1
Сентябрь в Венеции — время утонченной печали и внезапно прорывающегося ликования. Все зависит от движения туч. Мгновение назад темные под сумрачным небосводом каналы и палаццо вспыхивают в лучах прорвавшегося солнца с неудержимой, карнавальной радостью. Каскады солнца сверкают в мокрых от дождя плитах площадей, плещутся с голубями в зеркальных лужах. Это еще и кинофестиваль, собирающий знатоков кино, звезд и светское общество. Сюда приехал уставший от работы и от жизни фон Штернберг. В Париже оказалась путешествующая по Европе с семьей Марлен. Они договорились о встрече в Венеции — вспомнить былое, обсудить настоящее и, кто знает, помечтать о будущем.
К ужину с Джозефом в ресторане «Лидо» Марлен, как всегда, готовилась с полной ответственностью, вписывая еще одну страницу в «историю легенды». Черное облегающее платье из тяжелого крепа, немного четырехкаратных бриллиантов, атласный мех смоляного свободного жакета и фетровая шляпка, чуть боком сидящая на блестящих, тщательно уложенных волосах. Шляпка совсем простая, но чрезвычайно эффектная — от лучшего парижского мастера. Марлен принадлежала к категории женщин лаконичной стильности, когда четко выписанный образ таит в себе больше, чем заявляет в открытую.
Столик Джо и Марлен находился в углу — она терпеть не могла, когда на нее сворачивали шеи в ресторанах, но краем глаза подмечала наиболее интересных персон и производимое ею впечатление.
Из-под полуопущенных век и бокала с шампанским Марлен отметила элегантного мужчину, одиноко сидящего у окна за бутылкой вина. Он курил, изящно поднося узкую кисть с сигаретой к великолепно очерченным губам. Веки при этом опускались, скрывая сумрачный блеск зорких глаз. Казалось, он пребывал в глубокой задумчивости, слушая некую, звучащую внутри музыку.
Давнее воспоминание шевельнулось в памяти Марлен, но не выплыло на поверхность. Он повернул голову с ястребиным носом, их глаза встретились.
— Джозеф, где я могла видеть вон того мужчину у окна?
— Где угодно, любовь моя. Это Эрих Мария Ремарк, его нашумевшую повесть «На Западном фронте без перемен» экранизировали в Голливуде в 1930 году. Фильм получил «Оскара».
— Режиссер, кажется, был довольно молодым и тоже отхватил премию, — заметила Марлен, продолжая изподволь наблюдать за писателем.
— Фильм сделал Лев Мильштейн, говорят, он из России, работает в США под именем Льюис Майлстоун. Ты даже сказала, что видела фильм и он тебе понравился.
— Еще больше понравился роман, я читала его на немецком. — Марлен открыто взглянула на Ремарка. — А он настоящий писатель.
Словно повинуясь ее взгляду, мужчина приблизился к их столику.
— Господин фон Штернберг? Мадам? — Тонкие черты лица, чувственный рот. Глаза хищной птицы наполнились огнем, когда он склонился к ней. — Позвольте представиться, я — Эрих Мария Ремарк.
Дитрих протянула ему руку, Ремарк учтиво поцеловал ее. Марлен слегка улыбнулась и кивком головы предложила ему сесть.
— Вы выглядите слишком молодо, для того чтобы написать одну из самых великих книг нашего времени, — проговорила она, не спуская с него глаз, и достала сигарету из позолоченного портсигара.
— Может быть, я написал ее только для того, чтобы однажды услышать, как вы произносите эти слова своим волшебным голосом. — Щелкнув зажигалкой, он поднес ей огонь. Она прикрыла огонек пламени в его загорелой руке своими тонкими белыми кистями, глубоко втянула сигаретный дым и кончиком языка сбросила с нижней губы крошечку табака…
Фон Штернберг, досконально изучивший повадки мгновенно и бурно влюблявшейся Марлен, тихо удалился.
Они долго танцевали под маленький оркестрик, одни, в полутьме опустевшего зала. Марлен оценила класс партнера, его нежную, но твердо ведущую руку, почувствовала нарастающий жар желания. Неотвратимость сближения становилась очевидной, заманивающей и чем-то пугающей Эриха.
— А почему мы должны сопротивляться? — сказала она, угадав его сомнения. — Я остановилась в отеле поблизости, проводите?
Они вышли в серебристую черноту лунной ночи, нырнули в переулок от ярко освещенной набережной. Марлен запахнула легкий жакет из тонкого нежного меха, с наслаждением вдохнула прохладный, насыщенный морской влагой воздух и подняла лицо. Лунный свет залил ее черты.
Последнюю строку произнесла она почти шепотом. Эрих продолжил:
— …Чему бывать, чему не быть на свете… — задумчиво повторила Марлен и заглянула в его глаза: — Желание я загадала. Похоже, оно исполняется: Рильке — мой любимый поэт.
Ее «бледное лицо, высокие скулы и широко расставленные глаза. Лицо было застывшим и напоминало маску — лицо, чья открытость уже сама по себе была секретом. Оно ничего не прятало, но и ничего не раскрывало, оно ничего не обещало и обещало все» — эти слова он напишет про Марлен позже, а сейчас лишь проговорил словами Рильке:
Она продолжила:
— У нас получился отличный дуэт! С первого дубля, — Марлен улыбнулась. — Обожаю Рильке.
— Отменный вкус, — заметил Ремарк. — Собственно, какой же еще может быть у вас. Читайте, читайте, пожалуйста, еще, все равно что… Ваш голос…
Марлен вспомнила Гейне. Она чеканила строки в такт стука своих каблуков по брусчатке. Звуки гулко отдавались в узком ущелье спящих домов. Она знала наизусть много стихов.
— Ой! — Марлен покачнулась.
— Каблуки — не лучшая обувь для прогулки по этим камням. — Он поймал ее в объятия, заглядывая в близкое, совсем близкое загадочное лицо. — Когда я смотрю на вас так, вы кажетесь девчонкой. И одновременно… посланницей иной планеты.
— Фон Штернбергу не нравилось, когда я играла с высокими партнерами. Это заставляло меня смотреть на них снизу вверх, в то время как на него, из небольшого роста Джозефа, только сверху вниз… Он знал — так, заглядывая в глаза мужчине, смотрят только влюбленные женщины… — Марлен потянулась к его губам, как тысячи раз делала перед камерой в сцене поцелуя.
— Это не кино, Марлен. Боюсь, это совсем не кино. — Его губы впились жадным поцелуем. Сорвалась и прочертила небосвод падающая звезда. Они не видели ее, но совершенно точно знали, чего хотят в это мгновение.
Отель, где остановилась Марлен, был похож на маленькое палаццо из декораций к шекспировским «Ромео и Джульетте»: увитые плющом колонны и даже овальный балкончик на втором этаже, перед широким темным окном в обрамлении резного камня.
— Вон там мои апартаменты. — Она показала на балкон, призывно посмотрела на своего спутника и быстро зашагала к подъезду.
Вскоре за плотными шоколадными шторами зажегся свет.
…Марлен в длинном белом атласном халате сидела на краю королевской постели. Ремарк опустился на толстый ковер у ее ног и погрузил лицо в ее ароматные ладони.
— Я безумно влюблен в вас, Марлен. Это как удар молнии. Но… — Он замолчал, сжимая лоб. — Но вы должны знать: я импотент.
— Отлично! Значит, нам ничего не помешает уютно поспать рядом! — воскликнула она с непонятной ему радостью. — Погаси свет и рассказывай… Я должна знать о тебе все. Мы ведь уже на «ты», правда? — Марлен удобно расположилась на кружевных подушках, открыла позолоченный портсигар.
Ремарк выключил бра, оставив лишь лампу на комоде, затененную вишневым абажуром из витого муранского стекла, и поднес Марлен горящую зажигалку.
— У тебя было много женщин? — Марлен закурила.
— О!.. — Эрих затянулся. — Но сейчас кажется, что рассказывать вовсе не о чем. Все ничто перед ликом твоим…
— Ремарк — французская фамилия.
— Французом был мой прадед, кузнец, родившийся в Пруссии, недалеко от границы с Францией. Женился он на немке. Мой отец был переплетчиком.
— Прадед кузнец, отец переплетчик? Я слышала, ты носишь баронский титул.
— Это смешная история… Видишь ли, я был довольно своеобразным юношей. Амбициозный провинциал — из городка Оснабрюке, парвеню, рвавшийся к признанию. Видимо, мне с детства не хватало ласки. Все перепадало моему старшему брату Теодору.
— Бедный малыш… — Склонившись, Марлен обвила руками его шею и поцеловала в щеку. — Ты много испытал. Эта история в твоем военном романе не вымышлена — так написать можно только тогда, когда пережил все сам.
— Я учился в католической королевской семинарии и намеревался стать учителем. Но в 1916-м меня, восемнадцатилетнего пацана, забрали в армию. Наша часть попала в самое пекло, на передовую. Фронтовой жизни за три года я хлебнул достаточно, чтобы потом много лет болеть войной и всю оставшуюся жизнь ненавидеть ее…
— Ты на себе притащил в госпиталь смертельно раненного товарища. Это же подвиг! Настоящий подвиг. Ты в самом деле был ранен?
— В руку, ногу и шею.
— Покажи немедленно! — Мален приподнялась.
— Непременно. Потом… — Его губы искривились в горькой усмешке, он совсем не верил, что это «потом» наступит. Он рано и много увлекался женщинами. Последнее время интимные отношения с подругами не складывались: трудный характер, проблемы со спиртным, с потенцией.
— Я долго еще чувствовал себя человеком особой судьбы, — продолжил рассказ Эрих. — После войны повел себя странно, стал носить форму лейтенанта и «железный крест», хотя от награды после увольнения отказался и был всего лишь рядовым. Начал учительствовать в деревенских школах, рисовался, изображал из себя бывалого фронтовика.
— Но ведь это правда! Ты был достоин ордена! В своей книге ты рассказал о войне совершенно пронзительно. Для меня ты — самый главный фронтовой герой. — Марлен знала, что так, возлежащая в золотистой полутени, выглядит невероятно соблазнительно и тихо ликовала: сидящий у ее ног мужчина был захвачен в плен без сопротивления. Впрочем, все они летели на ее свет без оглядки, не опасаясь опалить крылышек. Но Эрих — не все. Эрих — единственный и лучший. Громкая слава, очень громкая, мировая. Бесконечный калейдоскоп женщин. Ну, теперь-то он завяз надолго. Не надолго — навсегда.
— Я уверена, ты достоин Нобелевской премии. Это какая-то гнусная интрига, что тебя отстранили.
Он нахмурился:
— Видишь ли, тут совсем другая история, до нее я еще дойду. Когда я пытался заявить о себе в послевоенные годы, книги еще не было, и я даже не предполагал, что когда-либо напишу ее. Учительство мое оказалось коротким. Начальству «артистические замашки» фронтовика не понравились, пришлось вернуться в родной городок. В отцовском доме оборудовал себе кабинет в башенке — там я рисовал, играл на рояле и начал сочинять.
— Ты необыкновенный! — Марлен чувствовала, как опьяняющая волна нового, грандиозного романа начинает кружить голову. Его точеный, немного хищный профиль, его глаза — глаза, познавшие печаль и восторги… Его писательский дар, творивший миры… Этот мужчина обещал многое. В полусне комната раскачивалась, наполненная вишневым светом и зыбким восторгом праздника. — Стал писать и сразу получил мировую известность! — сказала Марлен, подумав о том, что следующую книгу он посвятит ей.
— Э! Вовсе не сразу, луноликая. Прежде я написал кучу дерьма и стал выпивохой. Ты же знаешь, это с моей подачи кальвадос вошел в моду.
— Хочу кальвадос… крепкую яблочную водку… — голос Марлен звучал сонно.
Кальвадос нашелся в ночном баре на набережной. Когда Ремарк вернулся, Марлен спала, свернувшись калачиком на краю кровати. Он погасил лампу, распахнул шторы, впуская в комнату лунный свет, и сел у ее ног. На душе было торжественно, как во время органной мессы. Он знал уже тогда, что ступает в магический круг великой любви, которую он боялся и, оказывается, все еще ждал. Ждал именно ЕЕ. «Ему часто приходилось ждать женщин, но он чувствовал, что раньше ожидал их по-другому — просто, ясно и грубо, иногда со скрытой нежностью, как бы облагораживающей вожделение… Но давно, давно он уже не ждал никого так, как сегодня. Что-то незаметно прокралось в него. Неужели оно опять зашевелилось? Опять задвигалось? Когда же все началось? Или прошлое снова зовет из синих глубин, легким дуновением доносится с лугов, заросших мятой, встает рядами тополей на горизонте, веет запахом апрельских лесов? Он не хотел этого. Не хотел этим обладать. Не хотел быть одержимым». О, какая наивная ложь! Он ждал и дождался, он просил и выпросил. Он получил от судьбы ЕЕ — фата-моргану счастья.
И в эту первую, дарованную судьбой ночь следовало очиститься — переворошить, как на генеральной уборке, всю свою почти сорокалетнюю жизнь. Эрих вытянул затекшие ноги и отхлебнул из наполненного бокала.
— Ты думаешь, я сразу стал писателем? Эх, лучше бы тебе не знать про мое сочинительство, нежная. Сидя в своей башенке при свете свечей, я написал и даже издал за свой счет первую повесть.
«Мансарда снов» — кошмарная пошлость. Когда я прочел напечатанный экземпляр, то чуть не сгорел от стыда и немедля скупил остальной тираж. Я сжигал свои книги в овраге за околицей и приговаривал: «Не пиши больше! Никогда не пиши, бездарь!» Потом уехал куда глаза глядят. Сначала пришлось торговать надгробиями, но вскоре попалась работа в журнале — сочинителем рекламы. Дурацкая работа, но все же — журналист! Нырнул в богемную жизнь с головой, море кальвадоса, хоровод красоток, в том числе и самого невысокого пошиба. Я почему-то нравился женщинам, а сам, не пропуская и пустяковых, искал свою Звезду. Не знал, какая она, понимал лишь: встречу и сразу узнаю… — Эрих долго смотрел на спящую Марлен, ощущая себя кладоискателем, нашедшим наконец вожделенное сокровище. Господи! Марлен Дитрих! Далекая и непонятная. Она могла оказаться какой угодно, эта возлюбленная славы: заносчивой, жестокой, примитивной — любой, но не такой нежной, умной, тонкой, естественной… Теплой, чарующей, как майский вечер… Погибель. Невероятно, но женщина, покорившая миллионы, тихо дышала рядом, отдавая ему свой детский, невинный сон.
Осушив бокал, он прислушался к себе — кальвадос обладал удивительным свойством, из сонма ощущений и мыслей он умел, как ученый попугайчик из ящика с билетиками-предсказаниями, доставать самое главное. «Счастье, — подсказывал кальвадос. — Оно перед тобой — твое счастье…»
— В 1925 году я добрался до Берлина, — продолжил Эрих, адресуя рассказ ночи. — Здесь в красавца-провинциала влюбилась дочь издателя престижного журнала «Спорт в иллюстрациях». Но жених пришелся родителям не по вкусу. Отец серьезно поговорил со мной относительно бесперспективности видов на его дочь, а работу в журнале все же дал. Вскоре я женился на танцовщице Ютте Замбона. Влюбленность была сумасшедшая, да и она сама… Большеглазая, худенькая Ютта — в те годы она страдала туберкулезом — будет потом появляться в моих романах. Пат в «Трех товарищах» — это целиком она. Но это еще случится не скоро. Пока мы бурно переживали наше чувство — ссорились и мирились — у меня ведь совсем не простой характер, а она и вовсе была сумасшедшей. Так вот… Послевоенный Берлин… Дивная, ведь мы были где-то рядом… Вертепы богемных клубов, тонущие в дыму рестораны, геи, проститутки, наркоманы, поэты, прорицатели, бандиты, нищие и толстосумы — все жили как в лихорадке, стремясь вырваться к благам жизни, казавшимся после разрухи и смерти особенно притягательными. Тщеславие — не последняя из моих черт. Мне непременно надо было выделиться, стать заметным. Я чрезвычайно озаботился своей внешностью, ведь мы с Юттой вращались в богемных кругах, были завсегдатаями театров, концертов, модных ресторанов. Элегантные костюмы, монокль и визитные карточки с короной! Разумеется, это смешно. За пятьсот марок я уговорил обедневшего аристократа формально усыновить меня и получил баронский титул. Мне так нравилось раздавать своим новым знакомым атласные визитные карточки с фамильным гербом и приставкой «фон» перед новой фамилией. Эрих фон Бухвальд! Звучит, верно? Ведь я дружил со знаменитыми автогонщиками и так хотел хоть чем-то выделиться. Тогда я и решил — писательством! Быстро состряпал в 1928 году и опубликовал романчик «Станция на горизонте». Кто его сейчас вспомнит? Макулатура. Один мой приятель сказал, что это книга «про первоклассные радиаторы и красивых женщин». Господи, что я знал тогда о красивых женщинах? — Эрих склонился над спящей и прикоснулся губами к высокому лбу.
Марлен вызывала мощную волну преклонения, чувство, близкое к религиозному. Что он знал о ней? Шумиха сплетен, болтливая молва, сочинявшая небылицы. Фильмы? Странно — он не попал под их магическое воздействие. Он слишком был занят своими бурными увлечениями, чтобы влюбиться в экранную диву. Он слишком мало верил в слова с большой буквы, чтобы доверять им. И вот час пробил: судьба решила одарить Эриха…
«Только не принимай ничего близко к сердцу, — напомнил ему внутренний голос. — Ведь то, что примешь, хочется удержать. А удержать нельзя ничего».
— Иди ты к черту, мудрец! — Эрих поднялся, подошел к окну и швырнул в канал пустую бутылку. — Так будет с аждым, кто посмеет учить меня жизни! Я удержу ее. Удержу!
За крышами и куполами рождалось розовое утро. И нежно улыбалась, обещая все радости мира, его постоянная спутница — надежда.
2
Весь следующий день они провели в Венеции. Ходили по узеньким переулкам, стояли на выгнутых мостиках, не замечая, как сворачивают на Марлен шеи прохожие. Некоторые даже шли следом на расстоянии, не решаясь побеспокоить пару просьбой об автографе.
Марлен старалась выглядеть как можно неприметней, но это было в принципе невозможно совместить с ее гардеробом, манерой двигаться и тем чувством юной радости, которое охватило ее. Первая девичья влюбленность — разговоры взахлеб, обожающие взгляды, жар касаний — никогда в ее жизни такого не было! Никогда. В этом вечно юное колдовство любви, в этом — бесстыдная правота Марлен. Старые камни Венеции, зеленая вода каналов, кажущихся бездонными, срывающиеся в небо голуби — свидетели тому. Какими дивными переливами звучал ее голос, как нежно развевалась на ветру лазурь шифонового шарфа, крыльями взлетающего за спиной, как сверкали глаза, как горяча была рука, державшая его под руку!
Эрих был молчалив, растворяясь в колдовстве этой прогулки, в ощущении ее гибкого бока, прильнувшего к нему на мостике, близости алых губ, светлого, завораживающего лица. Гондольер, вынырнувший из-под мостика, распевал «Санта Лючию».
— Они тут все поют, как Карузо! — Марлен тихо засмеялась, ощутив взгляд Эриха на своем лице.
— Они поют для тебя. Здесь все — для тебя. Прикосновение взглядом. Ожог — это дается далеко не каждому. Орлиные глаза Эриха казались особенно зоркими. Черная обводка окаймляла янтарную радужку, зрачок затягивал в черную бездну — взгляд приговоренного к Вечной любви. Запрокинув голову, Марлен смеялась…
На маленькой площади — лотки с яркими фруктами, зеленью, орехами, цветами. Марлен набрала целый кулек и тут же крепкими зубами впилась в краснобокое яблоко, брызнувшее соком.
— Ты словно деревенская девчонка, — сказал он, замирая от нежности.
— А ты полагал, что я умру от голода без фруктового ножичка и трех салфеток в руках лакея? Я не очень-то увлекаюсь фруктами. Яблоки — исключение. Яблоко — это еда молодых — отличных зубов и десен. И я предпочитаю есть их именно так. — С наслаждением обглодав огрызок, она швырнула его в подворотню. Марлен чувствовала, что все, что бы она сейчас ни сделала, будет принято Эрихом с восторгом. Интуиция подсказывала ей, какой она должна быть с ним — живой, естественной, разрушающей образ недоступной и напыщенной кинодивы.
Толстая загорелая крестьянка за цветочным прилавком вытащила из ведерка огромный букет алых роз. Обернув букет листом бумаги, Эрих протянул его Марлен.
Она приняла букет и решительно направилась к каналу. Слегка склонившись за парапет, бросила цветы в воду. Эрих вопросительно посмотрел на нее:
— Жертвоприношение? А, понял! — Он ударил себя ладонью по лбу. — Понял! Это не твои цветы, луноликая. Каков глупец! Что за банальность — дарить розы изысканнейшей. Хочешь, угадаю твои цветы? — Взяв Марлен за руки, он посмотрел в ее непроницаемое лицо.
— Лилии? Ошибка. Ландыши? Да, да, ландыши, фиалки и сирень!
Марлен закрыла глаза и подняла подбородок, отдавая ему губы.
Когда золотой свет заката залил небо, четко очерчивая купола палаццо и церквей, они сидели в ресторане на площади Святого Марка, выходящей на Большой канал. Почти пустой зал, в котором еще горели косые лучи заходящего солнца. Розовые отсветы на белых длинных скатертях, на крахмальной манишке Эриха и мраморной коже Марлен.
— Три года назад, да, целых три года! Я видел тебя в Зальцбурге. На тебе был светло-серый костюм с очень прямыми плечами, хотя на такие вещи я никогда не обращаю внимания. Наверно, я тогда уже знал…
— И я знала. Ждала, когда Венеция соединит нас. Смотри, как золотится вода канала, как весело качаются на воде чайки. Парами! Это предсказание.
— Венецией надо любоваться в сумерках или на рассвете — в свете Тинторетто. Это твой цвет, луноликая.
— А я сейчас любовалась тобой. Когда ты выбирал вина. Каждый мужчина считает себя знатоком, но такого… такого мастера я встречаю впервые. Тебе в самом деле удается различить на вкус не только сорта вин, но и год их производства?
— У тебя будет множество случаев в этом убедиться. — Он накрыл ладонью и сжал ее руку. — Завтра мы поедем отведать белого бургундского вина в деревенской траттории.
— А потом направимся в Париж! Я хочу вместе с тобой видеть все самое любимое. Все-все! Ведь ты свободен?
— Вольный поэт. Одинокий мужчина, мирно проживающий со своими собаками на берегу озера Лаго-Маджоре. Маленькое местечко Порто-Ронко со стороны Швейцарии возле Асконы. Шесть лет назад приобрел там виллу под названием «Каза Монте Табор». Славная берлога! Каменный старинный стол под мимозами и акациями. Много картин, мои любимые Сезанн и Ван Гог.
— Отменный вкус, и вовсе не для бедного художника.
— Когда прогремел мой роман, я стал безумно богат.
— Это, должно быть, приятно — внезапно разбогатеть!
— Деньги не приносят счастья, но действуют чрезвычайно успокаивающе. Я перестал бояться завтрашнего дня, пустых карманов, вынужденных дурацких заработков.
— Стал важничать и задирать нос.
— Не вышло. Все никак не мог поверить, за что мне такая слава. Да и сейчас не верю. Ведь я, в сущности, невежда. Недавно купил несколько толстенных томов энциклопедии, чтобы заполнить пробелы в образовании.
— Ты — самый умный и талантливый. Нацисты не зря сожгли твои книги. — Марлен нахмурилась. — Твои романы очень опасны для них. Да, опасны!
— Гитлер объявил меня французским евреем Крамером — вывернув наоборот мою фамилию. — Эрих пожал плечами. — Я не еврей, не левый. Я был и останусь антифашистом.
— Это для них самое страшное. Ты — кумир миллионов, а все тираны боятся чьей-то власти.
— Увы, роман не понравился литературным кумирам моей юности — Стефану Цвейгу и Томасу Манну. Манна вообще раздражает рекламная шумиха вокруг меня и главное — моя политическая пассивность. Я ведь не делаю антигитлеровских заявлений в прессе. Тихо пишу в своей норе. Думаю, миссия спасителя Отечества не по мне. Я мелковат для памятника.
— О, нет! Каждый твой герой достоин памятника.
Эрих улыбнулся:
— Милая, не заблуждайся. Мои герои лучше меня. Мне до них не дотянуться. Знаешь, какая поднялась шумиха, когда меня выдвинули на Нобелевскую премию? Лига германских офицеров выдвинула протест, обвиняла меня в том, что я написал роман по заказу Антанты и что вообще — украл рукопись убитого товарища. Какой был крик! Меня называли предателем родины, плейбоем, дешевой знаменитостью.
— Бедный! Мы оба — бедолаги. Меня в ряду других актрис один мерзавец назвал «ядом для касс». И что ты думаешь? «Парамаунт» не решился разорвать контракт со мной, но съемки фильмов по всем написанным для меня сценариям приостановил до лучших дней. Я свободна как ветер!
— Глупые бутафоры, что они смыслят в настоящих сокровищах? Ухватили жар-птицу, хотя им было бы довольно и крашеной курицы…
— Американцы — и этим все сказано, — вздохнула Марлен. — Но и Германия для меня закрыта. Я отвергла предложение возглавить киноиндустрию Третьего рейха.
— Читал в газетах! Умница! Какая ты все же умница!
— Теперь на родине я персона нон грата. Мы оба изгнаны, милый.
— Я вовремя удрал. В январе 1933 года, накануне прихода Гитлера к власти, ко мне подошел в берлинском баре мой приятель и сунул записку: «Немедленно уезжай из города». Я сел в машину и в чем был укатил в Швейцарию. В мае нацисты предали роман «На Западном фронте без перемен» публичному сожжению «за литературное предательство солдат Первой мировой войны», а меня вскоре лишили немецкого гражданства.
— Попробуем жить без них? Уверена, у нас здорово получится. — Марлен посмотрела так, что у Эриха заняло дух и он застыдился своего заявления о мужской несостоятельности. — В Париж! Это будет начало. — Эрих поднял бокал с шампанским. — Это будет наша весна. Вечная весна. — Марлен часто пользовалась фразами из своих ролей. Она вдруг засмеялась: — Знаешь, о чем я сейчас подумала? Ты состоишь из своих героев, а я — почти целиком — из своих героинь.
— Ты и они — как бриллиант и стекло. Они светятся твоим светом. Они завораживают, потому что ты — это ты. Ты — желанная…
В эту ночь Марлен не удалось «уютно поспать рядом» с Эрихом. Жар молодости вернулся к нему в первозданной неутолимой жадности, помноженный на преклонение перед этой единственной женщиной — центром его личной Вселенной, средоточием жизни и помыслов.
Завтракали в траттории рыбацкой деревушки. Смолистый аромат пиний, растущих у самого моря, шорох набегающих на песок волн. Толстый хозяин в длинном фартуке подавал на больших блюдах рыбу, запеченную в углях со свежим чабрецом из Прованса. За окном на синей-синей воде качались маленькие лодки, ветер играл белыми парусами, рыбаки, напевая, чинили сети, загорелые босые женщины несли кувшины к каменному колодцу. Эрих и Марлен держались за руки, не сводя друг с друга глаз. Обжигающее скрещение взглядов, колено Марлен под узкой юбкой, ее смеющийся рот… Он не переставал желать ее, а ангелы сочинительства уже подбирали слова, способные запечатлеть это.
Они говорили и говорили, останавливаясь для того, чтобы слиться взглядами, почувствовать, что ты не просто ворошишь прошлое — ты отдаешь свою жизнь ее главному хранителю. Марлен рассказывала о встрече в Берлине с фон Штернбергом, об их работе в Голливуде и столь неожиданном для нее расставании.
— Джозеф, в сущности, индивидуалист. Ему необходима личная слава. Я ни о чем не жалею. Лишь не перестаю желать ему самого огромного успеха! Пусть без меня. — Марлен улыбалась, но как мерцала в ее глазах глубоко спрятанная боль!
Эрих вспоминал прожитое, и все выходило ярче и значительней, чем казалось до сих пор. Он подтрунивал над своей известностью, своими комплексами неполноценности, заставляющими все время сомневаться в правомерности славы, масштабах своего дара.
— Я ведь до сих пор не верю, что это мой роман по количеству изданий держится на втором месте после Библии. За год было продано полтора миллиона экземпляров! С 1929 года во всем мире он выдержал сорок три издания, был переведен на тридцать шесть языков, экранизирован… Все это обрушилось, как лавина. Когда ко мне потекли деньги со всего мира, казалось, что я попросту аферист, обманувший кого-то. Но быть богатым оказалось весьма приятно. На свете столько вещей, которые хотелось приобрести. Теперь у меня хорошая коллекция любимых живописцев и разных прелестных творений человеческих рук — ковры, вазы, скульптуры. Думаешь, владеть шедеврами единолично стыдно?
— Это справедливая награда за великий труд. Я совершенно не стесняюсь заработанных денег и того, что умею их тратить. Да, гонорары Марлен Дитрих самые большие в мире. Ну ведь платить же они просто так не будут! Эти расчетливые американцы зарабатывают на мне миллионы. И потом, какая адская работа, дорогой мой… Ах, ты сам увидишь, что такое киносъемки!
— А я все же, наверное, авантюрист. Знаешь, за какое время я написал «На Западном фронте…»? За шесть недель! Роман написался сам!
…Эрих умолчал, что писал тогда с невиданным вдохновением и быстротой, никогда больше не появлявшейся. Все это время он жил на квартире белокурой красавицы Лени Рифеншталь. Пять лет спустя книги Ремарка будут жечь на площадях, а Рифеншталь, став режиссером документального кино, снимет знаменитый фильм «Триумф воли», прославляющий Гитлера и нацизм. Тогда же она была весьма известной актрисой, приютившей щеголеватого и поверхностного литератора. Помимо занятий любовью, он что-то торопливо писал, сократив до минимума выходы в свет, которые обожала Лени.
Полгода Ремарк держал рукопись в столе, не зная, что создал главное и лучшее произведение в своей жизни. В марте 1928 года издательство «С. Фишер Ферлаг» отказало ему в публикации. Зато потом!..
В побежденной Германии антивоенный роман Ремарка стал сенсацией. Книга и фильм принесли Ремарку деньги. Но нападки привели его на грань нервного срыва. Он по-прежнему много пил. В 1929 году его брак с Юттой распался из-за бесконечных измен обоих супругов. На следующий год он совершил, как потом оказалось, очень верный шаг: по совету одной из своих возлюбленных, актрисы, купил виллу в Итальянской Швейцарии, куда перевез свою коллекцию предметов искусства. Ему было куда удирать в 1933 году от пришедших к власти нацистов.
— Ты и сейчас много пьешь? — Брови Марлен нахмурились.
— Я устал, луноликая. Признаться, последнее время мне было совсем невесело.
— Тебя тревожит Германия?
— После того как немцы проголосовали за Гитлера, ситуация в мире стала безнадежной, глупой, убийственной. Социализм, мобилизовавший массы, уничтожен этими же массами. Человек ближе к людоедству, чем ему кажется. — Он осушил бокал. — С такими мыслями трудно не пить…
— Но ты все же работал?
— Написал «Возвращение», продолжение «На Западном фронте без перемен», в прошлом году закончил «Трех товарищей». Идут переговоры об экранизации.
— Ах, дорогой мой, ты знаменит и богат, но… — Марлен удержала его руки, чтобы заглянуть в самые зрачки. — Но я полюбила бы тебя и тогда, когда ты был бы ничем.
Возвращались в Венецию поздно ночью под звенящими в черноте звездами. Машина мчалась по шоссе, как низко летящая птица.
— Не слишком быстро? — спросил Эрих.
— Нет. Поезжай быстрее. Так, чтобы ветер пронизывал меня, словно листву дерева. Как свистит в ушах ночь! Любовь изрешетила меня насквозь, мне кажется, я могу заглянуть внутрь себя. Я так люблю тебя, и сердце мое разметалось, как женщина под взглядом мужчины на пшеничном поле. Мое сердце так бы и распласталось сейчас по земле, по лугу. Так бы и распласталось, так бы и полетело. Оно сошло с ума. Оно любит тебя. Давай больше не вернемся в Венецию, не поедем в Париж. Исчезнем — украдем чемодан с бриллиантами, ограбим банк и забудем обо всем…
— Давай. Давай никогда не умирать, любимая.
3
Отель «Ланкастер» прятался в переулке неподалеку от Елисейских полей и выглядел как собственный замок в Париже. Никаких постояльцев кроме семейства Зиберов-Дитрих во время их пребывания там не было. Они останавливались здесь последние три года, сделав «Ланкастер» своей резиденцией. Полная иллюзия собственного владения, и никакой регистрации. Французская пресса и поклонники вечно толпились в переулке, неся свою вахту ночью и днем в любую погоду, но никто не пытался проникнуть за порог отеля. Подкуп прислуги в «Ланкастере» был делом неслыханным.
Убранство отеля соответствовало представлениям о дворцовой роскоши. Канделябры, баккара, обитая парчой мебель, бесчисленные антикварные безделушки, граненые зеркала, версальские двери, широкие окна с роскошными шторами из атласа, тафты и тюля.
К моменту прибытия Марлен и Эриха ее апартаменты утопали в букетах белой сирени, прибывших ждали ящики с шампанским «Дом Периньон».
— Бог мой! Вот это сюрприз! Как ты это все устроил, волшебник? Когда? Наверно, скупил всю сирень во Франции! И шампанское! Это лучший день в моей жизни! — Марлен кружилась среди благоухающих букетов.
Слегка отстранив штору, Эрих выглянул из окна. Стоявшие внизу люди смотрели на окна в молитвенном экстазе.
— Я немного испугался за тебя. Машина едва пробралась сквозь толпу, а когда ты вышла…
— Они никогда не подходят близко, — отмахнулась Марлен. — Им важно побыть рядом.
— Рядом с чудом, урвать кроху твоего праздника. Я — избранный счастливчик, как я их понимаю! — Эрих поднял Марлен на руки. — Мне придется летать по воздуху с тобой на руках. Пощупай, там растут крылья?
— Крыльев нет. Но пока они нам и не нужны. Пока важнее другое. — Обвив его шею, Марлен тесно прижалась к нему. — Перестань вздрагивать — здесь нет никого. Мы одни в замке. Ни-ко-го…
Марлен проявила оперативность, отдав распоряжение в «Ланкастер» из Италии по телефону. Дочь спешно переселилась в другой отель, муж вернулся в свою «холостяцкую» парижскую квартиру. Оба хорошо усвоили кредо «мистера Дитриха»: будь дружелюбен со всеми, сюда входящими, терпеливо жди, когда их сменят другие.
Семья появилась на следующий день. Зибер был почтителен и мил. Четырнадцатилетняя Мария — заинтригована: по телефонным звонкам матери из Италии она поняла, что ее новый друг сердца — личность незаурядная.
Она вспоминает эпизод своего знакомства с Ремарком: «…Мать пробиралась сквозь сирень и тянула за собой несколько смущенного гостя:
— Дорогая, поди сюда. Я хочу познакомить тебя с самым талантливым писателем нашего времени, автором книги «На Западном фронте без перемен» господином Ремарком!
Я присела в реверансе и заглянула в лицо весьма любопытного для меня человека: точеное, похожее на скульптурное изображение, с капризным, как у женщины, ртом и скрытным, непроницаемым взглядом.
— Кот? Тебе нравится, когда тебя так называют? А меня друзья зовут Бони. Вот мы и познакомились, — сказал он мягко, с аристократическим немецким выговором, будто читал хорошие стихи.
— Нет-нет, мой милый! Ребенок должен называть тебя господин Ремарк, — ворковала мать, пристраиваясь к нему сбоку.
Она взяла Ремарка под руку и вывела из сиреневого будуара. Я продолжала распаковывать книги господина Ремарка и думала: из-за него действительно можно было потерять голову!
Мы с Ремарком стали близкими друзьями. Я всегда считала, что у него лицо добродушной веселой лисицы, как на иллюстрациях к басням Лафонтена, у него даже уши слегка заострялись кверху. Ремарку была свойственна театральность: он, словно актер в героической пьесе, вечно стоял за кулисами в ожидании обращенной к нему реплики, а сам тем временем писал книги, наделяя всех героевмужчин своими разносторонними способностями. В жизни они не сочетались, создавая единый характер, а лишь выделяли самые интригующие его черты. Им не дано было слиться воедино не потому, что Ремарк не знал, как этого добиться, просто он считал себя недостойным такой идеальной завершенности».
4
Марлен, с детства блестяще говорившая по-французски, была отчаянной франкоманкой. Французы представляли для нее образец шарма и галантности, Париж полностью соответствовал представлениям об аристократичности.
— Бони! Знаешь, кто самая большая любовь в моей жизни? Париж! Это навсегда, это до самого конца! И не надо ревновать к нему — он вне конкуренции. Посмотри сюда — только французы могут изображать из зелени и креветок пейзажи на куриных грудках, а салат превращать в произведение искусства! Только здесь хрусталь баккара сверкает так ослепительно и так томно распластывается севрский фарфор на белой льняной скатерти, обшитой кружевом шантильи!
Они завтракали в столовой «Ланкастера», обклеенной расписанными вручную обоями с ленточками и розовыми бутонами. Торжественно выгнули спины хрупкие позолоченные стулья, в ведерке охлаждалось любимое шампанское Эриха — «Дом Периньон». За распахнутыми окнами поднимали цветущие ветви старые каштаны.
— Ты видела? В ноябре каштаны зацвели второй раз. Это в честь тебя. И знаешь, что я думаю? — Эрих встал возле распахнутого окна. — Почему устанавливают памятники разным людям? Мы должны установить памятник луне и этому цветущему дереву.
— Памятник непременно будет. И луне, и каштану. Я даже знаю какой. Только не сейчас, милый, — Марлен подняла с колен салфетку, вышла из-за стола и потянулась всем телом, отдавая себя взгляду жадно глядящего на нее мужчины. — Сейчас… Сейчас ты повезешь меня кататься?
— Ну, разве ненадолго, и как прелюдия к напряженной работе над… созданием памятника.
— Именно как прелюдия!
— Тогда шофер готов, мадам! — Эрих отсалютовал.
— Погоди минутку. — Она удалилась в свою комнату и вскоре вышла оттуда в бежевом брючном костюме и мягкой широкополой шляпе.
— Ну как? — Марлен встала перед Эрихом в рекламной позе.
— Роскошно. Но не слишком ли смело для городской прогулки?
— Ты ретроград, Бони! Я приучила парижан к брюкам еще два года назад.
…День был солнечным, ярким. Казалось, в Париж вернулась весна. Цвели не только каштаны — цветами покрылись кусты жимолости, и даже сирень набирала грозди.
— Я хочу пройтись, — объявила Марлен сидящему за рулем Эриху…
— Что за прогулки на высоченных каблуках?
— Бони, запомни накрепко: Дитрих никогда не носит каблуки больше четырех дюймов! Высокие шпильки — для шлюх. Притормози вон там.
Ремарк остановил машину в переулке неподалеку от Триумфальной арки. Марлен вышла, распрямилась во весь рост, казавшийся почему-то значительно большим, чем на самом деле, и двинулась вдоль улицы. И здесь началось невиданное. Она просто шла, а город вокруг менялся, превращаясь в зрительный зал. Продавцы в магазинах бросали своих клиентов и выскакивали наружу, в открытых кафе прекращалось всякое обслуживание, стыла еда, замирали в руках бокалы с вином. Одни машины тормозили посреди потока, другие медленно следовали за ней, жандармы забывали свистеть. Толпа людей росла, двигаясь за Марлен.
— Марлен, вернемся к машине. — Ремарк сжал ее локоть. — У меня такое ощущение, что сейчас все они накинутся и разорвут тебя в клочья! Ты слишком экстравагантно одета.
— Глупости. Я хочу постоять у Триумфальной арки. Я загадала желание. Ну как? — Она остановилась на фоне четко очерченной в голубом небе арки — как в раме.
— Почему мы не взяли фотоаппарат? Придется грузить память. О… она же не выдержит, бедняжка… Марлен и Арка… Это слишком.
За их диалогом следили остановившиеся на почтительном расстоянии люди. Кто-то щелкнул фотоаппаратом. Эрих взял Марлен под руку и потянул назад к автомобилю.
— Так будет лучше! — Поспешно захлопнув за Марлен дверцу автомобиля, Ремарк поспешил сесть за руль и отъехать подальше. Только у следующего перекрестка он перевел дух. — Я боюсь толпы.
— Привыкай, Бони. Нам придется часто появляться вместе. Великого автора тоже начнут узнавать на улицах, и ты поймешь, как это подстегивает, заставляет держать форму.
— Милая, мне многого хочется, но почему-то не этого. Хотя твоих обалдевших поклонников я понимаю очень хорошо. И жалею, бедолаг. Каждый из этих мужчин отдал бы полжизни, чтобы оказаться на моем месте хоть на один вечер. Да что там полжизни — целую жизнь!
5
Все утреннее время было отдано посещению мехового магазина. Марлен нужны зрители и советчики, в сопровождающих — Ремарк и Зибер.
Она возвышалась в центре сверкающего зеркалами зала, а у ее ног веером лежали шкурки: всевозможные лисицы — серебристые, белые, бурые, черные, леопард, тигр, гепард, горностай, каракульча, зебра, снежный барс, шиншилла, нутрия, котик, бобер и знаменитый серебристый соболь.
Две продавщицы, выглядевшие как дамы из высшего общества, собравшиеся в парламент, стояли навытяжку. Две другие замерли, готовые по первому требованию пополнить коллекцию. Марлен сосредоточенно рассматривала лежащие у ног сокровища, способные привести в шок современного гринписовца.
— Думаю, из норки следует сделать что-то вроде пледа для прохладных вечеров в саду. Уютный мех и теплый… Неплохая идея, а? Светло-рыжая лисица… не знаю… Папи, что если сшить из нее накидку до колен? По-моему, эффектно. А это, — она вытащила из горы шкурок две чернобурки с лапками, мордочками и блестящими стеклянными глазами. — Я всегда любила небрежно набрасывать чернобурку на черные костюмы. А дымчатые лисицы лучше подойдут к серым фланелевым… Молодой атласный котик… Пожалуй, пойдет на жилетик для белых фланелевых брюк. Нутрия… ну если только скромное пальтишко, чтобы выходить по утрам в холодную погоду на студию.
— Марлен, взгляни на горностая, — кивнул Эрих на белые шкурки с черными хвостиками. Как советчику, ему было необходимо высказаться. — Кажется, это как раз для тебя.
— Ну уж нет, Бони! — Марлен не уловила иронии. — Горностай хорош для тех, кто носит серебряные кружева и королевские тиары. Годится лишь для престарелых королев и костюмных фильмов. Так же и шиншиллы, посмотрите: потрясающая легкость, но как старят! Эта прелесть для величественных развалин с подсиненными волосами и огромными отвислыми грудями. — Марлен оглядела отложенную продавщицей гору мехов. — Пожалуй, все. Вот только не решила, что делать с серебристым соболем… У меня уже была накидка в пол в «Кровавой императрице». Правда, потрясающая?
— Позвольте обратить ваше внимание, мадам Дитрих. — Старшая продавщица бросила на руку шкурку соболя и слегка потрясла ею. — Свежая поставка прямо из Сибири! Шкурки в наборе на какую-то солидную вещь. Это же сказка!
— Люблю соболя, — согласилась Марлен. — Думаю, надо взять на всякий случай. Потом подумаю, куда его приспособить…
В машине Эрих шепнул Марлен:
— Все это должен был подарить тебе я. У меня было неприятное чувство, когда Зибер достал чековую книжку.
— Ах, милый! Книжка у него — деньги мои. Но меха — не подарок с прицелом на вечность. Они быстро теряют свежесть.
— Верно… — Ремарк прищурился, — на аукционе в Лондоне я видел перстень Марии-Антуанетты с удивительным изумрудом. Это ведь твой камень?
Марлен усмехнулась:
— Изумруд — украшение дерзких красавиц. Не зря же ей отрубили голову. Завистники всегда найдутся, чтобы ограбить преуспевших. Собственно, это и называют революцией.
Позже Ремарк подарит Дитрих отменный бриллиант. Но больше камней он ценил Слово. Драгоценные слова своих писем Эрих будет бросать к ногам Марлен с избыточной щедростью. И, что и в самом деле удивительно, они не потеряют ценности даже после того, как и даритель и одариваемая ушли из этого мира, а драгоценности Марлен исчезли на распродажах.
6
На стеганом атласном покрывале широкой постели разложены вечерние туалеты. Марлен задумчиво покусывает палец.
— Бони! Где ты пропал? Я совершенно растеряна. Мы идем к «Максиму». Не знаю, надеть ли белое платье с золотым корсетом от Скиапарелли или черно-золотое от Аликс. Или вон то, с черными блестками, а может, шелковый костюм от Лануан? Боюсь, бисер на воротнике станет царапать шею. Наверно, лучше надеть зеленовато-золотистое из Голливуда… или шифоновое в греческую складку от Виоме? Отличное, но немного полнит… Господи, какая мука! Бони! Что с тобой? Почему ты молчишь? — только теперь она взглянула на него.
— И зачем только я поднимал тебя! — Эрих держался за спину, не в силах разогнуться. — Милая, ты связалась с больным стариком. Ко мне явился любимый ишиас.
— Это действительно так больно? Ты не можешь выпрямиться?! — Глаза Марлен вспыхнули энтузиазмом. — К чертям «Максима», немедленно в постель, сейчас мы будем лечиться.
Через час в комнате сидел лучший доктор Парижа, а еще через полчаса больной, растертый мазями, укутанный шерстяными пледами, возлежал на постели с чашкой горячего бульона.
— Пей все! Я сама проследила на кухне за тем, как его готовили. В моих наваристых бульонах мощная целительная сила. Об этом знает весь Голливуд. Когда хворал Джо, я посылала на съемочную площадку огромные термосы! — Марлен поправила бретельку кухонного фартука.
— Ты похожа на фронтовую «сестричку». Сделай мне укол, подруга. Нет, спасти меня может лишь отменный поцелуй.
Марлен отстранилась от его руки:
— Прежде ты выздоровеешь, а для этого каждые два часа я буду растирать тебя этой жгучей мазью!
— Я уже понял очень важную вещь — есть сила, которой не способен сопротивляться даже мой свирепый старикан ишиас. Ты, луноликая.
Марлен в черном глухом платье, украшенном бриллиантовой брошью, нервно ходила по гостиной, обрывая цветки сирени.
— Какой-то военный атташе германского посольства рвется встретиться со мной! Разве нацистам еще что-то не понятно? Мне не о чем с ним говорить. Хорошо, я приму его! Я должна быть осторожна, ведь мама и моя сестра Лизель не собираются уезжать из Берлина. Но как мне хочется послать их к чертям!
— Ты не должна навлекать опасность на своих близких. Будь осторожней, это страшная людоедская власть. Не горячись, любимая. — Эрих, вернувший за три дня интенсивного лечения былую стать, направился к дверям. — Я буду рядом, если что — зови.
— Нет! Ты должен уйти, Эрих! Ты сам сказал, что это опасно. Немедленно уходи!
Марлен сняла трубку зазвонившего телефона, ее глаза округлились:
— Это портье, они уже здесь! Скорее, иди в ванную. Они не станут заходить в мою спальню!
— Но это смешно, дорогая! — сопротивлялся Эрих.
— Умоляю! — Заломив руки, Марлен упала на колени, и он подчинился. Проводив Ремарка в ванную, она быстро заперла за ним дверь.
Вскоре появились трое — важный, вылощенный военный атташе в сопровождении двух офицеров в черных мундирах с серебряными орлами и свастиками. Атташе кивнул, и богатыри остались у дверей, отчетливо вырисовываясь на фоне бело-золотого ланкастеровского холла, — молодые, белесые, с крепкими шеями, квадратными подбородками и стальными глазами.
Марлен предложила гостю последовать за ней в кабинет. В апартаментах воцарилась тишина, лишь пару раз дернулась дверь ванной, незамеченная, к счастью, охраной. Через пятнадцать минут Марлен и атташе вышли из кабинета. Немец щелкнул каблуками, элегантным движением приложился к протянутой Дитрих руке и, отрывисто салютовав «Хайль Гитлер!», удалился в сопровождении богатырей со свастиками.
Марлен спешно выпустила Эриха из ванной, он стремительно ворвался в гостиную.
Губы Эриха побелели:
— Марлен, никогда больше не смей запирать меня! Я не убежавший из дома ребенок и не безответственный идиот, бросивший вызов действительности из-за бессмысленной бравады.
— О, моя единственная любовь! Я же боялась! Ты знаешь, как они ненавидят тебя за то, что ты, не еврей, эмигрировал из Германии. Они воспользовались предлогом, чтобы найти тебя! А все эти разговоры со мной — только прикрытие!
— Разве речь шла обо мне? Они знают о нашей связи?
— Ах, разумеется, нет! Этот индюк в который раз талдычил, что Гитлер хочет видеть меня великой звездой его германского рейха.
— Ты — мировая знаменитость, Марлен. Им важно заполучить тебя как идеологический символ. Им важно сломить твое упорство.
— Ах, глупости! Причина в другом. Гитлер присылает своих офицеров высокого ранга, уговаривающих меня вернуться, только потому, что он видел меня в «Голубом ангеле» в поясе с подвязками и не прочь забраться в те самые кружевные панталоны!
Ремарк захохотал, откинув голову назад.
— Ты роскошна! Ты неповторима! Знаешь кто ты? Ты — пума! Золотая пума.
10 ноября 1937-го Эрих провожал Марлен в порту Шербурга, откуда на пароходе «Нормандия» она должна была следовать до Нью-Йорка.
Огромный белопалубный красавец «Нормандия» возвышался над пристанью, над гулом толпы, пестрым кишением людского муравейника. Духовой оркестр на палубе играл «Марсельезу». Царила та предотъездная суета, которая неизбежно порождает волнение и большую печаль. Ремарк молчал, стиснув в себе непередаваемую тоску: он только что обрел ЕЕ и вновь теряет. Он знал, какой хрупкой бывает жизнь и как страшно шутит порой судьба.
— Пойми, я должна зарабатывать деньги. Я не могу быть жалкой. Я не могу допустить, чтобы от меня исходил запах «бывшей» или безработной звезды. Живу на широкую ногу, чтобы придать себе блеска. Но надо позаботиться о будущем. — Марлен держала его за руку, все время оглядываясь на репортеров, дежуривших поблизости. Снимок со знаменитым писателем — вовсе не плохо. Но зачем такое трагическое выражение лица? — Бони! Разве что-то может разлучить нас? Пойми, мы скоро увидимся.
— Драгоценная моя, ты будешь так далеко. Мне страшно даже представить все эти тысячи километров… Послушай, мы должны что-то решить. — Он крепко обнял ее, такую хрупкую и нежную в белых одеждах. — Возможно, преждевременно заводить этот разговор… Но твой муж и Мария… Я чувствовал себя очень неловко, как в водевиле. Я должен был сказать Рудольфу, что никогда не выпущу тебя из своих рук. Что это навсегда. Что он — лишний.
Марлен осторожно высвободилась, кивнув в сторону приближавшихся репортеров с камерами.
— Давай отложим этот разговор, любовь моя. Зибер — мой близкий друг, и только. Но мы не должны травмировать Ребенка, Мария верит, что живет в крепкой семье.
— Я буду тосковать. Очень сильно тосковать по тебе.
— А я все время буду с тобой! Я везу целый ящик твоих книжек. Перестань смотреть так жалобно. Поверь, мне тоже очень больно… — Она подняла глаза к ясному небу, сдерживая стоящие в глазах слезы. Не хватало еще, чтобы от слез отклеились искусственные ресницы. Хорошенькие фото нащелкают эти ребята. — Я не имею права рыдать, любимый. «Легенда» должна быть сильной. Из железа и стали…
«Стальная орхидея…» — прошептал Ремарк, следя за тем, как поднималась по сходням на корабль белая фигурка.
«Нельзя привязываться к людям всем сердцем, это непостоянное и сомнительное счастье. Еще хуже — отдать свое сердце одному-единственному человеку, ибо что останется, если он уйдет? А он всегда уходит…»
7
Ремарк вернулся в свой дом в Порто-Ронко, казалось, только затем, чтобы излить в письмах к ней все, что хлынуло наружу, стоило лишь разлуке наложить свои запреты. Запреты видеть, говорить, осязать, ощущать всем жадным, переполненным чувствами существом.
«Сейчас ночь, и я жду твоего звонка из Нью-Йорка…
Нежная! Любимая кротость! Сладчайшая… иногда по ночам я протягиваю руку, чтобы притянуть поближе к себе твою голову…
Милая! Ангел западного окна! Мечта светлая! Я никогда больше не буду ругаться, когда ты убежишь от больного ишиасом старика. Золотая моя, с узенькими висками и глазами цвета морской волны, вдобавок я обещаю тебе больше никогда не ругаться из-за проклятого шелкового одеяла, за которое цепляются пальцы ног…
Малышка с катка! добытчица денег!.. Мы еще сходим с тобой в самую большую кондитерскую, и я закажу тебе какао со взбитыми сливками и огромное блюдо с яблочным пирогом…
Но какой в этом прок — обманываться воспоминаниями, когда я люблю тебя, милая, и мне тебя ужасно не хватает, я заставляю себя не думать об этом — о темноте, о том мгновении, когда я пришел к тебе, а свет был выключен, и ты бросилась из темноты в мои объятия… и твои губы были самыми мягкими на земле, и твои колени коснулись меня, и твои плечи, и я услышал твой нежный голос — «входи, входи еще…» — трепетная, о бесконечно любимая…»
Он пишет ежедневно и нетерпеливо ждет вечера, чтобы сесть за письмо. Один в освещенной пламенем камина комнате. На коленях умная морда пса, за окном дождь и сырой мрак, янтарные глаза всматриваются в даль, распахнутую воображением.
«Разве я видел тебя в залитом дождем лесу, при разразившейся грозе, в холодном свете извергающихся молний, в красных сполохах зарниц за горами… разве знакома ты мне по светлым сумеркам в снегопад, разве мне известно, как в твоих глазах отражается луг или белое полотно дороги, уносящееся под колесами, видел ли я когда-нибудь, как мартовским вечером мерцают твои зубы и губы, и разве мы вместе не ломали ни разу сирени и не вдыхали запахов сена и жасмина, левкоя и жимолости, о ты, осенняя возлюбленная, возлюбленная нескольких недель; разве для нас такая мелочь, как год, один-единственный год, не равен почти пустому белому кругу, еще не открытому, еще не заштрихованному, ждущему своих взрывов?…»
Марлен отвечала как всегда пылко и страстно. Телеграммы и письма летели через океан, поддерживая страсть Эриха. Она обещала ему все — любовь до последнего часа, всю свою кровь, дыхание, помыслы. Кроме одного: отдавая сердце, Марлен не могла отдать руку.
И тогда холостой писатель совершил благородный поступок. Чтобы помочь своей бывшей жене Ютте выбраться из нацистской Германии и дать ей возможность жить в Швейцарии, в декабре
1937 года он заключил с ней повторный брак в Париже. Это была чисто формальная сделка. Ни о ком другом, кроме Марлен, Ремарк не помышлял.
Он понял окончательно, что пронизан, распят этим чувством, — такого не было никогда!
«Но что мне делать в этом городе — он уставился на меня, стоглазый, он улыбается и машет рукой, и кивает: «А ты помнишь?» — или: «Разве это было не с тобой?» — он воздевает передо мной ладони и отталкивает руками, и нашептывает тысячи слов, и весь вздрагивает и исполнен любви, и он уже не тот, что плачет и обжигает, и глаза мои горят, и руки пусты…
Больше не выдержать!..
Такого никогда не было. Я погиб. Меня погубила черная мерцающая подземная река, погубил звук скрипки над крышами домов, погубил серебристый воздух декабря, погубила тоска серого неба, ах, я погиб из-за тебя, сладчайшее сердце мое, мечта несравненной голубизны, свечение растекающегося над всеми лесами и долами чувства…
Сердце сердца моего, такого не было никогда. Беспокойное счастье, сплетение лиан, крики из жарких, лихорадочных ночей… Разве я когда-то испытывал это: нежность? Разве не оставалось всегда пустое место, пятно не захлестнутого ею Я, холода из неведомой дали?
Этого нет больше… Тебе следовало бы лежать на моем плече, мне так хочется ощущать твое дыхание, ты не должна уходить, ах, жизнь слишком коротка для нас, а сколько без тебя уже упущено и утрачено…»
Марлен мечтает о встрече, она уже все продумала — впереди Париж и отдых у моря. Она изнывает от любви, вспоминая их ночи.
Он помолодел, он полон сил, к тому же бросил пить. Он снова и снова заклинает судьбу, взывая к Марлен, ибо «только в тебе исполнение всех желаний, любимая фата-моргана Господня…»
«Ну, теперь-то я ни в коем разе не импотент.
Не близится ли потихоньку время в очередной раз убедиться, что есть мед в постели? Я верен тебе всецело, это «Милая, дарованная Богом!» Я думаю, нас подарили друг другу и в самое подходящее время. Мы до боли заждались друг друга. У нас было слишком много прошлого и совершенно никакого будущего. да мы и не хотели его. Надеялись на него, наверно, иногда, может быть — ночами, когда жизнь истаивает росой и уносит тебя по ту сторону реальности, к непознанным морям забытых сновидений…»
«Любимая — я не знаю, что из этого выйдет, и я нисколько не хочу знать этого, не могу себе представить, что когда-нибудь я полюблю другого человека. Я имею в виду — не так как тебя, я имею в виду — пусть даже маленькой любовью.
Милая радуга перед отступающей непогодой моей жизни!..
Как тебя угораздило родиться! Как за миллионы лет путь твоей жизни пересек мою, обозначенную редкими блуждающими огнями. О ты, Рождественская! Подарок, который никогда не искали и не вымаливали, потому что в него не верили!..
Разве я жил до тебя? Почему же я что-то порвал и безучастно бросил? О, ты, Предназначенная! Хорошо, что я так сделал… Я — чистый лист, на котором ничего не написано и который начинается с тебя, Предназначенная!
Роса на полях нарциссов в мае… Ласковая темная земля…
И мягкий источник — ручей и река… И слезы.
Очень любимая — давай никогда не умирать…»
Образ Марлен следует за ним, он всегда рядом — на охоте, в блужданиях по горам, в беседах с ночным озером и звездами. Он словно боится прожить мгновение, не освященное ее именем, испытать нечто, не коснувшееся ее, не вплетенное в царственный венец возлюбленной. Когда она является в снах, он весь день пьян от счастья, мелко исписывает листы, которые полетят через океан.
«Золотое лето! Рябина, наливающееся зерно, маковки у моих висков, и вы, руки всех рук, подобно сосуду опускающиеся на мое лицо. Ах, останьтесь, остановитесь, ибо никто не остается, останьтесь и сотрите годы пустоты, темени и слабодушия. Ласковый дождь, неужели я никогда не смогу сказать тебе, как я тебя люблю — со всей безнадежностью человека, который переступал все границы и для которого достаточного всегда мало, человека с холодным лбом безумца, воспринимающего каждый день как новое начало — перед ним поля и леса бытия простираются бесконечно, ах, останься, останься… ах, останься…»
8
Они наконец встретились, пережив пять месяцев разлуки. Снова Париж — первые дни мая 1938 года.
«Дождь навис над городом мерцающим серебряным занавесом. Заблагоухали кусты. От земли поднимался терпкий умиротворяющий запах… Кругом стояла ночь, она стряхивала дождь со звезд и проливала его на землю. Низвергавшиеся струи таинственно оплодотворяли каменный город с его аллеями и садами, миллионы цветов раскрывали навстречу дождю свои пестрые лона и принимали его, и он обрушивался на миллионы раскинувшихся ветвей, зарывался в землю для темного бракосочетания с миллионами томительно ожидающих корней; дождь, ночь, природа, растения — они существовали, и им дела нет до разрушения смерти, преступников и святош, побед и поражений. Он существовал сейчас, омывая и благословляя их любовь…»
На этот раз — хризантемы — охапки белых королевских хризантем в комнатах Марлен.
Однажды Эрих бросил цветы в ванну, где в айсбергах искристой пены нежилась его возлюбленная. У него не было кинокамеры, чтобы запечатлеть мгновение, но сердце остановилось от восторга.
— Иди-ка сюда! — Марлен притянула его за шею, и вот они уже вместе…
Потом она мыла ему голову, приговаривая:
— С гуся вода, с Эриха худоба. Глаза не щиплет?
— Щиплет. Я плачу. Плачу от счастья, потому что это непереносимо — ощущать себя таким большим, сильным и одновременно — ребенком! Ты для меня все — моя единственная, громадная радость!
Ремарк уже мысленно пишет роман об их любви, занося все мелочи в кладовые памяти.
«Моя возлюбленная мыла мне голову, а потом я расчесывал ее волосы, пока они не высохли, а еще потом мы спали в комнате, заставленной хризантемами, и всякий раз, когда мы просыпались, цвет лепестков был иным; спускалась ночь, и порой мы снова просыпались, но не совсем, мы лишь касались друг друга, и только руки наши оживали совсем-совсем ненадолго, мы были так близки и шептали спросонья: «о ты, любимая», и «как я люблю тебя», и «я не хочу никогда больше быть без тебя»…
Я не хочу никогда больше быть без тебя, рот у лица моего, дыхание на моей шее, я не хочу никогда больше быть без тебя, я никаких других слов не знаю… Я хочу отбросить их прочь, я весь — поток чувств и хочу лежать рядом с тобой и беззвучно, молча говорить тебе…»
— Ты грустишь, Бони? — Приподнявшись на локте, Марлен заглянула в его лицо. — Разве что-то не так?
— Не так, милая… Я испытываю боль при мысли о растерянных впустую и пропитых годах. — Он загасил папиросу в хрустальной пепельнице. — И не потому, что они выброшены и безучастно разорваны в клочья, — нет. Я грущу потому, что они не выброшены и не разорваны в клочья вместе с тобой! Почему я не был рядом с тобой повсюду в то блестящее время, когда мир был не чем иным, как невероятно быстрой машиной, искрящейся смехом и молодостью!..
— Так и хочется стенографировать твои слова. Думаю, у тебя назревает новая книга. — Марлен продолжила жевать. — Только не забудь описать, как твоя фата-моргана уплетала ливерную колбасу — плебейский вкус для королевы.
— Все, что ты делаешь, — драгоценно. Я непременно напишу обо всем этом! Я напишу о нас, как никогда и никто еще не писал… Потому что невозможно описать чудо…
— Только, пожалуйста, не пиши, как я жевала, в то время как ты…
— Что я? — Эрих опрокинул ее на спину. — Скажи, скажи, что делал я!
Утром Париж затопило солнце, и так радостно и беззаботно чирикали суетящиеся в кронах каштанов воробьи, что тени прошлого и печали туманного будущего растаяли.
— Я безмерно счастлива, — сказала Марлен, покрывая мелкими поцелуями его лицо. — Я — счастлива!
Он помолчал с минуту.
— А ты понимаешь, что говоришь?
— Да.
Солнечный свет, проникавший сквозь шторы, отражался в ее глазах.
— Такими словами не бросаются, любимая.
— Я не бросаюсь… счастье начинается с тобой и тобой кончается — это же так просто… Я счастлива и хочу, чтобы ты тоже был счастлив. Я безмерно счастлива. Ты, и только ты у меня в мыслях, когда я просыпаюсь и когда засыпаю. Другого я ничего не знаю. Я думаю о нас обоих, и в голове у меня словно серебряные колокольчики звенят… а иной раз — будто скрипка играет… улицы полны нами, словно музыкой… иногда в эту музыку врываются людские голоса, перед глазами проносится картина, словно кадр из фильма… но музыка звучит… Звучит постоянно…» — Она поднялась, распахнула двери и босая выбежала в гостиную, насыщая солнечный воздух ароматом духов, порханием палевых шелков ночной рубашки. Эрих услышал, как хлопнула крышка белого рояля и полились звуки…
9
Ле-Туке — курортное местечко на севере Франции, расположено на берегу Ла-Манша. Его выбрал Ремарк: недалеко от Парижа и достаточно тихо. Во всяком случае, можно подыскать виллу подальше от оживленного центра. Да и май на этом, постоянно овеваемом холодными ветрами курорте не самое оживленное время. Ремарк взял напрокат большой «паккард», дабы поместить багаж Марлен. Они выехали утром. Марлен дремала на переднем сиденье рядом с Эрихом, прикрывшись пледом из норки. Он боялся нарушить тишину, стараясь запомнить все мгновения этой поездки.
Марлен встрепенулась и посмотрела в окно, за которым начинались предместья Руана:
— Очаровательные домики! — Зевнув, она сладко потянулась: настоящая пума. — Не представляю, как можно просидеть всю жизнь в своем вылизанном садике! Ты думаешь, им не скучно? — Она забралась рукой за шиворот его замшевой куртки и пощекотала шею. — Милый, мы уже подъезжаем?
— Осталось немного. А я… — склонив голову набок, он зажал ее руку. — Я бы ехал так целую вечность. Наверно, это древний инстинкт завоевателя — умыкать женщин в свою берлогу.
— Со мной надо быть секретарем и камеристкой. Вот увидишь, начнутся звонки и телеграммы, словно без меня остановилась вся жизнь! — Рука Марлен легла на его бедро.
— К чертям весь свет! Я умыкнул тебя… А в роли камеристки — пожалуйста! Сколько у нас переодеваний в день?
— Ах, пустяки. Четыре скромных чемодана — я никогда не путешествовала так налегке. Даже в такой дыре, как этот Ле-Туке, нельзя пренебрегать хорошим тоном. Буду чувствовать себя совсем раздетой.
— Это я буду чувствовать тебя раздетой. — Эрих тряхнул головой и убрал ее руку, двинувшуюся в путешествие к паху. — Давай-ка лучше отвлечемся. Иначе придется останавливаться в первом попавшемся мотеле.
— О, только не это! Там полно тараканов и застиранные простыни.
— А в поле много колючек и кусачих муравьев. Поэтому… поэтому маленькая лекция для миссис Дитрих, не посещающей «дыры»… Так вот, ровно двести лет назад, в апреле 1837-го, нотариус из соседнего местечка Cuck Жан-Батист-Альфонс Далоз приобрел выставленные государством на продажу
1600 гектаров здешних земель. Он намеревался заняться овцеводством и огородничеством.
— Видимо, дела у этого нотариуса шли неплохо, если он мог делать такие приобретения. Но к чему ему овцеводство?
— С сельским хозяйством, к радости грядущих поколений, у Далоза в самом деле не сложилось. Однажды он засиделся в парижском ресторанчике со своим приятелем — основателем газеты «Фигаро» Ипполитом де Вильмессаном. Стал жаловаться на падеж скота и гибель от засухи полей капусты. «А почему бы тебе не бросить к чертям все эти сельскохозяйственные потуги и не превратить свои угодья в курорт четырех сезонов?» — спросил Ипполит, разделывая куропатку. Очевидно, друзья хорошо выпили, идея показалась Далозу перспективной. Он взялся за дело. Через сорок лет его детище получило официальный статус независимого города под названием Le Touquet Paris-Plage. Название Ле-Туке изначально принадлежало владению Далоза — оно связано с построенными здесь в середине девятнадцатого века маяками. Огни у этих маяков вращались, а Le Touquet на пикардийском наречии означает «поворот».
— Бог мой! Ты словно сдаешь экзамен, Бони. — Марлен укутала плечи в меховую накидку. — Расскажи лучше, где мы будем жить.
— В лесу. Видишь ли, милая, Ле-Туке — это и есть лес. Главная магистраль города, носящая имя отца-основателя, — бульвар Далоз, не только связывает Ле-Туке с соседними городами. Она идет параллельно береговой линии и делит его на две зоны — море и лес. Насколько я могу судить, лес — это Ле-Туке,
а вот Пари-Пляж — это, напротив, море, вернее ЛаМанш. Вода у берега мелкая и холодная, к тому же дуют постоянные ветра, и как морской курорт это местечко привлекательно далеко не для всех.
— Я-то вовсе не любитель морских купаний и загара. И порой мечтаю поселиться в глуши. Если есть интересный спутник. — Марлен прижалась к его плечу, и машина сделала резкий вираж.
Они сняли виллу в сосновом лесу подальше от туристических троп и увеселений. Здесь можно было подолгу сидеть среди песчаных дюн пустынного пляжа, подставляя лица дующему с моря ветру.
— Смотри, море сизое и всегда сердитое. Потому что мелкое. Чтобы намочить колени, надо пройти полмили. — Марлен удерживала обеими руками шляпу из итальянской соломки. — И отлично — я боюсь глубины.
— Со мной тебе нечего бояться. Я такой герой, когда мы одни. Знаешь, до последнего момента не верилось, что удастся сбежать от твоих поклонников, дел, твоей семьи. Да и вообще, в своей норе я привык к уединению. Не хватает только тебя. — Эрих нерешительно заглянул в ее спокойное лицо. Уже несколько раз он пытался завести разговор о ее приезде в Порто-Ронко и, дурачась, но очень всерьез, заманивал перспективой совместной жизни. Губы Марлен чуть тронула улыбка.
Он закурил, прикрывая от ветра сигарету смуглой рукой.
— Я все отлично понимаю, как мои собаки: достаточно полувзгляда. Марлен — королева мира. У миссис Дитрих — миллионы поклонников… И друзей. — Эрих не сдержал иронии. Мысль о том, с кем проводит Марлен месяцы разлуки, не давала ему покоя. Он заново пересмотрел газетные статьи о ней, стискивая зубы от пикантных сообщений.
— Напрасно иронизируешь насчет моих друзей. Да, я дружу с мужчинами. Они нуждаются в моей помощи, я — в их поддержке, интеллекте. Что я могу поделать, если Хемингуэй чуть ли не каждый день сообщает мне о своем давлении. И, кроме того, часто читает написанное. Считает меня лучшим консультантом, особенно в любовных сюжетах. И вообще, не нужно раздувать драмы на пустом месте! — Марлен поднялась и пошла к дому.
— Постой! — Эрих поймал и поцеловал ее руку. — Не буду! Звони, разговаривай часами с кем хочешь, посылай телеграммы, дружи… Милая, только посидим еще рядом. Я так наслаждаюсь нашим уединением, хотя и понимаю, что тебе не хватает блеска, шума, поклонения… Ты — дитя славы.
— Ты понимаешь не все, Бони, хотя и очень умная голова. — Марлен чмокнула его в висок и села рядом в прикрытие плетеной ширмы. — Если бы ты знал, как я мечтала о деревенском домике с резными ставнями и красными геранями на окне! О скамейке под окном, на которой вечером можно спокойно сидеть, бить комаров и смотреть на закат.
— И что же?
— Год назад, когда мы путешествовали по Австрии, Зибер сделал мне сюрприз — купил то, о чем я мечтала. Все было точно-точно так! И черепица, и зеленые ставни, и комнаты с кружевными занавесками… Даже корова мычала в стойле. Мы прибыли всей семьей, одетые в национальные костюмы из лучшего магазина Зальцбурга! Можешь поверить,
уж я постаралась выбрать все самое эффектное! Мы выглядели как статисты в Венской опере — роскошные и неправдоподобно правильные альпийские фермеры.
— Представляю, божественная доярка. Как бы мне хотелось быть рядом!
— Думаю, ты бы не струсил. А то мне пришлось сражаться самой.
— На вас напали разбойники?
— Корове вздумалось телиться. А фермер, нанятый для помощи в хозяйстве, начал паниковать: теленок никак не вылезал, торчали только ноги. Бедная корова ревела от боли. Ну, я не растерялась. Вмиг притащила бутылку крема для лица «Голубая вода» фирмы Элизабет Арден, две чистые скатерти. Вначале мы вылили крем корове под хвост, а потом, ухватив за ноги теленка чистыми скатертями, вытащили его на счет: раз, два, три! Мать и дитя были спасены.
— Милая отважная девочка! — Эрих прижал ее к себе. — Куда тут мои фронтовые приключения! Отважная женщина, как же я тебя люблю — неожиданная, невероятная!
— А знаешь, я бы и на передовой не очень растерялась. Особенно если потребовалось бы воевать с нацистами!
— Можно только молить Бога, чтобы этого не случилось.
— Ты же не веришь в Бога?
— Я не понимаю Его. На войне мне все время казалось, что что-то происходит не так, не по Его правилам. И я злился.
— А сейчас? Мне кажется, Бог нужен слабым людям, у которых есть потребность за кого-то цепляться. И потом, не понимаю, зачем обращаться с просьбами к Всевышнему, если Он все равно все сделает по-своему? — Марлен всегда полагалась только на себя, не принимая высшего наставника.
— Он сделал то, что я даже и не просил, — нахмурясь, Эрих смотрел на синюю полосу горизонта, сливающуюся с небосводом. — Он дал мне тебя. Давай не будем говорить об этом. Есть подозрение, что для обсуждения некоторых вопросов мы еще слишком маленькие.
— А я озябла! — Поднявшись, Марлен задрала длинную юбку и припустилась к дому. — Догоняй свою пуму!
В дневнике Ремарк напишет: «Полная сладкая жизнь и немного страха, что это ненадолго».
А через два года в Ле-Туке придет война. И если Первая мировая лишь приостановила расцвет города, в отелях которого разместились военные госпитали, то германское вторжение принесло с собой многочисленные разрушения. После пятилетней оккупации Ле-Туке оказался наиболее заминированным городом Франции: саперы нашли в лесах и на пляжах более ста тысяч мин.
10
— Знаешь, как меня теперь звать? — Эрих стоял на террасе отеля «Мыс Антиб», щурясь от июльского солнца. — Равик. Это имя героя нашего романа, того, что я уже начал писать о нас.
— Равик? — Брови Марлен поднялись, она словно пробовала на вкус новое слово. — Подходит. Если он, конечно, будет не менее романтичен, чем твои письма. А какое имя ты дашь мне?
— Пока точно не знаю. Наверно, Жоан. Жоан Маду.
— Неплохо. Похоже на мою Эми Жолли из «Марокко». Она актриса?
— Незначительная. Она прежде всего — судьба и погибель Равика.
— Не думаю, что ты мог бы полюбить меня, если бы я пела в каком-то ресторанчике или снималась в эпизодах. — Марлен запахнула полы длинного летучего халата в нежных маках, но ветер снова отбросил их, обнажая дивные ноги.
— С такими ногами нельзя петь в барах. Они — мировое достояние, — вздохнул Эрик. — Название, кажется, определилось — «Триумфальная арка». Я теперь вовсе не могу увидеть Триумфальную арку без того, чтобы в ее величественную раму не вписывалась ты.
— Точно! Я стояла рядом в ту нашу прогулку, — Марлен поправила нарушенную ветром укладку. — В мужском костюме и шляпе. Название подходит.
«Триумф» — вообще крупное слово. Не втискивать же в название всякую мелочь.
— Впрочем, это пока лишь размышления. Послушай-ка, вот кусок. — Прищурившись, он стал читать на память:
«Свет. Снова и снова свет. Белой пеной он прилетает с горизонта, где глубокая синева моря сливается с легкой голубизной неба; он прилетает — сама бездыханность и вместе с тем глубокое дыхание; вспышка, слитая воедино с отражением…
Как он сияет над ее головой! Точно бесцветный нимб! Точно даль без перспективы. Как он обтекает ее плечи! Молоко земли Ханаанской, шелк, сотканный из лучей! В этом свете никто не наг. Кожа ловит его и отбрасывает, как утес морскую воду. Световая пена, прозрачный вихрь, тончайшее платье из светлого тумана…
Какая синь, почти бесцветная синь на горизонте, где небо погружается в воду! И эта буря света, охватывающая все море и небосклон, и эти глаза. Они никогда не были такими синими в Париже…»
— Любовь моя, единственная любовь. — Марлен прильнула к нему, отметая все сомнения Эриха по поводу предстоящего отдыха.
Отель «Мыс Антиб» возвышался белым сказочным видением над сапфировым заливом. В этом самом фешенебельном отеле тридцатых годов собирались сливки общества, образуя летний клуб увеселения и сплетен. Взгляд поражали изысканные туалеты от лучших модельеров Европы. Шло постоянное соревнование, непрерывное дефиле. К счастью, никто еще не додумался до бесполого джинсово-маечного унисекса, женщины ошеломляли, подобно экзотическим цветам.
Свита Дитрих расположилась в соседних номерах — мистер Зибер, Тами, Мария и Ремарк. Он стал частью семейства, к чему, похоже, не был готов. Общие выходы на пляж, семейные трехчасовые ланчи в ресторане «Гнездо птицы Руф». После сиесты следовал выезд на один из званых вечеров, постоянно случавшихся в окрестных виллах. В Порто-Ронко, мечтая о поездке с Марлен в Антиб, Ремарк был убежден, что будет счастливым ковриком у ее ног. Лишь бы коснулась, овеяла, была рядом. И вот наконец двери в ее апартаменты напротив его номера и никто не следит за тем, сколько времени они проводят наедине. «Семейство» Марлен — фикция, ширма, но легко ли войти в этот заигранный спектакль новичку? Войти статистом тому, кто замахнулся на главную роль?
Марлен великолепна, ее выходы на пляж и в ресторан не срывают аплодисментов лишь потому, что это не принято. Но восхищенным взглядам нет числа. В то лето она отказалась от любимого бежевого и черного цветов и стала носить пляжные халаты от Чапорелли вызывающе-розового цвета. Кроме того — Марлен начала загорать! Ее отношение к солнцу изменили мода на загар и обретение желаемого чуда — наконец-то нашлась белошвейка, сумевшая создать к ее купальникам встроченные бюстгальтеры безупречной формы. Пляжную Дитрих величали Венерой, Афродитой, она могла заполучить любого кавалера легким манком пальца.
Несколько дней Ремарк выдержал дневной ритуал, вдохновляясь ночным уединением с Марлен. А потом начал отлынивать от светских обязанностей в «свите» королевы, работая над вдохновлявшим его сейчас «их романом» «Триумфальная арка». Он думал о том, как передать словами невыразимые и мучительные переживания глубокого взаимного чувства. Ремарку была чужда сентиментальность, а преклонение перед Марлен взывало к безудержному восторгу. Воспевание? Пусть! Пусть будут дифирамбы и торжественные оды, пусть будет милый бред полного счастья…
Но что это?
Она возвращается поздно с очередного, затянувшегося почти до утра, банкета. Она заменяет страстные ночи с «единственным возлюбленным» мирным сном в своих апартаментах. А рядом с ней все чаще появляется загорелый, подтянутый американский посол в Англии — мистер Кеннеди. Он живет на одной из прелестных вилл с маленькой тихой женой и кучей белозубых, густоволосых детей, среди которых подрастают будущие президенты. Слава донжуана, сопровождавшая Кеннедистаршего, не была преувеличенной — его обаяние и мужественная внешность покоряли женские сердца.
Эриха бесит флирт Марлен. Она же считает излишним скрывать свое новое увлечение.
— Ты снова кокетничала с Кеннеди? — С этими словами он вошел в ее комнату, лишь только услышал, что Марлен вернулась с вечеринки.
— Ну и что? — Она гордо вздернула подбородок. — К чему эти упреки, Эрих? Ты же прекрасно знаешь, что ты — самый главный. Так почему мне немного не порезвиться? Разве мы в монастыре?
Губы Эриха сжимались, а гневные слова, бурлившие внутри, не складывались в фразы. Их душила любовь.
— В чем ты можешь обвинить меня? — Она подставила ему спину, дабы он расстегнул застежку, идущую вдоль позвоночника на длинном вечернем платье.
— Ты реже стала приходить ко мне. Ты… ты наряжаешься не для меня. И я видел, как ты смотрела на него.
Марлен засмеялась, перешагивая через упавшее на ковер платье.
— Какие-то пустяки, мелочи! Ревнивец — это противно. Это не для тебя. — Марлен ушла в ванную.
Он слышал, как она включила душ. «Комната вдруг наполнилась молчанием и напряженным ожиданием… снова водоворот, беззвучно влекущий куда-то… Неведомая пропасть по ту сторону сознания… из нее выплывает багряное облако, несущее в себе головокружение и дурман…»
— Марлен?
Он увидел ее — «светлое лицо с серыми глазами и высокими бровями, расчесанные пышные волосы — жизнь, гибкая жизнь, она тянулась к нему, как куст олеандра к свету… Она ждала, и молила, и звала: «Возьми меня! Держи!»
«…Кожа ее нежна, волосы волной затопили подушку; хотя в комнате почти совсем темно, глаза ее блестят, словно улавливая и отражая свет звезд. Она лежит, гибкая, изменчивая, зовущая… она обворожительна, прелестна, как может только быть прелестна женщина, которая тебя не любит. Внезапно он почувствовал к ней легкое отвращение — неприязнь, смешанную с острым и сильным влечением…»
Теперь, обнаружившись в нем, это ощущение будет расти: неприязнь, смешанная с вожделением, — гремучая смесь! И Жоан Маду — героиня «их романа» потянет исповедь писателя в иную сторону — от сиренево-романтических восторгов первой любовной поры к мучительному рассказу о потерянном рае.
11
Теперь, когда она уезжала вечерами на очередной прием, Эрих отправлялся в ночные путешествия по окрестным барам.
— Ты так много пьешь! — Она тронула пальцем отекшую кожу под его глазом.
— Я старше тебя. У меня свои правила выживания.
— Я знаю, — спокойно сказала она. — Но какое это имеет значение? Ты придумываешь что-то, и тебя совсем не волнует, что чувствую я. «Я чувствую, что снова живу, и чувствую это всем своим существом… Ничуть не задумываясь, я ради тебя с разбегу брошусь в омут…» — Марлен полулежала в шезлонге под большим полотняным зонтом. Ее ноги, словно отлитые из золота, блистали загаром, контрастируя с белоснежным купальником. Глаза Марлен следили за ними из-под полуопущенных век. — Да, брошусь из-за тебя!
— Тогда лучше под поезд, как русская Анна Каренина, — поддел ее Эрих.
— Именно! Какой бы я была Анной!
— Не сомневаюсь, великолепной. И ты непременно бросилась бы под поезд в бриллиантах и перьях.
— Ты стал ироничным и злым, Бони! Подай мне лучше лимонад. В такую жару я не способна на перепалки.
— Это не ирония, это восхищение, милая. — Эрих наполнил и подал ей бокал.
«…Она откинула голову назад и начала пить. Ее волосы упали на плечи, и казалось, в этот миг для нее ничего кроме лимонада не существует. Равик уже раньше заметил — она всецело отдавалась тому, что делала в данную минуту. У него мелькнула смутная догадка: в этом есть не только своя прелесть, но и какая-то опасность. Она была само упоение, когда пила; сама любовь, когда любила; само отчаяние, когда отчаивалась, и само забвение, когда забывала».
12
И снова прозрачный лиловый вечер, общий выезд на дружеский ужин к Кеннеди.
Чудесное семейство! Веселые, здоровые дети, милейшие родители. У Ремарка здесь истинные поклонники. К тому же писатель проявляет чрезвычайную политическую прозорливость. Кеннеди-старший с увлечением обсуждает с Эрихом международную ситуацию. Марлен, уже отлично усвоившая формулировки Ремарка, с ловкостью щеголяет ими. Но почему Эриху кажется, что ее блеск, и ум, и небрежная нега — все не для него? И Папа Джо явно гарцует перед Марлен, как бывает с мужчиной, находящимся с женщиной на высшей ступени близости. Сославшись на головную боль, Ремарк возвращается в отель и, налив в бокал вина, открывает свой блокнот. В один из таких вечеров в романе появится фраза, брошенная другом Равика в адрес Жоан Маду: «Она порядочная стерва. Не б…, а именно стерва».
Семейство Дитрих вернулось поздно, и Марлен тут же вызвала Ремарка к себе.
— Не понимаю, почему ты сбежал? Так много говорили о тебе. Джо считает, что ты один из самых достойных авторов современности. После ужина мы танцевали. Марию все время приглашал Джон-младший, а потом милый мальчик танцевал и со мной. — Сидя перед зеркалом, она медленно снимала драгоценности, рассматривая себя в зеркале.
— Великолепна, — Эрих заглянул в зеркало из-за ее плеча. — Покорила все семейство.
— Не понимаю и не хочу понимать твоих намеков. Знаешь, в конце концов это надоедает! — Бросив на туалетный столик осыпанную мелкими алмазами щетку для волос, она начала снимать платье, выбираясь из золоченой чешуи, как из змеиной кожи. — Бони, перестань злиться и, пожалуйста, не уходи! — Она вошла в ванную и, не закрывая дверь, начала чистить зубы. — Потом зашла речь о Сомерсете Моэме. Объясни мне, почему он такой грязный. Я имею в виду не физическую нечистоплотность, а грязные мысли, вульгарность, может быть, он хочет эпатировать читателя?
— Как большинство талантливых гомосексуалистов, он не доверяет нормальности до такой степени, что все подвергает сомнению. Иные женщины видят соперницу в каждой встречной и стараются ее опорочить. Вот и Моэм играет такую мстительную сучку. Слава богу, что это не отражается на его писательстве.
— Он великолепно пишет! «Письмо» — потрясающий сценарий. Вот такую женщину я сыграла бы. — Она сплюнула пасту в мраморную раковину.
Ремарк вытащил из кармана халата портсигар, достал сигарету, закурил, откинувшись в кресле и скрестив ноги в домашних тапочках.
— Моя прекрасная пума, большинство неверных женщин ты сыграла бы отлично.
Отбросив полотенце, Марлен вышла в гостиную:
— Не слишком ли часто ты намекаешь мне на мой «изъян», как ты изволишь выражаться?
— Увы, и статуи божества оказываются небезупречными. Да, никто не безупречен!
— То же самое я могу сказать о тебе, величайший из великих моралистов! Ты ночами пропадаешь то в Монте-Карло, то в Каннах, возвращаясь пьяным. Я же не спрашиваю, что за шлюхи сопровождают тебя во время этих приключений.
— Я тоже тебя не спрашиваю, я знаю. Знаю, что помимо законного супруга — любезнейшего Рудольфа, с которым я провожу больше времени, чем с тобой, ты предпочитаешь общество мистера Кеннеди.
— Я думала, ты выше этого. Ты… Ты такой же, как все. Если хочешь, если тебе так уж противно — уезжай! — Гневный жест Марлен словно отшвырнул его за пределы комнаты.
— Уеду. И немедленно! — Эрих вышел, хлопнув дверью.
Вскоре к нему был делегирован Рудольф для дипломатических переговоров. Супруг сумел уладить дело — Ремарк остался.
В дневнике он запишет: «Я все больше склоняюсь к мысли уехать отсюда в Порто-Ронко, в тишину, в вечера безысходности и одиночества, когда я буду проклинать себя за то, что уехал… Все становится ненадежным, я делаюсь ранимее, понемножку превращаясь в буржуа… Я совершаю поступки нелепые и глупые. Я должен быть один. Мне это не нравится… Ночь — восторг, а вообще-то, похоже, все идет к концу…»
13
Однажды на пляже начался переполох: прямо в бухту направлялась великолепная трехмачтовая яхта, палубы из тикового дерева сверкали на солнце, у руля стоял красавец — бронзовый, стройный, налитая мускулатура играла под обтягивающими белыми брюками и тельняшкой. Отдав команду бросить якорь меж белых яхт, гость ступил на причал.
— Бони, смотри! Как он прекрасен! Наверно, зашел сюда к ланчу. — Марлен не отрывала от моряка блестящих глаз.
Когда путешественник спустился на берег — берег ахнул: оказалось, что это вовсе не сексапильный юноша, а плоскогрудая женщина. В те годы эксцентрических особ в среде бесившихся с жиру было предостаточно. Дама по имени Джо Карстерс оказалась канадской миллионершей, владеющей островами и яхтами. Она быстро стала ближайшей «подругой» Дитрих, обращаясь к ней так, как не позволял себе никто иной, — «красотка». Главной резиденцией Карстерс, прозванной Марией Пираткой, был огромный трейлер, следовавший по побережью. Дитрих зачастила на ланчи на шхуне, господин Зибер пропадал на пляже в окружении щебечущих поклонниц и проверял счета жены. Ремарк все чаще напивался и после очередной бурной сцены с Марлен порывался уехать.
— Ты отвратительно буржуазен, Бони! Ты не до конца понимаешь, что я не какая-то серенькая домохозяйка, уткнувшаяся в грязные тарелки и дела своего семейства. Ты же видишь: Зибер ведет себя как джентльмен! — взвивалась она от любого его намека.
— О чем ты, Марлен? Если ты сравниваешь меня и Рудольфа — это конец. Я не нужен тебе.
— Не понимаю, к чему все драматизировать? Почему нужно жить среди трагедий? Когда все так чудесно, светит солнце и ты — мой единственный. Единственно любимый! — Марлен обвивала его шею своими дивными руками, и буря утихала.
«Она спала обняв его так крепко, словно хотела удержать его навсегда. Она спала глубоким сном, и он чувствовал на своей груди ее легкое ровное дыхание. Он уснул не сразу. Отель пробуждался… Обняв рукой плечи, Равик чувствовал дремотное тепло ее кожи, а когда поворачивал голову, видел ее безмятежно преданное, чистое, как сама невинность, лицо. Боготворить или оставлять? — подумал он. Громкие слова. У кого бы хватило на это сил? Да и кто бы захотел это сделать?»
Марлен не явилась к ланчу. Едва высидев трехчасовое застолье в компании семейства, Эрих «поехал в Ниццу и Монте-Карло, а затем в ВилльФранш. Он любил эту старую небольшую гавань и немного посидел за столиком перед одним из бистро на набережной. Потом побродил по парку возле казино Монте-Карло и по кладбищу самоубийц, расположенному в горах высоко над морем. Отыскав одну из могил, он долго стоял над ней, чему-то улыбаясь, затем узкими улочками старой Ниццы через площади, украшенные монументами, поехал в новый город; потом вернулся в Канны, а из Канн направился вдоль побережья туда, где красные скалы и где рыбацкие поселки носят библейские названия».
Он вернулся в густеющих сумерках, но в отеле ему сообщили, что Марлен не вернется к ужину. Эрих достал свой блокнот и продолжил описание тоски Равика. «Равик спустился в ресторан, он выбрал столик на террасе, напоминающий корабельную палубу. Внизу под ним пенился прибой. С горизонта, объятого пламенем заката, набегали волны… Волны все накатывались и накатывались, принимая на свои гибкие спины опускающиеся сумерки и расплескивая их разноцветной пеной на прибрежные скалы.
Равик долго сидел на террасе. Он ощущал какойто холод и внутреннее одиночество. Трезво и бесстрастно размышлял он о будущем. Оттяжка возможна — он это знал — мало ли существует уловок и шахматных ходов. Но он знал также, что никогда
не воспользуется ими. Все зашло слишком далеко. Уловки хороши для мелких интрижек. Здесь же оставалось лишь одно — выстоять, выстоять до конца, не поддаваясь самообману и не прибегая к уловкам.
Равик поднял на свет бокал с прозрачным легким вином Прованса. Прохладный вечер, терраса, потонувшая в грохоте ночного прибоя, небо в улыбке закатного солнца, полное колокольного перезвона далеких звезд…
Все неминуемо оборвется. В ее жизни, такой чужой, многое еще только начинается. Разве ее удержишь? Невинно и ни с чем не считаясь, словно растение на свету, тянется она к соблазнам, к пестрому многообразию легкой жизни. Ей хочется будущего, а я могу предложить ей только крохи жалкого настоящего…»
Подобно своему герою, Ремарк запрещал себе цепляться за Марлен, в очередной раз собирая чемоданы. Но появлялась она, и все начиналось сначала.
Ее чары были непобедимы. Осознавая весь ужас своего положения, Ремарк продолжал верить в особые чувства Марлен к нему, в исключительность их любви, не сравнимой с ее быстротечными увлечениями. Но доза алкоголя росла.
Ночью он вновь отправлялся в поездку по барам побережья.
14
…На ужине у Кеннеди Марлен выглядела печальной. Печаль так дивно шла к ее скульптурному лицу, что Папа Джо измучился неизвестностью. Он слышал про связь Марлен с лесбиянкой Карстерс, но даже если и верил слухам, то еще сильнее желал эту женщину. Только бы она не порвала с ним.
Джон увел Марлен на террасу, где среди кустов белых камелий стояли диваны. Черная гладь моря сливалась с небесным бархатом, на котором, как алмазные броши на платье, сверкали огни проходивших кораблей. Слегка прислонясь к колонне, Марлен смотрела вдаль. Она казалась высеченной из мрамора — неподвижная, исполненная драматизма, фигура скорби. Безупречно элегантный политик с серебристыми нитями в густых рыжеватых волосах и ослепительной улыбкой на загорелом лице осторожно поднял с парапета и поцеловал ее руку.
— Ты сегодня печальна, девочка моя. Весь вечер я наблюдал за тобой и думал, что не видел прекрасней печали. Хотелось писать стихи! В колледже я писал, и, между прочим, неплохие. — Он сжал ее кисть. — Что случилось, милая? Это касается меня?
— Ах, нет, Джо.
— Ничем здесь помочь нельзя. — Она повернулась к нему, опершись на балюстраду, и подняла глаза. — Мистер Ремарк… Он страшно ревнует. Ревнует ко всему на свете! Я измучилась…
— Мне Ремарк нравится. Джентльмен и отличный писатель. Конечно же, ты свела его с ума, Марлен! Но это так приятно — сойти с ума от любви!
— Если бы не его порок! Бони пьет. Это ужасно. Наша дружба налагает на меня ответственность. Что я могу подумать, когда он не возвращается ночью в отель? Я сажусь в машину и объезжаю все побережье от Монте-Карло до Канн, разыскивая его в барах! Это так страшно! В каком состоянии мне приходилось привозить его! — Марлен закрыла лицо руками.
— Напивается — что за беда! Мне кажется, это порок всех крупных писателей. Не стоит так отчаиваться. Без вина, по-видимому, не приманишь вдохновения.
— Да, он пишет сейчас интересный роман, посвященный мне. Только зачем столько пить? Все уже знают, что Фицджеральд — пьяница, а Хемингуэй пьет только для того, чтобы утвердить себя в глазах окружающих крутым мужчиной. Но Бони такой тонкий и восприимчивый! Он так раним! Он не может валяться в канаве в собственной блевотине. А если его арестуют? Журналисты немедля раздуют скандал! Это испортит его репутацию.
Марлен достала из портсигара сигарету и подождала, пока Джо поднесет зажигалку. Блестя зрачками, отразившими пламя, заглянула ему в глаза:
— Мне так спокойно с тобой, милый.
— Я поеду вместе с тобой! Уму непостижимо: Марлен Дитрих сражается с пьяницей в баре! — Джо пожал широкими плечами и налился краской возмущения.
— Не надо горячиться, милый… — Отставив руку с сигаретой, Марлен приблизилась к нему и прижалась всем телом — ее коронный трюк, работавший безошибочно. — Ты такой надежный, Джо!
О своих страданиях с пьянствующим Ремарком она рассказывала всем своим знакомым. Он не знал этого и винил себя за боль, причиняемую Марлен.
15
В сентябре семейство Дитрих и Ремарк возвращаются в Париж. Марлен и Эрих останавливаются в отеле «Пренс де Галль». За своей «красоткой» последовала и Пиратка Джо Карстерс. Ремарк все чаще оставался в своем номере, прислушиваясь к звуку ее шагов. И вот — дверь распахивается, на пороге, как в темной раме, появилась она — тонкий золотой луч, натянутая струна.
— Марлен, я уезжаю в Порто-Ронко, — встав напротив, он предъявил заранее подготовленный ультиматум. — Мне все это надоело.
— Что именно? — Она начала стягивать длинные перчатки, напряглась, готовясь к сражению. — Может, все же скажешь что?
Эрих криво усмехнулся — он знал, что в любви нельзя задавать много вопросов. И тем более — требовать ответа. Знал, что ему будет больно, но желал этого, бередя рану.
— Хочешь, чтобы я назвал вещи своими именами? Изволь. Мне не по силам понять сочетание твоей прусской благопристойности и эротической вседозволенности. Мне не постичь твоего двоемыслия, совмещающего якобы любовь ко мне с посторонними странными увлечениями… Связь с Джо Карстерс — это уже слишком.
— А что «не слишком»? — Она нажала на выключатель, зажигая люстры. После кабинетной полутьмы Эрих ощутил себя на сцене участником глупой комедии.
— Все — слишком! Быть постоянным довеском к твоему семейному обозу. Делать вид, что не замечаю твоих увлечений и флиртов. Быть брюзгливым стариком, которого дурит вертлявая Коломбина.
— Коломбина? — Марлен надрывно рассмеялась. — Да, я актриса! А что бы ты хотел? Если тебе нужна серенькая домашняя клуша, ищи ее среди посудомоек и продавщиц галантереи. Я — Марлен Дитрих!
— А я — мирный обыватель и не выношу света софитов и водевильных эффектов. — Он щелкнул выключателем. Комната погрузилась во тьму, на ковер легли пятна от фонаря. Марлен тяжело дышала, готовясь к атаке.
«Взволнованная, гневная, задыхающаяся, она стояла перед ним во мраке мягкой синей ночи; лунный свет играл в ее волосах, а вишнево-красные губы на бледном смелом лице казались почти черными… Он чувствовал, что придет неотвратимое — медленно, исподволь, со всей мелкой ложью, унижениями и дрязгами; ему захотелось расстаться с ней прежде, чем все это начнется…»
— Да, я — Дитрих, и этим многое сказано. Если ты не хочешь понять, Бони, мне остается только уйти. — Медленно повернувшись, она направилась к двери.
«Она уйдет. Она уйдет. Она уже в дверях. Что-то дрогнуло в нем. Она уходит. Равик приподнялся. Вдруг все стало невыносимым, невыносимым. Всего лишь одну ночь, одну ночь еще, один раз увидеть ее спящее лицо у себя на плече… завтра можно будет снова бороться… Один только раз услышать рядом с собой ее дыхание. Один только раз испытать сладостную иллюзию падения, обворожительный обман. Не уходи, не уходи, мы умираем в муках и живем в муках, не уходи, не уходи… Что у меня осталось? Зачем мне все мое мужество? Куда нас несет?… Только ты одна реальна! Светлый яркий сон!.. Только один еще раз! Только одну еще искорку вечности! Для кого и зачем я берегу себя? Для какой темной безызвестности? Я погребен заживо, я пропал… И вот вздымается волна и вот-вот захлестнет меня…
— Жоан, — сказал он.
Она повернулась. Лицо ее мгновенно озарилось каким-то диким безысходным блеском. Сбросив с себя одежду, она бросилась к нему».
16
Весь октябрь в Париже Ремарк лечит ишиас, разыгравшийся с новой силой, а Марлен, уже тяготившаяся связью с миллионершей, наконец порывает с ней. В начале ноября Марлен едет с Ремарком в Шартр, где под сводами знаменитого собора клянется в вечной любви к нему. Возможно, тогда произошел и обмен обручальными кольцами. Ремарк снова пылает страстью и, проводив Марлен в Америку, вскоре уезжает в Порто-Ронко, чтобы работать над романами «Триумфальная арка» и «Возлюби ближнего своего» («Жизнь взаймы»). А главное — писать письма к ней.
Его ежедневные послания — заклинания, обращенные не столько к Марлен, сколько к самому себе. Эрих всеми силами, вопреки очевидности, держится за созданный миф о Великой любви и не снижает накала чувств. Его письма похожи на стоны смертельно раненного.
«Ты, которую я люблю, непостижимый подарок жизни, ты, лежавшая со мной кожа к коже, когда дыхание сплетено с дыханием, ты, сделавшая меня более просветленным, и более бесстыдным, и более тоскующим, ты, нежная возлюбленная, научившая меня любить ночи и сон, ты… существуешь ли ты еще вообще и появишься ли ты все-таки вновь?…
Ты, которую я люблю, которая сидит глубже моего сердца, ты, перед которой мысли мои становятся бессмысленными, ты, волнующая мою кровь, ты, возлюбленная, — появишься ли ты снова?»
Он придумывает некоего милого персонажа — восьмилетнего Альфреда, посылающего письма «тетушке Лене». Этому сообразительному пареньку, пишущему со множеством орфографических ошибок, страдающий писатель поручает высказывать то, о чем сам предпочитает теперь молчать.
«Любимая тетушка Лена, я все еще здесь; не могу же я оставить дядюшку Равика в полном одиночестве…
Идет дождь… Он, правда, говорит, что совсем не грустит. Но я знаю, когда с ним это — когда он сидит совсем тихий. Тетушка Лена, я думаю, ему тебя не хватает. Приезжай к нам опять! Или нам приехать?…
Ай лав ю, тетушка Лена».
«…Странное мгновенье: достаешь костюм из шкафа и обнаруживаешь носовой платок со следами губной помады, забытый в нем с парижских времен; и, милая, ничего не могу с собой поделать, комната начинает вокруг покачиваться, и здесь твой запах, и твои волосы, и твои нежные губы, и я ощущаю, как шумит и беспомощно дрожит моя кровь, — и я удивляюсь, что еще держусь на ногах, хотя чувство такое, будто в колени попала молния и опрокинула меня».
«Я часто целый день предвкушаю, что вечером буду писать тебе, а иногда даже не выдерживаю и пишу тебе в середине дня. Это похоже на вечный разговор, хотя с моей стороны это всего лишь вечный монолог».
Рождество 1938 года.
«…Вечером я наливая себе на балконе бокал и чокался с месяцем, и смотрел поверх черных лесов на синие горы, и был молод, как в восемнадцать лет. Какое это чувство — быть стройным, собранным, молодым и полным ожиданий! Сколько нежности в этом, милая, нежности и готовности к большому счастью. Вера — это дело не только верующих, это дело и неверующих тоже. И счастье принадлежит не только людям веселым по природе своей, оно принадлежит и знающим. Нет смеха непорочнее и чище, чем у людей, которым знакомо глубочайшее горе. А любовь? Кто способен полюбить тебя сильнее, чем я, милая…»
17
В гостиной дома Дитрих в Беверли-Хиллз сияли хрустальные подвески люстр, мягко светились бра. Зеркала, вазы, статуэтки словно выступили на авансцену. Полнейший апофеоз к явлению богини. Она стояла у рояля — неземное видение, туманная мечта. Белый шифон длинного платья, расшитый вручную стеклярусом, прилегал к телу, подобно второй коже. Многочисленные шкурки белой лисицы, сшитые с ярдами шифона, каскадом падали к ногам — мечта, завернутая в облака.
В руке, затянутой в тонкую перчатку, дрожал листок, прибывший из Порто-Ронко. Голос, читавший строки письма, опускался до вибрирующего шепота. Сидевший в кресле молодой красавец в щегольском смокинге задумчиво склонил голову, подперев ее рукой с массивным перстнем, украшенным монограммой.
«Всего три месяца моей крови освящены тобой, а девять других протекают в тени… прошло девять темных месяцев, не несущих твоего имени, не ведающих ни прикосновения твоих рук, ни твоего дыхания и твоего сердца, ни твоего молчания и твоих призывов, ни твоего возмущения, ни твоего сна… Ах, приди и взойди…»
Марлен читала. Гость, тактично рассматривавший носки своих лаковых туфель, перевел взгляд на фамильный перстень с затейливым переплетением букв «ДФ». Дуглас Фербенкс-младший — сын Дугласа Фербенкса, стоявшего с Мэри Пикфорд у истоков голливудской славы, тоже стал актером. Плейбой, остряк, блестящий рассказчик, он не мог не привлечь внимания Марлен. Роман длился недолго, но вернувшаяся в Голливуд Марлен вновь позвала его, желая продолжить начавшуюся год назад связь.
— А твой писатель основательно влип, — сказал Дуглас. — Наверняка предлагает выйти за него замуж. Великий и наивный.
Дуглас, хорошо знавший о судьбе любовных писем, попадавших к Марлен, ограничивался шутливыми или ироническими посланиями. А еще лучше — без них.
— Это невероятный, редкий человек… И такой огромный талант! Он потрясающе тонок — так глубоко чувствовать в наше рациональное время дано не многим… Но я же не могу разрушить семью! — Марлен уронила письмо на крышку рояля у вазы с туберозами, только что преподнесенными Дугласом.
— Что бы там ни говорили, в некоторых случаях семья бывает очень удобна. — Значительно улыбнувшись, Дуглас встал, предлагая Марлен руку. — Извольте, мадам. Нас уже заждались.
Марлен позвонила горничной:
— Муаровую накидку с капюшоном. Или ехать прямо так? — Она обвила лисий мех вокруг шеи и с мучительным сомнением посмотрела на Дугласа. — Так лучше?
— Солнце солнц, или как там пишет твой сочинитель, ты ослепительна. Что может сказать слепой?
— Накидку, Лора. Пусть лежит в машине на всякий случай. — Взяв у горничной и бросив Дугласу шуршащий муар, она направилась к дверям.
18
Эрих продолжает писать. За послания к Марлен он держится, как за спасательный круг. Кажется, стоит упустить любовь, и уже не выжить. Он парализован страстью и торопится подчинить своим чувствам ее — изменчивую, неуловимую, необходимую, как воздух.
«Сегодня утром я был просто парализован страстной тоской по тебе. Мне казалось, что я не смогу выпрямить руки, так сильно они сжались, чтобы обнять тебя; у меня было такое состояние, что мне почудилось, будто мои руки и грудь вот-вот разорвутся и хлынет кровь.
А потом я пошел с собаками в горы, здесь есть дорога, проложенная еще во времена древнего Рима… И когда я смотрел вниз… и нас чуть было не сорвало ветром, когда я, милая, снова выпрямился во весь рост, мне показалось, что я растаю, как снег, любовь так и сочилась из меня, стоявшего в блестящем от намерзшего снега пальто с развевающимися полами, и я чуть не ослеп — так мало из окружающего меня мира воспринимали мои глаза, а я все таял и таял от любви…»
Однажды прибывший из Америки знакомый рассказал Эриху, что Дитрих читала ему письма Ремарка. Вспыхнув от негодования, Эрих был готов уничтожить лжеца.
— Да их читают все кому не лень! — засмеялся доброжелатель, разгоряченный вином.
Ремарк ударом свалил клеветника — он умел драться. А потом написал Марлен: «дал затрещину типу, который сказал, будто ты читала ему письма к тебе…»
«Ах, небесное созданье! Не знаю, кому ты, собственно, и с кем изменяешь — ты всегда обманывала других со мной, мой ангел, ибо как ты могла обманывать меня, если я тебе позволял абсолютно все… Ты должна жить, жить надежно и в то же время легко, только и всего. В упоении и вне себя от радости, как наилегчайшие в мире вещи: облака, бабочки и мечты…»
19
Наконец она предлагает ему приехать в Голливуд. Ей нужен достойный кавалер. Она хорошо представляет себе масштаб личности Ремарка и величину его славы. Эти составляющие играют немалую роль в ее увлеченности Эрихом, в той настойчивости, с которой Марлен хочет удержать его. Хотя сделать это непросто при ее образе жизни и ранимости Эриха. Он все еще считает, что не сможет написать ничего более интересного, чем его военный роман. Он спасается от депрессий алкоголем, он поднял планку своей любви на такую высоту, что Марлен трудно удержать ее, особенно на расстоянии, когда магию ее образа сохраняет лишь память.
В марте 1939 года Ремарк едет в Париж, затем из Шербурга отплывает в Нью-Йорк и оттуда в Чикаго. Еще рывок — и солнечный Лос-Анджелес шелестит перед ним пальмами набережной.
Нетерпение, предшествующее встрече, растет, сердце ускоряет ритм. И наконец Эрих в Беверли-Хиллз! Марлен арендовала для него бунгало напротив собственного дома, она ждала, подготовив все лучшим образом. Стопка домашних халатов, элегантных пуловеров, лохматый шотландский плед на случай прострела поясницы и, конечно же, — отменный, собственноручно приготовленный обед.
— Не верю, что мы вместе. Вот сейчас проснусь, и все исчезнет. — Сидя за столом напротив Марлен, Эрих не отрывал от нее взгляда.
Сияющая, свежая, в белых брюках и светлой шелковой рубашке мужского покроя, она похожа на прелестного юношу. Двери в сад распахнуты, а там буйство цветов, южной зелени, каскады жизнерадостного солнца.
— Ты плохо ешь, мой любимый, я так старалась! Это французское жаркое понравилось тебе в Париже — я все запомнила. Разве получилось хуже, чем у знаменитого шеф-повара «Ланкастера»?
На лице Ремарка отобразилось блаженство:
— Неподражаемо. Но тебе трудно удивить меня, ведь я давно понял, что ты не из породы смертных. Ты — божество.
— Просто-напросто взяла кулинарные книги и выучилась! Конечно, приходится повозиться у плиты. Зато мои гости всегда были сыты и веселы. Людей надо вкусно кормить, если ждешь от них хорошего отношения.
— Ты знаешь, что я жду от тебя. — Эрих отложил вилку и нож. — Очень давно жду.
— Я твоя, милый. Твоя навсегда.
«— Дорогая, — сказал он почти с нежностью. — Ты не останешься со мной. Нельзя запереть ветер и воду. Ты не создана, чтобы любить кого-то одного.
— Но и ты тоже.
— Я? — Равик допил рюмку. — Что ты знаешь обо мне? Что знаешь о человеке, в чью жизнь врывается любовь? Как дешево стоят в сравнении со всем этим твои жалкие восторги…
— Ты любишь меня, Равик, — сказала она, и это было лишь наполовину вопросом.
— Да. Но я делаю все, чтобы избавиться от тебя, — проговорил он спокойно и ровно, словно речь шла не о них самих, а о каких-то посторонних людях.
Не обратив внимания на его слова, она продолжала:
— Я не могу себе представить, что мы когда-нибудь расстанемся. На время — возможно. Только не навсегда. Только не навсегда, — повторила она, и дрожь пробежала у нее по телу. — Никогда — какое же это страшное слово. Я не могу представить, что мы никогда больше не будем вместе».
— «Когда-нибудь» — это очень нескоро, — он порывисто обнял Марлен. — У нас еще есть время.
20
Конечно, уединенной жизни с Марлен в Беверли-Хиллз Ремарк не ждал. Но он не предполагал, что череда голливудских приемов и презентаций кинофильмов, на которые он в качестве европейской знаменитости сопровождал Марлен, так быстро начнет раздражать его. Когда-то юный провинциал всеми силами стремился быть замеченным в богемных кругах Берлина. Теперь ему не надо перешивать дешевую одежду, носить монокль и печатать визитки с баронским титулом для пущей привлекательности. Он богат, элегантен, красив, знаменит и вдобавок сопровождает самую невероятную и желанную женщину на земле. Но почему все это надо повторять себе еще и еще раз, чтобы не поддаваться гнетущему унынию?
Марлен украшала себя Ремарком. Он был не только знатоком вин, способным блеснуть своими дегустаторскими способностями, но обладал великолепным политическим чутьем, обеспечивающим ему роль интересного собеседника в любом обществе. Газеты и журналы публиковали фотографии яркой пары, вновь и вновь представляя американцам европейскую знаменитость, изливая потоки восхищения миссис Дитрих.
— Милый, на этом фото ты выглядишь каким-то одутловатым. — Марлен отбросила газету. — Эти идиоты способны изуродовать кого угодно. Знаешь, сколько мне приходилось биться за безупречность своего изображения? Но процесс перепечатки плохих снимков я не способна держать под контролем. Надо все время следить за твоим видом. Пожалуйста, не жарься на солнце, ты выходишь на снимках рядом со мной слишком загорелым. Здесь и так полно негров.
— Вчера ты сказала, что я выгляжу болезненнобледным. — Эрих доедал знаменитую яичницу-болтунью — они завтракали на террасе, увитой цветущими розами. — Рядом с тобой трудно блистать внешними данными. Даже розы смахивают на садовый сорняк.
— Напротив, дорогой, я нахожу, что мы замечательно смотримся вместе. — Марлен продолжала разглядывать газеты. — Посмотри сюда, это на просмотре «Унесенных ветром» — мое платье выиграло на фоне белой стены! Я же говорила, что нужно надеть черное. И сколько громких слов! Похоже, твое общество идет на пользу моему реноме.
— Зато мне эти фотографии навредили больше, чем любые разгромные статьи. Меня поедом едят в литературной среде. Пишут, что вместо политической борьбы и выступлений против фашизма я — эмигрант — предпочитаю обжираться на великосветских приемах в обществе… в обществе кинозвезд. Эта подчеркнуто роскошная жизнь, расписываемая журналистами, делает меня подозрительным для писателей-эмигрантов. Многие из них, между прочим, пребывают в нищете.
— Бред завистников! Лишь когда сам сдаешься и ведешь себя как несчастный беженец, потерпевший крах, как разбитый по всем статьям человек, вот тогда они действительно победили. Нищета! Лень и нежелание бороться. Разве писатели не понимают, что сохранить достоинство в изгнании — это большое мужество? — Марлен с грохотом собрала со стола посуду.
— Мужество… Кажется, я плохо теперь знаю, что это такое… Я слишком сладко живу, милая. — Он поднял упавшую ложку и усмехнулся ее самодовольной позолоте.
В Голливуде Ремарка принимали как европейскую знаменитость. Пять его книг были экранизированы, в них играли крупные звезды. Финансовые дела шли превосходно. Он пользовался успехом у известных актрис, в числе которых, по слухам, была и прославленная Грета Гарбо. Но мишурный блеск киностолицы раздражал Ремарка. Люди казались ему фальшивыми и непомерно тщеславными. Местная европейская колония во главе с Томасом Манном его не жаловала. Хотя с Марлен было трудно не согласиться: в мишурном мире светского общества элегантность Ремарка и его манеры были прямой политической демонстрацией, доказывающей общественности, что нацистам еще далеко до победы. Эмигрант с португальским паспортом, он позволял себе наслаждаться жизнью. Писатель, книги которого на родине пылали в костре, продолжал работать. Ремарк избегал громких акций протеста. Тихо, без публичных жестов, он помогал романисту Теодору Пливье и поэту Альберту Эренштейну, пожизненно посылал им «маленькие синие листочки» — свои чеки.
21
Девятого июня Дитрих и Ремарк вместе едут в Париж. Пять суток пути на роскошном океанском лайнере «Нормандия», демонстрировавшем величайшие художественные достижения нации. Этот корабль, составлявший гордость страны, отразил в миниатюре ее стиль, вкус, качество и художественное совершенство. Дитрих занимала один из четырех апартаментов гранд-люкс с индивидуальным дизайном, выполненным ведущими мастерами того времени.
Ночью он смотрел на огромную луну, висевшую над океаном и заливавшую спальню серебряным светом. Щека Марлен на его плече, тихое сопение ребенка. Она совсем маленькая, когда лежит так, прильнув, разметав на подушке волосы. Скромница в непременной ночной рубашке. Она здесь, она с ним, но мгновение не остановишь. Можно лишь высечь его в памяти, как на гранитной плите, для вечного пользования. Сколько раз в ПортоРонко он воскрешал устремленные в вечность минуты близости и оплакивал их, изнемогая от бессилия разлуки… Пресыщение… Должно же когда-то прийти пресыщение, и одиночество перестанет болеть, как свежая рана. Пресыщение всегда приходит — раньше или позже. Ремарк это знал. С Марлен по-другому… Три года постоянного огня, и ни капли пресыщения. И все еще влечет не рассекреченная, постоянно манящая тайна ее магнетизма…
«Это граничит с безумием, это маленькое чудо, что нас прибило друг к другу, как зерно к зерну, ведь мы оба делали все, чтобы этого не случилось, — прошептал он, — но всю свою жизнь до нашей встречи я ощущал тебя у себя под кожей, и не боялся встречи, и страстно желал ее. Я пытался забыть о предназначении великой любви и знал, что никогда не смогу забыть об этом совсем. И буду ждать…»
— Бони, Бони, ну что ты все время бормочешь… — Не открывая глаз, Марлен перевернулась на другой бок и свернулась калачиком. А луна продолжала светить ненужным фонарем. Равнодушный, холодный лик…
Плавучий дворец «Нормандия» предлагал пассажирам ассортимент удовольствий из набора «сладкая жизнь». Колоссальный ресторан для пассажиров первого класса мог разместить семьсот человек. Под потолком парили грозди лампочек, объединенные в виноградоподобные люстры, повсюду серебро, фарфор лучших марок, мерцание хрусталя баккара.
В круглом главном вестибюле в решетках из филигранного металлического узора, украшенного вкраплениями позолоченных зубчатых раковин, сновали четыре вместительных лифта.
Элегантную комнату для писем оживляли фигуры тигров из тонких золотых пластинок. Звери молча «пили воду» из золоченых водоемов. В салоне для курения стояли стулья, обитые терракотовой замшей, а настенные росписи изображали сцены из жизни Древнего Египта. В зимнем саду сладко и пряно благоухали искусно воспроизведенные джунгли, каскады орхидей и редких видов папоротников почти скрывали витые плетеные кресла. За изогнутой стеклянной стеной стояла бездонная чернота ночного неба и серебрился океан, качавший на волнах звезды.
— Я столько раз плавала на этом корабле, что чувствую себя здесь как дома. — Марлен подхватила за лапку падающую с плеч черную лисицу. После ужина они заглянули в зимний сад. — Ты же знаешь, я не переношу самолеты — только и жду, что объявят об очередной катастрофе.
— Мне теперь тоже приходится трястись за свою шкуру, поскольку одна невероятная женщина не может без меня жить. — Эрих был в хорошем расположении духа: Марлен путешествовала без свиты, а впереди их ждал Париж.
— Пойдем-ка лучше домой, Бони, такое впечатление, что мы в парикмахерской, слишком много сладких запахов. Знаешь, иногда хочется понюхать тушеной кислой капусты. Кстати, обожаю!
Вечером в кинозале Большого салона был объявлен показ фильма «Желание», снятого в 1936 году с Дитрих в главной роли.
С высоты спускающейся в салон лестницы Марлен оглядела зал: маленький Версаль, фойе с фонтанами заполняла публика в туалетах экстра-класса. Мужчины в белых бабочках и фраках, дамы в платьях с длинными шлейфами.
— Похоже на массовку в оперетте. Не знаешь, почему некрасивые женщины так любят яркие цвета и всяческие финтифлюшки?
— Чтобы их кто-нибудь заметил и возжелал. — Эрих был чрезвычайно элегантен в великолепном фраке. — Ведь бедняжки не могут даже на один день взять напрокат такое лицо, как у моей дамы.
— Мое лицо? Ну, это уже слишком. Прежде всего им не хватает моего вкуса, — поддержав подол узкого бежево-золотистого платья, она ступила на лестницу…
Во время показа фильма Дитрих давала комментарии, не понижая голоса.
— Так… Они все-таки не вырезали этот кадр. Еще бы, кто же вырежет крупный план Дитрих в шляпе с такими перьями. Да, Тревис был неподражаем!.. Посмотри, Бони! Вот этот долгий план запоминается великолепно! Ты видишь, как падает шифон? А игра света на опушке рукава? Сногсшибательно!.. Конечно, как всегда, они не знают, чем все закончить. А вот туфли хороши. Туфли хороши во всей картине. Тебе понравился фильм, Бони?
— Милая, то белое платье на балконе, когда ты грустишь одна, — шедевр. А вообще… Несколько сентиментально.
— Ха! Я же никогда не претендовала на «Оскара»! И слава богу. Знаешь, какие роли гарантируют «Оскара»? Известные библейские персонажи, священники, а также жертвы таких недугов и пороков, как слепота, глухота, немота (все это вместе или отдельно), пьянство, безумие, шизофрения и другие душевные заболевания, если все это сыграно в получившем успех фильме.
— Ты поразительно точна! — Эрих рассмеялся. — В литературе похожая картина — изображение темных сторон действительности всегда претендует на «серьезное искусство».
— Чем трагичнее ситуация, тем вернее присуждение «Оскара». Можно не сомневаться, воплощение горестных событий будет рассматриваться как особенно трудное и достойное премии!
Реплики Марлен были слышны во всем зале. Когда фильм закончился и медленно загорелся свет, публика стоя зааплодировала Марлен.
— Думаю, это дань не столько фильму, сколько твоему разоблачению секретов киноакадемии, — шепнул Эрих, направляясь с Марлен к выходу в сопровождении свиты зрителей.
— Бони, ты видел это сообщение? — Марлен сидела у низкого столика в гостиной люкса, разбросав по ковру вороха газет и журналов. — Нет, ты только взгляни на них! Уродина и какой-то тщедушный лузер заделали пятерых детишек! Пять одновременно. Вот радость-то. Теперь у них будут подрастать пятеро дурнушек. А какое ликование прессы! Можно подумать, это какой-то подвиг. Но сколько возни с такой кучей детей! Милый, ты бы не мог запросить у радиста их адрес? Я бы хотела как-то помочь им. А что? Пожить с ними и понянчить малышей, пока они хоть немного подрастут!
— Марлен? — Эрих заглянул в ее глаза. В них горела самоотверженность. Она вовсе не шутила. В каких-то случаях Марлен была столь наивна, что можно было бы заподозрить ее в глупости или лицемерии. Но Эрих имел возможность убедиться в уме Марлен и вспышках отнюдь не лицемерной искренности. Он не стал спорить.
— Отличная мысль! Я узнаю адрес счастливого семейства и, как только мы причалим, ты сможешь тут же выехать им на помощь. — Он посмотрел фото в газете. — Даже ревновать не стану, отец пятерняшек, и правда, не блещет красотой. — Отбросив газету, Эрих сел рядом с Марлен. — А что, радость моя, ты бы родила мне хоть одного? Я не особый детолюб. Но нашего малыша… Эх! — Эрих поднялся, отброшенный взглядом Марлен, и отошел к окну.
— Почему ты всегда придумываешь что-то несбыточное? Я все чаще начинаю понимать, что тебе нужна вовсе не я. — Встав у рояля, Марлен начала перебирать клавиши.
— Ты. Мне нужна только ты. Вся ты. Твоя наивность, твоя злость, твой голос.
— Когда мы плыли в этом номере в прошлом году, я повторяла песни, которые должна была записать в Париже. — Марлен села к роялю и принялась напевать.
Отсутствие серьезного голосового диапазона заставляло ее произносить текст речитативом. Но Марлен обладала редким умением превращать недостатки в свои достоинства. Ее шепот, ее паузы, смены ритма были столь выразительны, что у Эриха застрял в горле ком. Он откашлялся.
— Это моя любимая баллада о потерянном сердце. Отлично звучит немецкий, правда?
— Ты сама не знаешь, какая в тебе сила! — Вскочив, Ремарк энергично ходил по комнате. — Возможно, тебя ждут в кино великие роли. Но, поверь мне: ты грандиозно поешь! Ты… Ты большая актриса!
— И ужасно хитрая. В то время как другие корпели над гаммами под опекой учителей, я никогда не училась вокалу. Я просто проговариваю текст, и знаешь, все просто потрясены!
— Отлично, что у тебя нет стандартно поставленного голоса! Это заставляет тебя сохранять простоту и петь душой. Наверно… нет точно: это совершенно гениально!
…Корабль плыл, величественно рассекая океан, полный света, музыки, уникальной роскоши, наслаждений и грез… А сколько он вез надежд, радужных планов, простиравшихся аж до скончания века. Шел 1939 год.
Через несколько месяцев «Нормандия» будет приписана к Нью-Йоркскому порту и, претерпев полную реконструкцию, превратится в военный корабль. А вскоре, лишенный былых украшений, боевой корабль накренится, загорится и затонет, оставшись лишь в памяти, как и многие радости и несбывшиеся надежды мирных лет.
22
В Париже они снимают отдельные номера в отеле «Принс де Галль» и проводят там вместе две недели. Затем Ремарк на несколько дней уезжает в Порто-Ронко, дабы подготовить к отправке в Америку свои коллекции. Он уже сомневается, что Швейцарии удастся устоять перед Гитлером и сохранить нейтралитет. В английском журнале «Кольерс» начинается публикация романа «Возлюби ближнего своего». «Триумфальная арка» пока отложена. Реальность развития отношений с Марлен не укладывается в идиллические параметры.
В июне 1939 года газеты всего мира напечатали снимок «Дитрих принимает гражданство США». Дитрих в строгом костюме, фетровой шляпе и перчатках небрежно облокотилась о стол судьи, принимающего «Присягу на верность».
Любимая берлинская газета доктора Геббельса напечатала комментарии к снимку: «Немецкая киноактриса Марлен Дитрих прожила так много лет среди евреев в Голливуде, что теперь приняла американское гражданство… Об отношении еврейского судьи к этому событию можно судить по снимку; он позирует в рубашке, принимая от Дитрих присягу, которой она предает свою родину».
Дитрих счастлива: гражданкой США стала и ее дочь Мария. Это произошло как раз вовремя, ведь Европа, похоже, капитулирует перед Гитлером. Но мрачные размышления не для мисс Дитрих. Летом 1939 года она вновь со всем семейством едет в Антиб.
«Над Францией сгустились тучи, над Европой бушевала буря, но эта узкая полоска жизни, казалось, была в стороне от всего. О ней словно позабыли, здесь еще бился свой особый пульс жизни. Если по ту сторону гор вся страна уже тонула в сером сумраке, подернулась дымкой грядущей беды, недобрых предчувствий, нависшей опасности, то здесь сверкало веселое солнце, и вся накипь умирающего мира стекалась сюда под его живительные лучи…
Мотыльки и мошкара слетелись на последний огонек и пляшут… Суетливый танец комаров, глупый, как легкая музыка баров и кафе. Крохотный мирок, отживающий свое, как бабочка в октябре, чьи легкие крылышки уже прихватило морозом. Все это еще танцует, болтает, флиртует, любит, изменяет, фиглярствует, пока не налетит великий шквал и не зазвенит коса смерти…» — напишет в своем романе об этом лете Ремарк.
На пляже и в ресторане все та же демонстрация туалетов, та же круговерть увеселений.
Эрих прибыл из Швейцарии на своей любимой «ланчии», предупредив любимую по телефону из Канн. Марлен в легких шелках нежно-сиреневого туалета, летящем шарфе и атласной чалме фиалковых тонов встречала прибывшего у подъезда отеля.
— Наконец-то, Бони! Как я истосковалась! — Она поцеловала Ремарка и на секунду замерла, припав всем телом.
— Мы вместе, пума… — Голос Ремарка прозвучал печальней, чем подобало при долгожданной встрече, чем требовал тот накал жадного нетерпения, с которым он гнал сюда из Швейцарии. — Я хочу познакомить тебя, — взяв Марлен за руку, он подвел ее к машине. — Это единственная твоя соперница — «серая пума». Я очень люблю ее, и она все про меня знает. Все, что я таскаю в себе.
Вечером Ремарк вошел в номер Марлен с некой эффектной торжественностью — белый смокинг и школьный портфель. Из портфеля он вытащил пожелтевшие листки:
— Посмотри, пума золотая, что я нашел! Когда снимали со стен картины, обнаружилось вот это — рассказы 1920 года! Незаконченные. Тогда я не верил, что это будет кому-то интересно.
— Прекрасно! Теперь ты спокойно допишешь их. И уж можно не сомневаться, все, что вышло из под пера великого Ремарка, пойдет на ура.
— Есть маленькое «но»… Я не смогу закончить их, милая. Мне не хватает той изумительной, наглой смелости. — Он перебирал листы, и его янтарные глаза потускнели. — Двадцать лет назад, когда шла война, я мечтал об одном — спасти мир. А теперь… Знаешь, что я делал сейчас в Порто-Ронко, когда понял, что война совсем близко? Я начал паковать свою коллекцию, заботясь лишь о ее спасении.
Марлен поцеловала Эриха, привычным движением стерла помаду с уголка его губ:
— Ты непременно допишешь рассказы! Это же смешно, любимый мой! Ты великий писатель, ты все можешь. Вот Хемингуэя никогда не беспокоит, что он чувствовал когда-то. Он просто пишет — и получается великолепно.
— Марлен, всякий раз по любому поводу ты ставишь мне в пример Хемингуэя. Я знаю, что вас соединяет тесная дружба… — Ремарк замолчал, чувствовал, как закипает злость. Но обидные слова все же вырвались: — Уж эти мне слащавые, умилительные «дружбы»! Ты спала с ним! Было бы честнее сказать мне об этом. — Он поднялся и, даже не собрав свои рассказы, в гневе выбежал из комнаты.
В четыре часа ночи Марлен звонила в номер мужа:
— Проснись, Папи! Мы с Бони поссорились. Он совершенно взбесился, обвинил меня в том, что я спала с Хемингуэем. Жутко разозлился и умчался на своей «ланчии». До сих пор его нет. Наверно, опять напьется. Одевайся быстрее, возьми машину и найди его! Господи, возможно, он уже валяется в какой-то канаве!
Через два часа позвонил Зибер, сообщив, что разыскал Ремарка в баре ближайшей деревушки. Эрих был печален и пьян, но невредим.
Утром она отпаивала его лично крепко заваренным чаем. На балконе номера Эриха лежала тень, чуть трепетала листва стоящих у парапета пальм. Далеко внизу на пляже передвигались яркие фигурки.
— Эта уродина Вильфорд все вертит хвостом! Прихватила дурковатого миллионера и строит из себя принцессу. А кем была — официанткой в кафе. Впрочем, все вы падки на крепкие ляжки и тяжелые сиськи… А мистер банкир? Ты видел его масляные глазки, когда он передавал мне мороженое? Думают, что я готова прыгнуть в постель каждого богатенького прохвоста… Конечно, деньги в наше время не пустяк…
Она говорила и говорила, Эрих не слушал. Откинув голову на спинку кресла, он смотрел на нее.
«Удивительно, она мелет страшную чушь, какую на протяжении веков мололи все женщины. Но лицо ее от этого ничуть не меняется. Пожалуй, оно становится еще прекраснее. Амазонка с глазами цвета морской волны, наделенная инстинктом наседки и проповедующая банкирские идеалы… Но разве она не права? Разве красота может быть неправой? Разве вся правда мира не на ее стороне?»
— Бони, у тебя странное выражение лица. Тебе плохо?
— Мне хорошо, милая. Я просто сочиняю.
— Про кого?
— Про тебя. Про нас, и все это.
— Что «все»? Ты снова насчет моих поклонников? Этот идиотский банкир здесь вовсе ни при чем.
— Дело в другом. «Тебе требуется много места для игр, пума, а опустошенные сердца — это еще не большие сердца. Ты чертовски крепкий и устойчивый буй — не одна яхта опрокинулась, ударившись о тебя. Сильный штормовой ветер не запрешь, даже если он прилетит, насквозь пропахнув мимозами и с весенними цветами в руках; надо представить ему пространство, тогда он смягчится и бросится к кому-то на шею со сплетенными изо всех цветов венками».
— Верно, и про венки очень красиво. Вставь в свою книгу, — Марлен ушла в комнату. — Тебе сегодня не надо выходить на пляж, Бони. Здесь прохладно, сиди и пиши. Ланч тебе подадут в номер.
Эрих вздохнул — это означало, что обедать Марлен будет с кем-то другим.
23
Однажды, когда семейство завтракало в номере перед распахнутым к морю балконом, из Голливуда позвонил продюсер студии «Юниверсал» и предложил Марлен роль. Венгр Джозеф Пастернак был знаком Марлен еще по съемкам «Голубого ангела». Выслушав его, Дитрих холодно сказала «до свидания» и положила трубку. В ее глазах искрилось бешенство.
— Представляете, чего он хочет?! Этот венгерский идиот вздумал, что я буду играть в вестерне! А в главной роли Джимми Стюарт — бревно с детской мордашкой. Нет, Голливуд окончательно превращается в психбольницу. — Она на секунду задумалась и набрала номер Папы Джо — Кеннеди-старшего, жившего с семьей, как и в прошлом году, поблизости.
— Представь, мне предложили роль в вестерне! За кого они меня принимают?
— А сколько они тебе предлагают? — деловито осведомился дипломат.
— Я не спросила. Ты думаешь, это не такая уж безумная идея?
— Марлен, давай я переговорю со студией, — предложил Кеннеди. — Пастернак — ловкий малый. Он зря суетиться не будет.
— Ты зря ругаешь Стюарта — у него блестящие актерские данные, — сказал фон Штернберг, которому Дитрих немедленно позвонила. — А шлюха из танцзала в вестерне Пастернака — всего лишь перенесение твоей Лолы-Лолы из Берлина в Вирджиния-сити. Думаю, это хорошее предложение.
Марлен присела за стол и обвела вопросительным взглядом «семью».
— А ты что скажешь, Бони?
Во время всех телефонных переговоров Ремарк курил на балконе и лишь сейчас вернулся к завтраку.
— Вестерн? Я думаю, тебе надо начинать работать, — сказал он. — Ты сделала в кино далеко не все, что могла. Уверен, у тебя большое будущее, Марлен Дитрих.
Созвонившись с Пастернаком и уточнив все условия договора, Марлен приняла немедленное решение:
— Собирайтесь! Мы все немедленно едем в Голливуд! Тем более что может начаться война. Я не хочу бросать вас здесь! Хотя Папа Джо обещает в случае необходимости эвакуировать всех в безопасное место в Англии. Это надо иметь в виду… — Она задумалась, глядя на сидевших за столом. — Как это ни тяжело, дорогие мои, мне придется выехать первой.
24
2 сентября 1939 года, на следующий день после начала Второй мировой войны, Марлен уехала, чтобы заключить контракт со студией и начать подготовку к фильму, а «семья» осталась в Антибе. Вскоре отель облетела страшная весть — немцы вступают во Францию! Началось бегство — белоснежный «Мыс Антиб» был похож на брошенную крепость. У входа в Антибскую бухту, как бы заслоняя собой горизонт, маячили серые силуэты четырех военных кораблей. Низкие, угрожающе безмолвные, стояли они под отступающим перед ними небом.
Семейство уезжало из Антиба на двух машинах. Впереди Ремарк с Марией на своей великолепной «ланчии», за ним Зибер с Тамми на забитом багажом «паккарде». Францию охватила паника. По дороге тянулись длинные колонны мобилизованных на войну мулов и лошадей.
— Кот, запомни все, что видишь, — сказал Ремарк. — Пусть это навсегда врежется тебе в память! Чувство отчаяния. Гнев французских фермеров, безнадежность на их лицах. Размытые в сгущающихся сумерках краски. Черных мулов гонят на войну, мулов и лошадей против вермахта и люфтваффе.
— Когда мы ехали по сельской Франции, — вспоминает шестнадцатилетняя Мария, — нас преследовало чувство, что Франция уже потерпела поражение… И фермеры с мулами шли не на войну — они еле тащились по дороге, будто знали, что впереди их ждет поражение, и часто останавливались — посидеть на обочине, усталые и удрученные.
— Бони, они уже знают, что проиграют войну?
— Да. Они старые и помнят прошлую войну. Взгляни в их лица, Кот. Война — не гимн славы, а плач матерей. Я, молоденькая девчонка, наблюдала, как начинается новая война, вместе с человеком, видевшим старую, запечатлевшим ее ужасы в книгах, которые читает весь мир. Мне предстояло стать живым свидетелем, я чувствовала, что для меня — большая честь находиться в такую пору рядом с Ремарком…
Для Бони это было судьбоносное время, он надолго прощался с Европой, отдавая себе отчет в том, что, возможно, не вернется никогда. Ремарк полагал, что Гитлер, наделенный силой зла, выиграет войну и станет самовластным хозяином всей Европы…
В Париже было темно, мы ехали медленно. Я высматривала Эйфелеву башню, ярко иллюминированную всего год назад, но видела лишь ее мрачный силуэт на фоне ночного неба.
— Париж — это город света, — прошептал Ремарк. — Прекрасный Париж переживает свою первую светомаскировку. За всю современную историю никому еще не удавалось лишить Париж ярких огней. Мы должны поднять за него тост и пожелать ему удачи. Пойдем, пока Папи прощается со своей мебелью, мы с тобой поедем к Фуке, проведем еще один летний вечер на Елисейских полях и попрощаемся с Парижем.
В ту ночь знаменитый погребок Фуке был опустошен — выпиты все коллекционные бургундские вина, шампанское, коньяки 1911 года. Парижане толпились на Елисейских полях. Все пили, но никто не был пьян.
— Мсье, — перед Ремарком низко склонился его любимый старший официант, ведающий винами. Он любовно сжимал в руке пыльную бутылку. — Мы не хотим, чтобы такое вино досталось бошам, не так ли?
Ремарк кивнул в знак согласия. Потом он и мне налил маленький бокал.
— Кот, ты этого никогда не забудешь — ни вкуса вина, ни случая, по которому откупорили такую бутылку.
Он оказался прав — я не забыла.
В ту ночь мы с Бони подружились по-настоящему… Мы стали товарищами, пережившими общую трагедию».
25
Все снова оказались в Америке. Марлен жила в своем бунгало в Беверли-Хиллз, Ремарк поселился напротив, Зибер и Тами снимали номера в отеле.
Студия уже взялась за раскрутку фильма. О Дитрих кричали все заголовки газет, следящих за съемками вестерна «Дестри снова в седле». В подробностях расписывалась любовь, охватившая главных героев — Дитрих и Стюарта. Песня «Посмотрим, что получается у парней из задней комнаты», написанная для Марлен, обещала стать хитом.
Однако «нетрадиционные семейные отношения», к которым привыкла Марлен в Европе, для американцев были слишком скандальны. Американские пуритане не были готовы видеть свою замужнюю звезду в сложных отношениях с любовниками.
Марлен срочно отправила мужа с Тами в НьюЙорк. Ремарку удалось избежать ссылки, хотя его присутствие осложняло жизнь Марлен, начавшей бурный роман со своим партнером — Джеймсом Стюартом.
Ремарк получил багаж из Порто-Ронко, все его тщательно упакованное имущество: антикварные вазы, картины, драгоценные ковры — благополучно перебралось через океан. Америка — новый дом Эриха. Но как неуютно в нем. Марлен рядом, но она все больше ускользает от него, то притягивая, то отталкивая. Ремарк ведет затворнический образ жизни, принуждая себя писать, а вечером, к возвращению Марлен со студии, рвет все написанное. По существу, он лишь делает вид, что занят сочинительством. На самом же деле все его существо замирает в настороженном ожидании: вот-вот раздастся шум ее машины, телефонный звонок, и она дозволит ему явиться. Иногда он так и не дожидался Марлен, особенно по субботам. Она возвращалась лишь вечером в воскресенье и старалась перевести отношения с Бони в испытанную схему отношений с мужем или фон Штернбергом: друг, советчик, доверенное лицо. Марлен обожала обсуждать самые различные ситуации с «ближним кругом», разыскивая по всем континентам Хемингуэя, фон Штернберга, Кеннеди, чтобы посоветоваться насчет гонораров, фасона шубы, признания поклонника, высказывания прессы. Бони же лучше других мог подсказать правильный тон в ее любовных сюжетах.
Она ворвалась к нему поздно вечером, разгоряченная происшедшим:
— Бони! Стюарт закатил мне жуткую сцену. Мы повздорили прямо на площадке из-за его ужасной манеры произносить текст. — Марлен окинула взглядом исписанные листки в раскрытом блокноте. — Ты пишешь? Я помешала?
— Пустяки. Говорят, Стюарт хороший актер. — Эрих захлопнул блокнот и пересел в кресло у чайного столика. — Будешь кофе?
— Уже перебрала сегодня кофеина. Сплошные нервы. — Марлен села на диван и нахмурилась. -
Видишь ли, Джеймс изобрел новый стиль игры, который мы называем «искать второй ботинок». Даже когда он играет любовную сцену, можно подумать, что он надел только один ботинок и не может найти второй, а во время поисков медленно бормочет свой текст. Понимаешь? Я сказала ему, что это выглядит по-дурацки. Он лишь промычал: «М-м?» Это совершенно в его стиле, полное отсутствие чувства юмора. Тогда я не сдержалась и выдала всё, что я о нем думаю. Он только хлопнул дверью!
— И все же вы, как я понимаю, отлично сыгрались? — желчно заметил Эрих.
— Ах, не все так гладко! Джеймс совершенно не умеет быть романтичным. А я не знаю, как превратить наши отношения в нечто возвышенное, незабываемое. Как было у нас с тобой. — Присев на подлокотник кресла, она обняла его голову. — Придумай что-нибудь, знаменитый писатель!
Эрих молчал. В такие минуты он совершенно не знал, что сделает в следующий момент — ударит, прогонит ее или станет придумывать «сценарий» для любовного свидания с соперником.
— Почитай ему Рильке, — посоветовал он, намекая на их первое свидание в Венеции. — Помнишь:
— Это не для него. Хотя… — Она и не вспомнила, как читала эти стихи с Эрихом. День в Венеции и впрямь канул в пропасть, но не восстал из забытья. Ремарк вздохнул, ощущая печаль столетнего старца по утраченной молодости.
— Вообще будь ласковой пумой, — он тронул ее щеку, и она одарила его нежной улыбкой. Он засмотрелся, впитывая загадку ее лица, магию которого бесконечно описывал в «Триумфальной арке»:
«…Смелое, ясное лицо, оно не вопрошало, оно выжидало… Глядя на него можно мечтать, о чем только вздумается. Оно словно красивый пустой дом, который ждет картин и ковров. Такой дом может стать чем угодно — и дворцом и борделем — все зависит от того, кто будет его обставлять. Какими пустыми кажутся по сравнению с ним пресытившиеся, точно маской покрытые лица…»
Марлен оживилась:
— Стихи — это хороший ход. Спасибо, милый! В следующую субботу приготовлю для тебя дивный обед. Ты неподражаем, Бони. — Она направилась к двери. — Спокойной ночи, малыш. Я не слишком тебя утомила своими проблемами?
— Если бы ты могла понять, какое небесное блаженство дарить тебе радость. Пусть хоть так — в роли постороннего соглядатая. Я твой Сирано с БеверлиХиллз. — Поцеловав Марлен руки, Эрих закрыл за ней дверь, чтобы снова погрузиться в одиночество и ожидание. Из зеркала, мелькнувшего в холле, на него косо глянул хмурый человек. Ремарк остановился и приблизил лицо к стеклу.
«Сколько все-таки горя и тоски умещается в двух таких маленьких пятнышках, которые можно прикрыть одним пальцем, — в человеческих глазах», — подумал он и выключил свет.
Ремарк понимал: Марлен не хочет отказываться от тех роскошных праздников, за возможность побывать на одном из которых обычная женщина отдала бы полжизни. Она не может появляться без достойного кавалера, а сам он все чаще избегал этой чести. Вот теперь и сидит в одиночестве. Не дождавшись приглашения, он пересек улицу и заявился непрошеным в дом Марлен.
Вошел и обомлел. Одетая к выходу, она задержалась перед зеркалом, внимательно оценивая свой туалет. Великолепная статуя, облаченная в одно из новых вечерних платьев. Изысканный черный бархат украшали перья райских птичек, выкрашенных в смоляной цвет. Они ниспадали веером от ее обнаженных плеч, отбрасывая тень на словно фарфоровую кожу. На голове плотно сидела маленькая чалма, сплошь выложенная блестящими перышками. Длинные бархатные перчатки, браслет с изумрудом и бриллиантами, великолепная квадратная бриллиантовая брошь.
Не обернувшись к вошедшему, Марлен взяла театральную сумочку с изумрудной застежкой, в которой лежала пудреница и портсигар.
— Что это ты явился? — Марлен мельком взглянула на Бони в зеркало, поправляя выпущенные изпод чалмы золотистые волны.
— Зигмунд Фрейд скончался в Лондоне от рака, — сказал он, осознавая нелепость своего сообщения.
— Жуткая трагедия! — усмехнулась Марлен. — Он только и делал, что болтал о сексе и морочил людям голову.
Ее кавалер уже нетерпеливо сигналил у подъезда. Эрих шутовски раскланялся:
— На выход, мэм!
Марлен взвилась:
— Кто эта потаскушка, с которой сегодня я тебя видела? — она пристально посмотрела на него. — Вот оно что! Значит, уже так далеко зашло!
«Равик достал сигарету.
— Это же просто глупо. Сама живешь с другим, а мне устраиваешь сцены ревности! Ступай к своему актеру и оставь меня в покое.
— Там совсем другое, — сказала она.
— Ну, разумеется!
— Конечно, совсем другое! — вдруг ее прорвало. — Ты ведь отлично понимаешь, что это другое. И нечего меня винить. Я сама не рада. Нашло на меня, сама не знаю как.
— Такое всегда находит неизвестно как…
— А ты… в тебе всегда было столько самоуверенности! Столько самоуверенности, что впору сойти с ума! Мне нужно, чтобы мною восторгались! Я хочу, чтобы из-за меня теряли голову! Чтобы без меня не могли жить! А ты можешь! Всегда мог! Я не нужна тебе! Ты холоден. Не смейся, я прекрасно вижу разницу между тобой и им, я знаю, что он не так умен и совсем не такой, как ты, но он готов ради меня на все».
— Холодный, самоуверенный Равик должен удалиться. Удачного вечера, пума. — Эрих не решился коснуться на прощанье ее руки, затянутой в черные атласные перчатки. Это он может жить без нее? Ах, если бы…
Вернувшись к себе, он напишет о Равике:
«Ему все еще чудилась белая, всплеснувшая крыльями Ника, но за ее плечами из тьмы выплывало лицо женщины, дешевое и бесценное, в котором его воображение запуталось, подобно тому, как запутывается индийская шаль в кусте роз, полном шипов…
Лицо! Лицо! Разве спрашиваешь, дешево оно или бесценно, неповторимо или тысячекратно повторено? Обо всем этом можно спрашивать, пока ты еще не попался, но уж если попался, ничто тебе больше не поможет. Тебя держит сама любовь, а не человек, случайно носящий ее имя… Любовь не знает ни меры, ни цены».
26
— Сегодня я победительница! Дралась с Уной Меркель! Смотри, какие синяки! — Марлен задрала рукав шелкового халата. — Мы должны были снимать сцену драки, где моя Дестри лупцует соперницу. Конечно, наш режиссер Джордж Маршалл струхнул и пригласил дублерш. Как же так — звезда может пострадать! Но я убедила Пастернака, что реклама будет грандиозная — Дитрих снимается без дублерш! Человек сто из разных журналов и обозрений дежурили у площадки. Им объявили, что драка будет без правил, когда все захваты разрешены. Рядом оборудовали пункт «скорой помощи» и создали жуткий ажиотаж. Когда прозвучала команда «мотор!», мы с Уной замерли. Тогда я прошептала ей: «Давай пинай меня, бей, рви волосы, колоти, а то я сейчас за тебя возьмусь!» С этими словами я зарычала, набросилась на Меркель и повалила ее на пол. Мы пинали друг друга, рвали волосы, царапались, катались по грязному полу, позабыв уже о камере. Но тут подоспел Стюарт и вылил на нас ведро воды. Он испугался, что я пострадаю, и разнимал нас, словно кошек. Уж я здорово помяла эту неженку. Ты знаешь, я очень сильная женщина.
— И гений рекламы, Марлен. Студия должна доплатить тебе за идею и ее смелое воплощение.
Не сомневаюсь, этот фильм сорвет кассу. Пумы непобедимы в бою, — Эрих обнял ее с такой нежностью, будто и не было ничего после майских дней в «Ланкастере». — Что ж мне делать с собой, золотая?
— Иди к себе. — Она улыбнулась. — Но возвращайся!
На страницах, вошедших в «Триумфальную арку», Ремарк напишет:
«Жоан стояла у двери во мраке. За плечами у нее струился серебряный свет. Все в ней было тайной, загадкой, волнующим призывом. Манто соскользнуло с плеч и черной пеной лежало у ее ног. Она прислонилась к стене и медленно поймала рукой луч света, проникший из коридора.
— Иди и возвращайся, — сказала она и затворила дверь».
Он возвращался, потому что потребность видеть ее и находиться рядом была сильнее злости и доводов разума. «Все они сотворены из глины и золота, подумал он. Из лжи и потрясений. Из жульничества и бесстыдной правды». А значит, терпи, если можешь.
27
Премьера «Дестри снова в седле» состоялась в Нью-Йорке в ноябре 1939-го. Фильм имел бешеный успех. Тут же приступили к съемкам «Семи грешников» с Дитрих в главной роли. Она упивалась возрожденной славой, влюбленностью «ковбоя» Стюарта, флиртовала с новым партнером Джоном Уэйном, с Пастернаком и чувствовала себя на подъеме.
Ремарк, все более впадавший в депрессию, с трудом сдерживался от упреков. Но раздражение вырывалось наружу.
— Ты меняешь любовников и при этом продолжаешь убеждать меня, что я остаюсь для тебя единственным?
«— …Откуда ты взял, что любить можно только одного человека? Неверно, ты и сам это знаешь. Правда, есть однолюбы, и они счастливы. Но есть и другие, у которых все шиворот-навыворот. Ты знаешь и это.
Равик закурил. Не глядя на Жоан, он ясно представлял, как она выглядит. Бледная, с потемневшими глазами, спокойная, сосредоточенная, почти хрупкая в своей мольбе и все-таки несокрушимая… Точно ангел-провозвестник, полный веры и убежденности. Этот ангел думал, что он спасет меня, а на самом деле пригвождал меня к кресту, чтобы я от него не ушел.
— Да, я это знаю, — сказал он. — Все мы так оправдываемся.
— Я вовсе не оправдываюсь. Люди, о которых я говорю, обычно несчастливы. Это происходит помимо их воли, и они ничего не могут поделать с собой. Это что-то темное и запутанное, какая-то сплошная судорога… И человек должен пройти через это. Спастись бегством он не может. Судьба всегда настигает тебя. Ты хочешь уйти, но она сильнее.
— К чему столько рассуждений. Уж коли неизбежное сильнее тебя — покорись ему.
— Я так и делаю. Знаю, ничего другого не остается. Но… — ее голос изменился. — Равик, я не хочу потерять тебя…»
Она действительно не хотела потерять Эриха. Видела, как бесят его ее романы, как чувство, соединявшее их, ветшает и разлетается в клочья. Но пока что достойной замены Бони не было, ее увлечения не отличались особой глубиной, партнеры — особой значительностью. А сдерживать себя она не умела. Ремарк пытался найти утешение в мимолетных флиртах, но все больше ожесточался. Для него свет сошелся клином на Марлен, и как бы ни пытался он выбраться из тупика, снова возвращался в путы этой мучительной любви. Накал изломанных страстей был необходим ему, давая импульс к творчеству. Даже сейчас, когда он не мог писать, в нем уже начинали жизнь новые книги, впитывающие горячую кровь ежедневных баталий.
— Марлен, мы теряем друг друга. Но мы еще можем все изменить. Послушай, это очень серьезно. Если хочешь спасти нас — стань моей женой.
Марлен села, спрятала лицо в ладонях и несколько секунд молчала. В ее голосе одновременно чувствовались вызов и вина:
— Знаешь, Бони… Ты выбрал совсем неподходящий момент. Да и вообще…
— Понимаю. — Он набрал полную грудь воздуха, готовясь принять отказ. — Я все понимаю.
— Разумеется! Ты всегда все понимаешь! — Во взгляде Марлен было явное раздражение. — Но ты не можешь знать, что я беременна от Стюарта. Разумеется, рожать я не собираюсь.
— Ты любишь его? Скажи «да», и я никогда больше не появлюсь здесь.
— Нет, Бони…
«Я смеялась, играла, все это казалось мне неопасным, легким, я думала, в любую минуту можно будет отмахнуться от всего; и вдруг это стало значительным, неодолимым, вдруг что-то заговорило во мне; я сопротивлялась, но бесполезно, чувствовала, что делаю не то, чувствовала, что хочу этого не всем своим существом, а только какой-то частицей, но что-то меня толкало, словно начался медленный оползень — сперва ты смеешься, но вдруг земля уходит из-под ног, все рушится, нет больше сил сопротивляться… Но мое место не там, Равик. Я принадлежу тебе.
Слова, подумал Равик… Сладостные слова. Нежный обманчивый бальзам. «Помоги мне, люби меня, будь со мной, я вернусь» — слова, приторные слова, и только. Как много придумано слов для простого, дикого, жестокого влечения двух человеческих тел друг к другу! И где-то высоко над ним раскинулась огромная радуга фантазии, лжи, чувств и самообмана!.. Вот он стоит, а на него льется дождь сладостных слов, означающих лишь расставание, расставание, расставание… И если обо всем этом говорят, значит, конец уже наступил. У бога любви весь лоб запятнан кровью. Он не признает никаких слов».
28
Ремарк наконец нашел в себе силы освободиться: арендовал дом в Брентвуде — окрестности Лос-Анджелеса — и выехал из своего бунгало. Новый дом он считал временным жилищем, не удосуживаясь распаковать любимые коллекции — под лестницей лежали свернутые ковры, у стен стояли обшитые холстом картины. Он повесил лишь одну, «Желтый закат» Ван Гога, и приобрел двух ирландских терьеров — друзей в одиночестве. Эрих надеялся, что дом в Порто-Ронко дождется своего хозяина, когда война закончится, и он избавится от чар Марлен. Но пока Марлен не отпускает его. Ремарк пишет ей письма, называя себя Равиком. Пишет, заливая тоску вином, раздирая душу в клочья. А потом, на трезвую, злую голову клянет себя за то, что письмо отправлено.
«Посмотри на Равика, исцарапанного и обласканного, зацелованного и оплеванного… Я, Равик, видел много волков, знающих, как изменить свое обличье, и всего лишь одну пуму, сродни им. Изумительный зверь. Когда луна скользит над березами, с ним происходит множество превращений. Я видел пуму, обратившуюся в ребенка; стоя на коленях у пруда, она разговаривала с лягушками, и от ее слов на их головах вырастали маленькие золотые короны, а от волевого взгляда они становились маленькими королями. Я видел пуму дома; в белом передничке она делала яичницу… Я видел пуму, обратившуюся в тигрицу, даже в мегеру Ксантипу. И ее длинные ногти приближались к моему лицу… Я видел, как пума уходит, и хотел крикнуть, предупредив об опасности. Но мне пришлось держать рот на замке…
Друзья мои, вы заметили, как пума пляшет, словно пламя, уходя от меня, и снова возвращается? Как же так? Вы скажете, что я нездоров, что на лбу у меня открытая рана и я потерял целую прядь волос? А как же иначе, если живешь с пумой, друзья мои? Они порой царапаются, желая приласкать, и даже спящей пумы остерегайтесь: разве узнаешь, когда она вздумает напасть?»
Письма все еще имели власть над Марлен. Получив послание Эриха, она звала его к себе, клялась, что любит только его. Иногда она даже позволяла любить себя, но рано утром, перед уходом на съемки, отправляла восвояси. Эти перепады измучили Ремарка. Он теперь даже не заставлял себя сочинять — листки его блокнотов оставались нетронутыми. Но истерзанный Равик уже жил в его воображении, питаясь переживаниями Эриха.
«…Если кристалл расколется под молотом сомнений, его можно в лучшем случае склеить, не больше. Склеить, лгать и смотреть, как он едва преломляет свет, вместо того чтобы сверкать ослепительным блеском! Ничего не возвращается. Ничего не восстанавливается. Даже если вернется, прежнего уже не будет. Склеенный кристалл. Упущенный час. Никто не сможет его вернуть.
Он почувствовал невыносимую острую боль. Казалось, что-то рвет, разрывает его сердце. Боже мой, думал он, неужели я способен так страдать изза любви? Я смотрю на себя и ничего не могу поделать. Знаю, что если я опять потеряю ее, моя страсть не утихнет. Я анатомирую свое чувство, как труп в морге, но от этого моя боль становится в тысячу раз сильнее. Знаю, что в конце концов все пройдет, но и это мне не помогает. Невидящими глазами Равик уставился в окно, чувствуя себя до нелепости смешным… Но и это не могло ничего изменить…»
Они расставались и снова мирились, даже ездили вдвоем на уик-энд в курортное местечко у океана. Но это была лишь агония — любовь умирала, не желая сдаваться.
Ведь, как напишет Ремарк, надежда умирает тяжелее, чем сам человек. И она, истончившаяся, как мартовский лед, все еще жила.
29
Однажды Марлен сообщила:
— Мне в партнеры для нового фильма подобрали самого известного французского киноактера. Бони, это тот самый из великолепного фильма «Большие иллюзии». Только он, наверно, совсем не говорит по-английски. Придется его опекать.
Заключив контракт со студией «ХХ век-Фокс» Жан Габен прибыл в Голливуд. Студия поселила прибывшего актера в бунгало, в котором жил Ремарк. В его распоряжение предоставили «роллсройс» с шофером и яхту. Габен стал новым королем Голливуда. Марлен приступила к опеке француза: начала готовить свои термосы с бульонами и утренние яичницы-болтуньи. Фото Жана появились в гостиной Марлен. Габен не знал, что судьба его на несколько лет предрешена и что его ждет прекрасная и мучительная любовь.
Ремарк решил перебраться в Нью-Йорк.
— Ты собираешься меня покинуть? — спросила Марлен точно так же, как когда-то фон Штернберга — с неподвижным, словно скованным горем лицом.
— Гавань не может покинуть корабль, отплывший накануне вечером.
— Так ты уезжаешь или нет?
— Я уезжаю, печаль моя. Я хотел обратить тебя в счастье, но мне не хватает былого могущества.
— Но я же люблю тебя!
— Ты по-своему представляешь любовь, печаль моя. Ты производишь тысячу оборотов в минуту, а для меня норма сто. Мне требуются часы, чтобы выразить свою любовь к тебе, а ты справляешься с этим за пять минут и убегаешь дальше…Счастливого пути, пума…
Вскоре Марлен получила прощальное письмо.
«Самой непритязательной и самой притязательной! Равик, злополучный даритель, держит свое сердце высоко, как факел, и благодарит тебя, пума юношиня, соратница, мальчик-принц, зеркало и чистый хрусталь, в котором разгорается и сверкает его фантазия, за все, что ты дала ему. И богов за то, что они подарили тебя миру и на некоторое время ему…»
Приписка: только что скончался ввиду общего упадка сил и недоедания — св. Антоний Уэствудский, урожденный Дон Кихот, похороны состоялись уже четыре недели назад.
Это последнее, как считал Ремарк, письмо послано 1 ноября 1940 года из нью-йоркского отеля «Шерри-Низерленд», где он поселился. Марлен немедленно позвонила, говорила бурно и искренне о глубоких чувствах, связывающих ее с Эрихом, о нежелании терять его. Она предлагала взамен любви дружбу. Но он был непримирим. «Любовь не пятнают дружбой. Конец есть конец».
30
В апреле 1941 года Марлен переезжает с Жаном Габеном в общий дом в Брентвуде. Это не очередная связь увлекающейся актрисы, это очередная Великая любовь.
Ремарк тоже увлечен другой женщиной и всеми силами старается освободиться от любви к Марлен. Но газетное сообщение о ее совместной жизни с Габеном приводит его в бешенство. Ревность и обида вспыхивают с новой силой.
Ремарк просит Марлен вернуть его письма и вскоре получает их. А затем отправляет их обратно, приложив к письму рисунок Эжена Делакруа, изображающий львиц.
«Невозможно к чему-нибудь из этого прикоснуться — но невозможно также это пламя превратить в добропорядочно тлеющие угли телефонного знакомства. Невозможно как святотатство — лишь то, что обрываешь, остается. Поэтому: адье!
Случай подбросил мне сейчас под занавес то, что я долгие годы искал по всей Европе: несколько пум самого великого рисовальщика пум в мире… Прими их и давай похороним пуму и восславим жизнь!
И не будем друзьями в буржуазном и сентиментальном смысле, чтобы безнадежно растоптать три года быстрой, огненной жизни и фата-моргану воспоминаний».
Ниже Альфред с детскими ошибками приписывает:
«Я думал, что лубовь это такое чудо, что двум людям вместе намного лучше, чем одному. Как крыльям эроплана».
В мае 1942 года Марлен пришлет Ремарку черную металлическую пуму с зелеными глазами и золотистыми пятнами. И напишет теплое письмо с глубоким намеком: она говорит о неком последнем желании, оставшемся у нее. Конечно же, о наступлении перемирия и эры задушевной дружбы с Эрихом. Он не хочет понимать, его раны еще не закрылись.
«Как обстоят дела у тебя, Юсуфь, насчет «последнего желания, оставшегося у тебя в жизни»? Обволакивает ли тебя счастье золотом, как в летний вечер… Салют! Живи! Не растрачивай себя! Не давай обрезать себе крылья, домохозяек и без тебя миллионы. Из бархата не шьют кухонных передников. Ветер не запрешь. А если попытаться, получишь спертый воздух… Танцуй! Смейся!
Салют, салют! …Благодарю тебя, небесное прощай! И тебя, разлука, полная виноградной сладости. То, что ты ушла, — как нам было этого не понять? Ведь мы никогда не могли понять вполне, как ты среди нас очутилась…»
«Триумфальную арку» он сумел закончить лишь после того, как порвал с Дитрих.
Ему было уже 46 лет. Но все его романы в литературе и в жизни делились с тех пор на два периода — до и после Марлен.
История Жоан и Равика окончилась примирением — их примирила смерть. Любовник стрелял в Жоан, раздробив шейный позвонок. Равик привез умирающую в клинику, где работал хирургом. Распростертая на больничной кровати, Жоан обречена на медленное, неотвратимое умирание. Равик пытается скрыть от нее правду.
«…Она слегка повернула голову:
— А я было собралась… начать жить по-новому…
Равик промолчал. Что он мог сказать ей? Возможно, это была правда, да и кому, собственно, не хочется начать жить по-новому?
Она опять беспокойно повела головой в сторону. Монотонный измученный голос:
— Хорошо… что ты пришел… что бы со мной стало без тебя?
— Ты только не волнуйся, Жоан.
«Без меня было бы то же самое, — безнадежно подумал он. — То же самое. Любой коновал справился бы не хуже меня. Любой коновал. Единственный раз, когда мне так необходим мой опыт и мое уменье, все оказалось бесполезным… Все напрасно…»
К полудню она все поняла. Он ничего не сказал ей, но она вдруг поняла все сама.
— Зачем ты лжешь? Не надо… Ты не обязан лгать… обещай…
— Обещаю.
— Если станет слишком больно, дашь мне что-нибудь. Моя бабушка… лежала пять дней… и все время кричала. Я не хочу этого, Равик… Дай мне достаточную дозу для того, чтобы… все сразу кончилось. Это мое последнее желание.
— Обещаю.
— Последний год моей жизни подарил мне ты. Это твой подарок, — она медленно повернула к нему голову. — Почему я не осталась с тобой?…
— Виноват во всем я, Жоан.
— Нет. Сама не знаю… в чем дело…
…Боли усилились. Она застонала. Равик сделал ей еще один укол.
— Свет… слишком много света… слепит глаза… Равик подошел к окну, опустил штору и плотно затянул портьеры. В комнате стало совсем темно. Он сел у изголовья кровати.
Жоан слабо пошевелила губами:
— Мне надо тебе многое сказать. Многое объяснить…
— Я знаю все, Жоан.
— Знаешь?
— Мне так кажется.
Волны судорог. Равик видел, как они пробегают по ее телу.
— Ты знаешь… я всегда только с тобой…
— Да, Жоан.
— А все остальное… было одно… беспокойство. Как странно… — сказала она очень тихо. — Странно, что человек может умереть… когда любит…
Равик склонился над ней. Темнота. Ее лицо. Больше ничего.
— Я не была хороша… с тобой… — прошептала она.
— Ты моя жизнь…
Она попыталась поднять руки, но не смогла.
— Ты в моих объятиях, — сказал он. — И я в твоих.
На мгновение Жоан перестала дышать. Ее глаза словно совсем затенились. Она их открыла. Огромные зрачки. Равик не знал, видит ли она его.
— Ты вернула мне жизнь, Жоан, — сказал он глядя в ее неподвижные глаза. — Ты вернула мне жизнь. Я был мертв как камень. Ты пришла — и я снова ожил.
— Люблю тебя…
— Жоан, — сказал Равик, — любовь — не то слово. Оно слишком мало говорит. Оно лишь капля в реке, листок на дереве. Все это гораздо больше…
— Я всегда была с тобой…
— Ты всегда была со мной. Любил ли я, ненавидел, или казался безразличным… ты всегда была со мной, всегда была во мне, и ничто не могло это изменить.
— Поцелуй меня…
Он поцеловал горячие, сухие губы.
Жоан силилась еще что-то сказать, ее губы дрожали. Хрипение, глубокое, страшное хрипение, и наконец крик:
— Помоги! Помоги! Сейчас!..
Шприц был приготовлен заранее. Равик быстро взял его и ввел иглу под кожу. Он не хотел, чтобы она медленно и мучительно умирала от удушья.
Ее веки затрепетали. Затем она успокоилась. Дыханье остановилось. Равик раздвинул портьеры и поднял штору. Затем снова подошел к кровати. Застывшее лицо Жоан было совсем чужим».