке мама разрешила оставить дырки в ушах, дала ей серебряные серёжки, у неё быстро всё зажило. А у меня тоже зажило — заросло. Маринка только день немного пошепелявила, а потом ничего, всё обошлось. Я подумала, что можно подарить ей какие-нибудь красивые серьги, пригодятся же. Вообще-то я всегда дарю ей одно и то же, я дарю всю осень и всю зиму. Правда, она больше любит весну и лето, но они всегда достаются мне, потому что я родилась в конце зимы. Мы так дарим друг другу полгода. Но к этому надо и что-то ещё — почему бы не серёжки? Я смотрела, смотрела на них, ничего не понимаю. То так себе, ничего особенного, то дорого. Или хорошо и недорого, а Маринке не пойдёт. Вот точно не пойдёт, я же её знаю! Да и дороговато всё-таки. И тогда я вспомнила, что тушь-то мы так и не купили.
Выбрала ей уникальную тушь, создающую неповторимый взгляд. А себе ничего не выбрала. Ну и ладно, деньги всё равно почти закончились.
А потом мы с мамой купили арбузы, это у Маринки любимая еда. Если б у нас была машина, мы купили бы три арбуза. Но машины у нас нет, и мы выбрали только два. Зато самых лучших, уж моя мама знает в них толк! У неё работа возле рынка в городе, в магазине, и Маринка осенью у неё каждый день спрашивает: «Есть ещё арбузы?» Так боится, что к концу сентября их не останется или они будут уже порченые. А когда ей эти арбузы дарят, она какая-то бывает не такая, как всегда. Потому что мечта опять сбылась, опять арбуз подарили.
— Надо же, — говорю я каждый раз, — ягода. Представь, у нас бы малина такой была.
— Малина! — отвечает она и сама разрезает арбуз пополам. Вся в соке, и на других попадает, и стол весь забрызгает, а нам здорово и смешно.
— Вот какой у нас арбуз, — говорит она и достаёт из одной половины красную ароматную мякоть большой ложкой.
— Замечательный на вкус! — говорю я, а на моей ложке уже лежит вкуснейшая вкуснота.
Мы едим арбуз — сначала из одной половины, потом из другой — прямо так, ложками, пока сок не начнёт выливаться у нас из ушей. Полностью съесть громадную ягоду мы, конечно, не можем. Что-то остаётся. Второй арбуз съедают потом. Маринка со своими родными.
Обычно Маринка никого не зовёт на день рожденья. Сами все приходят. Ну, я прихожу, это само собой. Ну, оба Комарика, Надька. Это понятно. Ещё братья, конечно, тут, Сергунька со Славкой. В этот раз ещё Пашка пришёл, зато оба Маринкиных брата сказали, что нечего им с мелкотой всякой возиться и чтобы все арбузы мы не ели, и угнали на великах. Подумаешь! Одному шестнадцать, другому пятнадцать. Маринке вот исполняется тринадцать. А мне ещё долго до дня рождения, до конца февраля, младше меня в классе только белобрысый Лёнчик, он вообще в апреле родился.
Праздновать решили на улице, в саду у Маринки, там Славка летом сколотил стол. Тем более что дома у неё опять отец из берегов вышел — у Маринки ссадины на руках: наверно, не могла домой попасть, лезла через форточку, снова. Нам и на улице неплохо. Тепло, светло и мухи не кусают, вот. И конь будет рядом: Пашка привёз всех нас на телеге.
— Нынче Муха-Цокотуха — именинница! — закричали Комарики, как только Маринка вышла на крыльцо. И мы начали праздновать.
Комаровы подарили Маринке набор для вышивания крестиком, она любит иногда заняться. Рисунок в наборе был немного странный, но Маринке понравился: волк воет на луну. Пашка пришёл с цветами и тоже подарил тушь. Надо же, у нас по-прежнему сходятся мысли, предложил же он тогда следить за Ефимом. Только он подарил тушь с витаминами, а я — со взглядом, ещё можно поспорить, какая лучше. А Надька Кондрашкина подарила два билета в кино! На любой фильм. У неё талант: как слышит по радио, что разыгрываются билеты или ещё что, сразу звонит и выигрывает. Два раза уже выигрывала. Вот это подарок, я понимаю! Пойдём с Маринкой в кино.
Мы сидели за столом, а Барон смотрел и шумно вздыхал, но потом мы отдали ему корку от первой половины арбуза, и он стал самым счастливым конём в наших краях. Было так интересно смотреть, как он смешно оттопыривает губы, а потом кусает эту корку. Вдруг на крыльцо вышел Маринкин отец. Распахнулась дверь, и он переступил через порог. В мятой одежде, небритый, злые глаза разбегаются в разные стороны. Маринка быстренько сказала:
— А поехали на Бароне кататься!
И мы побежали к телеге. Правда, приходилось бежать мимо крыльца с дядей Мишей, а он сурово на всех смотрел, даже страшно стало. Пашка бежал последним, в одной руке — ложки, половина арбуза — в другой. Заскочил на телегу, взял поводья. Вдруг дядя Миша говорит:
— Стойте! Э! Я сказал! — и поднял руку с табуреткой.
И мгновенно оказался рядом с нами, непонятно, как это так у него получилось. Он размахнулся и ударил табуреткой по телеге, хорошо, что у нас нормальная реакция, мы успели спрыгнуть, а Пашка вообще заскочил на коня, а арбуз кинул на землю. У Барона тоже реакция оказалась что надо. Он повернул голову и, если б Пашка не дёрнул его за поводья, точно бы откусил дяде Мише голову. Маринкин отец заорал каким-то чужим голосом:
— Э-э! — и тут же упал. Потом медленно, сначала ползком, а потом просто на согнутых ногах ушёл в дом.
— Не любит пьяных, — объяснил нам Пашка.
Поехать на Бароне никуда не получилось, потому что одна фанерина у телеги продавилась. Мы отдали арбуз Барону и разошлись. Маринка пошла со мной.
Поезд уходил, огни мерцали
Странно, конечно, с этим кино вышло. Не особенно хорошо. Мне надо было билеты использовать до двадцать пятого сентября. День рожденья у меня двадцать третьего. То есть идти надо было на следующий день. Ну, или послезавтра. А Олькин арест был до после-послезавтра. Засада просто. Целая засада. И то неизвестно, отпустят ли её в город. По посёлку-то гулять будет можно, а вот дальше…
Тётя Надя ей сказала, что можно сходить. А вот дядя Юра застрял на своём, и всё тут. Какой-то он странный стал, раньше добрее был. Олька считает, это потому, что у него какие-то неприятности на работе, с кем-то из ипотечников поругался. Даже чуть плюс с минусом не перепутал, а ему нельзя, он же электрик.
«Две недели так две недели, целее будешь, — сказал дядя Юра, — и без того тебя на день рождения отпускали», — мне Олька пересказывала и смотрела так, что я сама чуть не разревелась. А она ничего, только глазами моргает и лицо снова побелело.
Я уж думала, не пойду никуда, в газете посмотрела афишу: вроде ничего интересного нету. А после уроков меня Пашка спрашивает:
— В кино-то идёшь?
— Нет, — я сказала, — куда я без Ольки?
— Её не пускают?
Я головой помотала: не пускают.
— Пошли тогда со мной.
Он и так собирался, у него деньги были. А тут такое дело, пропадёт билет. Олька хотела сбежать, даже до остановки с нами почти дошла. Два шага осталось. Но тут нам дорогу Ефим перегородил, штаны сухим цементом заляпаны. Говорит: «Не балуй». Взял её за руку, как детсадовскую какую, и повёл. Олька еле-еле идёт, на нас оборачивается. А он ей что-то опять про Молдавию свою, про Приднестровье. Я едва за ними не побежала. Тут автобус подошёл, меня Пашка за руку взял — и мы уже внутри. Не знаю даже, как это получилось.
Фильм вообще-то мне понравился. И Пашке понравился, а я думала, он только про роботов и машины любит. Кино про индейца и его помощника. Помощник — какой-то туповатый рейнджер, конный полицейский. Дикий Запад. Но я не всё запомнила, потому что с середины фильма сидела и повторяла каждые две минуты одну фразу. Хотела Ольке пересказать, всё боялась забыть. Пожалуй, я ей только эту фразу и скажу, а всё остальное не буду. Так я решила. А то она ещё сильнее расстроится. Тем более в фильме было столько коней. Больно уж она лошадей в последнее время любит. Все уши мне про Барона прожужжала, какой он красивый да умный. Мне рыжий даже сниться стал. Не то чтобы бегает по всему сну и топает или ржёт, а так, потихонечку стоит в уголке и всё. Сон, например, про нашу школу, но я знаю, что где-то в углу сна стоит Барон. И глаза свои огромные медленно закрывает и открывает. Каждую ночь. Так что я думала Ольке про коней из фильма не говорить.
Пашка купил мне большое ведро солёного попкорна. И тут же на него набросился, горя мало!
И я снова вспомнила про Ольку, она так любит этот попкорн! Каждый раз говорит:
«Представляешь, это кукуруза! Только вывернутая наизнанку. Представляешь, нас бы так!»
Я купила для неё карамельный, её любимый. Только ведро не такое большое. И хорошо, что купила, а то Пашка по дороге съел всю солёную порцию, а я чуть-чуть попробовала. Он мне всё объяснял что-то про компьютеры, про какие-то файловые облака. Я ничего не поняла. Кормить Барона не пошла, а сразу же отправилась к Ольке. Она вышла на крыльцо, и мы, как бабки какие-нибудь, сидели на скамейке и жевали попкорн, выплёвывали жёсткую кукурузную шелуху на землю. Я хотела наврать Ольке, будто фильм был так себе. Но почему-то всё рассказала. Она жевала попкорн и молчала. Тогда я выдала эту фразу, которую запомнила для неё:
— Будущее прекрасно, леди и джентльмены! И оно грядёт!
Ольке понравилось. Особенно слово «грядёт». Понятно, в ближайшие две недели она будет к месту и не к месту его говорить. Ну и ладно, если такой характер.
— Вот что у нас грядёт, — сказала она, — завтра после школы пойдём Барона кормить? А потом за Ефимом следить. Ага?
А мне как-то уже неохота стало за дедом ходить. Тем более сейчас ещё учиться надо, уроков столько задают, не до того. Вот ей неймётся! Ну, таскается куда-то дед со своим рюкзаком, ну и что? Ну и пусть весь в цементных пятнах, нам какое дело?
— Тут какая-то тайна великая, — зашептала Олька и поглядела вверх, на Ефимово окно. Соседа там было не видно, может быть, он вообще куда-то вышел, в магазин или ещё куда. — Я его спрашиваю, куда он ходит, а он всё про свою войну чего-то шепелявит. Я говорю: «Ладно, это понятно, а цемент для чего?» А он говорит: «Иди уроки учить». Поняла?
— Поняла, — сказала я, хотя не знаю, чего я там должна была понять.
— Тем более мы хотели его на телефон снять, помнишь? Пашка говорил. У него телефон-то работает?
— Работает вроде. Нам же ещё репетировать надо. Грядёт День учителя. Чего будем делать-то?
— Придумаем что-нибудь.
И она придумала! Саму себя превзошла. Нет, превзошла даже Надьку Кондрашкину. По глупости. Я раньше думала, что глупее Кондрашкиной может быть только сама Кондрашкина. Она, к примеру, в июне поджигала тополиный пух по всем Шиховым. Или придумала положить в лужу один конец доски, а на другой прыгать. И всех обрызгивать. И ещё много чего делает. Оказывается, есть человек и подурнее.
Олька любит что-нибудь к праздникам делать. Чаще всего сценки какие-то, иногда песни. В этот раз была песня. Мамка бы сказала, что варварская, но она не слышала. К счастью.
После уроков все домой побежали, но Олька встала в дверях кабинета и закричала:
— Стойте! Грядёт День учителя! Забыли?
И мы стали думать, что нам приготовить, какой подарок. Пашка предложил прокатить учителей на своей телеге. Идея хорошая, но не совсем.
— Где их катать? По стадиону, что ли? — у Надьки вдруг прорезался голос разума.
И мы оставили эту мысль. Лёнчик предлагал сделать открытки, но ёго никто не поддержал. Открытки мы дарили во втором классе. Маленькие, что ли? Комарики сказали, что у них есть цветы, бессмертники, можно букеты сделать. Букеты — это хорошо, конечно. Но мало. Надо что-то ещё. Я убеждала всех, что надо придумать какое-то выступление. Убедила. Одноклассники посмотрели на Ольку. Странно, но она молчала.
— Что скажешь, Оль? — не вытерпел Пашка-ипотечник.
— Думаю, — ответила она, — не мешай.
Олька может долго думать. И лучше бы она так и сделала, подумала бы подольше. Может, такого позора избежали бы. Но она через пару минут воскликнула:
— Придумала! Песня! И сценка! — и запела какую-то чушь про поезд. Две строчки, одно и то же, сто раз. По-моему, дурацкая песня, рукоходная. Ну, не для концерта. Тем более не для Дня учителя. Никакого отношения ни к этому празднику, ни к учителям. А все слушали и улыбались. Весело им. Мы с Пашкой посмотрели друг на друга: что это за безумие?
— А дальше? — спросил Пашка.
— Это всё. Вся песня из этих слов.
— Нет, знаете, я не буду принимать в этом участие. — Пашка взял свою сумку, собрался идти. Я тоже хотела уйти, но что-то меня задерживало. Мы всегда были с Олькой заодно, но тут она как-то перегибала палку.
— А давайте споём, ладно, — подала голос Надька.
— Нет, надо ещё подумать, — сказал Пашка. Так и решили, что дома каждый ещё подумает. И мы отправились к Барону.
Никто ничего, конечно, не придумал. Ни завтра, ни на следующий день. Вообще никогда. Даже мы с Олькой и Пашкой не думали, потому что случайно разбили у него в доме стекло. Подвальное. Какая-то дурь на меня нашла, и я стала пинать во дворе у Пашки камень. Не очень большой, но ноге хорошо доставалось. Его пнёшь, а он ещё немного на месте лежит, будто думает: катиться ему или нет, катиться или нет? Задумчивый попался. Философ, наверно, или учёный. Я его пинала, пинала, и тут вдруг Олька. Стоит прямо по траектории. Я кричу:
— Олька! В тебя летит философ!
Как пнула! Олька сделала белое лицо, она умеет, подпрыгнула, и камень под ней пролетел. Почти что здорово. Почти — потому что камень угодил прямо в окно. Если бы она не прыгала, стекло бы уцелело. Правда, Олька бы повредилась. Я сильно пнула. Ни меня, ни её никто не ругал. Пашка маме сказал, будто не видел, как случилось, что стекла нет.
В День учителя Комарики принесли свои бессмертники и спрятали их пока что в библиотеке. Там все всё прячут, и нам прятали подарки, когда мы четвёртый класс закончили. Когда объявили выступление шестого класса, перед учителями вышла сначала Олька. И запела:
Потом вышла Надька, и они уже вдвоём стали петь:
Дальше — Юрка Комаров:
И так почти все наши одноклассники, тринадцать человек. Только мы с Пашкой ничего не пели. Мы пока что не сошли с ума. Учителя слушали очень внимательно. Может быть, ждали смысла. Потом певцы начали расходиться. Так же, по одному. В конце концов на сцене снова осталась одна Олька. Лёнчик успел сбегать в библиотеку и учителям по цветку подарил. Вот и всё наше выступление. Позорище, конечно.
Неделю ещё вся школа у виска крутила, как только видела кого-нибудь из нашего класса. Что обидно, нам с Пашкой тоже доставалось. А дома Сергунька и Славка просто мне проходу не давали, приходили петь на ночь про поезд. И учителя ещё как с цепи сорвались, столько стали задавать. Одно хорошо: отец выправился, работу пошёл искать. Даже вот у Пашки-ипотечника в доме вставил стекло в окно, которое Олька случайно высадила. Или я его высадила? Не поймёшь теперь уже. Правда, Пашкина мама отцу чуть денег не дала за работу. Я так злилась. Ему же нельзя. Но потом вспомнила, что стекло-то из-за нас с Олькой разбилось. К тому же тётя Катя, наверно, не знает, что отцу нельзя деньги сейчас давать, а то сорвётся.
Маринка как Маринка
Чего все на меня накинулись? Не пели бы, если не нравится, а то получается, будто я одна виновата. Все на меня смотрят как на человека, который не оправдал доверия.
Это название Маринкиного фирменного взгляда, она так часто на братьев смотрит. Или на меня иногда, когда я пишу у себя на ладони шпаргалки, а потом забываю смыть. Но на меня она так в шутку смотрит, а вот на Сергуньку со Славкой — всерьёз. Вот и на меня сейчас чаще стала так глядеть, по-настоящему, как будто хочет сказать что-то плохое, но не говорит. Сдерживается.
Зато уж после праздника не молчала — так кричала, вспоминать плохо! Наговорила мне всего: что я даже не кусок глупошары, а полная глупошара, вот полнейшая, а она чего-то ещё со мной возится, но скоро перестанет, потому что уж она-то, Маринка, не похожа на глупошару. Так она мне высказывала и выговаривала, а Пашка шёл рядом с ней и иногда поддакивал, как глупый дятел, а я топала позади. Плелась и ревела, так обидно было от этих её слов, тёрла глаза и случайно сошла с нашего деревянного тротуара и попала прямо в лужу. Можно сказать, мне пришлось попасть ногами в эту дурацкую лужу, я мало чего видела, почти совсем стемнело, а фонари ещё не зажигали с лета. Вот прекрасно, ещё и нога в грязи увязла, я дёргаю, дёргаю, а она не достаётся. Маринка с Пашкой впереди, не видят, вот уже добрались до поворота к ипотечникам, оглянулись. А темно же, не видно ничего почти. Пашка крикнул:
— Оль!
— Чего? — я ему отвечаю.
— Идёшь?
А я молчу, дёргаю свою ногу. Ему-то что за дело? Выдернула ногу только, а сапог остался в луже, пришлось балансировать на другой и тянуть обувь свою руками, ещё того не легче. Чуть носом не клюнула в воду, уже думала, всё, вернусь домой мокрой курицей. Но меня сзади Маринка удержала за воротник куртки, за шкирку, можно сказать. А Пашка вытащил из лужи сапог, поставил передо мной.
— Спасибо, — сказала я.
— Ну ты и!.. — Маринка уставилась прямо мне в глаза по-фирменному, и я сразу поняла: на сегодня всё, её терпение лопнуло. Ну и ладно, моё, может быть, тоже, тем более что она всё ещё держала меня за воротник сзади.
— Не упаду, — сказала я и убрала её руки, — спасибо.
И пошла себе домой, молча, и Маринка молчала тоже. Я не оборачивалась, не знаю, сразу она ушла или ещё постояла немного.
Мама дома мне сказала, что ничего, это бывает, и нечего так уж сильно расстраиваться, немного можно, а сильно не надо. А лучше всего подготовиться к математике, тем более что меня давно не вызывали.
Так с тех пор и пошло: мы возвращались из школы в молчании — то есть я молчала, а Пашка с Маринкой болтали о разных компьютерных играх, я даже стала подозревать, не случилось ли чего, не влюбилась ли в него Маринка. Никогда бы не подумала, что она будет интересоваться такими вещами, она раньше только морщилась, когда братья или кто другой начинали говорить о компьютерах. К Барону я ходила одна, а они только заглянут, погладят его — и в дом к Пашке, на меня внимания не обращают.
— Тебе Пашка нравится? — спросила я однажды на перемене у Маринки.
Она меня тетрадкой по башке огрела, зашипела по-змеиному:
— Тиш-ше! Чего орёшь-то?
Да нравится, видно же, но это не повод руки распускать. Вот она всегда такая: никогда про себя ничего не расскажет, обо всём надо допытываться. Я даже долго не догадывалась, что у неё папка такой. Думала, что он подолгу не работает, потому что часто болеет, Маринка же тоже часто болеет, думала, это семейное у них. А то, что она не рассказывает, — переживает за него. И от мамы ничего такого про него не слышала, знала только, что он её троюродный брат. Он вообще-то мастер на все руки, всем Шиховым известно, и пловец отличный: наше озеро может переплыть за три минуты. Если, конечно, в форме. Потом-то я сама догадалась, не дурочка, видела его таким сколько раз, но мы об этом с Маринкой не разговаривали. Я бы на её месте сказала, а она вот — молчит, такой характер, тут ничего не поделаешь. Я знаю: если характер — можно свихнуться, но человека не переделать. Ну вот лично я считаю так.
Мама всё время спрашивает, как мои дела, как Маринка. Дела как дела, Маринка как Маринка, только не больно-то разговаривает со мной. Тем более осенью она часто болеет, вот и после тетрадки заболела, не пришла. Я ей звонила, она еле отвечает по телефону, совсем чуть-чуть, даже домашку не стала записывать, не захотела, чтобы я к ней пришла и вслух биологию почитала. Ну, ничего. Вот мы в хоре проходили древнюю музыку, нам Леонид Сергеевич включал один хор, очень красиво поют. Но не совсем по-русски, древний язык, не все слова знакомые, тем более что поют какие-то иностранные исполнители. Они, например, слово «чудеса» плохо выговаривают, получается грубо, а оно в той песне, между прочим, часто встречается. И вот я подумала, что хормейстер, когда они начинают петь, всё время ругается. Говорит, чтобы «чудеса» пели мягче, вот повторите-ка: «чу-де-са». Они повторяют неплохо, а когда начинают петь, опять за своё: «чудэса». Хормейстер морщится от этого, морщится, кривится. А потом забывает, только слушает и дирижирует — до того хорошо они поют. Я хотела это Леониду Сергеевичу рассказать, но передумала. Он вообще-то в городе работает, в каком-то ресторане играет на гитаре, а здесь только подрабатывает. Зачем человека отвлекать, я потом Маринке расскажу. Пусть пока не разговаривает и кривится, как тот хормейстер, но она же увидит, что я нормальный человек, а когда разгадаю Ефимову тайну, вообще хорошо будет. Снова начнёт со мной говорить, это уж точно. Не опять, а снова.
Зато Надька Кондрашкина, наоборот, болтает теперь без остановки. Я подумала: чего таланту пропадать, пусть она разговорит Ефима, хоть узнаем, куда он всё ходит, что копает, тайна всё же великая. Она согласилась, что это тайна, не то что Маринка, и вся прямо загорелась, побежала сразу искать дядю Фиму, даже не зашла домой переодеться. Так с портфелем и подрапала. Теперь в конюшню к Барону и на хор мне стало спокойнее ходить: я тут, а дело движется тем не менее, уж Кондрашкина-то его разговорит, если не удастся выследить. Сразу надо было её подключать, зря скрывали это дело. Правда, Надьку приходится контролировать, чтобы она не проболталась, каждый день напоминать.
Потом Маринка выздоровела, были уже каникулы, а она всё дома сидела, я хотела ей всю биологию объяснить, мне нетрудно, но оказалось, что Пашка Маринке всё уже рассказал. Она уже простила его за окно, а может, из-за биологии и простила, я не знаю, она же не говорит ничего. Откуда мне знать, вообще?
Ты идёшь, пока врёшь
Как-то грустно. Стоило мне заболеть, и Олька тут же на Надьку Кондрашкину переключилась. Как перемена — они о чём-то шепчутся, секретничают. После уроков, если хора нет, бегут вместе к Барону, быстрее Пашки. Ну, Кондрашкиной-то неохота подолгу с конём находиться, она быстро сматывается. Может, запах не нравится, не знаю. А Олька там одна остаётся, в конюшне. К нам с Пашкой не идёт. И я одна его слушаю. Про компьютеры и всё такое. Интересно может рассказывать. Никогда бы не подумала, что так трудно сочинить компьютерную игру. Например, Пашка одну задумал, но пока у него не очень выходит. Где-то он там застревает. Я уже знаю об этом всё, вдоль и поперёк. И как он на уроке может вдруг забыть всё, даже если учил. Уставится на доску, и в голове у него формулы. Только формулы, и ничего больше. Или ночью лежит, заснуть не может. Всё думает о своей игре. А про Барона вообще забыл почти. Если бы не Олька, не представляю, что бы было с глазастым. Нет, ну мама Пашкина, наверно, ухаживала бы. Куда деваться.
Странно, что Олька всё с Кондрашкиной. Конечно, я тогда сильно на неё наорала, после праздника. Она такая жалкая была в одном сапоге, на тротуаре, а рядом лужа. Только я отдохнула от Олькиной глупости с поздравлением учителям, тут она выкинула ещё похлеще. Про Пашку начала спрашивать, нравится он мне или нет. Вот чепухи кусок! Пашка и Пашка. Довольно занудный парень, кстати. Как заведёт про телефон, так его не сдвинуть.
А вообще-то, если подумать, у Ольки странно голова устроена. Вроде бы она у всех про всё спрашивает, включает своё природное обаяние. И ничего ни про кого не знает. Как-то говорит мне:
— Странно, тётя Катя такая красивая женщина, а одинокая.
— Какая тётя Катя? — я ей говорю.
— Ну как, Пашкина мама.
— Так она не одинокая, у Пашки папа на Севере. Зарабатывает, чтобы ипотеку банку вернуть. Деньги за их дом.
— А я почему не знаю?
Все знают, она одна не знает. Как такое получается?
Я тоже раньше думала, что у Пашки родители разведены. Думала: а чего, зато никто не орёт, мамке не угрожает. Может, у него отец тоже пьющий, вот и разошлись. Я даже мамку спросила, может, мы тоже будем отдельно от отца жить? Спокойнее. Она посмотрела грустно, даже тоскливо, головой только помотала. Молчала, молчала, а потом говорит:
— Я хотела давно развестись, тебя ещё не было.
— И чего не развелась?
— Тогда бы ты и не появилась.
Да ясно же, это оттого, что он её спас когда-то. Она тогда была молодая, ещё в училище, приехала с подружками на наше озеро купаться. Шиховы были ещё далеко от города, все говорили, что тут чисто. Воздух, вода, природа. И правда, всё было чистым. И сейчас ещё нормальное. Три года назад мы стали считаться городом, хотя на самом деле до него десять километров. Мамка проехала тогда эти десять километров на автобусе. И всё для того, чтобы познакомиться с отцом. Как выяснилось. Потому что она начала тонуть в озере, а он её спас. Так бы не познакомились, мамка же городская была, на деревенских парней и не глядела. А тут, если уж спас, поневоле поглядишь. Отец симпатичный был. Он и сейчас нормальный, если в форме. Потом они поженились, мамка предлагала в город переехать ему. Но тут же свежий воздух, вода. А почему они потом не развелись, когда он начал сильно закладывать, я так и не поняла. Не расскажешь ведь это Ольке. Она спрашивала, я не стала отвечать. Сказала:
— Я иду по ковру.
А она сразу же:
— Ты идёшь по коврёшь!
Вот и все дела. У Ольки все вопросы тут же растаяли. Хоть у неё и странная голова, мы как-то привыкли друг друга понимать. Вот, например, мы знаем с ней про небо-не-поймёшь-какого-цвета. Это мы придумали такое название для осеннего неба. Для предгрозового. Для весеннего. Для разного. Однажды даже полосатое небо видели, в июле. Я Ольке позвонила, велела выйти посмотреть на не-поймёшь-какое-небо, она меня сразу поняла. А тут недавно мы с Пашкой шли к нему, и вдруг что-то случилось. Небо было тёмным, свинцовым — на плечах лежало, так тяжело. И тут — раз! — солнце где-то, не видно где. И небо стало таким радостным, почти как весной, только очень недолго. Пашка ничего не заметил. Не знаю, видела Олька или уже с Кондрашкиной была у Барона.
Как-то раз мы после уроков шли к Пашке. И вдруг Надька с Олькой мимо нас пронеслись куда-то. Я ещё удивилась, сегодня же хор. Куда им бежать? Пашка говорит:
— Так они же за Ефимом следят. Видела, как Кондрашкина сегодня все уроки ёрзала? Я слышал, она утром ещё Ольке сказала, что покажет что-то. Вот и бегут, наверно. Детский сад!
— Надо за ними! — я говорю Пашке.
— Слушай, тебе правда интересно, чем там этот дурачок занимается?
Это зря он так сказал. Дед Фима не дурак, он контуженный. Разные же вещи. Мы с Пашкой в тот день недолго посидели, мне как-то было не по себе. Позвонили с Пашкиного телефона Ольке, а у неё связи нет. Вот странно: в Шиховых везде телефоны ловят. У Надьки Кондрашкиной тоже телефон не отвечает, связи нет. Дело серьёзное. Я сказала Пашке, что пойду девчонок искать. Думала, он со мной пойдёт. Но он решил, что кто-то должен оставаться в штабе. И дал мне телефон, сказал, что будет ждать звонка на домашний. Тоже мне, штаб.
На улице было уже темно, включили фонари. Я всё время названивала Ольке и Надьке. Всё мне казалось, что телефон ответит каким-нибудь знакомым голосом. Но в трубке какая-то тётка всё время говорила: «Абонент временно недоступен. Перезвоните позже!»
В какой-то момент я не выдержала и заорала:
— Сама перезвони!
И через две минуты произошло чудо! Позвонила Олька. У неё голос был странный, будто её кто-то снова за шиворот держит.
— Помоги нам, — просипела она, — иди к голубятне.
У голубятни было совсем темно, свет фонарей сюда не пробивался. Никакого намёка. Хорошо, что у Пашкиного телефона есть фонарик, иначе я точно бы сломала себе ноги. Хотя бы одну.
Снег лежал ещё не очень глубокий, но намаяться хватит. Не по ковру идёшь. Хорошо, что была протоптана тропинка к задней стенке голубятни, той, что ближе к лесу. У стенки была яма. Темнее, чем темнота вокруг. Не знаю, можно ли так говорить, но она в самом деле была тёмная. Потому что глубокая. Я посветила телефонным фонарём. Олька стояла и смотрела вверх. А Надька сидела и смотрела вниз. И тихонько ревела. Ямы была выше их раза в два.
— Маринка, мы слезали, на нас лестница упала, мы её поднять не можем, — сказала Олька очень спокойно.
— На меня, — всхлипнула Кондрашкина.
— Да, на неё. У Надьки с ногой что-то. Ты потом посмотришь, у тебя же мама медсестра.
— Выбирайтесь!
— Мы не можем! Лестница тяжёлая. Может, ты притащишь верёвку?
— Ну какая верёвка?!
Надька заревела, но в её рёве слышался какой-то смысл.
— У Ефима на голубятне есть какая-то, — перевела Олька, — в каком-то ведре. Осторожнее там!
Чего только там не было, на этой голубятне! И вёдра, и лопаты, и кирпичи. Откуда что берётся? Еле-еле я отыскала верёвку. Хлипкой была та верёвка, честно говоря, ненадёжной.
— Кидай! — сказала Олька, когда я пришла. Я кинула. Зря. Потому что теперь мы не знали, чем она нам пригодится. Олька попыталась один конец забросить на край ямы, но ничего не получалось. Ненадёжная верёвка, точно. Ну, чем богаты…
Кондрашкина ревела всё громче. Говорить она не могла.
— Ну у вас же есть лестница! Раз она упала.
— Она тяжёлая, не поднять.
— Что же делать?
— Ты позвони Ефиму! — предложила Олька. — Его же яма.
И сказала его домашний номер. Но я позвонила Пашке.
Если позвонить деду Фиме, он может разволноваться, начнёт бегать, рвать волосы на голове. Контуженные так делают вроде. Пока я звонила, внутри у меня как будто появился какой-то голос. Он чётко сказал: «Ты идёшь, пока врёшь». Я не успела ничего понять, Пашка снял трубку.
— Пашка! — заорала я. — Что? Как ты сказал? Барона увозят? Когда?
И повесила трубку.
— Чего с Бароном? — спросила Олька. Надька затихла.
— Его увозят от Пашки. Прямо сейчас, Оль.
Сама не понимаю, как мне это в голову пришло. Надька перестала реветь, начала выть.
— Не ной! — сказала ей Олька. Подвинься.
Она что-то делала там, внизу, тащила, дёргала, ворочала, а сама всё говорила и говорила:
— Тут, понимаешь, стенки не просохли у него, он их штукатурил, убежище строит, представляешь, всё боится, что война опять начнётся, то есть снова начнётся. И вот и строил. Это Надька узнала, разговорила его, мы пошли проверить, тут на яме доски лежали, спустились по лестнице, и она взяла и упала, прямо Надьке на ногу. Вот она и ревёт, ты бы тоже ревела. Тяжёлая, я её на бок поставлю, к стенке прислоню, ты там Надьку принимай. Давай, Кондрашкина, поднимайся, осторожно. Свети, свети нам, Марин.
Она и правда как-то с этой лестницей управилась, поставила на бок, прислонила к стенке. Помогла встать Надьке, даже сама поставила её ногу на край лестницы. Я легла на край ямы и стала тянуться к Кондрашкиной. А она тянулась ко мне. Но мне чуть-чуть не хватало, чтобы схватить её за руку. Олька снизу пыталась вытолкнуть её, бедная. Надька же толстая. Вспомнили про верёвку, теперь мне смогли передать конец. Обвязали Надьку, но как её поднимешь? Я тянула изо всех сил. И тут пришёл Ефим! С ведром на санках. Охнул, вытащил у меня верёвку, но я снова схватилась. Так мы вдвоём Надьку вытащили. Еле-еле. Потом Ольку. А потом прибежал Пашка.
— Там… Барона… увозят, — он говорил медленно, потому что запыхался. — Игру… кобылу… продали…
— Бежим! — закричала Надька. А сама и идти не может.
Ефим посадил её на санки. Никогда мы так не бегали, особенно зимой, по темноте. У Пашкиного дома стоял специальный фургон, из калитки выходил наш любимый рыжий глазастый конь.
— Барон! — кинулась ему на шею Надька. Как с санок соскочила, как десять метров пробежала? Она долго гладила его морду, говорила, как его любит. Мы с Олькой подошли с двух сторон. Олька смотрела ему в левый глаз, а я — в правый.
— Прощай, любимый мой рыжий, — шептала Олька. Мне так жалко её было, даже больше, чем Барона.
Пашка не стал подходить к коню, сказал, что уже попрощался. Зато Ефим погладил тёмную гриву. Конечно, было темно, но мне показалось, что он плакал. Хотя темно было, конечно. Точно не скажешь.
Барона увезли. Надька снова сидела на санках и ревела. Сколько слёз у человека! Олька зато стояла молча. Но выглядела так бесконечно тоскливо. Я сказала:
— Знаешь что? Я тебе дарю эту зиму, эту весну, это лето и осень.
— Но ведь рано же, — ответила она.
— Всё равно.
— Ничего не получится. Посмотри, я вся в цементе. Теперь отец меня точно на год дома запрёт.
— Ничего не запрёт, — вдруг заговорил Пашка. — Пойдём ко мне, сейчас всё уберём.
— Но он же всё равно узнает. Надька вон ходить не может.
— Мало ли, просто упала, — заговорила человеческим голосом Надька.
Все посмотрели на Ефима. И он сказал:
— Нарушена гармония мира. Но мы никому не скажем. Яму я зарою. Никто ничего не узнает.
— Грядёт великая тайна! — Голос у Ольки был почти весёлый.
— Тайна сия великая есть. — Не помню, где я слышала эту фразу, но тут она пригодилась.
— Ух ты! — сказала Олька.