Бегущая в зеркалах

Бояджиева Л. В.

Глава 5

Остин Браун

 

 

1

Сорокавосьмилетний Остин Браун, тоскливо взирающий на морскую синь с террасы своего средиземноморского дома, ровно три десятилетия назад, в желтой футболке с крылатой эмблемой и синих сатиновых трусах до колен, наматывал круг за кругом на велотреке спортивного общества «Сокол» российского города Сталинграда.

Собираясь осушить бокал водки, потеющий в ароматном утреннем воздухе, г-н Браун не ведал, что празднует юбилей. Именно 18 июня 1938 года на областном соревновании юных физкультурников он несся навстречу финишной ленточке, ощущая взмокшей спиной и окаменевшей от напряжения поясницей, что оставил далеко позади обессилевших соперников.

Где-то за каменной стеной забвения, отвоеванного в упорной борьбе с надоедливой памятью, остался этот день с трепещущими в небесной лазури яркими вымпелами спортивных обществ, с широко распахнутыми окнами близлежащих домов, на подоконники которых налегли любопытствующие жители коммуналок, с тонконогой девчушкой в красном галстуке, несущей букет лохматых пионов.

Победители-физкультурники, награжденные памятными медалями и кубками, были выстроены в центре стадиона. Гремели репродукторы: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…», и группа пионеров с цветами, численно соответствовавшая количеству призеров, рванулась к спортсменам от главной трибуны. Все юные ленинцы достигли цели, лишь самая маленькая, с наглаженным бантом в светлой косице, направлявшаяся именно к нему, споткнулась, растянувшись на траве во весь рост. Но рук, ухвативших букет, не разжала. Неловко поднялась и уже с красно-зелеными ссадинами на коленках и вспыхнувшими от стыда щеками нерешительно направилась к своему подопечному – единственному, оставшемуся без цветов. Он и сам шел к ней через зеленое поле в центре тысячного амфитеатра, широко улыбаясь и протягивая руки, – восемнадцатилетний золотой призер велогонок, черноглазый Остап Гульба.

Первенец мастера-бригадира орденоносного сталинградского тракторного завода был назван Остапом в честь героя известной повести Гоголя, потрясшей воображение заканчивающего вечернюю школу зрелого отца семейства. Второй сын Тараса Гульбы, выходца из глухой приднепровской деревушки, был рожден двумя годами позже и получил имя Андрий. То, что старший сын гоголевского Бульбы, Остап, положительными моральными качествами не отличался, коммуниста и передовика производства не смутило. Имя хорошее, знаменитое, а уж воспитание и коллектив помогут парню стать полноценным членом общества. И не ошибся. Гражданин Страны Советов Остап Гульба с малых лет являл собой пример превосходства социалистической морали над индивидуалистической психологией дореволюционного строя. Его мать, урожденная Клавдия Пучкова, по всем своим тайным признакам ждала дочку Майю. Но этот мальчик, появившийся на свет с избыточной созидательной энергией и активным благорасположением к жизни, стал ее гордостью и надеждой. Чернявый и быстроглазый, как цыганенок, он был спор во всем, к чему ни прикасался. А занимался Остап, неизменно лидируя, сразу многим: возглавлял школьный учком, затем комсомольскую ячейку, был отличником учебы и ГТО, брал призы на физкультурных соревнованиях, солировал под гармонь народные песни и уже с малолетства мечтал о кругосветном путешествии и покорении Эльбруса.

Семья Гульбы вообще тяготела к просвещению и общественной работе. Клавдия, имевшая возможность пристроить своих сыновей в заводской детский сад, посещала вечерами кружок марксистско-ленинской подготовки, а сам глава семьи, забрав детей после смены домой, рассаживал их на дерматиновом диване и читал вслух чрезвычайно увлекший его роман французского писателя Александра Дюма «Граф Монте-Кристо». Тарас читал медленно, с выражением, в ответственных местах помогая себе ритмическим покачиванием указательного пальца. Младшенький Андрий засыпал, а четырехлетний Остап никак не мог усидеть на месте, успевая во время отцовского чтения провертеть гвоздем дырку в диване (уж очень было интересно узнать, что там скрипит) или отколотить кончик хобота каменному слонику, самому маленькому из семерки, шествующей по деревянной диванной полочке по самому краю крахмальной салфеточки-«ришелье». Но вечерние читки продолжались, и к шести годам Остап уже и не мыслил жизни без французского графа, пытаясь самостоятельно разобраться в мелких буковках. Если бы в эти годы Бог послал Гульбе еще одного сына, он с неизбежностью был бы назван Эдмоном.

После окончания школы с отличием, Остап поступил на вечерний юрфак, хотя мог бы учиться и на дневном, но рвался по стопам отца к станку.

К двадцати годам «гарний хлопчик» Остап уже получил шестой токарный разряд, имея кучу физкультурных грамот, большой стаж общественной работы, права автоводителя грузового транспорта, полученные в заводском клубе, и множество заглядывающихся на него девчат, в основном, правда, «сохнущих по углам», без надежды на взаимность. К женщинам комсомолец Гульба относился серьезно, на легкие свиданки не разменивался, а, в соответствии с положениями морального кодекса рабоче-крестьянского государства, стремился к созданию крепкой, здоровой и многочисленной семьи.

 

2

Витя, Вика, Виктория – синеглазая, высокая, статная, с черепаховым гребнем, поддерживающим на затылке тяжелую каштановую косу, с мягкими завитками у шеи и легко воспламеняющимся смуглым румянцем, была соседкой, одноклассницей, подружкой, а затем – и невестой Остапа. Проходя эти стадии, ступень за ступенью, она превратилась из шустрой глазастой худышки Витьки в вальяжную, статную, гордо несущую свою высокую грудь Викторию. Виктория, как и все почти дети заводского поселка, пошла после школы на завод, но не в цех, а в клуб – библиотекаршей, где и сидела среди высоких стеллажей с алфавитным указателем и лабиринтом книжных полок, успевая два раза в неделю посещать специальные курсы педучилища, готовящие учителей младших классов. У столика Виктории всегда кто-нибудь топтался, затевая разговоры о книгах. Так ясно смотрели ее улыбчивые очи, так мягко звучал глубокий, слегка модулированный волжским оканьем голос, так ласковы и обходительны были манеры, что простую беседу о чем-нибудь «из классики» или книжных новинок можно было приравнять к походу в кинотеатр по глубине позитивных эмоций.

Единственная дочь инженеров-конструкторов, плечом к плечу трудившихся в заводском конструкторском бюро над разработкой новых марок отечественной сельхозтехники, Виктория относилась к кругу интеллигенции и, по-видимому, отчасти еврейской национальности, поскольку фамилия ее щуплой чернявой матери, как утверждали осведомленные источники, была Шпак, что, впрочем, до поры до времени ничего не значило.

После смены Остап часто заходил в библиотеку и они отправлялись гулять. Однажды дождливым осенним вечером, отстояв длинную очередь в самый большой, двухзальный кинотеатр города, они посмотрели американский фильм, о котором уже взахлеб говорили все вокруг. Большой рекламный плакат у входа в раме из мигающих лампочек сообщал, что в новой американской киноленте «Большой вальс» снималась знаменитая певица Милица Корьюс.

Толяныч – художник, состоящий при кинотеатре, обычно уродовал всех до неузнаваемости, в процессе перевода на холст увеличенного проектором кадра кинопленки. В этой же работе он превзошел самого себя – с вышедшего из-под его кисти полотна аристократически-тонко улыбалось прекрасное женское лицо, затененное большой широкополой шляпой. Позже, когда фильм сойдет с экрана, Толяныч унесет полотно домой и будет хранить как доказательство своей причастности к большому искусству. Никогда больше не придется ему испытать подобного творческого взлета, да и у тех, кто сидел в кинозале, ощущение кинофильма как величайшего праздничного события собственной личной жизни сохранится на многие годы.

Каждый плачущий от восторга и умиления над экранной историей короля вальсов Шани и оперной примадонны Карлы Доннер чувствовал себя рожденным для такого Большого вальса – для прекрасной, головокружительной, великой любви. Те, кто постарше, плакали оттого, что узнали об этом только теперь, получив единственную возможность пережить свой «вальс» вместе с героями фильма, а молодые вдохновенно смотрели в будущее, где уже ожидало их, распахнув широкие объятия, огромное, светлое, кружащееся и поющее счастье.

Над толпой, покидавшей кинотеатр, витал весенний вальс, и женщины не открывали рот лишь из застенчивости, потому что каждая из них тайно надеялась, что сможет сейчас запеть так же божественно-прозрачно, легко и звонко, как прелестная Милица.

Остап и Виктория смотрели фильм несколько раз подряд, опьяненные счастьем, музыкой и предчувствием, что это все еще будет у них – и просыпающийся утренний лес, и уносящий в сияющую высь вихрь влюбленности, и огромный танцующий город, объединенный общей радостью, гордостью, славой…

Теплыми, свободными от занятий вечерами Остап и Виктория долго гуляли по узким улочкам, спускавшимся к Волге. Из свежеполитых огородов тянуло укропом и «табаком», ломились от цветов кусты сирени, потом наливались и краснели вишни, тяжелели яблони, пустели, готовясь к зиме, огороды, и какой-нибудь патефон, выставленный на подоконник, разносил в сгущающихся сумерках всенародно любимые «Сказки Венского леса».

Исходив все заветные уголки приволжской окраины, влюбленные сидели у самой воды, наблюдая за баржами и пароходиками, из которых самым приметным был маленький шустрый «Тракторист», приписанный, видимо, к местному грузовому порту. Отфыркиваясь, неистово колотя воду огромными колесами, пароходик без устали сновал взад и вперед, басовито гудел, внося в величавую степенность волжского пейзажа оживление трудового подъема.

Влюбленные целовались, тесно прижимаясь под синим остаповским пиджаком, перешедшим от деда и, очевидно, судя по добротности английского сукна и состоянию общего одряхления, имевшим еще дореволюционное происхождение. Болтали обо всем, мечтали о машине времени, открывавшей возможности невероятных путешествий, и некоем репродукторе, позволявшем не только слышать, но и видеть на расстоянии. Появление того и другого, судя по заявлению журналистов, можно было ожидать в ближайшем будущем.

Однажды Вика, заговорщически сверкая глазами, достала из дерматинового портфеля подшивку популярного журнала «30 дней» за 1928 год, где была напечатана повесть под названием «Двенадцать стульев». С этого дня имя Остапа получило для них некий новый, авантюрно-юмористический оттенок. Да он и сам стал замечать, что, поддаваясь обаянию тезки, открывает в своем характере новые черты.

 

3

В осенний призыв сорокового Остапа провожали в армию шумно, всем двухэтажным домом-бараком, выставившим «под ружье» еще двух призывников. Пели и плясали под гармонь до утра, так что скрипели крашеные половицы, закусывали соленьями со своих заводских огородов и своей же разварной рассыпчатой картошкой. Тогда молодые и решили пожениться.

В темном садике за бараком Остап обнимал Вику, чувствуя сквозь тонкую блузку ее горячее, мелко дрожащее от волнения тело. Они целовались до одурения, понимая сейчас, на пороге разлуки, что этого уже мало. Остап вдруг панически осознал, что несется куда-то в пропасть, что нет силы, способной остановить его у последней черты. И все-таки остановился. Просто потому, что был «славный хлопчик», а по существу – уже взрослый и очень серьезный двадцатилетний мужик, умевший любить основательно и ответственно. «В конце концов, три года – пустяк, пролетят – не заметишь, – урезонивал он себя. – Впереди – целая жизнь, в которой будут труды и праздники: майские и октябрьские, с непременным мытьем окон накануне и заботливым выхаживанием дрожжевого теста, с выходом на демонстрацию в заводской колонне, с застольем, рюмкой и песней, с жаркими ночами на новой полутораспальной кровати с пружинистой скрипучей сеткой, отгороженной от детской части комнаты фанерным трехстворчатым шкафом. Будут сыновья и дочки, хватающие горячие пирожки прямо с противня, и раздобревшая Вика, хлопочущая у плиты, отирающая руки о подоткнутый передник и подставляющая припудренную мукой щеку привычному мужниному чмоканью…

А в августе сорок первого Остапа Гульбу, проходившего службу в автомобильных войсках Северо-Кавказского военного округа, отпустили на побывку домой перед отправкой на фронт, который развернулся уже чуть ли не до Смоленска.

Приволжское лето выдалось жарким, с горячими пыльно-песчаными суховеями. В тракторном поселке поговаривали о возможности эвакуации завода, перешедшего на выпуск боевой техники. Никто не предполагал, что всего через полтора года завода уже не будет, как не будет, по существу, и города, превращенного в руины, и этих мальчишек-подростков, призванных грудью отстоять Сталинград у «превосходящих сил противника».

Предусмотрев осаду своего именного города, вождь подстраховался. «Никакой эвакуации не будет, – решил он. – Кто же станет защищать брошенный город? Город, носящий имя вождя, не покинет народ!» Так имя определило судьбу. Став Сталинградом, Царицын изначально был обречен выстоять в неравном бою, потряся мир количеством жертв и беспримерным мужеством своих граждан. Он был обречен стать героем. Героем на крови.

Но тогда, в августе сорок первого, жизнь еще шла здесь своим чередом, еще бегали на Волгу удить рыбу будущие герои, еще щипали траву на маленьком кургане чумазые коровы, еще дымились щи и сушились детские пеленки под каменной защитой стен, оказавшихся такими хрупкими…

 

4

Виктория ждала своего суженого, и ничего более важного на свете для нее быть не могло. В комнате тарахтел старый «Зингер», валялись лоскуты синего в белый горох штапеля. Старое, помутневшее по углам трюмо отражало вертящуюся девушку в белом сатиновом бюстгальтере и новенькой юбке «солнце»-клеш модной расцветки «в горох»: коса спущена между лопаток, босые ступни вытягиваются на цыпочки, и вот Виктория бросается к шифоньеру, вытаскивает шелковую белую блузку с рукавом-фонарик и коробку с новыми, на каблучках-рюмочках босоножками фабрики «Скороход»… Увидит такую кралю и обомлеет.

Наконец долгожданный жених появился. Стройный, в туго стянутой скрипучим ремнем гимнастерке, загорелый дочерна, сверкая широкой белозубой улыбкой. Таким, стоящим в калитке с вещмешком на плече и прыгающей у ног соседской дворнягой, и запомнит его Виктория. Цветная открытка-фотография с размашистой подписью: «Мой». Это коротенькое слово, молнией пронесшееся в голове Виктории, осветило все вокруг новым смыслом.

«Мой, мой…» – твердила она про себя, с гордостью собственника наблюдая, как играют мышцы под мокрой тканью, как перебирает волжский ветерок смоляные кудри Остапа, когда он, налегая на весла, греб к прибрежной косе.

Оказавшись вдвоем на пустынной отмели, залитой клонящимся к горизонту солнцем, Виктория не бросилась сразу поплавать, как собиралась, – почему-то застеснялась раздеваться, – а принялась сосредоточенно собирать цветы. Белые соцветия тысячелистника, покрывавшего все вокруг ароматным, густым ковром, срывались с трудом. Стебель, прочный и жилистый как веревка, не хотел ломаться, сдирая на ладони кожу. Остап щелкнул новым перочинным ножичком и вмиг нарезал целую охапку. Стоя чуть поодаль, он долго, терпеливо наблюдал, как Виктория, усевшись в траве и разложив на коленях длинные стебли, по-девчоночьи старательно плела венок.

Почему он стоял, не пытаясь притронуться и сжать ее в нетерпеливых объятиях, как тысячу раз мечтал в долгий армейский год? Почему молчал, хотя их длинные, на шести тетрадных листах, письма, не могли вместить и части накопившихся, откладываемых «до скорой встречи» слов? Слов невнятных, сумбурных, распиравших тоскующую душу, но так и не сумевших добавить что-либо существенное к простенькому, стократно повторенному «люблю».

Ощущение чего-то значительно, жизненно важного, что надо было немедля осмыслить и запомнить, сковало Остапа торжественным благоговением. Его единственная женщина, суженая, мать его будущих детей, живая синеглазая красавица, с тонкой жилкой, пульсирующей на виске, с влажными полукружьями под рукавами шелковой блузки, с ее пахнущим земляничным мылом затылком, белыми носочками и поджившей коричневой ссадиной на круглом колене, – вся она – радость и счастье – парила над цветущим полем в сияющем ореоле летнего вечера.

И редкие молодые сосенки, застывшие подле в торжественном карауле, и тяжелые бурые волжские воды, мягко обтекающие песчаный берег, и рубиновый закат, разлившийся на пол-горизонта, и родной город на том берегу, казавшийся отсюда игрушечным, – явились единой целостной, мудрой и прекрасной Вселенной, центром которой была Она.

Наконец Виктория, замотав травинкой кончики стебельков, водрузила на голову тяжелый вихрастый венок, отряхнула «гороховый» подол и подняла на Остапа смеющиеся, победно сияющие глаза. Заглянув в эту родную, счастливую синеву, он почувствовал резкий внезапный толчок, который уже ощутил однажды, целуя полковое знамя. Слова присяги звучали торжественно, духовой оркестр наяривал гимн, кумачовый шелк, поднесенный к губам, пахнул утюгом, пионерским галстуком, мамой, Родиной. В горле застрял ком, грудь распирали любовь и жалость, требующие немедля, сию же минуту, принять в жертву этой громадной любви, этой великой, святой жалости, всю свою жизнь, всю свою кровь до последней капли. До самой последней капли…

Издевательские домыслы наблюдателей из-за бугра о способах размножения homo sovetikusa, изжившего якобы, всякие физиологические потребности под прессингом тотальной идеологии, были не так уж безосновательны: все личное, частное, персонально-человеческое было здесь не в чести. Но лучшие представители этой новой человеческой породы, вскормленные не реальностью, а прекраснодушным мифом о ней, несли в себе столь высокий душевный настрой, столь веские представления о гражданственности и патриотизме, что все свое, телесно-житейское, отнюдь не атрофированное, сублимировали во внеличностном, глобальном. Они не только «как невесту, Родину любили», но и любили своих невест, как могли любить только самое святое и важное – единственное в мире социалистическое Отечество.

Во всяком случае, двадцатилетний комсомолец, отличник боевой подготовки, красавец и спортсмен, Остап Гульба прильнул к телу Виктории так страстно и пылко, с таким восторгом преклонения и жаждой самопожертвования, которые отличали издревле лишь идеальных романтических героев самого высокого качества.

 

5

По-другому чувствовать он не умел, его не научили. Не научили и быть циником, пустобрехом, легковесным, равнодушным, сомневающимся.

В этом смысле Остапу еще предстояло пройти жестокую школу, многое узнать и со многими иллюзиями распрощаться. Все последующие месяцы, годы, все страшное и громадное, обыденное и невероятное, названное Войной, Остапу забыть было бы проще, чем тот заволжский вечер, будто вытравленный в памяти каленым железом. Но делать этого он не собирался. Напротив, многократно перебирая события этих лет, осмысливая заново каждую мелочь, он наконец-то понял, что же, в сущности, произошло, какая дьявольская сила закрутила пружину сюжета, превратившего коммуниста, лейтенанта Красной армии в гражданина Французской Республики Остина Брауна, имеющего большой вес в деловых кругах, полномочия и статус non grata в тех сферах, тайны которых открываются лишь в фантастических домыслах криминальных романов. Сила эта, позже названная «культом личности», а еще позже – репрессивным тоталитаризмом, в дни Отечественной войны воплощалась в образе «отца народов», любимого вождя, чей особый, волнующий голос, несущийся из трескучих наушников полевого радио, призывал их – рядовых и командиров, солдат и офицеров – стоять до конца, «до последней капли крови». Сколько же этих капель, ведер, галлонов, цистерн теплой человеческой крови было пролито тогда за победу идущими на смерть с его именем на устах?

По завершении войны была названа цифра – восемь миллионов погибших, в шестидесятые годы мир содрогнулся, узнав о двадцати миллионах и лишь в девяностые семидесятилетнему Остину Брауну будет дана возможность услышать правду – более тридцати пяти миллионов жизней унесла у его Родины та война. Море крови в самом буквальном, ужасающе-достоверном смысле. Сколько же из них, из тридцати пяти миллионов, рассталось с жизнью зазря, стало жертвами даже не глобально-исторических просчетов, а просто – «неоправданными потерями», теми, чьей жизнью распорядились бездушные нелюди, забывшие истинную цену человеческой крови?

Мысль о том, что Родина жила и воевала не совсем так, как представлялось ему, впервые пришла Остапу только в конце войны. Свою жизнь он не берег, рвался в самые опасные передряги. Сберегла его судьба. С точки зрения строевого армейского офицера, лейтенанту Гульбе, попавшему в командирские «холуи», сильно повезло. Сам же комдив, заполучивший в шоферы преданного, храброго, башковитого парнишку не раз благодарил случай в лице помощника начальника штаба дивизии по кадрам за полученный подарок.

Имея отличный послужной список и завидную боевую репутацию, лейтенант моторизованной части сухопутных войск О. Гульба поступил в распоряжение командира артиллерийского дивизиона Сергачева В. С. в начале 1944-го. Предшественник Остапа подорвался на мине вместе со своей верной старушкой полуторкой. Теперь же нового «возилу» ждал пахнущий краской «виллис», прибывший на фронт от американских союзников.

Сергачев В. С., жилистый, поджарый, с худым лошадиным лицом, туго обтянутым обветренной землистого цвета кожей, был немногословен, неулыбчив, скуп на похвалу. Доцент-математик, попавший на фронт прямо из стен Ленинградского университета, во главу своей командирской миссии поставил жесткий профессиональный и нравственный принцип: неоправданные человеческие потери приравнивать к преступлению. Выдержать этот не очень популярный в командных верхах принцип было ой как нелегко, и Остап подставил командиру свое крепкое молодое плечо, помогал, чем мог: смекалкой, расторопностью, инициативой, «прикрывал» Сергачева перед полковым начальством, «выбивал» запасные детали и бензин в хозяйственной части, выискивал хитрые пути-дорожки, объезды и прикрытия и не унывал, когда надеяться было не на что.

Комдиву не стукнуло и сорока, но чувствовалось, что берет он уже не силами и энтузиазмом, а жилами и совестью. Шло наступление по всему фронту, и артиллерия, этот «бог войны», по крылатому определению тов. Сталина, действуя в связке с пехотным батальоном, подготавливала боевые позиции, прикрывала наступление, обрушивая удары на яростно сопротивляющегося противника.

Сергачев почти не спал, отключаясь на несколько минут в блиндаже или на ходу в машине, и Остап, его фронтовой брат и нянька, увидев откинувшуюся голову сраженного сном комдива, заруливал в лесок – переждать пяток-другой минут. Глубоко запавшие, потемневшие глазницы, торчащий острый кадык, тяжелое дыхание – это измученное, на исходе сил тело, тянуло изо дня в день тяжелый воз ответственности за три артиллерийские батареи с орудийными расчетами, известными ему поименно, – за всех вместе и за каждого в отдельности. За деревушку, попадавшую в зону обстрела, и за тех, кто в тылу, под защитным прикрытием фронта, за своих – жену и двух дочек, пропавших в блокадном Ленинграде, и за Родину-мать, и лично – за товарища Сталина.

Вот только с последним у Сергачева не ладилось. Не раз и не два возникала эта тема в тех разговорах, что сами собой на пределе откровения вспыхивают между мужчинами в сполохах артиллерийского огня, с горечью пороха и крови на губах, когда выжить совсем не просто, а «до смерти четыре шага». Когда солгать невозможно, но мучительно важно оставить после себя то, что дороже жизни – выстраданное умом и совестью понимание. Здесь, в ознобе дождливых осенних ночей, у последней решающей черты, начал осваивать лейтенант Гульба школу инакомыслия – ее теорию, совместить которую с личным жизненным опытом пока никак не удавалось. А вскоре началась суровая практика.

Майор Сергачев, отказавшийся выполнить приказ уничтожить части противника вместе со своим пехотным батальоном, попавшим в окружение, уже на исходе 1944 года был отдан под трибунал.

Вскоре после этого Остап, отлежавшись после ранения и контузии в госпитале, приехал на неделю в свой разгромленный город, над героическими страшными развалинами которого рука об руку витали Победа и Смерть. Тех, кто жил теперь в землянках, напоминавших своими серыми холмиками восточное кладбище, напугать и опечалить уже было трудно. Исхудавший Остап с багровым сморщенным шрамом на выбритом и уже зарастающем черной щетиной затылке узнал, что пятидесятипятилетний отец, вставший в рядах ополченцев на защиту Сталинграда, пал смертью храбрых, непутевый брат Андрий, еще до войны лишившийся на заводе по пьянке трех пальцев и оставшийся в тылу, отдал свою жизнь не задумываясь, подтаскивая под огнем патроны защитникам ставшего позже легендарным дома Павлова. Эвакуации не было – население города предпочло смерть бегству – только так мог быть сформулирован смысл этой бойни для города имени Вождя. Постаревшая, совсем маленькая и старая мать, перейдя на шепот, сообщила сыну и еще одну, окончательно подкосившую его новость: еще до осады семья Виктории была арестована. Ее родители-инженеры оказались врагами, передававшими немецким шпионам чертежи секретного оружия, к чему, конечно, была причастна и их взрослая дочь.

Остап выбился из сил, отыскивая концы этой истории, но не добился ничего, кроме коротенькой справки: «осуждены на десять лет без права переписки». Те, кто давно толкался в инстанциях и разбирался в подтексте судебных формулировок, объяснили: искать бесполезно, просто уже некого.

Точка. Прихватив флягу с трофейным спиртом, Остап ушел к Волге. В эту ночь тяжелого прозрения, в котором было больше ожесточенности, чем понимания, сгинул «гарний хлопчик» Остап, со всеми своими дипломами и грамотами, со всем своим, под пулями пронесенным, прекраснодушием, улетев в черное звездное небо. Храпящее водочным перегаром, исхудавшее тело лейтенанта, уронившего пьяную голову на холодную, вычерненную мазутом гальку, принадлежало тому, кто должен был научиться жить заново, с закрытыми глазами, со связанными руками, с ампутированной горем душой.

 

6

Но полного перерождения не получилось. Боль спряталась, ушла в подполье, оставив памятную отметину – седую прядь у левого виска. Восставший было разум, остепенился, найдя спасительную опору: ответ за позор и беды его народа должен понести и тот, кто бандитским нахрапом зажал в тиски предательства мудрого, но доверчивого Вождя. Предстоит восстановить справедливость, но прежде всего – дожать до конца проклятую фашистскую гидру.

Остап вернулся на Первый Белорусский фронт, попав по разнарядке военкомата в части НКВД, ведущие спецработу на отвоеванных Красной армией территориях. Уже были освобождены от фашистов многие районы Литвы и Латвии, советские войска теснили захватчиков к Белоруссии, подступаясь к границам Польши и Австрии. Работа предстояла большая – вернуть стране награбленные и брошенные немцами материальные ценности, восстановить социальную справедливость в тех местах, где до сего момента ни социальной справедливости, ни имущественного равенства не было. В общих чертах «особая деятельность» выглядела так: части НКВД, двигающиеся за линией фронта, прочесывали занятую территорию, изымая бесхозное имущество из разгромленных или брошенных усадеб, богатых домов, музеев и по железной дороге отправляли в тыл. Попадались и особо важные объекты культурной или исторической ценности, чью судьбу определяла специальная комиссия экспертов, состоящая из штабного начальства, представителей местной власти очищенной территории и консультанта – капитана, работавшего до войны в Третьяковке.

Остап, вновь получив «виллис», превратившийся уже в свойский потрепанный «козлик», стал шофером при штабе специальной части, ведущей походную, нервную жизнь. Его непосредственный командир – подполковник Федорчук, отвечавший за своевременное изъятие и отправку груза, держал под контролем всю отвоеванную у немцев территорию Прибалтики.

Фронт грохотал совсем рядом, некоторые населенные пункты по нескольку раз за день переходили из рук в руки. Работать приходилось оперативно, изымая вещи под носом совершенно озверевшего от поражений врага. Отступая, фашисты минировали объекты, обладавшие наибольшей ценностью, или попросту заблаговременно уничтожали их, так что вступающие на оставленную противником территорию части находили лишь дымящееся пепелище с обломками мраморного фундамента да нелепыми обрубками колонн.

Здесь был тот же фронт, так же гибли ко всему привыкшие солдатики, попадая в обстрел или на заминированный объект, так же беспокойно и ответственно жилось начальству. Но что-то было в этой кипучей, рискованной деятельности «особой части» не фронтовое, не армейское.

Остапа, близкого к верхам, настораживал какой-то ажиотаж, «алчный блеск в глазах», как сказал бы Эдмон Дантес про своих врагов-стяжателей, какая-то особая, шушукающе-подмигивающая секретность и заговорщическая круговая порука штабников, работающих при закрытых дверях.

 

7

Однажды, февральской ночью сорок пятого, Остап был срочно вызван в штаб, расположившийся в ратуше маленького курляндского городка Кулдига.

– Нас здесь трое, – подполковник обвел пристальным взором полутемный кабинет с зашторенными высокими окнами, – и только мы несем ответственность перед командованием, перед Родиной и лично перед товарищем Сталиным за успех этой чрезвычайно важной операции.

Остап и капитан Стеблов, коротконогий, по-девичьи румяный, переглянулись, Стеблов застенчиво опустил глаза.

Потом было долгое путешествие с приглушенными фарами по заснеженным лесным дорогам без указания цели.

– Езжай прямо, теперь сверни у развилки, – командовал сидящий рядом Федорчук, шаря фонариком по скрытой в планшете карте. У обочины их ждала темная полуторка, из которой двое солдат с помощью Остапа выкатили три тяжелых металлических цилиндра, напоминавших канистры с ОВ. В свете фар Остап заметил характерную эмблему – череп с костями и какие-то латинские буквы, нанесенные белой краской.

Все вышли из машины и потащили груз к лесу.

– Вам-то, жердям, ничего, – крякнул маленький Стеблов, шагнув в сугроб. – А мне по самые яйца.

Около часа группа плутала в темноте, проваливаясь в снегу, продираясь сквозь кустарник, и наконец послышался призыв Федорчука, идущего впереди, порожняком.

Вышли к небольшому, слегка углубленному в берега озеру. «Будто велотрек замело», – подумал Остап, оглядывая круглую ледяную равнину. Луна стояла где-то за лесом, но было светло, так что фонарики убрали. Солдатик, посланный Федорчуком, потоптался на льду, выясняя его прочность.

– Дальше, дальше, иди, к центру, – командовал подполковник.

Ледок треснул, солдатик сел, вытаскивая из полыньи провалившийся сапог. Баллоны потащили к берегу и осторожно, накатом, стали толкать в глубь озера. Остап, отправившийся первым, почувствовал, как потрескивает непрочный ледяной покров. Он распластался на льду и стал толкать перед собой тяжелый металл.

– Довольно, довольно! Оставь груз – и назад, – крикнул с берега Федорчук.

Следуя примеру Остапа, по льду пополз один из солдатиков, докатив свой цилиндр вплотную к первому. И наконец, двинулся последний. Он старался попасть в оставленную предшественниками колею и, наверное, зря. Уже почти у цели лед треснул, распахнувшаяся черная дыра поглотила человека и его ношу. Солдатик вынырнул, пытался ухватиться за лед, колотил руками, обламывая края все больше и больше. Остап было рванулся к зарослям, приметив на ходу длинный упавший ствол, но его ухватила за локоть чья-то сильная рука.

– Погоди соваться, стой тут, – жестко сказал Федорчук и, заметив испуг непонимания в глазах Остапа, добавил: – Это приказ!

Оставшиеся на берегу видели, как пошли под воду тяжелые цилиндры, как скрылся в ледяной черноте обессилевший человек. Крики тонувшего оборвались, над озером воцарился покой, лишь где-то справа ухала артиллерия.

– Всем – к машинам. Лейтенант Гульба, пойдешь впереди со мной, – скомандовал Федорчук.

Они уже приближались к дороге, когда в лесу хлопнул выстрел. Из леса Стеблов вышел один, старательно отряхивая от снега полы шинели. Полуторка исчезла, на обочине одиноко дожидался «козлик».

– Да штрафники это, Гульба, что набычился, словно видмедик клишаногий, дубина хохлацкая? – дружески подтолкнул Остапа к машине Федорчук.

Ехали молча. Когда Остап притормозил у ратуши, начинало светать.

– Мы здесь с капитаном еще поработаем. А ты молодчина! Будешь представлен к награде, герой. – Федорчук неожиданной хохотнул. – И забудь все, что видел, будто контуженный, ясно? Если, конечно, хочешь вернуться под бок к своей дивчине. Не все-то нам шутки шутить, – добавил он уже другим, жестким голосом, не вызывающим сомнения в серьезности предупреждения.

Неизвестно, как бы поступил со всей этой историей Остап, но какая-то шоковая заторможенность, завладевшая им после визита в Сталинград, мешала все спокойно обдумать. А судьба, будто взявшая на обучение своего бывшего любимчика «гарнего хлопчика» Остю, готовила ему новый крутой оборот.

 

8

Через неделю после ночного происшествия, уже на территории Восточной Пруссии, лейтенант Гульба был отправлен ни свет ни заря на объект, отмеченный на немецкой карте как частное владение «Клеедорф», что означало наличие крупной усадьбы, подлежащей тотальной конфискации. Ему предстояла совсем простая задача – выяснить обстановку и подготовить приход спецроты для изъятия ценностей. Дело в том, что телефонная связь с домом, по-видимому, работала. Кто-то брал трубку, но голоса не подавал, что могло означать самое разное.

– Ну, ты прогуляйся, здесь недалеко, и сразу доложишь обстановку, – напутствовал Остапа Федорчук. – Да возьми трофейного «кадетика». «Козлик» может нам здесь понадобиться.

Так Остап оказался один в трофейном «опель-кадет» на лесной дороге Восточной Пруссии. Он легко ориентировался по немецкой карте, составленной подробно и основательно, да и указатели, изобиловавшие в этих захолустных местах, не дали бы заблудиться даже идиоту. Если бы таковой, конечно, хотя бы немного знал немецкий. Остап в который раз за военные годы пожалел о скудности его языковых навыков. Школьные знания немецкого, усиленно внедрявшегося молодняку в предвоенные годы, и фронтовой стаж позволяли Остапу даже пару раз выступить в качестве переводчика. Правда, он легче говорил сам, чем понимал немецкую скороговорку. Сейчас он механически пытался переводить названия на придорожных щитках, так и не вспомнив, что может означать по-русски эта Клеедорф? Дорф – деревня, а Клее? Неужто клей? Клейкая деревня, не слишком поэтично.

Перед выездом Остап наскоро осмотрел чужую машину, проверил наличие бензина и прихватил свой дорожный НЗ – две банки американской тушенки, сахар и спирт. В багажнике он обнаружил аккуратно упакованный в брезентовый мешок набор ремонтных инструментов.

Было начало марта, но утро выдалось из самых противных. Низкая облачность, придавившая землю тяжелым серым одеялом, сыпала густой, тающей на стекле метелью. Отчетливо, сразу с двух сторон грохотала артиллерия: войска Третьего Белорусского и Первого Прибалтийского фронтов пробивались к Кенигсбергу, служившему оплотом прусскому шовинизму.

Дорога петляла среди сосняка и занесенных снегом полей, среди которых на взгорках можно было различить красную черепичную кровлю домов и вытянутый шпиль «кирхен». Стреляли то спереди, то сзади. Остап не мог определить, на чьей территории он находится в данный момент и кто он – победитель или пленный.

«Кадетик», очевидно, имел приличный фронтовой стаж, послужив верой и правдой какому-нибудь командному чину средней величины группы немецких войск «Север», оборонявших подступы к Пруссии. Мотор стучал, сильно пахло бензином, за щиток у руля была подсунута измятая фотография: семилетний мальчик держал на вытянутой руке огромный кабачок, улыбаясь щербатым ртом.

Остап притормозил у обочины, заметив, что указатель запаса топлива близок к нулю. Он сразу же обнаружил течь в бензобаке, наскоро заделал отверстие кусочком толстой резины и тронулся дальше, понимая, что больше двух километров ему не протянуть. «Не фига себе, подарочек», – помянул он со злостью подсунувшего ему «кадетика» Федорчука.

Однако Клеедорф была уже совсем близко: на холме за перелеском, в кольце мощных толстоствольных деревьев, виднелись характерные замковые постройки, уже знакомые Остапу по Белоруссии и Литве.

Собственники-феодалы, не имевшие никакого представления о диалектической смене социально-экономических формаций, окапывались на своих землях прочно и основательно. Полтора-два, а то и три столетия назад они отстраивали себе родовые хоромы, подчеркивая в архитектуре присущие им личные качества: кто силу и властолюбие, кто изысканность и богатство, а кто особые пристрастия – любовь к Востоку или Византии, божественное или плотское. Таким образом, эти мелкие курляндские и польские князьки, мнившие свое родовое гнездо пупом земли, заявляли о себе издали, как бы предъявляя визитную карточку. Для непросвещенного взгляда Остапа вся эта тяжелая архитектура являлась просто «замком». Что ранняя или поздняя готика, что чистое барокко или эклектика – разницы не было. Замок есть замок, частнособственническое и, следовательно, подлежащее конфискации имущество, либо культурный объект, требующий особого внимания.

Замок, открывшийся взгляду Остапа, въехавшего с дороги на широкую подъездную аллею, обладал тремя, имевшими значение в данном случае, качествами: он был больше других, он таил в себе опасность и он принадлежал врагу.

Вопрос о принадлежности, правда, и предстояло прояснить. По вчерашним сводкам, эта территория считалась очищенной от фашистов и подчинялась законам освободительной армии. Что, естественно, не мешало отступающим немцам устроить в доме засаду или просто накидать мин, коварно пристроив их в самых неожиданных местах. Допустим, дергаешь дверной звонок или протягиваешь руку к забытой на рояле вазочке и…

 

9

Остап прикидывал тактику проникновения в дом. Его мотор заглох перед самой оградой, вход за которую охраняли огромные ворота витого кованого чугуна с гербом, венчающим узорчатую коронообразную арку. Позолоченные геральдические львы держали в лапах щит с трефовыми трилистниками по зеленому полю. «Прямо как в музее», – подумал Остап, побывавший однажды со школой в Ленинграде, и слегка нажал на тяжелую створку ворот – она не поддалась. Обнаружить защелку и отковырнуть ее язычок с помощью отвертки было делом нехитрым – ворота распахнулись мягко и бесшумно. По обеим сторонам дорожки, вымощенной каменными плитами, шли ряды подстриженных кустарников, среди которых возвышались большие рогожные кули, очевидно скрывавшие статуи. Метель утихла, выкинув на землю мощный снежный заряд, и теперь с голых веток высоких каштанов, с зеленой хвои вечнозеленой туи падали частые капли. Фигура человека, идущего по аллее, хорошо просматривалась, представляя собой отличную мишень. Остап не стал проверять меткость предполагаемого стрелка и, обогнув массивный фонтан, выросший на его пути, свернул в боковую дорожку, намереваясь обойти здание с тыла. Двигаясь короткими перебежками, он миновал глухую стену с полукруглой башней, увенчанной кирпичной острозубой кладкой наподобие кремлевской стены и, наконец, попал на задний двор. Здесь находились какие-то флигеля и пристройки хозяйственного значения, длинное строение с навесом, напоминающее конюшню, у которого притаилась шеренга пустых бочек и валялось большое тележное колесо. И двор, и строения, и замок выглядели покинутыми, хотя примет поспешных сборов, грабежа, внезапного бегства не было. По еще нетронутой белизне рыхлого снега хозяйски расхаживала пара угольно-черных ворон.

Остап приметил дверь, ведущую внутрь дома, с покрытым жестяными листами пандусом – наверное, через нее затаскивали ящики, вкатывали бочки, похоже, прямо на кухню. Дверь, к удивлению Остапа, оказалась не заперта, и он с величайшими предосторожностями проник в дом. Коридор, кухня, вымощенная кафелем, с огромными металлическими чанами и медной утварью, развешанной на стенах, с двумя гигантскими плитами и стопками дров у чугунных дверец, темные переходы и анфилады комнат были настоящим сказочным королевством. Вспомнилась детская книжка «Три толстяка» с ее забавными кухонно-поварскими сценками и, конечно же, «Спящая красавица», где целое царство замерло в заколдованном сне. В сумрачных покоях этого великолепного дома, с их штофно-гобеленово-муаровым царственным уютом, с их тусклой позолотой, обрамлявшей слегка затуманенные пылью зеркала, с мебелью и отделкой из мореного дуба, с мрамором, бронзой и хрусталем, с огромными темными картинами и выцветшими старыми шпалерами, витало сонное спокойствие, отдающее тленом.

Собственно, мысль о присутствии смерти была навеяна Остапу отнюдь не романтическими ассоциациями, а весьма здравыми соображениями: дом не разграблен, его не бросали в спешке хозяева и не ликвидировала какая-либо из вражеских сторон. При легко открываемых воротах и незапертых дверях, с учетом прохождения военных частей, все это чудом уцелевшее богатство казалось действительно заколдованным. Или же – хорошо охраняемым. Остап был готов ко всему – к свисту пули, к рявкающему «Hende hoh», сметающему стены взрыву. Беспрепятственно попав в просторную залу, из которой поднималась лестница на третий этаж, Остап прижался за каким-то, сплошь покрытым резьбой, монументальным шкафом, и прокричал, что есть мочи: «Кто здесь? Ответьте!» – по-русски и по-немецки. Ответа не последовало. Осторожно, как канатоходец, выполняющий свой коронный трюк, поднялся на третий этаж и стал толкать идущие вдоль балюстрады двери. Двери не открывались. Вдруг одна из них отворилась, и Остап попал в просторную, сумрачную комнату.

Судя по массивному письменному столу с бронзовой лампой в виде лошади, это был кабинет. Стены до потолка покрывали стеллажи с рядами потемневших книг, у потухшего камина лежало несколько поленьев, а большой диван у окна был превращен в кровать. Смятые одеяла прикрывали неподвижную фигуру. Уже издали Остап понял, что человек обессилен и тяжело болен.

Старик, полулежащий на высоких подушках, захлебывался прерывистыми свистящими звуками, вырывающимися из посиневших запекшихся губ. Голова с крупным, почти лысым черепом запрокинулась, худые длинные пальцы судорожно вцепились в край клетчатого пледа, сжимая его у хрипящего горла так, что сквозь восковую кожу белели суставы.

Остап рухнул в придвинутое к дивану кресло, с облегчением переводя дух. Только теперь он заметил, что все еще сжимает рукоятку ТТ, и спрятал пистолет в кобуру. На столике у изголовья больного лежал опрокинутый стеклянный стакан, конвертики с какими-то порошками, таблетки, на ковре валялся скомканный платок с запекшимися бурыми пятнами. В разбитое окно заметал снежок. По мраморному подоконнику растекалась большая лужа. Было ясно – старик безопасен и, главное, он в доме один: никто не подходил сюда, чтобы поднести воду к его пересохшим губам. Приложив ладонь ко лбу старика, Остап почувствовал жар. Веки больного дрогнули, открылись, но в мутном взгляде не было ничего, кроме страдания. «Вассер…» – прошептали иссохшие губы. Остап спустился на кухню и принес целое ведро воды.

 

10

Следующие два дня прошли для него как во сне. Ирреальность происходящего, усталость и какое-то странное оцепенение, охватившее Остапа в этом тихом доме, действовали как снотворное. Армейский долг Остапа остался не выполненным – телефонная связь оборвалась, поиски запасов бензина во всех хозяйственных помещениях не увенчались успехом, приходилось лишь дожидаться, когда к имению наконец подойдет его часть. И естественно, погрузиться в простые житейские заботы, которых требует присутствие тяжелобольного. Остап сбегал к машине за НЗ и инструментом. Он поил старика горячей водой со спиртом, скипятив на кухне большой алюминиевый чайник, растопил камин и занялся разбитым окном. В поисках подходящего материала гость вытащил с нижней полки стеллажа один из огромных фолиантов, оказавшийся альбомом с марками, и с сожалением пробежал глазами плотные серые листы, усеянные крошечными разноцветными прямоугольниками. «Вот бы Марика сюда», – подумал Остап, решительно рванув твердый картон. Марик – очкарик, школьный фанатик-филателист всегда носился с альбомами, что-то выменивал, выкупал, за чем-то охотился, введя в мальчишечий лексикон новые завораживающие слова «голубая Гвинея», «двойной Маврикий», «слепой Дублон».

Теперь усилиями Остапа из окна Клеедорфа в сырую мартовскую ночь смотрела драгоценная мечта Марика, защищая от сквозняка немощное тело неизвестного старика. Возвращаясь в комнату или вынырнув из странной клейкой дремы, Остап сразу смотрел на диван, опасаясь, что увидит бездыханное тело. Но утром второго дня старик пришел в себя, открыл глаза и еле слышно прошептал:

– Пожалуйста, мои лекарства.

Остап понял, вложив в протянутую ладонь больного пробирку с таблетками.

– Нет, другое, в бумаге.

Остап развернул порошок и, всыпав в рот старика, протянул ему стакан с водой. Тот проглотил и поблагодарил взглядом. А затем Остап приступил к курсу лечения, разработанному фронтовым опытом. Старику удалось проглотить сто граммов спирта, запивая его горячим супом из армейской тушенки. После чего больной проспал несколько часов и, проснувшись, попросился в клозет. Ему стало лучше, он даже пытался встать, но тут же повис на руках подоспевшего Остапа, оказавшись высоким и легким. Под толстым, узорчато вязанным из деревенской шерсти свитером хрипло дышала костлявая грудь, на худых бедрах еле держались помятые брюки из коричневого ворсистого сукна. Старик перевел дыхание и, скрипнув зубами, встал, опираясь на руку своего спасителя. Часть панели в углу комнаты оказалась дверцей, а за ней – вполне комфортабельный туалет с кружевными занавесками на узком окне, салфетками, плетеным коробом, полным журналов, и умывальник с овальным зеркалом. «А я-то на двор бегаю, деревня, – упрекнул себя Остап, закрывая за стариком дверь. – Гордый, фриц чертов. Лучше умереть, чем в штаны напустить», – думал он, слыша, как спускается за дверью вода и урчит водопровод. Старик вышел, придерживаясь за книжные полки, доковылял до кресла у камина и сел, с трудом переводя дыхание. Остап заметил, что он побрился, отчего стали заметней размашистые усы, и зачесал назад редкие седые пряди. По комнате разнесся легкий запах одеколона. «Такой ли уж он старик?» – засомневался Остап, которому теперь казалось, что незнакомец не старше его отца. А тот, справившись с одышкой, посмотрел на гостя глубоко запавшими светлыми глазами, в которых притаился смех.

– Я хотел поблагодарить вас стоя, офицер, но, уж извините, обессилел, – проговорил «фриц» на столь чистом русском языке, что Остап от неожиданности, по-видимому, приоткрыл рот. – Вижу, вы удивлены, – продолжал он. – Никакой мистики. Я – русский. Не беспокойтесь, вы не нарушили воинского долга, не дав мне умереть, – я ваш идейный противник, но не враг. В том, что касается фашизма – я с вами заодно. Позвольте представиться: бывший штабс-капитан Добровольческой армии Деникина Александр Леонидович Зуев, вот уже семнадцать лет исполняющий обязанности герцога Баттенбергского… Прошу вас, объясните ситуацию: вы у меня в гостях или же я – ваш пленник? Только прежде хочу заверить вас честью офицера, что, как бы ни повернулись обстоятельства, – я ваш должник и не причиню вам вреда… Но лучше по порядку. У нас, по-видимому, есть какое-то время в запасе? Насколько я заметил, вы не торопитесь прервать визит. Придвиньте ваше кресло и присаживайтесь – предстоит, мне кажется, длинный разговор.

 

11

Этой беседе, продолжавшейся много часов, суждено было сыграть в жизни Остапа особую роль. Много позже, вспоминая освещенную огнем камина комнату, красное вино в хрустальных бокалах, разлитое из бутылки с этикеткой Прусского двора, дымящуюся в фарфоровой вазе с гербами картошку в мундире и лицо человека, неторопливо размышлявшего вслух, Остап не мог установить, что было на самом деле, а что присочинило его воображение. Была, несомненно, великолепная ветчина и сыр, принесенные Остапом вместе с вином из подвала по указанию хозяина. Были тонкие сигары и завывание ветра в камине. А вот сам рассказ герцога Баттенбергского? Что услышал Остап тогда от старика, а что пришло в голову другими путями, застряв там невостребованным грузом в отдаленных уголках памяти, чтобы теперь явиться на свет прозрения, слившийся в единую осмысленную картину?

Александр Леонидович Зуев оказался и в самом деле ровесником отца Остапа, что придавало его рассказу остроту сопоставления, которого никак не мог избежать боец Красной армии Гульба, выслушивая исповедь своего классового врага. Дворянин, белогвардеец Зуев был, несомненно, одним из тех матерых хищников, на травлю которых натаскивала свою молодежь страна победившего пролетариата. Тогда, в 1919-м, под Ростовом, возможно, именно он, Зуев, брал на мушку краснозвездочную буденовку старшего Гульбы и, наверное, уж не без его участия готовила Германия преступный военный план в начале тридцатых, имевший привкус возмездия для тех, кто был изгнан революцией. Зуев часто останавливался, сотрясаясь в жестоком кашле, и, отдышавшись, продолжал говорить тихо, коротко, убежденно, преодолевая недомогание усилием воли. Его личная история, несмотря на свою фантастичность, убедила Остапа в своей правдивости, установив между собеседниками тон некой доверительности.

После разгрома Белой армии и эмигрантских скитаний по Турции и Европе Зуев оказался в Берлине, осев в дешевом пансионе. Он зарабатывал на жизнь уроками русского языка. Летом 1927 года, приехав в маленький прусский городок навестить своего полкового приятеля, он отважился на довольно-таки эксцентричный по тогдашнему его душевному состоянию поступок: отправился поиграть в теннис. Поддавшись уговорам приятеля и натянув его белые брюки – присутствие на корте в брюках иного цвета было немыслимо, – тридцативосьмилетний экс-россиянин и экс-офицер оказался в игре, считавшейся тогда привилегией светского круга. Партнершей Александра была изящная брюнетка «с манерами». После партии она пригласила русских друзей к себе на чай и, усадив в открытый новенький «паккард», покатила в неизвестном направлении. Когда машина подъехала к роскошному дворцу, оказалось, что это вовсе не музей и не исторический памятник, а попросту – ее дом. Сама же Виктория – сестра бывшего кайзера Вильгельма, герцогиня Баттенбергская, – бездетная вдова. Через несколько дней было объявлено о свадьбе Виктории и русского эмигранта. Светская хроника, захлебываясь от пикантности ситуации, на все лады толковала это событие. Особо злобствовала русская пресса, называя Викторию старухой, а Александра – «платным танцором дансинга». Несмотря на скандал и возмущение царственной гогенцоллерновской родни, свадьба состоялась, причем с венчанием по православному обряду во дворце Шаммбургов в Боне. Александр Зуев вошел в семью Вильгельма, сделавшись совладельцем крупнейших имений и дворца, что впрямую свидетельствовало о корыстном расчете русского эмигранта. Однако все было много проще и абсолютно невероятно: Александр просто-напросто влюбился в Викторию там же, на корте, с первого взгляда.

 

12

– Десять лет прошло с того дня, – рассказывал Зуев, – как я оставил в России мою главную, невенчанную любовь. Мы отступали, я верил, что вернусь к ней совсем скоро и сделаю своей женой. Я так хотел этого, убегая из окна ее дома по скользкой ветхой крыше, что совсем не боялся ни пуль, чиркающих рядом, ни криков с улицы, приказывающих мне сдаться. Я чувствовал, как мне вслед с замирающим от волнения сердцем смотрит она, любящая, преданная. Ее взгляд, как ангел-хранитель витал за моей спиной, и я ощущал себя неуязвимым, счастливым и легким. Счастливым и легким… А года через два, в Константинополе, от нашей общей знакомой я узнал, что Варя умерла от тифа, родив мальчика… Я тоже хотел уйти из жизни, но не вышло – мой час еще не пришел.

Время и чужая нелепая жизнь, которой я воспользовался, как ношеным пиджаком, снятым с плеча убитого, отодвинули мое прошлое за болевую черту. Существование становилось вполне выносимым.

И вот еще не старый, еще ловкий и стройный и совершенно свободный мужчина с едва обозначившейся сединой, с тайной глубоко скрытой надеждой на святую Любовь оказывается один на один в теннисном бое с загадочной, утонченной, явно заинтересовавшейся им незнакомкой… Может быть, как-то по-особому светило вечернее солнце, может быть, что-то живое проснулось и зазвенело в душе, а может, просто – свершилось предначертанное судьбой. Я с удивлением понял, что влюбляюсь, наблюдая через сетку за стройной фигуркой в короткой белой юбке плиссе, слыша эти гортанные немецкие выкрики, ведущие счет. Влюбляюсь в изящную незнакомку, легко ведущую по пустынному шоссе свой послушный автомобиль, в ее манеру пристально взглядывать прямо в глаза, внезапно повернув голову, так что короткие каштановые пряди скользили по щеке и губам… Я не подозревал, что она – герцогиня. Я просто думал тогда, подставляя лицо напору свежего ветра: «Вот оно – свершилось!» И был счастлив впервые за эти десять ненужных лет.

В бескорыстное чувство Александра к Виктории Остап поверил сразу – ему было достаточно одного звучания этого магического женского имени. Поверил и в то, что, вопреки злобным прогнозам, очевидный мезальянс оказался удачным, прочным союзом. Александр с женой долго путешествовали по свету, посещая самые экзотические уголки, а потом поселились здесь, в Клеедорфе – Деревне Клевера, вдали от светской жизни, политики и слухов. Зуев увлекся новой философией и политологией, проявляя особый интерес ко всему, что происходило в России.

– Впрочем, это особая тема, – прервал свой рассказ герцог. – А теперь прошу вас, лейтенант, – ваш ход. Расскажите о себе, кто вы, как, чем жили, чем вдохновлялись, во что веровали, кого ненавидели, любили? Вы первый русский из «советских», которого я вижу, и, возможно, это моя единственная возможность получить информацию из первых рук – вашу личную истину. Судя по имени, вы скорее всего украинец. Или «сын турецко-подданного – Остап-Сулейман-Берта-Мария Бендер-Бей» – процитировал Зуев с улыбкой.

– Откуда вам известно?.. – изумился Остап, но его собеседник уже снимал с полки подшивку журнала «30 дней», точно такую же, как приносила когда-то из заводской библиотеки Виктория, только совсем не потрепанную.

– Этот забавный памфлет ваших писателей содержит столько живых метких наблюдений, что я простил им все наивные надругательства над собственным трагическим прошлым и полюбил Остапа. Итак – «лед тронулся, господа присяжные заседатели»…

 

13

Остап начал свой рассказ, впервые в жизни складывая из отрывочных эпизодов широкомасштабную картину собственной недолгой жизни. Ему приходилось уже не раз излагать для различных инстанций автобиографию. Так он и начал: «Родился в марте 1920 года, в семье рабочего…» Но теперь стало ясно, что самое главное, самое прекрасное и трагическое, самое личное, находится за пределами привычных формулировок, а найти слова, да и просто осознать многое сразу, с налета, было трудно.

Однако Александр Леонидович слушал с такой искренней заинтересованностью и удовольствием, которыми воображение Остапа, с подачи советского искусства, наделяло лишь вождя мирового пролетариата, углубившегося в звучание Лунной сонаты. Зуев сидел тихо, спрятав лицо в ладонях, закрыв глаза, и лишь короткие, точные вопросы, направлявшие рассказ Остапа, свидетельствовали о том, что он предельно внимателен и собран.

Красноречие Остапа крепло, он и не заметил, как подошел в своем повествовании к событиям последних дней.

– Остап, позвольте мне обращаться к вам запросто. Вы остановились на вашей теперешней службе – наша встреча еще не атрибутирована вашим сознанием. То есть она еще не получила конкретного определения. Поверьте, я слышал в своей жизни немало историй, но ваша, возможно и не самая затейливая, тронула меня до глубины души. Я следил за развитием тайного узора вашей судьбы, вроде тоненьких линий на ладони, где каждая черточка, морщинка имеет свое значение и обретает смысл лишь в связи с остальными. Послушайте же – здесь главное – девятнадцатый год. Мы лежали с вашим отцом Тарасом Гульбой в разных окопах. Малограмотный крестьянин, представитель народа, еще не знавший о существовании Гоголя, и российский интеллигент-либерал, вставший на защиту российской культуры, готовый умереть ради ее спасения… Не для себя – для этого же самого народа. Мы целились друг в друга, и лишь досадная тогда промашка – дюйм мимо – дырочка в фуражке, привела к тому, что на свет все же появились вы, а я – полутруп, кашляя кровью, тороплюсь дать вам то, что, по моей же отчасти вине, не сумели дать вам ни отец, ни Родина, – Правду.

Зуев говорил сжато и точно. Подлинная трагически изломанная судьба России разворачивалась перед Остапом, навсегда разрушая ту парадную, официозно-помпезную упаковку, в которой скрывала ее советская культурно-идеологическая мифология.

Остап узнал правду о революции и красном терроре, о концлагерях и репрессиях, о фашизме и коммунизме, оказавшимися братьями. Его сознание, не способное все сразу осмыслить, впитывало информацию, чтобы потом, в нужный момент, извлечь ее из тайников памяти. Сейчас же было только одно – доверие к тихому, прерывающемуся кашлем голосу. Слушая Зуева, Остап чувствовал «животом», а вернее – своей высокопробной, не поддающейся коррозии, совестью, что правда – настоящая, единственная правда – была на стороне его классового врага.

Говорил Александр Леонидович все с большим трудом, все чаще тянулся дрожащей рукой к стакану с водой, тяжелее кашлял, зажимая платком посиневшие губы. Он старался поскорее спрятать измятый платок, но было заметно, что на его белизне расплываются большие алые пятна.

Еще неделю назад, в самом начале весны, у Зуева началось внезапное обострение застарелого туберкулеза, полученного в окопах Первой мировой и залеченного в швейцарском санатории. Виктория умерла два года назад, не оставив наследников. В соответствии с брачным контрактом Зуев получил герцогский титул. Он остался один на попечении старого немца-слуги и штата приходящей прислуги. За три дня до визита Остапа в Клеедорф старик Мартин с шофером уехали в город, за лекарством для захворавшего хозяина, да так и не вернулись. Александр Леонидович, чувствуя усиление болезни, перебрался в самую теплую комнату, прислушиваясь к каждому звуку извне. В среду, по заведенному порядку, приходили горничная и истопник, но на этот раз они не явились. Зуев уже не мог подняться, временами впадая в забытье от сильного жара. Несколько раз он снимал телефонную трубку и, услышав русские голоса, догадался в чем дело. Однажды ему показалось, что за окнами кто-то ходит. Кричать он не мог и, схватив с тумбочки тяжелый серебряный поднос, запустил им в стекло, стараясь привлечь внимание. Никто не пришел ему на помощь, и первое, что увидел больной, выныривая из бреда, было лицо Остапа.

 

14

– Остап, наша встреча может быть прервана каждую минуту. Не знаю, что сумел ты понять из моей сумбурной «лекции» и как сложится твоя дальнейшая жизнь. Запомни одно: то, что мы называем «жизнью», со всем невероятным нагромождением запутанных и, кажется часто, бессмысленных событий, всего лишь изнанка ковра. Нити запутаны, переплетены, оборваны и связаны словно случайно. Но стоит лишь завернуть уголок, и мы увидим удивительной красоты рисунок. В нем есть Замысел и Смысл, которые дано понять лишь тому, кто соткал ковер.

– Значит, во всем есть своя правда?

– Иногда она кажется абсурдной. Не стоит рубить с плеча. Надо лишь доверять своей совести и вере в добро.

– А как же… – начал Остап, но Зуев перебил его.

– Понимаю, вопросов много. Тебе предстоит решать их всю жизнь. Но сейчас я ставлю точку. Времени у нас мало, а мне необходимо сделать нечто чрезвычайно важное. Прежде всего, я хочу вместе с вами выпить этот последний в моей жизни глоток вина за наших Викторий. Царствие им Небесное. – Зуев поднял хрустальный бокал. – И второе. Я понимаю, что со мной что-то не так. Что-то перевернулось в моей душе и я чувствую, понимаю по-другому, чем какую-то неделю назад. Сегодня, сейчас я уверен, что должен просить тебя об услуге… Когда закончится все это – фашизм и коммунизм, и какие-нибудь еще чумные «измы», возможно, жизнь сложится так, что ты встретишься на узкой дорожке с человеком, которого должен будешь пощадить… Варя назвала его Сашенькой. Сашенька Кутузов. Друг мой, я перешел на «ты» – так требует мое сердце, а для церемоний нет времени, – Зуев судорожно глотнул воздух, – наша «партия» движется к концу, а мы так и не поняли, кто из нас победитель. Вернее, этот вопрос решаешь сейчас для себя ТЫ. Я осмелюсь полагать, мы – союзники. И с этим заверением предупреждаю – я вооружен.

Зуев достал из письменного стола браунинг и положил его перед собой:

– Я не отягощу твою совесть моим пленением, когда появятся «товарищи». Поверь, мой самостоятельный уход будет лишь формальностью – финальный свисток свыше немного запаздывает. К тому же я слишком слаб и слишком много знаю…

Остап молчал, склонив голову.

– Ты верующий? – спросил Зуев неожиданно. – Ах, что я, вам же, советским людям, нельзя. А мне можно и нужно, но я – не могу. Не получается. Все никак не выясню свои отношения со Всевышним, и хуже всего то, что, как только я начинаю веровать, что ОН – «еси», мне кажется, что мы – враги. Я не могу объяснить Его ВСЕСИЛИЯ и НЕВМЕШАТЕЛЬСТВА. Я не могу понять, с чьего высокого дозволения и почему приняла мученический крест наша Родина. Я придумываю сотни ответов, но не могу смириться с суровостью приговора… Довольно, это ты будешь решать самостоятельно, наедине с НИМ, долго, очень долго. А сейчас – возьми. – Зуев извлек из глубины своего толстого свитера что-то завернутое в голубой цветастый платок. – Это наша семейная икона, переходящая уже через шесть поколений. После венчания мне отдала ее мать – единственную ценность, спасенную из нашего российского дома. Это уменьшенный список со знаменитой чудотворной Владимирской иконы Божией Матери – заступницы и охранительницы Москвы. Возьми ее себе, а если на этом свете и впрямь есть Судьба, в тайный изящный замысел которой я только сейчас уверовал, передай ее моему сыну. – Зуев на мгновение задумался, будто всматриваясь в незримую даль, и продолжал: – Мои глаза ослабли, будущее тонет в тумане. Возможно фигура, маячащая там, в дали, за пределами моей жизни принадлежит другому. Возможно… Возможно, моя просьба невыполнима. В этом случае, заклинаю тебя – мой случайный наследник, – оставь эту реликвию в своей семье. Передай дочери или сыну. Уж он-то обязательно будет. Я в этом уверен.

Остап взял небольшой тяжелый прямоугольник и спрятал его на груди.

– Обещаю вам, я клянусь… – тихо сказал он, ощутив внезапно покрывшейся «мурашками» кожей ответственность момента.

Зуев неожиданно рассмеялся:

– Довольно клятв и театральных эффектов. В эти дни здесь с вами я чувствую себя героем греческой трагедии. Я слышу дыхание Рока, во всем вижу какую-то многозначительность, и мне хочется говорить гекзаметром. А вас учили в гимназии «мертвым языкам»?

Остап не успел возразить – в этот момент за окнами раздался шум приближающегося мотора, и оба одновременно потянулись к оружию.

– Ну что же, мы, кажется, все успели. – Зуев спустил предохранитель своего браунинга.

Остап, скрываясь за шторой, выглянул в окно: по аллее к дому двигались три немецких мотоцикла, в колясках которых сидели бойцы с автоматами.

– А вот и ожидаемый вами Рок, Александр Леонидович. В форме моторизованной бригады СС. Извольте встречать. – Остап прислонился спиной к деревянной панели и, слыша, как застучали внизу сапоги, поднес дуло к виску.

– Уберите, уберите сейчас же! – железным голосом произнес Зуев. – Возьмите на себя труд и мужество выжить, вы сами убедитесь, что все намного серьезнее и сложнее, чем вам сейчас кажется. – Герцог взял пистолет из руки Остапа, поставил на предохранитель и опустил в карман своих брюк.

Распахнутая сильным ударом ноги дверь громыхнула об стену. На пороге вырос эсэсовец с автоматом.

– Руки вверх. Не двигаться! – гаркнул он.

Зуев и Остап подняли руки, и тотчас в дверях появился офицер в длинном, шоколадной кожи пальто, окидывая взглядом странную пару.

– Я – герцог Батенбергский. – Представился Зуев. А этот человек – мой коллега. Подробности я полномочен изложить лично группенфюреру Шелленбергу.

В мае пришла победа. Мир перестраивался, образуя «социалистический лагерь дружественных государств». А в начале января 1947 года в доме мадам Бусоне, вдовы, проживающей на рю Летань маленького провинциального городка на юге Франции, арендовал верхний этаж немец, эмигрант-антифашист, зарегистрировавшийся в префектуре как Остин Браун, юрист.