Часть первая
Царство Понтийское
Глава первая
Херсонес
I
Был свежий весенний день. Дул береговой ветер. Море вспыхивало яркими искрами. На каменистом выступе стояли две мальчика — худощавый черноволосый подросток и толстенький пухлощекий его спутник лет девяти. Подросток, прикрыв глаза ладонью, упорно глядел вдаль. Пухлощекий малыш нетерпеливо ковырял ногою прилипшие к камню водоросли я время от времени тянул старшего за хитон.
— Филипп, да Филипп же, опять в гимнасий опоздаем! — жаловался он.
— Подожди, я хочу увидеть паруса Армелая.
— А кто такой Армелай?
— Ты еще глупый, Никий. Армелай самый великий полководец у нашего царя Митридата. Он разбил римлян.
Малыш вдруг заплясал от радости:
— Паруса! Эвое! Эвое! Я первый увидел!
Филипп долго и жадно глядел на море.
— Да, это Армелай, — вздохнул он, опуская руку. — Увидели, теперь пойдем, Никий.
Мальчики шли через пустующую каменоломню. Отсюда хорошо был виден город. В центре набережной возвышалось огромное, подпираемое тяжелыми коринфскими колоннами, разукрашенными листвой и плодами, сооружение — Стоя, где по утрам заседал совет старейшин, а вечерами устраивались общественные приемы и пиршества.
Филипп снова вздохнул. В школе на занятиях он мог часами, не шелохнувшись, сидеть и слушать о подвигах героев и богов Эллады. Первым запоминал стихи, лучше всех рассказывал о том, чему учили мудрецы. Но телесных упражнений не любил. Может быть, потому, что в беге, в метании диска никогда не бывал первым? Да, скорее всего потому…
В бассейне купались эфебы — юноши от восемнадцати до двадцати одного года. Они уже окончили занятия и, совершая омовение, как беспечные тритоны, резвились и баловались в воде. Эфебы не посещали школу. Свои учебники философии и риторики они давно подарили младшим братьям. Развернуть свиток считалось для них стыдом. Лошади и скачки, пирушки и любовные утехи — вот только о чем могли говорить уважающие себя эфебы.
Подростки завидовали им и старались вставить хоть одно словечко в их увлекательную, прерываемую частым смехом беседу.
Красавец Алкей, стоя на краю бассейна, застегивал на бледно-алом хитоне пояс чеканного золота. Такие пояса назывались скифскими и были в большой моде.
— Через два-три года и ты станешь эфебом, — покровительственно потрепал он темные, с бронзовым отливом локоны Филиппа, — вот тогда и тебя Афродита позовет на пир жизни!
Филипп промолчал.
— Сегодня у нас борьба, — как бы вскользь заметил Алкей, — у тебя есть пара?
— По жребию, — нехотя отозвался Филипп.
Алкей неожиданно пригнулся и расстегнул уже застегнутый пояс.
— Ставлю на тебя. Хочешь? — улыбнулся он, выпрямляя стан и встряхивая кудрями.
У каждого эфеба был свой «преданный друг» — мальчик или подросток. «Преданный друг» бегал в лавочку, помогал эфебу одеваться, болел за него на всех состязаниях. Эфеб защищал своего «друга» от всех придирок, дрался с обидчиками, передавая ему приемы борьбы, помогал учить уроки, брал в театр. Филипп уже два года был «преданным другом» Алкея и считал себя влюбленным в его сестру.
«Иренион… Если я выиграю, Иренион узнает об этом. Обязательно. От брата!» — Филипп вспыхнул.
— Твой пояс?! — выдохнул он, заливаясь краской.
Алкей был доволен произведенным эффектом.
— Клянусь Гераклом! — повторил он, подбрасывая на руке пояс. — Я уже уверен в тебе.
Кругом засмеялись, но Филипп не обратил на это внимания. Он подошел к урне и, не раздумывая, вытянул жребий. На камешке стояла метка Бупала — самого сильного и крупного тяжеловеса в группе подростков. Широкий и белотелый, он уже стоял на арене рядом с атлетом-наставником, расставив ноги и дыша по всем правилам. Филипп, худенький и смуглый, пригнув голову, пошел на сближение со своим противником. Все видели: силы слишком неравны. Наставник хотел было отменить борьбу, но Филипп метнул в него короткий гневный взгляд и продолжал идти на Бупала. Тот слегка попятился.
— Мне все равно, но я боюсь тебя придавить, — с деланным равнодушием проговорил он, пожимая плечами. Ты всегда задираешься первым, а бью — злишься. Ты скиф, я не хочу с тобой.
— А я хочу! — сердито отозвался Филипп. Его не впервые называли скифом, он никогда не обижался на это, но теперь его не признавали равным: он скиф — значит, варвар! Он, Филипп Агенорид, варвар? — А я хочу! — повторил он, вскидывая руки.
Противники обнялись. Друг Бупала, эфеб Гармодий, отстегнул аметистовую фибулу и бросил на кон. Борьба началась. Вскоре все увидели: Бупалу не так-то просто справиться со своим вертким и напористым противником.
Он задыхался, напрягал мышцы, однако Филипп каждый раз выскальзывал.
— Кажется, я подарю сестре аметистовую фибулу, — подзадоривал обоих борцов Алкей.
Наконец Бупал, забыв все правила, ринулся вперед и подмял под себя Филиппа. Он грузно, всей тяжестью навалился ему на грудь, больно сдавил руки и плечи. Не помня себя от ярости, Филипп взвизгнул, бешено крутнул головой и клюнул ею в подбородок противника, затем впился зубами в его плечо.
— Спасите! — завопил Бупал, катаясь вместе с врагом по песку. — Он загрызет меня, он бешеный!
Несколько эфебов, обернув руки плащом, с трудом оттащили от него маленького скифа. У Филиппа бурно вздымалась грудь, трепетало все тело.
— Выведите его! — приказал атлет-наставник. — Бешеных детей нельзя допускать на состязания. Никий, скажешь отцу: пусть принесет черного бычка в жертву подземным богам — злые духи сидят в твоем брате!
Бупала обмывали у бассейна. Всхлипывая, он принимался все с новыми и новыми подробностями рассказывать, как скиф чуть не загрыз его.
— Я бы мог его одной рукой… но не трогал. Вдруг правда — злые духи в нем…
Гармодий поднял с арены свою фибулу. Алкей пристегнул пояс.
Филипп никого и ничего не видел. Он сбежал по каменистой тропе к морю, упал на прибрежную гальку и горько разрыдался: Иренион… ведь обо всем этом расскажут Иренион! Теперь она не посмотрит на него — бешеный! Дома отец замучит упреками, а мачеха скосит глаза и тоже скажет: «Я тебя любила как родного, а ты — скиф».
Филипп был сыном Агенора от первой жены. Семнадцать лет назад молодой пригожий грек, купец Агенор, странствуя с торговыми караванами по Меотийским степям, сманил скифскую царевну. Через два года, оставив мужу грудного сына, красавица царевна сбежала в Афины и там безоглядно, как и в первый раз, отдала свое сердце какому-то римскому центуриону. С тех пор о ней никто ничего не слышал. Агенор, погрустив немного, женился на Клеомене, дочери своего компаньона. Клеомена родила ему Никия. Никий, кажется, только и любил Филиппа.
— Ты здесь? — Мальчик съехал с обрыва. — А я тебя везде искал.
* * *
Улицы, ведущие к пристани, были запружены народом. Старейшины города в белых одеяниях из тончайшей шерсти и купцы в фисташковых, золотисто-палевых и густо-розовых нарядах, в пурпурных и темно-вишневых плащах, ремесленники и простолюдины в алых и кубово-синих хитонах теснились, толкались, спешили к причалам. Филипп и Никий, стараясь не потеряться в этой давке, крепко держались за руки. К пристани медленно подплывали высокие боевые триеры, обшитые сияющей медью. Три ряда весел плавно резали воду. Первая триера уже причалила. По трапу сходил немолодой грек, среднего роста, широкоплечий, в простом белом хитоне. Перед ним девушки-жрицы, полуобнаженные, в легких шафрановых, разрезанных почти до пояса хитонах рассыпали весенние гиацинты. Но его обветренное лицо оставалось суровым и печальным. Темные, уже заметно тронутые сединой волосы сжимал миртовый венок. Толпа раздалась.
— Армелай! Эвое! Победитель римлян! Эвое!
За полководцем сошли, блистая позолотой доспехов, македонские наемники, за ними колхи и лазы в чешуйчатых латах и высоких шлемах, увенчанных лошадиной гривой. Шествие замыкали копьеносцы Счастливой Аравии в полосатых бурнусах и алых тюрбанах. Толпа раболепно глазела, но Филипп следил лишь за Армелаем. Строгое, чуть печальное выражение не покидало усталого лица полководца.
II
Дома обедали позднее обычного. Были гости, и Филипп успел переодеться, прежде чем мачеха заметила на нем разорванный хитон.
За столом вместе с семьей Агенора возлежали приезжие купцы: эллин с Родоса и сицилиец из Лилибея. Родосец утверждал, что Армелай втянет Херсонес в новую войну с Римом.
— Весь мир трепещет перед Римом, — перебил его сицилиец. — Понт еще не забыл прошлой войны…
— Однако Рим просил мира у Митридата, а не мы у Рима! — запальчиво выкрикнул Филипп.
Гости от неожиданности замолчали.
— Выйди, скиф! — Агенор едва сдержался, чтобы не ударить сына.
Он не любил своего первенца и остро чувствовал его нелюбовь к себе. Упрямое лицо мальчика с припухлыми, чуть вывернутыми губами ежеминутно напоминало Агенору о его роковой ошибке. Надо же было так потерять голову, чтобы жениться на наглой, необузданной дикарке. Хорошо же отблагодарила она глупца, давшего ей свое честное имя!.. И мальчишка растет весь в нее: дерзкий, своенравный, с ног до головы — скиф!
Агенор отпил из чаши ледяной воды и с принужденной улыбкой обратился к Мальвию:
— Извини, дорогой гость, неразумного.
— Не извиняйся, благородный Агенор. Мальчик не виноват, их так учат. Митридату нужна слепая преданность, — спокойно ответил сицилиец.
— Слепая преданность к лицу солдату или рабу, рожденному в доме господина, — вставил Хризодем. — Слепой же купец — зрелище грустное.
— Купцы — мореходы, — поддержал Мальвий, — а мореход слепым не бывает. Нам многое известно, о чем умалчивают историографы Митридата-Солнца, — добавил он, значительно поднимая брови.
Агенор сочувственно кивнул, вступая в разговор:
— Большая радость обойти под тугим парусом весь мир. В юности и я бороздил волны вспененные, — начал он, тоном голоса показывая, что и ему, херсонесцу, не чужды аттическое воспитание и высокие музы Гомера. Но родосец, видимо, не склонен был выслушивать лирические излияния хозяина.
— Мореплавание становится год от года опасней, — с тревогой прервал он Агенора. — Свирепствуют пираты, а Митридат и его полководцы не укрощают, а поощряют разбойников.
— Понтиец свои корабли провоевал, а что уцелело, отдал Сулле, — съязвил Мальвий, отстраняя от себя золотую чашу. — Чем же ему наводить страх на пиратов? Да к тому же они друзья его. Он, кажется мне, даже радуется, когда морские ласточки щиплют римского орла.
— Да хранят нас боги от новой войны, — озабоченно вымолвил Агенор. — Ведь я понимаю, что Армелай приехал сюда не на поклонение деве Артемиде, а выколотить из нас, — он тоже съязвил, — новые добровольные пожертвования.
— Удивляюсь, — сицилиец снова протянул руку к золотой чаше, но не взял ее: — вы эллины или рабы царя-варвара?!
— За городскими стенами — Скифия… — Агенор покосился на дверь, боясь, чтобы его не услышал сын. — Кто связался с этим проклятым племенем — погиб! Мы — люди мирные, а степные варвары сильны. Я был ребенком, но помню Савмака. Этот раб из племени царских скифов возмутил все Боспорское царство, вооружил невольников, убил царя Перисада… Что тогда творилось в Херсонесе! Разъяренные скифы с ножами кидались на эллинов. Компаньон моего отца Харикл с женой и с шестью детьми погибли под копытами их коней. А мы всей семьей спаслись в кибитке нашего старого покупателя-скифа Гиксия. Тогда-то все лучшие люди Херсонеса и призвали Митридата. На счастье наше его полководец Диофант был в Тавриде, отогнал взбунтовавшихся… В страшные времена живем! Купцу без сильной руки нельзя, добрый Мальвий! — горячо и в то же время как-то испуганно заключил Агенор.
— Рим гораздо лучше навел бы порядок, — не сдавался сицилиец.
— Что ты говоришь?! — перебил его родосец Хризодем. — Римляне десять лет ничего не могли поделать с Евном, когда он поднял восстание рабов в твоей Сицилии.
— Как ничего не могли?! Евн был разбит консулом Рупилием и замучен в тюрьме. Рима еще никто не побеждал! — Мальвий осушил чашу с вином. — А ваш Митридат — хитрый, но неумный азиатский царек. Когда начинал поход, у него было двести пятьдесят тысяч пеших воинов, сорок тысяч всадников, флот из трехсот военных кораблей, а чем кончил?
— Да… Но он разбил хваленые легионы Люция Кассия, Мания Аквилия и Квинта Оппия, — высокомерно возразил родосец.
Мальвий презрительно хмыкнул.
— Они дрогнули перед силой числа, а не доблести. — Он оттолкнул картинным жестом пустую чашу. — Доблесть чужда азиатам! Когда Сулла взялся за дело, ваш царь быстро вспомнил о мире, а чтобы умилостивить нашего вождя, подарил ему восемьдесят военных кораблей, три тысячи золотых талантов и отказался от всех завоеваний в Азии. Вот какой ваш царь!
— Ты делишь трапезу с сынами Эллады и желаешь им погибели, — вскочил взбешенный грек.
Хозяин испуганно посмотрел на вспыливших гостей и поспешно налил вина в их чаши.
— Не наше дело судить дела царей и вождей.
Сицилиец, чувствуя, что он допустил непристойность в доме, где его хорошо приняли, примирительно вымолвил:
— Ты не понял меня, добрый Хризодем. Рим — наследник всех благих дел Эллады… Я только хотел сказать: Эллада и Рим — брат и сестра. А хороший брат не отдает сестру варвару. — Агенор не расслышал последних слов Мальвия. Ему показалось, что тот толкует о каких-то брачных делах, и, чтобы окончательно примирить гостей, он попытался поддержать беседу:
— Да, да! От браков с варварами добра бывает мало. Ты прав!
Родосец, решив, что хозяин восхваляет римлян, снова вскипел:
— А тебе не все ли равно? У тебя и среди варваров родня! Рим торговать не помешает…
Агенор обиженно промолчал, зато Мальвий восхищенно воскликнул:
— Ты остался эллином, благородный Агенор! Я знаю, ты ждешь часа, чтобы сбросить оковы царя-варвара!
Агенор в ужасе покосился на двери и окна. За подобные речи вырывали язык у оратора, а слушателям отрезали уши…
III
Прогнанный из-за стола Филипп лениво бродил по двору. Было жарко. Рабы спали, и даже белый лохматый пес Левкой не захотел с ним играть.
От нечего делать Филипп взобрался на забор. Внизу раскинулся сад архонта Аристоника, отца Алкея и Иренион. Филипп дружил с ними. И втроем они часто играли на садовых дорожках. Но в прошлом году Иренион, вернувшись из Афин, куда она ездила с отцом на празднество богини Паллады, стала избегать встреч с бывшим другом.
Дом архонта выделялся из всех херсонесских зданий благородством пропорций, изяществом и стройностью ионических колонн. Сад с тенистыми дорожками и фонтаном, заросший ирисами, был прост и по-домашнему уютен.
Иренион любила цветы и сама ухаживала за ними. Она росла без матери и рано научилась вести дом. Ирисы, большие, ярко-лиловые и палево-золотистые, были ее гордостью. Даже в послеобеденный зной она не поленилась выйти укрыть их тенью.
В нежно-зеленоватом пеплосе, с тяжелым узлом каштановых волос над чуть загорелой стройной шейкой, она и сама казалась ожившим ирисом. Филипп, сидя на заборе, свистнул. Иренион не повернулась на зов мальчика, достала ножницы и стала срезать цветы.
— Зачем ты в жару режешь?
Она не ответила.
Он повторил вопрос громче.
— Алкей просил. Он с отцом пойдет в Стою на пир в честь верховного стратега. — Иренион горделиво откинула голову: ее брат уже взрослый и приглашен на общественное пиршество как равноправный эллин.
Филипп молча наблюдал за нею. Нарезав букет, девушка выпрямилась и пошла в дом.
— Не уходи, я расскажу тебе об Армелае, — выкрикнул он.
— Ты лучше расскажи о Бупале, — ответила девушка.
Филипп чуть не свалился с забора. Нет, этого он все-таки не ожидал: Алкей предал его, Иренион все знает!..
— Тебя вывели из гимнасия, — добавила она, — ты кусаешься…
Филипп спрыгнул на землю. Все кончено! Он опозорен на веки вечные.
Не видя ничего перед собой, мальчик поплелся в дом. В каморке, за спальней рабов, жил старый ритор Дион. В молодости Дион был оратором. Потом на Родосе обучал юношей риторике. Теперь, полуслепой и дряхлый, доживал свой век на хлебах у дальнего родственника Агенора. Мальчик привязался к старику. Он не забывал принести ему лакомый кусок, украденный из-под носа мачехи, а то и оторванный от себя, вечерами выводил на берег подышать морской прохладой, иногда, по его просьбе, часами читал вслух Гомера, а потом, тихий, зачарованный, слушал взволнованные рассказы об Элладе. Из этих рассказов перед ним вставала сказочная страна, где все было в сиянии и благоденствии: люди там были добры, справедливы, шли на помощь друг другу, матери не бросали маленьких детей, мачехи не обижали пасынков. Как он мечтал когда-нибудь побывать в этой стране, не во сне, а наяву увидеть ее прекрасные города, подышать воздухом гор, где обитают боги!
— Дедушка Дион, — Филипп остановился на пороге, — у меня горе! — Он бросился к старику, зарылся лицом в его потрепанный, пропахший камфорными листьями хитон и, всхлипывая, начал рассказывать о своем несчастье.
— Она все знает, — повторял он в отчаянии. — Алкей предал меня!
Старик терпеливо слушал, поглаживая его лицо и голову обеими руками. Пальцы были сухими и тонкими, кончики их подрагивали, и почему-то это подрагивание, которое Филипп ощущал на своем лице, успокаивало его.
— Ты не справился с этим бычком Бупалом? — наконец заговорил старик. — Да ты же первый в школе по риторике и поэзии. Этого тебе мало? — И добавил: — Знай же, дитя мое, один мудрец прославит Элладу больше, чем десять атлетов. Было так и будет. Пойдем лучше к морю. Посмотришь на волны — и поймешь: все беды проходят…
Полдневный зной уже спадал. От моря тянуло прохладой. У дома Иренион рядом с ее братом Алкеем стоял высокий стройный афинянин лет двадцати шести. Его одежда, простая и вместе с тем изысканная, грациозность манер, тонкое золотисто-матовое лицо — все обличало в нем знатного эллина, родившегося в блистательных Афинах. Незнакомец держал в руках ирисы. Он касался губами цветов.
Филиппа резнуло по сердцу, ему казалось — афинянин целует Иренион. «Да, к морю, скорее к морю!» — повторил он про себя. Старик, словно подслушав его мысли, заторопился и крепче сжал его руку.
Они стояли на берегу до захода солнца. Волны накатывались с грустным шумом, округлые, плавные.
— «Виноцветное море…» — тихим взволнованным полушепотом начал Дион. — Дитя, ты помнишь? «Волны кипели и выли, свирепо на берег высокий…»
— «С моря бросаясь…» — тихо подсказал Филипп, не отводя глаз от уходящего в водное лоно огненного светила.
На минуту ему показалось, что рядом с ним — сам Гомер, мудрый, всезнающий и — вечный; старик спутник безмолвствует, не его, а чей-то другой голос, глуховатый, чуть грустный (может быть, потому, что сливается с шумом моря), рассказывает ему.
— Двести пятьдесят олимпиад, — звучал голос, — десять столетий прошло с тех пор, как первая эллинская ладья коснулась песка Тавриды. Спутники Одиссея воздвигли здесь алтарь в честь Афины-Паллады. Все было на этой земле — и поражения, и победы. В меру радуйся удаче, в меру горе ты горюй. Эллин — это прежде всего гармония. Эллада в нас самих, дитя. Не мечом и насилием, но разумом и красотой мы победили…
Сумерки сгущались. В городе зажглись огни. Их отражения зыбились в притихшем море. Над Стоей сиял разноцветный венок, бросая зеленые и оранжевые отблески в черную воду.
Филипп благоговейно вслушивался в окружающий его мир.
IV
Пир в честь Армелая удался на славу. Правда, в самом начале Агенору пришлось пережить несколько неприятных минут. Он поссорился с разорившимся землевладельцем Евдоксием за право сесть поближе к полководцу. Распорядитель пира, купец Гармодий, встал на его сторону. Евдоксию сказали, что он занимает место благородного Агенора.
— Прости, Гармодий, я все забываю: теперь, куда ни плюнь, попадешь в благородного, — огрызнулся Евдоксий. — Ты знаешь, — обратился он к соседу, — Агенор над своими лавками пишет: «Торговля благородного Агенора». Клянусь Гераклом! Интересно, давно ли Агенор стал благородным?
— С тех пор, как ты продал мне за долги твое благородство, — отрезал Агенор.
Кругом дружно захохотали. Мужи херсонесского совета старейшин были в большинстве недавно разбогатевшими купцами. Они недолюбливали обнищавших аристократов.
Но скоро все распри забылись. Херсонесских мужей сразило красноречие Полидевка — юного ритора из Афин.
Лицо Полидевка сияло. Голос его, то мелодично-певучий, то мощный, как металл, проникал даже в самые замкнутые сердца. Он говорил о любви эллинов к их дивной родине:
— Ряд веков Эллада для всего человечества была солнцем разума, светочем истины. Свободолюбивый и смелый народ Эллады создал Акрополь и храм Зевса, породил Эсхила — великого драматурга, мудрецов Платона и Сократа, государственных мужей Демосфена и Перикла… Кто без душевного трепета может вспомнить Леонида и его триста воинов?! Они остановили у фермопильского ущелья многотысячную персидскую орду. Они все пали, но имена их живут!
Полидевк трагически обвел рукой застольный круг. А разве его друзья не эллины? Разве не тот же могучий дух живет в груди каждого из них? Но теперь не изнеженные персы, а Рим — народ с железной душой и волчьим сердцем — идет на Элладу! Римляне едины, хорошо вооружены. Все эллины должны сплотиться вокруг потомка Александра Македонского — Митридата, царя Понтийского, и Херсонес тоже. Ведь не хотят же его друзья, чтобы их имена черным пятном вошли в историю родины. Он не требует, чтоб херсонесцы, подобно Леониду и его воинам, пали, не отступая ни шагу. Им нет даже надобности подвергать свои жизни опасности. У Митридата достаточно воинов, но ему нужны деньги и хлеб для солдат. Помогите вашему другу Митридату!
Полидевк умолк.
Алкей вскочил первым:
— Возьми все мое наследство, Полидевк, а меня запиши в войско Митридата Евпатора! Все — для родины!
Архонт Аристоник с гордостью взглянул на сына.
— Полидевк, я восхищен твоим красноречием! — Он подошел к ритору и крепко обнял его. — Я разделяю чувства Алкея: умру — он так и поступит. — И тихо добавил: — Пшеницы немного мы пожертвуем, остальное… приданое Иренион.
Вслед за Аристоннком к ритору подошел Агенор. Он с силою сжал Полидевку руку.
— Если бы мои сыновья походили на тебя! Я эллин и жертвую… — Агенор спохватился, — всю мою жизнь на алтарь отчизны!
— Ловко, — шепнул купец Гармодий соседу, — жизнь жертвует, а про пшеницу — бык на язык наступил…
Один за другим купцы Херсонеса подходили к Полидевку, жали руки, обнимали, плакали. Он всех их потряс своим искусством — сколько пламени в его словах, сколько благородства! И правда, все — правда! Они не забудут, они всегда будут помнить о родине, о ее прошлом…
Армелай возлежал во главе пира. Слушая поток клятв, он брезгливо морщился. Полуприкрыв глаза усталыми веками, смотрел презрительно и гневно. Наконец ударил мечом по чаше.
— Хватит слов! Никто не отнимает у вас, сытно вкушающих, ваши драгоценные жизни. Я просил для солдат, голодных, усталых, израненных в боях, хлеба и вина. Вы жалеете кусок лепешки, а они лили за вас кровь, отдавали жизни. — Он поднялся. — Что же! Сидите на своих мешках. Придут римляне и отберут все. Вас обратят в рабство, дочерей и жен угонят на забаву. Этого вы хотите? — Он обвел взглядом притихший пир, грозно насупился и вышел.
Когда полководец скрылся за дверью, гости загудели.
— Это он зря, — степенно проговорил Гармодий, — что отдать самим все Митридату, что римляне отберут — все равно.
— К тому же я слышал, — вставил сухой красноносый сицилиец, — царь Митридат обещал свободу рабам и права эллинского гражданства скифам…
— Римляне всего не отнимут, — успокоительно добавил отец Бупала. — Окончится война — окончится грабеж. А торговать, что с Римом, что с Элладой, все равно: мы купцы, а не воины.
«Да, пир, кажется, удался на славу», — усмехались, расходясь по домам, купцы.
Полидевк провожал Аристоника и Алкея до конца улицы. Архонт ужасался корыстолюбию херсонесцев и просил юного ритора бывать у них запросто: его дочь Иренион играет на кифаре…
V
Хождение в гимнасий стало для Филиппа мукой. Теперь нельзя было в одиночестве бродить вдоль взморья, перепрыгивать с камня на камень, дышать освежающим йодистым запахом водорослей — и это запретили! Агенор строго-настрого приказал рабу, провожающему детей в гимнасий, ходить через город и не пускать мальчиков шататься по взморью.
Никий любил базар, да и раб предпочитал более короткий путь. Суета, шум, гомон, жаркое дыхание толпы не угнетали Никия, как Филиппа, а, наоборот, забавляли и бодрили. Он любил останавливаться перед лавочками керамиков. Глиняные расписанные горшки, золоченые свинки, ярко раскрашенные уточки и петушки, свиристелки приводили его в восторг.
А разносчики ледяной сладкой воды — ярко-красной, оранжевой, травянисто-зеленой! Как они поют! Их колокольчики так и звенят в такт пению!
А медный ряд, где, склонив головы над горном, с обожженными лицами и волосами, перехваченными у висков темной лентой, в синих и алых хитонах искусные ремесленники куют молоточками узорные коробочки, браслеты и диадемы с цветными дешевыми камешками для небогатых модниц…
Влево от медников тянулись ряды со снедью. Шумные, веселые торговки, окликая прохожих, предлагали им жареное семя, орешки в меду, сушеные и вяленые плоды. Молодые толстощекие гречанки прохаживались с высокими корзинками на головах и пели:
— Горячие, горячие лепешки…
Плечистые полунагие рабы рубили на части туши быков, свиней и овец.
Рыбный ряд спускался к морю. Смуглые бородатые рыбаки продавали еще живую, трепещущую рыбу, крабов и черные блестящие ракушки с жирными улитками-мидиями.
В самом дальнем углу базара, точно пещеры сказочных циклопов, зияли черные и закопченные входы в кузницы. Оттуда слышался непрерывный грохот и вырывалось пламя.
На поляне возле кузниц толпились стада овец, пригнанных из степей Скифии. Одетые в короткие, расшитые по краям и на груди кафтаны, в длинные, навыпуск, также украшенные узорами, матерчатые штаны, в остроконечных шапках, отороченных мехом, с колчанами и кинжалами на кожаных поясах, скифы плотно сидели на своих резвых крутобоких лошадках. Молчаливые, настороженные, с обветренными бронзовыми лицами, с рыщущими беспокойными глазами, кочевники всегда будили у горожан неясную тревогу.
Филипп увидел: от толпы скифов отделился молодой всадник. Дорогая накидка из черной, расшитой бисером ткани поверх кафтана, золотые насечки на самостреле и колчане, увитом широкими алыми лентами, обилие золотых блях и ожерелий на всаднике и лошади свидетельствовали о его знатности. Темно-рыжие волосы густой гривой падали на откинутый узорчатый башлык. Всадник горячил коня и тут же, горделиво выпрямившись, привстав на стременах, натягивал поводья. Филипп, удивленный, остановился. Круглое румяное лицо, вздернутый нос, надменный пухлый рот, серо-зеленые улыбающиеся глаза девушки-всадника показались ему знакомыми.
— Ракса! — воскликнул он. — Как ты выросла! Я не сразу узнал тебя!
Ракса опустила голову.
— У нас беда, Филипп, — заговорила она, и ее прерывающийся печальный голос подавил радость встречи. — Дядю Гимера растоптал дикий тур. Дед послал за тобой…
— Я поеду, конечно, поеду! — горячо отозвался юноша. — Вернусь домой. Ты подождешь?
Ему не очень хотелось, чтобы Ракса ехала следом за ним, но она поехала. Опять была горделивой, высокомерной — внучка царя!
Агенор даже не дослушал Филиппа, сразу же приказал готовить его к отъезду. Он скрывал это, но был рад хоть на неделю-две избавиться от нелюбимого сына. Отец Бупала несколько раз ловил его на пристани и начинал жаловаться, что «дикий паршивый скиф, этот барс, свирепый, как и все его дикое племя», чуть не загрыз его бедного малютку.
— Загрыз! Зубами, как тигр, вцепился в горло беззащитного ребенка!
Агенор каждый раз обещал высечь своего «паршивого скифа», и сделал бы это, но родителя пострадавшего почему-то не устраивала такая «слабая мера». Он однажды долго мямлил о каких-то торговых затруднениях и в конце разговора недвусмысленно намекнул, что… Агенору… если он благородный человек… если… Одним словом: в жертву деве Артемиде-целительнице принести шесть годовалых ягнят! — вытекало из этого намека.
Агенор возмутился:
— Мой Филипп, да он же котенок, а твой сын не слабее трехлетнего бычка. Это твой буйвол придушил мою крошку! — сразу же проснулись в нем чадолюбивые чувства.
Но все же, решил купец, лучше, если Филипп не будет попадаться на глаза обиженным. Пусть едет. И уже поторапливал рабов:
— Собирайте молодого господина, да быстрее, быстрее!
И Филипп на другой день выехал из отчего дома.
Солнце поднялось, но степь еще не обсохла от утренней росы. Влажные травы искрились мягким золотисто-изумрудным отблеском. Россыпи тюльпанов, темно-пурпуровые узоры диких гиацинтов, разметанные тут и там звездочки нарциссов дорисовывали яркий травяной ковер. Далеко над морем стлался светлый туман. По пронизанному солнечными лучами небу тянулась цепочка гусей.
Филипп и Ракса ехали во главе отряда. Скифы на некотором расстоянии следовали за своей царевной. Ракса, не отводя глаз от лица Филиппа, обстоятельно растолковывала ему скифские династические дела: после смерти Гимера старый царь Гиксий остался бездетным. У Гиксия было трое детей: Тамор — мать Филиппа, Урм — отец Раксы и Гимер. Урм и Гимер погибли. Тамор покинула родину. Если бы Филипп вернулся к своему народу, он стал бы после смерти Гиксия царем. Тысячи храбрейших воинов ждали бы его повелений.
— Как красиво! — мягко перебил ее Филипп, указывая на тающие вдали силуэты гор Тавриды.
Ракса, дико гикнув, пришпорила коня. Скифы с хриплым воем понеслись за нею. Степь, небо, золотые тюльпаны и всадники — все неслось. Наконец Филипп догнал девушку и схватил ее коня под уздцы. Ракса расхохоталась. Ее темно-рыжие космы заплясали по плечам. Она нагнулась и поцеловала юношу в губы, засмеялась, гикнула, и все снова понеслись вскачь. Ночевали в степи. Через несколько дней прибыли в стойбище Гиксия.
Было уже темно. Пылали костры. Виднелись силуэты крытых телег с поднятыми оглоблями. На фоне колеблющегося пламени мелькали длинные тени людей в остроконечных шапках. Где-то рядом пасся табун лошадей. Хруст травы и глухие удары копыт о землю доносились из темноты. В глубине стойбища вздымалось к небу пламя двух огромных костров. Около одного из них, окруженный старейшинами, сидел Гиксий. Все, в том числе и царь, внимательно следили за висевшей над костром лошадиной тушей.
Ракса подвела Филиппа к деду. Гиксий поднял худое морщинистое лицо. В свете костра мелькнули чахлая рыже-седая бороденка и острые, несмотря на годы, светло-золотистые глаза. Гиксий безмолвно указал внуку место у своих ног. Когда Филипп уселся, скифский царь положил на его голову свою легкую теплую руку.
— Я рад, что ты приехал… Ты — эллин, но ты похож на мать. Тамор была первая красавица в степях.
Филипп тяжело вздохнул: все говорят о красоте его матери, а он никогда ее не видел. И увидит ли… Ракса и дед любили его, и любили, наверное, искренно; не избалованный ласками, он всегда внутренне тянулся к ним, но как ему не хватало теперь матери: эллин он или скиф? Только она могла бы сказать, кто он. Дед снял с его головы руку. Филипп еще раз вздохнул и уставился неподвижным взглядом в пространство.
У второго большого костра стояла высокая царская колымага с открытым пологом. К ней было привязано три вороных коня и один золотистый. У костра и колымаги суетились женщины. Поверх их одежд из тонких и грубых домашних тканей, расшитых яркими узорами, поблескивали и позванивали серебряные и золотые украшения. Женщины то и дело подтаскивали охапки сухого тростника и непрерывно питали пламя. Где-то заржала кобылица. Привязанный к колымаге золотистый конь коротко и призывно ответил ей.
— Пора!
Гиксий встал, держа в руке нож с широким блестящим лезвием. Он направился к царской колымаге. За ним гурьбой двинулись старейшины. Вокруг закричали и заплакали. Спокойная и горделивая до сей поры Ракса рывком разорвала на себе одежду и пронзительно завыла. Она царапала обнаженную грудь, лицо, рвала волосы.
— Зачем молчишь? — шепнула она Филиппу. — Кричать нужно…
Над скифским табором повис истошный вопль. Кричали женщины, кричали мужчины, старики, старухи. Ребятишки проснулись и, путаясь под ногами, присоединили свой плач к воплям и крикам взрослых. Молчал один Гиксий. Золотистого коня схватили под уздцы двое скифов. Из темноты выскочил (третий и тяжелой, окованной медью палицей оглушил испуганное животное. Конь рухнул. Гиксий опустился на землю и коротким взмахом полоснул широким ножом горло вздрагивающей жертве. Та же участь постигла и трех остальных коней. Их кровь собрали в чаши. Гиксий, омыв руки горячей кровью, взошел на колымагу и скорбно склонился над трупом сына, затем старый царь спустился вниз, осушил чашу с кровью и бросил ее в огонь.
— Ну? — Ракса потянула за руку Филиппа. — Простись с братом твоей матери. Он поедет от нас далеко-далеко…
Филипп покорно пошел за ней. На колымаге, устланной войлоком и шкурами животных, в боевых доспехах покоилось тело Гимера. В ногах лежала голова тура, увенчанная большими острыми рогами. Скифский царевич дорого продал свою жизнь. Тур, растоптавший его, умер от ран, нанесенных Гимером.
— Ступай пить чашу крови! — Ракса снова подтолкнула Филиппа. Теперь она прощалась с Гимером. Выпрямившись во весь рост, она запела. Филипп не мог разобрать слов, но понял: Ракса прославляет подвиги покойного. Он вдруг почувствовал: он обязан выпить эту кровавую чашу, он — скиф, он не отступится от обычаев своих предков…
…Семь дней длилась тризна. На восьмой Гиксий поднял череп давно поверженного врага, наполненный брагой, и возгласил: своим наследником он назначает будущего мужа Раксы. Руку царевны получит самый смелый.
Молодые скифы вступили в состязание: на всем скаку рубили головы коням, показывая свое уменье владеть мечом и свою щедрость — туши убитых коней тут же свежевались, разрубались на куски и шли на угощение зрителей. Под вечер искатели руки Раксы рассыпались цепочкой и по знаку, данному старым царем, все разом гикнули и, низко пригибаясь к гривам коней, во весь опор понеслись по степи. Впереди на своей златошерстной тонконогой лошадке летела Ракса. Поперек седла она с трудом удерживала козла. По условиям игры, победителем становился тот, кто сумеет отнять у нее козла, сохранив ему дыхание. Ракса была беспощадна к своим преследователям, жестоко хлестала их нагайкой и вырывалась вперед. Проскакав круг, она сбросила козла к ногам деда.
— Дедушка! — торжествующе крикнула царевна, — этот год я останусь с тобой, — и, сверкнув глазами, повернулась к Филиппу: — Почему ты не попробовал своей силы?
— Получить удары от женщины, а потом стать царем — нет, это не для меня, — улыбнулся Филипп.
Женихи Раксы состязались в стрельбе из лука. К шесту прикрепили дощечку с маленьким, едва видным отверстием в центре. Вокруг кружочка-отверстия уже выросла щетина стрел. Ракса принесла свой лук и, натянув тетиву, вложила стрелу.
— Ты и стрелять не хочешь? Ведь при стрельбе не будет ударов, — сощурила она озорные глаза.
Филипп нехотя взял лук. Отказываться было неловко. Он прицелился тщательно и спустил тетиву. Стрела вошла в кружок. Филипп растерянно опустил руки. Ракса подбежала к нему. Ее глаза горели счастьем, щеки разрумянились. Полуоткрытые свежие губы коснулись его щеки.
— Ты лучше всех, ты будешь моим мужем! — Царевна обняла его. Молодые скифы, размахивая оружием, закружились в воинственной пляске. Филипп осторожно снял со своих плеч руки Раксы.
— Я не буду твоим мужем, Ракса. Ты не будешь моей женой…
Он отошел в сторону и сел. Ракса последовала за ним.
— Я знаю, тебе сейчас нельзя оставаться с нами, ты хочешь учиться по обычаям эллинов, но я буду тебя ждать.
— Я совсем не хочу жениться на тебе! — рассердился Филипп.
— Я буду тебя ждать — год, два, пять, десять — я всегда буду ждать. Это не наша воля. Табити избрала тебя для меня.
— Твоя Табити — демон!
— Не говори о богине плохо. Я знаю: ты не хочешь меня потому, что у тебя есть невеста в Херсонесе!
— У нас не женятся раньше двадцати одного года. — Филипп покраснел. — У меня нет невесты.
— Ты лжешь, я видела ее. Она твоя соседка. Когда мы проезжали, она стояла у калитки и смотрела на тебя.
Филипп промолчал. Это была правда. Он радовался: Иренион больше не сердится на него, она вышла его провожать!
Гиксий подозвал внуков и, усадив подле себя, приказал подать вина.
VI
Лето пролетело незаметно. Филипп и Никий гостили у своей кормилицы. Ее муж присматривал за небольшой экономией и загородным виноградником Агенора. Вся его семья жила в маленьком домике на крутом холме. Вдали синело море.
Мальчики купались, ловили рыбу, доставали из-под камней мидий и крабов. Никий подружился с Евменом — молочным братом Филиппа. Филипп предпочитал играть с маленькой Евнией — молочной сестрой Никия. Девочка была слепой от рождения. У нее было тонкое, удивительно милое и одухотворенное личико, но голубые, чистые, широко раскрытые глаза ничего не видели. Филипп приносил цветы из степи и часами лежал возле Евнии на траве, глядя, как слепая девочка перебирает чуткими, точно зрячими, пальцами нежные лепестки. Она знала бесчисленное множество сказок о цветах. Филипп мог слушать ее без конца. Он охотно верил, что белые ромашки — это звезды, упавшие темной ночью на землю. Нарцисс был мальчиком дивной красоты. Увидев себя в ручье, он влюбился в свой образ и умер от тоски. Кудрявый гиацинт тоже был мальчиком, который по несчастной случайности погиб от дружеской руки Аполлона. Его кровь каждую весну выплескивается из земли и превращается в темно-пурпуровые бутоны. Фиалка была маленькой царевной, ее обижала злая мачеха… Тут Филипп каждый раз вздыхал. Девочка ушла в поле и обратилась в цветок. А ландыш тоже маленькая девочка…
Евния замолкала и надолго погружалась в задумчивость. В такие минуты Филипп прерывал молчание и начинал говорить сам. Он рассказывал ей о героях и мудрецах Эллады, о подвигах и приключениях Одиссея. Но чаще всего — о странном философе Диогене, который всю жизнь просидел в бочке. Когда Александр Македонский — победитель вселенной, прерывающимся от волнения голосом рассказывал Филипп, спросил однажды у мудреца, чего он хочет, то Диоген ответил ему: «Не заслоняй, государь, мне солнце. Я созерцаю красоту, ибо красота превыше всего».
Евния слушала затаив дыхание, она хорошела и становилась похожей на Иренион. Филипп осторожно целовал ее пушистые белокурые волосы. Она трогала своими тонкими нежными пальчиками его лицо и говорила:
— Ты добрый, очень добрый и красивый.
— Я некрасивый, — печально отвечал он. — Иренион никогда не полюбит меня.
Роль безнадежно влюбленного нравилась Филиппу. Он все чаще и чаще уверял себя, что гибнет и чахнет от неразделенного чувства, и досадовал на бронзовое зеркальце, которое в последнее время носил с собой: заглянет — оттуда смотрит совсем непохожий на него юноша — круглощекий, коричнево-румяный и… смеющийся.
«Смеюсь?!» Филипп ложился на прибрежные камни и пробовал настроить себя на грустный лад. Но палило солнце, шумело и искрилось море — он взвизгивал, прыгая на песок, изгибался, как ящерица, кувыркался и, громко крича, бросался грудью на гребень прибоя и плыл все дальше и дальше от берега. Ему хотелось затеряться и раствориться в море, оказаться на острове, заселенном циклопами, сразиться с ними… Набегавшись и нагулявшись за день, уже смыкая веки, он вспоминал Иренион. Но это уже была обязанность влюбленного. Только соберется как следует потерзаться ревнивыми муками, как — на тебе — приходит сон, крепкий, безмятежный. Во сне те же цветы, орехи, медузы, море, кормилица, Евния, но… не Иренион.
Лето уже было на исходе. Ночи стояли душные. Звезды обрывались с небосклона и падали в море. Виноградные лозы созревали.
Однажды на заре виноградники ожили: наполнились гулом голосов, звоном бубнов и пением. Начался сбор винограда.
Днем приехали Агенор и Клеомена. Агенор торопливо обнял первенца и бросился к Никию. Но Клеомена уже сжимала сына в объятиях. Никий отвечал на ласки матери, болтал без умолку: как он купался, какая огромная медуза попалась ему однажды, но он не закричал, не испугался, а зачерпнул ее ивовой плетенкой и выкинул на берег.
— Дай мне посмотреть на него! — Агенор ласково отнял у жены Никия и что-то шепнул ему. Клеомена быстро подошла к Филиппу и прикоснулась к его щеке губами.
— О, смотри-ка, какой он стал румяный, красивый и совсем не похож на скифа! — певуче похвалила она пасынка, оглядываясь на мужа. — Скоро ты будешь эфебом. Я сама сшила небе хитон из тонкого египетского полотна и плащ из моего гиматия. Он немного поблек, но рабыни выкрасили его соком шелковицы. Блестит, как новый, а где разорвано, я заштопала. Сама Арахна не заметит. Я старалась для тебя, а ты… ты, кажется, чем-то недоволен?
Филипп сказал, что он всем доволен, и даже попытался улыбнуться.
За обедом мачеха лучшие куски подкладывала Филиппу и Никию. Юношу это растрогало. Он благодарно посмотрел на нее. «Если бы она всегда была такая, я звал бы ее мамой», — подумал он.
Отец разлил по чашам вино. Одну пододвинул старшему сыну.
— Пей, — разрешил он, — завтра перед лицом девы Артемиды архонт препояшет тебя мечом, и ты острижешь свои детские кудри. — И тут же воскликнул: — О боги! Двенадцать белопенных овец принес я в жертву деве Артемиде, чтоб одарила тебя мужеством и разумом. Ты слышишь? Двенадцать!
VII
Храм девы Артемиды, покровительницы Херсонеса, навис над морем. К нему можно было пройти только через священную рощу. Стояло безветрие. Лишь изредка порывы бриза шевелили серо-зеленые листочки маслин, и в такие минуты казалось: деревья о чем-то таинственно перешептываются. О чем? Может быть, о том, кто и сколько пожертвует сегодня деве Артемиде? Впереди гнали стадо крупных быков и овец. В жертву богине принимались лишь животные белой масти. Отец Бупала дарил ей двадцать четыре быка. На некотором расстоянии от стада, подальше от избитой копытами пыли, шли юноши. Они были облачены в белые льняные хитоны, ни разу не надетые до этого дня. Держась за руки, молодые эллины пели гимн, в котором прославлялись чудесные деяния юной богини. У всех были просветленные, счастливые лица. Филипп держался в паре с Бупалом.
— Я на тебя не сержусь, — дружески шептал ему Бупал. — Я сразу же забыл эту историю. А ты? — И тут же доверительно и немного хвастливо сообщил: — Я уже купцом был этим летом. Ездил с отцом в Ольвию. Скупали меха и мед. Сколько скифов прибыло туда — и алазоны, и каллипиды, и скифы царские, и кочевники! Дикие, страшные, в кольчугах, с колчанами, стрелами, а я с ними торговался, как взрослый…
Юноши вошли в ограду храма. На самом острие мыса, нависшем над морем, возвышался обточенный камень, Не задерживаясь, один за другим, юноши становились у края пропасти, подстригали волосы и с молитвой бросали их в волны родного Понта Эвксинского. Отходили в сторону и благоговейно умолкали.
Отныне они — под покровительством всемогущего владыки морей Посейдона — бога, который живет на дне моря. Одетый в лазурный хитон, в тихую погоду он добродушен и ласков, нежится на солнце и не вмешивается в дела мирские. Но в бурю, которую он же и вызывает, Посейдон становится страшным. Дни и ночи гоняет он своих зеленых белогривых коней по морской пашне и не дает им отдохнуть ни минуты. Оттого свирепы и неукротимы эти кони-волны. Под их копытами опрокидываются корабли, рушатся скалы, гибнут и уходят на дно мореходы — счастлив, бесконечно счастлив тот, кто находится под покровительством Посейдона!
Почтив владыку морей, юноши входят в храм. Здесь перед ликом богини-девственницы жрец облачает их в плащи, а архонты препоясывают чресла мечами. Отныне они — эфебы. Теперь три года они проведут в воинских упражнениях, будут участвовать в походах, охранять границы своей родины. Достигнув двадцати одного года, перед ликом неустрашимого Геракла они пройдут еще через одно посвящение — в мужи, получат право вступать в брак и участвовать в общественной жизни. Так было заведено в Элладе испокон веков.
Филипп с любопытством рассматривал святилище. Гладкие стены храма от солнечных лучей прозрачно розовели, но под сводами стоял сумрак От этого ионические колонны, подпирающие свод, казались особенно высокими, уходили куда-то в бесконечность. Над жертвенником возвышалась статуя Артемиды — гордая прекрасная дева с золотым луком в руках, застывшая в стремительном беге. Складки ее пеплоса, развеваемые ветром, окаменели.
Церемония посвящения прошла неожиданно быстро. Сколько лет говорили и готовились к этому торжественному мигу, и вот — на бедре Филиппа меч, на плечах плащ, он в задумчивости выходит из храма…
У ограды эфебов ждали родные. Никий, издали увидев остриженного и препоясанного мечом брата, вскрикнул, побежал навстречу, хотел обнять, но постеснялся и порывисто схватил его руку. Агенор торжественно возложил на голову сына традиционный розовый венок. Клеомена хозяйским глазом окинула фигуру пасынка, сказала ворчливо:
— С тобой еще будет хлопот, — и к чему-то добавила: — Да хранят нас боги!
Старый ритор Дион встретил своего любимца на улице. Агенор ради семейного праздника пригласил старика к общему столу. Обед проходил оживленно — и отец, и Никий, и даже мачеха оказывали Филиппу всевозможные знаки внимания. Это размягчило сердце юноши. «Люди хорошие — все-все, они любят меня, и я люблю их», — думал он. В конце обеда он совсем расчувствовался и поцеловал мачехе руку. Та приняла это как должное и чуточку, краями губ, усмехнулась. Филипп не заметил этой усмешки. Он спешил к соседям.
Иренион и Алкей сидели в саду. У них был Полидевк. Молодая хозяйка встретила друга детства приветливо. Она тоже выросла за это лето, но похудела. Ее лицо точно озарилось изнутри нежным светом. Легкий шафрановый пеплос был схвачен на плечах жемчужными фибулами. Иренион мягко обняла Филиппа и усадила рядом с собой.
— Я все еще не могу привыкнуть к тому, что ты взрослый, — притронулась она к его уже немного ощипанному венку. — Розы осыпаются, — сказала она с сожалением.
Филипп тряхнул головой, и дождь лепестков посыпался на ее колени. Она вскочила.
— Я сплету тебе и Алкею новые венки для пира. Тебе надо пурпурный, — шагнула в сторону, остановилась около густого куста и маленькими ножницами срезала темную бархатистую розу, подозвала Филиппа. — Тебе такой подойдет… — и улыбнулась. Но ее улыбку увидел не только Филипп.
— Как бы я хотел быть эфебом, чтобы вступить на первый пир в моей жизни в венке, сплетенном твоей сестрой, — разнесся по всему саду голос Полидевка. — Алкей, я завидую…
— Пойдем с нами, — прервал этот голос Алкей. — Эфебы будут рады, если ты почтишь их праздник. Сестра, приготовь венок и нашему другу!
Полидевк оказался рядом с Иренион и, отстранив Филиппа, начал разбирать цветы, очищая стебли от шипов.
— Эти розы взрастила сама Эос — богиня зари! — восхищался он.
— В Афинах розы пышней, — грустно вздохнула девушка. — Та, которая увенчает тебя на родине, счастливей меня.
— Но не прекрасней! — улыбнулся Полидевк.
— Может быть, ты и прав. Но для кого моя юность? Кто меня видит здесь? Наши купцы да скифы. А они, — усмехнулась она, — заказывая статуи, больше всего заботятся об их размере.
Филипп сердито швырнул охапку роз. Объяснил, что укололся шипами. «Нет, она не любит, она презирает меня!» — подумал он с отчаянием.
* * *
На пиру пили за здоровье любимых товарищей, выплескивая по обычаю полчаши в чашу друга.
— За тебя!
Красиво плеснуть вино на пиру считалось большим искусством. Упражняясь в этом, эфебы залили скатерть и свое платье. Полидевк, окруженный почтительными слушателями, сыпал непристойными шутками и часто заливался смехом, снисходительно похлопывая по плечам своих соседей. Однажды, высоко подняв чашу, он протянул ее Филиппу:
— Выпьем за те розовые пальчики, что сплели нам венки. Наполним чаши!
— За девушек не пьют, такой обычай… — Филипп ожидал, что Алкей разделит его возмущение: имя Иренион произнесено в пьяной компании, но тот лишь оторвался от кифары, которую настраивал, и возразил:
— Пьют за всех, кого любят! Я так понимаю обычай.
— За Афродиту Таврическую — богиню красоты в Херсонесе! — пьяно подмигивая Филиппу, провозгласил Полидевк и осушил чашу.
Алкей между тем перебрал струны кифары и запел приятным высоким тенором:
дружно подхватили эфебы.
выкрикнули юноши.
снова подхватил хор.
грянули эфебы.
— Что-то о Савмаке никто не поет! — вызывающе заметил Филипп, — а ведь он тоже сражался за свободу и живет в памяти народа.
— Твой Савмак — преступник, — гневно оборвал его Алкей, отстраняя кифару. — Он дикий скиф, возвеличенный рабами. Он проклят свободнорожденными.
Филипп вскочил со своего места.
— Савмак скиф, но он герой, — засверкал он глазами. — А твоего Аристогитона казнили как преступника! — возвысил он голос.
Он смотрел на Полидевка. Ему особенно хотелось услышать возражения от важничающего, презрительно улыбающегося афинянина. Но тот молчал, даже сделал вид, что хочет примирить спорящих.
— Мальчик, я слышал, наполовину скиф, вот и хвалит брата по крови. Не надо, друзья, возмущаться, — усмехнулся он все той же снисходительной улыбкой.
Филипп был сражен. Но это не лишило его дара слова.
— Однако вы, эллины, дрожали перед Савмаком, — выкрикнул он. — Вы готовы были поклониться ему.
Все решили, что он пьян, и прекратили спор. Бупал потянул его к выходу.
— Пойдем на воздух.
Они вышли. Что было дальше — Филипп не помнил. Да и не хотел помнить…
VIII
Земля и воздух млели от струившегося жара. Полуобнаженные девы и юноши с ритуальными козьими шкурами вокруг бедер собирали виноград. Перезрелые ягоды лопались, и сок стекал по рукам. Юноши довольно часто отвлекались от работы и, подкравшись к своим соседкам, давили сочные виноградины на их плечах. Девушки взвизгивали, сердились и хохотали.
Рабы едва успевали относить под навес переполненные корзины. Под навесом на широкой каменной площадке двенадцать знатнейших мужей Херсонеса, потные, полунагие, с багровыми от сока ногами, приплясывая и смеясь (это тоже входило в ритуал), давили виноградные гроздья. Сок алой струей стекал в глубокий чан, прикрытый по краям воловьими шкурами.
Кругом, размахивая тирсами, посохами, увитыми золотистыми и темно-яркими гроздьями, кружились вакханки.
— Эвое! Эвое! — повторяли они в экстазе.
Тут же ароматным соком наполняли амфоры. Кончится сбор — амфоры зароют в землю. Это и будет погребение бога Диониса, как велит обряд. Вакх-Дионис сошел к людям на землю, чтобы пострадать за них. Растерзанный демонами, он воскрес. Каждый год Вакх рождается и умирает, умирает осенью, а весной возвращается к жизни…
— Эвое! Эвое! Слава Вакху! — Жрицы в бешеном беге носились по винограднику. — Эвое! Лоза родит вино! А вино родит радость. Эвое! Слава Вакху!
Филипп сидел на земле, окруженный ворохами листьев и виноградными гроздьями. Лицо горело. Пальцы слипались от сока.
— Лови меня! — Вакханка, пробегая, больно ущипнула его за щеку.
От неожиданности он вздрогнул.
— Чтоб ты провалилась в Тартар! — пожелал ей Филипп, потирая щеку и лениво поднимаясь.
Голова кружилась от вчерашнего пира, а сегодняшнее безумие совсем его одурманило. Он задыхался от зноя, испарений, от разогретой земли, сладкого запаха раздавленных ягод.
За кустом Алкей изловил вакханку. Ее стан изломился, волосы упали и рассыпались до земли. Филипп почувствовал какой-то короткий непонятный трепет и торопливо отвел глаза — к морю, скорее к морю, к прохладе!
По дороге двигался хор дев. В прозрачных разноцветных пеплосах, они шли, неся на головах корзины с медовыми лепешками, козьим сыром и прочей снедью. В дни сбора винограда девы лучших семей считали для себя честью прислуживать всем, кто был окроплен багровым соком.
Иренион, увидев Филиппа, на миг остановилась, а потом, лукаво улыбнувшись, пошла ему навстречу. Девы, несшие корзины, уже спустились в лощину к виноградникам. А они все стояли друг против друга и молчали.
— Чего же ты молчишь? — первой сказала Иренион.
И тогда он, неожиданно для себя, изогнулся, подхватил ее на руки, выпрямился и почти бегом помчался в сторону моря. Девушка замерла у него на груди. «Что я делаю?» — мелькнула мысль, но Филипп тут же отогнал ее: в Скифию, он увезет Иренион в Скифию! Там он будет жить с нею. Всегда, вечно.
У обрыва он остановился. Руки и ноги онемели от напряжения, но внутри у него все пело: Иренион лежит у него на груди. Она по-прежнему безмолвствует — значит, она согласится жить с ним в кибитке, она будет царицей скифов! Он уже начал было спускаться с обрыва, но потерял равновесие, выпустил из рук драгоценную ношу и кубарем полетел вниз. Иренион катилась впереди, цепляясь за мелкие кусты и что-то крича. Почти одновременно они упали в песок, и оба тотчас вскочили. Девушка неожиданно расхохоталась:
— Какой же ты смешной! Похититель…
— Я, — начал робко Филипп, но дальше не нашел ни одного слова. Он готов был провалиться сквозь землю. Иренион заметила его смущение, отвернулась и, покусывая губы, чтобы сдержать смех, плачущим голосом пожаловалась:
— Ты порвал мой праздничный пеплос, ты погубил меня!
Филипп опускал голову все ниже и ниже.
— Прости.
— Отойди за камень и не смей поворачиваться, пока я не позову тебя, — приказала она тем же тоном.
Филипп отошел и, сжав руками голову, упал ничком. Если бы он мог умереть! Какой стыд!.. Иренион никогда не простит ему.
— Я дам тебе мое покрывало, — позвала девушка. — Выжми и высуши его. — В голосе Иренион слышался смех, но юноше показалось, что она плачет. Благоговейно принял он протянутое из-за укрытия покрывало, выжал и бережно разостлал его на камне.
— Ты опять молчишь? Верни мое покрывало! Сейчас же… Ты что, ослеп? — прикрикнула она, когда Филипп, честно зажмурясь, протянул ей одежды.
Иренион вышла из-за камня. Влажные тяжелые косы, рассыпавшись, укрывали ее грудь и плечи. Огромное, уходящее за ее спиной солнце вписывало фигуру девушки в свой сияющий ореол. Филипп вдруг попятился:
— Ты не Иренион, нет, нет! Ты… сама Афродита!
— Странный ты… — с каким-то непонятным вздохом сказала девушка и подала ему руку. — Пошли. Дома, наверное, уже беспокоятся.
Она поднималась по крутой тропе. Нежно-сиреневый пеплос и голубое покрывало скрывали гибкость ее фигуры, но в то же время подчеркивали легкость и стремительность: казалось, девушка не идет, а взлетает над обрывом. «Божество, божество…» — шептал про себя Филипп.
Миновали последний каменистый выступ — и на дороге неожиданно увидели Алкея, окруженного толпой юношей и вакханок. Лицо его было красным, глаза выражали пьяное безумие. Правая рука сжимала обнаженный меч. Он размахивал им и что-то кричал. Увидев сестру, остановился как вкопанный и, видимо, зашелся от ярости.
— Ты!.. Мне сказали…
Иренион бросилась в его объятья.
— Брат! Брат! Филипп Агенорид хотел меня похитить!
— Скиф! Мою сестру? — Алкей кинулся с мечом на оскорбителя, но Иренион удержала его.
— Боги не допустили…
Филипп даже не собирался защищаться.
От виноградника, полунагой, обрызганный соком, бежал Аристоник. Его движения утратили обычную величавую плавность. Он задыхался от бега. Увидя Алкея и Иренион, Аристоник остановился, облегченно перевел дух и вытер обильно струившийся пот.
— О боги! — закричал он еще издали. — А мне какой-то болван сказал, что Иренион похитили пираты. Слава богам! И раскаленный уголь лжецу во внутренность! Дитя мое! — Он порывисто обнял дочь, точно желая убедиться, что она тут, живая, невредимая.
— Отец, — сквозь слезы бормотала Иренион, — Филипп…
— Подрались, что ли? — Аристоник оглядел ссадины на лицах дочери и Филиппа. — Дети, еще совсем дети!
— Отец, — перебил Алкей трагическим шепотом, — он хотел ее похитить.
Аристоник отмахнулся:
— Э, глупости… Гуляли по берегу, а потом подрались…
— Нет, это правда! Правда! — с каким-то непонятным для себя отчаянием выкрикнул Филипп. — Я люблю Иренион. Я давно люблю!
— Ух ты, — неожиданно и громко засмеялся Аристоник. — Уже любит! — Но оборвал смех и повернулся к дочери: — Негодница! Я запру тебя в гинекей, как делали наши деды. До свадьбы никуда не выйдешь!
— Она не виновата, я сам, я силой ее…
— А тебя высекут, — спокойно оборвал Аристоник защитника.
Толпа юношей и вакханок рассеивалась.
Филипп вернулся домой уже в сумерках.
IX
У водоема он долго отмывал виноградные пятна. Вглядывался в зеркало бассейна — маленький, вихрастый, с расцарапанным лицом: хорош Парис — похититель красавиц!
За садовой оградой вдруг загудели знакомые голоса. Филипп присел и перестал плескаться.
— Я не поверю, — донесся первым голос Агенора, — чтоб мой Филипп без всякого повода бросился на твою дочь.
— А я говорю: он бросился на нее, утащил к морю! Я не хочу видеть твоего скифа возле моего дома!
Агенор настаивал на своем.
— Ничего с женщинами не происходит без их согласия. Если бы много лет назад наглая дикарка не навязалась на мою голову, мы бы сейчас не ссорились…
— Хорош же ты мужчина, если она взяла тебя помимо твоей воли!
— Она была красива. Покрасивей твоей дочери, которая… Теперь я уверен: твоя Иренион сама уговорила моего сына похитить ее.
— Оставь мою дочь в покое. Возможно, все случилось не без ее согласия. Но прошу тебя, сосед, удали на время своего сына. Они скоро забудут друг друга, — молил Аристоник.
Филипп услышал неожиданный смешок.
— А зачем им забывать друг друга? — весело возразил Агенор. — Ты сам говоришь, что девушка была не прочь. Мы соседи, хорошо знаем друг друга, поженить их — и все!
Голос Аристоника пресекся.
— Неужели ты… ты… думаешь, что дитя архонта Аристоника, эллинка с ног до головы, станет женой полускифа? — запальчиво возразил он. — Если закон о запрете смешанных браков восстановят, твой сын — незаконнорожденный, а моя дочь — наложница его, мать внебрачных детей… Ты забыл об этом?
— Если этого боишься, присматривай лучше за Иренион. Я за сыном смотреть не буду! — сердито отрезал Агенор.
Филипп сидел у бассейна ошеломленный. Его больше всего поразило, что Иренион к нему неравнодушна. Будь он более решительным, доведи до конца вчерашний свой поступок, они виделись бы каждый день. Она стала бы его женой!
* * *
Филипп проснулся и увидел мачеху. Было еще темно.
— Вставай! Не умеешь жить среди эллинов, отправишься к своим скифам.
Это его взорвало.
— Уеду! Стану скифским царем, сожгу и Херсонес, и тебя, — вскочил он с ложа.
Клеомена помчалась к Агенору. Она бурно жаловалась на пасынка, но ответных слов юноша не расслышал.
Агенор встретил Филиппа почти торжественно. В душе он гордился, что его первенец замешан в любовную историю с самой красивой девушкой Херсонеса. На пирах в Стое Агенор расскажет всем, что влюбленные хотели бежать, но он помешал. Он не намерен женить своего первенца на девушке, которая сама вешается на шею. К тому же Аристоник скоро обанкротится. Семья живет расточительно, не по карману…
— Вот ты уже и взрослый, — начал Агенор своим излюбленным декламаторским тоном. — В твои годы на ладье, груженной хиосской мастикой, египетским льном и винами Родоса, я уже бороздил крутые хребты вечно пустынного соленого моря. Выменивал товары на меха, мед, коней и рабов. Я и по суше бродил…
Агенор утомился от собственного красноречия, отхлебнул вина и продолжал уже обычным тоном:
— Ираклий снарядил караван — ленты, бисер, зеркальца, египетские дешевые ткани, — отправляйся в Скифию, сын мой. Дорогих товаров эти ско… — он поправился, — скифы не покупают, но на разноцветье набрасываются. От них забирай меха, коней и рабов. Ираклий поедет с тобой. Он опытен и предан. Старик родился в доме моего отца. Раб, рожденный в доме, не имеет цены. Никогда не продавай тех, кто родился в твоем доме. — И неожиданно почти лукаво подмигнул: — Будет у тебя дом, сын. Придет время, найдем тебе невесту, а пока… — Он поднялся, привлек к себе Филиппа и закончил так же торжественно, как и начал: — Пора тебе, сын мой, приумножать приобретенное отцом твоим.
X
Над выгоревшей степью струился раскаленный воздух. Горы вдали казались маревом. Разбросанные по солончакам неподвижные лиманы зыбились синью. Вокруг них широкой каймой блестела соль.
Ираклий привычно трясся в седле и терпеливо объяснял, что хорошую шкуру выгодней сперва забраковать. Покупать следует словно нехотя, снисходя к нужде продающего. Пусть молодой господин присматривается.
— А я и не собираюсь возиться с этой дрянью! — Филипп пренебрежительно махнул хлыстом в сторону каравана. — Еду в гости к царю Гиксию — моему деду!
Ираклий нахохлился, точно старый коршун. Всю жизнь он верил, что торговля — самое разумное занятие, а Гермес — покровитель купцов, ремесленников и плутов — величайший из богов.
— Твой бог — Гермес, мой — Арес, бог воинов. Ты и мой отец всю жизнь ищете богатство, я всю жизнь буду искать… — Филипп запнулся: он еще не знал, чего будет искать всю жизнь.
Соплеменники Гиксия, покинув примеотийские степи, кочевали на северо-западе Тавриды. Скифы спешили до зимних дождей собрать как можно больше соли.
Внука Гиксий принял с царскими почестями. Устроили скачки. Ракса ни на миг не отходила от двоюродного брага. Она предупреждала каждое его желание, заглядывая в глаза, сама прислуживала за едой. Первые дни Филипп смущался, но вскоре привык к поклонению и даже иногда покрикивал на девушку. Ракса не обижалась.
Вечерами он часто играл на кифаре. Она садилась у его ног и озарения я отблесками костра, словно врастала в землю: ни звука, ни малейшего движения…
— Ракса, — смягчался Филипп, — ты хорошая, я не буду обижать тебя, прости меня.
Он начинал свыкаться с обычаями вольного скифского племени. Здесь все свободны и все трудятся. Ракса — царевна, а сама доит кобылиц, заквашивает и готовит кумыс. Он — сын простого купца, но с детства привык ко всему готовому: рабы варили ему пищу, стирали одежду, топили зимний очаг. Труд создан не для свободнорожденного. Так говорили ему и дома, и в гимнасии. Война, искусство, торговля, науки — вот занятия, достойные истинного эллина! «Эллины превратили себя а богов, все другие для них — варвары, хорошо ли это? — думал про себя Филипп. — Разве среди скифов, победителей Дария, не было великих воинов? А Савмак? Он сражался против рабства. Все люди для него были равны…» С такими мыслями Филипп часами бродил по стойбищу, наблюдал чужую жизнь: скифские женщины в длиннополых, теплых, несмотря на зной, одеяниях, прикрытых сверху такими же длинными накидками, доили кобылиц, носили молоко в деревянных сосудах, потом сливали его в кожаные бурдюки; толкли в каменных ступах просо, выменянное у соседних племен на соль и рыбу, пекли в золе заквашенные на кумысе лепешки. Девушки вышивали свои длиннополые наряды причудливым орнаментом. В жару они ходили полунагие, а ребятишки носились вокруг телег совсем голые, путались у ног взрослых, но никто не гнал их от себя.
По ночам вернувшиеся из походов воины шумно пировали.
Филиппу такая жизнь казалась странной, но он не осуждал ее — гордые, смелые люди, они живут по законам своих предков; ему ли, не державшему в руках боевого меча, поучать их? Он был недоволен собой и не мог понять причины этого недовольства. Иренион? Ну да, конечно, Иренион, он влюблен, он тоскует по ней… Верный указаниям Агенора, Ираклий не спешил с распродажей товаров. О скором отъезде не приходилось и думать. Юноша становился мрачным и раздражительным.
Ракса заметила его тоску и как-то вечером, робкая, с опущенными глазами, приблизилась к нему и пригласила проехаться к заливу — там, на прибрежном вереске, они всю ночь будут пасти коней. К ее радости, Филипп ожил и сразу же согласился.
Степь, залитая призрачным светом луны, подступала к самому морю. Вода придавала лунному отражению ясный, необычайно чистый оттенок. Казалось, огромное серебряное блюдо брошено в море, плывет, плещется, никак не утонет. Ракса кончила купать коней и прилегла на песок.
— Ты устал? — заботливо спросила она.
— Нет.
Юноше не хотелось разговаривать. Мерный ритм волн, запах степи, свет бледнеющей луны навевали мечтательность… «Да, нас разлучили. Но она могла бы полюбить меня, могла…» — шептал он про себя.
— О чем ты думаешь? — Ракса поднялась на локти, тревожно заглянула ему в лицо. — О ней? — И вдруг, будто решившись на что-то отчаянное, порывисто обняла юношу, прильнула ртом к его губам и, оторвавшись от них, жарко прошептала: — Не надо о ней думать…
* * *
На заре стало холодно. Море, розовое и дымное, молчало. Ракса еще спала. Филипп осторожно вытащил из-под ее головы затекшую руку. Он с жалостью рассматривал круглое, разрумянившееся лицо скифской царевны. Зачем она не Иренион?
Почувствовав взгляд любимого, девушка открыла зеленоватые глаза и потянулась к нему. Филипп вскочил, помог ей встать. Взявшись за руки, они пошли к лошадям.
В утренней дымке появился силуэт скачущего всадника. Он быстро приближался… «Ираклий!» — удивился юноша. А тот закричал еще издали:
— Господин! Хозяин прислал гонца. Тебе спешно ехать домой.
— Домой? — Филипп подскочил на месте. — Ираклий, я подарю тебе что хочешь! — И бросился к коню.
Уже в седле он оглянулся. Ракса стояла неподвижно. В руке ее безжизненно свисала уздечка. «О боги, — снова подумал Филипп, — почему она не она?»
…Тамор вспомнила о Филиппе. В дом Агенора из Синопы, столицы Понтийского царства, прибыл гонец. Его госпожа послала за сыном. Муж госпожи, благородный Люций Аттий Лабиен, — отпрыск старинного славного римского рода. Он находится сейчас в изгнании, но сохранил все свои сокровища и пользуется большим почетом у Митридата-Солнца, царя Понта. Благородный Люций любит свою супругу больше жизни и ни и чем ей не отказывает. Госпожа тоскует по ребенку. Ее супруг купил и снарядил быстроходную бирему, чтобы привезти малютку к его матери. Гонец изогнулся в почтительном поклоне: он надеется, что Агенор не враг своему сыну…
— Нет, нет, что ты, добрый человек, — поспешно отозвался купец — мальчуган немного прихворнул. Я отправил его подышать степным воздухом к отцу госпожи, к его родному деду. Я конечно, отпущу его к твоей благородной госпоже!
Никий первым обнял брата, встретив его еще на улице. За Никием, забыв накинуть покрывало, как пристойно благородной эллинке, выбежала Клеомена.
— Ненаглядный мой! — закричала она. — Мать вспомнила о тебе, но ты не забывай и обо мне: я всегда, всегда тебя любила!..
Глава вторая
Аридем
I
Спальня рабов — низкая, с двойными нарами. В закопченных каменных корытцах — языки пламени, желтые, окруженные кольцами, поминутно вздрагивают, мечутся от людского дыхания и испарений.
На верхних нарах, пристроившись у самого светильника, молодой пергамец, осторожно расправляя рваные края папируса, с трудом разбирает какие-то стертые письмена.
А внизу, у каменного столба, врытого в землю, рабы играют в кости.
Весельчак Ир, уютно расположившись у очага, пищит на маленькой глиняной свирели.
Никто не заметил, как в спальню вошел Кадм. Он степенно шагал между нарами и бормотал:
— Кир и Адис — вчера чистили, Абель и Балдар позавчера чистили… — Его взгляд остановился на читающем: — Аридем! Эй, Аридем!
Раб, склоненный над клочками папируса, не шелохнулся.
— Эй, пергамец! Ты оглох, что ли? Твоя очередь чистить колодцы!
— Сейчас, — оторвался юноша от папируса.
Он снял со стены веревки с нанизанными на них железными когтями, не спеша смотал вокруг кисти и кивнул:
— Пошли, Ир!
Ночь, звездная и прохладная, обдала их свежестью. Было тихо и ясно. Каменистая сирийская земля звенела под ногами. Во тьме чуть слышно журчали невидимые оросительные каналы. Аридем шел широко, размашисто, длинный, тонкий Ир торопливо семенил за ним короткими шагами.
Вот и колодец у перекрестка. Ир зябко повел плечами.
— Ладно, — Аридем обмотал себя веревкой и кинул свободный конец Иру, — я полезу…
— Ты в тот раз чистил, — запротестовал Ир, — теперь моя очередь!
— Держи крепче, — отозвался Аридем, укрепив на ногах железные когти и ныряя в темноту.
Ир вытягивал бадью за бадьей, полные ила и гниющей грязи, отворачивался, чтоб не — задохнуться от зловония. Наконец показалась полупустая бадья. Выплеснув ее, Ир уперся пятками в землю и стал тянуть веревку.
Через несколько мгновений показался Аридем. Его голова, одежда — все было покрыто скользкой зловонной жижей.
Выбравшись из колодца, Аридем, пошатываясь, сделал несколько шагов и упал. Ир схватил кувшин и метнулся к соседнему каналу, принес свежей воды и вылил на товарища. Аридем очнулся и с трудом приподнялся на локте:
— Еще три колодца на нашей шее!
— Теперь спущусь я, — робко предложил Ир.
— Чтоб я тебя дохлого вытянул?! Ты же не выдержишь, — Аридем встал. — Пошли!
Ир поспешно затрусил за другом.
— Не обижайся, что я твой подарок не передал. Наверное, скучаешь об Арсиное?
— Нет! — Аридем провел рукой по влажным волосам. — Не нужна она мне. Не нужна ее любовь за подарки.
— Найди настоящую! — Ир меланхолично свистнул.
— Когда-нибудь найду. — Аридем задумчиво поглядел в темную даль. — Я часто думаю о моей матери… Любила же она моего отца всю жизнь, а видела миг!
— Ты его помнишь?
— Нет. Знаю только, что его звали, как и меня, — Аридем. Мать встретилась с ним случайно. Может быть, он не назвал ей свое истинное имя… Ир, а что если мой отец не Аридем? — Юноша вдруг остановился, закинул голову и, словно пораженный какой-то догадкой, долго смотрел в звездное небо.
Ир настороженно следил за товарищем.
— Если его звали не Аридем, а… как же? — живо переспросил Ир, почему-то оглядываясь.
— Молчи! Молчи! Ведь говорят же, рассказывают те, кто были с ним в последней битве… — Аридем от волнения схватил руку товарища. — Труп Аристоника, последнего царя Пергама, никто не нашел… Не мог же вознестись он на Олимп! Никто не знает о судьбе его сына, о его внуках…
— Ах! — подскочил Ир. — Буду нем как рыба. А если и Нисса не твоя мать? Если тебя подкинули? Если она только кормилица?!
— Не знаю. Пошли! — Аридем ускорил шаг. Потом снова остановился, тихо предупредил: — Только — никому…
— Да что я? Что мне, жить надоело? — Ир осторожно коснулся руки друга. — Я твой раб, Аридем!
Аридем, остановившись, сурово ответил:
— Рабы мне не нужны, нужны друзья.
II
У нее не было имени. В детстве звали Мирем. Хозяин-грек купил девочку у ее родителей за мешок ячменя. Эллин не пожелал запомнить варварское имя и прозвал маленькую рабыню __ Нисса. Хорошеньких девочек учили танцам, игре на лире, декламации. Обучив, увозили в портовые города.
Некрасивых сдавали в ткацкие мастерские. Нити, идущие на изготовление лунных тканей, были так тонки и хрупки, что их ткали в сырых подвалах. Руки взрослых женщин были слишком грубы для нежной пряжи, и знаменитые сирийские покрывала ткали молоденькие девушки. К восемнадцати годам ткачихи гибли от чахотки. Вечный сумрак и сырость подвалов убивали их, но солнечный свет был губителен для дорогих нитей. Они быстро пересыхали и ломались на сухом воздухе. А жизнь ткачих стоила недорого. Бедные родители продавали девочек-подростков за мешок ячменя, за пару баранов.
Ниссу Афродита лишила своих благ. Большой рот, острый подбородок, и лишь тонкие изогнутые брови да глубокие бархатные глаза были красивы. Впрочем, к лицам ткачих никто не приглядывался.
День и ночь девушки ткали. Однако в самый зной даже в глубоких ткацких подвалах воздух становился жарким, и нити начинали ломаться. Ткачих выгоняли отдыхать.
В балаганах, душных и шумных, среди стонов больных трудно было уснуть, и Нисса охотно уходила за водой.
У колодца всегда бывало людно и весело. Подходили воины, просили напиться, рассказывали о дальних странах… Еще не смолк гул римских побед. Битва под Пидной навсегда решила судьбу могущественной Македонии, а вместе с ней и Греции. Вся Эллада была разбита на римские провинции, а последний независимый царь Македонии Персей позорно бежал. Рассказывали, что он вместе с женой и малюткой сыном погрузился на бирему и отплыл на Восток. Потом говорили, что будто бы буря поглотила их, но никто не знал истины.
За Македонией последовал Пергам. Умирая, владыка Пергама Аттал предал свой народ — завещал свое государство Риму. Этому завещанию воспротивился его брат Аристоник. Три года он воевал против римлян, но измена и сила победили его. Аристоник замучен римлянами. Так говорили, но народ в это не верил.
Его бывшие воины скитались по всем царствам Востока в надежде, что кто-нибудь из местных царьков наймет их на службу.
Аридема Пелида пощадила смерть, но одолела нищета. Пастух из маленькой пергамской экономии, он ни разу не видел в глаза римлян, не понимал толком, за что должен умирать. В последнем бою с римлянами он бросил оружие и бежал. Нанялся матросом к финикийскому корабельщику, но полная тревог и опасностей жизнь морехода пришлась ему не по вкусу, и он покинул корабль.
С тех пор бродяжничал по Востоку, добывая пропитание где попрошайничеством, а где и воровством.
Опытный глаз пергамца сразу оценил Ниссу. В обмен за рассказы о небывалых подвигах она приносила неудачливому герою пирожки с бараниной, лук, жаренный в масле, орехи в меду. Пергамец клялся любить ее, как Филимон любил Бавкиду. Но через несколько недель сообщил дорогой Ниссе, что нанялся стражником к одному водителю караванов. На прощанье посоветовал не горевать.
— Такова судьба!..
Нисса не плакала. Облизала пересохшие губы и, сразу подурнев, глухо спросила:
— Если будет сын, назову твоим именем. Можно?
— Можно, — великодушно разрешил пергамец.
Надсмотрщица заметила нездоровье Ниссы, отозвала ее в сторону:
— Ты девушка старательная, и я с радостью избавлю тебя от неприятностей.
Нисса отрицательно качнула головой.
— Тебя продадут, — сердито и обиженно крикнула надсмотрщица. — С малышами у нас не держат, а ты смогла бы скоро стать моей помощницей.
Нисса промолчала.
Ее продали в Вавилон. Прекрасный огромный город, где под висячими садами пролегали тенистые улицы. На перекрестках в водоемах, выложенных разноцветными изразцами, плавали золотые рыбки, украшенные драгоценными камнями. Эти камни вращивали им в тело между чешуйками. Рыбки почитались священными, и трижды в день мальчики-жрецы в желтых хитонах подзывали их звоном серебряных колокольчиков и кормили.
Вавилон понравился Ниссе. Среди больших ступенчатых зданий и городской толчеи попадались целые кварталы, полные зелени и тишины. Там, в прохладных массивных храмах, жили ученые жрецы — служители богини звезд Иштар и ее супруга Нина, бога Неба.
В дом к одному такому старому ученому попала Нисса. У него был большой сад и библиотека с массой глиняных табличек, покрытых клинописью.
Звали ученого Нун. Он был добрым человеком и хорошо относился ко всем людям. Он переименовал новую рабыню в Киру и, видя, что она готовится стать матерью, не обременял молодую женщину тяжелыми работами. Рождение ребенка не огорчило, а обрадовало старого человека. Когда мальчик подрос, Нун выучил его читать и писать. И часто хвалил его способности.
Но однажды в дом ворвались воины парфянского царя и убили хозяина. Оказалось, он был тайно связан с мятежными магами, которые учили поклоняться Духу в Истине и призывали не чтить идолов ни на земле, ни на небе…
Ниссу и ее сына после смерти Нуна снова продали в Сирию. Полупустынная земля — плоские глинистые поля, перерезанные узкими оросительными, часто безводными каналами, — после цветущего города-сада не радовала глаза.
Нисса и Аридем попали в сельское имение к одному антиохскому вельможе. Вельможа жил в столице и только изредка наезжал в свое поместье. Всеми делами ведал надсмотрщик.
Узнав, что вавилонянка в молодости работала ткачихой, он поставил Ниссу в ковровую мастерскую. Но полуослепшая от слез рабыня часто путала цвета ниток, никак не могла запомнить сложного узора.
Сначала ее били. Потом, убедившись, что это бесполезно, погнали в поле и дали в руки мотыгу. Нисса терпеливо и безропотно сносила все. Она боялась одного — разлуки с сыном. Аридем уже взрослый юноша, красивый, сильный. Его охотно купит любой, а старая, бессильная женщина никому не нужна…
Мерно взмахивая мотыгой, сирийки пели, пели обо всем, что видели:
Нисса молчала. Она не умела петь.
— О чем все время думаешь? — Белолицая, не загоревшая даже в знойные дни, Арсиноя взмахнула мотыгой и сказала: — Надо работать.
Нисса не ответила. Арсиною рабыни не любили. Все знали, что она жалуется на слабых надсмотрщику и, чтобы удержать подольше его мимолетную благосклонность, мажет лицо перед выходом в поле яичным белком.
— Работать надо! — укоризненно повторила Арсиноя. — Я вижу, ты становишься старой.
Нисса, напрягая все силы, взмахнула мотыгой и вонзила ее в землю. В голове пронеслось: «Нельзя отставать. Если вскопаю больше, чем задано, дадут лишнюю горсть муки, испеку колобок для Аридема. Аридем станет уверять меня, что он сыт, но я-то знаю: мальчик постоянно недоедает. Он молод силен, тяжело работает, а кормят… Опять всю эту ночь Аридем чистил колодцы, хорошо, если сегодня дадут мальчику хоть немного поспать…»
Мотыга Ниссы взлетала и падала все быстрей и быстрей. Бурые, спекшиеся от зноя комья земли летели в разные стороны, а с ними неслись мысли: «Счастье, что у сына добрые друзья. Ир в базарные дни гадает на площади и приносит домой уйму лакомств и мелких монет. Я сегодня скажу сыну, что меня Ир опять угостил. Тогда Аридем возьмет колобок».
Мутное за столбами пыли садилось солнце. Рабыни мыли в канале ноги. Скоро домой.
Нисса сбила метку на своей меже и двинулась дальше. Уже два шага взрыхленной земли легло за межой. Задыхаясь, она опустила мотыгу.
Сегодня будет пир. Аридем придет к их балагану, она поставит перед ним все скудные лакомства, погладит его волнистые волосы. «Бессовестная Арсиноя! Такому красавцу и умнице предпочла толстоносого надсмотрщика. Хорошо, что Аридем не очень огорчился. Он встретит более достойную! — разговаривала она с собой. Остановилась, обтерла мотыгу и вскинула ее на плечо. — Достойной любви Аридема может быть только царевна или богиня! Да! Прекрасная царевна».
Маленькая, сморщенная Нисса бодро шагала в толпе рабынь. Она не слышала их говора, нескромных шуток, перебранки. Она была полна мыслями о своем Аридеме.
III
— Сыны народа римского! Квириты! В странах Востока, изнемогающих от тирании царей-варваров, вы являете собой образцы республиканской доблести. Вы не должны пятнать себя низким корыстолюбием. Вы посланы Республикой освобождать народы Азии. — Военный трибун Цинций Руф отдышался. — А на вас, подлецов, снова жалуются — грабите население! Титий Лампоний! — выкрикнул он в солдатский строй.
Сухопарый, быстроглазый легионер выступил вперед.
— Титий Лампоний, — устало проговорил Цинций, — ты отнял у местного судьи осла…
— Доблестный трибун! Я шел по дороге, какая-то сонная тварь ехала на осле. Я заметил вслух, что ослик мне нравится. Сириец соскочил и помчался в кусты. Я приютил брошенную скотину! — невинно объяснил воин.
— Глупец! Ты должен был догнать варвара и вручить ему квитанцию, что ослик реквизирован тобой, сыном народа римского, в пользу Великой Республики Рима. Учишь вас, учишь, а вы позорите своей глупостью мать-Республику! Где животное?
Привели осла. Цинций внимательно оглядел его.
— Я реквизирую это четвероногое в пользу Республики и, как того требует закон, отныне опекаю его. Флавий!
— Слушаю, благородный трибун!
— Нагрузишь его моими трофеями. Кормить при обозе! — коротко приказал Цинций Руф.
Титий понуро качнул головой. Он не ожидал такого оборота. Да и как можно предусмотреть легионеру хитрость военачальника?
— Надо разжиться рабами, — шепнул ему кудрявый новобранец Муций, земляк, пользовавшийся и даже чуть злоупотреблявший особым расположением Тития.
— Рабы в одиночку по дорогам не бродят! — раздраженно ответил Титий.
— А ты реквизируй у варвара, — посоветовал новобранец, — Тут недалеко именьице…
Легионер, повеселев, благодарно взглянул на советчика.
* * *
По совету друга Титий Лампоний навестил соседнее имение. Владелец, холеный медлительный сириец, недавно прибывший из Антиохии, отдыхал. Потревоженный непрошеным римским гостем, он попытался хитростью отделаться от наглого солдата.
После обеда пригласил легионера отдохнуть на веранде. Надсмотрщик, верный тайным указаниям своею господина, выстроил перед верандой десятка два калек. Хозяин любезно предложил гостю выбрать себе служителей.
— На что мне эти уроды? — Титий откинулся на локти. Он еще не научился непринужденно возлежать на пышных восточных ложах, обилие струящихся тканей и пуховых подушек раздражало его. — На что мне твои евнухи? В походе нужно не пятки мне чесать, а нести за мной доспехи и добычу! Для этого вы, варвары, и на свете живете. — Титий поковырял в зубах. — Для тебя я — бог! Говори, я — бог? — настойчиво допытывался легионер у вельможи.
— Божествен, мой золотой! Всякий римлянин для нас, темных, божествен! — Владелец имения склонился перед легионером.
— Какой я тебе золотой?! Давай рабов! Мужчин, способных к труду и невзгодам, а не дохлых кляч.
Напуганный сириец приказал отобрать самых пригожих.
— Заодно, — шепнул он надсмотрщику, — от пергамца избавимся да и от его дружка — гадальщика Ира.
— Пергамец — работяга! — удивленно возразил надсмотрщик.
— Дурень! Он грамотен, знает счет, а характер непокладистый. От таких подальше.
Вновь отобранные рабы предстали перед лицом Тития.
— Осмелюсь ли принести их в дар тебе, божество мое? — сириец отвесил поклон.
— Негодяй! Так оскорбить римского легионера?! Мы не берем взяток, не грабим население. Я напишу тебе квитанцию, что рабы реквизированы в пользу Республики Рима! — возмутился Титий.
Из всех вновь приобретенных рабов ему понравился статный пергамец. По дороге легионер спросил, умеет ли его красивый раб воровать. Аридем покраснел.
— Зря! В солдатской жизни все бывает. Я не центурион, чтобы вас каждый день кормить. Иной раз самому жрать нечего, — признался Титий. — Особенно после проигрыша. Вот тогда верный раб попросит милостыньку, — он хитровато моргнул глазом, — или высмотрит что-либо у зевак для своего господина…
Аридем не слушал. Мысли его были далеко. Он думал о горе матери. Нисса еще не знает, что ее сын реквизирован. Вечером будет ждать, потом побежит в тревоге к надсмотрщику, отдаст последний медяк, чтобы отпустил ее сыночка на часок… А сыночек уже шагает по незнакомой дороге.
«Убить римлянина? Бежать? Но тогда замучают мать. Надо терпеть. Не так уж и плохо, что я попал к легионеру. Научусь военному делу…» — Аридем вздрогнул. Испугался, что его мысли, дерзкие для раба, могут прочесть идущие рядом.
— Был у меня друг Скрибоний, — продолжал между тем легионер, — благородный квирит, рожденный между храмом Весты и старым каменным мостом. На войне ему не повезло. Какой-то ибер оттяпал ему руку. Трофеи, что вода, быстро уходят. Остались у Скрибония два верных раба, и кормили они своего господина. Целый день бегали эти рабы по всему городу, где выклянчат, где сами потихоньку возьмут, а вечером под мостом у них пир не хуже, чем у Лукулла! Я сам не раз угощался у Скрибония. А потом мне повезло, началась война с Митридатом. Я записался в легион военного трибуна Руфа Цинция. Тут, на Востоке, людишки трусливые. Только бряцни мечом, сами все несут. Говори, раб, кто я?
Аридем не ответил.
— Божество, — насмешливо пискнул Ир, но благородный Титий Лампоний не заметил издевки. Он удовлетворенно кивнул.
IV
Ир захромал, и легионер с проклятиями вернул его хозяину. С распухшей ногой лежал Ир в маленькой каморке. В глубине души он торжествовал и только боялся, чтобы знахарь, позванный надсмотрщиком лечить больного раба, не обнаружил в ране маленьких крупинок извести. И глупцу известно: хочешь захромать — надрежь немного кожу и привяжи к ранке горсть извести в мокрой тряпке, пройдет нужда в болезни — листья подорожника весь гной вытянут, и снова можешь скакать, как горный козел.
Каждый вечер Нисса пробиралась к товарищу сына. Она подкармливала его плодами, украденными на хозяйском поле.
Сотый раз рассказывала несчастная Иру, как в тот злополучный вечер она достала вяленой смоквы, пшеничных лепешек и ждала их до поздней ночи.
— Думала, что вы придете с моим ягненочком… — горестно повторяла Нисса. — Ждала, ждала…
А поздно вечером, не дождавшись, рассказывала она, ринулась к надсмотрщику, сунула ему в руки заветное серебряное запястье, молила ответить, где Аридем. Не наказан ли за грубость? Непокладистый характер у ее сына… Сама знает. Пусть ее выпорют, а Аридема простят и отпустят поужинать с ней.
Надсмотрщик отмалчивался, потом гаркнул:
— Молчи, старуха! Их увел римлянин.
Нисса упала надсмотрщику в ноги, закричала. Он отпихнул ее. Ему самому было жалко такого хорошего работника.
С того дня Нисса начала слабеть. Перестала есть, не могла даже поднять мотыгу и ползала по бороздам на коленях, пропалывая руками недавно посаженные тыквы.
Но когда приволокли больного Ира, старуха будто возродилась. Исхудалая, с потемневшим лицом, она снова сжимала костлявыми руками мотыгу и быстро взмахивала ею. Лезвие входило в землю, Нисса выдергивала его, отдавая все силы, и снова, снова… Догнала товарок, пошла в ряду.
К вечеру ей выдали добавочную горсть муки. Она испекла лепешки и принесла Иру.
Ир заменил ей сына. Она стирала и чинила его лохмотья, приносила под одеждой целебные мази, утешала больного. Часто, прижав обритую голову юного раба к иссохшей груди, напевала ему колыбельные песни, те самые, что двадцать два года назад пела над колыбелью сына.
V
— Аридемций, — переделав имя варвара на свой лад, позвал римлянин. — Почеши мне спину!
Аридем молча продолжал стоять у входа в палатку.
— Э-э-э, — Титий перевернулся на циновке и лег на живот. — я говорю: почеши спину…
— Не умею.
— Аридемций!.. Скотина упрямая, позови Муция.
Приходил Муций. Титий не знал, куда усадить друга, чем угостить его. Для Муция еще с обеда приберегались лучшие кусочки, Титий покупал дружку красивые браслеты, заставлял своих рабов чистить его доспехи, сам расчесывал кудряшки юного земляка-новобранца.
Муций манерничал, вздыхая, жаловался на тяжесть походной жизни и распоряжался добром друга, как собственным.
Рабов они поделили. Потом Муций нашел, что одного хватит для обоих, а остальных надо продать. Муций настаивал, чтоб друг избавился от Аридемция.
— Чем тебе мой Аридемций не угодил? — цедил сквозь зубы Титий. — Сильный, толковый!.. Я застрял в болоте, он одной рукой вытащил.
— В другой раз он не повторит такой ошибки, — огрызнулся Муций.
— Я Аридемция не обижаю. — Титий прикоснулся к плечу друга. — Ты все недоволен, что меня никак центурионом не назначат? А я тебе говорю, что даже простой легионер выше здешних вельмож. Я одному такому сирийскому властелину на голову плюнул. И ничего!
— Врешь!
— Ты не веришь, потому что ничего не видел, а я скоро ветераном стану, двадцатый год воюю. В Иберии был, в Африке. Да… Провожал я нашего Цинция к царю Антиоху. Там смотр нам делали. Антиох за нашим трибуном ковылял. Космы длинные, по плечам падают, лоб золотой диадемой перевязан, одежек, что на луковице, и все — пурпур, золото, а за ним свита — такие же болванчики, как он. Такое великолепие, даже досада меня взяла. Я набрал полный рот слюны и, когда они проходили мимо, самому важному его вельможе на голову… украшение. Ну, тут гам, шум… Кто посмел? Антиох вопит: «Казнить!» А Цинций отвечает: «Надо узнать, что побудило легионера так поступить». Я признался, что меня толкнула любовь к свободе и ненависть к тиранам. Трибун поясняет скотине: «Не могу казнить римлянина за столь высокие республиканские чувства». Антиох пищит: «Пусть извинится!» Тут Цинций рассвирепел: «Чтобы квирит извинялся перед варваром?!» И пришлось самому Антиоху извиняться. Мне, правда, потом полсотни горячих всыпали, но зато Цинций после наказания кошелек подарил, вот и все.
— Не пустой? — хихикнул Муций.
— Не пустой… Мы его всей декурией пропили. — Титий вздохнул. — Никогда не разбогатею. Не держатся у меня денежки…
— Вельможе на голову плюнуть посмел, — Муций недовольно поджал губы, — а дружкам-пьяницам отказать не отважился…
— Не устоял, — покаялся Титий. Ведь не мог же он признаться, что никакому вельможе на голову не плевал и никакой трибун кошелька ему не дарил, а всего-навсего, когда Антиох и его свита уже были далеко, доблестный квирит показал им в спину самую что ни на есть обыкновенную фигу…
Взбалмошный и веселый Титий не угнетал рабов излишним трудом, на стоянках помогал разбивать палатку, учил петь лагерные песни, довольно часто отпускал гулять в соседние местечки. Правда, с одним условием — принести оттуда чего-нибудь съестною. Как добудешь это съестное — твое дело.
VI
По всей Италии пронесся слух, что вечно недовольные, неблагодарные варвары Востока готовятся напасть на Рим.
Тщедушный, сухой, но громогласный Катон, подражая своему знаменитому прадеду, бесновался в Сенате:
— Уничтожать, уничтожать варваров…
Легат, начальник лагеря, третий день был в беспамятстве от какой-то страшной тропической лихорадки, и легионом фактически командовал военный трибун Цинций Руф.
Он и получил тайное указание от самого Мурены, наместника Суллы в Азии, привести легион в боевую готовность.
Честолюбивый и неглупый, Цинций ждал только первых битв, чтобы заслужить травяную корону — высшую боевую награду военачальника римской армии.
Он ревностно принялся за дело. Особенно наседал на новобранцев. Еще до зари горнист поднимал гастатов — молодежь, пока не бывавшую в больших сражениях, и в утренних предрассветных сумерках начинались Марсовы игры.
Тренировка затягивалась до заката, и лишь ветераны избавлялись от Марсовых игр.
Сидя в палатке, Титий скрашивал свое одиночество занятиями кулинарией. Он заботливо готовил италийскую похлебку с козьим сыром, пек в золе душистую айву, обильно мазал еще горячие лепешки свежим, со слезой, коровьим маслом. Потом старательно укладывал вкусную снедь в корзиночку, убранную виноградными листьями, кричал:
— Аридемций! Неси! Бегом! Живо! Чтоб горячего поел! Да смотри сам не сожри! — и, видя, как вспыхивал молодой раб, снисходительно улыбался: — Знаю, не возьмешь! Ну, живо!
Аридема не надо было подгонять. Захватив снедь, он стремглав мчался к площадке, где проходили учения.
Там, устроившись в незаметном уголке, юноша жадными глазами следил за военной игрой, отмечал в уме каждый промах новобранцев, восхищался ловкостью молодых италиков…
После построения начинались метание копий в подвижную цель и рубка мечом кустарника.
Аридем напряженно наблюдал. Пальцы, державшие плетеную ручку корзины, до боли сжимались.
— Эх! Не так, Муций! Наискось! Больше наискось руби! — шептал он.
Муций, чувствуя устремленный на него взгляд пергамца, оборачивался. Быстро отбывал свою очередь по рубке лозы, просил у центуриона разрешения покинуть строй и подбегал к Аридему.
— Давай, Аридемций!
Пока Муций подкреплялся, пергамец не сводил глаз с его товарищей. Покорно сносил издевки и капризы набегавшегося новобранца, с готовностью разувал и растирал ему ноги, лишь бы побыть лишние полчаса на Марсовой площадке. Всегда охотно соглашался заготовить лозы для учения и, зайдя в чащу, долго рубил сплеча гибкие ветви, стараясь овладеть римским искусством поражать врага с одного удара.
Однажды, осмелев, он попросил у Тития разрешения просто пробежать с мечом. В ответ легионер, никогда не подымавший руку на рабов, с размаху ударил Аридема по скуле.
— Чего захотел! Римский меч отдать в руки варвара! — заорал он.
Побагровев от боли и гнева, Аридем едва сдержался. Руки на своего господина не поднял, но посмотрел на него так, что тот некоторое время был в замешательстве.
После этого случая каждый день Муций твердил Титию, что надо избавиться от такого, слишком строптивого раба. «Прирежет он нас когда-нибудь», — уверял он.
Титий в ответ посмеивался.
Однажды это взорвало его молодого друга.
— Раб или я! Выбирай! — Муций в бешенстве рванул на себе тунику и выбежал из палатки.
На другой день центурион перед всем строем стыдил Анка Муция Сабина, прирожденного квирита:
— Как ты смел!.. Без пояса, босоногий, в разорванной тунике, бегать неизвестно зачем между палатками чужой центурии? И чуть не сбил с ног самого трибуна!
Нерадивый новобранец сорок ночей должен был нести сторожевую службу. Начальник караула за большую взятку разрешил верному Титию отбыть наказание вместо его юного друга. Но платить было нечем. Муций рыдал, повторяя, что он самый несчастный человек на свете. Тогда Титий решил продать Аридема.
Проезжий финикиец охотно приобрел молодого ловкого раба.
VII
Финикиец снабжал рабами ткацкие и красильные мастерские Тира.
После свежего воздуха, сытной пищи в военном лагере работа в красильне показалась Аридему адом. Морской берег за городом на много стадий был перегорожен небольшими загонами. Их заполняли огромные деревянные чаны со створчатыми осклизлыми стенами, на которых лепились тирские улитки. Улиток давили. Они испускали темно-пурпуровый зловонный сок. В этой жидкости окрашивались тонкие шерстяные ткани.
Работали во время отлива. Обнаженные рабы и в летний зной, и в зимнюю непогоду прыгали в чаны, давили моллюсков в их раковинах. Дно чанов заливал пурпуровый сок. Осколки раковин врезались в босые ноги. Царапины гноились. Но работу нельзя было прерывать, за это строго наказывали. Гной и кровь рабов незаметно примешивались к царственному пурпуру Тира.
В часы прилива створки чанов открывались, и морской прибой вымывал красильни дочиста.
Летом красильщики задыхались от тяжелого запаха раздавленных моллюсков, зимой дрожали в ледяной воде. Даже в часы прилива, когда работа в зловонных купелях прекращалась, рабы-красильщики не отдыхали. Они расстилали на прибрежных камнях окрашенные ткани, носили из города на головах увесистые тюки с шерстью. Монотонный, тяжелый труд отуплял. Короткие минуты отдыха Аридем, проводил у моря. Под гул высоких черных валов, увенчанных светлой пеной, приходили воспоминания. Когда-то он, мальчик Аридем, чувствовал себя свободным учеником, духовным наследником мудрого вавилонянина Нуна. Добрый, мудрый человек знакомил его с ходом небесных светил, с зачатками таинственных наук и чисел. Он говорил о вечном пламени истины. Это пламя, поучал Нун, пылает в гордом человеке, ярко сияет в душе героя, робкой искрой тлеет в измученном рабе, но никогда не гаснет. Долг мудреца, духовного вождя людей, — разжечь ярче эти искры. Когда-нибудь они сольются в светлом зареве и осветят землю. Не раз рабы восставали, и грохот разорванных ими цепей наполнял ужасом сердца тиранов. Но история их побед и поражений еще темна…
Мудрец учил юношу разыскивать в старинных летописях намеки на деяния и подвиги великих героев, стремившихся к освобождению всех людей и погубленных слугами мрака. Аридем навсегда запомнил эти поучения Нуна.
VIII
Терпение становилось бессмысленным. У римлян Аридем постигал военное мастерство и мог надеяться на счастливый случай для побега. А здесь, в красильне, зловоние и непосильный труд давили и медленно убивали его, забирая все силы и лишая надежд на свободу.
Даже ночью многие красильщики работали — окрашивали небогатым людям поношенные плащи, покрывала, пологи, за что иногда получали лепешки, мед, бараньи курдюки, лук, мелкие монеты.
Аридем тоже работал, но приношения бедняков его не радовали. Однажды он окрасил какой-то женщине плащ для сына. Женщина была согнута годами и нуждой и все плакала. Аридем отказался от скромного медяка, зажатого в сморщенной темной руке, чем страшно поразил красильщиков: униженные сердца не могли допустить даже мысли о его бескорыстии.
Он пытался сблизиться со своими друзьями по несчастью, но те только настораживались.
По-настоящему полюбил его лишь маленький грек Дидим, сосед, деливший с ним жесткое изголовье.
К их тихим беседам мало-помалу начали прислушиваться и другие красильщики. Рассказы Аридема о дивной Атлантиде, государстве Солнца, где не было рабов, где все были свободны, счастливы и мудры, вызывали мечтательные вздохи.
К Аридему и Дидиму стали ближе подсаживаться.
Аталион из Пергама, немолодой забитый красильщик, как-то вскользь заметил, что эти сказки он слышал еще от деда. Его дед помогал пергамскому царевичу Аристонику отвоевывать царство, захваченное римлянами. Аристоник тоже обещал соратникам по борьбе утвердить на земле царство Солнца и отменить рабство.
— Он был царский сын, знал, что делал, и то не смог построить такое царство, — грустно закончил свой рассказ Аталион. — Римляне победили его.
— Он не сумел, сумеет другой, — возразил Аридем, взял нож и принялся обстругивать палочку.
— Не ты ли? — с раздражением поинтересовался египтянин Пха, поднимаясь с соседней циновки.
— Кто знает?! — многозначительно ответил Аридем, прищурился, поиграл ножиком и неожиданно, вскинув голову, в упор спросил египтянина: — А что тебе известно об Аристонике?
— А то и известно, что царевич больше заботился о троне, чем о нас, темных, — ответил тот с раздражением. — Пока добывали ему трон, он обещал рабам солнце, а победил бы — получай огарок от коптилки.
Дидим не вынес такого кощунства:
— Суешься судить о державных делах, а тюки с шерстью подсчитать не можешь!
Пха часто обращался за такими услугами к шустрому Дидиму, поэтому, может быть, слова юнца и задели египтянина за живое. Он с ожесточением сплюнул:
— Тебя, змееныш, не спрашивают…
— Не надо ссориться, Пха! — взмолился Аталион. — Мы тихо беседуем, ты спи. Пусть Аридем еще немножко расскажет. Я вот тоже ничего не знаю о царевиче, хотя мой дед и воевал за него.
— Аридем, расскажи! — с почтением попросил Дидим. — Мы не будем ссориться.
Аридем, лежа на спине, молчал. Внезапная сердитая вспышка египтянина отбила у него всякую охоту что-либо рассказывать.
— Как много злобы у людей, — тихо проговорил он. — Эти красильни скоро всех нас превратят в животных. — И вдруг улыбнулся, увидев приближавшихся к нарам новых почитателей. Молодые рабы, друзья Дидима, принесли из лавочки сладкой горячей воды с вином, сдобных лепешек.
— Поешь, Аридем, и расскажи еще, — сказал Аталион.
— Пожалуйста, дальше!.. — Дидим подсел к циновке рассказчика и приблизил миску с горячим напитком к самым губам пергамца. — Это за мои деньги для тебя купили!
Аридем невольно улыбнулся, обнял мальчика за плечи.
— Вино мы выпьем все вместе, и не смей больше тратиться на меня!
— Ты говорил, в Атлантиде не знали денег, — озабоченно переспросил кривой финикиец Ману. — Как же так?
— Там каждый помогал друг другу, — пояснил Аридем. — Этого-то и хотел Аристоник. Плохое наследство досталось ему от брата. Аттал, его брат, при жизни служил волкам. Он увеличил налоги, позвал римских откупщиков в свое царство, отдал им лучшие земли, а пахарей на солончаки выгнал. Народ молил, чтоб боги скорее забрали к себе такого царя.
А когда умер Аттал, еще хуже пришлось бедным людям, потому что он завещал Пергамское царство Риму… Тогда и начал Аристоник войну. Не о троне заботился он, а о Государстве Солнца. Царевич дал рабам свободу, беднякам — землю. Сам Блоссий приехал к нему из Рима. Мудрец. Тот самый Блоссий, что был другом Тиберия Гракха — благородного римлянина, которого убили волки. Блоссий знал, как раздать землю народу, не обидев беднейших.
Красильщики, затаив дыхание, ловили не только каждое слово, но и каждый жест рассказчика. Кривой финикиец Ману, заглядывая в рот Аридему, спросил:
— А рабам тоже давали землю?
— Да.
— И не уберегли люди такого счастья! — вздохнул старик красильщик.
— Три года сражался Аристоник с Римом, — продолжал Аридем. — Стояло бы его Государство Солнца до сих пор, если бы среди нас, бедных людей, не было малодушных, завистливых, корыстолюбивых. В Атлантиде нет таких…
— А ты там был? — глумливо, с явной издевкой снова вступил в разговор Пха. Он не спал и завистливо прислушивался к беседе.
Кое-кто из его друзей одобрительно хихикнул.
— Был! — спокойно ответил пергамец.
Маловеры растерянно переглянулись, почитатели рассказчика сдвинулись теснее.
— Расскажи! Все рассказывай! — загудели кругом.
— Мальчиком я жил в Атлантиде, — медленно проговорил Аридем. Ему внезапно пришло в голову, что его жизнь в Вавилоне у жреца Нуна была прообразом жизни людей в Атлантиде. — Я не знал тогда, что это Государство Солнца, но был счастлив.
— Наверное, целый день лежал в тени?
— Я целый день трудился. Днем помогал матери в саду, вечером беседовал с моим учителем Нуном. Я получал от моего учителя намного больше, чем могли дать ему мои руки. — Аридем поднял голову. — Это он меня сделал сильным духом.
— Как же ты попал к нам на мучения? — жалостливо поинтересовался изможденный, с запавшими глазами старик.
— Я жил на границе страны. Ворвались враги, учителя убили, а меня и мать увели.
К Аридему большей частью льнули слабые здоровьем рабы, несчастные полукалеки, малолетние. Он опекал их. На работе помогал носить тяжести. В балагане следил, чтобы никто не обидел его друзей. Терпеливо разъяснял, что даже слабые сильны, если они заодно.
Пха все чаще и чаще возмущался.
— Мало того, что сам бунтовщик, он еще других подстрекает, — кричал он при каждом удобном случае. — Пропадем мы из-за него!
Пха боялись. Подозревали, что он доносчик. Все стали сторониться молодого пергамца. Даже Дидим. Аридем как-то поймал мальчика наедине и спросил напрямик:
— Я тебя чем-то обидел?
Дидим, опустив голову, пробормотал, что ему земляки запретили дружить с умником.
— Говорят, ты смутьян, — виновато сознался мальчик. — Никому твои сказки не нужны. Только калеки да дети верят в них…
После этого признания Аридем замкнулся в себе. Жил мечтой о побеге. Ждал удобного случая. И случай представился.
IX
Осенние ливни давали несчастным некоторую передышку. В дождливую погоду красить ткани было невозможно. Все красильное войско отпускали в город. Рабы слонялись по улицам, часто посещали стоявший в тупике храм богини Истар, где за три обола жрицы богини звезд соглашались утешать скитальца почти до утра.
Однажды Аридем отпросился в город до утра.
— Иди, иди, — усмехнулся хозяин, поглаживая густую рыжую, всю в мелких завитках бороду. — Добрые девушки прогонят злые мысли. Я слышал, ты недоволен судьбой? Это грех перед ликом Неба.
— Я иду замализать грехи, — улыбнулся Аридем. Он мог улыбаться: у него в мешочке была заготовлена легкая одежда финикийского морехода.
В слабом предутреннем свете пергамец незаметно проскользнул в толпе других матросов на борт широкодонной неповоротливой торговой биремы. Корабль поднял якорь, на Аридема никто не обратил внимания.
В ближайшей от Тира гавани он высадился. Начались скитания. Бродил по дорогам, лесным тропам. В городах и селениях, замешавшись в базарную толпу, слушал пение слепых лирников. Певцы — большею частью греки, рассеянные по всему Востоку, — оплакивали в длинных, тягучих песнях судьбу своей прекрасной родины, порабощенной Римом.
Александр Великий мертв, он лежит в гробнице уже третье столетие и не встает, чтоб отомстить за позор Эллады. («Не ведают или не хотят ведать лирники о том, что свободу у Эллады как раз и похитили первыми македонские цари — Филипп и сын его Александр. Или давние обиды забываются? Или старое зло кажется ничтожным, когда наваливаются новые беды?» — думал Аридем.) Наследники Александра заняты междоусобицами… О, если б у Персея, последнего борца за независимость Эллады, был сын!
После сражения под Пидной разбитый наголову царь Македонии едва успел со своей семьей сесть на корабль. Долго носился корабль по волнам, гонимый ветрами, пока не ударился грудью, потеряв ветрила, об острые скалы… «О, если бы Филипп, сын Персея, был жив!» — взывали лирники.
— Жив внук Аристоника-Освободителя! — неожиданно выкрикнул Аридем и, испугавшись собственной дерзости, нырнул в толпу.
Голос его услышали многие. И такова была вера народа: весть о чудесно спасшемся царевиче Аристонике, его сыне и внуке понеслась от города к городу. Молва обгоняла Аридема.
А он шел к своей матери и мечтал: выкупит Ниссу, отвезет ее куда-нибудь в безопасное место — в Вавилоне у покойного Нуна осталось много друзей, — успокоит ее, а сам… Далеко простирались мысли и мечты молодого пергамца!
Выдавая себя за солдата вспомогательных отрядов Рима, Аридем заходил в селенья. Старался, где только мог, подработать. Пускал кровь лошадям, чинил плуги, чистил крестьянские колодцы. Селенья оставались позади, появлялись новые. Он все шел, настойчивый, худой, не чувствуя усталости. Дороги были длинны, но они вели сына к матери…
— …Мама! — Аридем в темноте прильнул к ограде. — Мама, это я, Аридем! Я вернулся!
Нисса не сразу поверила. Прижав руки к груди, растерянно остановилась посреди двора. Она исхудала, вся сгорбилась. Шел дождь, ветер трепал ее мокрое покрывало и выбившиеся седые пряди. Качая головой, она укоряла сквозь слезы:
— Стыдно, прохожий, смеяться над материнским горем…
Тогда Аридем перескочил через ограду и, подняв мать, как ребенка, на руки, внес в хижину. Она прижалась к сыну и все повторяла: «Сынок мой! Мальчик!..»
Рабыни, увидев мужчину с необычной ношей, взвизгнули. Потом, узнав Аридема, окружили его. Расспрашивали, как удалось ему сбежать от римлян. Пусть не боится своих друзей! Они не выдадут!
— Мне нечего бояться, — спокойно возразил Аридем. — Я скопил денег, выкупился и пришел выкупить мать.
Нисса безмолвно гладила голову сына. Он с нею! Боги дали ей эту радость. Горе уступает дорогу счастью… — и горячие слезы катились по ее запавшим темным щекам. Аридем поцелуями осушал их.
Надсмотрщик, заглянув в хижину, поздравил пергамца с освобождением.
— Молодец, что мать помнишь! — похвалил он. — Доложу хозяину. Да что брать с тебя за старую клячу! Сговоримся.
Удержав за посредничество две драхмы, надсмотрщик выписал Ниссе вольную. Аридем отдал за мать все свое состояние, но друзья — Ир, Кадм и рабыни, с которыми Нисса столько лет работала в поле, — натащили столько припасов, что не только до Вавилона, до самой Индии хватило бы.
Рано утром, взявшись за руки, Аридем и Нисса вышли за ворота. Их провожал Ир.
— Дорога не просохла, идти будет трудно, — нерешительно проговорил он. — Подождали б денек.
— Нет, нет! — Аридем глубоко вздохнул. — Ни часу! Мы свободны.
Солнце после дождя выглянуло из-за туч, радостное, ослепительное, но дул резкий ветер. Вода в каналах, мутная и глубокая, пенилась от быстрого течения.
Юноши по очереди несли Ниссу и на громкие уверения, что она вовсе не такая дряхлая, что мальчики только зря устанут, весело покрикивали: отныне она уже не рабыня, а госпожа, у нее есть слуги, они понесут ее до самого Вавилона!
На перепутье Ир простился. Обняв за худенькие плечи мать, преобразившуюся, помолодевшую, Аридем быстро шагал по дороге, а его друг долго еще стоял у придорожного вяза и, грустно покачивая головой, смотрел и смотрел ему в спину.
К вечеру ветер усилился. Горизонт снова заволокло низкими обложными тучами. «Хлынет дождь», — подумал Аридем, с отчаянием оглядывая небо. На счастье, вскоре за поворотом дороги мелькнул тусклый огонек.
X
Это был гостевой дом. Их впустили в общую, закопченную комнату. Аридем усадил мать у очага и, спросив горячего вина, уже стал развязывать узелки со снедью, как вдруг в комнату ввалилась шумная солдатская ватага.
Промокшие легионеры отряхивали плащи, выжимали туники, посылая проклятья ветру и ливню.
Молоденький щуплый солдатик подбежал к очагу:
— Старуха, убирайся! Пусти меня к огню!
— Она замерзла! — Аридем не повысил голоса, но тон его был далек от заискивания. — Мы уплатили за очаг!
— Неважно… Собирайте свои лохмотья и проваливайте в Тартар!
Легионер толкнул Ниссу. Аридем схватил его за руку. Взгляды их скрестились.
И солдат вдруг выкрикнул:
— Мой беглый раб!
Это был Муций.
— Я никогда не был твоим рабом. — Пергамец старался говорить как можно спокойнее, но голос, помимо воли, начинал подрагивать.
— Значит, я лгу? — взвизгнул римлянин. — Квириты! Варвар обвиняет римского солдата во лжи!..
Стоявший рядом центурион ударил Аридема по уху.
— Думай, что говоришь!
— Легионер ошибся! — Аридем закусил губу, чтоб сдержаться: дело шло о жизни и свободе. — Я был рабом у его товарища, но он меня продал. Я выкупился…
— Покажи вольную.
Аридем опустил голову. Муций настаивал, чтоб ему вернули его собственность.
— Он бунтовщик, — решил центурион. — Пусть судят. А? Притащим сюда их судью? Вместо театра повеселимся.
— Он мой! — настаивал Муций.
— Тебе судья заплатит, а мы пропьем, — утешал центурион.
Перепуганный насмерть, трепещущий, как лист на ветру, сирийский блюститель законов предстал перед легионерами. Центурион наскоро объяснил суть дела.
— Суди хорошенько. Со свидетелями, по справедливости, — Центурион подмигнул легионерам, — мы хотим по всем правилам. Римляне уважают справедливость!
Усевшись вокруг огня, солдаты хохотали. Один Муций не смеялся. Нервно потряхивая кудряшками, он зло поглядывал то на Аридема, то на центуриона. Его защитник Титий стоял в наряде, а без него трусливый новобранец не осмеливался настаивать на своем праве.
Начался суд. Судья дрожащим голосом задавал необходимые вопросы. Легионеры с издевательской почтительностью отвечали. Нисса, забившись в угол, в ужасе ломала руки.
Аридем молчал. Суд был скорый. По закону Сирии всякий мятежник приговаривается к смертной казни. Но поскольку — старик судья старался не смотреть на обвиняемого, — поскольку раб есть достояние или государственное, или частное, то казнить его нежелательно. Согласно справедливости… раба Аридема за попытку к бунту и побегу надлежит отправить в каменоломню — пожизненно!.. Нисса страшно закричала.
— Мама, не плачь! — рванулся к ней Аридем. — Ты свободна, у тебя вольная, а я вернусь…
Он не договорил. Его увели. Нисса кинулась за сыном, но ее, смеясь, оттащили. Тогда в исступлении она выпрямилась, обвела взглядом солдат и, внезапно подпрыгнув, вцепилась в горло Муцию.
Услыхав вопли обожаемого друга, Титий покинул пост и влетел в распахнутую дверь.
— Что здесь происходит?!
Ниссу уже оторвали от Муция.
— Мятежница! — вопил он. — Всю шею исцарапала. В каменоломню!
— Ну, ее в каменоломню — не велика польза, — оборвал центурион. — Выкиньте падаль и спите! Маврий, на пост вместо Тития, твоя очередь!
Судья, согнувшись и непрерывно кланяясь, удалился.
Легионеры расположились на ночлег.
— Воет старуха! На улице воет! Страшно!.. — Муций под плащом жался к своему покровителю. — Зря мы… Проклянет старуха, — бормотал он. — Я пойду посмотрю.
Он вернулся, всхлипывая.
— Воет! Сидит под луной, вся черная, и воет! Дождь перестал. Звал, не слышит… Жаль ее!
— Жалей их, тебя же придушат, — буркнул Титий. — Спи!
— Я не усну. Не знаю, что со мной делается, — мать вспомнил, я у нее один… Нельзя, наверное, так, Титий…
Титий, ругаясь, отшвырнул от себя плащ, вышел. Дождь действительно перестал. Луна ныряла и выныривала в разрывах седого облака. В ее мертвенном синеватом свете отчетливо виднелись придорожные кусты, черное пятно на дороге.
Обхватив голову руками и раскачиваясь из стороны в сторону, Нисса протяжно выла. Легионер метнул копье — и, пригвожденная к каменистой земле, сирийка умолкла.
Глава третья
Тамор
I
Бирема на всех парусах спешила навстречу солнцу. Заложив руки за голову, Филипп лежал на палубе. Завтра он увидит Синопу — столицу Митридата. А ему грустно. Почему так грустно?
Перед отъездом он пошел проститься с соседями. Аристоник и Алкей были на виноградниках. Иренион сидела одна в прохладной зале и ткала. Под ее пальцами расцветали пышные и причудливые узоры. Увидев Филиппа, она не выказала никакого удивления.
— Я уезжаю, — сказал Филипп, пробуя улыбнуться, но чувствовал, что на глазах его навертываются слезы.
Девушка протянула ему руки.
— Как жаль, что ты не будешь на моей свадьбе. Разве ты не мог бы подождать с отъездом?
Филипп побледнел.
— Я уезжаю навсегда, но, если ты хочешь, я останусь… навсегда!
Иренион испуганно отшатнулась.
— Не надо, Филипп. Я не хочу мешать тебе достичь славы. Знай: ты мне дорог, очень дорог! Я никогда не забуду тебя…
Южный ветер дует в лоб, замедляя ход биремы. Гребцы налегают на весла и поют заунывную песню.
Они сидят в глубоких трюмах, прикованные тяжелыми цепями к своим местам. Они никогда не видят солнца. Сумерки, утро, полдень — все равно.
Пищу им, как диким зверям, бросают в отверстие. Если они перестают грести, их лишают воды. День и ночь взлетают и опускаются весла. Ныряет в волнах бирема.
В трюмах зловоние. Гребцов никогда не расковывают. Они тут же, сгорбившись, и умирают. Идущие вслед хищные рыбы пожирают выброшенные за борт их высохшие, скрюченные останки. Даже после смерти непогребенная душа корабельного раба обречена на скитания.
Солнце давно село, но ущербная луна еще не вставала. Море горбилось за кормой тяжелыми тусклыми волнами. Сердце Филиппа больно сжималось. А чего оно сжималось? Он ведь не думал о судьбе корабельных рабов…
II
Тамор ударила рабыню по лицу: эта мерзавка, наверное, думает о мужчинах, а не о том, чтобы служить своей госпоже! Оставила на виске два седых волоса! Слепая сова! Тамор снова взглянула в зеркало и выдернула злосчастные сединки. Темно-рыжие волосы пышными живыми прядями упали на грудь и плечи.
Она засмеялась — нашла из-за чего неистовствовать!
Какое у нее тело! Здоровое, золотистое, точно абрикос. Помогло ослиное молоко. Морщинки у глаз и у рта исчезли. Губы полные, вырезанные, как лук Эрота. А зубы, как у молодой мышки. Пусть Аглая, эта бледно-зеленая недозрелая оливка, или желтые, словно мертвецы, египтянки попробуют сравниться с бархатисто-смуглым румянцем Тамор. Ей тридцать пять лет, а она всюду может появляться без румян и белил. Пусть попробуют эти дохлые кошки!
Она откинулась на подушки и вытянулась. А ножка! Маленькая, сильная, с крутым подъемом…
…Как-никак Люций на два года моложе ее. Он хороший муж, внимательный и щедрый, но в последнее время почему-то скучает.
Сама Афродита — богиня любви — внушила Тамор мысль выписать сына. Люций любит детей. Займется воспитанием Филиппа. А может быть, усыновит его? Тамор окончит свои дни не брошенной любовницей, никому не нужной старой гетерой, но почитаемой всеми матерью знаменитого полководца. Обязательно полководца и — знаменитого! У нее хватит ума помочь сыну сделать карьеру. О, у нее хватит ума…
— Табити, помоги! Услышь меня, мать степей! — молила скифская царевна свою родную богиню, забыв всех греческих богов. — И тогда никто не посмеет обозвать мое дитя варваром. Мой сын будет благородным римлянином.
Тамор прикрыла глаза. Какой у нее сын? Высокий, статный, с жгучими, как у нее, глазами и волнистыми кудрями Агенора? Агенор был красавцем. Она бросила ради него родные степи, мать, отца, братьев. Мать умерла от горя. Тамор вздохнула. Она не любила вспоминать: воспоминания были не из приятных.
Молодой купец скоро надоел ей. Он все считал деньги и больше всего в жизни боялся переплатить. Жизнь — счет. Жизнь — деньги. Жизнь — стояние на четвереньках перед сильным. Филипп родился жалким, как котенок, и все пищал. Его отдали кормилице. Тамор, чтоб не портить грудь, присушила молоко. А потом убежала из дому.
Римский легионер Анк Кимбр был настоящим воином. Его суровое лицо, обожженное солнцем и обветренное ветрами всех пустынь, было иссечено шрамами. А взор! Горящий, свирепый, взор истинного волка!
Тамор не успела разочароваться в нем. Через несколько недель их походной жизни Анк Кимбр проиграл ее в кости содержателю притона. Скифская царевна не хотела делить ложе с кем попало. Она защищалась, как дикая кошка, зубами и ногтями. И от хозяина и от гостей. Ее избили и заперли в подземелье. Пленница в кровь изодрала руки, но выбраться оттуда не сумела.
Первое время отказывалась пить, есть. Стены подвала медленно надвигались. Казалось, что вот-вот сырые камни, покрытые слизью, навалятся на нее, раздавят… Она бросалась на них. Колотила руками, головой, коленями. Обессилев, вся в крови, падала… Боль исчезала, стены исчезали. Замирая, слушала свое сердце. Степь, степь, родная степь… Она звала Тамор клекотом хищных птиц, шорохом высоких трав, ржаньем кобылиц, манила запахом нагретой земли, медвяным ароматом дикого тюльпана… Резкий дурман отцветающего мака. Серебристый ковыль. Она идет все дальше и дальше… Розовеет вереск, искрятся синевой лиманы, окаймленные широкой белой полосой соли… Губы сводит солоноватостью. А царевна — все дальше и дальше… С высокого, бледного от зноя неба смотрит рыжее солнце. Его лучи впиваются в тело, сжигают внутренности…
…Она очнулась. Над ее лицом, обдавая чесночным дыханием, нависла рыжая борода хозяина… Масленые, лукавые глаза сузились:
— Жива?
И Тамор была сломлена. Теперь она, как завоеванная земля, распластанная, беззащитная, поруганная, принадлежала всем…
Важный египтянин, богатый купец, с безбородым профилем старого евнуха, выкупил Тамор из притона. Привез в Александрию. Она стала отрадой дряхлого семидесятилетнего сластолюбца.
Но теперь ее уже ничто не пугало. Она смеялась над старцем, обманывая своего благодетеля со всеми красивыми рабами в доме. Познала ласки сирийцев, эфиопов, диких иберов с далеких Балеарских островов. Даже один проезжий индийский гость был в числе ее любовников.
Старец умер, не оставив ей никакого наследства. Но и это не привело ее в смятение.
Она продала драгоценности, купила маленький домик на окраине Александрии, облачилась во вдовьи одежды — благочестивейшая женщина, рьяная и смиреннейшая посетительница храма Сераписа, — разве от такой отвернутся боги, не дадут ей самого верного законного супруга? Ей было уже под тридцать. В эти годы женщина должна быть умной и утонченной, если желает нравиться. Тамор всю жизнь испытывала отвращение к книгам. Но ученость, слышала она, дает людям силу. Она нашла полуголодного грека и за корзинку фиников в день велела записывать содержание героических повестей, отрывки стихов, имена и изречения философов.
Вскоре все это пригодилось. Увидев ее во вдовьем одеянии, набожно распростертую перед алтарем Сераписа, ученый и знатный римский путешественник Люций Аттий Лабиен лишился покоя. Он навестил молодую вдову в ее скромном маленьком домике. Они беседовали об единении душ. Люций был пойман безвозвратно. Он сочетал свою судьбу с судьбой красивой набожной вдовы законным браком. Тамор стала римской матроной. Но Рима пока не видела. В столице шла междоусобица. Три года молодые супруги путешествовали по странам Востока. Наконец Рим был взят войсками Суллы. Люций вернулся в родной дом.
Римское гражданство, богатство, молодость и покладистость мужа, почет и покровительство самого могущественного Суллы — все это ослепляло бывшую скифскую царевну, потом рабыню, наложницу, гетеру, — казалось, исполняются все ее сокровенные тайные желания.
И вдруг все рухнуло. И всего через какой-то год. Тамор плохо разбиралась в происходящих событиях. Она только знала: консулами Рима избраны последователь славного Мария Корнелий Цинна и сторонник Суллы Гней Октавий. Сам Сулла отправился в поход против понтийского царя Митридата. Перед отъездом он взял с консулов клятву быть верными установленному им в Риме государственному порядку. Оба консула поклялись. Но едва паруса трирем, увозивших легионеров Суллы, скрылись за горизонтом, в столице снова вспыхнула распря. Верх одержали сначала сулланцы. Консул Цинна бежал из Рима. Расквартированные под Нолой римские легионы признали Цинну своим вождем. Марию и другим изгнанникам, находившимся в Африке, было послано приглашение вернуться в Италию. Ответ пришел незамедлительно. Вскоре в Этрурии высадились войска прославленного и любимого народом полководца (молва утверждала, что Марий — друг крестьян-италиков).
В Риме началась великая паника. Солдаты из войск оптиматов (патрициев и разбогатевших плебеев) переходили на сторону Мария. Ворота Вечного Города были открыты. От меча простого легионера пал консул Гней Октавий. Рабы врывались в дома своих господ и убивали их.
Испуганный надвигающейся всеобщей резней Люций вместе с Тамор спешно покинул Рим.
В Италии оставаться было небезопасно. Всех сторонников Суллы марианцы подвергали проскрипциям. Однако Тамор не растерялась. Заставив Люция собрать верных рабов, погрузила на бирему все ценное из приморской виллы и приказала кормчему-греку держать курс на Синопу — столицу Митридата VI Евпатора. От кого-то она слышала: вокруг этого могучего восточного царя собирается все враждебное и непокорное Риму…
III
— Госпожа… — Рабыня успела только раскрыть рот, чтобы предупредить хозяйку о приезде ее сына, как Филипп уже появился в спальне. Тамор вскочила на ложе. Перед ней стоял худенький, плохо одетый подросток.
От ее зорких глаз не укрылись ни заморенный вид мальчика, ни искусно заштопанная дырочка на плече хитона, ни истоптанные сандалии…
— И это мой сын? О Табити! На кого ты похож?! — Тамор всплеснула руками.
И все-таки это была ее плоть и кровь, это были ее брови, изломленные, как крылья птицы, ее слегка раскосые темные глаза, ее блестящий пристальный взгляд. А очертания рта у мальчика были еще нежней, изысканней; кисти рук — она восхитилась: кисти рук у ее мальчика были мужскими!.
Филипп испуганно глядел на мать. Тамор, опомнившись, привлекла к себе сына.
— Бедный мальчик! О боги, одни косточки! И как ты одет?! — Она целовала Филиппа, вертела его, вдыхала запах кожи, такой же, как у нее. — Маленький мой детеныш!
Филипп сперва молча глотал слезы, но потом, уткнувшись в пышное плечо Тамор, заплакал навзрыд. Тамор слегка отстранила его лицо и губами осушила его ресницы. Совсем расчувствовавшись, Филипп сполз на пол и мокрым лицом уткнулся в колени матери. Но она вдруг встала.
— Дорогой мой!
В комнату входил молодой человек, бледный и стройный. Небольшая сутуловатость завзятого книжника не нарушала общего впечатления изящной легкости. Близорукий Люций часто щурился, и это придавало его узкому патрицианскому лицу выражение усталой надменности.
Он остановился у ложа Тамор и с любопытством воззрился на плачущего юношу. Несколько месяцев и день и ночь он слышал о несчастном мальчике, которого необходимо вырвать из рук жестокой мачехи. Люций уже питал отеческую нежность к неведомому малышу и даже сам собирался возиться с ним, пока Тамор будет занята светскими обязанностями, и вдруг…
— Это наш маленький Филипп, — представила Тамор сына.
— Я очень рад! — Люций растерянно пожал руку молодому человеку, у которого над верхней губой кустился темный пушок.
— Ребенок раздет, — тут же строго добавила Тамор, — ты посмотри на его сандалии, хитон…
— У меня есть немного золота, — робко вставил Филипп, — завтра я пойду в лавки.
— Дитя! — возмущенно перебила Тамор. — Какие безумные слова! Где и когда небо и земля видели, чтобы внук царя Гиксия ходил по лавкам? Еще сегодня до заката купчишки со всей Синопы сбегутся к нашему дому, чтобы увидеть тебя… Люций!
— Да, дорогая, — покорно ответствовал ее благородный супруг.
Тамор сняла сапфировое ожерелье и обвила им волосы сына.
— Ты посмотри на него: он — скифский Амур! — сказала она, касаясь рукой подстриженного затылка Филиппа. — Он уже обстриг свои детские кудри! Он уже воин, моя крошечка! Люций!
— Да, дорогая, — с той же покорностью вздохнул муж. — Я скажу рабу Эпидию…
— Сам! — Тамор повысила голос, поддела пухленькой ножкой туфельку. — Какой же ты отец, если не можешь позаботиться о ребенке?
— Да, дорогая! — Люций опасливо покосился на туфельку, прыгавшую на ноге Тамор. — Я именно это хотел сказать. Я сам позабочусь о нашем сыне.
Он вынул из-за пояса натертые воском дощечки и, достав стиль — острую костяную палочку, записал все, что продиктовала ему Тамор. Потом нагнулся, снял с ее ноги туфельку и бережно отставил в сторону.
— Да, дорогая, да… — повторил он, чему-то улыбаясь.
IV
Филипп легко подружился с отчимом. Потомок древнего патрицианского рода, слабый и бесхарактерный, Люций Аттий Лабиен через всю жизнь пронес три великие страсти.
Первой и основной страстью были свитки папирусов. Он легко разбирал египетские иероглифы, причудливую вязь арамейских письмен, превосходно владел аттическим наречием, свободно изъяснялся на языках Персиды, Армении и Сирии.
Второй его страстью были персидские камеи. Он любил их, как живые существа.
— Мои маленькие друзья, — говорил он, лаская рукой и взглядом их светлые, радостные тона.
Третьей и самой пагубной была страсть к Тамор.
— Твоя мать — замечательная женщина, — говорил он Филиппу, сидя в прохладной, увитой глициниями библиотеке. — Изумительной красоты. Она — как дикий цветок красного гибиска. Но характер! Это очень плохо с моей стороны, что я жалуюсь тебе на твою мать. Но ведь это… — Люций потер свой бледный выпуклый лоб. — Зачем же бить меня по лицу в присутствии раба? Как будто нельзя наедине?.. — усмехнулся он, прикладывая к желваку серебряную монетку.
— Отколоти ее хорошенько, — дружески посоветовал Филипп.
— Поднять руку на женщину? — трагически прошептал Люций. — Мальчик, ты — варвар! Подай мне Платона.
Люций развернул свиток плотного папируса с виньетками, художественно исполненными египетской тушью.
— Слушай, дитя. Платон пишет: «Любовь — это преклонение перед красотой и жажда обладания. Чем ниже интеллект, чем примитивней и животней натура, тем сильнее жажда обладания и ничтожней эстетический элемент. Но с ростом души жажда обладания отступает. И глубокое, восторженное поклонение красоте наполняет все существо любящего. Для чуткой души физическое обладание не является непременным условием счастья. Такой душе для состояния экстаза достаточно одного созерцания». Вот чему нас учит Платон! — воскликнул Люций.
— Опять мучаешь ребенка? — Тамор, овеянная нильскими ароматами, облаченная в сидонскую виссоновую ткань, златотканый пурпур, в сияющей диадеме на копне темно-рыжих волос, стояла на пороге.
— Филипп, собирайся на ристалище, сегодня бега лучших скакунов. А ты, Люций, не забивай голову мальчика ненужным хламом. Он будет воином, ему не нужен Платон. Ну, мы пошли. Ложись спать и не жди нас.
С приездом Филиппа тяжелое бремя ежедневно сопровождать Тамор — днем на ристалище или в цирк, вечером на дружеские пиры — было снято с плеч Люция. Он был несказанно рад этому, и библиотека снова стала его Капитолием.
Прекрасная скифянка повсюду появлялась в сопровождении сына. Тамор готова была выжать из Люция последний обол, только бы не уронить своего, как она сама считала, царского достоинства. На всех придворных празднествах она показывалась, стоя на золоченой колеснице и сама правя четверкой белопенных берберийских коней; черные глашатаи бежали впереди, трубными звуками и кликами возвещая народу Понта, что Тамор, дочь царя Скифии, несет свои дары и покорность к ногам Митридата-Солнца.
Греческая благопристойность запрещала девам и замужним женщинам появляться на публичных зрелищах. Однако Тамор пренебрегала этой благопристойностью. На одном из храмовых празднеств супруга стратега Армелая осторожно намекнула, что, наверное, Тамор, как иностранка, не знает эллинских обычаев. Скифянка отрезала:
— Да меня еще ни один мужчина не держал под замком! В Риме честь, а не замок охраняет верность жен. Даже весталки — девственницы — посещают цирк!
Все добродетельные жены столицы Митридата возненавидели заносчивую дикарку. Собираясь в гинекеях за чашечкой слабого разведенного вина, качали головами, жалели Люиия. Жена верховного стратега Армелая пророчила:
— Эта бесстыдница пустит благородного римлянина по миру.
— Не беспокойся о римлянине. Твой Армелай пополнит его казну, — усмехнулась молодая казначейша, отводя глаза от супруги стратега.
Но ненависть и пересуды не смущали Тамор. Веселая, острая на язык, она попросту не обращала внимания на своих завистниц. В театре во время самых патетических сцен перешептывалась со своими поклонниками, просила сына принести плодов или напитков, утоляющих жажду. В такие минуты Филипп готов был бежать от матери.
Он заметил, что восторг, с которым мужчины созерцают Тамор, всегда одетую так, что она казалась нагой, мало лестен и для нее, и для него, ее сына.
Однажды он услышал — говорил статный чернобородый гаксиарх, долго, в упор разглядывавший Филиппа:
— Что это за щенок? Тамор всюду таскает его за собой. Неужели ей не хватает мужей и она стала влюбляться в ребятишек?
Его сосед, немолодой модный ритор, хихикнул:
— Что ты! Это же сын богини.
— А! — протянул громко и обрадованно чернобородый. — А я-то думал… Молодец красотка! Такой большой мальчуган! Кто же его отец?
— Каллист, ты плохо знаешь грамматику, — осклабился ритор, показывая гнилые зубы, — следует сказать: «его отцы…»
Филипп побледнел от оскорбления. Но Тамор, заметив беседующих, приветливо им кивнула. Не может быть, чтоб она не слышала!
— Зачем ты улыбаешься им? — почти выкрикнул он.
Тамор насмешливо сощурилась.
— Это уж мое дело, сынок. Они нас оскорбили, я накажу их по-своему…
В иные дни Тамор не брала с собой Филиппа. Возвращалась на рассвете, томная и усталая. Люций пробовал возмущаться, но она смиряла его высокомерным взглядом:
— Несчастный! Где ты видел, чтобы ладья плыла по пересохшему руслу?
Люций виновато опускал голову. Постояв перед опущенным занавесом спальни, покорно плелся в садовую беседку.
V
Как-то в цирке к Тамор подошел Армелай и, целуя ей руки, задумчиво спросил:
— Жив ли тот голубь, что я подарил тебе?
Тамор стыдливо опустила ресницы:
— Голубь умер от тоски. А я от огорчения выпила в вине ту жемчужину, что ты привязал к его ножке. Какая была красивая жемчужина!
— Не говори так! Чтоб достать тебе еще лучшие перлы, я прикажу осушить весь Персидский залив! — по-юношески пылко возразил полководец.
— Ты во всем любишь великие замыслы. — Тамор лукаво улыбнулась. — Мой сын без ума от тебя. Ты его кумир.
— Я видел тебя в Херсонесе, великий вождь! — Филипп в восторженном самозабвении облобызал руку верховного стратега. — Тогда я не знал, что буду ждать твоих повелений…
— Что ты! Мне ли повелевать тобой? — усмехнулся Армелай. — Перед сыном Афродиты склоняются не только простые смертные, как я, но и… сами боги…
— Филипп уже год носит меч, — перебила его Тамор. — Я не хочу, чтобы он начинал службу простым лучником. Мой сын будет военачальником скифских лучником у Митридата? — не то спросила, не то приказала она.
Армелай покосился на Филиппа.
И вот прошло всего несколько дней, и Митридат-Солнце известил дочь царя Скифии, что ее сын назначен одним из начальников дворцовой стражи. Эта честь обычно выпадала на долю таксиархов, чьи храбрость и преданность были не раз проверены в бою, но Тамор приняла такую весть как должное.
— Люций, — тут же позвала она супруга, — царь приблизил нашего мальчика. Надо позаботиться о снаряжении.
Тот безропотно выслушал все ее приказания.
— Да, дорогая, да, — сказал он кротко. — Я знаю твои вкусы…
Но Люций еще не знал или плохо знал вкусы и характер своего пасынка. Под начало Филиппа были отданы скифские лучники. Военная служба отнимала немного времени. Новоиспеченный военачальник пристрастился вдруг к игре в кости. Азартный, легко увлекающийся, он почти всегда проигрывал. Люцию приходилось все чаще и чаще развязывать кошелек. Наконец Филипп проиграл столько, что не посмел признаться отчиму, а посоветовался с матерью: не продать ли немного драгоценностей?
— Что-о? — закричала Тамор. — А Люций? Зови его сюда!
— Мне стыдно.
— Тебе не должно быть стыдно. Если он откажет, завтра же десятки других с радостью заплатят твой проигрыш.
И Люций впервые опустил глаза, встретившись взглядом с Филиппом. Взгляд был усталым, замученным. Он перевел его на свою любимую мурринскую вазу.
— Я продам ее.
— Отец! — воскликнул Филипп (он еще никогда не называл его так). — Я больше не возьму в руки кости.
— Очень хорошо сделаешь, — равнодушно произнес Люций.
— Клянусь, отец! — Филипп прижался губами к его ладони. — Не продавай вазы. Я продам коней из Бактрианы. А матери скажу — они пали.
VI
На ипподроме упряжки Филиппа считались самыми лучшими. Две четверки: одна — белопенные берберийцы, другая — златошерстные бактриане, дар чернобородого Каллиста.
Сирийский царевич Антиох-младший упрекнул как-то отца за скаредность: он, наследник престола, выглядит куда беднее, чем сын какой-то гетеры! Антиох-старший на это ответил:
— Мы, цари, с трудом выколачиваем подати с наших народов, а ей сами цари спешат принести дань.
Отец и сын пользовались благосклонностью Тамор. Царевич знал похождения отца, знал и то, откуда у Филиппа появилась белопенная четверка коней.
— Он может, а я не могу?! — Антиох-младший закусил губу.
— А ты не можешь, — спокойно возразил царь. — Сам знаешь: я должен нести щедрые дары Митридату и Тиграну, чтобы сохранить свой престол. А как добрый сосед Великого Рима, я обязан кормить целые стаи волков. Тоже — чтоб сохранить престол…
— И римские центурионы топают калигами в твоем дворце! — Антиох-младший гневно сжал хлыст. — Надо совершенно изгнать волков. Я не позволю, чтоб наша Сирия стала романолюбивой.
— Если я не пропущу римские легионы через Сирию, они мечом проложат путь. Не пощадят ни правого, ни виновного. — Антиох-старший вздохнул. — Всего волки не съедят. Хочешь сберечь большее, отдай малое.
— Однако с долинной Сирии налоги уже собраны за восемь лет вперед. — Царевич не договорил и завистливым взором проводил колесницу Филиппа. — Хорошенькое наследство я получу — нищих, вечно недовольных крестьян…
— Для недовольных есть каменоломни.
— А я и забыл: белый камень! — радостно проговорил царевич.
— Вот тебе и золотое дно, — одобрил отец.
* * *
Недра сирийских предгорий хранили белый камень. Легкий и хорошо режущийся, он очень высоко ценился зодчими.
Но как трудно было добыть его! Своды каменоломен не позволяли выпрямиться. Рабы взмахивали кирками, лежа на спинах. Едкая белая пыль слепила, затрудняла дыхание. Часто камень обрывался раньше времени, и каменотес погибал. Глыбу бережно уносили, труп равнодушно оттаскивали.
Спали рабы под замками. Кроме надсмотрщиков входы в их жилища охраняли огромные псы молосской породы — они охотились даже на медведя — широкогрудые, рослые, о мощными челюстями, еще щенятами их приучали кидаться на полуголого человека в оковах.
На работу водили под охраной собак и дюжих эфиопов, вооруженных бичами и копьями.
Надсмотрщики, как и псы, славились силой, необузданностью и дикарской жестокостью. Не понимая языка, не зная ни греческих, ни местных обычаев, они оставались чужими среди эллинизированных азиатов. Редкий день проходил без избиений и мучительных истязаний: ведь камень добывали не просто рабы, а провинившиеся мятежники! Отсюда был выход только в могилу.
Старший по жилищу молча указал Аридему место на нарах — здесь будешь спать! Молча поставил перед ним миску с мутным варевом — это твоя еда!
Аридем поел, разделся и хотел уже ложиться, но открылась дверь и к нему подошел эфиоп с кандалами. Холод железа больно обжег не только кожу, но, казалось, самое сердце. Горло сдавила спазма. Он отвернулся, боясь выдать свое смятение. Эфиоп, заковав вновь прибывшего, спокойно вышел.
Аридем лег. Низко, почти над самым лицом, — верхние нары. Даже в полутьме в щелях можно было разглядеть цепочки паразитов. Почуяв новую жертву, клопы засуетились. Прицеливались и — падали, падали на грудь, шею, лицо. Напившись крови, медлительно уползали.
— Вставай! — расколол сонную тишину громовой голос.
Аридем рванулся. Резкая боль от впившихся кандалов прогнала отупение. Утро. Перезвон цепей, окрики надсмотрщиков. Это была явь.
— Новичок, привыкай! — приветливо улыбнулся белозубый юноша-киликиец.
— И тут живут люди, — успокоительно вымолвил изможденный чахоткой грек.
— Привыкай! Мы все тут одним горем связаны, — положил руку на плечо Аридема бородатый фракиец.
Теплый, участливый прием новых товарищей подбодрил Аридема. «Ну нет, погибать мне рано! Я обязан жить», — воспрянул духом пергамец.
Камнеломы поспешно завтракали принесенным надсмотрщиками хлебом и быстро разбирали кирки: никто не хотел казаться слабым — слабых уничтожали.
Аридему неожиданно вспомнились слова вавилонского скульптора, которому он когда-то позировал для барельефа юного Аристоника Пергамского: «Раб, ты удивительно похож на вождя гелиополитов!»
«Я похож… — Аридем усмехнулся. — Конечно, все это сказки. Мой отец неудачливый вояка вроде Тития, — подумал он, — но разве для подвига обязательна царская кровь?»
VII
Эфиопы-надсмотрщики обкрадывали каменоломов даже на дурно пахнущем вареве — тут же, у жилищ рабов, бродили дородные, выкормленные ими свиньи. Не в пример своим хозяевам они были добродушны и сами по себе ни у кого не вызывали ненависти, но случалось — то или иное животное исчезало. Куда? На другой день надсмотрщики были особенно жестоки. У всех подозреваемых каторжников выворачивали челюсти, рвали рты, глумливо объясняли: ищут следы свиного мяса…
Аридем знал: он не трус — но таких стычек с надсмотрщиками он избегал. У него выработалась привычка не вслушиваться в жалобы товарищей на тяжесть труда, болезни, недостаток еды. Но имя Евна, вождя сицилийского восстания, несколько раз произнесенное каменоломами, заставило его насторожиться.
— И все зря! — глухо бормотал обросший бородой фракиец Скилакс. — Только наши же кости трещат. По всем дорогам Сицилии крестов понаставили, куда ни посмотри — крест, на нем распятый раб, а кого помиловали — по каменоломням догнивают. Мечтал и я отомстить за отца. Пошел за Сальвием и Афинионом, когда они вновь Сицилию подняли. Вот и я… тут.
— В чужой стране мучаемся, — тихо отозвался молодой эллин с землисто-серым, нездоровым лицом. — Я хочу умереть на родине… Эллада должна воскреснуть! Я слышал: жив внук Аристоника…
— А если жив? — не утерпев, громко отозвался Аридем.
— Не кричи! — грек испуганно оглянулся. — Если внук Аристоника жив, он не потерпит позора Пергама и Эллады…
— Говорят, Митридат взялся за дело — бьет и гонит римских волков, — вставил белозубый киликиец.
— Ну и гонит, а дальше что? Я не верю царям, — Аридем взмахнул киркой.
Киликиец нахмурился.
— Ты кто? Я кто? А царь… он все знает! Не все же продались Риму, — возразил он. — Аристоника Третьего, внука Аристоника, врага Рима, видели на базаре в Антиохии. Он крикнул: «Я жив!» — и исчез… — Грек закашлялся.
От волнения Аридем перестал работать.
— И ты уверен, что это…
— А кто же еще? — Эллин подполз к нему ближе. — Царевича многие узнали. Он в Сирии… ищет смелых.
— И ты узнал бы его?
— Нет, — грек грустно качнул головой. — Не узнал бы, но, говорят, похож на царя рабов…
С этого дня Аридем не раз ловил на себе ласковый и в то же время пытливый взгляд Андриса — так звали больного эллина. Тот поражался подтянутостью, какой-то особой выправкой и чистоплотностью Аридема.
При раздаче пищи пергамец охотно уступал очередь истощенным, но все-таки всегда случалось так, что при его приближении кучка ожидающих варева расступалась, и эфиопы сами с готовностью наливали ему вне очереди.
Даже спал Аридем не так, как другие. Он не съеживался, не втягивал голову в плечи, как бы ища защиты от удара, а засыпал, лежа во весь рост, спокойно дыша, вытянув вдоль тела закованные руки.
«Так рабы не спят, — думал Андрис. — Раб и во время сна ждет удара, а он не чувствует страха. Это дано только царям».
Однажды вечером Аридем нашел в своей миске цветок. Этот скромный подарок растрогал его до глубины сердца: «Я не так одинок, как думал».
Он обвел глазами лица обедавших. Ели угрюмо и жадно, чавкали и с шумом сплевывали шелуху от овсяных зерен. Аридем вздохнул: нет, среди этих нет его тайного друга.
Но когда он вышел умыться перед сном, рядом с ним неожиданно оказался Андрис.
— Прости, царевич! Я не сразу узнал тебя! — Он склонился и коснулся рукой земли.
Аридем вздрогнул, замешкался, но строго оборвал:
— Об этом еще рано говорить.
По вечерам рабы-эллины собирались в углу, где спал Андрис. Только им он поверил свою тайну.
— Внук Аристоника жив!
— Не новость! — отвечал белозубый киликиец Гарм. Он не был эллином, но по дружбе с Андрисом допускался в эллинскую компанию.
— Не новость, что царевич скрывается среди рабов, — задумчиво продолжал Эномай, земляк Андриса. — Но где же он?.
Он здесь! — глаза Андриса расширились. — Он ждет.
— Ты видел его?
— Да!
— Говорил с ним?
— Да!
— Он в нашем забое?
Андрис покачал головой:
— Этого я не знаю… Смотрите сами. Помните, Ахиллеса и переодетого узнали…
Аридем и сам присутствовал при таких беседах. Он понял: каменоломы — не красильщики. Те дрожали за свой грошовый заработок, лелеяли всю жизнь одну мечту — скопить на выкуп. У каменоломов был один выбор — медленное мучительное умирание под бичами надсмотрщиков или мгновенная смерть в бою. Если нельзя жить, то хотя бы умереть на свободе.
Все складывалось благоприятно для смелого начинания. Следовало лишь присмотреться к людям, подобрать наиболее разумных и мужественных. Дождаться подходящей минуты.
Аридем начал внимательно изучать выходы из каменоломен. Дорога сперва спускалась в лощину, потом забегала к горному склону, где зияли входы в выдолбленные пещеры. Вершины гор венчал густой кедровый лес. За перевалом — ревущий поток, а там снова горы, горы…
VIII
Боги издавна приметили Митридата Понтийского. Он был сыном Лаодики, праправнучки верного друга и полководца Александра Македонского Селевка, и отпрыска древнейшей персидской династии Ахеменидов. Рано овдовевшая царица отдала сердце одному из своих стратегов. Злодей отчим хотел уничтожить законного наследника престола, но верные рабы предупредили царевича об опасности. Одиннадцатилетний Митридат бежал в горы, к племени отца. Семь лет скитался среди горных пастухов, обошел пешком с котомкой за плечами и разбойничьим ножом за поясом чуть ли не все страны Востока, изучил нравы их жителей и наречия. Научился свободно говорить на двадцати двух языках.
Возмужав, царевич вернулся на родину и обвинил мать и отчима в отравлении его отца и в незаконном захвате власти. Дворцовая стража заколола царицу и ее возлюбленного, а народ провозгласил юного Митридата царем.
При коронации Митридат-Ахеменид принял имя Евпатора, что означало: рожден благородным отцом. За три десятилетия Митридат Евпатор сумел превратить Понтийское царство в первую державу Азии. Народы гор — колхи, иберы, албаны, далекие окраины Понта, Боспорское царство с городами Пантикапей, Тиритака, Нимфей, греческие приморские полисы — Херсонес, Ольвия подчинились его власти. Под его руку отошла почти вся Малая Азия. Многочисленно и многоязычно было его войско: фракийцы, скифы, савроматы, бастарны, колхи, иберы, албаны. Колхидская сатрапия в полном достатке обеспечивала царский флот льном, пенькой, смолой, воском и строевым лесом.
«Наш царь — самый могущественный человек, которого вселенная выдвинула после Александра Македонского…» — с восторгом думал о нем Филипп.
Он уже третий год стоял на страже в дворцовом саду, только один раз ему посчастливилось увидеть близко своего кумира.
Митридат подошел незаметно. Он был высок, худощав, мускулист и гибок, как настоящий воин-кочевник. Седые волосы никак не вязались с горящими глазами и стремительностью движений.
— Ты недавно в отряде? — горящие глаза в упор уставились на молодого воина.
— Да, государь!
— Твое имя?
— Филипп, сын Агенора, государь.
— Ты чисто говоришь по-гречески, ты не скиф. Почему же ты служишь в скифском отряде?
— Государь, я сын скифской женщины.
— А, сын Тамор! — Глаза Митридата игриво сощурились. — За тебя просил Армелай. Можешь гордиться. Твоя мать победила всех моих полководцев. Вся военная добыча достается ей. — Митридат расхохотался. — Не думай, что я издеваюсь над беднягами. Я тоже делил их участь…
Видя недоумение на лице юноши, он милостиво пояснил:
— Спроси у матери, откуда у нее диадема, сияющая семижды семью сапфирами.
Филипп опустил ресницы.
— Ты гордый мальчик, — насмешливо продолжал царь, — но почему ты сын Агенора, а не Люция? Или Люций только кормит и одевает Тамор, а жизнью ты обязан другому? Кто же ты, скиф или эллин?
— Я скиф, государь. Но мне дорога и Эллада.
Ответ понравился Митридату. Он улыбнулся.
— Ты гордый мальчик, — повторил царь. — Я не забуду тебя.
В тот же вечер, оставшись наедине с матерью, Филипп спросил:
— Откуда у тебя диадема с сапфирами?
Тамор пожала плечами.
— Тебя любил Митридат?
— Так он еще и похвастал?! — возмутилась скифянка.
— Мама, расскажи мне все.
— Грубый солдат, грубый и необузданный. Я под утро выгнала его.
Филипп недоверчиво посмотрел на мать. Тамор редко лгала. К тому же он знал ее нрав. Но выгнать самого Митридата!..
— Ты выгнала царя?
— Если человек приходит ко мне в темноте, закутанный, как араб, и говорит, что он приезжий перс, плененный моей красотой, я не обязана догадываться, что он — царь… Я выгнала его! — повторила она с гордостью.
IX
Филиппу минуло двадцать лет. Через год он уже будет зрелым мужем. Юноша стал серьезней, по вечерам оставался дома, в кругу друзей Люция — римлян, которые бежали на этот раз от гнева Суллы… Изгнание примирило знатного патриция и его бывших противников — плебеев-марианцев. Ненависть к узурпатору объединила всех. Люций не мог без содрогания слышать имя Суллы.
— Он хуже Мария! Рим залит кровью квиритов! Насилием еще никто не доказывал свою правоту!
Новые друзья с восторгом внимали вольнолюбивому философу.
— Тирания не спасет Рим! — мрачно ронял Марк Флавий, пожилой всадник, бывший военный трибун Мария. — И раньше, в минуты опасности, Сенат избирал из своей среды диктатора, но ведь этот чесоточный дрыгун засел пожизненно…
Гости посмеивались.
— Я видел Суллу, когда он еще у славного Мария квестором служил, — продолжал Флавий. — Сидит на военном совете, заложив ногу на ногу, а нога дрыгается, дрыгается — вши у него под коленом…
Смех переходил в хохот.
— Не пойму я, — оглядывая повеселевших друзей, спрашивал молодой центурион Минуций, — чем же пожизненный диктатор отличается от восточного царька-деспота, а его сенаторы — от сатрапов?!
— Никакие победы не спасут народ, который потерял свободу и чувство чести! — бледнел от гнева Люций. — Квириты стали рабами нахлебника гетеры…
Центурион удивленно переспрашивал:
— Жена Суллы гетера?!
— Да, первая жена… Теперь он женился на девушке из хорошей семьи. А первая была лет на тридцать старше Суллы и бурно, не без выгоды провела свою молодость. Немалое состояние оставила дрыгуну… Надо думать, помог он старушке вовремя добраться до кладбища.
Минуций присвистывал от удивления:
— Ну и научит же он квиритов нравственности!
— Не смешно! — возмущался Люций. — Мерзко это! От меча Суллы гибнут равно и патриций, и плебей. Не раб, не варвар, а такой же квирит, как он сам. Можно ли квириту убивать квирита?
— А варвара можно?! — ввязался однажды в разговор Филипп. — Молодец Сулла, что проучил вас всех…
— Мальчик, это не твое дело! — с несвойственной ему резкостью выкрикнул Люций.
— Нет, мое! — вспыхнул юноша.
Увидев, однако, как болезненно передернулось лицо отчима, он пожалел о своей неуместной вспышке. Не всегда можно говорить то, о чем думаешь, даже самым близким! Филипп неслышно покинул библиотеку.
Голоса гостей постепенно затихли. Когда все разошлись, Люций виновато позвал пасынка.
— Хочешь, поужинаем вместе? Мать вернется не скоро.
Филипп с радостью согласился, но за столом не удержался, заметил:
— Твои друзья сами не знают, чего хотят!
— А ты знаешь? — спросил Люций.
— Да, знаю. И удивляюсь тебе, отец: ты прожил много лет в Аттике, знаешь эллинских художников и мудрецов лучше, чем любой эллин, но тебе всего дороже полуварварский Рим!
— Odi et amo! (Люблю и ненавижу!) — Люций улыбнулся. — Но ты ошибаешься, если думаешь, что я способен на ненависть. Бесстрастие — основа истинного счастья. Ты богат, если тебе ничего не надо. Счастлив, если ничего не жаждешь. Сыт, если смирил голод.
— Нет! Нет! — Филипп вскочил. — Пусть голодный, пусть жаждущий, но я хочу, я страдаю, я живу!..
— К чему же ты стремишься?
— К истине действенной. Вот я прочел: Зенона, Платона, Гераклита, Анаксагора, Пифагора, Эпикура… И все равно… Создал ли меня Нус — небесный разум, как уверяет Анаксагор, или я — игра бездушных частиц-атомов, как учит Демокрит, — мне все равно тяжело. Никто из них не сказал, как сделать варвара равным эллину.
Люций довольно усмехнулся. Горячий задор пасынка доставил ему истинное наслаждение. Он радовался, что мальчик учится мыслить.
Этот вечер надолго запомнился Филиппу. Он еще с большей страстью отдался поискам истины. Где она? В чем? Он догадывался, что горячие споры присяжных риторов об истоках добра и зла — всего лишь умственное чревоугодие, как паштет из соловьиных язычков для обжор. Всю жизнь они толкут воду в ступе, веками перепевают один другого, с чем-то соглашаются, от чего-то отрекаются в зависимости от обстановки и времени, — а где же истина, в чем?
Однажды он вцепился в изящного софиста из Афин. Изысканностью манер, элегантной внешностью он напоминал Полидевка.
— Вот ты достаточно еще молод и силен, а что толку? — набросился на него Филипп. — Ты и все другие. Вы ищете наслаждений, умственных или телесных. За подачки ломаетесь, как плясуны на канате. Но никто из вас не думает, как приложить истину к жизни.
— А что такое истина? — осек его софист.
— Истина — благо!
— А что такое благо?
— Благо? — Филипп задумался. — Тут я согласен с Сократом: «Благо — добро, причиненное добрым, и зло, нанесенное злым».
— Кто же добр и кто зол?
— А ты, прожив полжизни, не можешь разобраться, кто добр и кто зол?
— Ты берешься быть моим судьей? — мягко спросил софист.
— Не пустословь! — вспылил Филипп.
— Ты сердишься, значит, ты не прав.
Филипп дерзко расхохотался.
— Я не прав, но ты раболепствуешь передо мной, потому что я богат. Продажные вы душонки. Кричите о добродетели, а ползаете в ногах гетеры; республиканцы, а ищете защиты у царя; кричите, что свобода — высшее благо, а распинаете рабов за то, что они стремятся к этому благу. Я не хочу быть таким мудрецом, как вы!
— Ты, юноша, жаждешь разрушения, — грустно заметил молчавший до сих пор тихий пожилой философ. — Не глумись над побежденным. Правда не в силе.
— А в чем?
— Во времени и движении. Все рождается, живет и умирает.
— Ну и мудрость, — усмехнулся Филипп, — есть то, что есть, а чего нет, того нет…
X
Книг не было, но мысль работала. Аридем вспоминал все, что ему удавалось читать или слышать о восстании рабов.
Еще в древнем царстве Египта «маленькие люди», как их высокомерно именовали летописи фараонов, захватили силой оружия власть и долгое время правили страной. Сравняли раба и господина, раздали пшеницу царских житниц неимущим. Изгнанные рабовладельцы призвали чужеземцев на родные поля, и первое в мире Государство Солнца пало. Восставали невольники и в старом Вавилоне.
В Сицилии лет пятьдесят тому назад возникло царство рабов с царем Евном во главе. Но не связанный ни с одной державой, на острове, окруженном италийскими водами, сириец, ненавистный римлянам, был обречен на поражение.
Однако после гибели Евна и его царства борьба за свободу продолжалась. В самой Сицилии вновь восстали рабы. Их вождь Сальвий был человеком одаренным, храбрым, сопричастным светлому учению магов. Смерть оборвала его деяния. Преемник Сальвия Афинион показал себя доблестным полководцем, но и его сломил могущественный Рим. И все же их поражения не доказывали Аридему, что рабы не могут быть свободными. Ни сириец Евн, ни эллины Сальвий и Афинион не могли ждать поддержки населения: они были чужеземцами на римской земле, а римляне… Аридем, вспомнив Тития, задумался: нищий полуграмотный оборванец с берегов Тибра, он был уверен в своем божественном праве грабить другие народы. В его жадном теле всегда жило требование вкусной еды и всех наслаждений земной жизни, малоразвитый ум выработал только одну мысль: весь мир создан для племени волков. Поддержки от Тития, Муция и им подобных рабы никогда не дождутся.
«Эллада и Восток — другое дело! — размышлял Аридем. — Здесь все задавлены, и я… я должен решиться. Ведь рабы избирали своими царями таких же рабов, как я: и Евна, и Сальвия, и Афиниона. Пусть я не внук Аристоника! Но моим друзьям нужен свой царь!..» — воскликнул он про себя, хотел встать, но, забыв о нависшем каменном своде, больно стукнулся, снова сел на землю и неожиданно рассмеялся.
— Уже с ума сходишь? — буркнул бородатый фракиец. — Рано. Вытерпи с мое.
— Я не хочу терпеть, — Аридем перестал смеяться. — Не хочу, чтобы и ты терпел.
— Ну что же! Делай все за меня, — фракиец тоже сел. — Андриса сегодня не могли выгнать на работу, у него кровь хлынула горлом.
Аридем потрогал острие кирки.
— Это ждет нас всех…
Гарм, перестав работать, жадно ловил разговор старших.
— Нигде житья нет, — сказал Скилакс, — Фракия не волчья провинция, но волки и ее не оставляют в покое. Врываются и угоняют пленных. Так и нас с отцом в Сицилию увезли.
— Без царя, а сильны волки… — вставил юноша. — Дружные какие! Одного задень — легион ощетинится.
— А нам эфиоп лишний черпак похлебки плеснет — горло друг другу перегрызем, — с горечью проговорил Скилакс.
Он привстал на колени и, замахнувшись киркой, отбил кусок камня.
— Снова не выполним урока, опять хлеба не увидим… Надоело пустое варево жрать…
Круглолицый киликийский юнец Гарм, тот самый, что твердо верил в непогрешимость царей, помог Аридему сложить отбитые плиты. Опасливо оглядываясь по сторонам, шепнул взволнованно:
— Андрису конец… Вот, просил передать тебе… — Киликиец сунул в руку Аридема несколько монет и острую пилочку. — Тебе, Аристоник, наследник Пергама!
— Да, Андрис всегда был верен мне. — Голос Аридема окреп. — Будь таким, как он!
— Клянусь!.. — Гарм нагнулся и поцеловал кандалы пергамца. — Ты мой царь. Я найду еще верных…
Фракиец молча наблюдал эту сцену. В его широко раскрытых голубых глазах мелькнуло изумление. Он не слышал начала беседы, но он видел… Он же не ослеп… Он видел, как этот сорванец Гарм, дерзкий воришка, склонился к кандалам пергамца. Он благоговел!.. Кто же этот человек?!
После работы фракиец замедлил шаги, проходя мимо Аридема.
«Похож на Аристоника? — и тут же придирчиво ответил на свой вопрос: — А я видел Аристоника?! Как же я узнаю? Кого узнаю? Царя рабов?» Он боязливо оглянулся: не прочитал ли кто из эфиопов его мысли?.. Остановился у выхода из каменоломни и, затаив дыхание, стал поджидать Аридема. Когда пергамец поравнялся, он, вытянув шею, жарким ртом поспешно выдохнул тому в ухо:
— Не таись от меня…
Аридем вскинул голову, но ничего не успел ответить. Эфиопы стали считать и строить каменоломов в ряды.
Взметая кандалами пыль, рабы понуро брели к ограде. Эфиопы, размахивая палками, кричали:
— Ноги! Ноги подымайте! Задохнешься в вашей пыли!
Робкие подхватывали цепи. Скрежет оков бил в уши, голову ломило от боли. «Слабые, замученные, запуганные ждут сильного. И если находят, становятся титанами, — думал Аридем. — Сильный же вместе с ними превращается в полубога. Хочу я или не хочу, но я уже царь в глазах этих людей».
Эфиопы загоняли всех во двор. У входа в жилище, когда голодные побежали к котлу, где надсмотрщики раздавали варево, фракиец подошел к Аридему:
— Не таись от меня. — Его голубые глаза пристально смотрели на товарища. — Я верю, я хочу верить в тебя.
И пергамец твердо произнес:
— Я не таюсь. Я тоже верю в тебя. В тебя и твоих товарищей…
XI
На каменном столе, в новом льняном хитоне, свободный от кандалов, лежал Андрис. Эллины собирали земляка в последний путь. Похоронный обряд был данью уважения тому, кто ушел навсегда. Где-то достали немного меда и, замешав с крошками от лепешек, изготовили три колобка.
Вход в страшное подземное царство сторожил огромный черный пес Цербер, у него три головы с зубастыми пастями: никто не пройдет незаметно мимо него. Андрис должен отдать ему медовые хлебцы, и тогда страшный Цербер пропустит раба в страну блаженных.
Товарищи вложили в рот Андриса серебряную монетку — единственную, чудом сохранившуюся у одного из каменоломов. Пусть бедный раб не скупится и подороже заплатит перевозчику умерших Харону. Широка и страшна река, по которой плывут в страну умерших. Пусть же хоть на том свете попутешествует душа бедняги с удобствами. Хватит с него мучений на этой земле.
Друг усопшего Эномай стоял у изголовья, уставившись неподвижным взглядом в восковое лицо мертвого.
Аридем подошел к столу.
— Надо приготовить топливо для костра, — тихо сказал ему Эномай. — Ты бы поговорил с эфиопами. Пусть разрешат сходить за хворостом. Ночь лунная, не сбежим.
Начальник стражи не стал слушать Аридема.
— Подох мятежный раб, государственный преступник! Нечего устраивать комедии, — и, щелкнув бичом перед самым лицом дерзкого, эфиоп направился посмотреть на покойника.
Увидев столпившихся у стола рабов, грозно крикнул:
— По местам!
Но никто не шелохнулся.
— Дай нам хворосту! — тихо, со спокойной решимостью отчеканил Аридем. — Если боишься отпустить в лес, дай старых досок, что лежат за сараем.
— Разойдись! — гаркнул эфиоп. — Дохлятину — собакам!
— Что?! — взвыл Гарм. — При жизни мы падаль, но мертвый равен царям!
— Умер, значит, свободен! — истерически завопил всегда молчавший щуплый сириец. — Наша свобода в смерти. Умрем все!
Эфиоп попятился. Взмахнул бичом, но каменоломы стояли плотной стеной. Ни один не дрогнул, никто не отступил.
Эфиоп пронзительно свистнул. Вбежали надсмотрщики, с трудом удерживая на постромках рвущихся вперед псов. Рабы метнулись в сторону. Аридем остался у стола. Двое эфиопов боком приблизились к трупу Андриса. Вот один из них уже протянул руку — в тот же миг Аридем высоко взметнул цепи… Эфиоп упал с размозженной головой.
Пергамец рванул кандалы, и подпиленное железо распалось. Каменоломы, хватая доски с нар, кинулись к нему на выручку.
Стражники спустили собак. Рабы боролись молча, раздирали псам пасти, душили, били кандалами, хватали эфиопов за ноги.
Аридем схватился с начальником стражи. Дюжий эфиоп умелыми ударами загнал противника в угол. Аридем, изловчившись, ударил врага в подбородок носком правой ноги. Тот рухнул. Гарм, подскочив, выхватил из-за пояса эфиопа топорик и отсек ему голову.
Стража бежала. Уцелевший пес лизал кровь и выл над трупами своих бывших хозяев.
На дворе пылал гигантский костер. Каменоломы бережно сносили тела павших товарищей.
— Пламя, извечное, светлое и чистое, смоет рабьи клейма с погибших храбрецов, — сказал Эномай.
Оставшиеся в живых рабы сбивали кандалы.
Аридем воздел руки к восходящему солнцу:
— Слава Гелиосу!
Он обернулся к столпившимся вокруг него людям:
— На молитвы нет времени. Вы свободны. Сбежавшие эфиопы скоро приведут легионеров. Кто со мною — в лес!
Аридем спрыгнул с возвышения. Гарм и бородатый фракиец Скилакс, разломав склад, раздавали будущим гелиотам кирки и топоры.
Черной цепочкой потянулись на рассвете воины Аристоника Третьего — Пергамца к лесу.
Не последовали за Аридемом лишь старые, совсем изможденные каменоломы. Возвращаясь к своим очагам, они разносили весть о воскресшем внуке Аристоника.
Во многих городах началось повальное бегство рабов. Беглецы собирались в ватаги, избивали богатых рабовладельцев, грабили храмы и скрывались в лесистых предгорьях.
XII
Новости, одна тревожней другой, наполняли дом Люция. Десятки знатнейших сенаторов погибли по воле Суллы. Одной своей властью диктатор ввел в Сенат триста денежных мешков-оптиматов.
Из Рима прибыла новая волна беглецов, родичей убитых. Тихие скорбные воспоминания сменили шумные философские споры в библиотеке Люция.
Тамор ласками и заботами ободряла изгнанников, встречала их богатыми дарами и пристраивала на выгодные должности. Некоторое время она даже не появлялась на ипподроме и в цирке, забросила пышные наряды и облеклась в белую столу из тонкой иберийской шерсти. Роль римской республиканки-матроны, верной мужу, чистой и стыдливой, увлекла пылкую гетеру.
Вскоре в Синопу пришли слухи, что римский военный трибун Эмилий Мунд, любовник Анастазии, жены Антиоха-младшего, на пиру поссорился с мужем своей любовницы и заколол царевича и его отца Антиоха-старшего. На трон взошла Анастазия.
Молва утверждала, что новая царица дарит свою благосклонность чуть ли не всем римским центурионам.
— Распутница! — возмущалась Тамор. — С поработителями родины… — тут же вздыхала: — Бедный царь Антиох! Он был так мил и приветлив со мною, когда гостил в Синопе. Каких дивных коней он подарил Филиппу!
…Военные упражнения отнимали у Филиппа почти все время. Теперь нельзя было, сказавшись больным, лежать в саду или до утра рассуждать с Люцием. Даже по ночам трубили сбор. Сам Армелай проводил учения.
А иногда в звездном полусвете на фоне неба вырастал сухой силуэт царя. Гордый берберийский конь высоко задирал голову, перебирая стройными ногами. Воины узнавали всадника, сердца бились учащеннее: сам Митридат смотрит на них, он готовится к новому походу на империю волков!
Первым вестником бури явился царь Вифинии Никомед, которого не однажды Митридат лишал власти, но цепкий царек каждый раз с помощью римских мечей и копий вновь оказывался на престоле.
Никомед прискакал в ночи. Один, без свиты, на неоседланной лошади, без плаща, с непокрытой всклокоченной головой. Филипп проверял стражу у входа в царский дворец. Никомед соскользнул с коня и упал перед ним на колени. Умолял немедленно доложить Митридату: «Моя жизнь в опасности… За мной гонятся римляне…»
Филипп вызвал Армелая. Верховный стратег был поражен появлением романолюбивого царька в столице Митридата, заклятого врага Рима. Еще больше был изумлен его жалким видом. Не желая привлекать внимания воинов, Армелай провел беглеца в караульную палатку и велел подать вина и плодов.
Никомед не прикасался к пище, тупо смотрел перед собой и вдруг, мощный, широкоплечий, с густой черной гривой спутанных волос, весь содрогнулся в отчаянном плаче. Филипп бросился за водой, смочил ему голову и грудь.
— Народ угнали! — сквозь рыдания поведал Никомед. — Римский сборщик податей ударил меня по лицу. Я его зарубил. За мной гнались. Все мужчины Вифинии за долги взяты в рабство. Мурена требовал солдат… А на полях одни женщины и подростки… Откуда возьму?
— За тобой погоня? — осторожно спросил Армелай.
— Погоня отстала. Римский отряд в Вифинии немногочислен. Выбить его не трудно.
На другой день беглого царька ввели во дворец. Митридат глядел поверх головы вошедшего.
— Солнце! — бросился Никомед к трону.
— Что ты ищешь у меня? — Митридат гневно выпрямился.
— Защиты, Солнце! — Вифинец рухнул к его ногам.
— У меня?! От кого?! — Митридат гадливо отдернул ногу от Никомеда, пытавшегося поцеловать его сандалию. — Развратный моллюск, ты бросил свой народ на съедение волкам и ищешь у меня защиты! — На сухощавом лице царя выступили красные пятна. Он глядел на распростертого у его ног перебежчика, как на омерзительного слизняка.
— Встань, пресмыкающийся! Благодари богов, что я брезгую раздавить тебя, — выкинул он вперед правую руку.
Никомед, грузный, подавленный, не мог пошевелиться. Филипп быстро подошел, поднял его, вывел. Беглец выглядел совсем больным. Он весь обвис и шел, едва переставляя ноги.
Митридат напутствовал уходящего:
— Иди к Мурене, да поторопись, пока он не узнал, что ты лизал мои ноги. Вифинии нужен достойный царь. И я об этом позабочусь.
XIII
Митридат давно ждал случая пресечь бесчинства Мурены, наместника Суллы в Азии. Мурена уже успел разорить четыреста деревень и городков Каппадокии и подходил к границам Понтийского царства.
В тот же вечер он повелел Армелаю послать за Сократом «Благим» — братом Никомеда, который был его верным союзником во время первой войны с Римом.
— Дай ему тысячу воинов, и пусть он вернет себе трон, — добавил Митридат, лукаво улыбаясь. — А потом мы еще пошлем послов в Рим и пожалуемся на Мурену…
Вскоре Сократ почти без боя занял свою бывшую столицу.
В Рим пошла жалоба на разбойного римского легата. Но квириты отвергли жалобу и предъявили Митридату встречный ультиматум: или он вернет трон Никомеду и выдаст им беглецов марианцев, или легионы Рима вторгнутся на его земли.
— У меня есть армия в тылу Рима! — воскликнул Митридат. — Обещаю свободу каждому, кто храбр. Клянусь непобедимым солнцем, сдержу царское слово!
— Государь! Ты отвратишь сердца всех союзников! — взмолился высокий и широкоплечий Дейотар, тетрарх галатейского племени толистобогов, проживавшего возле Пессинунта.
Царь не терпел возражений, но промолчал, отвернувшись от пылкого тетрарха.
Еще ничего не было решено, но кто-то пустил слух, что Митридат согласился выдать сторонников Мария и уже ведет переговоры. Римских беглецов охватила паника. В библиотеке Люция собрался весь цвет римской эмиграции. Сохранившие присутствие духа утверждали, что слухи ложные, надо направить во дворец «умоляющих». Другие покачивали головами: слухи достоверные. Умолять варвара, будь он хоть трижды царь, для сынов Римской республики позорно. Дело проиграно. Лучше умереть от своей руки — это достойнее римских воинов.
Молоденький центурион плакал и — даже не вытирал катившихся слез. Тамор подошла и прижала его голову к своей груди.
— Еще не все потеряно. Готовьте биремы и бегите в Таврию к скифам.
— Безумие! — перебил Люций. — Я иду во дворец.
— И я! — кинулся к нему Филипп.
Люций отрицательно покачал головой:
— Останься здесь.
С уходом Люция в библиотеке воцарилась мертвая тишина. Изгнанные римляне-марианцы завернулись в белоснежные тоги и застыли. Филиппу вспомнилось: вот так когда-то сенаторы Рима ждали смерти от ворвавшихся в Капитолий галлов. Он жалел Люция, но другим римлянам, надменным и суровым, не мог простить пренебрежения ко всему иноплеменному. Пользуясь гостеприимством его матери, они открыто презирали и Тамор, и его. Однако выдать их Филипп не хотел. Всем напряжением воли он жаждал, чтоб Митридат-Солнце, его кумир, оказался на высоте. Неужели эти черствые, высокомерные люди окажутся мужественнее владыки Понта?
Молоденький центурион, тяжело дыша, пробовал острие меча.
Тамор, подойдя к сыну, с ужасом шепнула, что, уходя, Люций распорядился: если царь ультиматум примет, поджечь виллу! Она не смеет ослушаться. Люций убьет себя на глазах Митридата…
Филипп задрожал. Пусть Небо, пусть Солнце, бог Митридата, услышат его. Никогда он больше не будет просить у богов ничего для себя. Но пусть Митридат ответит Риму отказом.
На пороге встал Люций:
— Митридат-Солнце ультиматум Рима отверг! — торжественно провозгласил он.