Бегущая в зеркалах

Бояджиева Мила

Арсеньева Ольга

Глава 8

Доктор Динстлер

 

 

1

В консультационном кабинете Леже проводил обсуждение состояния новой больной со своими коллегами, демонстрируя рентгенограммы, томограммы мозга, данные специальных исследований. Консилиум пришел к выводу, что больной необходим месяц общего лечения и наблюдений, а в случае благоприятной ситуации – отсутствия осложнений и негативных процессов – можно приступить к осуществлению лицевой пластики. Хотя чудес в этой области ждать было трудно.

Лишь в начале февраля, обстоятельно ознакомившись с динамикой выздоровления больной, Леже решил, что настала пора действовать. В его кабинете плакала худенькая старушка, на сей раз от радости: она знала, что внучка будет жить, и верила в маленького доктора, рассчитывавшего ликвидировать в той или иной степени внешние последствия травмы.

Александра Сергеевна теперь часто плакала – слезы появлялись сами собой от всего, что как-то было связано с внучкой: от ее музыки, книжек, качелей и яблок, от ажурных колготок на проходящей мимо девчушке, от одеколона «Встреча», появившегося в магазинах и присланного от Маргариты Ланвен, от тревожного голоса итальянца, звонившего чуть ли не каждый день.

Стаканчик с валерианой, протянутый высоким помощником профессора, задрожал в ее руке. Старушка бурно разрыдалась, уронив на колени сумочку с тем, что она берегла и теперь принесла показать всем. На ковер веером легли Алисины фотографии: Алиса-девочка с прямой спиной, восседающая на новом велосипеде, Алиса-девушка с мольбертом, в тирольской шапочке где-то на живописном альпийском склоне, Алиса в Венеции на площади Синьории со стайкой наглых голубей, слетающихся к пакетику с кормом. Один из них сидел на протянутой Алисиной руке, а другой, застыв в кадре с размазанными штрихами крыльев, собирался, видимо, присесть прямо на ее взъерошенную ветром макушку.

Йохим стал собирать листочки и, машинально взглянув на один из них, застыл – неожиданность открытия буквально парализовала его. Он быстро тасовал фото, таращил глаза, расплываясь в радостной улыбке.

– Я… я, кажется, знаю… Нет! Я точно узнаю это лицо! – Йохим протянул большой любительский снимок Леже. Алиса-подросток была запечатлена в летний день, в тот момент, когда, оторвавшись от группы сверстников, смутно обозначенных в пестро-лиственной глубине кадра, ринулась за мячом, запущенным, по-видимому, каким-то шалуном прямо в объектив аппарата. Это его округлый бок закрыл всю верхнюю правую часть кадра и его ожидаемое столкновение с фотографирующим распирало Алису вот-вот взорвущимся смехом. Ее вспыхнувшее лицо с солнечной пыльцой на высоких скулах, с сюрпризным сиянием в прозрачной глубине крыжовенных глаз было озарено тем особым светом резвящейся, распахнутой в предвкушении счастья души, которое бывает у детей за секунду до чуда. Динстлер узнал припухшую нижнюю губу, закушенную двумя крупными верхними зубами, и паутинки волос, светящиеся ореолом вокруг единственного, всегда живущего в его памяти лица.

«Да, это Она…» – Йохим рухнул на стул, оглядывая окружающих растерянно и жалобно, как человек, которому объявили, что он обречен.

На следующий день Леже пригласил ассистента Динстлера в свой кабинет:

– Присаживайтесь, коллега, я заметил, что у вас не слишком крепкие колени. Они легко подкашиваются – а я собираюсь вас удивить. Речь идет о нашей пациентке мадемуазель Грави. Вчера я понял, что вам удалось вытащить крупный козырь. Изучите все материалы, продумайте ход операции и доложите мне. Вести эту больную будете вы.

 

2

Вот и случилось. То, что казалось ненужным ответвлением судьбы, дурацким аппендиксом, бредом, порождением худосочной фантазии и весеннего юношеского безумия, обрело весомую реальность факта. Тонкая ниточка смутных намеков, тянущаяся от калитки соседнего дома к августовскому вечеру у реки и прервавшаяся у черного могильного гранита, объявилась вновь. Она заставляла Йохима снова и снова мысленно проделывать путь от появления девочки с обручем на плече к вчерашнему вечеру, когда Она вернулась, смеясь на дрожащем в его руке листочке картона.

Вот и случилось. Значит – все неспроста. Не зря томили детскую душу поиски неведомого – мандариновое зазеркалье граненого стекла, всякие там звенящие цветы и танцующие свечи. Значит, со смыслом, а не в приступе подростковой дури, повергали в смятение закаты и зори, звуки и краски. И не канула в небытие яростная клятва на могиле чужой, незнакомой девочки… А Ванда, а Вернер, а потоки крови и искромсанного мяса, обмороки и рвотные спазмы, апатия и пустота? Неспроста.

Очевидная осмысленность сюжета его недолгой жизни бросала Йохима в дрожь. Он понял, что должен совершить нечто, для чего был послан в этот мир кем-то нелепый «собиратель красоты». Воинственный азарт ответственности, смешанный с ликованием причастности к Высшей тайне, гоняли Йохима из угла в угол его потемневшей, давящей ночной темнотой комнаты, заставляли метаться и вскакивать на измятой постели, не давая заснуть ни на минуту.

На рассвете, когда вся клиника еще пребывала в предутреннем сне, Йохим стоял у двери палаты мадемуазель Грави. Он медлил, не решаясь ни постучать, ни отворить двери, лишь слушая, как тяжело, со значением, ухает в груди сердце. Вот сейчас он увидит ее – сломанного человека, изувеченную женщину, молящую о помощи, чужую, жалкую, незнакомую. Сейчас он станет врачом, послав к чертям все игры своего больного воображения. Сейчас… Он тихо постучал и, не дождавшись ответа, осторожно отворил дверь.

Очевидно, она спала – на подушке белела округлая бинтовая глыба. Серенький жидкий рассвет за спущенной кремовой шторой нехотя освещал комнату. Йохим бесшумно подошел к кровати. Белая голова повернулась. В окошечке повязки на левой стороне лица открылся серьезный, будто не спавший глаз. Йохим понял сразу, что приговор провозглашен и обжалованию не подлежит: на него смотрел именно тот глаз, не узнать который было невозможно.

В белоснежном обрамлении бинтов он сиял редкой драгоценностью. Светлая, нежная зелень радужки, кристаллически-крапчатая в глубине, была обведена черной каймой, отчетливой и яркой, что придавало расширенному зрачку манящую притягательность бездны. Этот одинокий и потому особенно значительный глаз в оправе золотых пушистых ресниц казался Йохиму необыкновенно большим и до мелочи, до ювелирной выделки радужки, век – знакомым. Он констатировал это со спокойствием очевидного факта и ничуть не удивился его выражению – абсолютного холодного безразличия, без тени тревоги и печали.

– Доктор Динстлер, – представился Йохим, зная, что поврежденная челюсть не позволяет больной говорить. – Я ассистент профессора Леже и уже несколько месяцев имею в этой клинике самостоятельную хирургическую практику. Профессор нашел целесообразным передать ваше лечение мне. Я должен осведомиться о вашем согласии. Но прежде – хочу предупредить: мне редко везло, я не всегда умел идти до конца. Но вы… вы это совсем другое. В вашем случае я буду сражаться до последнего. – Йохим приблизил свое лицо к этому немигающему равнодушному глазу. – Я смогу очень многое, поверьте… Если вы согласны, подайте знак. – Веко дрогнуло и слегка опустилось, голова отвернулась. – Значит, да? Вот и хорошо. Через два часа я осмотрю вас. А пока отдыхайте, еще слишком рано. И слишком мало оснований для доверия мне. – Он слегка сжал ее вырисовывающуюся под простыней неподвижную руку.

 

3

…В хирургическом кабинете, куда была доставлена больная, Йохим следил за медсестрой, снимающей повязки. Пальцы сестры работали ловко и быстро, порхая над белым коконом, но ему эта процедура казалась бесконечной. Уже были размотаны кипы бинтов, а маска оставалась, и Йохим начал сомневаться, окажется ли под ней лицо, которое он так ждал: в детстве его потрясли кадры английского фильма, в котором человек-невидимка, освободившись от бинтов, попросту исчез. Чтобы успокоиться, он отошел в сторону, изучая хирургические инструменты, разложенные в эмалированном лотке.

– Готово, доктор, – раздался за спиной голос медсестры.

Йохим обернулся и на мгновение, как тогда, в самом начале медицинского поприща – его случайный гость и мученик – зажмурил глаза и впился ногтями в ладони, стараясь собраться с духом.

Через минуту, вооруженный пинцетом с зеркальцем, он был только доктором Динстлером, изучающим рабочий материал, а буря эмоций, всколыхнувшаяся поначалу, была поспешно подавлена и спрятана в дальний ящик сознания – до последующего разбирательства.

Поверхностные повреждения лица мадемуазель Грави затягивались, покрывая, как травка в поле, оставленные боем воронки и рытвины. Волосы, сбритые от правого уха до темени, уже торчали мягким ежиком, открывая лиловато-зеленую гематому, залившую скулу и рассеченную большим вспухшим рубцом до самого глаза. Изуродованный нос, подбородок с рваным швом, стянутым скобками, заплывший, неоткрывающийся глаз и верхняя губа искривленного, нехотя усмехающегося рта вопили о жесточайшем насилии, совершенном слепой варварской силой.

Доктор Динстлер внимательно изучал раны, боясь признаться, что не находил теперь знакомых черт в хаосе искромсанной плоти. Да и так ли это? Не наваждение ли, не хитрое ли изобретение изощренного воображения, все эти «узнавания», скрытые замыслы судьбы и призывы к Деянию?

И в эту ночь он не мог уснуть от предельного напряжения и усталости. Его мысли метались, шарахаясь в тупики, чувства вопили противоречивым разноголосьем, и чем дальше – тем меньше он понимал что-либо, ощущая, как сходит с ума. Порывшись в аптечке, Йохим в отчаянии проглотил три таблетки снотворного, оставленного Нелли, хотя до этого не употребил и одной. Он шептал короткую молитву Корнелии, держась за нее как за спасательный круг…

И проснулся на рассвете, проспав всего четыре часа, с ясной головой и бодрящим предвкушением интересного дела, по которому давно уже чешутся руки.

К вечеру на его столе, заваленном фолиантами научных трудов, лежали три аккуратных листа бумаги с подробным описанием цикла операций. Дотошный план с пунктами и подпунктами шаг за шагом прослеживал все этапы лицевой пластики, предусматривая на каждой ступени возможность трех вариантов – от отрицательного до самого благоприятного. С этими листками к семи часам вечера Динстлер явился к шефу.

 

4

Арман Леже слегка нервничал. Он спрашивал себя, не минутный ли порыв заставил его поручить судьбу Грави Динстлеру? Утром у Леже состоялся телефонный разговор с Брауном.

– Арман, я уверен, что ты хорошо подумал, назначив ведущим хирургом Динстлера. Я не сомневаюсь в человеческих качествах этого юноши, возможно также, что он блестящий профессионал. Но когда есть ты, твой опыт и твои руки… Пойми, Алиса дорога мне, как собственная дочь, я не имею права рисковать. Я должен быть уверен, что твой расчет имеет веские основания, – голос Брауна в трубке вопросительно затих.

– Ты ждешь, Остин, чтобы я тебя переубедил, – вздохнул, решившись на малоприятное признание, профессор. Это длинный разговор. Могу сказать одно – тебе я могу раскрыть тайну: пару раз я смотрел на этого парня с открытым ртом и думал: «Стареешь, Арман, тебе на такое уже не подняться». Я лгал самому себе – подняться на такое я не мог никогда. Я думаю, у него особый, запредельный дар… Ты знаешь, Остин, я далек от мистики, но здесь я засек такие моменты, которые никому, понимаешь, никому без поддержки свыше было бы не одолеть. А он творит чудеса и сам не замечает – сила дается ему запросто, даром. Этакий легкокрылый Моцарт… Не знаю… Назови это везением, талантом, одаренностью… Динстлер бывает разным, но в этом случае, с этой твоей Алисой, – он будет гением. Я ручаюсь…

– Ну что же, с богом, Арман. Постараюсь вскоре вырваться к вам.

…Ожидая Динстлера с планом предстоящей операции, Леже все больше впадал в панику. Будучи рационалистом и скептиком, он признавал справедливость аргументов Брауна, коря себя за поспешное решение.

– Он будто околдовал меня, этот длинновязый. Что за чушь я молол сейчас – какая там «поддержка свыше»?

Чистый бред… Заврался ты, старик Арман, с перепугу, – бормотал профессор, охлопывая ладонями карманы, – он машинально искал сигареты, которые бросил курить три года назад. – Фу, черт! Наваждение!

Леже, заставив себя успокоиться, демонстративно положил миниатюрные холеные руки на стол.

– Войдите! Ну-с, это наконец вы, коллега. Пожалуйста…

План Динстлера был оригинален, точен и вполне реалистичен. Придраться было не к чему – сам Леже избрал бы подобную тактику. Никаких фантастических прожектов – все в рамках опробованной методы. «В конце-то концов, я всегда буду рядом и смогу подстраховать, если его занесет», – подумал профессор, облегченно вздохнув, когда за Йохимом захлопнулась дверь.

 

5

Первая операция из четырехэтапного цикла, рассчитанного на полгода, состоялась через три дня. Больная не проявляла признаков беспокойства, спокойно отдав себя бригаде анестезиологов. Леже, в соответствии со своим решением, взял на себя полномочия ассистента, не вызвав никакого сопротивления со стороны Динстлера, вероятно и вовсе не принявшего этот факт во внимание. Йохим был очень сосредоточен, погружен в себя. Внимательно проверил подготовленный трансплантат, необходимое оборудование. Леже удивился, что вместо одного, запланированного, ассистенты по распоряжению Динстлера подготовили три образца заменителя поврежденной ткани, а также микроскоп, необходимый в тех случаях, когда требовалось нейрохирургическое вмешательство.

Вначале все шло по плану. Поврежденная челюстная кость, зафиксированная итальянскими медиками, срослась, оставалось лишь восстановить мягкие ткани – вернуть правильное положение изуродованным мышцам и коже.

Однако вместо того, чтобы заняться подтяжкой рубцов, Динстлер обнажил челюстной сустав и по тому, какие инструменты потребовал у медсестры его властный голос, Леже понял, что предстоит вскрытие суставной сумки.

– Боже мой! Боже! Что он делает! – закричал Леже, чуть не рухнув со своего помоста. Но ножницы продолжали щелкать, а локоть Динстлера резким коротким толчком нокаутировал профессора, протискивающегося к столу.

– Господин Леже, у меня в руке секатор, и вы знаете, к чему может привести малейшая оплошность. Не берите грех на душу – оставьте меня, – не отрываясь от дела, внушительно молвил он.

Обескураженный профессор в бешенстве покинул операционную. Уединившись в своем кабинете, он панически просчитывал последствия этого непредсказуемого вмешательства Динстлера. Он сидел, обхватив голову короткими руками, пряди редких волос, удачно тонированных красителем в каштановый цвет, прилипли к взмокшему лбу. Леже просидел так очень долго, не обращая внимания на трезвонящий телефон, и не поднял глаз, когда в комнату кто-то вошел. Он знал, что это Динстлер.

– Почему вы не поставили меня в известность о ваших намерениях? Или я уже не руковожу клиникой и вы едите не мой хлеб? Зачем вам понадобилось ломать то, что уже однозначно непоправимо? Ведь суставные хрящи не подлежат замене – это же азы! Они не могут срастись, сохранив подвижность! А вы – вы профессиональный преступник и должны быть дисквалифицированы! – бушевал профессор.

– Они могут срастись, профессор. И обязательно это сделают! – Динстлер сел рядом и мягко, словно успокаивая обиженного ребенка, продолжал: – Я уже на снимках заметил, что перелом сросся неверно, что подвижность челюстного сустава будет ограничена. А это не просто косметический дефект – это нарушение жизненно важных функций – речи, приема пищи, мимики… Вы тоже видели это, но вы – боялись…

– Да, боялся. Это как раз тот случай, коллега, когда авантюризм очень опасен и может приравниваться к преступлению. А вы – безответственный авантюрист! – Леже вскочил, удержав за плечи собиравшегося встать Динстлера. – Извольте сидеть – мне так удобней вас отчитывать…

– Ага, профессор, вы уже поняли, что авантюры не было и риска особого тоже – просто расчет и везение! Представляете, мне удалось не только восстановить размер челюстной кости за счет реберного трансплантата, починить сустав, но и, кажется, привести в порядок лицевой нерв – это просто везение, что не был поврежден основной ствол, – она сможет улыбаться! И простите меня, покорнейше прошу, за… Ну, вы просто попали под руку… под локоть. Я совершенно не контролировал себя и не рассчитал силу…

– Да, ручки-то у вас просто железные. С такой хваткой только на ринг. А ведь не скажешь… – профессор погладил ушибленные ребра.

– Простите и забудьте, умоляю! Вы даже не знаете, как много для меня сделали… – Йохим виновато взглянул в глаза Леже. – Но прошу вас об услуге, профессор… Нет, серьезно предупреждаю: не трогайте меня, когда я стою у стола!

– Ну, это мы посмотрим через две недели. И если она не сможет открыть рта – вы моментально вылетите в свою Австрию и будете дебоширить у милейшего доктора Вернера! – непримиримо резюмировал Леже.

Еще до истечения указанного Леже контрольного срока Йохим понял, что все идет хорошо и ссылка к Вернеру ему не грозит. Впрочем, он в этом и не сомневался, лишь иногда припугивая себя шальным сомнением: «А вдруг?» Вдруг прав профессор и весь опыт классической хирургии?

Он наведывался в палату № 6 по нескольку раз на день, фиксируя малейшие изменения в состоянии мадемуазель Грави. В разрезе повязки виднелись вспухшие губы и что-то неуловимое сигналило Йохиму, что сустав встал на место и натяжение щечной мышцы ослабло, отпустив уголок рта. Его совсем не тревожило душевное состояние пациентки, вызывавшее опасения у наблюдавшего ее психиатра. Очертание губ, приходившее в норму постепенно, радовало его, как радует набухающий, готовящийся распуститься бутон редкого цветка какого-нибудь фанатика натуралиста.

В нервной, накаленной тишине операционной повязка наконец была снята. Леже, томимый сомнениями, первый подскочил к больной и дотошно проверил подвижность сустава, не веря своим глазам. Грави могла открывать и закрывать рот, предстояло лишь заняться разработкой челюсти и хорошенько позаниматься с логопедом, восстанавливающим артикуляцию. Потрясенный Леже и не заметил в первые минуты того, чем любовался, стоя напротив больной, Йохим, – выправленной линии губ и тоненькой розовой нитки шрама на месте грубого рваного рубца. А когда заметил – пришел в недоумение: он был убежден, что ликвидация рубцовой ткани предстоит на втором этапе операции.

Пока доктора суетились вокруг пациентки, она сидела неподвижно, опустив веки, и на радостное предложение медсестры подать зеркало лишь отрицательно качнула головой. И правильно: выправленный подбородок, иссеченный шрамами и все еще отекший, мог радовать только поработавших над ним специалистов. А на то, что располагалось выше и еще не подвергалось корректировке, – смотреть вообще было страшно.

 

6

Через несколько дней Грави начала говорить. Вернее, она получила теперь такую возможность, но пользовалась ею чрезвычайно редко. Психиатр Бланк, пытавшийся провести с пациенткой сеансы психотерапии, столкнулся не только с глухой стеной апатии, но и частичной амнезией. Память Алисы работала очень избирательно, выуживая, как изюм из булочки, отдельные, не поддающиеся логичной систематизации факты отдаленного и недавнего прошлого.

Врачи решили, что визиты близких, до сего времени строго запрещенные, помогут больной восстановить душевное равновесие.

Александра Сергеевна хворала, а Елизавета Григорьевна собралась в путь, обрадованная и тем, что наконец-то может дозволить встретиться с дочерью этому измученному неведением итальянцу, чье искреннее горе и сочувствие вызывало у нее симпатию.

Они встретились в холле клиники и сразу узнали друг друга по одинаковому выражению глаз, полных мучительного ожидания. Елизавета Григорьевна представилась и протянула руку, а итальянец поднес ее к губам и вдруг как-то странно согнулся, пряча лицо.

Когда мать увидела Алису, то, несмотря на все предостережения врачей сохранять спокойствие, ахнула и, упав на колени возле ее кровати, зарылась лицом в одеяла. Алиса молча гладила идеально подкрашенные волосы матери и вдруг спросила:

– Ты привезла мне «Встречу», ма? Я просила Леже передать тебе…

Елизавета Григорьевна трясущимися руками извлекла из сумки коробку с одеколоном. Алиса взяла ее, открыла, достала флакон и, изучив его левым, здоровым глазом со всех сторон, поставила на столик возле кровати. Они немного поговорили обо всем, Елизавету Григорьевну удивило спокойствие Алисы и какие-то вопросы, показавшиеся ей странными. Что могла она сказать, например, о том, взошел ли укроп на клумбе под окном бабушкиного дома, или сколько лет живут осьминоги?

– …Хватит, хватит печалиться. И скажи бабушке, что теперь уже со мной ничего плохого не произойдет. Баста – весь запас невезения я израсходовала, управилась за тридцать три года, – успокоила на прощание мать Алиса.

В коридоре Елизавету Григорьевну ждали Лукка и доктор Динстлер.

– Все в порядке, можете заходить, господин Бенцони, – сказала она, и тот, сопровождаемый одобрительным кивком доктора, нерешительно открыл дверь. Йохим деликатно отошел к окну. Ему показалось, что он простоял там вечность, изучив трещины в краске, форму шпингалетов и рисунок прожилок на мраморном подоконнике. Наконец мужчина вышел из комнаты. Его голубые глаза смотрели куда-то в пространство, на скулах ходили желваки. Вдруг он резко отвернулся и, уткнувшись лбом в стену, яростно заколотил по ней сжатыми кулаками:

– Почему? Почему это случилось именно с ней?

Йохим, ожидавший грустной сцены, был все же слегка удивлен: на его взгляд, учитывая успех первой операции, положение больной не должно было вызывать такой трагической реакции. Он вошел в палату и опешил: мадемуазель Грави сидела в постели ногами к изголовью – то есть переместившись так, что изуродованная часть ее лица была обращена к стене. Оставшиеся длинные волосы были распущены, падая волной на грудь и спину, а маленькие маникюрные ножницы больной с треском вгрызались в светлые пряди. Вся кровать и ковер возле нее были усыпаны пармскими фиалками.

Йохим взял свою пациентку за руку:

– Зачем, ну зачем вы это делаете? Подождите… придет парикмахер. Мы и впрямь упустили из виду вашу прическу. Пожалуй, эта половинчатость действительно слишком экстравагантна. Завтра у вас будет чудесная модная стрижка – у нас очень хороший мастер. Точно не знаю, но, кажется, такая модель называется сейчас «дитя без мамы».

Больная смотрела холодно и зло, не удостоив Йохима ответом, но ножницы бросила и, отвернувшись лицом к стене, дала понять, что аудиенция окончена.

 

7

Через несколько дней предстоял новый этап восстановительной пластики – сражение с травмой верхней части лица, мешающей правому глазу. Окулисты уже выяснили, что зрение в пострадавшем глазе, хотя и нарушенное из-за рубцов на сетчатке, сохранилось. Йохима же больше всего волновала подвижность глазного яблока и восстановление надкостницы. Он вновь и вновь переворачивал труды по офтальмологии, выискивая по крохам то, что могло помочь в данном случае, и продумывал свои действия до мелочей.

Вечером накануне операции он пришел к своей пациентке, чтобы заручиться ее поддержкой. Завтра они вместе будут отвоевывать у болезни законные природные права, и от того, в каком состоянии духа будет пребывать мадемуазель Грави, зависело многое.

Она сидела в своей теперешней излюбленной позе – изуродованной щекой к стене, – не зажигая света, и смотрела в окно. Йохим изложил больной ход операции, увлекаясь подробностями, приводя аргументы, как на медицинском консилиуме, будто та, что сейчас молча слушала его, будет завтра ассистировать у стола, а не лежать недвижимо, погруженная в наркотическое забвение.

Грави не проявляла никакого интереса к хирургическим планам Йохима, и он осекся.

– Вы, возможно, сомневаетесь, правильно ли выбрали врача? Скажите, не стесняйтесь, прошу вас. Еще не поздно изменить все.

Она отрицательно качнула головой. Йохим успокаивающе коснулся ее руки:

– Мне кажется, вы скептически относитесь к моим усилиям. Либо вас просто мало интересуют результаты… Я еще не встречал здесь женщины, которая не держала бы зеркальце на тумбочке и поминутно в него не поглядывала. Даже дамы весьма почтенного возраста и далеко не такие красавицы, как вы…

Больная вдруг взглянула на него с такой мукой, которую он и не предполагал обнаружить под ложной оболочкой спокойствия:

– Прошу вас, доктор, уйдите. Я доверяю вам. Я не хочу другого врача. Я не хочу зеркала. Я не хочу ничего. – Ее губы задрожали.

Йохим восторженно уставился на этот заново вылепленный им рот. Впервые она говорила с ним, и движение этих губ завораживало.

Он приблизил к ее губам свои близорукие глаза:

– Говорите, говорите, пожалуйста, что-нибудь! Вы же просто не знаете – как это замечательно у вас получается!

Алиса с усилием улыбнулась:

– Вы смешной, доктор.

– Хотите сказать – сумасшедший? – уточнил Йохим.

– Может быть. И может быть – это к лучшему. Только перестаньте меня жалеть. Вы не представляете, как мало значит для меня теперь внешность. Пустая, никчемная мелочь – рекламная вывеска, манящая фальшивым блеском.

– Вот уж – слова безумия или… святости. Или кокетства. Да, внешность – мелочь. В этом не сомневается всякий мало-мальски претендующий на духовность человек. Но – не ваша. Ваше лицо – великая, но, увы, бренная мелочь. Как полотна Тициана, или Боттичелли… Но когда они, эти бренные мелочи, являются в мир – на время, на миг, – мир становится лучше…

 

8

После второй операции, сложной и очень болезненной, мадемуазель Грави как-то сдала. Похоже, она просто выбилась из сил, устав сражаться. Температура прыгала, сердце то смиренно затихало, словно в предчувствии конца, то бешено колотилось, цепляясь за жизнь. У постели больной круглосуточно дежурили сиделки. Бесшумно входивший в палату Динстлер слышал прерывистое дыхание, слабые стоны, видел вопросительные, встревоженные лица медсестер. Но почему-то не пугался. Он просто ждал.

На пятый день Грави стало лучше, и вскоре, вместе с уже вовсю наступающей весной, она стала выздоравливать – охотно ела, слушала музыку, начала выходить в сад. А однажды Йохим застал ее оживленно беседующей с медсестрой. Хохотушка Жанна всегда была весела. Она не уставала рассказывать о своем семилетнем сыне и муже – водителе грузового трейлера, совершавшего длительные рейсы по альпийским дорогам.

Йохим услышал обрывок фразы, со смехом произнесенный Жанной:

– А на боку, чуть ниже бедра. – вот такусенький бантик!..

«О чем они здесь болтают? – недоумевал он. – Что может занимать мою пациентку, кроме подсчета часов до предстоящего снятия повязки?»

Когда это событие наконец свершилось, больная нетвердо пошла, покачиваясь и пытаясь прикрыть ладонью вновь прозревший глаз. Врачи остались довольны результатом: глаз сохранил свою подвижность и лишь немного косил, что, по убеждению египтян, только усиливает женскую привлекательность. Об этом тут же сообщил присутствующим Леже, втайне озадаченный таким ходом дела: столь благополучного исхода он не смел и предполагать. Тонкий шов, пересекающий лоб и бровь, со временем может быть успешно скрыт средствами повседневного макияжа, но форма надбровья и глазницы!

– Ну, коллега, поздравляю и обещаю, что впредь никогда не буду хватать вас за руки. Они у вас, кажется, умнее, чем я! – признался Леже, предвкушая приятное удивление Брауна, которого ждал со дня на день.

 

9

Остин приехал в клинику в те дни, когда Алиса уже полностью оправилась после операции глаза. Было начало мая, и даже здесь, в прохладной горной местности, в полную мощь цвели каштаны, разноцветный кустарник и фруктовые деревья. Больная большую часть времени проводила в саду в укромном уголке у маленького пруда. Здесь под прикрытием опушенных нежной игольчатой зеленью лиственниц был сооружен бельведер – нечто вроде беседки из решетчатого штакетника, сплошь зарастающего летом диким виноградом и розами. Сейчас их гибкие лозы уже были покрыты гроздьями мелких карамельно-розовых бутонов, а в траве, покрывающей берег, белели россыпи маргариток.

Мадемуазель Грави, несмотря на восторги медиков по поводу удачного восстановления ее подбородка, предпочитала носить черную повязку, оставляющую открытыми только глаза. Украдкой, вопреки запрету окулиста, она зачитывалась Достоевским, заново открывая для себя «Братьев Карамазовых», впервые «проглоченных» еще в юности.

Остин нашел ее в беседке, спокойно созерцающую пейзаж, поскольку книгу, заслышав шаги, больная поспешила спрятать в сумку. Узнав визитера, Алиса обрадовалась и вскочила ему навстречу. Но спохватилась, поправила повязку и смущенно опустила глаза.

Остин же, взяв ее за руки, внимательно разглядывал, отступив на шаг.

– Погоди, погоди прятаться. Ты в этой парандже и темном одеянии – вылитая черкешенка! Похудела, вытянулась как-то – этакая гибкая и пугливая дочь гор!.. Извини, что не приехал раньше, ты же понимаешь – дела. Но все про тебя знаю. С доктором твоим юным уже беседовал. Он непрост – совсем непрост! И так верит, что будешь танцевать на осеннем парижском балу! – Остин говорил торопливо, не давая возможности Алисе прорваться со своей печальной темой.

Почувствовав, что он явно заговаривает ей зубы, перетаскивая на свой берег, Алиса улыбнулась глазами и усадила гостя на скамейку.

– Не бойся, Остин, я не стану плакать и жаловаться. Ты не поверишь – но мне сейчас хорошо. Я будто вычеркнута из списка тех, кто непременно должен быть полноценным – то есть радоваться жизни, преуспевать, быть «кузнецом своего счастья», быть не хуже других и так далее. Я вышла из забега, и вся эта гонка, эта маята кажется мне отсюда такой мелкой возней.

– «Суета сует и вечная суета», – процитировал Остин. – Знаю, знаю, я это тоже проходил в своей жизни.

Считай, что, пройдя через испытания, ты просто поднялась на несколько ступеней, по кармической теории индусов.

– Да, взрывной волной, – усмехнулась Алиса. – Погляди-ка на мою голову! – Она сдернула с волос черную, по-монашески повязанную косынку.

Остин расхохотался:

– Потрясающе! Как это получилось? Ручаюсь, для стилистов «Ланвей» твоя прическа была бы находкой: «Авангард и ретро – попытка взаимопонимания».

Алиса так и отказалась от помощи парикмахера, и теперь ее голова была похожа на рекламный манекен, демонстрирующий два типа прически: с правой стороны топорщился уже отросший ежик модели «тиф», а слева вились, падая до плеча, романтические пряди.

– Но больше ничего показывать не буду. Сама не смотрю, только щупаю свой нос, вернее, то, что осталось. Не могу удержаться…

– Ах, Алиса, ты была чересчур хороша, и как человеку с юмором, тебе собственное совершенство, видно, изрядно надоело. Пусть теперь этот Динстлер помается, попыхтит, померяется силой со злобным Фатумом. Знаешь, на Кавказе есть такая притча: когда рождается ребенок, Бог целует его. Если поцеловал в уста – будет оратором, если в лоб – мудрецом и так далее. Этому Йохиму, думаю, кто-то чрезвычайно полномочный, поцеловал руку. Сама понимаешь – дело деликатное и очень редкое. Доверься ему – и мы еще пересмотрим вопрос о твоей карме.

Они долго сидели, обсуждали «Карамазовых», которых Остин прочел уже в весьма зрелом возрасте, говорили о событиях на мировой арене, о судьбе и Боге в том поверхностно-терапевтическом плане, который применяется для врачевания души, с лихвой одаренной страданием.

– Испытания ниспосланы нам свыше, во искупление… – тоном проповедника шутливо продекламировал Остин, и виду не показывая, как тревожит и озадачивает его фатальное невезение Алисы, явно перебравшей среднюю дозу трагических случайностей.

 

10

После отъезда Остина Алиса почувствовала себя более сильной и готовой к дальнейшим испытаниям. Весь день она удивляла персонал клиники необычным оживлением, а вечером, стоя перед зеркалом, как под дулом пистолета, решительно сняла повязку и не отвела глаз. Прошла секунда или несколько минут, окаменевшая Алиса определить не смогла бы. Отражение в зеркале сразило ее бесповоротностью похоронки – она похоронила саму себя – тот образ «Я», который, как ни крути, был представлен, прежде всего, ее глазами, носом, ртом, ее телом.

«Недаром в монастырях нет зеркал, человек видит только свою душу, истинную красоту добра и любви», – думала Алиса, лежа в постели. Только теперь она начала осознавать, что для нее значила физическая красота, казавшаяся зачастую ненужной, даже обременительной. Она поняла, что попросту привыкла к комфорту незаурядной внешности, полученной даром – по прихоти судьбы, как человек привыкает к роскоши и богатству – ко всем врожденным привилегиям, выделяющим его из круга себе подобных. Привилегиям, которые ощущаются как изначальная норма, но лишение которых для него зачастую равносильно смерти. «Бог дал – Бог взял» – эта формула смирения приемлема для тех, кто получил нежданный дар, и, потеряв его, лишь вернулся к былой скудности. Алиса, всегда считавшая себя существом духовным, личностью, достаточно интересной, чтобы пренебречь броской упаковкой, вдруг потерялась, утратив ориентиры. «Кто же я, в сущности, – флакон или его содержимое? Кого любит Лукка? Кем гордились родные и восхищались окружающие? За кого борется Динстлер? Если Лукка любит меня главную – духовную, почему же этот страх в его глазах? К чему мои суетливые попытки скрыть уродство? Почему я не могу теперь быть рядом с ним, не хочу быть жалкой, обременительной, да попросту боюсь, боюсь понять, что его «золотая девочка» навсегда исчезла, а то, что осталось, способно вызвать брезгливое сострадание. Я не хочу стать для него второй Армандой!»

Этот визит Лукки в клинику к изувеченной возлюбленной был решающим. Черная траурная повязка на рукаве означала, что он свободен – неделю назад Арманда умерла на руках плачущих сыновей и мужа.

Теперь вдовец стоял на коленях, уткнувшись лицом в Алисины ладони и боясь поднять глаза на ее страшные бинты. Он просил Алису стать его женой через год, как только позволят формальности траура. Он привез фиалки, и пучки влажных росистых цветов лежали у Алисиных ног.

– Невесты такие не бывают, – вздохнула она сквозь наворачивающиеся слезы. – Поздно, слишком поздно.

Лукка целовал ее взмокшую от слез повязку, мягкий ежик на макушке, судорожно сжатые руки. Он горячо шептал о любви и преданности, обещая заботу и непоколебимое восхищение…

Теперь, увидев ответ в безжалостном зеркале, Алиса кляла утешительные заверения Лукки, убеждавшие ее в могуществе медицине, да и самого доктора Динстлера. Она все еще оставалась максималисткой, привыкшей рубить сплеча. Лукку она больше никогда не увидит, докторам не поверит – таково было решение озлобленной, испуганной Алисы. Она – урод и должна начать жизнь изгоя.

Но не тут-то было. Что-то незримое и уже знакомое опустилось на Алису – теплый туман, разливающийся от макушки до кончиков пальцев. Сейчас он был утешителен, бережно-ласков, баюкая мягкой волной. Хорошо! До чего же все хорошо! Игрушечные города, как под крылом самолета, крошечные домики, улочки, люди… Игрушечный островок, маленькая девочка – огромное море! Как любила Алиса эту девочку, эту синюю гладь, на которой, покачиваясь и дробясь, улыбалось ее отражение: прежнее, потерянное лицо Алисы…

 

11

Йохим готовился к заключительной операции – той ринопластике, недостатки которой он когда-то живописал Нелли. Увы, изучение новейших данных в этой области не добавило ничего интересного – ставка в основном делалась на мастерство и профессионализм хирурга. Йохим был убежден, что починить нос, даже находящийся в значительно более плачевном состоянии, чем у мадемуазель Грави, он сумеет. Сейчас же задача намного усложнялась – он должен был вернуть этому сложному биологическому прибору не только функциональные особенности, но и тот первозданный вид, без которого ее лицо попросту будет другим.

Йохим рассматривал фотографии Алисы, разбросанные повсюду в его комнате. Он знал наизусть каждый изгиб и линию, но продолжал вчитываться в изображения и удивляться. Анатомическая алгебра не могла объяснить гармонии: все время что-то оставалось за пределами рационального. Как же здесь все было виртуозно и непросто – в этом лице! Этакое совершенство, создаваемое одним взмахом кисти, одним штрихом – но штрихом гения. Линия лба, следующая к самому кончику носа, была упрямой и насмешливой. Видимо, выпуклость лобной кости и чуть вздернутый кончик носа находились в некоем постоянном диалоге, выявляя объемную сложность характера своей владелицы. Форма и вырез ноздрей – о боже! Йохим лишь подозревал, что красота – вещь очень тонкая. А теперь он должен был сотворить ее своими руками.

…Операция сильно затягивалась. Леже никак не мог понять, почему так нервничает и чего же добивается Динстлер: все возможное было сделано в первые сорок минут. Когда он наконец счел свои действия завершенными, то поднял руки в окровавленных перчатках – знак капитуляции.

Ощущение поражения не покидало Йохима на протяжении тех мучительных дней, когда послеоперационные осложнения не давали возможности оценить окончательный результат. Он без конца наведывался к пациентке, словно надеясь проникнуть взглядом под толщу повязки.

Однажды, плутая рано утром в раздумьях по парку, Йохим наткнулся на Алису. Присев на корточки, она кормила белок орешками. Услышав шаги, Алиса предостерегающе подняла руку:

– Тихо, тихо, не спугните: сейчас к еде подбирается вон тот крупный самец. Он очень осторожен, но эти орешки так заманчивы…

Йохим замер за спиной Алисы, а метрах в трех от него, разглядывая человека черными бусинами, застыл зверек с торчащими кисточками на ушах. Мгновение длилась немая сцена: зверек колебался между протянутой рукой Алисы, наполненной орехами, и инстинктом осторожности.

Хруст ветки под ногой Йохима – и белка пустилась наутек, мелькая пушистым рыжим хвостом.

– Вот видите, доктор Динстлер, – Алиса поднялась, отряхивая платье, – такие чудные зверьки, но меня боятся. Даже в животных заложено эстетическое чувство. Я слишком ужасна.

– Нет уж, испугался этот ваш трусливый самец именно меня. И согласно вашей теории – неспроста. Моя некрасивость отталкивает.

Алиса с интересом посмотрела на Йохима:

– Вы что, решили мне подыграть? Хотите перехватить инициативу? Не выйдет. Я вас огорчу – вы вполне симпатичный, обаятельный мужчина.

Они направились по тропинке вдоль пруда.

– Мы так давно и близко с вами знакомы, мадемуазель Грави, а, в сущности, совсем не знаем друг друга. Я все время изучал ваши фотографии и насочинял бог весть сколько сказок про чудесную девочку Алису. Наверное, мне и не надо знать большего…

– Тем более, что чудесной девочки уже нет. Она превратилась в чудище. Тоже как в сказке.

– А прекрасный принц ее расколдовал… – в тон Алисе добавил Йохим. – Когда-то для меня это было очень серьезно, то есть что я – отнюдь не прекрасный принц. Я хорошо понимаю, что в интересе мужчины к своей внешности есть нечто патологическое. Такая патология у меня была с детства. Нет-нет, не то, что вы думаете! – испуганно замахал руками Йохим. – Я был очень неприятным ребенком, неуклюжим подростком и остро переживал свою внешнюю непривлекательность. Это стало навязчивым комплексом. Но только потом я понял, что относился к своему лицу, телу, к этому, как утверждают индусы, плотскому скафандру, заключающему нашу бессмертную душу, как относится придирчивый критик-эксперт к плохо сделанной вещи – к халтуре, к низкопробному ремеслу… Вам трудно меня понять. Полноценность личности накрепко связана с физической полноценностью. Вам, от природы одаренной совершенством, трудно понять ощущение недоделанности, второсортности, которое сопутствует некрасивости. Так в обществе респектабельных людей обладатель рваной обуви воровато подсовывает ноги под стул, а человек, обделенный приличной внешностью, редко обладает настолько сильными личностными качествами, чтобы пренебречь этим и не чувствовать себя обиженным. Кроме того, очень часто именно внешние качества, и чаще всего у женщин, предопределяют жизненный успех.

– Да, чувствуется, что вы ведете «обстрел» этой темы из противоположного «окопа». Потому что какие-то жестокие люди вбили вам в детстве мысль о неких физических недостатках, а у вас не нашлось сил противостоять внушению – вы вошли в роль, свыклись с ней и теперь рассматриваете все вокруг с позиций «лишенца», переоценивая чужие привилегии. – Алиса чувствовала, что заводится. Ее жизненный опыт свидетельствовал совсем о другом. – Да, я была милашкой, куколкой и, наверное, очень счастливым ребенком… Я не знаю, какую роль в моей женской судьбе играла моя внешность, – но, поверьте, доктор, никакой жар-птицы я не ухватила. Напротив все время будто расплачивалась за что-то…

Алиса поправила свою повязку и они некоторое время молча шли рядом.

– Речь не обо мне. Разговор-то у нас теоретический. Если бы вы были повнимательнее, доктор Динстлер, то заметили бы, что часто принимаете за красоту фикцию, видите то, что вам показывают. Особенно умеют пустить пыль в глаза женщины. Самоуверенность, жизнерадостность, ощущение своей привлекательности – и все. Все вокруг уже восторженно ахают – «хороша»! Вот, например, наша Жанна. Как вы ее находите, чисто теоретически, конечно?

– Жанна очень милая. Это тот тип женщины, которой всегда кто-то добивается. Наверное, уже в школе у нее было полно ухажеров.

– Но при этом она коротышка, толстоногая и нос у нее – просто пуговка! Ага, квалифицированный эксперт, – вас провели. И правильно, я думаю, и ее сынишка, и замечательный муж, да и мы все вокруг, с удовольствием, да именно с удовольствием смотрим на нее. Она радует… Не то что ваша, временами очень кислая, физиономия…

– Я доволен, мадемуазель Грави, что сегодня работаю ковриком у ваших ног, – вам даже нравится по нему топтаться. Да, и возможно – это моя истинная профессия, – обрадовался Йохим разговорчивости своей замкнутой пациентки.

– Кстати, а где сейчас муж Жанны? Он, кажется, шофер на дальних рейсах? – вдруг поинтересовалась Алиса.

– Не знаю толком. В сущности, я нелюдим и малообщителен. Верно, оттого, что дурные люди внушили мне с детства, что у меня отвислый нос. – Йохим шутливо вздернул подбородок, изображая самодовольство.

 

12

И вот наступил день, когда лицу мадемуазель Грави предстояло освободиться от повязок, от уродства, от тяжких напоминаний пережитого. Было условлено, что вначале пациентку осмотрят профессор и ведущий врач, после чего ее представят на обозрение медперсоналу клиники.

Алиса сидела под яркими лучами ламп в центре хирургической, сдерживая руки, тянущиеся к непривычно обнаженному, открытому лицу. После шести месяцев повязок и масок, она чувствовала себя голой. Оба мужчины разглядывали ее лицо, щупали, надавливали, растягивали кожу, обмениваясь загадочными терминами. Так, наверное, ведут себя ихтиологи, вытащившие из глубин редкий экземпляр морской фауны. Трудно было понять по их реакции, что же все-таки происходит – радуются ли они добыче или собираются выкинуть эту редкость подальше в воду.

Мнения разошлись. Леже, скинув гору с плеч, считал, что его клиника с помощью Динстлера одержала большую победу. Йохим же был разбит и удручен. Конечно, он знал, что чудо полного возрождения красоты невозможно, что серьезные повреждения поддаются в лучшем случае удачной корректировке, то есть ликвидации очевидной аномалии. Но если бы это было другое лицо! На этом же, единственном, обожествляемом, каждое нарушение гармонии вопило о его, доктора Динстлера, несостоятельности. Некоторая асимметрия черт была явно заметна, хотя и не бросалась в глаза, рубцы еще розовели, навязывая свою неуместную геометрию, а нос – нос, конечно, был далеко не тот. Не плохой, но не тот! Йохим готов был орать от отчаяния. Алиса заметила это и быстро пробежала руками по лицу:

– Что, что вы там увидели, доктор, что случилось?

– Ничего особенного, мадемуазель Грави! Все прекрасно. Доктор Динстлер просто чрезвычайно переутомлен, – елейным голосом успокоил пациентку Леже и жестом выпроводил Динстлера из кабинета.

 

13

…Утром, в день выписки больной, Йохим караулил в саду, надеясь перехватить Алису до прибытия визитеров – родных и, конечно же, жениха. Он прождал более часа в беседке и уже собирался уходить, когда увидел размашисто шагающую по тропинке фигуру. Алиса, вопреки своему здешнему обыкновению одеваться в траур, надела светлый льняной костюм типа «сафари» и бежевую косынку, повязанную до бровей. Не глядя друг на друга, они сели на скамейку.

– Куда вы запропастились, доктор? Я ищу вас по всей клинике. Я знаю, что уже полгода вы живете с постоянной мыслью о моих проблемах и сделали больше, чем удалось бы кому-либо другому. Я нахожу себя вполне сносной и очень благодарна вам… Но… вы дурной человек, Динстлер, вы боитесь смотреть на меня, и я, как вы тогда в детстве, чувствую себя обделенной и несчастной…

– Алиса, простите, мадемуазель Грави, я должен, обязательно должен объясниться с вами, прежде чем мы расстанемся. Возможно, вы сочтете меня сумасшедшим, ну, во всяком случае – со странностями. Я и сам не знаю, как к этому относиться, просто наваждение какое-то…

Стараясь быть точным и меньше поддаваться эмоциям, Йохим рассказал про девочку-соседку, про свой хирургический крест, несомый тяжко и безрадостно, про встречу с фотографией Алисы и свое возвышенное, самозабвенное врачебное миссионерство. Он упорно рассматривал носок своего ботинка, ковыряющего песок под лавкой, и боялся поднять глаза на Алису. В поле его зрения белела ее рука, обнаженная до локтя, по которой ползла красная в черную крапинку божья коровка. Алиса слегка взмахивала рукой, заставляя букашку взлететь, но та лишь на мгновение поднимала твердые полукружья, показывая оранжевые прозрачные подкрылки, и снова опускала их, продолжая озабоченно семенить к Алисиному запястью. Рука послушно повернулась, испуганный жучок по дорожке голубой пульсирующей жилки выбежал в открытый амфитеатр ладони, и уже оттуда, из самого центра, – стартовал, превратясь в жужжащий летательный аппарат.

– Это она от моей песенки. Знаете детскую – «Божья коровка, улети на небо…»?

– Алиса, да вы меня совсем не слушаете. Я вовсе не хотел смутить вас своими признаниями. И не хотел быть надоедливым. Простите. – Йохим попытался встать, но был остановлен Алисиной рукой.

– Сидите и не церемоньтесь. Я сразу заметила, что вы раздваиваетесь… Ну, так бывает, когда телевизор плохо настроен. Моя голова теперь несколько не в порядке, но еще до того, как это поняла не только я сама, но и доктор Бланк, что-то изменилось для меня в этом мире, стало не так… Не знаю, должна ли я вам рассказывать то, что не касается вашей специальности, то есть из области психопатологии… Но… может быть, вы, именно вы, что-то поймете, раз уж и вас тоже донимают какие-то… странные мысли… Йохим, вы, наверное, заметили, что в вашем присутствии я вела себя не совсем обычно…

– Старались не смотреть на меня?

– Именно. После вашего первого визита, тогда на рассвете… Я, видимо, дремала и видела какую-то женщину, кормящую чаек с борта белого катерка. Солнце, барашки на синей воде, панамы… Но мне почему-то было не по себе. Я пыталась освободиться, но видение не исчезало. А потом появились вы, одновременно – у моей постели и там – на борту катерка… Ах, боюсь, это невозможно объяснить. Ну, ваш силуэт стал как будто двоиться, я понимала, что уже не сплю и вы говорите со мной. Но «настроить телевизор» мне никак не удавалось. Я еще была очень слаба и плохо отличала явь от сна, тем более эти обезболивающие таблетки, ну вы знаете. Однако и потом, уже без сомнения, наяву, вы появлялись не один, а с каким-то «призвуком», «отражением».

– Значит, вы заметили, что я все время таскал на себе груз невероятной мучительной ответственности. Я верил, что должен и смогу вернуть миру чудо вашей прелести. Поймите же, что для меня речь шла не о спасении внешности красивой женщины. Я возомнил себя Рембрандтом, Веласкесом, а может – Богом… Но я не смог, я всего лишь человек, обычный человек. Простите мое бессилие и – прощайте!

Он поднялся и посмотрел на Алису долгим, пристальным взглядом.

– Как же вы все-таки прекрасны! – с болью выдохнул Йохим.

…Забирать Алису приехали мать и Лукка. Они сговорились и, чтобы не ставить Алису перед мучительным выбором, подкатили к санаторию вместе – в огромном черном таксомоторе. В этом совместном визите было что-то семейное, как и в согласованности общих планов: вначале Алису доставят в Париж, откуда через неделю Лукка увезет ее в путешествие, возможно на Гавайи. Месяц вдвоем под солнцем и пальмами, короткая зима, а весной, в сезон фиалок, – свадьба в Парме – среди уветов и дряхлой чинности старинного замка. «Сколько бы девушек, не раздумывая, расстались со своими хорошенькими носиками ради такой перспективы», – думала Алиса, припудривая еще отекшую скулу, перетянутую атласной ленточкой шрама.

Провожать мадемуазель Грави к машине вышел чуть ли не весь медперсонал санатория. Все желали ей счастья, а Жанна принесла букет чайных роз из собственного сада. Не было Динстлера. Из окна второго этажа он наблюдал оживленную сцену прощания с ощущением, что не раз видел все это в каких-то фильмах: лаково-рояльная крыша автомобиля, шляпка с вуалеткой на Елизавете Григорьевне, песочный костюм Алисы, черная шевелюра элегантного итальянца, цветы, носовые платки, белые халаты и где-то в самой гуще – розоватая лысина Крошки Леже. Вот захлопнулась передняя дверца за Елизаветой Григорьевной и Лукка уже распахнул заднюю, Алиса нагнулась, собираясь нырнуть в темное нутро, но распрямилась, закинув голову: ее взгляд, быстро пробежав по фасаду санатория, отыскал за двойной стеклянной рамой Йохима. Он отпрянул в глубь комнаты, как от электрического разряда. Секунда – и машина скрылась в зеленом тоннеле кленовой аллеи.

Алиса покидала санаторий со странным чувством: ей хотелось бежать поскорее от этого места, где оказалась не по доброй воле и не в радости, где прошло столько мучительных, гнетущих дней, но что-то держало ее, не давая насладиться свободой. Когда автомобиль выехал за ворота парка и Лукка заглянул Алисе в лицо, ожидая увидеть радость избавления, грустная сосредоточенность удивила его. Уже на спуске к морю Алиса вдруг ожила, встрепенулась, всплеснув руками:

– Вспомнила! Наконец-то вспомнила!

– Ты что-то забыла, милая? – обернулась к дочери Елизавета Григорьевна.

– Успокойся, мама: это не важно… Посмотрите-ка лучше, какое огромное, синее, какое высокое – ну намного выше горизонта – море! Ах, как же я по тебе, ласковое ты мое, соскучилась!