Бегущая в зеркалах

Бояджиева Л. В.

Глава 2

Йохим-Готтлиб

 

 

1

То же весеннее солнце, что заливало теплом парижские улицы, наполняло пьянящим дурманом маленький австрийский городок на границе со Словакией.

Пологие холмы уходили к горизонту, подступая к гряде едва видимых в утреннем тумане Альп. На крутом берегу быстрой речушки, разделявшей городок надвое, возвышалась церковь, увенчанная золотым католическим крестом. Колокольный звон наполнял торжественными звуками улочки, утопающие в сиреневом цвету.

Тринадцатилетний подросток – худой и нескладный – поливал перед домом цветы под внимательным взглядом бабушки. Перетряхивая перины на веранде второго этажа, она не упускала из виду своего странноватого внука, и не зря: вот Йохим выпрямился и зеленая лейка повисла в его руке, щедро поливая тупоносые ботинки. Но он и не замечал этого. Тело подалось вперед, выдавая крайнее волнение, восторженные глаза устремились туда, где за пышной изгородью облетающего жасмина скрипнула калитка новых соседей.

Еще осенью дом через дорогу, самый нарядный в их части города, был продан, а потом заселен новыми владельцами. Всю зиму оттуда доносилось дребезжание молотков, колокольное уханье сбрасываемых с грузовика труб; рабочие в карнавально измалеванных робах таскали какие-то чаны, катали гулкие бочки, громко перекликались, используя столь выразительные слова, что детям близлежащих коттеджей строго-настрого запрещалось даже приближаться к стройке. А в марте к дому, уже улыбавшемуся сквозь зеленеющие кусты нежным травяным ковром, подкатил толстобрюхий трейлер, с крылатыми буквами по серебристому боку: «Orants fransservis», из которого прямо на лужайку были выгружены замечательные вещи, доставленные не иначе как из какого-нибудь фамильного замка. Среди прочего, отливая на солнце металлическим блеском гигантского майского жука, возвышались доспехи очень крупного рыцаря и нежился под ветвями сирени огромный рояль, молочно глянцевой белизны.

А какое-то время спустя, помолодевший дом зажил своей удивительной жизнью: впускал и выпускал из ворот новенькую модель «оппель-капитана», сиял в сумерках высокими арочными окнами, источающими временами легкий аромат тихой музыки. Мелодии Шопена, смешиваясь с запахом жасмина, бурно вдруг зацветшего, проникали в сад Динстлеров, где в засаде томился Йохим – собиратель красоты, карауля чудное видение.

Увидев ее впервые, он застыл, словно громом пораженный, и большая жестяная лейка в его руках, порхавшая только что над цветочным бордюром, замерла, припав к кустику маргариток хоботками тугих искрящихся струек.

От особняка визави решительно двигалась крупная, крепдешиново-букетная дама, гордо неся голову с крохотной соломенной шляпкой на крутой перманентной волне. За руку она вела девочку лет двенадцати. Подошвы белых туфелек не касались гравия, серебристый обруч послушно раскачивался на сказочно хрупком плече. Свежий зеленоватый воздух, с густо-масляным цветением тяжелых веток, с акварельными пятнами живых теней от них на песчаной дорожке, с пьянящим коктейлем запахов весеннего ясного утра, закружил вокруг маленькой фигурки резвым веселым щенком, заиграл с клешеным подолом балетного платья, открывая худенькие, жеребячьей легкости ноги. Стало ясно, что все эти декорации майского утра были подготовлены природой для выхода главной героини, для ее танцующих белых туфелек и мимолетного вопросительного взмаха головы в ту сторону, где с тихим шелестом бежали струйки йохимовской лейки.

Два раза в неделю по утрам девочка с обручем в сопровождении дамы выходила из дому, отправляясь к своей неведомой цели. Это были минуты, которые наблюдавший из сада мальчик воспринимал как шараду, как головоломку, заданную к следующему уроку. Что за подсказку давала ему судьба этим явлением, о чем намекала?

 

2

Йохима-Готтлиба нельзя было назвать обыкновенным ребенком.

Уже в то время, когда сквозь общепринятую личину младенческой умилительности начала пробиваться спрятанная в ней бабочка личности, окружающие смутно почувствовали – с мальчиком что-то не ладится, что-то не так.

Собственно, окружение маленького Йохима-Готтлиба состояло из няни-подростка, взятой на время из соседней деревни, бабушки – молодой, ладной и скорой – и деда, ни интересом к земным заботам, ни любовью к младенцам не отличавшегося.

Его дочь Луиза забеременела почти девчонкой от солдатика-немца, проводя рождественскую неделю у тетки в Линце. До конца жизни она, как ни старалась, не могла вспомнить имя своего тогдашнего случайного любовника, оказавшегося первым, как и стакан шнапса, опрокинутый ею в колкий растрепанный стог под хохот веселой компании. Вспоминался лишь резко вдавленный назад подбородок, светлые близорукие глаза и большие руки с масластыми худыми пальцами, заправлявшими за оттопыренные уши пружинистые дужки круглых совиных очков. Где этот мальчик, сгинул ли на воинских дорогах или, превратившись в краснолицего дебелого отца семейства, распахивает по весенней погожести свой кусок черноземного Фатерланда? Кто он, откуда и зачем вошел в ее судьбу в канун нового, 1942 года? Неужели для того лишь, чтобы обрюхатить единственную дочку австрийского священника, вот уже тридцать пять лет наставлявшего свою паству в духе католического благочестия?

После душераздирающей сцены признания с пощечиной и обмороком со стороны матери и театрально-выразительным проклятием, последовавшим от отца, Луиза была отправлена к тетке, а через год в доме Динстлеров появился младенец, якобы осиротевший племянник, а на деле – кровный внук, действительно, правда, осиротевший: Луиза уехала в поисках счастья на Американский континент, решив начать все заново. И орущий яйцеголовый мальчонка, и родительский дом в тихом городке возле австро-словацкой границы остались где-то в другой жизни.

Новый член семьи Динстлеров нежданно стал смыслом жизни бабушки, чуть было не свихнувшейся от горя утраты дочки. Крепкой шестнадцатилетней девицей из словацкой деревеньки, она была выдана замуж за вдовца священника, имевшего приход в австрийском городке. Большая разница в возрасте и тайный благоговейный страх перед саном мужа помешали Корнелии, как мечталось, нарожать кучу малюток. Теперь она, заполучив колыбельку, бдела над мальчиком денно и нощно, не ведая, по простоте душевной, что ее заботам поручено нечто большее, чем хрупкое тельце ребенка.

И все же, помимо состояния желудка и горла ее внука, эту простую женщину тревожило нечто иное, чему она не могла бы дать определения, какая-то смутная тревога, от которой хотелось поскорее избавиться.

Лишь много лет спустя одинокая старуха, бодрствующая в душном полумраке забитой старым хламом комнаты, с остротой запоздалого прозрения вновь и вновь будет смаковать необычность, которую так рано обнаружил ее мальчик и которая теперь многое объясняла.

Его детские фотографии, ломкие и слегка выцветшие, ничего льстящего тщеславию бабушки не предъявляли. Шестилетний «моряк», стоящий у игрушечного штурвала в павильоне местного фотографа, выглядел до обиды заурядно. Разве что слишком хмуро, не по-детски смотрели исподлобья его птичьи, близко поставленные глаза, выдавая неприятие наивной мистификации взрослых – ни новая матроска с золотящимися пуговками, будто взятая напрокат, ни роль мальчугана-забияки явно не подходили Йохиму. Беспомощную кривоватость ног, торчащих из-под коротких штанишек, не могли скрыть ни белые гольфы с нарядными помпонами, ни усилия фотографа, собственноручно развернувшего ботиночки клиента, привычно расположившиеся носками вовнутрь, в более приличествующий ситуации ракурс. Оттопыренные уши подпирали большую бескозырку с блестящей надписью «Победитель морей», а по лицу, лишенному всякого детского обаяния, свойственного даже некрасивости, можно было сразу определить, что ребенок плакал, что набухший нос был раздраженно высморкан бабушкиным надушенным платком, высморкан больно и неловко, а улыбка, чересчур натужная, являлась результатом приказа.

Он не был уродлив, этот ощетинившийся малыш, он был именно таков, чтобы не замечать его присутствия в гостиной, а после вручения подарка и оглаживающего касания затылка, пробормотав: «Ну, а теперь ступай к себе, голубчик», не узнать при следующем визите. И все же, и все же…

Вот он, совсем еще кроха, не агукает, не сучит ножками, не колотит погремушкой, раззевая в улыбке беззубый рот, а смирнехонько лежит, упершись взглядом в противоположную стену, где не замечаемое вот уже двумя поколениями, висит нечто потемневшее и малопривлекательное. То ли оригинал, то ли масляная копия какого-то неведомого шедевра: у придорожного камня склонилась окутанная воздушным покрывалом женщина, очевидно Мария Магдалина, а сверху по каменистой тропинке, подняв правую руку в благословении, надземной походкой спускается к скорбящей грешнице мужчина. Иконописный лик, одеяние путника и светящийся ореол над темными кудрями позволяли опознать Всевышнего. Не вызывало сомнения, что младенец не просто созерцал, а вдумчиво рассматривал этот явно недоступный его пониманию живописный сюжет.

Немного повзрослев, лежа с очередной ангиной или жаром, как смиренно проглатывал Йохим горькую микстуру, предательски подмешанную к малиновому варенью, и как цепко ухватывали его почти прозрачные пальчики вознаграждение – пасхальное яйцо мандаринового стекла, ограненное десятками лучащихся многоугольников. Любимая игрушка тут же помещалась между глазом и миром, становясь мостиком, по которому детская душа устремлялась в неведомый, томящий ее поиск.

Дарителей всевозможных лошадок, сабель, заводных машинок и солдатиков неспроста удивляло отсутствие радостного блеска в глазах ребенка: все эти атрибуты мальчишеских игр его нисколько не интересовали. Любящая бабушка с тоской понимала, что мальчик, несмотря на все ее усилия придать здоровую полноценность его сиротскому детству – отпаивание козьим молоком, катание на санках, приглашение ватаги сверстников для совместных игр, – заметно отставал в развитии. Шумная ребяческая возня его пугала, и любой ребенок значительно меньшего возраста мог беспрепятственно завладеть под носом рассеянного владельца его мячом или даже трехколесным велосипедом.

Урожденной крестьянке, унаследовавшей открытую эмоциональность и крепкую хватку людей физического труда, было невдомек, что под внешней блеклостью и вялостью Йохима пульсирует, как муравейник под слоем палой листвы, мощная, своеобразная энергия.

В нем рано проявилась мечтательность, верней, умение переселяться в другую реальность, которую он для себя начал выдумывать с тех пор, как только ощутил себя элементом бытия и тут же почувствовал его, этого данного в ощущениях мира, недостаточность.

Очевидно, жажда гармонии и совершенства была заложена в душе Йохима изначально, по закону кармической вендетты, дойдя неоплаченным счетом от какого-то былого воплощения. Чем провинился перед Гармонией тот, канувший в Лету неведомый штрафник, как глумился и истреблял красоту? Может, это он в пылу горячей схватки саданул тяжелой секирой по каррарскому мрамору, предоставив возможность грядущим эстетам любоваться искалеченной богиней любви, или буйствовал в застенках инквизиции, похрустывая испанским сапогом на голени черноглазой ведьмы? А может, хохотнув с матерком, рванул динамит под знаменитым российским Храмом? Неведомо.

Ясно только, что чувство личной ответственности за всякое нарушение гармонии томило Йохима-Готтлиба, предопределяло его преувеличенное представление о собственной физической некрасивости. Ребенок, еще не способный осознать, что почерк судьбы неизменен, пытался сгладить интуитивно ощущаемое несоответствие между худосочной тщедушностью своего тела и цветением летнего сада. Он украшал себя лентами от конфетных коробок, перьями и блестками, не помышляя даже, как предполагала бабушка, изображать индейца. Он просто хотел быть на равных со всем ошеломляюще совершенным порождением летней земли – от размашистых бойких кустов бузины, светящихся алыми гроздьями, до кружевных листьев петрушки, затейливо вырезанных чьими-то крошечными неземными ножницами. Цветы он не рвал, а если находил сломанные и увядающие, то торжественно захоранивал под кустами шиповника, позаботясь о надгробии из придорожного гравия. Странное занятие для мальчика.

Правда, он любил рисовать, но тоже как-то странно. Кипы листов, целые альбомы представляли собой черновики. Он напряженно водил карандашом, стараясь не упустить момент победы – мгновенного ощущения той самой, единственно прекрасной драгоценности – дивного лица, должного воссиять в самом центре девственно-белого пространства. Йохим охотился за тем, что было почти невозможно уловить, запечатлеть и тем более – пометить ярлыком. Он выслеживал Красоту.

Как только мальчик научился читать, а произошло это довольно поздно – годам к семи, зато быстро, без долгого штудирования азбуки, он, минуя начальный детский интерес к простейшим байкам и стишкам о зверюшках, сразу пристрастился к волшебным сказкам. Притихнув под оранжевой лампой, мальчик бесконечно перечитывал одни и те же истории мудрых сказочников – братьев Гримм, Гауфа, Андерсена, ожидал, что в словах откроется нечто новое, недосказанное раньше. Но самое главное, нужное ему, так и не прояснялось. Редко кто из сказочников удосуживался объяснить, что такое «невиданная красота», «прекрасная, как ясный день», отговариваясь общими определениями «такой и во всем свете не сыщешь» или «так хороша, что молва о ней разносилась по всему королевству». Более, чем противостояние Добра и Зла, Йохима волновало соперничество Совершенства и Уродства, завершавшееся попранием последнего. Во всяком случае, именно сказки были для него единственным доказательством всесилия Красоты, ее царственного могущества.

 

3

13 мая 1954 года тринадцатилетнему Йохиму Красота была явлена воочию, во плоти и крови, подкрепленная мощной оркестровкой сияющего вечернего утра. Он сразу узнал ее – ошибиться было невозможно.

Он ждал два года до того самого дня, пока в последнее воскресенье августа, в праздник Урожая, женский клуб «Сестры св. Марии» не устроил традиционную ярмарку с благотворительным базаром, пикником и танцевальным конкурсом. В парке, прямо на поляне, спускающейся к реке, были расставлены столы с угощениями и сладостями и дощатые прилавки, предлагавшие рукодельную продукцию городских умельцев, книги, домашнюю утварь. Белые скатерти трепал ветерок, у столов шныряли собаки, обнадеженные воцарившимся добродушием, аккордеон наигрывал полечки. Йохим, облаченный в свой первый взрослый костюм, помогал бабушке в распродаже духовной литературы. Особым спросом пользовалась тонкая книжка под названием «Твой Ангел-хранитель» с цветной картинкой на обложке: на краю обрыва беспечно резвились малютки, а златовласый Ангел распустил над ними гигантские лебединые крылья, заслоняя детей от гибельной бездны.

К вечеру, когда солнце опустилось к холмам за рекой и в воздухе зазвенели комары, базар свернули. На радость гуляющей в ожидании конкурса и фейерверка публики, зашелся Венским вальсом специально готовившийся к этому случаю любительский оркестр. Йохим уединился в прибрежных зарослях, наблюдая, как набухает рубином и расплывается в розовом тумане огромный солнечный диск. Совсем рядом раздались крики детей, игравших в прятки. Йохим поспешил ретироваться, нырнув в кусты барбариса. В это самое мгновение прямо на него кто-то выскочил и испуганно взвизгнул. Йохим зажмурился, а когда открыл глаза, рядом уже никого не было, лишь упруго покачивались встревоженные ветки. Тогда он сел, зажав ладонями уши и закрыв глаза, чтобы в полной сосредоточенности рассмотреть свое богатство, свой счастливый билетик, столь нежданно вылетевший из лотерейного барабана случайности. «Здорово, вот это здорово… Оно, именно оно! Все так! Так!» – восхищенно шептали его губы. Понадобилось лишь одно мгновение, торопливый щелчок объектива, чтобы картина, отпечатавшаяся на его сетчатке, легла недостающим звеном в мучавшую его шараду. Он наконец увидел то особенное, единственно важное Таинство, о существовании которого смутно догадывался, в поисках которого исчерчивал листы бумаги и препарировал головки цветов, по чему томился, высматривая из засады торжественный выход своей героини.

Йохим дегустировал детали, разбирая на составляющие, и вновь складывал в единое целое навсегда запечатлевшийся в его зрительной памяти образ, пытаясь понять, откуда, из чего возникло это безошибочное, молниеносное чувство восторга, узнавания и совершенной Красоты.

Досье, собранное им по интересующему вопросу, было достаточно обширным, составляя набор разнообразных впечатлений Прекрасного, схваченных тут и там. Здесь была лавина грозового потока, трепавшая кусты пионов, мерцание свечей в торжественном мраке костела, рдеющая в лучах вечернего солнца рябина, перезвон праздничных колоколов в Зальцбурге, яблоневый сад в сентябрьский полдень и многое другое, вплоть до запаха пасхального пирога ранним утром.

Но центром галереи, ее главным сокровищем были, конечно же, образы Красоты, запечатленные его единомышленниками, среди которых почетные места были отданы Боттичелли, Тициану, Мане, Климпту.

Портрет девочки-соседки, складывавшийся в воображении Йохима из мимолетных, смазанных расстоянием и движением кадров, был теперь схвачен крупным планом, в гигантском формате, заключавшем все прежние впечатления.

Это лицо, раскрасневшееся от бега, залитое золотым сиянием прощального солнца так, что на высоких скулах отчетливо бархатился персиковый пушок, с сюрпризным сиянием в глубине прозрачно-крыжовенных глаз, было озарено тем особым светом резвящейся, распахнутой в предвкушении счастья души, который бывает только у детей за секунду до чуда: дверь в снежную ночь уже открыта и сейчас, вот прямо сию минуту, на пороге появится святой Сильвестр со своим знаменитым мешком или прямо из вьюги подкатят к ногам хрустальные саночки Снежной королевы…

Нижняя губа, припухшая и влажная, закушена двумя крупными зубами, паутинки волос, тоже припорошенные солнечным золотом, окружают лицо светящимся ореолом, и ожерелье глянцево-алого шиповника, нанизанного на замусоленную суровую нитку, лежит вокруг шеи именно там, где в нежной впадинке пульсирует тонкая синяя жилка… Это была та самая живая Красота, апофеоз таинства Божественного творения, разгадке которого в этот вечер присягнул посвятить свою жизнь Йохим.

 

4

Ему понадобится еще четверть века, чтобы посчитать себя вправе подвести итоги трудного поиска. Все это время она, никогда больше не встреченная в реальности, будет жить в сокровищнице его памяти неким талисманом, алхимической формулой, требующей экспериментального доказательства.

Довольно долго он думал, что эта девочка, девушка живет где-то в нежном шопеновском мире, где вечерний ветерок колеблет прозрачные занавеси в распахнутом сводчатом окне, а на белой крышке рояля благоухает букет никогда не вянущего жасмина. И уж наверняка это она, а не грузная дама касается клавиш быстрыми пальцами.

Ловя обрывки залетавших сквозь заросли сада мелодий, Йохим пытался представить ее повзрослевшую, с прямой спиной сидящую у рояля, когда уже студентом посетил родительский дом с печальной миссией – по случаю похорон преподобного Франциска, своего деда.

Церемония прощания состоялась на старом кладбище. Лето только началось, белые шатры черемухи, роняющей скорбную метель крошечных лепестков, навевали образы райских кущ, а шестеро мальчиков из церковного хора в черных сюртучках выводили мелодию с таким нежным, звонким старанием, что казалось, сонмы ангелов уже подхватили голубоватое облачко – душу почившего падре.

На локте Йохима повисла Корнелия, растолстевшая и, казалось, уменьшившаяся в росте. Черный сетчатой вуальке, спущенной с полей шляпки, которую он помнил еще по далекому посещению Зальцбурга, не удавалось скрыть всей бедственной немощи опухшего рыхло-бледного лица. Рядом, с осанкой королевы или классной дамы, стояла Изабелла – кузина Йохима из Линца, переполненная сознанием торжественности происходящего и собственного очевидного превосходства.

Когда гроб опустили и комья влажной земли застучали по высокой полированной крышке, Йохим, скрываясь за скорбно поникшими спинами, шагнул в боковую узкую аллею: ему как воздух требовалось одиночество. Кладбищенский вернисаж выглядел почти весело – надгробия и могильные плиты утопали в цветах, еще сохранивших блестящую свежесть росы. Йохим шел наугад, не глядя по сторонам, стараясь утихомирить смятенный рой мыслей. Лишь сейчас он впервые задумался над тем, что почти чужой старик, навсегда ушедший сейчас из его жизни, был его родным дедом. Что же такое – родство? И что это вообще было такое – детство, неуклюжее отрочество?

Только раз бредущий по кладбищу Йохим поднял глаза, чтобы увидеть вертикально стоящее надгробие, будто нарочно преградившее ему дорогу. К полированному черному камню, светящемуся изнутри перламутровыми сине-лиловыми блестками, нежно прильнул куст, усыпанный мелкими желтыми розами. С фарфорового овальчика в центре плиты насмешливо смотрело то самое лицо, которое он бережно хранил в своей памяти. Только волнистые волосы строго зачесаны назад, к шее прильнуло кружево воротничка, а смеющийся рот почти сомкнут, скрывает великоватые передние зубы. «Юлия Шнайдер 5.05.1945 г. Попала под грузовик в сентябре 1958 года, катаясь на велосипеде».

Он замер, сжав ладоням виски, морщась, как от раны. Потом долго сидел на скамеечке рядом, унимая головокружение и тошноту. Наконец мысли обрели ясную, текучую определенность, будто слезы. И в них прорывались острые всхлипы – боль несправедливого, не поддающегося осмыслению удара.

«Значит, ее давно уже не было на свете, она была здесь в темноте, и музыка из светящихся окон ее дома продолжала звучать, продолжал цвести только ей принадлежащий жасмин, радовалось и согревало землю солнце так преданно, так восторженно оглаживавшее когда-то это живое лицо…»

Йохим еще и еще раз перечитывал короткую надпись, будто пытаясь найти разгадку в чередовании цифр, понять смысл страшной ошибки или (а вдруг?) санкционированной кем-то свыше сознательной акции, погубившей обожествленную им драгоценность.

Впервые Йохим понял, что есть нечто беспощадное в своей слепоте, более могущественное, чем Красота. С этого момента он стал жить по-другому – с ощущением брошенного ему вызова…

 

5

Гимназия была для Йохима тем временем, когда ортопедическими усилиями коллективного воспитания и программного гимназического обучения удалось почти выправить своеобразную от рождения и достаточно пострадавшую от вмешательства ближних личность Йохима. В занятиях он не отличался ни особыми успехами, ни очевидной небрежностью. Ученик-середняк уделял им ровно столько времени, чтобы не раздражать учителей и оставить достаточно времени для собственных нужд. Он запоем перечитывал городскую библиотеку, отличая внимание тех авторов, кто умел почувствовать и запечатлеть присутствие прекрасного, гулял, созерцая природу, по ближним окрестностям, отсиживался дождливыми вечерами в чердачной комнатке, принадлежавшей только ему.

В начальных классах он мало общался со сверстниками, имел лишь одного, раболепно ему преданного приятеля. У толстяка, вразвалку носившего на икс-образных ногах рыхлое, дрожащее под форменным сукном тело, были мягкие влажные ладошки и бисеринки пота на пуговке носа, зажатого румяными, сдобными щеками. Страдающий неутомимой страстью к съестному, захлебывающийся одышкой при разговоре или ходьбе, парень часто во время уроков портил воздух, испуганно оглядываясь по сторонам, за что и получил прозвище Пердикль. Подшутить над Пердиклем стало делом чести классных остряков. Его бутерброды, заботливо уложенные матерью в специальный, задергивающийся веревочкой холщовый мешочек, подменялись собачьими какашками, упакованными в нарядную бонбоньерку; на сиденье парты, в то время пока Пердикль потел у доски, подкладывались кнопки или наливалась вода. Печальный опыт ни чему не учил толстяка, в сотый раз, не глядя, плюхавшегося на свое место и тут же с визгом вскакивающего, под гогот всего класса.

Процесс обучения Пердикля выживанию в социуме сверстников не ладился. Вместе с чувством затравленности, он все больше привязывался к Йохиму, не принимавшему участия в издевательствах, а также в какой-то степени разделявшему с ним репутацию физически отсталого ученика. Они часто оказывались на скамье штрафников на спортивной площадке, которую абонировали изначально, и толстяк даже сделал попытку занять пустующее место за партой рядом с молчаливым, замкнутым Йохимом. Но был решительно отстранен: привязанность потливого Пердикля тяготила Йохима. Эстет старался разжечь в себе чувство сострадания к нелепому сотоварищу, но чаще всего над усердно взлелеянной жалостью торжествовало озлобленное отвращение.

Много лет спустя Йохим понял жестокую закономерность, заставлявшую сообщество юных и здоровых изводить вонючего толстяка. Страдавший врожденным пороком сердца, обжора умер, немного недотянув до выпускного класса. Он так и не усвоил за свою недолгую жизнь, что кроме еды, ниспосланной ему в качестве утешения, на этом свете есть еще что-то стоящее. Во всяком случае, понятие Добра, о котором твердил на уроках Закона Божьего отец Бартоломей, воплотилось для него в образе теплой марципановой булочки с толстым слоем тающего сливочного масла.

Жестокость детей, мучавших толстяка, вдохновляла не злоба, а инстинктивное ощущение превосходства здоровой полноценности над ущербностью и безобразием. Желеобразный, брызгающий слюной Пердикль действовал совсем уж оскорбительно на эстетическое чувство Йохима, когда в классе появился новичок, сразу же ставший звездой школы, любимчиком преподавательского состава обоего пола и всех девочек, от нескладных младшеклашек до женственных выпускниц.

 

6

Отец Даниила, немец по происхождению, занял место ведущего инженера на молочной ферме, перебравшись с женой-француженкой и сыном в фешенебельный район города. Тот, где над старинными домами с островерхими крышами вздымался позеленевший купол старинной кирхи. Несмотря на фамилию Штеллер и подлинную национальность, отца Дани называли «французом», рассказывая о нем немало игривых историй, чем он скорее всего был обязан лихо закрученным маленьким усикам и бледной немощи жены, пребывающей в постоянной, попахивающей анекдотом хвори. Глядя на упитанное лицо, лысоватый череп и брюшко г-на Штеллера, трудно было поверить как в приписываемые ему грешки, так и в столь блистательное отцовство.

Дани и впрямь был великолепен. Какие бы романтические герои ни сходили в соответствии с литературной программой в классы гимназии, для подавляющего большинства учениц они приобретали облик Штеллер-Дюваля. Казалось, именно о нем писали Расин, Стендаль, Томас Манн и даже Ремарк, когда хотели изобразить нечто из ряда вон выходящее, вырывающееся из обыденности, всепокоряющее. Крошечное фото Дани, запечатленного во время баскетбольного матча, тайно тиражировалось и заняло почетное место в девических альбомах, конкурируя с недосягаемыми героями экрана. Уж если бы поклонницы Дани подбирали ему подходящую семью, то в качестве старшего брата непременно был бы приглашен Ален Делон – фамильное сходство было очевидно. Вот только светло-русые волосы, отпущенные до плеч по скандальной моде 60-х, отличали Дани от кинозвезды, не только не умаляя достоинств всеобщего любимца, но давая ему фору. Достаточно было понаблюдать, как Дюваль носился по баскетбольной площадке, вытягивался в броске у кольца, а светлая гривка металась вокруг его пылающего лица, чтобы навсегда сохранить этот образ в девичьем сердце.

Йохим был сражен и покорен новичком сразу, как только тот появился в классе, будучи представлен преподавателем географии с помощью указки, направленной прямо в грудь прибывшего, где на голубой футболке распластался пикассовский голубь мира. Класс рассматривал новичка в нависшей тишине, ведь не обомлеть при виде Дани было невозможно. Его застиранные, потертые джинсы выглядели столь непривычно и шикарно, что всем, кто до сего момента щеголял заутюженными стрелками на шерстяных брюках, захотелось поджать ноги под парту. Ярко-голубые глаза в оправе смоляных девических ресниц, лучащиеся доброжелательностью и весельем, окинули класс. Секунду поколебавшись, Дани направился прямо к последней парте, где в гордом одиночестве ссутулился Йохим.

– Можно к тебе? – бросил он и, не дожидаясь ответа, сунул свой ранец в ящик.

С этого дня все и началось: Дани и Йохим стали неразлучны. Оказалось, что они жили почти рядом, и дом Штеллеров-Дювалей, почти всегда пустовавший (мать большую часть года лечилась на курортах Франции и Швейцарии, а отец возвращался после работы лишь вечером), превратили в постоянное прибежище друзей-заговорщиков. Да, заговорщиков, ибо их союз с самого начала основывался на тайном противостоянии всему обыденному, общепринятому, скучному. Эта пара многих удивляла, а Дани, внимание которого старались завоевать многие, казалось, и не замечал мезальянса, не понимал, что дружбу водят принц и вассал. А этого-то как раз между ними и не было. Незаметный, невыразительный Йохим будто ждал момента, чтобы широким жестом креза бросить к ногам достойного сотоварища накопленные им богатства.

В обществе Дани он был открыт, весел и остроумен. Он очень хотел нравиться Дани и, несомненно, нравился ему. Охотно открывая другу свои помыслы, мечты, весь накопленный им в сосредоточенном уединении опыт мальчишеской души, Йохим как бы перевоплощался в обаятельного ясноглазого везунчика, заряжался его энергией и примеривал его шкуру, подталкивая к авантюрам, на которые в одиночку никогда не решился бы.

После рождественских каникул в школе появился новый учитель лепки и рисования – г-н Крюгер. Это был одинокий фанатик, неудавшийся Матисс, отдававший работе все свое время и нашедший в лице Дани и Йохима поддержку своим крылатым идеям. Друзья с головой ушли в подготовку выставки, где сюжеты из учебника истории должны были быть представлены разными видами изящных искусств. Под руководством учителя мальчики копали в овраге глину, строили печь для обжига, подготовив целый ряд фигур из средневековой истории. Особенно удался тевтонский рыцарь на коне в полном боевом облачении. Скульптура, хотя и снабженная проволочным каркасом, развалилась еще до обжига, что и спасло ее от окончательной гибели в огне. Куски были склеены, латы и вооружение изготовлены из тонкой жести, грива и хвост коня воспроизведены из натурального конского волоса.

Выставка прошла успешно, ее экспонаты – череп неандертальца, разбитые амфоры, глиняная утварь ацтеков и упомянутый уже рыцарь долго еще хранились в застекленных шкафах директорского кабинета. Они продолжали привлекать внимание младшеклассников и гостей гимназии, когда уже и учитель Крюгер, и друзья-заговорщики, да и сама память о выставке давно покинули эти места.

Был и еще один случай, прославивший инициативную группу историко-изобразительного клуба.

К урокам истории Древнего мира решено было подготовить специальное действо. Ученики младших и средних классов, собранные в зале с затемненными окнами, увидели вначале цветные диапозитивы, изображавшие античные скульптуры, развалины Колизея, виды Рима и бои гладиаторов. А затем в свете софита, направленного к лекторскому столу, взорам присутствующих предстало нечто необычное.

В торжественной тишине голос учителя Крюгера, зловеще подвывая, объявил, что сейчас на специально подготовленном макете, с соблюдением историко-географической точности будет воспроизведено извержение Везувия, послужившее причиной трагической гибели Помпеев и Геркуланума.

Потянуло запахом серы, огромная конусообразная глиняная глыба, искусно уложенная камнями вверху у кратера и обсаженная веточками пихты, изображающими леса у подножия, содрогнулась. Из кратера повалил густой едкий дым, что-то зашипело, заискрилось бенгальским огнем, глина треснула, посыпались камни, из расщелин побежала огненная лава. Затем внутри глыбы громко рвануло, но шумовой эффект потонул в шквале визга рванувшихся к дверям учеников.

Это был триумф Йохима и Дани, который не могли омрачить даже визит в кабинет директора и снижение оценки по поведению за срыв исторической лекции, а также попытку поджога гимназического помещения. Они стали любимыми героями младших учеников, робко выспрашивающих секреты вулканической деятельности у опытных извергателей. Но тема была засекречена – педагоги опасались инициативы последователей.

Проводя большую часть времени с Йохимом, Дани, однако, имел и свою, недоступную другу жизнь. Он успевал заполучать спортивные грамоты, участвовать в выступлениях школьного хора, совершать походы в Альпы и встречаться с наиболее привлекательными поклонницами. Он легко менял интересы, наклонности, настроения, как бы примеряя разные роли, и во всех амплуа выглядел отлично, ничем не увлекаясь всерьез. Йохим был надолго разлучен с другом, когда тот, абсолютно лишенный музыкального слуха, вдруг начал активно посещать занятия хора, готовившегося к вечеру памяти Шуберта. Предстоял показ концерта в соседних городах, а также участие в телевизионной программе. Учитывая все это, никак нельзя было допустить, чтобы солист хора, обладавший чудесным звонким дискантом Робертино Лоретти, выглядел таким, как его создала небрежная природа. Курт был мал ростом, лопоух и кос, так что казался постоянно гримасничающим и рассматривающим свою переносицу сразу с двух сторон. Прием, к которому прибегнул руководитель хора, был стар как мир. Курта подменил дублер, а несчастный сладкоголосый солист заливался соловьем, стоя прямо за спиной красавчика в плотной массовке хора. Йохим был до слез тронут шубертовской серенадой, вдохновенно исполненной Дани, так прозрачно, так чисто взлетал ввысь чудный голос, а синие глаза лучились печалью: «Песнь моя летит с мольбою… Тихо в час ночной», – запевал Дани, и многоярусный хор гулко выводил: «Ти-и-хо в ча-а-с ночной…» Это было одно из самых ярких впечатлений, полученных когда-либо от музыки Йохимом…

 

7

Йохим редко вспоминал о родителях, воспринимая их отсутствие как изначальную данность. Наличие молодых матерей и отцов у сверстников казалось ему даже чем-то странным. Случился и некий эпизод, надолго отбивший у юного Динстлера интерес к своему происхождению.

Барбара, старшая сестра матери Йохима, никогда не испытывала к ней нежных чувств. В основе антипатии лежала какая-то детская распря. Закончив гимназию, Корнелия уехала в Линц, и отношения сестер ограничились ритуалом семейного протокола – обменом поздравлениями по поводу праздников и юбилеев. Не испытывала никаких родственных чувств к родителям матери и ее дочь – Изабелла. Лишь однажды дистанция была нарушена. Семидесятилетний юбилей преподобного Франциска имел большой общественный резонанс в городе, так что в местной газете он был назван «светлым воином Духа, стоящим на страже Добродетели». На празднество из Линца прибыла кузина Йохима Изабелла.

Она оказалась 26-летней девицей того типа, для которого церковно-религиозные убеждения становятся подлинным смыслом жизни, предметом вдохновения и призвания.

Разница в десять лет не позволила Йохиму сблизиться с кузиной, маловероятно также, что они нашли бы общий язык, будучи сверстниками. Изабелла была подчеркнуто внимательна к двоюродному брату, но не скрывала очевидного превосходства, проявлявшегося в каждом ее слове. Как человек, знающий цену христианскому всепрощению и питающий отвращение к плотским слабостям, Изабелла росла в собственных глазах от сознания совершаемого духовного подвига – доброго общения с мальчиком, имевшим столь постыдное происхождение.

– Иза, скажи, ты когда-нибудь видела моих родителей? Кто они? – осторожно подступил Йохим к запретной теме.

Девушка многозначительно улыбнулась, давая понять, что уж она-то, конечно, знает, но будет молчать.

– Дети не несут ответственности за грехи родителей, – тоном смиренного всепрощения продекламировала она и смерила брата критическим взглядом. – Могу лишь заверить, что, по крайней мере, внешне ты не похож на Луизу. Она была куколкой и не отличалась особой серьезностью. Да простит Господь падших…

Йохим понял, что за его рождением скрыта какая-то постыдная тайна, к которой лучше не подступаться.

– У тебя вообще нет никакого фамильного сходства с нашим родом, – констатировала Изабелла, окончательно отмежевавшись.

Глянув на Изу, Йохим не мог не согласиться, хотя окружающие как раз находили, что они имели весьма много общего. Изабелла была не просто дурнушкой, а дурнушкой по призванию. Она никак не пыталась приукрасить себя, находя тайное удовлетворение в нарочитом отсутствии земной привлекательности, что, конечно же, подразумевало наличие в скорбном теле особого внутреннего превосходства. С первого взгляда на девицу создавалось впечатление какой-то общей тусклости, запыленности. Казалось, что в люстре разом перегорела половина лампочек, – так холодно смотрели ее глубоко посаженные глаза, так сухо обтягивала костяк блеклая кожа, имевшая землистый оттенок, сгущавшийся в глазницах и около рта. Именно эта вялая гамма и беспомощная лепка лица, сделанного наобум, без интереса к деталям, роднили ее с двоюродным братом. К тому же замкнутость Йохима и отрешенность Изабеллы ставили их в тот разряд рода человеческого, добродетели которого, на первый взгляд, начинаются с «не», – непривлекательных, неинтересных, незлых, неумных, неглупых – никаких.

 

8

Летние каникулы 1956 года друзья провели в разлуке: Дани отправился с матерью к бабушке, имеющей небольшую усадьбу и собственное дело в курортном местечке Французской Ривьеры. Оставшись один, Йохим вначале утратил всякий интерес к окружающему, а потом придумал себе дело. Во-первых, он начал вести дневник, в котором копил для друга свои наблюдения и размышления, в основном окрашенные разочарованием и тоской. Во-вторых, серьезно занялся французским, намереваясь потрясти Дани свободным потоком его родной речи. Дома с родителями Дани говорил по-французски, увлекая звучанием языка Йохима. Теперь уже не уроки гимназической программы, а французский, как язык свободного общения, стоял на повестке дня немецкоязычного австрийца. Правда, Йохим знал звучание и даже мог произнести несколько фраз на словацком: с детства у него сидела в голове короткая молитва, нашептываемая над его кроваткой Корнелией. «Свята Марья, Матка Божия, про за нас грешних…» – слышал мальчик сквозь горячечную дрему, ощущая на лбу желанную прохладу бабушкиной ладони.

Занятия языком шли не слишком успешно, зато в августе дневник Йохима растолстел за один день почти вдвое – это было описание вечернего Чуда на берегу, казалось пробивавшегося даже сквозь листы бумаги золотистым сиянием заходящего солнца. Совершенство явилось ему с нитью алого шиповника на замусоленной нити! А значит… значит – Бог есть и имя ему Красота! С ощущением припасенного сюрприза Йохим поджидал друга. Как только он увидел Дани, выскочившего из большого таксомотора, забитого багажом, то сразу понял жалкую тщетность своих усилий. Легко и просто, совсем не задаваясь этой целью, Даниил переплюнул друга: он покинул город четырнадцатилетним прелестным, но достаточно инфантильным симпатягой-сорванцом, а вернулся возмужавшим юношей, исполненным особого, взрослого шарма. В июне Дани исполнилось пятнадцать, он вытянулся, сильно загорел, коротко остриг романтические кудри и накачал бицепсы, заметно игравшие под тонким трикотажем тенниски. Можно было сразу догадаться также, что этим летом он получил свой первый мужской опыт, расширил сферу спортивных достижений (освоил, как и намеревался, лаут-теннис и серфинг), а также постиг азы светского общения (при встрече с Корнелией Дюваль поцеловал ей руку и почтительно склонил голову).

Впрочем, друг оставался по-прежнему милым, внимательным, чутким и даже с интересом выслушал прозвучавший сумбурно рассказ стушевавшегося Йохима: в присутствии Дани, с его новым авантюрным багажом впечатлений, вся эта возня с красотами девичьей головки и раздумиями о законах мироздания показалась ему сентиментальным подростковым бредом.

В феврале Йохиму исполнилось пятнадцать. Он был не по возрасту высок и переживал это обстоятельство не ведая, что немного опередил время, возглавив генерацию акселератов, которой предстояло в ближайшие годы значительно обогнать его жалкие 185 см. Пока же он был самым высоким в гимназии, всегда возвышаясь над другими, в то время как хотелось совсем обратного – свернуться, спрятаться, убрать с глаз долой эту вислоносую, ушастую голову.

Бледное, не тронутое загаром тело, извлеченное из спасительной кожуры одежд, выглядело нелепо и жалко. Плечи не то чтобы узкие, но опущенные вперед, выставляли напоказ круглую спину с оттопыренными лопатками. Руки с красноватыми крупными маслами на локтях и запястьях болтались чуть ли не до колен, а бедренные кости, хотя и анатомически обезжиренные, казались все же слишком громоздкими.

Все это тело, будто состряпанное бестолковым поденщиком впопыхах из отходов от работы более вдумчивых мастеров, вызывало ощущение блеклости, второсортности. Зная это, фанат физического совершенства, не пытался внешне приукрасить себя. Напротив, он подчеркивал собственные недостатки, и делал это талантливо. Ссутуленная спина являлась печальным знаком капитуляции, крупная голова, втянута в плечи так, что взгляд, всегда направленный исподлобья, казался тяжелым, а на лоб постоянно падали пряди тонких, абсолютно прямых темных волос, не поддающихся никакому парикмахерскому воздействию. Чтобы ни делали руки и ноги бедолаги, особенно в присутствии посторонних, они казались какими-то болезненно вывихнутыми, непослушными, так что приходилось опасаться за любую бьющуюся вещь, находящуюся поблизости.

Много позже Йохим узнает, что можно «сыграть» красоту так же, как можно изобразить достоинство, величие, власть, то есть можно заставить окружающих поверить в фикцию, блеф. Что в любом человеке, озаренном внутренним светом, есть своя магическая привлекательность. Неспроста же Дани находил своего друга весьма симпатичным и даже любовался его ловкими, длинными пальцами, занятыми лепкой или рисованием. Дани нравилась и самоирония Йохима, придающая блеск изящества неуклюжести паренька, его летучая фантазия, заманивающая и подчиняющая.

«Йохим – собиратель красоты» – так прозвал Дани друга, пометив этим определением некий образ сказочного ученого, доброго андерсеновского чудака, не ведающего о своем могуществе.

Будущность Дани вырисовывалась с определенностью – он намеревался стать актером и успешно поступил в юношескую студию на телевидении в Линце. К выбору профессии Йохим не проявлял никакого интереса. Выпускные экзамены и планы на дальнейшее обучение, выстроенные для него стариками, он воспринял совершенно спокойно, так, будто наблюдал за всем со стороны. Ему было ничуть не стыдно, когда на экзамене по математике он перепутал какие-то простые и очевидные вещи, и совсем не интересно выслушивать Корнелию, расписывающую ему преимущество профессии, заполучить которую он должен был стараться в течение ближайших шести-семи лет. Даже думать об этом было скучно и противно, ибо протекающая помимо Йохима Готтлиба жизнь готовила ему явно неподходящее, как с чужого плеча поприще: по решению бабушки «Йохим – собиратель красоты» должен был стать врачом.

 

9

Ощущение того, что магистральная линия его судьбы затерялась в тумане и ему предстоит блуждать обходными тропками в темноте, без особой надежды выйти на главный, единственно верный путь, принесло Йохиму даже некоторое облегчение. С него свалилась ответственность, окрылявшая, но и тяготившая душу, та навязчивая идея реализации смутно вырисовывающегося призвания, которая требует полной отдачи всех сил. Но в какой области возможна реализация его жизненной миссии, понять было трудно. Потому Йохим послушно отправился в Линц к тете Барбаре, где он должен был исполнить свой гражданский долг на поприще ziwiel dienst – гражданской службы (ГС), заменяющей воинскую повинность.

Двоюродная сестра Йохима, двадцативосьмилетняя Иза, состояла в церковной общине «сестер Марии», опекающих дом престарелых. Окончив специальные курсы сиделок, Иза проводила дни и ночи в приюте Св. Прасковеи, где смиренно и терпеливо выхаживала беспомощных инвалидов, облегчая физические страдания немощных и покинутых и подготавливая их души к переходу в иной мир.

В крохотном больничном городке, состоящем из двух корпусов, проживало около сотни стариков различного возраста и степени износа. Большая часть обитателей дома престарелых пребывала в так называемом местными циниками «полуупаковочном состоянии», занеся одну ногу в приделы иного, таинственного бытия.

Опекуном девяностотрехлетнего г-на Майера, находившегося уже несколько месяцев на границе жизни и смерти, оказался восемнадцатилетний длинновязый юноша Йохим Динстлер. Его можно было видеть возящим своего подопечного в кресле-каталке по аллеям парка в те дни, когда на дворе пригревало солнышко и голова г-на Майера «возвращалась на место». Но прогулки случались все реже. Чаще всего голова этого почтенного старца, занимавшего отдельный бокс с балконом, где-то путешествовала, что врачи называли прогрессирующим склерозом с рецидивирующей амнезией.

Тогда Йохиму, облаченному в светло-салатовый халат с макаронообразными завязками на спине и резиновый фартук, приходилось менять под стариком замаранную клеенку, обмывать мыльной губкой тщедушный, покрытый серой сморщенной кожей задик, тонкие, по-детски невесомые ноги с узлами синих, вздувшихся вен. Брезгливый от природы, юноша содрогался от подступающей рвоты, упрекая себя за неумение переключаться, как советовали более опытные медбратья, «на автомат». Но и удручающие воспоминания и эмоции, вызываемые тошнотворными запахами рвоты и человеческих испражнений, подчинялись тому же закону, что и самые чудесные драгоценные впечатления, – они выветривались, бледнели от прикосновения времени.

Когда голова г-на Майера «возвращалась на место», он вел себя вполне разумно в отношениях гигиены, приема пищи и на протяжении длительных бесед, которыми становился просто одержим после долгих странствий в подсознании. Его единственным постоянным собеседником, одновременно исполнявшим роли исповедника и судьи высшей научной квалификации, стал восемнадцатилетний Йохим. А случай оказался совсем непростым. Выслушивая откровения Майера, юноше предстояло решить сложнейшую философскую проблему ответственности ученого перед человечеством и цивилизацией, определить допустимые соотношения нравственных норм и пределов научного познания на материале конкретного, предложенного его внимаю случая – случая «эффекта М», открытого молодым Майером более полувека назад. Это оказалось непосильной задачей для Йохима. Но он и не подозревал, что будет вынужден вернуться к решению этих проблем через полтора десятилетия, когда «эффект М» станет смыслом осуществления его миссии.

Нынешний же санитар ГС не имел ни малейшей предрасположенности к подобным дискуссиям, приобретающим зачастую характер абсолютно маразматических мемуаров. Несмотря на минимальный интерес к откровениям доктора Майера, в воображении Йохима засели образы Бонни и Клайда – щенков добермана, превращенных молодым ученым в ходе удачного эксперимента в неких обезьяноподобных монстров, которых ему удалось выдать за детенышей вымершего вида человекообразных обезьян. Эти уродки были очень привязаны к хозяину и временами разделяли с ним застолье, сидя на высоких детских стульчиках.

Впрочем, фантазии впадающего в безумие фанатика-биофизика, экспериментировавшего в тайных лабораториях Третьего рейха, вряд ли стоило принимать всерьез, как и его покаянные загадочные полупризнания о преступном сотрудничестве с нацистами, имевшими якобы самые серьезные исторические последствия.

Майер умер ранней весной, проведя в обществе Йохима последние восемь месяцев своей долгой, запутанной жизни. Он уходил в беспамятство, усмиренный сильнодействующим уколом, изредка всхлипывая в трубочку кислородного аппарата.

Комнату мягко освещал ночник, дежуривший на стуле у изголовья старца юноша дремал, уронив на колени книжицу «Духовные чтения». Земной срок Майера истекал в декорациях спокойного, почти домашнего уюта. В застывшей тишине, казалось, слышался шелест песка в часах его жизни, тонкой струйкой убегавшего в вечность. С каждым коротким вздохом высохшего тела последние песчинки покидали опустевший сосуд, и вот уже последняя, на мгновение задержалась в тонком перешейке, как бы сожалея о чем-то недосказанном.

В эту же секунду, будто кем-то окликнутый, встрепенулся Йохим и остолбенел: с потемневшего лица умирающего на него смотрели умные, насмешливые, молодые глаза. Озарение внезапной догадки полыхнуло в сознании Йохима. С безошибочностью ясновидения он ощутил, что между ним и покидающим мир старцем существует связь, более таинственная, могущественная и важная, чем это можно понять или объяснить кому-либо…

Через минуту в палате суетились врачи, зафиксировавшие смерть Майера, а Йохим глотал микстуру с острым запахом ментола и валерьянки, слыша, как позвякивают его зубы о край стакана. Это была первая смерть, невидимкой прошедшая рядом.

 

10

Еще три долгих светлых месяца отслужил Динстлер в доме Св. Прасковеи, мучительно ощущая контраст между пробуждающейся природой и человеческим умиранием.

Сестра Иза упорно снабжала кузена религиозной литературой, тайно ожидая проявлений его духовного преображения, но поводов для радости ее угрюмый подопечный не давал. Книги с назидательными историями из жития великомучеников он толком и не читал, пробегая поверхностным взглядом: душу его они не трогали, а мысли блуждали далеко в стороне.

И все же этому странному существованию служащего ГС Динстлера пришел конец, пришел именно в тот момент, когда он с удивлением стал замечать, что не томится больше запахами больничной кухни и немощных тел, не отводит глаза при виде ужасающего разрушения, производимого в человеке старостью, не содрогается от жестокого фарса праздничных торжеств, устраиваемых для обитателей Дома. А эти улыбки 80-летних кокеток – тронутые помадой губы, старательно подвитые седенькие кудельки над просвечивающейся розовостью черепа… Эти глаза, еще живые, еще помнящие жизнь, еще так ее жаждущие, с постоянным поединком детского неведения, стремящегося позабыть об издевке разложения, и всезнающей, все понимающей, но не готовой смириться мудрости… Эти смеющиеся лица людей, постоянно ожидающих финального звонка, – Йохим никогда не сможет избавиться от них, хотя и постарается запрятать в самый отдаленный чулан памяти…

В июне 1960 года Йохим предстал перед теткой, имея удостоверение о завершении гражданской службы, деревянный ящик, набитый полуистлевшими бумагами почившего Майера, завещавшего юноше свое научное наследие, а также повзрослевшую душу, заполненную ценным опытом. Благодаря опыту смирения и самоотречения он нашел в себе силы начать с сентября процесс обучения на медицинском отделении университета.

Перспектива семилетнего проживания в доме тети под духовной опекой сестры Изы казалась Йохиму не более привлекательной, чем тюремное заключение. Поэтому он вздохнул с огромным облегчением, когда после первого семестра получил предложение одного из соучеников поселиться у них в доме. Алекс Гинзбург, являвшийся единственным наследником преуспевающего предпринимателя-обувщика, имел не больше склонности к медицине, чем сам Йохим, но абсолютно не обладал его умением создавать видимость достаточного прилежания. После сложнейшего зачета по гистологии, который Йохиму удалось сдать и за себя, и за добродушного олуха, случайно оказавшегося с ним за одним столом, Алекс произвел простейшие расчеты. Полагаясь на первое впечатление, он решил, что замкнутый, молчаливый провинциал, наверняка потенциальный отличник, намеревающийся сделать врачебную карьеру, станет неплохой страховкой в предстоящем обучении. Йохим перебрался в большой дом Гинзбургов, где студентам был отведен целый этаж – с двумя спальнями, комнатой для отдыха с тренажером, музыкальным центром, телевизором и специально подобранной библиотекой. Он знал, что расплачиваться за этот комфорт ему придется вдвойне – во-первых, постоянным присутствием не слишком симпатичного ему Алекса и, во-вторых, образовательными усилиями, достаточно напряженными. В отличие от своего недалекого сотоварища, он просчитался: общество Алекса, активно проводящего время в стороне от учебных залов, его не переутомляло, а вместо тягостного опекунства Йохиму предстояло в совершенстве овладеть притягательным искусством вранья.

Зато Алекс почти угадал. Йохиму не оставалось ничего другого, как погрузиться в занятия, поддерживая имидж старательного студента перед приютившим его семейством.

Ощущение того, что он проживает как бы в черновике, изобилующем ошибками и неточностями, чужую, малоинтересную жизнь, стало стилем существования Йохима: все кое-как, вяленько, без вдохновения и энтузиазма. «Где же ты, настоящее дело? – тосковал он. – Зачем я здесь? Кто я и зачем я вообще?»

От Дани, поступившего в школу актерского мастерства театра радио и телевидения в Париже, приходили огромные восторженные письма. Йохим поначалу попробовал излить душу в пространных посланиях к другу, изнемогая от жалости к самому себе и своей серой унылой жизни. Однако душераздирающие, натуралистические подробности быта приюта престарелых, посещений больниц и анатомички не произвели на Даниила должного впечатления. Чего, собственно, ожидал Йохим? Что друг примчится к нему на выручку, оставив все, или заставит его бросить медицину, вытащит его сильными руками в свой чудесный мир? Втайне, боясь самому себе признаться в этом, Йохим ждал именно этого чуда. Но Дани исписывал листы, настойчиво объясняя другу, сколь благородно избранное им поприще, как прекрасно ощущать на себе белый халат врача – спасителя и защитника, как много еще ему сулит будущее, и т. д. и т. п. Йохим замкнулся, свернув переписку к формальным коротким весточкам.

Он жил, работал, сдавал экзамены, писал курсовые работы с оттенком мазохистского удовлетворения. Прикладывая гигантские усилия к преодолению отвращения к медицине, Йохим и не подозревал, что многие задачи в этой области ему даются на удивление легко.

 

11

На четвертом году обучения группе студентов, наблюдавших за работой хирурга в большом стеклянном колпаке специально оборудованной операционной, полагалось принять участие в последующем обсуждении операции.

Часы уже сделали три полных круга, и студенты, изрядно соскучившиеся на своем наблюдательном посту, успели обменяться впечатлениями по поводу главной задачи и стратегии ее осуществления оперирующим хирургом.

В тот день у стола стоял ассистент профессора Вернера, уже имевший хорошую репутацию. Сам же профессор, пробывший в операционной не более 30 минут, должен был провести учебный разбор.

Йохим с трудом переносивший подготовительные этапы трепанации черепа со специфическим скрипом и хрустом дрелей и пилочек, вскрывающих кость, уже научился воспринимать операционное поле в раме стерильного полотна как некую абстрактную игровую площадку, диктующую свои условия и правила их выполнения.

Огромная, постоянно увеличивающаяся гематома, возникшая у 55-летнего больного в результате черепно-мозговой травмы, угрожала важнейшим жизненным центрам мозга. Задача хирурга состояла в том, чтобы, оценив динамику процесса, ликвидировать кровяной сгусток, давящий на ткани, и перекрыть поврежденные сосуды, не лишив мозг нормального кровоснабжения. Многое здесь зависело от состояния сосудов, места и степени их повреждения, а также наличия и прогноза побочных явлений, не обнаруженных в ходе предварительного обследования. У каждого опытного хирурга имеется множество примет, зачастую на интуитивном уровне помогающих мгновенно оценивать ситуацию, корректируя свои действия по ходу работы. Как охотник-таежник, ловящий в лесу тысячи ему одному понятных знаков, он движется по следу в верном направлении, заранее рассчитав место и время решительной схватки.

Операция завершилась, наступил момент разбора проделанной хирургом работы. Профессор Вернер пригласил студентов в аудиторию. Он не отличался особой дотошностью в опросе учащихся, было заметно, что преподавательская миссия не слишком увлекает именитого профессора, уступая место более серьезным профессиональным заботам в успешно руководимой им на протяжении 12 лет собственной клинике.

Лет под пятьдесят, со всеми подобающими возрасту признаками усталости и физического износа, Вернер сразу же производил верное впечатление – жесткого, сдержанного человека, приподнятого над окружающими загадочным даром Мастера. Худое лицо нездорового сероватого колера с зоркими маленькими глазами, отягощенными отечными мешками у нижних век, обратилось к Йохиму.

– Что бы вы могли отметить, студент Динстлер?

– Практически… ничего, – с трудом выдавил Йохим, неожиданно оторванный от анализа внешности профессора требовательным высоким голосом. – Только… – продолжал он, оставив бесконечное, интригующее многоточие, и вдруг решительно продолжил: – Я думаю, что при данном диагнозе проведенная коррекция была необходима, но более чем достаточна. Склерозированность сосудов, подтолкнувшая хирурга на меры крайней предосторожности, не показалась мне столь угрожающей…

Йохим говорил торопливо и подробно, анализируя основные этапы операции, как будто уговаривал себя признать ее успешной, и тут же приводя контрдоводы. Студенты притихли. Профессор, прищурившись и сжав губы, с любопытством смотрел на него.

– Благодарю вас, – коротко прокомментировал он пространное выступление студента.

Йохиму было невыносимо стыдно за свое внезапное откровение. Он и сам не понимал, что подтолкнуло его на столь дерзкий шаг, возможно заговор коллег, промолчавших о самом главном, показавшемся Йохиму откровенным промахом хирурга. И вот теперь он, пренебрегая профессиональной этикой и здравым смыслом учащегося, влез со своей наивной критикой, поставив всех в неловкое положение.

Как всегда, Йохим преувеличивал масштабы своего конфуза: коллеги-студенты мало чего поняли из его выступления, а вот Вернер был озадачен – в сбивчивом и малопрофессиональном объяснении долговязого парня драгоценным блеском сверкали точные наблюдения и выводы. В ходе операции малоопытный студент подметил именно то, что мог заметить только он сам – знаменитость, виртуоз, светило.

Через год, отбирая группу стажеров для хирургической практики, Вернер вспомнил о Динстлере, запросив на него характеристику у руководителя курса. Отзыв был не лестным – студент не блистал способностями, не проявлял активности и склонности к хирургической деятельности. И все-таки Вернер рискнул.

 

12

Несколько месяцев Йохим, проходивший обучение в разных подразделениях клиники, ничем не обращал на себя внимания. Во время ночных дежурств в отделении экстренной хирургии он старательно выполнял распоряжения главного врача, успевая даже вздремнуть в ординаторской. Но в ночь на 15 ноября ситуация с самого начала приняла характер форс-мажора. Дежурный врач, живущий в пригороде, застрял на шоссе, где в огромной пробке, вызванной небывалым снегопадом, скопились сотни машин. Несколько автомобилей, находящихся в самом эпицентре аварии были основательно искалечены. Завывая сиренами, к месту происшествия съезжалась полиция и медицинская помощь. Беснование снежного бурана фантастической синевой заливал свет вертящихся мигалок. Пятна крови казались черными, а занесенный снегом телерепортер в наброшенном капюшоне с небольшой камерой на плече смахивал на привидение.

С этого злополучного места и начали поступать после полуночи раненые. Обе операционные были полностью подготовлены к работе, собран по тревоге необходимый медперсонал, среди которого оказался Йохим. Он подключал шланг к аппарату искусственного дыхания, когда в распахнувшиеся двойные двери санитары бегом вкатили тележку; тело пострадавшего было уложено на операционный стол. Одного взгляда на кровавое месиво, когда-то бывшее головой, оказалось достаточным, чтобы Йохим почувствовал слабость в коленях и подступившую тошноту. Он успел увидеть кусок челюсти с зубами, в одном из которых сверкала золотая коронка. Самое страшное было в том, что кусок этот висел совершенно отдельно, на том месте, где должен находиться подбородок, – но не находился…

Сквозь туман Йохим слышал, как его окликнула сестра, подавая шланг, как скрипели дрели, что-то капало и булькало, как коротко и четко звучали команды хирурга. Боясь попасть взглядом в освещенный круг, где творилось нечто ужасное, Йохим уставился поверх склоненных голов в окно, на его темный, не закрашенный белой краской верхний квадрат, в котором плясали, скользя по стеклу, сумасшедшие снежные хлопья.

Когда он наконец нашел в себе силы приблизиться к столу, операция уже шла полным ходом. В рамке из окровавленных бинтов, салфеток, тампонов, сверкая торчащими металлическими зажимами, находилось то, что совсем еще недавно составляло человеческое лицо. Йохим решительно отогнал мысли, уже вцепившиеся в него вопросами: кто это? каким лезвием он сегодня брил, весело насвистывая, свой подбородок? кого чмокнули на прощание губы, навсегда сгинувшие? «Не сметь! – приказал он себе. – Заткнись сейчас же, размазня, кретин. Работай, ублюдок!» Подстегивая себя злостью и натужно выпучив глаза, стремящиеся зажмуриться, Йохим смотрел на сочно алеющую арену хирургических действий. Руки в тонких окровавленных перчатках, поблескивая инструментами, что-то с усилием делали в глубине раны, деловито щелкал металл, и через некоторое время Йохим поймал себя на том, что полностью ушел в происходящее, увлеченно следя за умной, красивой работой рук. Как всякие действия, производимые маэстро с подвластным ему материалом – струнами скрипки, комьями глины, красками и холстом, работа хирурга заворожила Йохима. Ощущение невероятной сложности задачи и легкости ее исполнения вызывали в нем то особое чувство, которое пробуждает в человеке приобщение к подлинному искусству, – чувство гордости, радости, силы. С захватывающей увлеченностью следил Йохим за ходом этого сражения, ставкой которого была человеческая жизнь. Позиции «фигур» на игровом поле открывали ему свою скрытую значимость, он предвидел последующие ходы, но не имел представления о путях их реализации. Смысл движений рук хирурга открывался перед ним по ходу «игры», принося радость понимания: «Ага, вот оно как, значит, происходит».

И не подозревая за собой какой-то исключительности, Йохим обладал особым даром – сложный механизм организации живой материи был для него открытым миром, законы которого изначально сидели в его подсознании. То, что другим открывалось в результате кропотливых длительных усилий ума и воли, этому парню дано было природой.

…Когда операционная наконец опустела и шатающийся от усталости Вернер вышел из дверей больницы, время уже двигалось к полудню – он простоял на ногах около 10 часов. Метель давно кончилась, рыхлые снежные подушки, завалившие деревья и крыши, истекали потоками талой воды. Вернер задержался на ступенях, слыша, как за спиной хлопнула дверь, мгновенно разделив наэлектризованную проблемами клинику и его, с честью выполнившего ответственную миссию. Вдыхая воздух заслуженной свободы, он подставил постаревшее лицо под прохладную, пахнущую скошенной травой капель.

– Прошу прощения, профессор. Стажер Динстлер. Я видел сегодня вашу работу – это было удивительно. Пожалуйста, ответьте на один вопрос…

И прежде чем Вернер успел что-либо возразить, он услышал то, что заставило его пристально посмотреть в лицо говорящего. Сегодня, сам не зная почему, ведомый некой загадочной силой, он поступил вопреки всякой профессиональной логике: рискнул – и выиграл! Эта мысль, настойчивым звоночком дребезжащая в его усталой голове, пробивалась сквозь изоляционный слой усталости. И вот она, четко сформулированная, была высказана вслух посторонним человеком.

– Почему, почему вы рискнули, профессор? Что подсказало вам это?.. Ведь я поступил бы так же…

Вернер удивленно рассматривал студента, что-то припоминая.

– Простите, я еле держусь на ногах. Жду вас завтра в десять утра. Тогда и поговорим, – Бросил профессор длинновязому студенту, направляясь к своей машине.

…Через час после горячей ванны с хвойным экстрактом и чашки крепкого бульона Вернер, закутавшись в мягкий халат, лежал на диване в гостиной своего дома. На телевизионном экране мелькали сообщения о трагических происшествиях прошедшей ночи, у ног профессора сидела молодая женщина, умело массируя ноющие голени.

– Ты знаешь, Ванда, сегодня у меня был удивительный случай. Нет, нет, не на столе – об этом потом. Меня поразил один парень, ассистент с университетской кафедры. Удивительно… У него какой-то особый нюх в наших делах – он просто знает, откуда что растет… Знает – и все тут!

– Как его имя? – Девушка тихонько поднялась и укутала засыпающего профессора пледом.