Приключения 1977

Божаткин Михаил

Семар Геннадий

Шахмагонов Федор

Зотов Евгений

Наумов Сергей

Василевский Лев

Иванов Александр

Петросян Гавриил

Курчавов Иван

Безуглов Анатолий

Пронин Виктор

Чванов Владимир

ПОВЕСТИ

 

 

 

Михаил Божаткин

ФЛАГ НА ГАФЕЛЕ

[1]

 

ИСЧЕЗНОВЕНИЕ КНЯЖНЫ ЛОБАНОВОЙ-РОСТОВСКОЙ

Прогрохотали под колесами автомобиля доски наплавного моста, и широкий разлив Буга остался позади. Город, словно опускаясь вниз, постепенно заслонялся высоким берегом реки и вскоре скрылся совсем. Еще некоторое время виднелись верхушки заводских труб, но наконец они тоже исчезли, и машина осталась одна в необъятном степном просторе.

Сладков и Воин Петрович Римский-Корсаков, все еще возбужденные только что окончившимся совещанием в губревкоме, говорили и о наступлении Врангеля в Северной Таврии, и о вооружении буксиров и барж на николаевских заводах, и об установке орудий в Очаковской крепости… А Федор Бакай слышал все это и не слышал, в голове его неотвязно вертелась, тревожила назойливая мысль: «Ну как же так?! Можно сказать, от верной смерти спасли. Вылечили, на работу устроили, приняли как родную — и сбежать… А может, несчастный случай?..»

— Так что, она в самом деле княжной была? — нарушил раздумье Федора Сладков.

Федор недоуменно пожал плечами.

— Не знаю…

А про себя подумал: «Уж не подсмеивается ли?»

Да нет, в голосе командира крепости не было ни насмешки, ни иронии.

— Она мне ничего не говорила, — добавил Бакай.

— Что-то потянуло наших военморов на голубую кровь, — не без намека проронил Римский-Корсаков.

И Сладков и Бакай поняли намек: в штабе Коморсиюгзап — командующего морскими и речными силами Юго-Западного фронта — служит княжна Гедеванова. Впрочем, бывшая княжна; сейчас она жена военмора и обычная совработница. Стучит целыми днями на «ремингтоне», перековывается, так сказать.

— Но если ей удастся добраться до своих, сколько сведений передаст! Почти все через ее руки проходило… — продолжал Римский-Корсаков.

— Обычная переписка, — по обыкновению негромко покашливая, заметил Сладков. — Но все равно, кажется, прав был Стенька Разин, раз княжна — за борт…

— Но ведь Гедеванова работает! — возразил Римский-Корсаков.

— Работает! Возвратись сейчас царский строй, увидишь, что с ней станет…

— Ну, почему вы к ней с таким недоверием? — с обидой спросил Римский-Корсаков.

— Кто заслужил, тому доверяем. Вы, к примеру, не сможете пожаловаться на недоверие. Впрочем, вы и не князь…

— Дворянин. С шестисотлетним, а может, и большим стажем…

— Вас ценят, вам доверяют, но все равно вы белая ворона. Сколько Римских-Корсаковых во флоте служило? Если мне память не изменяет, только на Балтике пятеро. Да на Тихом океане были. А с народом пошли? Вы один…

Воин Петрович ничего не ответил, но в душе не мог не признать справедливости слов Сладкова. В самом деле получается — он что-то вроде белой вороны… И бывший старший лейтенант Российского военно-морского флота Воин Петрович Римский-Корсаков-Пятый тяжело вздохнул.

— Не каждому дано понять, что Родина, Россия — это не царь, не бог, а ее просторы и богатства, ее история и культура, наконец, ее народ, — негромко, словно думая вслух, продолжал Сладков. — Но уж если кто понял это, неминуемо должен поддерживать большевиков. Такова логика. Ну ладно об этом, другое меня беспокоит. Что-то уж больно много кораблей в Тендровском заливе собралось, и еще подходят. Не берегами же они любоваться пришли… Как бы не попытались прорваться в лиман.

— Да-а. Вон даже дредноут «Воля» пожаловал, — заметил Сладков.

— Будто бы на нем башни неисправны.

— Говорили, что у него машины не на ходу, а оказывается, ходит! У белых, Воин Петрович, немало отличных специалистов, это вам не хуже меня известно, да и тылы у них хоть и за морем, но крепкие — Антанта ни в чем не отказывает…

Причин для беспокойства у командира крепости было больше чем достаточно. После освобождения Очакова от белых здесь не осталось никаких средств обороны. Батареи оказались разрушенными, склады боеприпасов взорванными. В мае французская канонерская лодка «Ла Скарп» даже пыталась мимо крепости прорваться в лиманы, да получила в борт снаряд с плавучей батареи «Защитник трудящихся». Убралась восвояси и больше не показывается… После этого наступило затишье, ни белогвардейские, ни иностранные суда на очаковском рейде не показывались. Но как только войска генерала Врангеля, смяв немногочисленные заслоны 13-й армии, вырвались на степные просторы Таврии, на горизонте показался миноносец «Жаркий». За ним появился крейсер «Кагул» и сразу же начал обстрел Очаковской крепости.

И командир крепости Иван Давыдович Сладков, вместе с флагманским артиллеристом Воином Петровичем Римским-Корсаковым сразу же выехали в Николаев, в штаб морских сил, поторопить доставку вооружения в крепость, ускорить работы по оборудованию новых плавучих батарей. Вряд ли белогвардейцы оставили надежду прорваться в лиман, значит, нужно быть готовым к этому.

Напросился поехать с ними и Бакай. Ему, как секретарю партячейки батареи, позарез нужно было в политотдел, но мечтал Федор и с Верой встретиться. Хоть на минутку. Эх, Вера, Вера… Надо же так, чтобы пересеклись пути — твой и Федора Ивановича Бакая. И закрутило моряка…

«Кто ты, откуда ты взялась на мою голову?» — не раз думал Федор и ничего не мог поделать сам с собой. И где бы он ни был, о чем бы ни думал, стоят перед ним ее глубокие синие с зеленцой глаза, в которых таится какая-то загадка, видится ее строгое лицо.

…Студеный январский вечер, заснеженная степь, жгучий мороз, белые ручейки поземки. И город на горизонте, город, в котором Федор родился и прожил больше половины своей не так-то уж длинной жизни. Короткая схватка у моста через Ингул — и уличные бои.

Помкомвзвода Федор Бакай — впереди; ему тут каждая улица — да что там улица! — каждый камень знаком. Ведет кратчайшим путем к мосту через Буг, чтобы отрезать белым путь на Одессу. Неожиданная стычка с кавалерийским отрядом на Спасском спуске… Взрыв снаряда… Скрывшиеся за углом всадники… Снег, забрызганный черными комьями земли. И продолговатый тюк на этом черно-белом снегу.

— Ишь ты, и добришко бросили, — заметил кто-то.

— До него ли тут! Дай бог ноги унести…

— Небось не жалко… Все равно награбленное.

— Интересно, что там? — И один из красноармейцев начал распутывать сверток.

— Братцы, да тут баба! Сгрудились все, смотрят недоуменно.

И Федор полюбопытствовал. Черная бурка, какой-то мех, одеяла. Закутанная в них, лежит пышущая тифозным жаром женщина.

— Ха, даже крали им не нужны стали!..

— А, видать, знатная штучка, ишь сколько всего на ней накручено. Что же с ней теперь делать?

— Раз им ни к чему, а нам на что? Пусть лежит…

— Человек же! — возразил Федор. — Отправьте в госпиталь, потом разберемся.

Так и забылось бы это; за плечами столько осталось виденного и пережитого — на столетия вспоминать хватит. Но передали из госпиталя, что какая-то женщина хочет его видеть…

При первой же возможности Бакай отправился в Николаев. Хотелось по городу побродить, но времени в обрез. Направился прямо в госпиталь. Вышла к нему женщина, впрочем, какая там женщина — девчонка. Худенькая, сквозь марлевую косынку торчит темная щетина отрастающих волос, ростом Федору по плечо, но смотрит на него огромными, словно блюдечки, глазами. И, даже не поздоровавшись, огорошила вопросом:

— Это вы меня спасли?

И, увидев недоумевающее лицо Федора, напомнила:

— Во время отступления белых из города я каким-то образом осталась… А вы направили меня в госпиталь…

Было такое. Может, и она, что мог тогда рассмотреть Федор. И он только плечами пожал вместо ответа.

Женщина неуловимым движением вытащила из-за ворота халата колечко, на котором остро сверкнул какой-то камушек.

— Вот… Осталась память о матери… Возьмите!

— Ну что вы, что вы! — И Федор даже попятился.

— Оно с бриллиантом. Стоит очень дорого. Вы можете…

— Нет, нет… Сдайте его лучше в фонд республики!..

И уже от двери, не из озорства, а просто так, выпалил блоковское:

И очи синие, бездонные Цветут на дальнем берегу…

— Вы!.. Постойте! — неестественным голосом крикнула женщина и даже руки вперед протянула.

— Некогда сейчас! Я вас потом навещу…

И навестил. Привез рыбы, еще кое-чего из съестного — пусть поправляется.

В прошлый приезд в госпитале ее уже не застал — выписалась. Работала в штабе, машинисткой. Направился туда. Открыл дверь и замер: стоит у окна. Темный силуэт на светлом фоне. Как отчеканенный. Голова с чуть отросшими вьющимися волосами откинута назад, словно ее оттягивает невидимый тяжелый узел волос, резко выделяется тонкий прямой нос, губы плотно сжаты; где-то он уже видел такой профиль. То ли на картине, то ли на старинной монете.

Оглянулась на скрип двери и, как показалось Федору, вздрогнула. Потом быстро пошла навстречу. Никого не стесняясь, положила руки на плечи, приподнялась на цыпочки, поцеловала в губы. Да еще и сказала:

— Как я по вас соскучилась!..

Ведь вот вроде и обняла, а тело чужое. И руки чужие. И поцелуй холодный, словно сквозь стекло. И в глубине огромных глаз затаился холодок отчуждения.

Сказала негромко, но так, что в комнате все слышали:

— Пойдемте немного погуляем…

Быстро, глядя под ноги, сошла по лестнице, не поднимая глаз, минула часового и только тогда заговорила:

— Ах, я здесь как в тюрьме. Да даже не в тюрьме… Эта расстрига…

— Кто, кто?

— Да так называемая княжна!..

Они пошли вниз по Пушкинской, прямо по булыжникам мостовой. Федор вышагивал рядом, стараясь попасть в ногу, и вспоминал. Не любил он бульвар. В детстве на него он мог попасть только днем, и то, если близко не было городового. Да и неприятно ощущать на себе все время презрительные взгляды нарядной, бесцельно фланирующей публики. И все же бульвар притягивал. Особенно по вечерам, когда он казался таким ярким и таким праздничным по сравнению с темными, пыльными улицами Слободки. А по праздникам здесь бывали концерты. Капельмейстер чех Матоушек, кроме оркестра, размещал группы музыкантов в зарослях Дикого сада, на Стрелке, на склонах берега, и казалось, что музыка волнами переливается над просторами рек Ингула и Буга, над городом… Но из этой волшебной сказки частенько вытаскивал городовой: брал за ухо, а потом гнал от решетки.

— Слушайте, — и Вера даже остановилась. — Скажите, кто вы?

— Ну как — кто? Скиталец морей, альбатрос, — ответил шутливо.

— О, это я знаю, — досадливо махнула рукой. — Военный моряк Федор Иванович… Фамилия что-то вылетела из головы… Читала ваше личное дело. Только не очень-то вы похожи на рядового военмора. Вдруг проявляете какую-то непонятную жалость к брошенной белыми женщине… Обождите!.. Отказываетесь от кольца… Да еще стихи Александра Блока… Гумилева — это же не Демьян Бедный, кто его здесь знает? А вы… Да и вид у вас… Правда, рост…

Федор вымахал в отца, потомственного кузнеца-судостроителя, и своего гвардейского роста даже немного стеснялся. Еще среди товарищей ничего, а вот с Верой… Он уже и горбился, и пытался как-то сжаться, но все равно рядом с ней он даже сам себе казался глыбищей.

— Да не в этом дело — внешний вид у вас не рядового матроса. В лице, в манере держать себя есть что-то интеллигентное…

«Что ж, может, и есть», — внутренне усмехнулся Федор. Только этим он обязан Александру Алексеевичу Бравлинскому. Почти на три года свела их вместе судьба, и сельский учитель, бывший народоволец, почти двадцать лет просидевший в одиночке Шлиссельбургской крепости, немало передал ссыльному пареньку Федору Бакаю из своих прямо-таки безграничных знаний. Приучил он его и следить за своей внешностью.

— Природа миллионы лет трудилась, чтобы превратить в человека организованный сгусток материи, а вы своим неряшеством снова низводите себя до уровня животного, — любил повторять Александр Алексеевич.

И Федор, раньше даже несколько бравировавший небрежностью в одежде, считая это своеобразным вызовом буржуям, стал следить за собой, одеваться чисто, опрятно. Со знаниями изменилась речь, он стал свободнее выражать свои мысли. Да и внешне Федор выглядел привлекательно: темные брови, некрупный прямой нос, ровный подбородок. Раньше он носил усы, но теперь брился. В общем, военмор, как и сказала Вера, имел вполне интеллигентный вид, только в темно-серых глазах его иногда вспыхивал диковатый огонек, оставшийся, наверное, у него от предков-запорожцев.

А Вера продолжала, пристально глядя на него:

— У меня иногда возникает такое ощущение, что вы не тот, за кого себя выдаете, что вы более или менее удачно маскируетесь под военмора. Так кто же вы? Не бойтесь, доверьтесь!..

— О нет, ошибаетесь вы, товарищ Лобанова. Я рядовой человек из племени моряков. Помните:

На полярных морях и на южных, По изгибам зеленых зыбей, Меж базальтовых скал и жемчужных Шелестят паруса кораблей…

— Ну а это-то вы слыхали? — перебила его Вера и медленно, отделяя каждое слово, произнесла:

Вынем же меч-кладенец…

Федор отрицательно покачал головой.

— Вынем же меч-кладенец, — повторила Вера, и лицо ее стало каким-то неузнаваемым, близким, а в глазах засветилась нежность и мольба; от былого отчуждения и следа не осталось. Как видно, она чего-то ждала от Федора и нетерпеливо повторила: — Ну, что же дальше, что?

— Я не знаю…

Вера как-то сразу сникла, передернула плечами, словно ей вдруг стало зябко на этой сорокаградусной жаре, проговорила сдавленным голосом:

— Извините, мне пора… Нет, нет, провожать не надо…

Сбитый с толку, недоумевающий Федор поплелся следом. Странная, очень странная встреча. И эти стихи, и настойчивый вопрос: «Кто вы такой?», да и сам тон разговора…

Конечно, ей удивительно. Рядовой военмор — и стихи. Да не из брошюр на серой бумаге, а из маленьких беленьких книжечек, которые и в руки-то берешь с опаской. Она-то что, наверное, в гимназии или еще где училась, для нее это естественно, это ее жизнь. И откуда Федор, с его двухклассным-то образованием, знал бы такие стихи, если бы не семимесячное заключение в тюрьме?

Впрочем, со стихами-то подружился после, уже в ссылке. Чтобы не умереть с голоду, устроился истопником в земской школе. А учитель сильно поэзией увлекался. Свои стихи не давал, но книги из отлично подобранной библиотеки — пожалуйста. За три года Федор так стихами пропитался — детям и внукам читать хватит.

Как же у образованной девицы такое не вызовет удивления?! Потому и спрашивала, кто он такой. Да только… Только она сама как-то странно стихи читала. Так, словно за каждой фразой, каждым словом крылся другой, особый смысл. И особенно эта строчка: «Вынем же меч-кладенец…» Как заклинание или даже как пароль… Пароль? Постой, постой!.. Бакай уже хотел пойти посоветоваться с кем-нибудь, но тут на него, словно смерч, налетел комиссар оперативного отдела Иван Папанин.

— Где ты бродишь? — обрушился он на Федора. — Уже и литература подготовлена, и машина вот-вот должна уйти, а его нет и нет. Давай быстро!..

И закрутила жизнь. А Вера не забылась, и уже не мог Федор без того, чтобы не думать о ней, не мечтать о новой встрече. А как закроет глаза, так и встает ее профиль.

Дошло до того, что не постеснялся, попросил самого командира крепости взять сегодня в Николаев. Конечно же, по делу, но надеялся повидать Веру.

И не удалось. Исчезла Вера Лобанова. Еще вчера сидела вот на этом стуле, отстукивала на машинке штабные бумаги. А вечером исчезла: на квартире не ночевала, на работу утром не явилась.

Вывод один — сбежала. Но не сама же, несомненно, ей кто-то помог. Стали вспоминать, кто ее навещал. Почти никто, только Федор да еще как-то раз заявился разговорчивый и смешливый парнишка из госпиталя, надо было подписать какую-то накладную на выданное при выписке из госпиталя белье. И Вера почему-то даже проводила этого рассыльного.

Федора сразу же направили в особый отдел, к самому Фомину, чекисту, о подвигах которого ходили легенды. Высокий, худой, затянутый в ремни, с маузером в деревянной колодке, Фомин встретил Федора стоя.

— Ну, выкладывай все, что о ней знаешь.

Федор рассказал. И про рыбу, которую передавал в госпиталь, и про колечко, от которого отказался, и про стихи. Только о своих чувствах к Вере не стал говорить, постеснялся. Да это не укрылось от Фомина:

— Значит, втюрился? Что ж, бывает…

Прошелся по тесноватому кабинету.

— Стихи, говоришь, в ссылке выучил? Да, для нашего брата ссылки да тюрьмы настоящими университетами были, настоящими…

Снова зашагал по кабинету.

— А тебя вот и тюрьма не всему научила. Неужели наш человек стал бы кольцо предлагать только за то, что его направили в госпиталь? Так почему же не доложил? И стихи, что она читала… Ну о мече-кладенце… Тут и такому, — Фомин опустил руку к полу, — ясно: пароль. Недаром же она несколько раз эту строчку повторяла. Откуда это, не знаешь?

— Нет, не знаю…

— Ну что ж, иди… влюбленный антропос. Это у Чехова, кажется. Вот так-то… Мы, брат, в таком положении — всегда нужно быть начеку…

Легко отделался Федор, все подозрение пало на того разбитного рассыльного. Дело в том, что никто никогда к Вере Владимировне Лобановой из госпиталя никаких накладных не направлял и вообще по штату там рассыльные не положены…

А отношения между Федором и Верой не остались незамеченными, вон даже Сладков и Римский-Корсаков о них узнали. Наверное, кто-то в штабе рассказал. Впрочем, в этих отношениях и самому Федору все оставалось неясным. Их вроде и тянуло друг к другу, но в то же время Федор чувствовал: никакой связи между ними нет. Даже когда Вера была рядом, ощущение оставалось одно: чужая.

 

КОРАБЛИ НА ГОРИЗОНТЕ

В знойной фиолетовой дымке показались искаженные рефракцией домики Очакова. И вдруг там, прямо в центре города, огромными развесистыми деревьями взметнулись черные фонтаны. И тут же тяжело вздохнула земля, а через несколько секунд донесся грохот взрывов.

— Опять «Кагул» начал! — сжал кулаки Сладков,

— Нет, это… это не «Кагул», — возразил Бакай. — От шестидюймовых не такие взрывы…

— Он прав, — поддержал Федора Римский-Корсаков. — Вьет «Воля». Стало быть, отремонтировали ее…

— Ну что ж, товарищи, обстрел обстрелом, а дело делом. По местам! — распорядился Сладков.

…Тайна, как распространяются слухи, так, наверное, никогда и не будет раскрытой. Во всяком случае, не успел Федор ступить на борт своей плавбатареи «Защитник трудящихся», как сигнальщик Василий Потылица спросил с плохо скрываемой насмешкой:

— Ну что, проворонил свою княжну?

Федор сначала не знал, что и сказать, а потом огрызнулся:

— Проворонил, проворонил!.. Вон княжна стоит, любуйся, если хочешь, — кивнул он на дредноут.

— Это тебе надо любоваться, ты на нем больше служил, а я что? Я на «Воле» без году неделю побыл, а то все на «лаптях» плавал, чуть лучших, чем теперь!..

— Лаптях, лаптях… Гордость нужно иметь за свой корабль!

— Товарищ Бакай, а вы в самом деле служили на этом линкоре? — спросил оказавшийся поблизости комиссар батареи.

— Довелось немного.

— Расскажите товарищам о нем!

— Что ж тут рассказывать? Вон он сам за себя говорит: одним залпом может больше шестисот пудов металла выбросить!

Дредноут как раз окутался огнем и дымом, затем над головой проскрежетали снаряды, и почти сразу же в городе выросла черная стена.

— Вот гад! Вдарить бы по нему тоже! — воскликнул Потылица.

— Не достанем…

— Так хоть попугать!

— Снаряды небось не из Англии получаем, беречь их надо, — заметил комиссар.

И к Федору.

— Так расскажите о корабле, товарищ Бакай.

Федор и слова вымолвить не успел — неожиданно чудовищный взрыв потряс все окрест. Темная шапка закрыла город, обломки бетона, камней, глыбы земли разлетелись на сотни сажен.

— В минный склад угодило!.. — вздохнул кто-то.

И сразу же, еще не успели рассеяться пыль и дым, поступило сообщение: группа кораблей движется к Очакову.

— Идут на прорыв, — сказал командир батареи Яков Петрович Чернышев и распорядился: — Боевая тревога.

А из штаба уже поступило приказание: выйти на позицию и при входе кораблей в зону обстрела открыть огонь.

Позиция плавбатарей у Кинбурнской косы. Хотя коса и считается владением белых, но фактически это ничейная территория. Белые пытались установить здесь корректировочный пост, но огнем плавучей батареи он был просто сметен в море. Не отважились высаживаться на эту узкую песчаную насыпь и красные.

Когда плавбатарей приблизились к косе, вражеские корабли уже подходили к острову Березань. Каждый понимал: они намерены прорваться мимо крепости в лиман, к Николаеву и Херсону, высадить там десант, поднять кулацкие восстания, дезорганизовать оборону и облегчить наступление войск Врангеля в Северной Таврии и белополяков на западе. Бельмом на глазу — да еще каким! — сидит красный Очаков у белых.

— Впереди эсминец «Жаркий», — докладывает сигнальщик Потылица; он из старых, еще дореволюционных моряков, служил сигнальщиком на брандвахте и силуэты черноморских кораблей знает отлично. — За ним еще такой же. «Живой» или «Жуткий» — определить не могу… Вспомогательный крейсер «Георгий»… Два тральщика… Морской буксир… Моторная шхуна… У нее на буксире два дубка…

— Целая армада! — заключил комиссар.

А краском Чернышев уже дает вводную:

— По белогвардейскому эсминцу «Жаркий»… Прицел… Дистанция… Огонь!

Рявкнуло орудие. Пенистый столб воды поднялся перед носом корабля.

— Прицел… Дистанция… — дает поправки командир. — Огонь!

Федор, находясь у прицела, строго выполняет указание. Снова выстрел.

Открыла огонь и плавучая батарея № 2, потом заговорили гаубицы с берега. В гуще судов закипели пенистые столбы. Вот из кормы «Жаркого» повалил черный дым, и он сразу же лег на обратный курс. Потом крейсер «Георгий» начал описывать циркуляцию. По-видимому, близким взрывом у него заклинило руль. И армада повернула назад, к Тендре. Прорыв не удался и на этот раз.

 

ФЕДОР БАКАЙ ПРИНИМАЕТ РЕШЕНИЕ

Моряки плавбатарей молча смотрели, как белогвардейские корабли все дальше и дальше отходят от Очакова, под защиту орудий дредноута. Молчали, но у каждого в глазах радость, и еще бы — отбили атаку.

А потом все принялись наводить порядок на своих кораблях: драили палубу, чистили орудия. Боцман «Защитника трудящихся» даже вытащил баночку краски и подмалевывал облупившиеся места.

Уборка продолжалась до самого вечера, а когда уже совсем стемнело, когда ночь затушевала и низкую насыпь Кинбурнской косы, и настороженный Очаков, свободные от вахты матросы собрались на носу плавбатареи и негромко пели старинные матросские песни. Была тут и «Раскинулось море широко…», и о тяжелой матросской доле, но больше всего нравилась песня о гибели красного моряка, который

Гордо глядел на врагов озверелых, Не дал глаза завязать.

Федор Бакай и Потылица участия в пении не принимали. Они сидели в стороне, и Потылица, этот вечный балагур и насмешник, с грустью говорил:

— Я, Федя, очень к людям душой прикипаю, только вот не везет мне в дружбе. Была у меня краля, дружили… А предпочла приказчика. У него усы, у него пробор, у него шляпа «матчиш» и туфли «джимми», а у меня, кроме песен да тальянки, ничего. Или вот Колька Уюк. И жили по соседству, и во флот вместе призвали, и в учебных классах рядом были. А когда в прошлом году наши подошли к Севастополю, отказался идти со мной. «Посмотрю, — говорит, — что дальше будет». Вот и посмотрел, ушел их дредноут в Турцию под английским флагом. А теперь англичане опять отдали его белым. И сейчас, возможно, он посылает снаряды в меня, Ваську Потылицу, с которым клялся дружить на вечные времена…

— Он что, на «Воле»?

— На «Воле»…

— Как, говоришь, фамилия-то его?

— Уюк, Николай Уюк…

— Что-то не помню такого. Да ведь много там народа, чуть ли не две тысячи человек, разве всех узнаешь!

— А ты когда оттуда ушел?

— В декабре семнадцатого.

— Тогда мог и не знать, его примерно в это же время перевели на линкор, а до этого он вместе со мной на брандвахте служил…

Замолчали. А с бака доносилась песня… Федор ее и слышал, и не слышал — думал о своем.

Еще днем в сильный командирский бинокль он долго рассматривал дредноут, и не только оптика, но и воображение настолько приблизили корабль, что он угадывал мельчайшие детали вооружения, надстроек — детали, так хорошо ему известные: ведь он почти год своими ногами топтал палубу этого гиганта.

«Только так!..» — И, словно убеждая сам себя, сказал вслух:

— Надо!

— Что? — спросил Потылица.

— Так, ничего…

Встал, пошел в кубрик. Но в эту ночь он почти не спал и сразу же после подъема обратился к Чернышеву:

— Товарищ краском, разрешите сойти на берег?

— Что, опять в Николаев?

— Нет, товарищ командир, одна мысль у меня появилась…

— Хорошая мысля обычно приходит опосля, — вставил Потылица.

В другое время Федор ответил бы как следует, а тут даже и внимания не обратил.

— Нужно мне командира крепости товарища Сладкова повидать.

Чернышев внимательно взглянул на Бакая.

— Что-то серьезное?

— Да.

Что ж, Бакай — один из лучших военморов на батарее, во всем примерный воин, слов на ветер не бросает. Стало быть, и сейчас что-то стоящее удумал. И разрешил.

…А в штабе работа идет своим чередом. В кабинет Сладкова то и дело заходят командиры, моряки, гражданские люди в полувоенной форме — члены Очаковского ревкома, как догадался Бакай.

Наконец дошла очередь и до него.

И только он переступил порог кабинета, как за окном огнем и дымом вздыбилась земля, окна захлестнула густая коричневая мгла, и тут же грохот, да даже не грохот, а какой-то воющий гул не только оглушил, но и как будто физически сдавил. И в этом гуле тоненько прозвучал звон разбитого стекла.

Потом все стихло. В наступившем безмолвии стало слышно, как потрескивает, оседая, крыша, падают с потолка кусочки штукатурки, а за окнами — камни и комья земли. И постепенно сухая муть заволокла комнату.

— Фу, черт! Совсем рядом… — выругался Сладков. — Еще и стекла повылетали. Где их сейчас возьмешь? Придется фанерой забивать. И пылища не продохнешь, — сетовал Иван Давыдович. Он начал было стряхивать пыль с бумаг, сдувать со стола, но вдруг закашлялся, тяжело, с надрывом.

А известковая пыль облаком плавала в кабинете, скрипела на зубах; от нее першило в горле, щипало в глазах.

— Здоровая ямина! — сказал Сладков, выглянув в окно.

Рядом с домом краснела вывороченной глиной такая огромная воронка, что в ней, пожалуй, могло бы поместиться все здание.

— Ну так что вы хотели?

— Я, товарищ комкреп, хочу пробраться туда, — кивнул головой Бакай на синеющее вдали, за крышами, море.

— Куда — туда?

— На ту сторону…

— Это что же, свою княжну разыскивать, что ли? — нахмурился командир крепости, и в серых глазах его вспыхнули недобрые огоньки.

— Да нет, что вы! Я думаю на «Волю»…

— На «Волю»?!

Сладков стремительно пересек кабинет, выглянул в коридор. Крикнул:

— Комиссар! Комиссар, зайди-ка сюда!..

Следом за Сладковым в кабинет вошел комиссар крепости Нефедьев, широкоплечий, коренастый моряк в обычном матросском костюме и в командирской фуражке.

— У вас тут все в порядке? — с порога спросил он, оглядывая кабинет.

— Какое! Стекла повылетали и вон, — показал Сладков на змеящиеся трещины на потолке и стенах. — Да ладно, об этом потом. Ты вот послушай, что он говорит, — кивнул Сладков на Бакая.

Нефедьев сдул со стула пыль, сел, вытащил трубку, набил ее самосадом, поднес зажженную спичку и только тогда спросил Сладкова:

— Можно?

— Кури, чего уж там!.. — махнул Сладков рукой и снова закашлялся.

Нефедьев закурил, в трубке затрещало, словно там началась перестрелка.

— Ну, что у вас?

— Хочу пробраться на «Волю», — повторил Федор.

— Хм!.. — Нефедьев так затянулся, что из трубки посыпались искры. — Зачем?

— Раз есть корабль, то должны быть на нем и моряки, а раз есть моряки, должны быть и революционеры. Нельзя же допустить, чтобы они по своим стреляли!

— Так!.. — И из трубки комиссара снова посыпались искры. — А известно тебе, что команда на дредноуте сплошь укомплектована морскими и сухопутными офицерами, а также воспитанниками белогвардейского морского училища и добровольцами-гимназистами?

Федор задумался, потом покачал головой.

— Нет, одним им с таким кораблем не справиться. Должны быть и моряки. Настоящие моряки…

— Допустим. Ну а как ты, думаешь туда перебраться? На шлюпке и «дяденька, возьмите»?

— Так не получится… Нужно в Севастополь сначала, а там… Там видно будет.

Нефедьев и Сладков переглянулись.

— Вообще-то, товарищ комиссар, мысль дельная, — сказал Сладков.

— Дельная-то дельная, но ты же знаешь… — И, не договорив, комиссар усиленно задымил трубкой.

— Расскажи-ка ты, брат, о себе поподробнее…

«Не доверяют», — мелькнула мысль у Бакая, и, словно угадав ее, Нефедьев добавил:

— Не для проверки, а чтобы знать, на что ты способен.

— Ничего такого в моей биографии нет… Родился в Николаеве. Отец был кузнецом на судостроительном, в одиннадцать лет и я туда же пошел. Нагревальщиком заклепок. В пятом-то году я еще несмышленышем был, однако и тогда мне доверяли листовки на заборах наклеивать. Ну а в двенадцатом меня арестовали.

— За что?

— Листовки распространял, в первомайской демонстрации участвовал. Семь месяцев в «мучилище» просидел — так в Николаеве каторжную тюрьму называли… Понимаете, здание-то строилось для морского училища, но а потом его в тюрьму переоборудовали. Вот старое название — училище — и переиначили…

— Здорово. Самая суть схвачена… Ну-ну?

— Семь месяцев просидел, а потом градоначальник вице-адмирал Мязговский позаботился о моем здоровье и в административном порядке выслал на три года в Архангельскую губернию наслаждаться природой. Вернулся уже во время войны, снова стал работать на заводе. В шестнадцатом мобилизовали…

— Так завод-то оборонный?

— Участвовал в антивоенной забастовке, ну и… Попал на линкор «Императрица Мария», а после на «Волю». В семнадцатом ходил с Драчуком в Ростов, в восемнадцатом — с Федько в Николаев на немцев. После потопления флота в Новороссийске подался с братвой в Астрахань, оттуда попал под Царицын, в девятнадцатом был в Верхне-Донской флотилии, затем в сорок первой дивизии. И вот здесь…

— Милый мой, да ты и на палубу «Воли» ступить не успеешь, тебя сразу же шлепнут как большевистского агента, — сказал Сладков.

— Понимаете… Ну, в общем, там не знают, что я большевик… До революции я не успел в партию вступить, на «Воле» ж большевистской организации не было. Там я дружил с Володькой Шмаковым, который считал себя «диким» анархистом. Вот и я за такого же слыл… А большевиком я стал уже, в отряде Федько…

Сладков и Нефедьев переглянулись и без слов поняли друг друга — человек предлагает такое, над чем следует поразмыслить.

— Вот что, товарищ Бакай… Это просто так, с кондачка, решать нельзя. Иди обмозгуй все, как ты думаешь на корабль пробраться, а мы тоже… Покумекаем, посоветуемся…

— Ну как? — спросил Сладков, когда дверь за Федором закрылась.

— На верную смерть человек хочет идти, — выдохнул вместе с дымом Нефедьев.

— Смерти-то он не боится. Мне говорили, что он был на «Марии», когда этот дредноут взорвался, что в Ростове остался один с пулеметом прикрывать отступление отряда, а в Николаеве будто бы из-под расстрела убежал…

Помолчал.

— А прав он: где есть вымпел, там есть и моряки, а среди них всегда найдутся такие, которые остались верны делу революции. Надо только с особистами посоветоваться…

 

ТАЙНЫЕ ТРОПЫ

Вообще-то Федор даже немного обиделся. Думалось, выскажет он свое предложение и товарищ Сладков — или кто там? — скажет с радостью: «Ну что ж, Федор Бакай, жми, сокрушай флот Врангеля!..» А не получилось… Он уже и забыл, скольким людям пришлось рассказывать свою биографию. Ему казалось, что обо всем, им прожитом, можно поведать минут за пятнадцать, а беседовали часами. Выспрашивали такое, о чем Федор уже и забыл.

Запомнился разговор с начальником особого отдела Северо-Западного района Черного моря ВЧК Фоминым.

— Значит, хочешь туда?

— Да.

— Сбежавшую княжну искать? — И в глазах Фомина мелькнула веселая искорка.

— Ну что вы, Федор Тимофеевич…

— Ладно, шучу. А о таком слышал? — протянул он лист.

Бумага серая, рыхлая, отпечатанные на машинке буквы едва виднелись — видать, это был далеко не первый экземпляр.

«Из опроса перебежчиков установлено, — начал читать Бакай, — что жизнь на судах белогвардейского флота представляется в следующем виде: на судах личный состав очень часто меняется, состоит главным образом из офицеров, кондукторов флота, учащихся и небольшого числа матросов. Например, на миноносце «Беспокойном» следующий состав: всего команды 120 человек, из них только 7 старых матросов. 15 сухопутных офицеров на должностях матросов, чины — от прапорщика до капитана, остальная команда из учащихся, казаков и солдат…»

— Говорили мне об этом, — сказал, возвращая лист, Федор. — Только…

— Что?

— Не справиться им с кораблем.

— Как?

— Корабль — сложная штука, это вы знаете. К механизмам кого попало не поставишь… Вот тут говорится о «Беспокойном», так ведь он ни разу в море не появлялся…

— Ну а флотские офицеры, унтер-офицеры?

— На кораблях — кондуктора; унтер-офицеры только в боцманской команде, — поправил Федор. — Много ли их осталось? Ну, укомплектовали «Кагул», «Живой», «Жаркий», еще некоторые корабли… Нет, без специалистов не обойтись, — убежденно твердил Федор. — Вот хотя бы «Воля». У нее дюжина двенадцатидюймовок, три десятка таких, как на наших плавбатареях, а стреляют одной башней…

— Допустим. Ну а о таком слыхал? — протянул новый листок.

«Южные ведомости» сообщают, — стал читать Бакай. — В военно-морском суде разбиралось дело матросов Яценко и Гусева, обвинявшихся в том, что в период стоянки в Варне они покушались на захват тральщика с целью передать его большевикам… Оба приговорены к смертной казни. Приговор утвержден и приведен в исполнение».

— А вот еще…

«Как стало известно, на канонерской лодке «Грозный» все было подготовлено к тому, чтобы перевести ее к красным. Восстание подготовлял унтер-офицер Иванов, организацию выдал фельдфебель Виноградов. Было арестовано 60 человек, которые отправлены в Севастополь, судьба их неизвестна. Почти вся команда и комсостав «Грозного» заменены…»

— Это я даю не для того, чтобы запугать и устрашить, а показать, что они не спят и работать умеют… У нас тут много подобных данных…

Да на Федора эти трагические документы произвели неожиданное действие:

— А что я говорил? Есть настоящие моряки на кораблях!

И, протянув бумаги Фомину, встал по стойке «смирно».

— Разрешите мне отправиться на ту сторону! Выполню любое задание, можете не сомневаться!..

— Ну что ж…

И вот Федор снова в Очакове, шагает по едва угадываемой в темноте тропинке. Позади него комендант крепости Баранов, еще какие-то два человека; раньше он их никогда не видел. Впрочем, последние дни он вообще ни с кем не встречался, ему даже не разрешили побывать на плавбатарее, проститься с дружками.

Тропинка стала круто спускаться вниз, к лиману. Потянуло свежестью и крепким запахом гниющих водорослей.

К берегу приткнулся черный, едва видный на черной воде небольшой катер — в нем Федор сразу узнал посыльное судно «Дельфин».

«Значит, туда, — обрадовался он, и в то же время сердце сжалось, — а как-то там получится, удастся ли выполнить все, что задумал?..»

— Подняться на катер! — прогудел комендант, тщетно пытаясь умерить силу своего голоса, и вступил на трап.

Посыльным судном «Дельфин» стал только благодаря случайному стечению обстоятельств, а так — обычный портовый буксиришко. Удобств на нем никаких, скорость хода — восемь миль за девять суток, как говорили острословы в крепости. Но зато его старенькая паровая машина работает совершенно бесшумно, и командир его то ли обладает кошачьим зрением, то ли каким-то особым чутьем, но в любую темень, при любой погоде приводит судно точно в установленное место. Потому-то его и использовали для тайных операций, проводимых особым отделом штаба морского командования.

И команда уже привыкла к тому, что иногда, обычно в темные безлунные ночи, на буксире появляются молчаливые люди, всегда одетые в гражданское, по виду — мастеровые средней руки или безработные моряки коммерческого флота. И сопровождает их или сотрудник особого отдела Лопатнев, или комендант крепости Баранов, или неизвестно откуда взявшийся человек, которого все называли: «Товарищ Лука».

Высаживаются они, как правило, на Кинбурнской косе у Покровских хуторов, и что они делают потом, куда дальше лежит их путь, никто из моряков «Дельфина» не знал. Только догадывались, что люди уходят на «ту сторону», в тыл к врангелевцам.

Привыкли военморы «Дельфина» и ничему не удивляются. Вот боцман Мореквас уж на что хорошо знал Федора, а тут только взглянул на него мельком и все, будто и не видел раньше никогда.

Федор укрылся за ходовой рубкой от встречного ветра; лето летом, но ночная сырость пронизывает до костей. Его спутники, как он успел разглядеть, невысокий пожилой человек и парень, разместились на корме.

«А ведь они, — взглянул Федор на корму, — тоже, наверное, в Крым направляются. Хорошо бы вместе, все-таки чье-то плечо рядом».

«Дельфин» замедлил ход, потом и совсем остановился.

— Буду через час! — сказал Баранов в рубку. И к остальным: — Пошли!

Пожалуй, первый раз в жизни Федор идет вот так, налегке, безо всяких вещей. Тревожит — что-то будет впереди, но эту тревогу он сознательно загоняет поглубже. Да и в самом деле, о чем кручиниться? То, что к белым в тыл направляется? Так не один же он! Вот еще двое с ним, да, видать, и раньше ходили люди, недаром же комендант Баранов так уверенно шагает по сыпучим пескам Кинбурнской косы.

Впереди показались небольшие темные пятна.

«Покровские хутора», — догадался Федор.

— Ну, счастливо вам! — пожал каждому руку Баранов. — Это, — положил он руку на плечо своему спутнику, — наш товарищ, надежный. Он доставит куда надо…

Комендант повернул обратно, к «Дельфину», а остальные двинулись за проводником, прямо на юг, как определил по звездам Бакай.

«В Покровку, — подумал он. — Только оттуда можно выйти в море…»

— Товарищи, быстрее, — поторопил проводник, — сегодня нам надо выйти…

И путь до Покровки неблизкий, верст с десяток наберется, да и дорога — сыпучий песок. В нем вязнут, разъезжаются ноги, и кажется, что топчешься на одном месте. И один из спутников — старичок — стал отставать. Федор подошел, взял его под руку, чтобы помочь, но тот решительно освободил ее и прибавил шагу.

И вдруг кнутом стеганул громкий шепот проводника:

— Ложись!

Растянулись темные пятна на белом песке, затаились: укрыться негде — ни деревца, ни кустика. Только кое-где торчит жесткая, похожая на осоку трава.

Послышался приглушенный песком цокот копыт — разъезд. Неожиданно совсем рядом вспыхнул огонек — кто-то чиркнул спичкой. И сразу же окрик;

— Прекратить!

— Что такое?

— Смерти захотел? Они, брат, всегда начеку, шарахнут из шестидюймовки, тогда будет, что такое…

Федор обрадовался: боятся, сволочи.

А тот, что чиркнул спичкой, не унимался!

— На отвоеванной земле…

— На отвоеванной… На днях здесь был оставлен корректировочный пост, так потом и места не нашли, где он находился…

Черные силуэты конников на фоне звездного неба проплыли совсем рядом, и, когда дни скрылись, проводник вскочил первым:

— Поторапливайтесь, товарищи, как бы не опоздать…

Опять старичок начал отставать.

— Давайте я вам помогу… Или хотя бы котомку понесу…

Старичок упрямо замотал головой. Впрочем, котомку он вскоре отдал своему спутнику.

Начал уставать и Федор; судя по звездам, уже за полночь, значит, часа два тащатся по песку. Но вот прохладой потянуло, даже плеск волн донесся.

— А где же село? — спросил Федор проводника.

— Мы правее вышли… Тут камыши, как-то спокойнее…

И действительно, показалась темная линия камышей, а за ней более светлое, чем земля, море. Увидел его Федор — и усталости словно не бывало.

А проводник отыскал тропинку, пошел вперед, раздвигая камыши. Все гуськом за ним. Старичок последним.

«Надежно спрятана лодка», — подумал Бакай.

Вот и она.

— Помогите-ка! — сказал рыбак, упираясь в борт.

Общими усилиями потащили дубок — так в этих местах называют большие парусные лодки — по мели, и было слышно, как шуршит песок под килем. Мель тянулась долго, но вот дубок закачался на глубокой воде.

— Садитесь! — предложил рыбак и сразу же начал устанавливать мачту.

— Помочь? — спросил Федор.

— Давай парус поднимем…

Начали тянуть за веревку, и поползло вверх латаное-перелатаное полотнище. Сначала оно висело неподвижно, потом захлопало, словно крылья вспугнутой птицы, и вот набрало ветер. Дубок накренился и ходко пошел вперед, оставляя за собой мерцающий холодным огнем след от потревоженных ночесветок.

— Отдыхайте, товарищи!

Федору сначала показалось, что он не хочет спать, но легкое поскрипывание мачты, дробный стук мелкой волны о борт сразу же стали навевать дрему, да и усталость брала свое, и вскоре он провалился в глубокий сон. А спутники его еще раньше заснули. И остался бодрствующим только рыбак на корме. Придерживая румпель руля, он вел дубок вперед только одному ему известным курсом, определяя его только одному ему известным способом.

 

К ЧУЖИМ БЕРЕГАМ

Под утро стало прохладнее. А так как путешественники порядком вымокли, вытаскивая дубок на мелкое место и укрывая его камышом, то у каждого было на уме одно — согреться бы. И когда улеглись на разостланный на песке парус, то невольно прижались друг к другу да еще кое-как укрылись оставшимися концами брезента.

Но вот над камышами поднялось солнце, высохла роса на парусе и на песке. Пригревшись, все невольно задремали.

Солнце поднималось все выше и выше и начало ощутимо припекать. Первым встал с паруса старичок, за ним Алеша, начали искать место попрохладнее.

— Товарищи, нам надо затаиться, берег тут недалеко, а на нем частенько разъезды бывают, — предупредил рыбак.

— А где мы?

— На острове Долгом.

«Недалеко ушли», — подумал Федор, и как-то так получилось, что парень со старичком уселись вдвоем, а Федор очутился рядом с рыбаком.

Сейчас он смог его хорошо разглядеть. Невысокий, кряжистый и, видать, обладает недюжинной силой: бугры мускулов так и ходят под домотканой рубашкой. И лицо, и шея, и открытая грудь рыбака до черноты пропечены солнцем и солеными ветрами, только в углах глаз остались светлые, незагоревшие лучики от постоянного прищура, да волосы в отличие от кожи сильно выгорели и стали словно льняные. Выгоревшими казались и светло-голубые глаза.

Хотя Федор и знал, что этого делать не следует, но спросил:

— Как вас хоть звать-то?

— Семеном…

— Местный сам?

— Откуда же мне взяться? Конечно, местный. Чужой-то здесь уж очень заметен будет…

И добавил, помолчав:

— Да и заблудиться можно среди этих кутов, мелей и островков…

— Вы вокруг Тендры ходите? — поинтересовался Федор и как-то машинально приподнялся, чтобы посмотреть, а что же делается в заливе. И хотя рыбак тут же дернул его за пиджак со словами: «Садитесь!», но Федор успел заметить, что пробраться вокруг Тендры не очень-то просто. У оконечности косы стоит дредноут «Воля», близ затопленного броненосца «Чесма» — крейсер «Кагул», рядом с ним канонерская лодка, а ближе к Очакову застыли на неподвижной воде два трехтрубных миноносца — старые знакомые «Живой» и «Жаркий». Да и еще видны какие-то буксиры, шхуны, катера.

А солнце пекло все сильнее и сильнее. Высокая стена камыша не пропускала ни дуновения ветерка, ни прохлады моря. На небольшой песчаной поляне стало душно, все тело покрылось испариной, в горле пересохло, язык, казалось, распух, заполнил весь рот и стал шершавым.

Федор знал, что в баркасе есть анкерок — небольшой бочонок с водой, но он не хотел идти к нему — не удобно было прикасаться к воде без разрешения рыбака. И потом, кто знает, что предстоит впереди, — нужно держаться.

Почти сутки не ели; ночью не до того было, а днем, в парной духоте мысль о еде даже и не возникала. Но теперь жара спала, потянуло прохладой, от ветра зашелестели жесткие, словно вырезанные из железа, листья камыша. И когда Семен разложил на куске парусины зеленые пупырчатые огурцы, налитые огненным соком помидоры, круто просоленное серой солью сало, пластованную, с янтарными каплями жира рыбу, да еще зеленый лук, чеснок, укроп, молодую, по-видимому, вчера сваренную картошку, у Федора слюнки потекли.

— Присаживайтесь!.. Вот только хлеба у нас маловато. — И он развернул чистую тряпицу, в которую была завернута черствая горбушка. — Свой на наших песках плохо родит, обычно мы его в Одессе или Очакове на рыбу вымениваем, а теперь ни туда, ни туда хода нет…

Все быстро уселись вокруг разложенной снеди, присоединили к ней и свои запасы — хлеб, консервы, воблу — все, чем могло снабдить уходящих во вражеский тыл командование крепости. Рыбак почему-то улыбнулся.

— Вы чего? — невольно спросил Федор.

— Да смотрю, только вот по этому, — кивнул он на провизию, — можно определить, кто вы такие… Хлеб — казенной выпечки, консервы… Хорошо, хоть одеты не одинаково… А то в прошлом году я переправил несколько человек. Все в одинаковых серых костюмах, одинаковой обуви, да еще, как потом говорили, и мандаты у всех были зашиты в одном и том же месте. Ну а беляки как-то узнали об этом и всех забрали в контрразведку…

«То-то перед отъездом Лопатнев так тщательно одежду осматривал», — мелькнула у Федора мысль.

— Ну ладно, что прошлое вспоминать, давайте завтракать, обедать и ужинать — все вместе. Консервы и воблу мы оставим, а остальное можно есть.

На несколько минут воцарилось молчание, только похрустывали огурцы на зубах да потрескивали рыбьи кости.

Поели, напились воды из лунки.

— А другой у вас нет? — спросил старичок, страдальчески сморщившись.

— Есть, но немного, и она нам еще может очень пригодиться, — сказал рыбак. — В прошлый раз мы шесть суток штормовали, а на борту еще и дети были. Так воду даже не пили, а только губы смачивали…

Затем он быстро убрал остатки ужина, объедки закопал в песок, так что и следа не осталось, посмотрел на солнце из-под руки, проговорил, ни к кому не обращаясь:

— Скоро в путь-дорогу…

И к старичку, то ли чувствуя в нем старшего, то ли из уважения к его возрасту:

— Мое дело, конечно, сторона — доставил вас на место, доложил и жди нового задания. Кто вы такие, зачем идете, меня не касается. Но все-таки надо кое о чем договориться. Понимаете, в чем дело: за ночь мы до крымских берегов не дойдем, пересидеть светлое время, как сегодня, негде. Придется идти днем… Не ровен час, и наскочить на кого-нибудь можем…

— Да, — согласился старичок, — у белых в Хорлах и в Скадовске стоят подводная лодка «Утка» и отряд катеров-истребителей.

— Истребители стоят и в Ак-Мечети, — добавил рыбак. — Есть у них и моторки… Так вот, в случае чего мы покровские рыбаки, вышли сандолить рыбу…

— Как это? — спросил парень.

— Потом расскажу… А раз так, то мы должны быть или знакомыми, или родственниками. Фамилию мы можем любую взять: Чумаченко, Бородины, Луценко… Больше всего у нас в селе Луценков, как говорится, Луценко на Луценке сидит и Луценком погоняет…

— Давайте остановимся на Луценко. Нейтральная фамилия, легко запоминается, — предложил старичок.

— Значит, так, меня зовут Семеном. Семен Васильевич Луценко. А вас…

— Игнат Фомич… Ну и Луценко же, — сказал старичок.

Бакай не счел нужным скрывать свое имя:

— Федор Иванович. И тоже, выходит, Луценко.

— Иванович, Иванович… Ну что ж, пусть будет Иванович. За двоюродного брата сойдете.

— Сойдет! — согласился Федор. — По внешнему виду мы вроде и похожи, — пошевелил он крутыми плечами.

— Ну а если я буду Алексеем Ивановичем Луценко? — спросил молодой парень.

Семен молча кивнул головой.

— Что ж, вроде бы и добре. Вот только вид… Ну Федор, — кивнул он на Бакая, — моряк, он сойдет и за рыбака.

Федор удивился проницательности Семена — ведь вот всего несколько часов побыли вместе, за это время и десятком слов не обмолвились, а определил, что моряк…

— А вот вы, Игнат Фомич, на рыбака… ну совсем не похожи…

Тот смущенно улыбнулся, потрогал свою бородку, пенсне.

— Да, рыбачить мне не приходилось, хотя, в общем-то, с рыбой я знаком, и не только в смысле кулинарии. Ну а если выдать меня за какого-нибудь писаря, приехавшего к родственникам, а?

Семен согласно кивнул головой, пусть, дескать, будет так. Да и что ему оставалось делать?

— А теперь я вам покажу, что такое сандоль…

Семен направился к шаланде и возвратился с металлической, вернее водопроводной, трубой сажени в полторы длиной. На одном конце ее было кольцо с привязанной к нему веревкой, на другом виднелась зазубрина.

— Вот этой штукой мы и сандолим белугу. Значит, шаланда идет по мелководью, кто-то забирается на мачту — обычно-мы для этого пацанов берем — и смотрит вперед, показывает, куда идти. Сандольщик, конечно, наготове, увидел рыбу — бьет ее. Вот эта штука, — он выдвинул из трубы, как лезвие складного ножа, зазубрину, — открывается, и уже белуга не сорвется. Тогда ее баграми под жабры и в лодку. Я буду сандольщиком, вы, Игнат Фомич, и ты, Федор, с баграми, а ты, Алеша, наблюдатель. Все ясно?

— Ясно!..

— Тогда будем готовиться.

Шаланда кренится то на правый, то на левый борт.

Рыбак наклонился вправо, скрипнул в гнездах перекладываемый руль, заполоскался парус — шаланда обходила невидимое препятствие. И когда дубок выпрямился и ванты загудели от ветра, продолжал:

— Мы рыбаки из сел, что на лимане… У нас в селах на кладбище мало крестов с мужскими именами, но не все ли равно где умирать — в кровати или в море?!

— Может, я подменю? — предложил Федор. — Отдохните.

— После… Вот выйдем в море… А то выскочим на мель, придется волыниться часа два-три, а нам каждая минута дорога, нужно затемно подальше от берегов уйти…

«К Ак-Мечети или даже чуть южнее выйдем», — подумал Федор, когда рыбак передал ему руль.

А Семен сразу же прилег на снасти на дне шаланды и заснул. Спали на носу и Игнат Фомич с Алешей, да и Федор находился в какой-то полудреме. Он чувствовал движение шаланды, дерганье руля, слышал похлопывание полотнища паруса, и поскрипывание снастей, и торопливо-взволнованный шепот волн за бортом и в то же время находился и в прошлом и в будущем одновременно: в его мозгу проносились картины пережитого, но тут же ему казалось, что он на дредноуте «Воля», нашел там своих товарищей и готовится вместе с ними к тому, чтобы захватить корабль, увести его в советский порт.

А ночь между тем уже надломилась, на востоке появилась серая полоска, померкли звезды. Полоса стала наливаться желтизной, розоветь, заливать красным светом и небо и море. А потом из-за горизонта неторопливо выползло какое-то незнакомое красно-фиолетовое сплюснутое солнце. И, словно приветствуя его восход, все стихло: прекратился ветер, повис парус. Тут же проснулся Семен, подменил Бакая.

«Спокойное море, спокойный ветер, — думал Федор, укладываясь на снастях и подложив под голову кусок просмоленного паруса. — А белые? Стерегут, наверное, свое море, боятся…» — И он стал вспоминать, какие же силы врангелевского флота стоят в портах Каркинитского залива, расположенного между Крымом и степной Таврией. Да так и не вспомнил — сморил сон моряка.

И снилось ему что-то хорошее, давнее, из детских лет, да вот в картины сна ворвался тревожный стук. Пулемета? Нет, не похоже… Да мотора же, мотора!..

— Мотор стучит! — воскликнул он, мгновенно пробуждаясь.

Прислушались, а рыбак даже прижал ухо к борту шаланды — по воде звук распространяется куда лучше.

— Да, мотор работает…

Рокот двигателя становился все слышнее, и вот на грани моря и неба показалась темная точка. Как видно, с неизвестного судна заметили парус, и мотор заработал торопливее, точка стала приближаться.

— Истребитель? — спросил Алеша, и в голосе его послышалась тревога; оно и понятно — для несведущего человека в самом этом слове кроется зловещий смысл, хотя для безоружной парусной шаланды, едва ползущей под слабым ветром по глади моря, одинаково опасен любой корабль.

А катер приближался. Вот уже стали видны его обводы, пенистые волны, отбрасываемые носом, бело-синий андреевский флаг — царский флаг — за кормой.

— Да-а… — протянул Игнат Фомич и что-то поправил под мышкой.

«Пистолет», — догадался Федор.

А катер уже совсем близко. С него начали семафорить флажками.

— 3-а-с-т-о-п-о-р-и-т-ь х-о-д, — прочитал вслух Федор.

— Будем считать, что мы не понимаем, — сказал рыбак, продолжая держать шаланду прежним курсом.

Запели пули над головой, прозвучала пулеметная очередь, и рыбак опустил шкоты; парус заполоскался по ветру, и шаланда замедлила ход.

Катер подошел к борту. Давно Федор не видел такого: у штурвала стоял мичман во всем великолепии блестящей флотской формы старого времени — белоснежный китель, золотом обливающие пуговицы, погоны с двумя золотыми звездочками, с шиком, чуть набок надетая фуражка с коротким нахимовским козырьком. Рядом с мичманом, тоже по всей форме и даже с шевронами сверхсрочника на рукаве, — кондуктор, на корме — моторист.

— Куда путь держите, как вас лучше назвать — господа или товарищи? — с нескрываемой иронией спросил мичман.

— Рыбаки мы… Сандольщики… Вот вышли на промысел, — нарочно растерянно заговорил рыбак. — У нас и разрешение есть… Куда же эта бумажка-то задевалась? — шарил он в карманах брезентовых штанов и, верно, вытащил потертую бумажку с яркой фиолетовой печатью какого-то несуществующего земства с двуглавым орлом уже не существующего строя.

— Значит, из Покровских хуторов? — прочитал мичман бумажку.

— Так точно. Тут, за косой они.

— Луценко?

— Луценко Семен Васильевич.

— А это кто?

— Мой двоюродный брат, — показал рыбак на Федора. — А это дядя. Он раньше в Херсоне писарем работал, а теперь вот с нами. А это…

— А у этого не все дома, — перебил рыбака Игнат Фомич.

Федор взглянул на Алешу и поразился — сидит на носу форменный идиот: ничего не выражающее лицо, бессмысленный взгляд и даже струйка слюны течет изо рта.

«Артист», — с восхищением подумал он.

— А там что? — показал мичман на снасти.

— Сети. Харчишки вот в узелке. В анкерке вода, а там, — показал рыбак на бочонок, — просол. Еще засандолим белугу или нет, а есть надо.

— Мельниченко, проверь…

Кондуктор вскочил в шаланду, заглянул под сети, поболтал воду в анкерке, наклонил бочонок.

— Вот еще самогону немного есть, — достал Федор бутылку. — На случай непогоды, чтобы не простудиться…

— Мельниченко, самогон забрать, — распорядился мичман. — Нас тоже может застигнуть непогода. Рыбу тоже…

Федор заметил, как Игнат Фомич побледнел — ведь под рыбу он сунул торбочку со своими вещичками.

— Ваше благородие, с голоду же пропадем, — взмолился рыбак. — Хоть немного оставьте. И так чуть не весь улов интендантству сдаем…

— Ладно, оставь им там…

Кондуктор перешел на катер, и мичман уже протянул бумажку, как видно собираясь отпустить шаланду, но в это время моторист окликнул его.

— Ваше благородие, ваше благородие, — и что-то зашептал на ухо.

Взглянул Федор на моториста и обмер: Гришка Шелапухин, моторист с корабельного катера, ворюга и доносчик, не раз битый матросами. Хотели его даже под килем корабля на конце продернуть и, кажется, зря этого не сделали. И надо же ему уцелеть во всех передрягах войны да еще и очутиться на этом катере!

А мичман уже нацелился острым взглядом на Федора.

— Значит, и твоя фамилия Луценко?

— Так точно, ваше благородие! Бывший гальванер минной дивизии, уволен по чистой после ранения и контузии при постановке мин у Босфора.

— Так кто он? — повернулся мичман к мотористу.

— Комендор с линкора «Император Александр III», ваше благородие, Федор Бакай. Дружок того большевика Гордиенко и сам такой же. Я его хорошо знаю.

— Что ты на это скажешь?

— Врет он, ваше благородие, путает меня с кем-то. Я, ваше благородие, — напуская на себя простецкий вид, заговорил Федор, — в минной дивизии служил. От их превосходительства князя Трубецкого не раз благодарности получал, и каждый раз с матюками…

Мичман невольно улыбнулся: начальник минной дивизии князь Трубецкой был известным во флоте матерщинником, из трех слов, сказанных им, два — непечатных.

— Вы же знаете, когда он матроса матюкает, значит, доволен. Это у него вроде медали. А Сашу Гордиенко я знал. Большевик он или нет, мне неизвестно, но на Зеленую горку к девчатам вместе ходили… Обожди, обожди, — Федор пристально посмотрел на моториста, — это не тебе ли мы у Саввишны таску дали? Была, ваше благородие, на Зеленой горке одна веселая вдова, самогоночкой подторговывала. Вот однажды этот тип напился на дармовщинку да еще в драку полез. Ну и… А теперь, вишь, он счеты сводить вздумал!..

Федор импровизировал так убедительно, что лицо мичмана смягчилось, на нем появилась невольная улыбка. Казалось, вышло хорошо, но моторист не выдержал:

— Да врет все он!.. Тогда на митинге…

— А теперь я белобилетник, — не обращая внимания, говорил Федор. — Еще линкор и построен не был, как я у Босфора вот эту отметину получил. — И, подняв рубаху, он показал широкий, тянущийся через живот и грудь шрам. — Четырех ребер нет, по чистой демобилизован. Рыбачу с тех пор, сандольщик. Вот и сандоль со мной. — И он поднял со дна шаланды тяжеленный двухсаженный гарпун. И в голову его мгновенно пришло решение.

— Вот смотрите! — И он силой метнул сандоль, целясь мичману чуть ниже и левее третьей сверху пуговицы кителя. Мичман рухнул, даже не охнув. Стоявший рядом с ним кондуктор рванулся было к пулемету, но Игнат Фомич опередил его, и звук выстрела в этом всеобщем напряжении прозвучал совсем негромко.

А моторист побелел, ухватился за борта обеими руками и лепетал:

— Я ничего… Я ни при чем… Служба такая…

— Что с ним делать? — спросил рыбак. — За борт?

— Будем судить. Учитывая чрезвычайные обстоятельства, я беру на себя обязанности председателя Военного революционного трибунала, а вас назначаю членами, — сказал Игнат Фомич. Говорил он как будто спокойно, негромко, обычным тоном, но в его голосе слышались повелительные нотки. — Перед судом ревтрибунала предстоит служащий врангелевского флота… Как фамилия?

— Ше… Ше…

— Григорий Шелапухин, — сказал за него Федор.

— …Обвиняемый в предательстве интересов трудящихся. По совокупности преступления Григорий Шелапухин приговаривается к смертной казни через расстреляние. Каково мнение членов ревтриба?

— Утвердить!..

— Вам, — повернулся Игнат Фомич к Алексею, — по прибытии в расположение Красной Армии составить протокол по всей форме и представить командованию. Приговор привести в исполнение немедленно!

— Разрешите ему задать один вопрос? — попросил Федор. — Ты тут говорил о Гордиенко. Где он, что с ним?

— Б-бежал с корабля… Подговаривал людей, чтобы корабль захватить и увести к красным. Узнали об этом… Гордиенко успел исчезнуть…

Бакай не выдержал:

— Предал кто-то. Наверное, такой же гад, как и ты… Нет у меня больше вопросов.

— Встать! — скомандовал Игнат Фомич. — Именем революции!..

Хлопнул выстрел, тело Шелапухина упало за борт и медленно сползло в море. Потом освободили сандоль, к телам мичмана и кондуктора привязали части от мотора, в катере пробили дно, и он быстро погрузился в море. Через несколько минут не осталось и следа от только что разыгравшейся здесь трагедии.

— Вот так-то… — сказал Игнат Фомич и долго-долго мыл за бортом руки, хотя сам он ни к окровавленной сандоли, ни к трупам не прикасался.

— А кем вам этот Гордиенко доводится? — спросил Федора Игнат Фомич.

— Дружок. Служили вместе. Настоящим он человеком был. Настоящим.

— Ну что ж, Федор Бакай, если что узнаю о нем, постараюсь вам сообщить.

Затем все вместе привели в порядок снасти, парус набрал ветер, и шаланда продолжала путь на юго-восток, к берегам Крыма.

 

СЕВАСТОПОЛЬ

У Игната Фомича оказался такой документ, каких раньше Федору не приходилось видеть. На плотном листе бумаги с отпечатанными типографским способом словами «Российская академия наук» было сказано, что профессор Игнат Фомич Леднев командирован в Крым для изучения флоры и фауны полуострова, и это удостоверялось множеством подписей и печатей.

Они наняли в Сары-Булате повозку и благополучно добрались до Бахчисарая.

— Ну, тут наши пути расходятся, — сказал Игнат Фомич Федору и посоветовал ему купить пару корзин яблок.

— С ними легче будет добраться до Севастополя…

И действительно, ему удалось устроиться на первый же поезд, хотя корзины после этого стали заметно легче.

И вот Севастополь. Куда пойти с такими корзинами? Конечно, на базар. На счастье, сразу же подскочили перекупщики, и Федор сбыл им все яблоки вместе с корзинами. Он думал, что по баснословно дорогой цене, а перекупщики радовались — необычайно дешево.

«Теперь можно и по улицам побродить, вдруг кто из знакомых попадется», — решил Федор. Да только вышел на Екатерининскую и сразу поспешил свернуть в сторону, на берег Южной бухты, — на улице было такое, что и при царе не приходилось видеть: разряженные женщины, какие-то вертлявые субъекты в галстуках бабочкой, и офицеры, офицеры, офицеры.

«Кто же тогда у них воюет?» — невольно подумал Бакай.

А вышел к бухте, и даже душа заболела: стоят один к одному линейные корабли: «Борец за свободу» — бывший «Потемкин», «Иоанн Златоуст», «Евстафий», «Три святителя», «Синоп», «Ростислав»; ближе к Павловскому мыску темнеют крейсеры «Память Меркурия» и «Алмаз». Не корабли — трупы. Рассказывали моряки, побывавшие в Севастополе, что механизмы и орудия на этих кораблях были подорваны англичанами в апреле девятнадцатого, перед сдачей города частям Красной Армии, и Федор никогда не думал, что так больно будет смотреть на полуразрушенные, заржавелые, безлюдные махины.

В Северной бухте пустынно. Вероятно, все корабли в море, и кто знает, может быть, сейчас, когда военмор Федор Бакай шагает по берегу, дредноут «Воля» и крейсер «Кагул» обстреливают Очаков, а эсминцы готовятся прорваться в лиман.

Замедлил шаги, выбирая удобный момент, чтобы пересечь площадь, как вдруг:

— Федор! Товарищ Федор!

Здесь, в Севастополе, — и такое обращение! У Федора похолодело под сердцем, и в первое мгновение он даже чуть не бросился вниз, к бухте, да мелькнула мысль: куда он убежит, если город просто набит офицерьем? Затравят, растерзают. Сделав над собой усилие, неторопливо обернулся — и не мог сдержать возгласа удивления: княжна Вера! Вот как, ни одежда, ни отпущенные усы не обманули ее — узнала с первого взгляда. Впрочем, ведь она с Федором не просто знакома, не раз смотрели глаза в глаза.

И Федор, будто ничего необычного нет в этой встрече, сказал спокойно:

— Здравствуйте, Вера!

— Здравствуйте, Федор… Вот фамилию-то… Как вы сюда попали?

— Да так же, как и вы…

— Ну, я-то, положим, понятно. Бежала домой, вернее к своим.

И, отрезая путь к прошлому, к их бывшим отношениям, добавила:

— Между прочим, здесь вы меня можете называть «ваше сиятельство», я княжна Лобанова-Ростовская.

— Это мне известно.

— Откуда?

— Земля слухами полнится. Говорили там, после вашего исчезновения…

— Наверное, эта… Гедеванова?

— И она… А чего вы о ней так презрительно отзываетесь? Ведь тоже голубая кровь, княжна.

— Княжна! — процедила сквозь зубы Лобанова-Ростовская. — Дворняжка, а не княжна. Поманили — и побежала.

— Ну зачем так! Не одна она осталась у н-н… у красных.

— Знаю. Наши хорошие друзья и родственники князья Мещерские стали обыкновенными гражданами Мещерскими и работают в советских учреждениях. Князь Мещерский при расставании говорил моему отцу: «Большевики мне чужды, но идти против них, значит, идти против своего народа, против России. Нет, я этого не смогу». Согласиться с ним трудно, этак выходит, что народ России — это только рабочие, крестьяне и даже иудеи, но только не мы: пусть он заблуждается, но у него есть убеждения, и он достоин уважения. А эта… Нашла себе здорового мужика, имеет кусок хлеба, вот и служит душой и телом. Впрочем, душой вряд ли, такие готовы родную мать продать и предать.

Вера даже задохнулась от такой гневной тирады, но сразу же взяла себя в руки:

— Так как же вы сюда попали? Ведь вы…

— Что я? Скиталец морей, альбатрос…

— Если мне память не изменяет, вы там числились на хорошем счету. В большевиках, кажется, ходили… И вполне логично предположить, что вы сюда прибыли с определенными целями. Вы вон даже внешность изменили.

— Это просто погоня за модой, барышням больше нравятся усатые… — пошутил Федор и, вздохнув, продолжал: — Эх, ваше сиятельство, ваше сиятельство!..

— Да зовите уж просто Вера. Можно — Владимировна. А то, вижу, это «сиятельство» вам даже язык крутит….

«Ничего не скажешь, догадлива», — отметил про себя Федор и продолжал:

— Как говорится в романсе: «Судьба играет человеком…» Вот так и со мной. Был я анархистом, это значит — против всякой власти. «Дух разрушающий, в то же время созидающий» — как говорили наши учителя. Когда царя — высшую власть — того, это нас устраивало. Ну а потом началась война, чтобы, значит, опять кого-то на престол. Мы против, большевики тоже. Значит, я с большевиками. Вроде все нормально, да только… Я вам, кажется, говорил: мать моя при немецкой оккупации погибла, отца деникинцы повесили. А недавно с братишкой несчастье приключилось. Служил он на береговом посту, и как раз на этом месте группа белых высадилась, прорвалась в тыл…

Как хорошо, что Фомин рассказал все о его семье! Ну, то, что мать погибла во время обстрела города немцами, об этом Федор уже слыхал. И подтвердилось. Соседи похоронили ее вместе со всеми погибшими в братской могиле. Об отце пока ничего не известно, говорили, что вроде его, как участника восстания, германские власти приговорили к смертной казни, но среди повешенных его не оказалось. А вот брат Тимошка нашелся. Правда, Фомин сообщил, что его будто бы за участие в кулацком восстании отдали под суд революционного трибунала, но тут же добавил:

— Обвинение не подтвердилось. Оказывается, он выполнял задание наших товарищей из Одессы и помог раскрыть подготовку к этому восстанию, — и затем рассказал все, что знал о Тимофее, в том числе и о службе на береговом посту.

Что ж, теперь это пригодилось, как ни говори, а преступление брата и на него тень кладет.

— Все прорвались? — взволнованно воскликнула Вера, но тут же придала лицу спокойный, даже безразличный вид. А Федор продолжал:

— В перестрелке братишка был ранен, но все равно виноват. В госпитале лежал в арестантской палате, а вместе с ним — два офицера. Так вот, офицеры убежали.

Вера даже вздрогнула, подняла глаза, но тут же опустила их, чтобы Федор не заметил торжествующего взгляда. А Федор сделал вид, что не заметил.

— Ну, вы сами понимаете… В общем, трибунал. А тут вы исчезли. Все знали, какие у нас с вами были отношения… Я имею в виду, что многие подразумевали большее, чем было на самом деле. Особенно после того, как тогда, в штабе, вы подошли ко мне, поцеловали… И каждый мог подумать: если так относятся друг к другу прилюдно, то что же может быть наедине?

Федор взглянул на Веру, но лицо ее ничего не выражало, было как каменное.

— И получилось: вы белогвардейская лазутчица…

— Ну, какая я лазутчица!

— Неважно, были вы ею или нет, а объективно…

— К секретной переписке меня не допускали, ее вела ваша красная княжна.

— Да и из обычной деловой переписки немало можно узнать.

— Так вы, считая, что я была разведчицей у вас, решили прибыть, так сказать, с ответным визитом?

— Ваша проницательность мне льстит, но… Все гораздо проще и… страшней.

— Даже?

— Да. Волей-неволей я оказался вашим пособником. Такое даром не проходит. В общем, мной заинтересовалось ЧК. Да нашлись друзья, предупредили… Что оставалось делать? Я моряк по роду и призванию, Севастополь для меня дом родной. И вот я здесь.

— Чем же вы намереваетесь заняться?

— Вообще-то у меня специальность комендор. Служил на «Воле»…

— На кораблях, кажется, люди очень нужны, особенно специалисты.

«Если бы туда попасть!» — мелькнула мысль, но, чтобы не допустить какую-нибудь оплошность, сказал, стараясь придать своему голосу искренность:

— Откровенно говоря, снова на дредноут мне не хочется. Вот если бы на коммерческое судно или, на худой конец, на портовый буксир.

— А в армию, на фронт?

— Навоевался я. Почти пять лет… Да и не знаю за что. Пусть все установится, тогда видно будет… Была у меня мечта стать штурманом, но за войнами, революциями… В общем, пока хочу быть с морем…

— Ну а на что живете?

— Продал на базаре кожаную куртку, — на ходу придумал Федор. — Хорошая, английская. На несколько дней хватит…

— Я понимаю, я вам обязана. Вы меня спасли, поддержали… Но деньгами я вам помочь не могу. Не могу… А вот попытаться устроить… Есть у меня один знакомый… В общем, знаете что, приходите в это кафе, — она взглянула на крошечные часики на руке, — сейчас два… Ну, часов в шесть. Сядьте вот у этого окна, я приду с одним человеком… Договорились?

Федор согласно кивнул головой.

— Тогда до вечера. — И Вера быстро направилась к площади, потом свернула на Нахимовскую, а Федор отошел в сторонку, задумался.

Конечно, вряд ли она поверила тому, что он говорил. А если поверила, что из того? Несколько месяцев была машинисткой при штабе, находилась в курсе всех дел. Пусть не секретных, но что может быть не секретным в прифронтовом городе, в штабе, ведающем обороной огромного участка морского побережья? Знала же, что Федор коммунист, секретарь ячейки плавучей батареи, хотя он ей об этом и не говорил. Так почему же назначила встречу в кафе, хотя сама сказала, что деньгами не богата, и прекрасно понимала — у Федора тоже денег нет. Почему? Почему не просто на улице? Кафе — такое место, откуда невозможно ускользнуть.

Чем больше сопоставлял Федор факты, тем увереннее приходил к выводу — в кафе ему идти не стоит. Но и просто так уходить нельзя, надо же узнать, что решила сделать княжна Лобанова-Ростовская. В самом деле помочь или…

Заглянул в кафе. Просторная полукруглая веранда, уставленная столиками. В глубине, уже в здании, кабинеты. Конечно, в кабинете можно укрыться, но что он будет оттуда видеть и слышать? Да и стоит кабинет, наверное, столько, что и не расплатишься. А на веранде спрятаться негде. И в случае чего уйти оттуда некуда. Только на улицу, а она и днем заполнена офицерами, а вечером…

«Нет, нужно найти другой путь, чтобы узнать, что же их сиятельство замыслило», — думал Бакай. Отошел в сторону, стал внимательно осматривать кафе. Ба, да с левой стороны, под самым окном, растут густые кусты сирени. Ну, чем не укрытие? И как раз с той стороны, где Вера назначила свидание. Из куста он все сможет видеть. В конце концов, если не будет ничего подозрительного, он может к Вере подойти и потом, на улице.

…В условленное время Федор направился к своему наблюдательному пункту, спрятался в зарослях, затаился.

А кафе начало наполняться народом. Вот, оживленно разговаривая, вошла группа офицеров с дамами. Сдвинули столики, что-то начали заказывать, и вскоре на столе появилось множество бутылок с разноцветными этикетками. Потом появились две дамы, сели неподалеку от входа, заказали что-то легкое: ясно — ждут «клиентов». Со скучающим видом через зал прошествовал офицер. Званье-то вроде у него и невелико, кажется, штабс-капитан, но, видать, важная персона: официант сразу же подскочил к нему, и даже шумная компания на время приумолкла.

«Не иначе этот субчик из контрразведки! — догадался Федор, — Случайно зашел или его моя княжна пригласила?..»

Тут и Вера вошла. Одета — залюбуешься: черное платье с короткими рукавами, белые перчатки почти по локоть, глубокий вырез на груди, а на шее на едва заметной цепочке — медальон. На пальце остро блеснуло колечко, может, то самое, что предлагала Федору?

Окинула взглядом веранду, по-видимому разыскивая Федора. Потом прошла в глубь кафе. Снова появилась, встретилась взглядом с контрразведчиком и едва заметно пожала плечами.

«Все ясно», — отметил про себя Федор.

Что ж, делать ему здесь больше нечего. Федор осторожно выбрался из зарослей сирени и направился к бухте.

«Ну, вот, только добрался до города и уже провалился, — с горечью подумал он. — Как предупреждал Фомин: «Будь осторожен, каждый неверный шаг может привести к гибели…»

Да ведь и сам знал, что это так, а пошел разгуливать по центральным улицам города, казнил сам себя Федор… И еще хорошо, что встретил княжну, а если бы кого-то из знакомых офицеров? Тот и свидание не стал бы назначать, а прямо в контрразведку… Добро, хоть хватило ума не зайти в кафе…

А теперь что делать? И Федор решил пойти на Корабельную сторону. Там матросское царство, там жили кое-кто из его знакомых, может, и сейчас удастся их найти. Помогут, посоветуют.

«Надо было сразу туда…» — с запозданием решил он, спускаясь к Минной пристани, от которой начинался мост через бухту.

И на причале и на мосту бойко шла торговля, в основном съестным: пирожками, лепешками, рыбой, тыквенными и подсолнечниковыми семечками. Как только увидел это Бакай, сразу же полный рот слюны набежало — ведь целый день ничего не ел. Хотел прицениться к чему-нибудь, да услышал непонятное:

— Одна камса — один чурек! — кричал торговец. Подошел, присмотрелся. Подходили люди, подавали коричневую пятисотрублевую бумажку врангелевского выпуска, получали взамен лепешку.

«Значит, пятисотку камсой зовут… Здорово!» — догадался Федор и решил проверить.

Подошел.

— А за две камсы три чурека? — спросил.

— Проваливай, браток! Завтра будешь платить по три камсы за два чурека.

Делать нечего, взял лепешку за пятьсот рублей.

«С моими капиталами не разгуляешься, — подумал. — Хорошо, хоть яблоки продал…»

По мосту пошел медленно, приглядываясь к рыбакам. Выбрал одного, по виду старого матроса. Остановился, стал наблюдать за ловом. Рыбаку явно везло: одну за другой вытаскивал он небольших барабулек.

— Ловко у вас получается! — не скрывая восхищения, сказал Федор.

— Да только сейчас начало брать. Знать, ты, парень, счастливый.

— Это с какой стороны посмотреть…

Сказал Федор и подумал: а ведь верно, везет все-таки ему, — в каких только переделках не был, а вот еще ходит под солнцем.

Стоял Федор, молчал, не зная, что сказать дальше, и, чувствуя, что молчание затягивается, буркнул:

— А что такое, вот я выписался из госпиталя, хожу по городу и никого из знакомых не вижу.

— А это смотря кому какие знакомые нужны, — философски отвечал рыбак, поплевав на червяка, хотя плевать-то совсем было ни к чему — ловил он не на дождевого, а на морского. — Одни с красными ушли, другие — с белыми. А то в леса подались, в «зеленые». А вообще-то долгонько ты в госпитале провалялся.

— Почему вы так думаете?

— Так если бы при Врангеле был ранен, то о знакомых не спрашивал бы. А красных уже больше года здесь нет…

— Я белобилетчик… После госпиталя механиком на мельнице работал, да она сгорела,

— Что ж, все может быть, — согласился рыбак, снимая с крючка горбатую светло-розовую барабульку. — Только ты, брат, не очень-то эти сказки рассказывай, а не то враз на «Кагуле» очутишься. А оттуда путь один. — И он показал, пальцем на воду.

— Это почему же?

— Морда-то у тебя, извиняюсь, — надул рыбак щеки. — Таких можно смело в двухкорпусный плуг запрягать. Я серьезно, — добавил рыбак, как видно заметив изумление на лице Федора. — Я не знаю, кто ты и откуда взялся, может, и с мельницы, но похоже, что с неба свалился. Так вот, здесь сейчас ружье не носит только тот, кто вообще ходить не может. Так-то…

Рыбак закинул удочку и так сосредоточенно стал глядеть на поплавок, что Федор понял — больше от него ничего не добьешься. Но спросил на всякий случай:

— Переночевать где-то надо… Не посоветуете?

— Переночевать?.. — переспросил рыбак. Замолчал, вытащил удочку, поправил червяка, снова забросил. И вдруг испуганно:

— Будет тебе сегодня ночлег!..

И, увидев недоумевающее лицо Федора, пояснил;

— Облава…

Добавил от души:

— Дай бог, чтобы все хорошо обошлось…

Теперь и Федор увидел, как на обеих сторонах моста появились патрули. Хотя он и считал, что у него документы надежные, но сердце невольно сжалось — черт его знает как получится.

Но делать нечего, пошел к Экипажской пристани. Командир патруля пехотный поручик и документы смотреть не стал, только кивнул головой. И Федор очутился в труппе уже взятых под стражу людей.

«Ну, так еще жить можно, не один…» — с удовлетворением подумал он.

А потом все стали подниматься наверх, по извилистой лестнице. Когда-то Федор ходил по ней; сразу же после мобилизации водили их, тогда молодых матросов, в баню, находящуюся около самой воды. Даже вспомнил, что тут сто восемьдесят семь ступенек, но проверять не стал — не до того…

Вот и Лазаревские казармы. Всех задержанных провели во двор, и с лязгом захлопнулись позади тяжелые ворота.

Федор уже бывал здесь, во флотском экипаже. Отсюда он был направлен на «Императрицу Марию», а потом и на «Волю». Отсюда отправлялся и отряд в Ростов против Каледина. Но сейчас Федор так устал, что ни думать, ни вспоминать ни о чем не хотелось. Он лег на теплые камни плаца и сразу же заснул. Да ненадолго: начавшийся шум разбудил его — привели еще одну группу людей.

И так продолжалось всю ночь.

А утром на плацу появились какие-то армейские чины, начали сортировку. Как видно, среди них были и контрразведчики, потому что вот одного отвели в сторону, затем другого.

Уж на что казались Федору надежными его документы, но сейчас, после встречи с княжной, ему своей фамилии приходилось опасаться. И он осторожно стал продвигаться к столу, за которым проходила проверка документов, хотелось узнать, что там и как. И неожиданно — даже глазам не поверил — увидел старого знакомого: кондуктора Шоплю, боцмана о дредноута «Воля». Боцман за это время так раздобрел, что, оглядывая скученных людей, шеей не двигал, а поворачивался всем корпусом. И все на нем было такое блестящее — погоны, шевроны на рукавах, медали на груди, словно он ради этого случая специально экипировался,

Вот Шопля неторопливо двинулся по плацу, а за ним, шаг в шаг, двинулась громоздкая фигура, не иначе, как телохранителя, потому что он прямо-таки не спускал с боцмана глаз, Странный вид имел этот человек огромного роста — чуть ли не на голову выше боцмана: торс и плечи геркулесовские, а головка маленькая, лобик закрывают зачесанные на глаза рыжеватые волосы. На лице выделяются только большой треугольный нос да маленький подбородок. Где-то этого человека Федор уже видел, но где, где? Напрягал память и никак не мог вспомнить. В экипаже, на корабле? В отряде Драчука, Мокроусова или Федько? В Донской флотилии, в госпитале или в 41-й армии? Нет, нет и нет, а видел. Причем хорошо помнит, что встреча-с этим человеком у него тогда вызывала чувство какого-то страха и гадливости.

Эти же чувства возникли у него и сейчас, Но на ленточке сдвинутой на затылок бескозырки этого человека он прочитал надпись: «Ген. Алексеев» — так назвали белые линкор «Воля», бывший «Император Александр III», тот линкор, на который нужно попасть

Федору.

«Эх, была не была!» — решил он и, сразу вспомнив имя и отчество Шопли, окликнул:

— Федот Гаврилович! Господин боцман!

Шопля остановился, нахмурился, вглядываясь, кто же это такой осмелился его потревожить, а у его телохранителя глазки стали совсем как щелочки, и у Федора, пробиравшегося к ним, создалось такое ощущение, словно зрачки-точечки этого человека прокалывают его насквозь.

Подошел ближе Федор, не обращая внимания ни на хмурый вид Шопли, ни на свирепый взгляд его телохранителя, весело поприветствовал.

— Здравствуйте, господин боцман! Не узнаете?

— Щось знакомая рожа, — хрипло процедил Шопля, расправляя согнутым указательным пальцем щетинистые усы. И вдруг ткнул этим пальцем в грудь Федора: — Вспомнил! Комендор с нашего линкора?

— Так точно, первый номер кормовой башни матрос первой статьи Бакай.

— Наш? — наклонился к уху боцмана телохранитель.

— А черт его знает! Тогда болтался, как дерьмо в проруби, то к нам, то к большевикам. А я думал, ты там, у краснопузых.

— Что мне у них делать? Ребер у меня много, а вот потерял четыре, — Федор поднял рубашку, показал шрам на животе и груди, — и то жалко. А ведь голова-то одна. Что я ее буду подставлять?

— Ишь ты, не дурак!.. Где же это тебя так?

— В Ростове.

— Вот я же говорю, что тебя к краснопузым тянет, пошел же тогда!

— Так, господин боцман, разве я один! Все тогда шли, и даже вы, помню, собирались, да только вас не пустили, потому что какой же корабль без боцмана?

Фраза, сказанная Федором просто так, только потому, что нужно же было что-то говорить, неожиданно достигла цели: боцман Шопля считал себя незаменимым человеком на корабле, если не более нужным, чем командир, то в крайнем случае вторым, и ему просто польстило, что такое же мнение и у бывшего комендора.

— Гм! — самодовольно крякнул он и снова расправил пальцем усы. — А где же ты все это время околачивался?

— Нашел теплое местечко в немецкой колонии — мотористом на паровой мельнице.

— Та-ак, а чего же здесь очутился?

— Мельница недавно сгорела, ну и куда было податься? Ведь не только в песнях для моряка Севастополь — дом родной. Добрался, да вот попал… Вижу, хоть и белобилетчик я, да отсюда путь один: ружье за плечи — и шагом марш. А увидел вас и думаю — все же на корабль-то мне сподручнее было бы… Может, возьмете, ведь это от вас зависит. — На этот раз Федор польстил боцману уже сознательно.

— Хм!.. С одной стороны, конечно, настоящие моряки нам нужны. Потому с разных гимназистов какой прок. Ты ему говоришь — направо, а он на берег смотрит. С другой стороны…

— Документы у меня в полном порядке! — поспешил заверить Федор.

— Ну то-то же! А то сам понимаешь, проверить у нас там есть кому!..

— Конечно! — согласился Бакай.

— И чуть чего, на кормовой срез, и… Это он умеет! — кивнул Шопля на своего телохранителя.

Тот растянул губы в улыбке.

— Понимаю! — кивнул головой Федор.

— Понимать мало — учитывать надо!

— Учитываю!

— Ну, смотри! Ведь если я тебя беру, то, значит, я за тебя в ответе…

 

ДРЕДНОУТ «ВОЛЯ»

У Павловского мыска мотался на мелкой волне катер с дредноута — широкобортный развалистый баркас с высокой медной трубой, за что и прозван «самоваром». Катер все тот же и не тот: в былое время в трубу хоть глядись, каждая медяшка — словно осколок солнца. А сейчас медные части не надраены, борта в ржавых потеках, да и весь катер словно потускнел.

Какие-то юнцы, и на матросов совсем не похожие, неумело козырнули боцману, один начал шуровать в топке. Повалил дым, зашипел пар, и катер тронулся.

— Ты в какой сейчас партии? — спросил Шопля негромко, так, чтобы не услышал его телохранитель.

— Ни в какой. После выздоровления сразу же на мельницу пошел, а там нас всего двое работало, третий — хозяин, какая уж тут партия. Да и не тянет меня ни к кому.

— Раньше ты вроде говорил другое.

— Так раньше думалось, что все по-другому пойдет…

— Напрасно, напрасно… Умный человек для себя в любой партии выгоду найдет. А я, — еще больше понизил голос Шопля, — так и считаю себя анархистом. Вот так-то…

Федор промолчал.

Вот и корабль. Просторная, как площадь, палуба, подпирающие небо мачты, массивные трубы, серые громады башен. Все как прежде, и все другое. Раньше Шопля считал палубу чистой, когда проведет по вымытому настилу носовым платком, а на нем и пятнышка не появится. Сейчас светло-кремовые доски палубного настила похожи на городской тротуар — серые, даже черные полоски смолы в пазах как будто посерели. И борта и надстройки давно не крашены, на второй кормовой башне орудия торчат вразброд, как пальцы парализованной руки: одно смотрит чуть ли не в зенит, другое лежит горизонтально, а третье почти касается палубы. Ясно, башня не в строю.

«Хорошо, — невольно подумал Федор, — все-таки на три снаряда меньше…»

— Ну что ж, как тебя, товарищем или гражданином назвать, матросом-то пока еще не стал, — начал Шопля, и в голосе его послышались уже не дружеские, а начальнические нотки, — пойдем в чистилище, там тебя проверят, кто ты и что ты есть. Не бойся, не бойся, там всего лишь уполномоченный контрразведки…

Резко откинув занавеску, с постели поднялся высокий лысеющий человек в армейской форме, с треугольным трехцветным шевроном и скрещенными костями под черепом на левом рукаве — корниловец, сразу же определил Федор и подумал:

«Даже к их услугам, флот прибегает… Ну-ну…»

Офицер одернул френч, провел ладонью по волосам. и сразу обозначился безукоризненный пробор с левой стороны; пристально взглянул на. Федора белесыми с черными точечками зрачков глазами.

— В чем дело?

— Вот, — ответил Шопля. — Новый человек. Комендор по специальности. Очень нужен.

— Откуда?

— Попал по облаве.

— Где раньше служил?

— В семнадцатом у нас, а потом… Он вам сам расскажет.

— Вы его знаете?

Офицер говорил с боцманом, а точечки зрачков неотрывно смотрели на Федора, и так пристально, что моряку даже стало неловко. Но уж одно хорошо, что этого долговязого офицера с узким, точно сдавленным, лицом он раньше никогда не видел — это точно.

— Да как сказать? Служили вместе.

— Можете поручиться?

Шопля помолчал.

— Сейчас за родного отца трудно поручиться, такое время. Вы уж сами разберитесь…

Другого ответа Федор от боцмана и не ожидал, но хорошо, хоть не сказал, что Бакай всегда тянулся к большевикам, ходил с отрядом Драчука против Каледина.

— Хорошо, разберусь.

— Мне разрешите идти?

— Идите!

Хлопнула дверь, и Федор остался один на один с корниловцем.

— Ну-с, краса и гордость революции, садитесь.

Федор хотел было отпарировать: «Слушаюсь, опора и надежда трона.!», да решил, что ни к чему сразу обострять отношения, молча опустился на стул.

— Что ж, будем знакомы. Я — штабс-капитан Эрнст Карлович Циглер фон Шаффгаузен-Шенберг-Эк-Шауфус. Советую запомнить, повторять не люблю, когда искажают мою фамилию, не переношу.

— Запомню, господин штабс-капитан, — ответил Федор, а про себя улыбнулся: в Николаеве был немчура с такой же фамилией, на железной дороге работал. Его сыну Эньке ребятишки просто проходу не давали, даже специальные дразнилки придумали:

Энька-бенька Шауфус, Средь мальчишек просто трус, Циглер-Шенберг колбаса Слопал крысу без хвоста…

Дальше Федор дразнилку забыл, но фамилию помнил.

«А может, это тот самый Энька и есть? — мелькнула мысль. — Ведь его, наверное, Эрнстом звали… Да нет, тот был полный, как колобок, а этот вон какая жердина, и нос длиннющий, словно хобот…»

— А как же вас прикажете величать?

— Бакай. Федор Иванович Бакай.

— Бакай, Бакай… Что-то фамилия такая…

— Какая?

— Не ясная. Ведь у вас все больше Ивановы, Петровы, Брюквины, Капустины.

— Очень даже ясная. Когда татары захватили южные степи, то не всех истребили. Кое-кто остался жить в Диком поле, прятались от кочевников в камышах по протокам рек. Эти протоки назывались бакаями, и вот тех, кто жил там, стали звать Бакаями…

— Ишь ты, как князь или граф, сотнями лет свою родословную исчисляешь!

— Все мы от Адама происходим, — уклончиво ответил Федор.

— Ну что ж, Бакай так Бакай… Рассказывай о себе. Обманывать не советую. Сказать почему?

— Слушаю, господин Циглер фон Шаффгаузен-Шенберг-Эк-Шауфус, — без запинки произнес Федор.

— Вы что, где-то встречались со мной?

— Никак нет, не встречался.

— Странно. Мою фамилию редко сразу запоминают.

— Я с детства хорошей памятью обладаю, господин штабс-капитан.

— Ну-ну… Так вот, в морской контрразведке заведена картотека на всех красных моряков. Понимаешь? — и он положил на стол внушительную записную книжку с алфавитом.

— Так точно, понимаю.

— А данные мы берем из газет. Как они называются?

— Не могу знать, господин штабс-капитан.

— Ну и кроме того, у вас… — Штабс-капитан пристально взглянул на Федора, тот спокойно выдержал его взгляд. — Там у вас есть наши люди…

— Разрешите доложить, нас на мельнице было всего двое…

— На мельнице?..

— Так точно! После ранения работал там машинистом. Сгорела — сюда подался. Да вот…

— Чего же перерегистрацию не прошел? — постучал штабс-капитан пальцем по воинскому предписанию.

— Не успел…

— Ну что ж, посмотрим. — И штабс-капитан взял в руки записную книжку. — Только: «Это не обо мне, случайное совпадение…» — такое у нас не пройдет. И хорошо, если на кормовой срез пойдешь, а то на «Корнилов»… Так!.. Балануца… Бревнов… Близнюк… Ну и фамилии!..

Штабс-капитан читал, а Федор мучительно думал, писали о нем что-нибудь или нет. Вроде бы нет, а вдруг? Ведь он часто и на собраниях и на митингах выступал…

— Значит, Бакай!

— Бакай, — внешне спокойно повторил Федор, а сам уже решил: как только штабс-капитан назовет плавбатарею «Защитник трудящихся» — сразу бросится на него и за горло…

— Есть Бакай!..

Федор старался ничем не выдать своего волнения, но мускулы его напряглись.

— Т. И. Бакай… Т. И… кто это?

У Федора даже в ушах зашумело, и он с неподдельной радостью воскликнул:

— Брат мой, Тимка! Тимофей Иванович. Младший…

— Обрадовался, что у красных? — подозрительно взглянул на Федора штабс-капитан.

— Да нет! Жив он, оказывается! Ведь три года, с сентября семнадцатого, о нем вестей не имею!

— Так, так… Батальон пограничной стражи… Пост «Старик»… Подчасок… Так вот, можешь не радоваться. — И штабс-капитан торжественным тоном, словно на богослужении, начал читать: «Предстал перед судом Военного трибунала по обвинению в потере политической бдительности, в измене делу рабочего класса, выражающейся в том, что, будучи на посту в дозоре, допустил высадку белогвардейского десанта, а находясь в госпитале, способствовал побегу арестованных офицеров, а затем и сам переметнулся к бандитам…» В общем считай, что его нет, Чека и за меньшее на тот свет отправляет.

Федор опустил голову. Хоть и утешали его в Очакове, что с братом ничего не случилось, да кто знает, уж очень серьезные обвинения. Может, просто успокаивали? Да, но действительно разведка поставлена неплохо, ведь вот, давно ли об этом в газетах было напечатано, а уже здесь известно. И чтобы не молчать, проговорил со вздохом:

— Жаль… Ему и девятнадцати нет… Способный был парнишка, мечтал на инженера выучиться…

— Ну вот, большевики выучили… Да и зачем им инженеры? Для того чтобы разрушать, инженеры не нужны…

Федор молчал. Отвергать слова штабс-капитана ни к чему, подтверждать не стоит, А молчать — самое удобное, горюет о брате, и все…

Все это было так естественно, что даже Эрнст Карлович, по-видимому, перестал сомневаться.

— …Ладно, что было, то было, как говорится в романсе, прошлого не вернешь. Но вот еще один вопросик: какие планы на будущее у Федора Бакая, бывшего забастовщика, потом матроса, склонного к большевизму, а сейчас почти добровольно пришедшего служить на корабли флота их превосходительства барона Петра Николаевича Врангеля?

Над ответом Федор даже не задумался:

— Это, конечно, правильно, и бастовал, и на Дон ходил — нельзя же одному против всех. А думал и думаю я о том, чтобы стать мастером по строительству кораблей, как мой отец. Ему вон император часы подарил.

Федор заметил, как на ничего не выражающем, каменном лице штабс-капитана от удивления дрогнули брови.

— Что ж, служи, покончим с большевиками…

«Дай бог нашему теляти волка съесть», — мысленно прокомментировал Федор слова Эрнста Карловича.

— Доложи артиллерийскому офицеру, что был у меня. — И штабс-капитан встал, давая понять, что разговор окончен. И хотя он говорил вроде бы и благожелательно, но глаза смотрели недобро, и Федор понял, что каждый его шаг будет под контролем.

Штабс-капитан после ухода Бакая с минуту стоял неподвижно, все еще думая, что же собой представляет этот моряк. Он сам никогда не был искренним и даже не представлял, что кто-то может быть до конца откровенным. Сын крупного железнодорожного чиновника, он, по настоянию матери, решил избрать военную карьеру. И теперь считал, что не прогадал: родители его уехали за границу, в свой фатерланд — Германию и теперь вряд ли у них что осталось от былого богатства; брат остался у большевиков, что с ним, трудно сказать. А сам Эрнст Карлович с румынского фронта с офицерским отрядом полковника Дроздовского попал на Дон, потом — в Добровольческую армию. Там устроился в контрразведку и в какие передряги только не попадал. Тысячи, сотни тысяч людей погибло, а он жив, здоров. И не только: под френчем и под нижним бельем прямо на голое тело надет специально сшитый жилет, в бесчисленных карманчиках которого есть и дензнаки всех правительств от закавказских бон до петлюровских карбованцев, и валюта в фунтах и долларах, и непреходящие ценности — бриллианты, золото. Немного, но есть, на первый случай хватит. И вот устроился на дредноуте; на суше всякое может быть, даже в глубоком тылу партизаны и «зеленые» действуют. А на корабле… У большевиков нет такой силы, которая могла бы нанести какие-то повреждения этому гиганту. Правда, с той стороны доносят, что в Николаеве начали сборку подводных лодок, но Эрнст фон Шаффгаузен точно знает, что лодки эти будут готовы не скоро, да и торпед у красных нет. Так что все в порядке, нужно только здесь службу как следует нести, чтобы большевистская зараза ни под каким видом не проникла на корабль.

А эту заразу штабс-капитан видел в каждом кадровом моряке, исключая разве боцмана Шоплю. И будь его воля, он и на пушечный выстрел не подпустил бы их к дредноуту, но что же сделаешь, если эти недоучившиеся студенты, и гимназисты при малейшем волнении моря начинают кататься в собственной блевотине?!

Новый моряк, таким образом, принес и новые заботы.

«Ничего, он у нас будет всегда на глазах», — подумал штабс-капитан и вызвал вестового.

— Кондуктора Жежору ко мне! — приказал он.

Буквально через минуту в каюте штабс-капитана появился кондуктор. Странное это было сооружение — иначе фигуру Жежоры трудно определить. Природа, видать, долго думала, прежде чем создать Жежору из усеченных конусов. Верхний усеченный конус — голова. Узенький лоб, затылок словно стесан, а книзу все это расширялось, и могучий подбородок, и мясистые щеки прямо ложились на плечи. Маленькие глазки и тонкая щель рта не нарушали гармонии конуса, уши были приплюснуты и полузакрыты седеющими волосами, а нос тоже похож на конус. Второй конус, непомерно расширявшийся к бедрам, представлял собой туловище, а два конуса книзу, оканчивающиеся матросскими ботинками, — ноги.

Вообще-то Георгий Григорьевич Жежора и в детстве и в юности был в меру худощавым, но после поступления в полицию предался чревоугодию. Почти ведерная макитра вареников и две-три бутылки красного вина — это для Жежоры был даже не обед, а просто перекус. И не только сослуживцы, но и все в городе стали звать его просто Жора Обжора.

— Ты ведь из Николаева? — спросил штабс-капитан Жежору.

— Так точно, ваше благородие! Служил в заводской полиции.

— Скажи-ка, голубчик, а тебе незнакома такая фамилия — Бакай?

— Так точно, известна. О каком Бакае изволите спрашивать?

— Федор Иванович!

— Так точно, знаю! И Федьку, и отца его Ивана Гордеевича, и младшего сына…

— Да ты, братец, не кричи, мы не на митинге. Рассказывай поподробнее…

— Сам-то Иван кузнецом был. Хороший кузнец, ему его императорское высочество при спуске дредноута «Императрица Екатерина Великая» часы подарил.

В восемнадцатом его немцы то ли повесили, то ли расстреляли. Федор смолоду с большевиками схлестнулся, в ссылке побывал.

— Это точно?

— Совершенно точно, ваше благородие, сам на него донес по начальству, а потом и сопровождал до арестантского вагона. У меня с ним старые счеты…

Да, у Жоры Обжоры к Федору Бакаю были свои счеты. Рабочие судостроительного завода «Наваль» не любили всех полицейских, но пристава Кошару и его помощника Жежору просто ненавидели. И однажды, когда Жежора сходил со строящегося эсминца, трап под ним почему-то перевернулся, и Георгий Григорьевич плюхнулся в воду.

Плавать он умел в далеком детстве, с тех пор это умение прочно забылось, и, кроме того, тяжелая шашка, наган да и вся амуниция тянули ко дну. И Жежора вынырнул только один раз, чтобы глотнуть воды с мазутом. Тут бы ему и конец, да уж мутнеющими глазами увидел Жежора упавшую к его лицу веревку. Вцепился в нее мертвой хваткой, и потянули мокрого Жору Обжору на веревке вдоль борта корабля, потом мимо многочисленных причалов, на которых все больше и больше собиралось народу. И только в Малом ковше под свист и улюлюканье толпы Жежору вытащили на причал. Человек, бросивший веревку, был Федор Бакай. Разве может такое забыть Жежора? Спасти — спас, но зачем же на посмешище было выставлять?!

— А младший, Тимошка, тот вообще поросенок!..

На Тимофея у Жежоры, пожалуй, самая сильная обида. Было это в октябре одиннадцатого. На «Навале» с помпезной пышностью готовились к закладке дредноута «Императрица Мария». На торжество прибыли сам самодержец всероссийский Николай II с наследником цесаревичем Алексеем, морской министр их высокопревосходительство генерал-адъютант свиты его императорского величества Иван Константинович Григорович, сонм всяких сановников. Для охраны выделили самых внушительных, самых преданных полицейских, попал туда и Жежора. Принарядился, все, что могло блестеть, начистил, в том числе и две медали. Пост — один из самых ответственных, у деревянного помоста, по которому царь со свитой должен идти к стапелю. Все шло отлично, правда, немного беспокоила изжога — переложил вареников на завтрак, и вдруг из-за угла цеха:

— Жора Обжора! Жора Обжора!

Жежора аж дернулся от неожиданности. И снова:

— Жора Обжора! Жора Обжора!

Только оглянулся, а тут ком грязи. Все заляпал: и лицо, и мундир, даже медали. Эх, рванулся за пацаном, да где там — разве поймаешь: скрылся между старыми котлами и трубами, сваленными у кузнечного цеха. И Жежора готов дать голову на отсечение, что это был Тимка, Ивана Бакая сын, хотя потом сам Иван божился, что сынишка во время церемонии стоял с ним неотлучно.

Надо же такое и в такой день! Все полицейские получили по медали, по часам, да еще по золотой десятке на водку, а Жежора — внушение за то, что оставил пост. А как бы могло хорошо получиться: помощник пристава, потом пристав, а там — чем черт не шутит — мог бы и до полицмейстера дотянуть: царская милость служебную дорожку хорошо стелет. Злоба за все это до сих пор не прошла, и он повторил в сердцах:

— Скотина Тимошка! И вся семья у них такая.

— Так вот, Федор Бакай прибыл служить на корабль. Посмотри, чем он тут будет заниматься…

— Будьте уверены, ваше благородие, без моего глазу шагу не ступит! — с готовностью отозвался Жежора.

 

КОМЕНДОРЫ

У артиллерийского офицера было две заботы: чтобы стреляли орудия и чтобы было достаточно спирта для протирки механизмов. Ну, спирт доставать удавалось. Пусть не по полной норме и не добротный российский, а какой-то вонючий из-за границы, но спирт был. И артиллерийский бог свято придерживался правила, введенного еще с царских времен: пусть отсохнут руки у того, кто израсходует спирт на протирку механизмов. Сия жидкость должна идти исключительно для внутреннего употребления.

Он прекрасно знал, что все эти двадцать три тысячи тонн первоклассной стали и других металлов, двадцать котлов, турбины общей мощностью в двадцать шесть с половиной тысяч лошадиных сил, обеспечивающие скорость хода до двадцати одного узла, все эти башни, мачты, надстройки — вся эта громадина длиною 168 и шириною более 26 метров и на восемь с половиною метров ушедшая в воду, весь этот корабль, называемый дредноутом «Генерал Алексеев», стоимостью в полсотни миллионов золотых рублей создан для того, чтобы обрушить на врага мощь огня из дюжины двенадцатидюймовых орудий и тридцати двух орудий меньшего калибра.

А орудия не стреляли. Не все, но большинство. Даже главного калибра. Третья башня вообще неисправна, в первой, носовой, одно орудие негодно, а на вторую комендоров не хватает. Да и остальные башни укомплектованы людьми едва наполовину, и то только для счета. Поэтому он принял Федора с распростертыми объятиями, а когда узнал, что тот и раньше служил на этом корабле, прямо-таки растрогался и даже обнял, обдав запахом перегара.

— В какой был башне?

— В кормовой.

— Дуй туда же. Об остальном я позабочусь.

И вот после трех лет отсутствия комендор матрос первой статьи Федор Бакай, нагнувшись, пролез в броневую дверь четвертой — кормовой башни. Все как и было: срезы броневых щитов, огромные, казалось, занимающие все пространство башни, казенные части орудий с надписями на медных ободках: «Обуховский орудийный завод, 1912 год», площадки, рельсы зарядника, жгуты кабелей, десятки приборов — все это масляно поблескивало в электрическом свете. И, только приглядевшись, Федор заметил двух матросов: один читал книжку, другой протирал какую-то деталь.

— Здравствуйте…

«Граждане? Товарищи? Господа?» — мгновенно пронеслось в мозгу, и сказал нейтральное:

— …братцы.

— Здоров, здоров, коли не шутишь, — пробасил огромный матрос, неторопливо поворачиваясь. — О! — удивленно воскликнул он. — Ты как сюда попал?

Федор тоже узнал моряка — Савва Хрен, заряжающий.

— А ты?

— Что я? Я все время здесь. Пойдем-ка перекурим.

Вышли из башни, направились на ют к обрезу. Савва протянул папиросу.

— Богато живете! — прокомментировал Федор.

— Флот! Бери…

— Да я так и не научился курить.

— Ничего, бери, хотя бы для маскировки. Так как ты сюда попал?

— Да вот так. — И Федор рассказал кратко свою легенду, в которую уже и сам начинал верить.

— А не хотелось?

— Да как сказать… Куда-то ж надо человеку податься…

Раньше Федор не то чтобы дружил, но был в хороших отношениях с Саввой Хреном. Спокойный, рассудительный, всегда готовый помочь товарищу, Савва в вопросах политики был крайне инертным человеком. С одинаковым вниманием он выслушивал речи и большевиков, и меньшевиков, и эсеров, и анархистов и молчал, думая только одному ему известные думы.

Пытался как-то Федор вызвать Савву на откровенность — не получилось, да, собственно, в те суматошные дни как-то и не нашлось времени для серьезного разговора.

Вот и теперь стоит рядом, все такой же молчаливый, спокойный увалень, тянет папиросу. Как с ним себя вести? В глазах доброжелательность, но можно ли идти на полную откровенность?

А Савва словно прочитал мысли Бакая, сказал тихо:

— Я понимаю, столько лет прошло… Я все время здесь оставался… Трудно доверять… Но я же тебя знаю, если ты и попал сюда случайно, то вряд ли спокойно будешь служить…

Помолчал, словно ожидая, что скажет Бакай.

— Смотри делай, как сам считаешь нужным. Но только с тем, — Савва кивнул на башню, — осторожнее. На языке-то он ловок, да только… мерзость мирового масштаба.

Бросил окурок в обрез, направился было к башне.

— Подожди, — остановил его Федор.

— Да долго стоим вместе, как бы подозрение не вызвать.

— Ничего, еще полминутки… Много старых на корабле осталось?

— Есть… Вон боцман Шопля со своим ангелом-хранителем.

— Ну этого ангела я знаю, старым его никак не назовешь, да и к морякам трудно причислить. Так только ты да Шопля?

— Нет, почему же. Кондуктора Олейникова из строевой команды тоже, наверное, помнишь?

— Ну как же! Цепная собака…

— И он на корабле.

— Живучий!

— Так он на берегу почти не показывается, а здесь…

— Ясно. Так что, только такие остались?

— Почему? Еще есть.

— Негусто.

— Дело не в количестве… Настоящих моряков и с сотню не наберешь. Ну, пошли!

— Пошли… Ну а в случае чего, с кем ты?

— Как и раньше, сам по себе. — И Савва направился к башне.

…Бакая определили первым наводчиком. Сел Федор за приборы, а думы о другом. Ну вот, того, к чему стремился, достиг, попал на дредноут. А что дальше? Если старых моряков на корабле осталась десятая часть, да из них половина, а то и больше, явные шкуры вроде кондуктора Олейникова, которого матросы хотели еще в семнадцатом за борт выбросить, то нужна осторожность, осторожность и еще раз осторожность. Да, ну а как же тогда найти соратников? Нет, следует-таки с Саввой поговорить откровенно. Трудно сказать, поможет ли он, но уж не продаст, не из того теста. Во всяком случае, верных людей укажет.

Такой случай представился перед обедом. Второй наводчик, все время нетерпеливо поглядывавший на дверь, вдруг бросил ветошь и вышел, что-то пробормотав под нос.

— Ишь, лиса, пошел вынюхивать, — прокомментировал Савва.

Федор, не обратив на это восклицание внимания, подошел к Савве.

— Слушай, надо нам поговорить откровенно…

— Что ж, давай поговорим.

Но тут в двери появилось что-то громоздкое, Федор взглянул и глазам своим не поверил: в башню влезла нелепейшая конструкция из усеченных конусов в лице бывшего заводского помощника полицейского пристава, а сейчас кондуктора Жежоры.

«И этот здесь, — невольно вздохнул Бакай. — Ну и букет собрался!..»

— Господин Жежора, вы ли это? — невольно вырвалось у него.

— Я, дорогой мой, я. А я тебя еще на верхней палубе заметил. Иду в свою баталерку, смотрю — земляк беседует с господином Хреном. Дай, думаю, зайду, навещу… Знакомство-то у нас, можно сказать, давнее…

И к Савве:

— Выдь на минутку, с земляком с глазу на глаз поговорить надоть…

— Есть! — отчеканил Савва и шагнул через комингс.

— Значит, узнал? — не то спросил, не то удостоверился Жежора, усаживаясь на полку элеватора.

— Конечно, узнал! — воскликнул Федор, стараясь придать своему голосу бодрость. — Значит, вот где довелось свидеться, Георгий… Вот отчество-то я ваше запамятовал. И вы знаете, форма военного моряка вам к лицу, вы выглядите в ней очень мужественно.

— К лицу, к лицу… Мне и та форма ничего… Тоже мужественность придавала… А забывать-то не следовало бы, тем более и отчество-то у меня не такое уж трудное — Григорьевич. Я вот всех помню: и отца твоего Ивана Гордеевича помню, и тебя, Федор, и брата твоего Тимошку, царство ему небесное.

— Обождите, обождите, почему царство небесное?

— Да вот ходит такой слух, доигрался, шлепнули его большевики. За милую душу.

— Да что вы говорите! Господи, за что же?

— Думаешь, не за что? А то, что ваш родитель его императорским высочеством облагодетельствован был, этого, думаешь, мало?

Федор в притворной печали склонил голову.

— Ну, да я к тебе не за тем пришел, чтобы соболезнование выражать. Тут такое дело… В общем, я у тебя вроде бы в долгу. Хоть ты и потаскал меня на веревочке на потеху всему заводу вдоль причалов, но от гибели спас. Это точно, и я этого не забыл…

«Кажется, не следовало бы тогда этого делать», — подумал Федор, а вслух сказал:

— Ну что вы, Георгий Григорьевич, вы ведь и сами плаваете, наверное, хорошо, да растерялись. Ну я и помог вам…

— Ну ладно, ладно об этом. Говорю — в долгу, значит, в долгу, Вот и пришел расквитаться… Знаю я тебя с таких, — он протянул руку на аршин от палубы, — и образ мыслей твоих знаю. Потому что все, о чем ты говорил с друзьями на заводе, мне становилось известно в тот же день. Знай, и здесь так же будет, потому что ты на подозрении. Веди себя соответственно. Все, я пошел. Считаю, что я с тобой расквитался, предупредил, значит. Ты меня — от утопления, я тебя — от необдуманных поступков. Квиты, выходит. — И Жежора встал.

Дружелюбие и приветливость с него как рукой сняло, он стал таким же, каким был на заводе, — тупым и в то же время хитрым и безжалостным.

Трудно сказать, чем руководствовался Жежора, затевая этот разговор. Может быть, в нем и в самом деле заговорила совесть, и он решил предупредить Федора, но, вероятнее всего, тут был свой расчет, хитрый и ехидный: показать Федору, что за ним следят, вселить в него беспокойство, неуверенность, страх и тоже как бы подцепить его на веревочку и таскать на ней Бакая все время, пока тот будет на корабле. Это было похоже на месть, тонкую, расчетливую, иезуитскую. Впрочем, Федора, и так готового ко всему, это предупреждение только насторожило, заставило действовать осмотрительно.

— Ну, о чем вы с земляком побалакали? — спросил Савва.

— Да так, бывший полицейский признавался в любви… с веревочкой в кармане… Так что, поговорим?

— Поговорим.

Савва выглянул наружу, затем вытащил толстые, засаленные, как оладьи на масленице, карты, сел на станок, начал сдавать.

— Ну?

— Карты-то зачем?

— Удобнее за ними, да и безопаснее.

— А во что?

— В «носы» — во что же еще… Ну, крой! — И он шлепнул картой.

— Так что же ты все-таки думаешь, Савва?

— А я уже говорил…

— Отсидеться, значит, решил?

— Думай как хочешь, а я решил подождать, что дальше будет…

— Ведь ты, насколько я знаю, не из богачей?

— Какое уж там богатство? Если и был хлеб, так его часом с квасом, а порою и с водою.

— А мы хотим, чтобы буржуев не было, чтобы все были равны.

— Деникин тоже златые горы обещал… А почитай Врангеля! В рай ведет нас верховный главнокомандующий, да и только…

— А что они дали!

— А вы что дали? Принимай!

— Ну нет, эту я еще шлепну! Если и у нас, чудило, голодно — так всем голодно, если холодно — так всем холодно!

— Ну, начальство-то небось и одевается потеплее, и ест пожирнее…

Об этом Федор как-то и не задумывался: до того ли, когда решаются судьбы стран и народов, судьбы мира. Но, наверное, есть и такие жуки, которые стараются урвать для себя побольше. Говорили же, что начальник особого отдела военмор Рацибержанский оставлял у себя в кабинете что повкуснее да получше из реквизированного у буржуев. Так ведь и нет его уже, арестован и отправлен в Харьков по распоряжению самого Дзержинского. И только хотел было сказать об этом, да Савва опередил:

— Почитай-ка, что в газетах пишут и про Ленина и про других…

— То, что Ленин живет в двенадцати дворцах и ест на золотых да серебряных блюдах, это, что ли? Так уж давай дальше, и то, что мы в городах устанавливаем гильотины, которые отрубают по пятьсот голов в час, что детям мы имена не даем, а нумеруем их…

— Ну, это явная ложь!

— Ленин живет в крохотной квартирке, и ест он то же. что и все советские служащие. Можешь поверить, мне это рассказывал верный человек, который своими глазами все видел… Да за такие слова тебе такое показать надо!

— Что ты мне покажешь! Я кое-что и сам видел. Мой дед подпустил красного петуха помещику, так его за это к тачке приковали, так и умер в рудниках. Отец решил хозяином стать, двадцать лет батрачил, недоедал, недопивал, каждую копейку откладывал. Наконец скопил «капитал», купил две десятины земли. Да, на беду, эта земля приглянулась помещику. Он и обмен предлагал, и деньги давал, да отец на своем стоял: моя земля, я ее и обрабатывать буду. Кончилось тем, что управляющий загнал на поле табун, и лошади всю пшеницу под корень выбили. Решил отец тогда найти управу, дошел до губернатора, и дело расследовать поручили… помещику. В общем, розги. После этого отец подстерег управляющего, хотел проучить, да не рассчитал удар, а был он поздоровее меня… Повесили отца, между прочим, у вас, в Николаеве.

— Но ведь…

— Обожди! А нам, детишкам, каково пришлось после этого… Думаешь, хорошо, когда за тебя вступиться некому, когда тебя каждый может каторжным отродьем назвать, а то и батогом… Так вот, я не хочу, чтобы моего сына так.

— Не хочешь? Так бороться надо! Принимай карты!..

— И приму!

— Принимай еще! — шлепал картами рассвирепевший Федор. — Принимай, принимай!

С минуту слышалось только шлепанье карт.

— Ага, давай нос! — И Федор даже сложил карты ложечкой, чтобы не сгибались — тогда больней получается. — Это тебе за то, что дедову каторгу забыл! — И он наотмашь да еще с оттяжечкой хлестнул Савву картами по носу.

— Да тише ты!

— За такое не так еще надо! А это за то, что отцову виселицу запамятовал! — И опять удар. — А это за то, что Врангелю веришь, а это — что хочешь в сторонке стоять. А за Ленина, за то, что белогвардейских писак слушаешь, я тебя в следующий раз не так отхлещу. Бери карты.

— Ну, по носу бить — это не доказательство…

— Хорошо, давай серьезно поговорим. Вот ты сам, ну хотя бы про себя думаешь о чем-нибудь?

— Да думаю ж…

— Что ж, царя хочешь?

— На кой он мне нужен!

— Значит, помещиков без царя, что-то вроде Центральной рады?

— Да нет, такая рада мне тоже ни к чему…

— О правителе типа батьки Махно мечтаешь?

— Если вникнуть в то, о чем батько говорит, то кое-что у него вроде и неплохо. Да только на словах. А на деле… Крови много. А где кровь, там и несправедливость. А власть должна быть справедливой. Для всех справедливой. И хорошей для всех.

— Ну, тебе тогда надо в рай дорогу разыскивать. Там, говорят, всем хорошо…

— Зачем в рай? Эти выдумки не для меня. А вот я как-то читал, жило в Америке племя такое, забыл, как его называют. Ины… Нины… Ах да, инки. Так вот, у них обязательный труд для всех, даже для правителей, кто не трудится — смертная казнь. Хлеб бесплатно. Золото там, драгоценности у них никакой цены не имели, их для разных нужд употребляли. Ну инки-то чужой народ. Но ведь и у запорожцев так было! Сам я из казачьего рода, слышал кое-что от бабушек — и у казаков были мироеды.

— Да неужели?!

— Ну, обманывать мне тебя нет никакого расчета. Да что тебе говорить: вот и генерал Краснов — казак, и Буденный — казак. А один стоит за царя да помещиков, а другой — за Советскую власть. А как и почему — это ты уж сам мозгами раскинь. Мы с тобой казаки только по происхождению, да и то по преданиям. Ты стал потомственным батраком, я — потомственным пролетарием. Но и у тебя, и у меня, да и у настоящих казаков, у таких, как Буденный и его товарищи, одна власть, Советская, рабоче-крестьянская. Вот так-то… Ну, чего задумался, бери!

Взял Савва карты, сходил.

— Что за шум, а драки нету? — В проеме двери показался новый для Федора человек.

— Да так, урок начальной политграмоты, — криво улыбнулся Савва, потирая распухший нос, — Садись и ты! Это наш электрик Коля Уюк.

Уюк! Федор сразу же вспомнил Потылицу, но промолчал. Начали снова раздавать карты.

— Коля, поговори ты с ним, — негромко сказал Савва.

— О чем?

— Мне кажется, у вас найдется о чем…

— Вот они где, заговорщики, — раздался вдруг голос, и в дверном проеме опять показалась объемистая фигура Жежоры. — Даже на молитву не явились…

 

ДРУЗЬЯ НАХОДЯТСЯ

Похоже было на то, что Жора Обжора решил в буквальном смысле слова выполнить указание Эрнста Карловича Циглера фон Шаффгаузена-Шенберга-Эк-Шауфуса — он прямо-таки ни на шаг не отходил от Федора. Куда бы тот ни направился, всегда то ли рядом, то ли чуть в стороне видел нелепую фигуру бывшего полицейского. Но все же после ужина ему удалось ускользнуть. А внизу, в бесчисленных отсеках, можно было не опасаться — трюмы корабля знали только самые опытные кондукторы нижней команды.

— Так что ты хотел? — спросил Николай, появляясь из-за лебедки зарядника.

— Поговорить…

— О чем?

— Там узнаешь.

— Смотри, как таинственно! Ну что ж, ныряй…

Спустились в какой-то люк, немного прошли пригнувшись, потом поднялись, снова сошли вниз. Федор даже и направление потерял, так как идти пришлось в полной темноте, но, когда они остановились, он по легкой округлости стенки, по шершавости ее догадался, что они находятся где-то между барабаном башни и броневым барбетом.

— Ну, слушаю, — сказал Николай. — Не стесняйся, тут не то что говорить — можно «Интернационал» в полный голос петь.

И Федор решил не стесняться.

— Вот что, Коля, я понимаю, что если буду осторожничать, то и через полгода не найду нужных мне людей. Поэтому я тебе расскажу все, как есть.

— Слушаю.

— У тебя есть хорошие друзья?

— Есть, конечно.

— Ты такого хлопца — Василия Потылицу знал?

— Знал! Господи, да мы с ним вместе росли, вместе потом бедовали каталями на брянском заводе, вместе и во флот попали. Могу с уверенностью сказать — были мы с ним друзьями и, если снова встретимся, будем друзьями.

— А хорошо помнишь, как вы с ним расстались?

— А чего же? Помню…

Уюк сказал это таким тоном, что не будь здесь так темно, Федор наверняка увидел бы, как тот взглянул на него подозрительно:

— Было это в апреле девятнадцатого…

— Точно.

— Сначала вы договорились, чтобы оставаться на корабле до последнего, пока будет возможность…

— Было такое, — снова согласился Уюк.

— Остались, когда дредноут ушел из Новороссийска и вслед ему «Керчь» выкинула сигнал: «Позор предателям России!..»

Ничего не ответил Николай, тяжело ему было вспоминать это. Чуть ли не весь Черноморский флот оставался в Новороссийске, и все знали, что судьба их предрешена — моряки решили выполнить приказ Ленина, затопить корабли в Цемесской бухте, чтобы они не достались врагам революции. А дредноут «Воля» и с ним шесть эсминцев взяли курс на запад, в Севастополь, занятый немцами. Уходили, чтобы бесславно спустить флаг перед врагами революции, и каждый видел трепетавшие на мачте эскадренного миноносца «Керчь» флаги, и все, даже не заглядывая в сигнальные книги, поняли их смысл: «Позор предателям России!..» Воспоминание об этом и сейчас жжет душу Николая.

— Оставались вы на корабле и когда на нем был поднят германский флаг, а у всех люков и в проходах встали немецкие часовые…

— Да ладно уж, кончай быстрее! Чего душу бередишь…

— Кончаю. А вот когда пришли англичане и подняли на «Воле» свой флаг, Потылица не выдержал. «Хватит, — сказал он. — Пошли к своим». Было так?

— Да было же…

— А ты говорил! «Нет, еще посмотрю, что дальше будет». Верно?

— Да, верно…

— А вот недавно стоял Потылица на сигнальном мостике, смотрел на дредноут и с такой горечью промолвил: «А может, на нем и сейчас мой дружок Коля Уюк служит и ведет сейчас по мне огонь…» Где сейчас Васька?

— Тебе не приходилось французскую канонерку «Ла Скарп» видеть?

— Ну как же! Все время вертелась тут. Только за последнее время что-то ее не видно.

— В мае она хотела мимо Очаковской крепости к Николаеву прорваться, да получила шестидюймовый снаряд в борт с плавучей батареи «Защитник трудящихся». А сигнальщиком на этой батарее был, да, наверное, и сейчас там находится, красный военмор Василий Потылица.

— Очаковская крепость… «Защитник трудящихся»… Красный военмор… Обожди, обожди… Ты кто?

— Ну да, с той стороны.

— Не может быть!

— Это почему же?

— Так ведь с той стороны идти сюда — это верная смерть!

— Как видишь, пока еще жив. Хотя, конечно, опасность есть. Да вот достаточно тебе сейчас доложить о нашем разговоре кондуктору Жежоре, боцману Шопле или самому штабс-капитану Циглеру фон Шаффгаузену-Шенбергу-Эк-Шауфусу, как меня сразу же отправят на крейсер «Корнилов», а то и здесь шлепнут.

— Ну, меня можешь не опасаться. Но обожди, обожди, как же так? Ты что, всем рассказал, что ли, что сюда идешь?

— Нет, только кому положено.

— А как же Васька об этом узнал? — в голосе Уюка снова послышалось недоверие.

— А он и не знал.

— Но ты же сам сказал, что он обо мне говорил.

— Говорил, что ты хороший дружок, а вот остался на корабле. А я тоже имел счастье быть с Василием в дружеских отношениях, так почему же мне тот разговор не запомнить? А фамилия Уюк не часто встречается…

— Это точно…

— Ну вот видишь!..

— Так… прибыл врагам революции служить?

— Нет, чтобы помешать обстрелу Очакова.

— Да… Как же там ребята?

— Держатся.

— Трудно?

— А ты как думаешь?

— Думаю, трудно. Ведь у вас таких орудий нет.

— Вот я и хочу сделать, чтобы и ваши не стреляли.

— Нелегко это… Нелегко. Может, у тебя план есть?

— Ну, прежде надо найти хороших, верных товарищей.

— Люди-то найдутся. А дальше?

— Испортить башенные механизмы.

— Не пойдет народ на это. В третьей башне в обмотку электромоторов позабивали гвозди, так из команды каждого пятого расстреляли, а остальных — на передовую. Они, брат, шутить не любят.

— Другое можно придумать. Только ты меня сведи с надежными людьми, а там видно будет…

— Хорошо, посмотрю… Но ты пока ни во что не вмешивайся, служи как положено. Человек ты новый, за тобой наверняка следить будут, и здесь есть кому это делать. Я пока сам всем займусь, а потом скажу тебе, что к чему… Ну, пошли наверх, а то как бы разыскивать не стали.

И действительно, только Бакай появился на палубе, навстречу ему из-за кормового командного пункта выплыл Жежора.

— Где это ты, земляк, пропадал?

«Черт тебе в аду земляк, а не я», — подумал Федор, но ответил:

— Понимаете, Георгий Григорьевич, корабль давно не ремонтировался, башня осела, ну и начали бимсы за пиллерсы цепляться, абгалдырь чуть ли не совсем стерся, а абуконь того и гляди рассыплется. Это же при стрельбе знаете, что может быть? Вот ходил в подбашенное отделение, приводил в порядок. Пришлось бензель в ход пустить…

— А-а! — глубокомысленно протянул Жежора. — Ну, это надо…

Федор хотел еще чего-нибудь нагородить Жежоре из морской чепухи, да побоялся, как бы не переиграть, а только добавил:

— Устал я, аж плечи болят. Пойду отдыхать…

А в кубрике сказал Савве:

— Ну вот, и у меня телохранитель завелся. Ни на шаг Жежора не отходит…

И спросил:

— А что это Шопля все время со спутником?

— Боится… Есть за ним грешок. Когда англичане возвратили белым корабль, ему вспомнили увлечение анархизмом. Ну и чтобы доказать свою благонадежность, пожертовал двумя своими друзьями. Один попал на «Корнилов», а оттуда сам знаешь. А о другом так ничего и не известно. Телохранителя он себе выбрал по вкусу: помесь слона с куропаткой…

— Как?

— Ум куропатки, сила слоновья. И где он такого выкопал?

— Ты, между прочим, можешь с ним познакомиться. Он в николаевской каторжной тюрьме палачом был. Возможно, это он на шею твоему отцу петлю накинул…

— Как?! — и Савва даже привстал с постели.

— А вот так…

— Нет, это ты точно?

— Своими глазами его там видел. Когда твоего отца?

— В тринадцатом.

— Тогда он.

Савва откинулся навзничь и почти всю ночь не сомкнул глаз, и трудно сказать, о чем он думал. Все время над семьей Хренов висело какое-то несчастье. Детство его было омрачено непомерной нуждой, стремлением отца выбиться в «хозяева» да еще воспоминаниями о гибели деда, осужденного на пожизненную каторгу. В юности — гибель отца. Да и самому пришлось немало горя хлебнуть. В общем, жизнь его так мыкала, что он просто перестал сопротивляться судьбе, плыл по течению и только в самой глубине души ожидал — вот-вот с ним случится что-то хорошее.

Но чем дальше, тем шло хуже. Искали и находили свое место в жизни его бывшие друзья, а вокруг него смыкался круг людей, которых он при всем желании не уважал, да и не мог уважать. Ну, Николай Уюк не в счет, он на корабле остался не потому, что ему тут нравится, у него свое дело, о котором Савва лишь догадывался. Но этот слизняк Растрепин, готовый лизать что хочешь и без мыла влезть куда хочешь, лишь бы начальство им было довольно. Бывший полицейский Жора Обжора, боцман Шопля, предавший своих друзей ради собственного благополучия, контрразведчик с длиннейшей немецкой фамилией, которую Савва никак не может запомнить, о котором поговаривают, что он свою невесту отправил на тот свет, лишь бы заполучить ее драгоценности. И наконец, палач Полозюк, самый настоящий палач, который, наверное, и его отца повесил… Букет!

…Утром Савва, с покрасневшими от бессонной ночи глазами, подошел к Федору.

— В общем так… Можете на меня рассчитывать… Во всем… — сказал он.

 

ОПАСНОСТЬ

Федор никогда не жаловался на аппетит, ел все, что под руку попадет, и в шутку говорил: «Даже жареные гвозди мой желудок переварит». Но тут его накормили такой бурдой, что невольно у него вырвалось:

— Забыли господа офицеры о «Потемкине»… А тоже с плохой пищи началось…

И тут второй наводчик Растрепин начал громко выражать неудовольствие и порядками на корабле, и действиями артиллерийского офицера, да и вообще всем на свете.

Савва, не обращая внимания, смазывал подшипник, Федор возился около панорамы прицела, а Уюк не выдержал:

— Заткнись! А то схлопочешь между глаз… Крутишься как береста на огне.

Растрепин умолк и вскоре куда-то исчез.

— И надо тебе!.. — с укором сказал Уюк Федору. — Да при этой мрази… На-ка вот лучше почитай, — протянул ему лист бумаги.

Федор с удивлением увидел отпечатанное воззвание советских моряков к морякам врангелевского флота. Это воззвание принималось, еще когда он был в Очакове, а на обороте было отпечатано личное письмо военмора Ивана Камбулова.

«Товарищи моряки! За многие годы борьбы сколько из нашего славного племени титанов морей погибло за правое дело трудящихся масс! Нас вешали, расстреливали, издевалась над нами черная свора помещиков, капиталистов и их прислужников. Вспомните, сколько погибло нас в 1905, 1910, 1912 и 1917 годах — за право народа!

Дорогие товарищи! Когда в настоящее время Красное Знамя Труда воспламеняется все далее и далее, призываю вас всех сплотиться в единую семью и не дать капиталистам и помещикам осквернить славное имя красного моряка.

Мы, красные моряки, есть передовой авангард Революции, который с первых дней бьется с черной силой буржуазии. Призываю вас, товарищи, твердо стоять за право трудящихся масс, сплотиться в единую непоколебимую семью, которая не даст опозорить Красное Знамя Свободы и имя красного моряка.

Да здравствует передовой авангард революции — красные моряки!

Красный Военный Моряк Иван Камбулов».

Не очень складно писал этот Иван Камбулов, неизвестно, к кому он обращался, но чувствовалось — от души. И когда Федор дочитывал воззвание, в башне снова появился Растрепин, но только на минуту, и опять исчез.

— Чего он вынюхивает? — не выдержал Савва.

— Он найдет то, что хочет найти, — сказал Уюк.

И все взялись за свое дело.

Федор чувствовал себя неважно. А тут еще жара. Броня раскалилась — дышать нечем, пот глаза заливает. Не выдержал Бакай, вышел из башни, ну и, конечно, неподалеку, около борта, увидел Жежору. Что оставалось делать — направился к нему.

— Я говорю, Георгий Григорьевич, в такую погоду не здесь жариться, а попивать пивко где-нибудь в «Китае» или у того грека, что на углу Большой Морской и Московской, как его?

Жежора к пиву относился презрительно — напрасная трата времени. Пьешь-пьешь, а толку ни на грош, пропускаешь воду через желудок, да и только. Так он и ответил поморщившись:

— Ну водочку. Холодненькую, прямо со льда, так, чтобы стаканчики запотели. А к ней икорку, балычок, севрюжинку отварную…

Жежора даже крякнул и проглотил слюну, но добавил:

— Холодец куриный хорошо. Люблю я куриный холодец.

— Можно и холодец. А жареные гусиные потрошки, а?! Чтоб они подрумянились и в жиру чтобы плавали…

Жежора буквально истекал слюной, не успевая глотать ее, и все же не мог не сказать о своем любимом:

— И вареники…

— Ну, конечно же, и вареники. И с сыром, и с мясом, и с картошкой…

— И с вишнями, — простонал Жежора и даже глаза закрыл.

А Федор, раздразнив аппетит Жоры Обжоры, на другое перешел:

— Я вот вам что скажу, Георгий Григорьевич, вас люди уважали…

Снова потекли воспоминания, другие, но не менее приятные: вот он стоит на посту у проходной или где в другом месте, и почти всякий, кто мимо пройдет, поклонится. Пожалуй, и в самом деле уважали, а как же иначе? И он расправил плечи, крутнул ус, рявкнул:

— А что ж!..

— Строгий вы были, но справедливый, — продолжал Федор опутывать лестью душу старого полицейского.

— Иначе в нашем деле нельзя, — согласился Жежора и в душе подумал, что и в самом деле он был справедлив. — Ну, бывало, двинешь кого по шее, так не зря же!..

— Мой батя часто говорил, если бы, говорил, вместо Кошары приставом Георгия Григорьевича — куда порядка больше было бы!..

В самую точку попал Федор: быть приставом — это голубая мечта Жежоры: и наяву и во сне он только и думал об этом. Да, оказывается, не один, вон и Иван Гордеевич Бакай, этот могучий, неулыбчивый кузнец, ни перед кем не сгибавший головы, такого же был мнения.

— Что Кошара! Лебезить перед начальством умел, а у рабочих своей въедливостью только неудовольствие вызывал. Отсюда и беспорядки.

Сейчас Георгию Григорьевичу и в самом деле казалось, что причиной всех беспорядков на заводе был Кошара. Действительно, не любили люди пристава, уж больно он досаждал всем своими придирками. А к чему это? Русский человек — он понимает, что к чему. Виноват — получи по шее, нет — будь здоров, иди работай.

«А этот Федор, смотри какой молодец!.. — Жежора искоса взглянул на своего соседа. — С понятием парень. А я его за бунтовщика считал. Оказывается, образумился…»

И чтобы отплатить и за добрые слова, и за разбуженные этими словами сладкие воспоминания, и за то, что, по сути, дважды спас его, Жежора решил предупредить Федора. По-хорошему.

— Да… Так вот что я тебе хочу сказать… Ты… Это самое… поосторожнее… О потемкинцах и прочее… Листовки там разные… А то тут группа начинает образовываться… Следим мы за ней… Как бы тебя не втянули…

И, словно поняв, что сболтнул лишнее, добавил:

— Может, и нет ничего, так, только разговоры… А тебе я как земляку. И Ивана Гордеевича я очень уважал. — И пошел вдоль борта.

А Федор в башню. Огляделся — Уюк один.

— Беда, брат!..

— Что такое!

— Да вот… — пересказал только что услышанное от Жежоры.

— Значит, провокатор завелся. А потемкинцев-то чего он вспомнил?

— Да утром же я сказал…

— Обожди, обожди… Так ведь нас в башне всего четверо было. Савва? Быть не может. Значит, Растрепин. Больше ни с кем об этом не говорил?

— Ну что ты! Разве я не понимаю, что за такие слова может быть!

— Тогда он. Я ведь тоже при нем как-то завел разговор, что, мол, пора бы кончать в своих товарищей стрелять. Просто чтобы его испытать.

— А он?

— А что можно, говорит, одним сделать?

— «А если не одни?» — говорю. Задумался. Потом спрашивает: «А много наберется?» — «Да есть», — говорю. Вот весь разговор.

— Так почему же тебя не взяли?

Уюк задумался.

— Возьмут, допустим. А я отопрусь, значит, со мной и концы в воду. Вот и оставили…

Помолчал.

— А ведь представь себе, достаточно узнать, с кем я встречаюсь, и многое понять можно.

Сел на люк элеватора, снова задумался.

— А знаешь, он все это время с меня просто глаз не спускал. Где я, там и он… — Значит, надо убирать, — сказал Федор.

— Кажется, уже опоздали. Раз Жежора говорит о группе… Но все равно надо. Только посоветуюсь. Человек же!

Посоветовались. И начали о Растрепине недоброе вспоминать: то слишком уж к матросским разговорам на баке и в гальюнах прислушивался, то о чем-то долго с боцманом Шоплей шептался, а то видели, как он из каюты «немецкого журавля» — так матросы прозвали уполномоченного контрразведки штабс-капитана Эрнста Карловича Циглера фон Шаффгаузена-Шенберга-Эк-Шауфуса — выходил. Сопоставили все факты — он, больше некому. А раз так, то и двух мнений не было.

— Вам, товарищи, это нужно выполнить. Всегда с ним вместе, легче подстеречь.

Федор и Уюк молча взглянули друг на друга. Николай вытащил две спички, у одной отломал кончик, зажал их между пальцами:

— Тяни! Короткая…

Федор вытащил короткую.

— Когда?

— Как только представится возможность… Но ждать нельзя, тут уж действительно промедление смерти подобно…

А события развивались стремительно. В обед кондуктор строевой команды Олейников со своими подчиненными провел обыск в кубрике кочегаров. У Николая Уюка пропала листовка, засунутая за прибор, да и сам он чувствовал, что все время находится под наблюдением. И в довершение ко всему минер сообщил, что он, проходя по коридору мимо каюты «немецкого журавля», видел там в приоткрывшуюся дверь Жежору и Растрепина и что будто бы «журавль» спросил наводчика: «А с кем он еще встречается?» Ответ услышать не удалось, потому что дверь захлопнулась.

Тут уж все поняли, что вокруг Николая кольцо сжимается.

— Бежать тебе надо с корабля, — сказал Савва.

— Это чтобы моряк да показал, что он кого-то испугался?!

— Балда! — кратко бросил Савва.

— Самая настоящая, — подтвердил Федор. — Не страшно погибнуть, если своей гибелью пользу мировой революции принесешь. А что толку бесцельно жизнь отдать?

— А может, мы сами себя пугаем?

— Савва, выглянь-ка!

Тот подошел к двери.

— Стоят. Жежора, а рядом Олейников. В караульной форме, с наганом.

— Да…

— И не тяни, сегодня же ночью.

— А как?

— Обычно: с борта — по якорь-цепи, а там вплавь до берега. За ночь доберешься до Микензевых гор, потом по Бельбеку в горы. Сейчас в горах не пропадешь, кругом фруктов много, да и на партизан обязательно наткнешься.

— Что ж, если ничего другого… Но пока я с этой гнидой… Федя, беру его на себя, только ты отвлеки.

— Сделаю.

— А связь с людьми — через кочегара Костю Лысенко.

— Не знаю такого.

— Савва покажет.

Савва согласно кивнул головой и тут же предупредил:

— Идет наш!..

Уюк сделал вид, что ремонтирует приборы, Федор присел и взялся за живот, а Савва остался у двери. Растрепин шагнул в башню, быстро оглядел всех и, ничего особенного не заметив, воскликнул с деланным весельем:

— Что вы, хлопцы, приуныли?

— Да черт его знает, отравился, что ли, чем, — сделал страдальческое лицо Федор. — Как толченое стекло в животе…

— Все пройдет, перемелется!..

— Все ли? — спросил Уюк, но Федор так взглянул на него, что тот сразу же замолчал.

— А что, братцы, может, в карты сыграем, а? — предложил Бакай. — Хоть отвлечемся от грустных мыслей.

— Мне надо вот эту цепь проверить, где-то утечка есть, — отказался Уюк и включил мотор, открывающий люк подающего элеватора.

— А ты? — повернулся к Савве.

— А ну тебя! Со вчерашнего нос болит…

— Так, может, с тобой?

— Вы же вроде меня избегаете. Носом, что ли, не вышел? — ответил Растрепин.

— Ну, это тебе показалось! Савва, дай карты… Садись!

И даже пошутил:

— К такому носу карты так и просятся!..

Федор начал сдавать, Савва в нарушение всех правил сел на комингс двери, а Уюк встал позади играющих, за спиной Растрепина.

Играли молча. Растрепин вообще-то играл неважно, да еще, по-видимому, от какого-то неприятного предчувствия волновался и проиграл быстро, причем на руках у него осталось порядочно карт.

— А ну давай нос!

— Ты хоть не со всей силы…

— Пощады просишь, щенок! — не вытерпел Уюк.

— Обожди! — остановил его Федор. — Зачем кричать? Надо по-хорошему… Вот что, дорогой мой, мне сказали, что ты доложил штабс-капитану о том, что я вспомнил потемкинцев. Доложил также, что я читал листовку, хотя читал я инструкцию. Украл листовку вон из-за того прибора и отдал ее господину Циглеру. Это мы знаем. Теперь скажи, о чем ты еще докладывал?

— Да что вы в самом деле! В чем меня подозреваете? Да я… — И Растрепин шагнул к двери.

— Обожди! — остановил его Федор. — Савва, посмотри там!

И к Растрепину:

— Тебя штабс-капитан спросил: «С кем еще он встречался?» Что ты ответил? И не финти, мы все знаем, только хотим проверить, какая твоя совесть.

— Братцы, да я… — и Растрепин упал на колени. — Я только… Господин штабс-капитан только приказал… чтобы я говорил, с кем ты и Уюк встречаются… А то, дескать, на «Корнилов» отправят… И вы… А остальное вел господин кондуктор Жежора…

— И только? — спокойно спросил Федор, давая знак Николаю. — Это пустяк…

— Журавль появился! — предупредил Савва.

— А ну давай нос! — взмахнул картами Федор.

Растрепин прищурил глаза, в этот момент Уюк закрыл ему ладонью лицо и толкнул к люку… Воющий крик донесся уже откуда-то из глубины шахты.

— Лезь и ты туда же, до вечера пересидишь в трюмах.

— Прощай! Может, не встретимся! — И Уюк исчез в люке.

«Что же делать? Ведь Жежора и Олейник знают, что нас тут было четверо, — думал Федор, и вдруг ему в голову пришла спасительная мысль: — Николая внизу до вечера не найдут, а там…» — И он выскочил на палубу.

А там уже творилось невообразимое: Савва Хрен стоял навытяжку перед штабс-капитаном и что-то силился сказать, но изо рта его только вылетало:

— Господин Циг… Шаф… Шен…

То ли нарочно, то ли в самом деле он никак не мог произнести длиннейшую фамилию «журавля». А тот даже позеленел от злости и кричал, уже не владея собой:

— Сгною! На «Корнилова» отправлю, швайнегунде!..

И Федор решил сразу же выполнить свой план да заодно и другому помочь…

— Господин Циглер фон Шаффгаузен-Шенберг-Эк-Шауфус, несчастье случилось!.. — доложил он.

— Что такое?

— Матросы Растрепин и Уюк о чем-то поспорили, потом схватились драться, и оба рухнули в люк!

— Как! Куда же вы смотрели?

— Я орудие протирал, не успел их разнять, — четко, как на смотру, докладывал Бакай и каждый раз без запинки чеканил фамилию штабс-капитана.

Началось следствие. На дне шахты нашли только разбившегося в лепешку Растрепина, а Уюк исчез. Савву Хрена и Бакая сначала взяли под стражу, но через день освободили: первый вообще в этот момент, как видели все, в том числе и сам штабс-капитан, не был в башне, а Федор стоял на своем — заспорили, потом сцепились. О чем спор, не знает, разнять не успел… Впрочем, некоторую роль в их таком скором освобождении сыграл и артиллерийский офицер — не мог же он допустить, чтобы и кормовая башня бездействовала из-за отсутствия личного состава. Доложил обо всем командиру, и тот, не желая навлекать неприятность на себя и бросать тень на корабль, распорядился считать происшествие несчастным случаем. Это было на руку и штабс-капитану. Тем более список людей, с кем встречался Уюк, у него остался, и он установил за всеми строжайшее наблюдение, а Жора Обжора вообще ни на минуту не отходил от Бакая. И тогда моряки приняли самое разумное в данном случае решение — прекратить пока всякие встречи.

Уже потом, когда все немного успокоились, Савва поинтересовался у Федора:

— Как это ты такую многоэтажную фамилию ухитрился запомнить?

— Да мы с его родственниками, считай, в одном доме жили, только мы в подвале, а они наверху. Ну и пацанов — его двоюродных братьев или племянников, уж и не знаю, кем они ему доводились, — изводили дразнилками.

— А я второй раз на него нарываюсь. И что ни делал, не могу запомнить. Даже на стенке гальюна написал. Сижу, зубрю, вроде укладывается в мозгах, а встану — все эти экки-шухи-шаухи из головы высыпаются. Прямо хоть из гальюна не выходи. Ну, ничего, попадешься ты мне где-нибудь в укромном местечке. — И Савва Хрен погрозил кулаком. — Да, а как он меня обругал? Как-то по-своему.

— Швайнегунде? Свинья собачья…

 

ПОХОД

После смерти Растрепина и исчезновения Уюка в башню пришло пополнение. Командиром ее был назначен пехотный капитан-артиллерист, командовавший когда-то гаубичной батареей в дивизии генерала Бредова. Но гаубицы еще в феврале были брошены под Одессой, когда дивизия попала под удар конников бригады Котовского, а остатки дивизии вместе с самим Бредовым бежали за Днестр, в занятую Румынией Бессарабию.

Румыны не захотели держать у себя нахлебников, переправили их в Венгрию, оттуда они попали в Чехословакию и в конце концов были интернированы в Польше и осели за колючей проволокой в специальных лагерях.

Но в дело вмешались заправилы Антанты, бредовцев железнодорожными эшелонами доставили в Констанцу, а там французскими и английскими судами перевезли в Крым. И капитан, изведавший все прелести жизни в лагерях, готов был пойти хоть к черту на рога, не только на дредноут. Он быстро подружился с артиллерийским офицером, и уже казенный спирт они стали распивать вдвоем.

Матросов он, как видно, искренне ненавидел и столь же искренне боялся, так как в каждом, даже в боцмане Шопле, видел большевика. Но так как удалить их с корабля не в его силах, то он каждое утро заглядывал в башню, хмуро справлялся о состоянии материальной части и отправлялся в каюту к артиллерийскому офицеру.

С капитаном прибыли два артиллериста из Кубанской дивизии генерала Абрамова. Они упорно называли себя батарейцами, чувствовали себя неуютно в тесной башне и предпочитали больше находиться на палубе. Таким образом, в башне почти все время были только Савва, Федор и… Жежора. В свободное время они играли в карты, причем, чтобы не обозлить Жору Обжору, Савва и Бакай иногда поддавались ему и покорно подставляли свои носы. А когда нужно было что-то делать, то Георгий Григорьевич садился в сторонке и вслух предавался воспоминаниям о райском житье в бытность его помощником полицейского пристава. В конце концов Жежора даже как-то своеобразно привязался к своим подопечным и иногда им приносил то банку английских консервов, то пачку французских галет. Вначале моряки отказывались от этих подачек, а потом решили: «С паршивой овцы хоть шерсти клок». Тем более что питание на корабле продолжало оставаться, мягко говоря, неважным.

Как-то куда-то отлучившийся на несколько минут Савва зашел в башню и недоуменно спросил:

— А где же Жора Обжора?

— Черт возьми, ты смотри!

Оба так привыкли к тому, что он все время торчит около, и вот даже минутное отсутствие показалось удивительным.

— А вообще-то сегодня все офицеры не в себе, злющие — страсть. Лучше на глаза не попадаться.

— Что случилось?

— А ты не слышал? Говорят, Улагай-то тю-тю, смылся с Кубани.

— Да ну! Вот это новость!..

…Белогвардейские газеты Крыма взахлеб расписывали, как крестьяне Северной Таврии встречали войска «освободителя от большевистской неволи» барона Врангеля с распростертыми объятиями. Однако эти объятия выглядели весьма своеобразно: продовольствие и лошадей удавалось получить только путем насильственных реквизиций; люди, призванные в армию по мобилизации, дезертировали, разбегались. А решающих побед над красными все не было, бои шли с переменным успехом. Даже хорошо подготовленное июльское наступление не решило поставленной задачи — в Донбасс врангелевцы не прорвались. Против врангелевцев выступили части 9-й армии Кавказского фронта, Морской экспедиционной дивизии, корабли Азовской флотилии и белогвардейские десанты были разгромлены. Потерпела поражение и «армия возрождения России» генерала Фостикова.

— Вот это действительно новость, — повторил Федор. — А знаешь, — после недолгого раздумья продолжал он, — мы наверняка скоро в море выйдем.

— Почему? — поинтересовался Савва.

— Лобовым ударом наши части Врангелю не сбить, сколько бы он ни бросал сил. Вот даже с Каховкой ничего сделать не могут. На Дону и на Кубани авантюры провалились. Значит, снова попробуют прорваться мимо Очакова в лиманы, чтобы с тыла ударить.

— А ты, кажется, прав; наш святой отец готовится к большому богослужению, а это он всегда делает перед тем, как сойти на берег.

И на самом деле на корабле началась деятельная подготовка к походу: подошли баржа с нефтью и буксир-водолей, баркасы один за другим стали подвозить продовольствие. И вечером корабль вышел из бухты.

Ночью Федор осторожно спустился вниз, нашел кочегара Костю Лысенко, уединились под броневой палубой. Говорили без намеков, понимали друг друга с полуслова.

— Самый удобный момент, — сказал Федор.

— Да, тянуть дальше некуда, — согласился Лысенко. — Когда лучше?

— Во время ведения огня. Тогда на палубе никого.

— Правильно. Задраить все люки, а в машинных отсеках — броневые двери. Захватить ходовой мостик — и в Одессу.

— Сколько наших?

— Восемьдесят шесть человек.

— Удержимся?

— До Одессы часа два ходу?

— Не больше.

— Удержимся…

— Сигнал начала?

— Первый залп по Очакову.

— Согласен. Значит, так… — И они начали разрабатывать детально план операции: кто какие люки и двери задраивает, кто захватывает ходовой мостик, перерезает кабели связи с главными боевыми постами.

— Тебе нужно задраить кормовые люки, — сказал Лысенко.

— От меня ни на минуту не отходит этот утюг Жежора.

— Оглуши, убей, наконец, но развяжи себе руки. Носовые люки закроет комендор первой башни, а внизу мы все сами сделаем. Затем группа машинистов захватывает винтовки и проникает в боевую рубку.

— Нужно красный флаг поднять.

— Предупрежу сигнальщика Панкова, он с нами.

— Ну все?

— Все. Счастливо. На всякий случай. — И Федор ощутил в руке металлический предмет, похожий на свайку. — В старину такие вещи стилетом называли.

— Спасибо, — ответил Федор, пряча стилет в карман брюк.

— Если что случится — сообщу.

Разошлись, и по кубрикам, в трюмах, на боевых постах среди своих от одного к другому передавался приказ:

— С первым залпом главного калибра… Делать то-то…

Федор не стал посвящать Савву во все детали, сказал только:

— После первого залпа сразу же закроешь броневую дверь и задержишь этих… батарейцев…

А когда минули мыс Тарханкут, в башню зашел командир, все еще не сменивший пехотное обмундирование на флотское. Был он уже навеселе, но на ногах держался прочно.

— Ну, как вы там себя называете — орлы или альбатросы — как дела? — спросил он.

— Все в порядке, — доложил Савва. — Матчасть к бою готова!

Он подошел к казенной части орудия, похлопал по ободу.

— Внушительная штука!.. А можете показать, как она заряжается?

— Конечно! Соизвольте подать приказания в погреба, чтобы подали снаряды и заряды.

— Это можно!

Капитан занял свой пункт, сообщил по телефону вниз все, что надо. И вот загудели моторы элеватора, и на рельсы выкатился огромный тупорылый снаряд. Подъемник подал его к казенной части, досылатель столкнул снаряд в канал орудия.

— Ловко! — не смог скрыть своего восхищения капитан.

А тем временем из элеватора выпал первый полузаряд в шелковом картузе, за ним второй, затем воспламенитель. Лязгнул поршневой замок.

— Орудие к бою готово! — доложил Савва, из-за нехватки людей исполняющий обязанности не только заряжающего, но и замкового.

— Что дальше?

— Вставить вот в это отверстие запальный патрон, нажать спуск, и все, выстрел.

— Ясно. Ну что ж, хорошо!

— Прикажете разрядить?

— Зачем? Все равно скоро по красной сволочи откроем огонь…

 

ФЛАГ НА ГАФЕЛЕ

Трудно сказать почему, но боцман Шопля явно благоволил к комендору Савве Хрену. Вообще-то он принадлежал к породе людей, которые прямо-таки стелются перед теми, кто хоть на йоту стоит выше, и неприступно-величественные с теми, кто ниже их. А вот поди ж ты, отличал — всегда здоровался, и не кивком головы, а за руку. Иногда даже соблаговолил шутить.

Как-то Шопля, встретив на палубе Савву и по обыкновению поздоровавшись, спросил:

— Ну, как там мой крестник?

— Кто?

— Да этот… Ну, Бакай же! Ведь ты с ним в одной башне?

— Так точно!

— Ну, что он? О чем говорит?

— Он-то. Молчит все больше, ну и я, как вы знаете, не особенно балакучий.

— По своим большевикам, что ли, тоскует?

— Не знаю. Вряд ли. Да ведь у него тут дружок, земляк нашелся.

— Кто же?

Савва чуть было не сказал: «Жора Обжора», но вовремя поправился:

— Господин кондуктор Жежора…

— А! — понимающе улыбнулся Шопля: он-то знал, что за поручение получил от штабс-капитана старший баталер.

Савва слушал Шоплю, разговаривал с ним, но никак не мог подавить чувства гадливости. Боцмана никто никогда не любил на корабле. Офицеры его презирали за чрезмерную угодливость, матросы ненавидели за высокомерие и придирчивость, за желание выслужиться перед начальством. Ко всему этому у Саввы присоединялось и свое: однажды, еще в семнадцатом, он увидел, как Шопля и его дружки, возвратясь из города с патрулирования, делили какие-то драгоценности. Вот после этого и появилось у него чувство отвращения к боцману.

И вот у всеми презираемого боцмана появился друг, не отходивший от него ни на шаг и не спускающий с него преданных глаз. Действительно, палач? И решился:

— Позвольте вас спросить, господин старший боцман?

— Ну, к чему такие церемонии? Говори, что ты хочешь.

— А правда, что ваш друг… Ну, тот, что с вами всегда ходит, раньше палачом был?

— Говорят. Да и какое это имеет значение? Ведь тех, кого к смерти приговаривали, не он, так другие на тот свет отправили бы.

— Он в николаевской тюрьме был?

— Там.

— И долго?

— Лет шесть. До самой революции.

«С одиннадцатого или с двенадцатого года, — прикинул в уме Савва. — Значит, смерть отца — его рук дело».

— А вообще-то он парень с головой. Ты знаешь, что он мне однажды предложил? — И Шопля понизил голос до шепота: — Пробраться на ту, — кивнул на север, — сторону, собрать хорошую группу, ну и пожить в свое удовольствие.

— Это бандитами, что ли, стать?

— Зачем такие громкие слова? — возразил Шопля. — Будем экспроприировать излишки у состоятельных людей, и все. К чему я тебе все это говорю? Нравишься ты мне. К разным компаниям не льнешь, болтать напрасно не любишь, а главное — парень ты честный. Я тебя казначеем сделал бы, знаю, с казной не удерешь.

Шопля говорил, а Савва слушал и не слушал его, одна мысль сверлила его мозг: ведь вот, рядом с ним, на одном корабле ходит палач, который повесил его отца… Ходит убийца его отца…

— Так что, если случай представится, пойдешь с нами? — продолжал Шопля. — Будем вольными гражданами, потрясем немного Советы, а скопим деньги — и за границу. А там с деньгой — сват королю и брат министру.

— Что об этом говорить, когда море вокруг.

— Да и вообще-то я все это в шутку… Только смотри! — сжал кулаки Шопля.

— Понимаю…

Пошел Савва к башне, а мысль сверлит, сверлит… Будь его воля, несмотря ни на что, уничтожил бы сейчас палача. Своими руками, и ему казалось, что такое решение и отец — будь он жив — одобрил бы.

А дредноут, как видно, прибыл в заданную точку. Стих мощный рокот турбин, прекратилась дрожь корпуса, и след за кормой из пенистого стал прозрачно-зеленым — кончили винты шинковать воду, и она перемешивалась только от движения корабля по инерции. Потом загрохотал якорь-цепь, дредноут остановился, ветром и течением его стало разворачивать.

Савва огляделся. Неподалеку, на юго-востоке, белела башня маяка и едва поднималась над морем песчаная Тендровская коса. На севере, в сизой дымке, угадывались берега, а белые домики Очакова виднелись отчетливо.

«Наверное, и там наблюдают за нами, ждут, когда мы обстрел начнем», — невольно подумал Савва.

— Савва, иди-ка сюда! — окликнул из башни Федор. — Серьезное дело есть!..

Савва только занес ногу, чтобы переступить комингс, как Федор начал громким шепотом:

— Ну вот что, Савва, решили мы…

— Здесь он! — раздался вдруг грубый голос; в дверном проеме стоял Жежора, за ним Олейников в караульной форме и с наганом у пояса.

— Ну что ж, Федор Бакай, просим, так сказать, следовать за нами.

— Куда?

— К господину Циглеру фон Шафф… — дальше Жежориных знаний не хватало, и он запнулся.

— Ага, ясно! Ну что ж, если господину Циглеру фон Шаффгаузену-Шенбергу-Эк-Шауфусу угодно меня видеть, я готов, — бодро ответил Федор, но в голосе его Савва не мог не уловить ноток тревоги.

Тревога охватила и Савву. Все на корабле знали, что раз за кем-то приходит кондуктор Олейников, не к добру. С человеком или случится несчастье, или он вообще исчезнет с корабля, а зачастую и с белого света.

Зашел в башню Савва, стал по привычке проверять механизмы, а в душе тревога за Федора и ненависть к убийце отца — палачу, телохранителю боцмана Шопли. Как-то случайно он заглянул в визир и увидел на корме две знакомые фигуры — Шопли и палача Полозюка. Савва даже выглянул из башни — не ошибся ли? Нет, они.

Решение пришло мгновенно: орудия направлены в ту сторону, одно из них заряжено, и если… Больше не раздумывая, Савва включил рубильник и нажал спуск…

…Федор шел, стараясь быть спокойным, но чувствовал, как начинает сильнее биться сердце, дыхание становится прерывистым и острая тревога захлестывает сознание. Особенно настораживало присутствие вооруженного кондуктора Олейникова. Если бы один Жежора — куда ни шло, но Олейников!..

Но делать нечего, шагал по бесконечным коридорам, балагурил, чтобы скрыть свое волнение. Жежора что-то бормотал, а Олейников молчал. За весь путь до каюты не проронил ни слова.

— Ну-с, краса и гордость революции, садитесь, — теми же словами, как и в первый раз, встретил Бакая штабс-капитан.

Федор тоже, как и тогда, промолчал и остался стоять.

— Как служится?

— Вам лучше знать, ведь, наверное, по вашему заданию он, — кивнул на Жежору, — меня опекает, даже в гальюн ходит, когда ему не хочется, лишь бы меня из виду не упустить.

— Верно, грубо работает. Что ж поделаешь, бывший полицейский. Таких, как он, обвести вокруг пальца — раз плюнуть.

Федор молчал.

— Помнишь, как здесь, при первой встрече, я не советовал тебе меня обманывать?

— Я вам еще тогда сказал, что у меня память хорошая, — напомнил Федор.

— А что ты на это скажешь? — подал Циглер листок.

«Радиограмма», — бросилась в глаза четкая надпись на бланке. Начал читать текст, сразу же словно мурашки поползли по телу, а в грудь будто кто-то бросил кусочек льда: «По вполне достоверным сведениям в Севастополь прибыл большевистский шпион и проник на один из кораблей тчк. Настоящее его имя Федор зпт фамилию установить не удалось тчк Роста он выше среднего зпт крепкого телосложения зпт волос темно-русый зпт глаза серые зпт носил небольшие усы зпт одет как мастеровой тчк По обнаружению немедленно усиленным конвоем доставить крейсер Корнилов».

Ясно, речь шла о нем, Федоре Бакае, и все сведения получены от княжны Лобановой-Ростовской.

«Хорошо, хоть фамилию не вспомнила», — мелькнула у него мысль, и, собрав всю свою волю, он протянул радиограмму штабс-капитану.

— Право, не знаю, чем вам смогу помочь. Из башни я почти никуда не выхожу, вон и Георгий Григорьевич может это подтвердить, на других кораблях не бываю…

— Не бываю, не бываю! — вдруг вскипел Циглер. — Что ты мне дурака валяешь! О тебе эта радиограмма!..

«Тянуть время, тянуть… Ну пусть через час, пусть через два начнется обстрел Очакова, и тогда…» — думал Федор и все так же спокойно отвечал:

— Вообще-то похожи… И рост, и волосы, и глаза… Только мне кажется, во флоте половина, если не больше, сероглазых темно-русых людей, а заморышей здесь вообще не бывает…

— Смотрите, он мне еще философию разводит. А ну, позвать сюда боцмана! Сейчас узнаем, в каком ты виде сюда прибыл…

«Все…» — подумалось Федору. Лобанова-Ростовская хоть и не вспомнила фамилию, но дала такой четкий словесный портрет, что боцман Шопля, видевший его именно в таком виде — с усиками и в одежде мастерового, — сразу же узнает в неизвестном Федоре его, Федора Бакая.

Но тут корабль вздрогнул, и в каюту докатился гул выстрела.

«Вот он! — мысленно воскликнул Федор. — А как же люки?..»

Молниеносно он двинул ногой в живот штабс-капитана, ударил головой Жежору… Но Олейников оказался опытным в таких делах, обхватил со спины рукой за шею, начал давить. Резко откинув голову назад, Федор ударил кондуктора, но тут подскочил Жежора, навалился тучным, пахнущим застарелым потом телом. Федор, уже почти задыхаясь, ухитрился вытащить стилет, хотел воткнуть его Жежоре между ребер, но на руке повис Олейников, и удар пришелся пониже спины. Эх, и взревел Жежора! И в ту же секунду отдышавшийся штабс-капитан ударил рукояткой нагана Федора по голове…

…Хотя Савва прекрасно знал, что выстрел даже из одного орудия главного калибра сметает с палубы все, что не принайтовано намертво, однако для верности выглянул из башни. На корме было пусто. Знал он также, что любой человек, оглушенный мощной воздушной волной, даже если остается жив, не скоро придет в себя, а в воде ему прямой путь на дно, — все же направился к борту, но был остановлен требовательным сигналом вызова телефона.

Снял трубку:

— Слушает матрос первой статьи Хрен!

— Какой там еще хрен? — раздалось в трубке.

— Матрос первой статьи по фамилии Хрен, — уточнил Савва.

— Говорит дежурный по кораблю капитан второго ранга Болдырев. Кто стрелял?

— Нечаянный выстрел произведен мной.

— Как?

— По приказанию командира башни среднее орудие было заряжено. Я этого не знал и при проверке…

Неожиданно на другом конце провода раздался звук брошенной трубки, и разговор прервался.

А тут с палубы в башню донеслись топот ног, какие-то непонятные крики, револьверные выстрелы. Выскочил Савва и удивился: на мачте развевался красный флаг, на палубе шла форменная потасовка, лежали убитые и раненые. А затем с носа, от боевой рубки показалось несколько десятков мичманов и юнкеров в полном вооружении, следом за ними выскочил Олейников со своими молодцами, набранными из недоучившихся гимназистов, — все они с винтовками в руках с примкнутыми штыками. Матросов, вооруженных лишь ножами и молотками — только у одного Савва заметил револьвер и то, по-видимому, без патронов — постепенно окружили, оттеснили к правому борту около третьей башни, а потом пополз вниз и красный флаг; кто-то скомкал его, выбросил за борт.

И тогда Савва понял все: как видно, матросы попытались поднять восстание, захватить корабль. Он понимал, догадывался, что идет подготовка к этому, что именно за этим прибыл сюда Федор Бакай, но не знал, что эта попытка произойдет так быстро и вот так кончится.

И тут он увидел Федора. Руки связаны назад, глаз заплыл, на шее багровые пятна, а от виска к скуле протянулась темная полоска уже засохшей крови. Его вели согнувшийся дугой штабс-капитан Циглер и Жежора, который сильно прихрамывал и страдальчески морщился.

И Савва, не сознавая, что он делает, машинально пошел навстречу Федору, к матросам, окруженным плотным строем вооруженных офицеров.

— А тебя куда несет? — зыкнул на него штабс-капитан. — Тебя не за что…

— Сейчас будет за что! — выкрикнул Савва и, вложив все свои невзгоды, огорчения, всю свою злость, жажду мести за отца и деда, с такой силой ударил штабс-капитана Эрнста Карловича Циглера фон Шаффгаузена-Шенберга-Эк-Шауфуса, что тот перелетел через ограждающие леера и плюхнулся в море. Кто-то бросился к борту, кто-то кинул спасательный круг, но черное пятно стремительно уходило в глубину; если бы даже из штабс-капитана такой удар и не вышиб дух, все равно вряд ли он удержался бы на поверхности. Груз золота, серебра, драгоценных камней, которыми были набиты карманы специально сделанного жилета, потянул его в пучину моря.

И Савву тоже втолкнули в общую кучу, он очутился рядом с Федором.

— Зачем ты это? — тихонько спросил Федор.

— Пусть вместе с Шоплей раков кормит.

— С Шоплей?

— Да, и с Шоплей и с палачом.

У Федора появилось такое удивление на лице и в глазах, что Савва поспешил объяснить:

— Они на корме… А среднее орудие, помнишь небось, заряжено… Ну и я… Смел их выстрелом…

Федор опустил голову.

— Эх, Савва, Савва, что же ты наделал…

Савва непонимающе взглянул на своего товарища.

— С этим, — кивнул он на борт, — трех мерзавцев уничтожил…

— А цена, цена-то какая…

И, видя все еще ничего не понимающее лицо друга, объяснил:

— Ведь мы готовились по первому залпу, когда все будут на боевых постах, задраить люки и двери, захватить корабль — и в Одессу. А ты…

И Савва понял, что он натворил своим выстрелом. Ведь это он дал преждевременный сигнал, — Прости, брат, — прошептал он.

И еще тише:

— Простите, братцы…

— Это я виноват, не успел вовремя предупредить, сцапали меня, — вздохнул Федор.

…А в эфире уже неслись радиограммы: в Севастополь — о событиях на дредноуте, и ответная Врангеля — немедленно расстрелять всех арестованных. Командир, получив ее, удивленно хмыкнул и только приказал:

— Не на палубе, а вон там, на Кинбурнской косе… Пусть красные видят, как с их дружками…

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ ВОЕНМОРА БАКАЯ

Обыкновенная плоскодонная самоходная баржа, называемая по типу одноцилиндрового мотора просто «болиндером», вооруженная шестидюймовым орудием и возведенная в ранг канонерских лодок, имела низкие борта. Не очень-то далеко с нее увидишь, и сигнальщик Потылица сначала стал забираться на крышу рубки, а потом вообще оборудовал себе местечко на рее сигнальной мачты.

— Отсюда обзор что надо. Весь Тендровский залив как на ладони. Будь бинокль посильнее, я и на Тендре беляков разглядел бы, — говорил он.

Это, конечно, было преувеличением. Если бы даже у Потылицы вместо шестикратного бинокль был бы вдвое сильнее, вряд ли он смог бы что увидеть: все-таки от Кинбурнской косы до Тендры двенадцать миль, чуть ли не предел видимости.

Зато не только большие корабли, но и катера, обычно жавшиеся к бортам затопленного броненосца «Чесма», он видел преотлично и докладывал о передвижении их таким зычным голосом, словно в штормовую погоду командовал постановкой парусов на клипере и хотел перекричать рев волн и ветра.

О появлении дредноута он доложил, когда еще за Тендровской косой появились его хорошо знакомые мачты и трубы. А потом доклады поступали один за другим:

— Обогнул косу!

— Вошел в залив!

— Развернулся кормой к нам!

— Отдал якорь!

— Ну, теперь жди обстрела, — прокомментировали моряки сообщение своего сигнальщика.

И верно.

— Выстрел из одного орудия кормовой башни! — воскликнул Потылица.

И тут же:

— Смотрите, снаряд пошел рикошетом по воде! Зарылся в песок на косе!

— Да что они, с ума сошли, что ли? — сказал один военмор.

— Ну, это нам не хуже… — добавил другой.

И вдруг всех всполошил восторженный крик Потылицы:

— Братцы, на «Воле» красный флаг!

— Да неужели?

— Привиделось человеку!..

— Ей-богу, красный!

— А ну, дай бинокль!

Да у Потылицы и в обычное время бинокль не выпросишь, а тут такое. Моряки достали командирский, разглядывают по очереди. На таком расстоянии трудно определить цвет флага, но то, что не андреевский, это ясно.

«Что-то там серьезное происходит», — решил командир батареи Яков Петрович Чернышев и приказал:

— Усилить наблюдение, докладывать обо всем увиденном!

Да Потылица и так вглядывался до боли в глазах.

— На правом борту какая-то масса… Похоже, что люди, — несколько неуверенно говорит он.

Несколько минут длилось тягостное молчание.

— Ну, что там? — спросил Чернышев.

— Никаких изменений, на гафеле андреевский флаг, у правого борта какая-то темная масса… Люди это, больше некому… Митинг, что ли, они там устроили? — не то докладывал, не то рассуждал Потылица и уже совсем не по инструкции добавил: — Да вы не беспокойтесь, я сей же момент сообщу!..

И «сей момент» не заставил себя долго ждать.

— От дредноута отошел катер… У него на буксире три баркаса… Все с людьми… Курс сюда, к Кинбурнской косе… — говорил Потылица.

Обо всем сразу было доложено в штаб. В крепости объявили тревогу. Трудно сказать, с какой целью катер и три баркаса направлялись к косе, предположили самое худшее — высадка десанта. Канонерская лодка «Защитник трудящихся» получила задание встать в диспозицию у самой косы и почапала туда своим двухузловым ходом. А от Очакова вскоре отвалил буксир «Дельфин» с отрядом моряков и, дымя как целая эскадра, тоже направился к косе…

…Прикладами сгоняли матросов по крутому трапу в баркасы. Каждый знал, куда и зачем их сейчас повезут, а что можно сделать? Руки связаны, охрана из самых преданных людей — юнкеров военного Алексеевского училища; у них даже эмблема корниловского полка — череп и скрещенные кости под трехцветным шевроном. И только один моряк с криком: «Чем от бандитской пули!..» — сумел прорваться сквозь вооруженный строй и броситься в море.

Савва сел в баркасе рядом с Федором. Он опустил голову, боясь взглянуть в лица товарищам, — все уже знали, как и почему произошел выстрел. А они понимали его и не осуждали — каждый, наверное, сделал бы так же. Разве он думал, что его выстрел приведет к такому?

А Савва винил во всем себя и только себя. И тут, в последние минуты жизни, когда все чувства и мысли напряжены до предела, он вдруг понял, как глупо все время вел себя, пытаясь отгородиться от товарищей, найти какой-то свой путь.

Казнил себя и Федор. И прежде всего за то, что раньше не нашел ключа к душе Саввы, отложил разговор с ним на последний момент. Ведь свой же человек, значит, должен был бы понять, если бы… Если бы Федор сумел убедить. А убедить — не только еще один человек был бы с ними, но и не получилось бы вот такого.

Одно утешало Бакая — среди арестованных нет кочегара Лысенко. И вообще никого, кто должен был действовать внизу. А список… Список там же, где и радиограмма, вместе со штабс-капитаном с его шестиэтажной фамилией.

А как хочется жить, как тянет этот искрящийся простор! Но и на носу, и на корме каждого баркаса алексеевцы с винтовками на взводе. Да не только они, есть и добровольцы — Жежора, Олейников, еще какие-то люди, которых Федор за свое короткое пребывание на корабле видел мельком. Знать, душа Ставраки в каждом холуе гнездится.

Ткнулись баркасы носом в песок. Каждый понимал, что вот это мгновение — последнее, что уже больше никогда не видеть ни солнца, ни белесого, словно выцветшего от зноя, неба, ни блеска моря, ни тающего в далекой мгле горизонта, никогда не слышать больше плеска волн, пронзительного крика чаек… И чтобы отвлечься от этих дум, от мысли о смерти, кто-то затянул песню об отряде коммунаров, который сражался под частым разрывом гремучих гранат. И песню подхватили сразу же все.

— В воду! — прозвучала команда.

Матросы побрели по воде, а пели про землю, и не только потому, что как бы ни был привязан моряк к морю, но всегда его тянет к какому-то уголочку земли, как к пристани, но и потому, что еще не сложили песню вот о такой казни:

…Мы сами копали могилу себе, Готова глубокая яма, — Пред нею стоим мы на самом краю — Стреляйте вернее и прямо, —

торжественно и грустно лилась песня над морем и над песчаной косой.

И вдруг крик Федора:

— Жора Обжора!

Жежора даже вздрогнул от неожиданности.

— Вернешься — приготовь потолще веревку, чтобы не оборвалась, когда твою тушу будут вешать!

Не выдержал такого Жежора, нажал на спусковой крючок. За этим выстрелом последовали другие, и вместо стройного залпа раздался беспорядочный треск.

И падали сраженные матросы в ласковые и теплые волны родного Черного моря.

— Проверить надо, не остался ли кто в живых, они, черти, такие, — начал было Жежора, но его прервал истошный крик:

— Корабли красных подходят!

У страха глаза велики, а тут «Дельфин» столько дыму напустил — Очакова не видно. Попробуй догадайся, что идет суденышко с одной пушчонкой и с одним пулеметом! Да еще канлодка из-за Первомайского острова показалась. И тогда раздалась команда:

— По баркасам!

…Потылица и на ходу плавбатареи находился на мачте, и время от времени оттуда доносился его голос:

— Подходят к косе!

— Высаживаются!

— Часть людей зашла в воду.

И вдруг истошный крик:

— Расстреливают! Матросов расстреливают!..

— Верно! Не зря, значит, там красный флаг был поднят… — сквозь стиснутые зубы процедил краснокомбат Чернышев. — Ну ладно, пусть они в баркасы сядут!..

И скомандовал:

— Стоп, мотор! Отдать якорь!

Как и тогда, в мае, когда французская канонерская лодка «Ла Скарп», не снижая скорости, пыталась прорваться мимо Очакова, командир батареи сам встал к прицелу. Вот он подправил визир и махнул рукой. Дернулось орудие, вылетел сноп пламени, и фонтан воды, выброшенный взрывом снаряда, закрыл передний катер. Когда столб опал, катера на поверхности моря не было»

После пятого выстрела от баркасов остались только обломки да плавали в бурлящей воде несколько офицерских фуражек.

— Жалко снарядов, — пробормотал Чернышев, — но что же сделаешь…

И расстрел матросов, и взрывы снарядов среди баркасов видели и с «Дельфина», но, как ни шуровали в топках, как ни держали пар на пределе, к косе буксир приткнулся, когда все уже было кончено. И у берега, и чуть дальше среди волн плавали тела расстрелянных.

— За что же их все-таки? — спросил кто-то.

— Узнаем!.. — пообещал уполномоченный особого отдела Лопатнев. — Во всяком случае, не за то, что верно служили Врангелю…

Тут же на песке вырыли братскую могилу. Один к одному складывали трупы матросов.

— Товарищи, да он еще дышит! — воскликнул кто-то.

Сразу сбежались люди.

— Да это… Это же комендор с плавбатареи!

Торопливо, со свистом вбирая, воздух остатками легких, подошел Лопатнев. И он узнал Федора Бакая.

— Трудное, брат, у тебя возвращение получилось, трудное… — прошептал он и приказал: — На «Дельфин» и немедленно в госпиталь!

* * *

ЮГРОСТА (Российское телеграфное агентство Юга) сообщает:

«В последние дни у берегов Очакова курсировали белогвардейские военные суда, которые имели своей задачей проникнуть в Днепровско-Бугский лиман. Действия белогвардейских судов явились результатом категорического приказа Врангеля. Этот замысел не удался по следующим причинам. На одном крупном судне — дредноуте «Воля» — матросы подняли восстание. В результате было расстреляно 100 моряков, и суда ушли обратно в море. В настоящее время в Очакове совершенно спокойно. Неприятельских судов не видно.
Одесса, август, 1920 года».

 

Геннадий Семар

СНЕЖКА — РЕЧКА ЧИСТАЯ

 

I

Утреннее заседание закончилось, но участники конференции не спешили на обед. Еще было время, чтобы поговорить, обсудить доклады и размять ставшие непослушными суставы.

Народ на конференции биологов был в основном пожилой, все больше доктора, кандидаты, преподаватели вузов. Одни группками стояли в просторном фойе, другие неторопливо прогуливались по блестящему лаковому паркету, склонив головы и заложив руки за спины.

У большого вазона-кадушки, из которого тянулись вверх стебли плюща, стоял высокий худой человек. В правой руке он сжимал красную кожаную папку, левая, одетая в черную перчатку, была словно пришита к бедру, как у старых кадровых военных, привыкших придерживать личное оружие — шашку. Строгое напряженное лицо, легкое покачивание на носках выдавало его волнение, говорило о том, что человек нетерпеливо ждет, может быть, переживает, решая, уйти или подождать еще…

Вскоре к нему подошел полный, начинающий лысеть мужчина, его движения были широкими и уверенными. Они поздоровались, чуть дольше, чем положено просто знакомым, задержали рукопожатие, глянув в глаза друг другу.

— …Если бы не рука, не узнал бы тебя, Гуров, — сказал полный мужчина. — Что, так и висит как плеть? И видать, погоду предсказывает отменно, а?

— Есть такое дело, Родион Иванович, — сдержанно ответил Гуров.

— Ну, голубчик, рассказывай: где, как, когда, почему и откуда? — Родион Иванович дотронулся до локтя Гурова и легонько подтолкнул его к выходу из зала.

— Вот ведь как получается… Раньше в отряде я бы вас так спросил. А нынче вы командуете.

— Все течет, все изменяется, дорогой мой… Впрочем, разве в отряде не я командовал, хоть и врачом был, а? Вспомни, не я ли подсказывал тебе, кого на задание можно посылать, а кого нельзя. И так далее… И потом, голубчик, я к вам попал в звании и в возрасте повыше!

— Верно. А теперь тем более: пост у вас союзного значения…

— Ты брось, Гуров, по голенищу хлопать. Ты ведь не такой?.. Или изменился? Пойдем, садись в машину, я тебя в одно местечко отвезу, пообедаем… Так как же ты биологом заделался, ты железнодорожник, секретарь горкома, командир партизанского отряда! И на тебе — биолог, доцент!

— Всего лишь преподаватель, — сказал Гуров, утопая в мягком сиденье просторной легковой машины.

— Это, голубчик, частность, которая в любую минуту может измениться. А ты уточни по существу.

— Все проще пареной репы… К травкам я еще в отряде присматривался: лес-то нас кормил, защищал, укрывал, лечил. После войны какой из меня работник с одной рукой? Пошел в школу, потом в институт. Двинул по ученой дорожке, хотя до сих пор не уверен, правильно ли сделал.

— Почему же не вернулся домой, на старую работу?

— После госпиталя остался в Сибири… Сейчас работаю со студентами. Вот привез доклад об их работах по декальцинированию костей рыб.

— …Разрушаете хребет, а хвосты растут как у контрольных, так и у опытных, — хохотнул Родион Иванович.

— Не совсем. Есть новые данные…

— Ладно, Гуров, прости, перебил. Почему же ты в Снеженск не вернулся? Ведь, если не ошибаюсь, ты там и родился?

— Как одна старушка говорила, пути господни неисповедимы.

— Ну, во-первых, не всегда эти пути неисповедимы, и во-вторых, ты что-то темнишь… Вот и приехали. Каково, а?! Какую харчевню на лоне природы отгрохали! — Родион Иванович вытер большим носовым платком лицо и шею, а потом уверенно, как у себя дома, направился к рубленой избе, стоящей прямо в лесу. Резные, свежеструганые «полотенца» свисали с двускатной крыши, занавесками украшали окна и высокое крыльцо, переходящее в террасу. Справа от избы вытянул шею колодезный журавль, слева, прямо на залитой солнцем лужайке, белыми скатертями, как ромашки, цвели накрытые столики. На все это солнце глядело сквозь сосновые ресницы, бросая теневые кружева на избу, отчего та стояла нарядная, словно молодица, ожидающая гостей.

Родион Иванович шагнул на крыльцо, прошел на террасу и пригласил Гурова сесть за столик.

— Это тебе не партизанская землянка «в два наката»… Так, значит, в Снеженске и не был?

— С войны.

— Неужели не тянет в родные края?

— Нет… — как-то неуверенно ответил Гуров.

— А я, грешным делом, и то два раза проездом был. — Родион Иванович довольно жмурился, когда солнечный зайчик, проглядывая сквозь зеленую стенку из цветной фасоли, затянувшей террасу, попадал ему в глаза. — Поезжай, Гуров, посмотри, не пожалеешь. Представь, шел я по нашему лесу, глядел на сосны и думал, что в них до сих пор осколки сидят, и пули, которые для нас фашистами предназначались… Так все живо себе вообразил, что даже косые надрезы на стволах — для сбора живицы — и те мне показались какими-то условными военными знаками! И Снежка течет. Чистая-чистая. Только обмелела малость. А деревеньки… Калиновка, Липки, Щегловка, Березовка. Музыка! Любовался я, хотя у меня на Рязанщине места не хуже… А ты пошто это хмуришься? Девушка-голубушка, принеси нам квасу, а потом все остальное…

Стройная девчушка в платьице с короткими рукавчиками-фонариками, в белом крахмальном передничке и кружевном кокошнике, улыбаясь и морща веснушчатый носик, быстро вернулась с деревенской крынкой кваса. Неровные глиняные бока крынки тут же запотели, капельки медленно сползали со стенок на поднос. Родион Иванович не спеша разлил золотистый квас в глиняные стопки, выпил, снова налил.

— А наша центральная усадьба цела? — спросил Гуров.

— В лучшем виде. Такой мемориал отгрохали, хоть снова селись! И землянки восстановили, и коптилки из гильз — все, как при нас. Областное начальство мне говорило, что и лесной аэродромчик оборудуют, По-2 поставят. Значит, так, — без перехода начал он перечислять блюда подошедшей официантке. — Две окрошки. Так, Гуров? Ты корректируй, ежели что не так. Голубцы. Сбитень и…

— Я давно не пью, — спокойно сказал Гуров.

— …И по стопочке для начала, — закончил Родион Иванович. — Такое дело. У самого… — И он дотронулся рукой до груди. — Сегодня сам бог велел… Хмурый ты какой-то, Гуров. Может, неприятности? Дети?

— Двое. Уже на своих хлебах.

— А может, тебе не нравится, что я войну вспоминаю? Кое-кто, слышал я, начал поговаривать, что, дескать, надоело. А я помру, тогда забуду! Мне порой и коробка сигарет обоймой с патронами кажется.

— Зачем так, Родион Иванович. У меня тоже бывает.

— Газеты читаешь? — тем же тоном продолжал Родион Иванович. — На Западе сотни книг о Гитлере издают, фильмы снимают об этой сволочи. Ну ладно, давай со свиданьицем. Сполоснем…

Они выпили, похрустели редиской и луком, пощурились на солнце, потом принялись за рыбное ассорти. Гуров ел неторопливо, без аппетита. Родион Иванович, точно пытаясь его раззадорить, мычал и чмокал, покачивал головой, отдавая должное приготовленному блюду.

— А на обелиске много наших из отряда? — чуть погодя спросил Гуров.

— Все честь по чести!

— А Нефедов там есть?

— Ты что, Гуров? С каких это пор предателей на мемориальную доску заносят?

 

II

Эсэсовский эмиссар округа Вальтер Кнох прибыл в Снеженск в полдень. Он примчался в бронированном вездеходе под охраной десятка мотоциклистов-автоматчиков. Дело предстояло интересное и выгодное во всех отношениях.

Два дня назад специальное подразделение — зондеркоманда — устроило засаду на подступах к городу, в прибрежном ивняке, возле одной из переправ через Снежку. На вторую же ночь пробиравшиеся в город партизаны во главе с комиссаром отряда были «чисто», без единого выстрела, схвачены. Предварительный допрос выявил, что партизаны направлялись в город для захвата одного из немецких складов.

О взятии группы немедленно было доложено по инстанции: такой «улов» был редкостью! Вальтер Кнох получил разрешение высшего командования лично поработать с пленными партизанами. И если командиру зондеркоманды Кнох уже привез Железный крест и приказ о краткосрочном отпуске, то для себя он рассчитывал в недалеком будущем вместе с крестом получить повышение по службе. Лишь бы удался его прием, не раз так блестяще использовавшийся во Франции.

Кноху не терпелось сразу же приступить к делу, но он прибыл к обеду и, верный железному распорядку дня, вместе с командиром зондеркоманды и гарнизонным начальством сел за стол, объявив, что вечером в торжественной обстановке он по поручению командования воздаст по заслугам солдатам фюрера.

Заканчивая обед, Кнох спросил, кто из пленных партизан рассказал о задании группы. Ему назвали фамилию: Секач, — и Кнох приказал привести его.

Из подвала старого кирпичного дома, где разместился штаб гарнизона Снеженска, привели мужика в добротных яловых сапогах, в ватнике, в кепке, блином лежавшей на голове. Мужик был узколиц и безбров. Конвоир с порога пнул его в спину, тот споткнулся, так что кепка-блин слетела с головы, обнажив плешь. Поднимать ее он не стал, а, опешив, уставился на стол, перебирая глазами банки и оловянные тарелки с остатками еды. Он икнул от испуга, увидев смотрящего на него офицера в черной эсэсовской форме.

— Секач? — спросил, словно выстрелил, офицер.

Мужик боднул головой.

— Ты оказал большую помощь фюреру: сообщил о задании вашей бандитской группы, — на чистом русском языке сказал Кнох. — Для начала я награждаю тебя банкой консервов. — Кнох взял со стола тускло блестевшую банку и бросил ее Секачу. Тот поймал банку обеими руками.

— Покорно благодарим! Благодарствуем, значится… — сказал мужик простуженным голосом, перекатывая банку с руки на руку, точно она была горячая.

— Секач, мы тебя отпустим домой, если ты ответишь на наши вопросы.

— Яволь, герр офицер, — снова боднул головой мужик и выкатил глаза.

Кнох вытер бумажной салфеткой тонкие губы, кончики длинных холеных пальцев, потом по-немецки передал всем сидящим за столом разговор с мужиком.

— Шнапс, — кивнул конвоиру Кнох. Тот быстро наполнил граненый стакан и сунул мужику. Задрав заросший кадык и громко глотая, Секач осушил стакан, охнул и вытер рукавом мокрый рот.

— Итак, — резко сказал Кнох, — отвечай: где расположен ваш отряд? Быстро назови деревни!

— Да, поди, верст двадцать отселе будет. В болотах.

— Посмотри на карту. — Кнох выбросил руку к стене, указывая на карту-схему. Секач тупо уставился на белый лист, усеянный какими-то значками.

— Не разумею я… Не образован… Там недалече Липки, Калиновка, Щегловка будет. Болота. Танки ваши не пройдут, слышал я. — Мужик хмелел, глаза его заблестели.

— Стоп! Это мы и без тебя знаем… Сколько человек в отряде?

— Ить… Голов двести будет, точно знаю.

— Гут! Ты откуда родом?

— Здешний я… С вокзального поселку, кажный скажет.

Глаза мужика стекленели.

— Как фамилия командира отряда?

— Гуров. Сосед мой. С поселка. А дружок его — Нефедов — комиссар. Вляпался, тута… Нас привел. Вона, в подвале.

— Что скажешь о комиссаре?

— Дружки они с командиром, — бубнил Секач. — Водой не разольешь.

— Где их семьи?

— Иде? Дык, вакуированные!

— Пароль в отряд знаешь?

— Ить… откудова мне знать?

— Врешь, бандит!

Глаза у мужика стали совсем круглыми, на губах появилась пена. Он хотел что-то сказать, но только раскрывал рот и беззвучно шевелил языком.

— Ауф! — приказал Кнох. Конвоир толкнул мужика, тот трясущимися руками спрятал банку под ватник. — Комиссара ко мне!

Один из офицеров, сидевших за столом, рванулся вслед за конвоиром. Кнох брезгливо потянул носом воздух, открыл окно, достал из кармана надушенный носовой платок.

Перешагнув порог, перед ним вырос широкоплечий парень, руки его были сзади связаны. Рубаха висела клочьями, на виске возле глаза запеклась кровь. Длинные и прямые русые волосы не могли прикрыть распухшее синее ухо. На Кноха спокойно и вопросительно глядели голубые с зеленцой глаза. «Лет двадцать шесть — двадцать восемь», — определил Кнох и выдохнул:

— Развязать!

Парень тер свои большие руки, на которых отпечатались красные шрамы от провода, затем не без удовольствия поскреб крепкий подбородок, обрамленный негустой рыжеватой бородкой.

— Фамилия? — спросил Кнох.

— Иванов.

— Шутить изволите, Нефедов? — прищурился Кнох.

— А какого… спрашиваешь? Ты кто такой?

Голос Нефедова звучал густо, ровно, с вызовом. От бранных слов, от неожиданной наглости, от этого мощного голоса, похожего на паровозный гудок, Кнох опешил и минуту молчал, уставившись на Нефедова. Потом взял себя в руки.

— Комиссар… и такие ругательства?

— Это еще цветочки, — не глядя на Кноха, сказал Иван.

— О! Впереди будут ягодки? Так? — Кнох трескуче захохотал. Затем вдруг стал серьезным и, сузив и без того маленькие глазки, спокойно, с расстановкой сказал: — Я тебя, сталинский выкормыш, могу расстрелять сейчас же. Могу сделать тебя инвалидом на всю жизнь. Но я сделаю другое…

Кнох заговорил спокойнее:

— Ты, комиссар, молодой человек. Думаю, что ты еще не все понимаешь…

Теперь Кнох, откинув голову, рассматривал Ивана, любовался крепким парнем, говорил и одновременно жалел, что такой… экземпляр работника не может быть полезен великой Германии!

— Вот листовка. В ней сказано все. Возьми ее. Даю пять дней. Если ваша банда не сложит оружие… Все будете уничтожены.

Иван не взял протянутую листовку.

— Можешь передать в устной форме, — уже совсем спокойно сказал Кнох.

Нефедова привели на базарную площадь, куда согнали женщин, стариков и детей, всех, кто еще оставался в городке. Под треск мотоциклов к кирпичной стене старинных купеческих складов поставили девять партизан, среди которых был и Секач. Он пошатывался, оловянные глаза его отупело бегали, под носом размазалась и запеклась кровь. Нефедов в окружении солдат стоял поодаль, Кнох — возле броневика. Неожиданно воздух прошила длинная автоматная очередь, и все стихло. Кнох сделал шаг вперед и заговорил, обращаясь к народу:

— Приказ есть приказ. Он гласит: партизан расстреливать на месте без суда и следствия. Поэтому, — Кнох сделал паузу, — поэтому мы расстреляем этих бандитов… — Он ткнул перчаткой в сторону кирпичной стены. — Они выступили против фюрера и его солдат с оружием в руках! А комиссара я отпускаю. — Кнох снова сделал паузу, давая время осмыслить сказанное им. — Он наш идейный противник. Но мы, немцы, гуманный народ, мы умеем уважать идейных противников. Пусть он живет и пусть увидит, как идеи фюрера завоюют мир… Я даю пять дней сроку партизанам, чтобы они могли покинуть лес и сложить оружие. В противном случае смерть им и их семьям!

Кнох махнул перчаткой солдатам. Тут же от стены отделилась тень. Секач поднял руки и хрипло крикнул:

— Герр! Я же…

Коротко и четко прогремел залп. Партизаны один за другим падали на белый от дождей булыжник… Из-под телогрейки Секача выскользнула и покатилась консервная банка, а сам он медленно, сначала на колени, а потом лицом вперед свалился к ногам солдат, раскинув руки, как бы пытаясь схватить банку.

В толпе заголосили бабы, прижимая детей к животам. Старики пятились, не сводя глаз с убитых. Вновь раздался треск мотоциклов, короткие команды солдат, расталкивающих людей. А Нефедов одиноко стоял, точно спал с открытыми глазами, бессознательно глядел, как бросали на грузовик трупы, как мальчишка хотел было подобрать ничейную теперь банку консервов, но мать так дернула его за руку, что оторвала рукав рубахи… Никто не подошел к Нефедову, никто не сказал ему ни слова.

 

III

Из города Нефедов уходить не спешил. Бредя по Сенной улице, он думал о том, что затеяли немцы… Может быть, с его «помощью» открыть явки в городе? Но смешно предполагать, что он пойдет туда… Проследить дорогу в отряд? Но ее мог указать хотя бы тот же Секач… Кстати, почему его все же расстреляли? А какие ребята погибли! Неожиданно для себя Иван громко застонал. Но его никто не услышал.

Мысли Нефедова рвались, путались, он с трудом узнавал улицу, по которой сотни раз проходил до войны. Сейчас ветер кружил в подворотнях белую пыль. Иван никак не мог понять, почему пыль вдруг стала белой, но потом вспомнил, что такую же «пыль» он много раз видел у городской пекарни, это была не пыль, а мука…

Нефедов вышел на берег Снежки, которая опоясывала северную окраину городка. Здесь, у невысокого обрыва, кончались огороды. Иван умылся, прополоскал в Снежке несколько морковок и съел их. Только сейчас он почувствовал, как саднит рана на виске, а вместе с этой болью где-то внутри просыпается тревога, необъяснимая и острая. Он вновь и вновь оглядывался на пристанционный поселок, пытаясь обнаружить слежку, но вокруг было непривычно пустынно и тихо. Мысли, как на испорченной грампластинке, кружились на одном месте, рождая в сознании одни и те же вопросы… Что затеял враг? Как узнали фашисты, по какой тропе пойдет группа? Почему их не обнаружил дозор, высланный вперед? К этим вопросам, мучившим его еще в подвале, присоединились новые, еще более непонятные, тревожные… Почему вторично допрашивали Секача и почему его расстреляли? Наконец, почему он, Иван, на свободе?

Нефедов вспомнил «речь» эсэсовца перед расстрелом партизан. Получалось так, будто гитлеровец отпустил его, видя в нем не смертельного врага, а всего лишь… идейного противника, как бы из другой партии. Зачем, мол, его уничтожать, он и сам увидит провал своих идей и победу нацизма! С каких это пор, думал Нефедов, фашисты перестали преследовать инакомыслящих? Что-то не слышал он, чтобы они отпускали партизан, да еще комиссаров…

Ничего не мог понять Иван. Единственное он знал наверняка: нельзя привести за собой врага в отряд, хотя фашистам и был известен район партизанского базирования. Гуров и весь штаб понимали, что, пока немецкая армия идет вперед, ей не до партизан, но рано или поздно… И вот уже устраивают засады, сбрасывают листовки, наконец, придумали что-то, отпустив комиссара!

Нефедов лег в траву у обрыва и стал смотреть, как бегут воды Снежки, как на том берегу тревожно шумят деревья, быстро-быстро перебирая листочками, касаясь друг друга ветками. Они что-то знали, эти деревья, рассказывали последние новости, негромко судачили, волновались… Иван подумал, что даже Снежка, знакомая с детства Снежка, стала какой-то другой, холодной, чужой, и белый песок ее берегов стал грязным, каким он бывал только поздней осенью, когда дожди приносили из леса ржавые листья, почерневшую кору, голые ветки, сорванные ветрами. Тревожно стало Ивану, непонятно, непривычно, как будто только сегодня, сейчас он понял всю глубину горя, постигшего его страну, его самого, его друзей, эту вот землю, вот эту траву… Вдруг сознание Ивана обожгли новые вопросы: а как воспримут его появление в отряде? Как он объяснит всем смерть партизан и свое благополучное возвращение?

Успокаивающие мысли приходили неохотно, лениво. Оправдываться Нефедов не умел, потому что прежде ему не приходилось этого делать. Разве он виноват? Он делал все правильно, операция была тщательно разработана, продумана. Уж Гуров-то знает его…

Ветер донес до Ивана с детства знакомый запах нагретых солнцем шпал и мазута. Железнодорожная насыпь была метрах в ста от него. Снежка бежала под насыпь, под сводчатую красно-кирпичную арку, а там дальше, в поле, прячась в густом ивняке. Под этой аркой Иван не раз проходил мальчишкой «на спор», подвернув штаны, рискуя оступиться на скользких камнях. Зимой, когда лед сковывал берега Снежки, именно под аркой лед был самый тонкий. Иван раз или два проваливался, упуская под лед драгоценную лыжу. Здесь, под этим сводчатым руслом, можно было послушать голос Снежки, мощный и радостный весной, звонкий, говорливый летом, суровый и приглушенный зимой и осенью.

Именно здесь, на этом участке железной дороги, в конце лета прошлого сорок первого года произошел случай, о котором вплоть до прихода фашистов говорил весь город… Тогда Гуров работал в горкоме партии и приехал на станцию, чтобы уточнить с Нефедовым план транспортировки продуктов и оружия в лес, в скрытые склады, которые потом будут использованы партизанами. Не сговариваясь, они неторопливо пошли вдоль путей к Снежке, чтобы спокойно, без свидетелей обсудить поручение горкома. У речки остановились, закурили, молча поглядывая на тяжелый товарняк, подходящий к границе станции. Состав шел в сторону линии фронта, значит, груз был определенный: оружие, боеприпасы, продовольствие, это было ясно Гурову и тем более Нефедову, в то время уже секретарю парторганизации железнодорожного узла.

Состав как бы нехотя, с пронзительным визгом стал тормозить у закрытого семафора. Паровоз, окутываясь дымом, загудел, точно просясь пропустить его на станцию. И тут же, как по команде, несколько паровозов, находящихся на станционных путях, подхватили сигнал, возвещая о воздушной тревоге. С тормозных площадок тяжелых вагонов стали прыгать молоденькие красноармейцы из охраны поезда. Они растерянно крутили головами, не зная, что делать — оставаться на посту или прятаться. Загрохотали зенитки, заглушая гудки паровозов. Гуров и Нефедов одновременно увидели самолеты, приближающиеся к станции с запада. Белые облачка разрывов зенитных снарядов появились на синем холодном небе. Вдруг часть самолетов, замыкающих строй, отделилась и пошла вниз, к станции. Где-то по ту сторону ее, за депо, ударили первые бомбы, содрогая воздух и землю…

Из паровозной будки выскочили двое — машинист и его помощник. Пригибаясь, две черные фигурки бросились под откос к сводчатой красно-кирпичной арке. Часть красноармейцев ринулась за ними, другие упали между шпал.

— Вы что?! — задохнулся Гуров. — Назад!

Нефедов и Гуров побежали к паровозу. Иван мельком взглянул в небо и увидел два черных креста, стремительно приближающихся к составу… Гуров первый влетел в паровозную будку, рванул реверс. Тут же клубы пара вырвались из-под колес, они бешено закрутились, и состав дернулся назад, от станции. Самолеты заходили слева. Иван увидел, как две темные точки отделились от них и полетели вниз. Воздух ударил Ивану в грудь. Перед паровозом взметнулся столб дыма, потом другой… Состав, набирая скорость, двигался назад, к лесу. Два креста снова стали разворачиваться, тогда Гуров резко затормозил. Одна бомба легла возле насыпи, другая точно на полотно позади состава. Товарняк оказался в ловушке: впереди и сзади, словно металлические стружки, торчали над воронками покореженные рельсы. Теперь самолеты могли спокойно разбомбить неподвижную цель. Смертоносный груз в вагонах уничтожил бы станцию и все вокруг на много километров…

Но кресты, зайдя в третий раз, лишь обстреляли вагоны из пулеметов. Песчаные фонтанчики ударили между, шпал, и самолеты ушли, видимо израсходовав бомбовый запас.

…Сейчас Иван вспомнил о бомбежке равнодушно, а тогда он чуть не задушил Гурова в объятиях. И очень удивился, когда Гурова наградили орденом «Знак Почета», этим, как казалось Ивану, не боевым орденом. Но Гуров сказал ему: «Вдумайся, Иван, — Знак Почета!»

Нефедову сейчас представлялось, что все это было давным-давно. Тяжелые мысли заволакивали душу, придавливали к земле. Ему вдруг захотелось спать, и он был готов прижаться к земле и уснуть, вдыхая полынный дух примятой травы.

Перед тем как идти дальше, Иван огляделся, скользнув глазами по пустынной насыпи, по верхушкам деревьев, к которым уже клонилось солнце.

Берегом дошел он до бревенчатого моста через Снежку, быстро перешел его, свернув с дороги, и затаился в кустах, решив еще раз подождать и убедиться, что за ним никто не идет. Сейчас ему захотелось, чтобы появился «глаз», он даже обрадовался бы ему. Но время шло, а мост, который хорошо просматривался из-за кустов, был пуст.

Чем яснее ощущал Нефедов свою свободу, тем тревожнее становилось ему. Это была тревога, смешанная с болью за погибших товарищей, она вселилась в него там, на базарной площади, и совсем не похожа была на ту, которая терзала его в подвале гарнизонного штаба. Там было ясно: побег или смерть. Именно там он особенно отчетливо понял, что значит быть командиром… На тебя, только на тебя, смотрят бойцы, их взгляды спрашивают: как все случилось, кто виноват в том, что они попали в фашистский застенок? И даже побег не для него, он не может уйти, если хоть один партизан останется у врага.

И вот свобода…

Недалеко отсюда, в осиннике, к Снежке спускался большой овраг. Две недели назад здесь удачно завершилась одна из операций партизан… В городе работал свой человек — ветеринар Архипов. Пока у партизан были еда и медикаменты, о нем не вспоминали. Настал и его черед. Архипов пошел на хитрость: он объявил немецкому командованию, что десяток овец, предназначенных для питания солдат гарнизона, заболел сибирской язвой. Уловка удалась. Последовал приказ: овец убить и закопать за городом, облив раствором извести. Так и было сделано. Ветеринар с солдатами отвез овец в этот овраг, а той же ночью партизанская группа под руководством Нефедова отнесла добычу на базу…

Архипов! Вот с кем бы сейчас хотел поговорить Иван. Возможно, он получил бы ответы хоть на некоторые свои вопросы. Но Нефедов понимал, что вернуться в город не может и тем более не может встретиться с Архиповым.

Иван поднялся из своего укрытия и пошел на запад, вслед за солнцем.

 

IV

На базу Нефедов пришел под утро. Он не знал пароля на сегодняшнюю ночь, поэтому часовой хоть и признал комиссара, по всем правилам отконвоировал его к штабной землянке, велел обождать и лишь потом разрешил войти. Иван очень устал, и ему в эти минуты было все равно, что думает о нем часовой. Он точно во сне перешагнул порог землянки и попал в объятия пахнувшего овчиной Гурова.

Нефедов рухнул на скамью и уронил голову на дощатый стол, колыхнув широкое пламя коптилки. Гуров взял лучину, присмолил ее от светильника и зажег чурки под маленьким таганцом, стоящим в нише. Этот «камин» сделал не так давно Иван. Долго возился он с хитрым дымоходом, чтобы тот рассеивал дым… Гуров поставил на таганец закопченный чайник, достал краюху хлеба, кусок сала, поставил на стол кружку, потом, шумно сопя, вышел из землянки. Постоял, глядя, как растекается между деревьями утренний туман, глубоко вздохнул и вновь вернулся в сырую теплоту землянки.

Он заставил Ивана немного поесть, а затем приказал ему спать. И лег сам, но заснуть не мог, глядел в темноту, где уже слабо светилось маленькое оконце. Он думал об Иване, о том, что с ним приключилось; радость брала верх, так как Иван был жив и здоров, а погибших партизан не вернуть. В последнее время его многое тревожило, какая-то полоса неудач потянулась за отрядом, точно шлейф дыма за подбитым самолетом. Если не считать операции с подрывом склада боеприпасов в Дубравинске, то все остальное было из рук вон плохо: барахлила рация, так что отряд еле прослушивали на Большой земле; попытки достать батареи и новые усилительные лампы были пока безуспешными. Нагрянул тиф, и, несмотря на все принятые меры, уже умерло несколько бойцов. В Снеженске появилась зондеркоманда, очевидно, для охоты за партизанами, и уже дважды гитлеровцы сбрасывали листовки. Выследили отряд с воздуха, конечно, еще осенью, когда листья с деревьев опали и проступили тропки. А может быть, и зимой, когда на снегу так хорошо видны сверху следы… Или запеленговали рацию? Впрочем, это уже не имело особого значения. В ближайшее время отряд уйдет на запасную базу… У Гурова создалось такое впечатление, что немцы нащупывают возможности, как бы поудобнее взяться за отряд. Вот и еще одно доказательство пристального внимания к ним: засада и гибель девяти партизан.

И все-таки, почему они отпустили Ивана? Уверенно себя чувствуют? Пропагандистский жест? Гуров вдруг вспомнил разговор с первым секретарем горкома, когда рекомендовал Нефедова комиссаром отряда… «Мне непонятно, Гуров, — вскинул мохнатые дуги бровей секретарь, — мне непонятно, почему ты его так двигаешь? То с пеной у рта доказывал, что Нефедов будет хорошим партсекретарем железнодорожного узла, теперь — комиссаром большого партизанского отряда? Что за любовь такая?» — «Это не только любовь, товарищ секретарь, — ответил он тогда, — это еще и вера в человека. Иногда говорят, дескать, друзья — вот и в кресло посадил… А как же иначе? Я знаю человека, верю в него, в его способности, ручаюсь, что не подведет. Зачем же мне брать человека, которого я не знаю…»

На этом спор и кончился.

Гуров всю жизнь боялся слова «люблю». Он приравнивал его к таким словам, как Родина, Земля, Мать, Честь… Для него это были особо высокие слова. Может быть, и женился он поздно из-за того, что не мог вымолвить этого слова, считая себя недостойным его высокого смысла. А Ивана он любил. Любил как младшего брата. Отчетливо, со всей силой он понял это два дня назад, когда пришла весть, что группа Нефедова захвачена немцами. Какие только мысли не бродили в его голове, и самая первая была: отбить! Бросить весь отряд на город и… А имеет ли он право рисковать отрядом? Забывшись, Гуров приподнялся, чтобы лечь на бок и все-таки попытаться заснуть, и крепко, так что искры посыпались из глаз, ударился о бревенчатый скат землянки…

— Так тебе, — беззлобно сказал он и тут же услышал, что Иван ответил ему. Гуров затаил дыхание, прислушался и понял, что Иван хорошо, по-доброму разговаривает во сне.

Ивану действительно снился добрый сон. Серебристый локомотив стремительно летел перед глазами. А он вместе с Аринкой стоял и махал рукой проносящемуся поезду. Струи воздуха скользили между пальцами, они были то обжигающе холодны, то прохладны и приятны, мягки и ласковы, словно волосы дочери. Он гладил их, пропуская между пальцами волосы-струи и что-то рассказывая девочке… Потом дочка сидела на его могучих коленях и просила рассказать сказку про деда Силогона, который был самый сильный. И Иван рассказывал, изображая деда: «…Шел я по дубинке, нес дорогу на плечах. Зашел в лес, гляжу, в дупле скворцы жареные пищат! Ну, думаю, наемся! Полез в дупло, наелся, а оттуда никак не вылезу… Сбегал я домой за топором, прорубил дыру пошире и вылез…»

Хохочет Аринка, заливается, хлопает в ладошки, просит еще рассказать… «Жил старик с мужем, — начинает Иван. — У них было много детей, а третий был глупый дурак. Задумал он строить костяной дворец. Собирал по дворам кости, много набрал и положил их в пруд мочить…»

Замолчал Иван. Ждет.

«Ну, пап, построил он дворец?»

«Нет. Ждет, покуда кости вымокнут…»

«А долго ждать?» — слышит Иван голос.

— Сегодня ночью еще двое богу душу отдали. Пить просят — сил нет слушать! А пить при тифе нельзя. Я им тавотом губы смазываю. Вот и вся моя врачебная помощь.

Иван проснулся и узнал голос Родиона Ивановича Боброва, бывшего главврача санитарного поезда, разбомбленного под Дубравинском. «Значит, в отряде все-таки тиф», — думает Нефедов, не открывая глаз. Он услышал, как вошел Морин, начштаба отряда, бывший до войны начальником местного аэроклуба. Иван, отдавая должное энергии и изобретательности Морина, несколько недолюбливал его, услышав дважды, как он, театрально вздыхая, говорил: «…а летал я как художник!» Деталь, малость, но для Нефедова мелочей не существовало. Морин, в свою очередь, не жаловал Ивана, считая его еще «зеленым» для ответственной должности комиссара…

— Что будем делать? — спокойно спросил Морин у Гурова.

— Соберемся, послушаем, — ответил Гуров. — А там видно будет. Давай сюда Бычкова. Впрочем, погоди: выйдем вместе.

Бычко — Гуров упорно называл его «Бычков» — был в мирное время начальником милиции Дубравинска, соседнего со Снеженском городка. Сейчас он исполнял обязанности начальника разведки. Его люди составляли костяк отряда. Бычко был человеком хмурым, «не восторженным», как он говорил сам о себе; на вид медлительным и малоразговорчивым. В последнем он был сродни Ивану. В отряде Бычко обучал партизан владеть оружием, знакомил с неизвестными видами немецкого вооружения, практически весь арсенал был под его контролем. Связь с округой поддерживалась четко, и он в любой момент дня и ночи мог точно сказать, где и чем сейчас занимаются немецкие подразделения. Он был крайне озадачен, когда связные рассказали о том, что группа Нефедова попала в капкан, поставленный зондеркомандой…

— Выспался, Иван? — спросил Гуров, увидев, как Нефедов поднялся с топчана. — Вставай, поешь и… в ружье!

Так Гуров всегда говорил, когда был взволнован.

— Здорово, Нефедов, — сказал Морин. — Как же ты вляпался, дорогой? Не наследил ли?

— Ладно, ладно, Морин… Дай человеку проснуться, — миролюбиво сказал Гуров и подтолкнул Морина к выходу из землянки.

Дощатая дверь распахнулась, впустив сноп света и густой лесной дух, а на земляном пороге появилась Степанида, пожилая женщина, одетая в мужской пиджак.

— Вовремя ты, Степанида, — сказал Гуров. — Покорми комиссара.

— Здравствуй, Степанида, — впервые за несколько дней улыбнулся Нефедов.

— Здравствуй, коль не шутишь, — бодро ответила женщина. — С того свету вернулся?

— Выходит, так.

Степанида взяла из угла полынный веник и принялась плавными, округлыми движениями мести земляной пол.

— Ты, Иван, пойди умойся, а я щас поесть принесу… У нас нынче картошка в пиджаке. Рассыпчатая.

Нефедов нашел свое вафельное полотенце и пошел к Снежке, ручейком журчащей возле базы. Исток ее был в полутора километрах отсюда, а дальше речка ширилась, вбирая в себя воды всей округи. Иван думал о Степаниде, которая своим появлением что-то вернула ему, вдруг потерянное им в течение последних дней. Степаниду многие в отряде звали «мать». Она была стражем порядка и хозяйства в отряде, находила в себе душевные силы и теплоту, чтобы раздавать ее своим сыновьям-партизанам. Нет, Степанида была не из тех матерей, которые кудахчут над детьми, прячут их под юбку, как только почуют опасность… Настоящая материнская любовь сурова. До войны Степанида работала уборщицей в горкоме партии. Единственный сын ее Петр шоферил на горкомовской «эмке» и в первые же дни войны ушел на фронт. То ли за неимением другой одежды, а скорее всего в память о сыне Степанида не снимала с плеч сыновьего пиджака. Помогала ли она в готовке пищи, стирала ли, хлопотала ли в госпитале, бродила ли по лесу в поисках грибов и ягод или косила сено — всюду была в пиджаке сына, и без него ее невозможно было представить. Лишь уходя на связь в Снеженск или Дубравинск, она переодевалась в старую стеганку. Уходила всегда ночью, а приходила поздним вечером или ранним утром, так что в другой одежде, кроме штабистов да часовых, ее никто не видел.

Степанида знала в отряде всех и все, даже больше, чем ей следовало, такая уж у нее была «планида». В то же время она знала высокую цену слова, поэтому никогда не говорила лишнего, а когда говорила, то речи ее были весомыми, тяжелыми, точно мать сыра-земля. Иван был благодарен Степаниде за то, что она сразу не стала расспрашивать его о погибших партизанах, о том, как ему самому удалось вырваться из лап гитлеровцев…

Причесанный — опять же впервые за эти дни — Иван сидел за столом и своими железными ногтями, в которые на веки вечные въелась угольная пыль, сдобренная всякими паровозными смазками, чистил теплую крупную картошку. Две или три картофелины лопнули и крошились. «…Факт, Степанида мне покрупнее подложила», — подумал Иван, с удовольствием дуя на картошку. Потом он обмакнул ее в жестянку с крупной солью и, глотая слюну, ел, жмурясь на яркое оконце.

 

V

Черные смоляные глаза Морина открыто и дерзко смотрели на Нефедова. Они все знали, эти глаза, их нельзя было обмануть, и они, казалось, не верили ни единому слову Нефедова.

Бычко сидел внешне спокойный, уперев взгляд в дощатый, отскобленный добела стол. Он внимательно слушал, наклонив вперед свою большую, давно не стриженную голову.

Гуров что-то чертил на клочке бумаги огрызком карандаша, чертил по давней привычке аппаратного работника. За кончиком карандаша следил отрядный врач Родион Иванович. Он время от времени тер красные от недосыпания глаза… А Нефедов вспоминал все новые и новые подробности провалившейся операции. Он припомнил банку консервов, которая выпала из ватника Секача; карту, висевшую на стене в штабе, на которой был обведен район базирования их отряда. Несколько раз Иван пересказал «речь» эсэсовца перед расстрелом партизан. Потом Нефедов начал как бы рассуждать вслух. Он честно взвешивал все «за» и «против» своего благополучного возвращения, но в конце концов сказал, что ему трудно объективно разобраться во всем.

Иван замолчал, точно ответил заданный урок, поднял глаза на светлое оконце в скате землянки. Сноп солнечного света беспрепятственно падал на утоптанный земляной пол. Глаза у Ивана сделались совсем голубыми, ясными, лицо спокойным, и он мгновенно забыл все, о чем говорил. Но вот снова опустил глаза, посмотрел на сидящих за столом, и взгляд его сделался тяжелым, глаза — темными.

— Значит, пять дней сроку нам? — переспросил Морин и сам себе ответил: — Точнее, остается четыре дня. Как считаешь, Гуров, может быть, они нас просто хотят спугнуть, стронуть с места, а по дороге уничтожить? Или того проще: прогнать нас в другой район, чтобы мы на их «довольствии» не висели?

— Может, и так, — неопределенно ответил Гуров, продолжая водить почти совсем тупым карандашом по бумаге. — Надо крепко подумать, получить информацию, посоветоваться с командованием. Но в любом случае надо форсировать подготовку запасной базы. Это ясно как день. База за тобой, Морин. Второе… надо срочно все узнать о Секаче и получить информацию о планах гитлеровцев — это за тобой, Бычков. Сегодня же надо решить, как рассчитаться с гостями за смерть товарищей.

Все поднялись, тяжело, покачиваясь от долгого сиденья, стали выходить из штабной землянки.

— Ты, Иван, отдохни пока, осмотрись, а вечером поговорим, — сказал Гуров. Он вышел из землянки, предварительно закрыв в маленький зеленый сейф разрисованную им бумагу. Иван вспомнил, что на этом сейфе, служившем подсобным столиком, когда-то стоял фикус, принесенный из дома Степанидой. Потом она перенесла цветок в отрядный госпиталь, сочтя, что там он нужнее…

Нефедов вышел из землянки и побрел на север от лагеря, туда, где бил родниковый ключик и начиналась Снежка. Иван часто приходил сюда, и когда шел дождь, и когда светило солнце. Здесь почему-то легко думалось, легко вспоминалось. Укрытое ивняком чистое блюдечко родника напоминало ему ту пору, когда он с бабушкой еще мальчишкой ходил по грибы. Тот лес, за много километров отсюда, так и назывался — Ключики: там было множество родников, растекающихся в разные стороны и неожиданно исчезающих в лесной глухомани. Каждый раз, перед тем как напиться, бабушка крестилась и что-то шептала про богородицу.

Однажды вот здесь, у снежкиного ключика, Иван встретил Степаниду. Женщина стояла на коленях спиной к нему и молча кланялась озерцу, прижав руки к груди. Иван подождал, пока она поднялась, и спросил:

— О чем молилась, Степанида?

Женщина подняла на него глаза, обведенные желтыми кругами, поправила платок и ответила тихо и спокойно:

— За победу, сынок… За родную землю. За сыночка своего.

Иван взял ведра, и они тихонько пошли на базу.

— Я вот все смекаю, Иван… О чем думал-то Гитлер, когда, войну с нами затевал? Как же это он жить бы смог на чужой земле? Рази мы скоты бессловесные, без роду-племени… Да в любом дому, в любой хате все наше, советское, — продолжала Степанида. — Попробуй вырви, вытрави, победи это… Глядь, и патефон, и открытка какая, и песня на ум придет — все ведь наше, русское, советское… Ведь земля-то наша у него под ногами гореть будет!

— Верно говоришь, мать, — ответил ей Иван. — Слишком корни у нас длинные. Не сковырнуть ему нас.

…Потом воду стали брать чуть ниже истока, ближе к базе, чтоб тропка к роднику заросла, лишь один Иван нет-нет да и наведывался сюда, сидел на бережку и глядел, как поднимаются из темной глубинки светлые чистые пузырьки. Это дышала земля, его земля.

Стоял один из последних жарких дней лета. Но в нагретом густом со смолистым сосновым запахом воздухе уже сквозили струйки осенней прохлады. Этот холодок Иван почувствовал еще вчера там, на берегу Снежки. Он еще подумал, что и в его душу проник вот такой холодок и остудил ее. Он подумал о холодке и тогда, когда часовой не пустил его в штабную землянку и когда чувствовал взгляд Морина. Под этим взглядом Иван рассказывал обо всем случившемся не как всегда, приходя с задания, пусть даже и неудачного. Сегодня он ощущал какую-то особую вину и никак не мог отделаться от непривычного для него чувства. Его рассказ почему-то выглядел оправданием. Холодок! Он проник в душу и теперь мешал жить, мешал светить солнцу и бить этому родничку.

Постояв немного, Иван пошел вниз по ручью, петляющему в белопесчаных бережках между соснами. Перешагнул играющий блестками ручеек, сел, прислонив спину к могучему сосновому корню, торчащему из земли, разулся и погрузил ноги в теплый песок. Солнце грело лицо и открытую шею, он закрыл глаза и словно провалился во времени.

…В школу Иван ходил тремя дорогами. Самый длинный, зато самый интересный путь был по шпалам мимо станции, мимо угольного склада, мимо дежурки. Но последний год он ходил самой короткой дорогой — через пристанционную площадь, которую образовали магазин, железнодорожная поликлиника и клуб. Тогда на этой площади стояли извозчики, поджидая московские поезда, потом они по булыжной мостовой везли своих пассажиров в город.

Можно было еще пройти задами: мимо огородов и стадиона. Как ни крути, а ежедневно три километра в оба конца приходилось делать. А если к этому добавить километр за водой и еще километр за хлебом, то за день он «наматывал» добрый десяток, не считая походов в лес за вениками комолой козе, которая водилась у них с бабушкой в те времена. Березовые и осиновые веники он вешал под крышей сарая, они высыхали и зимой становились лакомым блюдом для Зорьки…

По дороге в школу почти ежедневно случались истории и всякие приключения. То Иван найдет документы и сдаст их в милицию, то буквально из-под колес паровоза выдернет соседскую козу, разгуливающую по путям с обрывком веревки на шее. А то на него нападут свирепые псы со дворов частников. Особенно злой кобель был у Секача. Ивану стоило огромных усилий спокойно, стараясь не обращать внимания, проходить мимо его палисадника, за которым металась осатанелая зверюга, затмевая своей громогласностью даже гудки паровозов.

По утрам Иван часто просыпался от грохота товарняка, проносившегося мимо окон. Лежа на сундуке, он без труда узнавал паровоз, который тянул состав. В то время локомотивов было не так уж много, в основном «овечки», маленькие маневровые паровозики. Иван не раз лазил по ним, разумеется, с разрешения знакомых машинистов. Он довольно быстро понял назначение ручек и рукояток, приборов-манометров. Он мог бы запросто смазать паровоз или, к примеру, почистить его, если был бы в силах поднять длинный железный скребок — кочергу с лопаточкой на конце… Ну а воду он заливал в паровоз как заправский водолив. Точно подгонял паровоз к Г-образной колонке, командуя срывающимся баском: «Чуть вперед! Чуть назад!»

Так было всегда, когда Иван приходил за углем. Один из машинистов обычно отсутствовал: пока паровоз заправлялся и чистился, он бегал в магазин или домой обедать. Другому было нелегко управиться: смазать ходовые части, выгрести сажу и почистить сифон, подмести в будке, а то и вычистить топку. И машинисты были благодарны Ивану, который брал на себя заботу о заливке воды в тендер… Силушка, которую бог дал Ивану, здесь ему была кстати — ее хватало, чтобы завести колонку к тендеру. Дальше — проще пареной репы: вставить «хобот» в одну из горловин тендера, спуститься вниз и открутить колесо, подняв водозаслонку. Потом, стоя на тендере, с интересом смотреть, как мощный зеленый поток воды гулко падает в ненасытное чрево паровоза… Поначалу Иван увлекался и упускал момент, когда нужно было закрыть заслонку, и вода обрушивалась с тендера на пути… Но так было всего раза два, ну три, не больше. Когда же тендер наполнялся, приходил машинист и лил в горловину каустик, чтобы не очень-то осаждалась накипь в паровом котле. Он улыбался Ивану и сбрасывал с тендера кусок, а то и два блестящего антрацита. Потом паровоз чистился, если надо, шел заправляться углем, сухим песком для торможения и, лишь проделав все это, был готов в путь.

Чем взрослее становился Иван, тем чаще он думал о паровозах, тем сильнее укреплялась в нем уверенность в своем призвании стать машинистом. Он любил паровозы, они казались ему одухотворенными существами, каждый со своим характером, своей внешностью, своим голосом, Иван узнавал по голосу все паровозы депо Снеженска. А когда какой-нибудь паровоз ставили в депо на ремонт и гасла его топка, ему становилось жаль беднягу, попавшего в больницу. Это железное существо, думалось мальцу, может и умереть… Было же так: паровоз ставили в тупик, заколачивали будку машиниста досками, а трубу накрывали куском железа. Спустя какое-то время паровоз исчезал, говорили, что он шел на переплавку…

А как радовался он, когда видел оживший локомотив, сверкающий свежей краской; с кокетливой каемочкой на будке и на тендере, он бодро выходил из огромных ворот депо, раздувая белые усы паров и обдавая Ивана теплым и влажным туманом.

Когда паровоз мыли из брандспойта, Иван и впрямь начинал верить, что перед ним живое существо. К примеру, на слона был похож тяжелый, мощный ФД, которого все звали «Федя», а по-настоящему «Феликс Дзержинский». Самым красивым Иван считал Су, который возил пассажирские составы. У него были большие быстрые колеса на тонких «спицах», как у велосипеда, а вообще Су скорее походил на гончую собаку — такой же поджарый, стремительный…

Позже, когда Иван уже работал помощником машиниста, его долго не покидало детское восприятие паровозов. Об этом он рассказывал своей невесте, а потом — жене, Клаве, когда они, гуляя, обязательно оказывались на станции. Клава была из города и многого не знала о паровозах. Она с удивлением и восторгом слушала Ивана, когда он рассказывал о небольшом паровозике серии «Ку», прозванном «кукушкой», ежедневно возившем пригородные рабочие составчики. Они любовались стремительными скорыми поездами, впереди которых сверкал обтекаемыми формами мощный ИС — «Иосиф Сталин» — с большой никелированной звездой впереди, в которую был вделан прожектор. Клава охала от сказочной красоты локомотива, а Ивана охватывало облако гордости, он втайне повторял про себя, что придет время, он закончит паровозный техникум и будет водить такой вот локомотив-красавец.

Но не суждено было сбыться его мечте.

С Гуровым Иван подружился давно. Они жили недалеко друг от друга на одной-единственной поселковой улице, часто встречались. Гуров был старше Ивана, но разговаривал с пареньком как с ровней, и именно это привязало Ивана к сдержанному, молчаливому Гурову. Они часто ходили вместе на рыбалку, ранними туманными рассветами вытаскивали из Снежки вертлявых подлещиков, пойманных на распаренную пшеницу… Гуров, в то время уже покинувший паровоз, начал работать в горкоме партии. Это он надоумил Ивана сдать экзамены на помощника машиниста и поступить в техникум. Перед самой войной Иван вернулся из армии с тремя сержантскими треугольничками в петлицах, и вскоре Гуров рекомендовал его партийным секретарем узла. Уходя в партизанский отряд, Гуров взял с собой Нефедова.

 

VI

Морин распахнул дверь штабной землянки и решительно переступил порог. За столом сидели Гуров и Бобров.

— Виноват… — резко сказал Морин. Он подошел к столу, оперся на него руками и вопросительно взглянул на Гурова. — Где он?

— Кто он и что случилось? — на вопрос вопросом ответил Гуров.

— Где Нефедов?

— Что случилось, объясни! — повысил голос Гуров.

Морин молча отдал ему кусок бересты, где карандашом было нацарапано всего два слова: «Взяли ветеринара». Гуров, казалось, с трудом оторвал взгляд от записки и посмотрел на Морина:

— А при чем здесь Нефедов?

— Разве не ясно? — ледяным тоном спросил Морин.

Родион Иванович взял кусок бересты и принялся внимательно его разглядывать. Воспаленные глаза его вдруг заслезились. По небритой щеке спустилась вниз капля, так что Морин недоуменно уставился на врача.

— Ничего не понимаю, — пробормотал Бобров, рукавом гимнастерки вытирая глаза и щеку.

— Зато всему отряду ясно, — сказал Морин, повернувшись к Гурову. — Шумок идет. Надо объяснить бойцам, как погибли товарищи и как… остался жив Нефедов. Предлагаю срочно собрать штаб.

— Хорошо. Но прежде найдите Нефедова, — согласился Гуров, — ищите у родника.

…Иван открыл глаза и увидел, что солнце уже коснулось верхушек сосен. Минуту или две он следил за тем, как светило быстро опускается, и подумал, отчего это: днем солнце двигается незаметно, медленно, а к вечеру — быстро, за минуту может скрыться за горизонтом? Он поднялся и пошел в сторону базы, бережно обходя кружевные паруса папоротников, желтеющие листья ландыша, белые крепкие молоканки, которые еще сгодятся на солку. На подходе к базе Иван решил зайти послушать радио, если удастся — Москву. Ему вдруг жгуче захотелось услышать ровный и красивый голос диктора, хоть на секунду вернуться в мирное время, когда всего два слова вселяли в него энергию и уверенность. Да и не только в него… Вот и сейчас захотелось услышать: «Говорит Москва!» Ухом прикоснуться к Большой земле, узнать, что она существует, живет.

Нефедов раньше практиковал всеобщее прослушивание радио. Вечерами он собирал отряд и давал радисту команду включить динамик. Но теперь, когда сели батареи, о подключении даже обыкновенного репродуктора не могло быть и речи.

— Здравствуй, Холодцов, — поздоровался Нефедов с часовым у радиоземлянки.

— Здорово, комиссар! — глухо ответил часовой, пожилой человек, стоящий в обнимку с длиннющей трехлинейкой.

— Радист у себя? — спросил Нефедов.

— На месте, — откликнулся Холодцов. — Только пускать вас не велено, товарищ комиссар…

Нефедов почувствовал, как нервная струнка напряглась в груди, потом зазвенела, звук расплылся, туманя сознание.

Иван сдержанно спросил:

— Кто приказал?

— Морин, — последовал ответ. — И вообще, тебя давно ищут…

«Ищут»! И снова нервная струнка напряглась, зазвенела и стихла. Иван повернулся и пошел к штабной землянке. Не доходя десятка шагов, он услышал из-за кустов голоса Гурова и Морина.

— …Арестовать! Ты поостынь, Морин, поостынь, — напряженно звучал голос Гурова. — В таких делах надо семь раз отмерить!

— Пока мерить будешь, без головы останешься… Его три часа ищут, как в землю провалился! Сам понимаешь, Секач не мог знать о ветеринаре, а Нефедов знал.

— Ты бы потише…

— Я не понимаю тебя, Гуров, — уже тише заговорил Морин. — Ты теряешь бдительность. За это можно поплатиться. Ты думаешь, после войны с тебя не спросят за этих девятерых? И с меня спросят!

Иван вышел из-за кустов в тот момент, когда к спорящим подошел Бычко. Все трое молча уставились на Ивана, возникшего точно призрак из предвечернего сизого воздуха. Потом, как по команде, опустили глаза, и Гуров прервал молчание, пригласив всех в землянку. Вскоре туда пришел Родион Иванович и еще один член штаба — Самсонов, помощник Бычко, только что вернувшийся с бойцами с запасной базы, где они работали несколько дней.

— Штаб в сборе, — отчеканил Морин, голосом давая понять, что дело серьезное, не терпящее отлагательства.

Гуров кивнул.

— Мы собрались сегодня вторично, — начал Морин, поблескивая своими антрацитовыми глазами. — Вопрос тот же… Правда, с некоторыми добавлениями. Вкратце повторяю: группа, возглавляемая коммунистом Нефедовым, должна была проникнуть на вражеский склад боеприпасов, захватить взрывчатку и подорвать железнодорожный мост. Однако задание не было выполнено. Группа захвачена немцами. Целиком, без единого выстрела. Спустя два дня девятерых партизан расстреляли, а Нефедова отпустили, как говорится, целым и невредимым. В тот же день арестовывают ветеринара, о связи которого с нами знали лишь члены штаба… По возвращении Нефедова на базу поползли среди партизан слухи. Мне лично было задано несколько прямых вопросов: как погибли партизаны и как удалось вернуться Нефедову? Кроме того, немецкое командование передало через Нефедова ультиматум: наш отряд — если я правильно понял — или должен сложить оружие, или уйти из этих краев. Нам отведен срок пять суток, то есть теперь уже четверо суток. Прежде чем делать какие-нибудь выводы, думаю, надо все обсудить. Надеюсь, члены штаба понимают, что от их решения зависит не только судьба Нефедова, но и судьба отряда… Я правильно изложил, товарищ Гуров?

Гуров кивнул и взял у Самсонова дымящуюся «козью ножку», которая источала крепчайший махорочный дух. Он затянулся, так что и без того впалые его щеки вогнулись, обозначив бугристые скулы.

— Мне кажется, — продолжал Морин, — что из всех стоящих перед нами вопросов самый загадочный — арест ветеринара… Если предположить, что засада была случайной, а отпуск Нефедова — высокомерной бравадой нацистов, дескать, мы все равно победим, то арест нашего законспирированного человека — это уже пахнет предательством. На базе никто не знает о провале ветеринара, но и без этого обстановка накалена. Думаю, что командир должен объясниться с личным составом. У меня пока все. Кто хочет высказаться?

«Вот оно», — подумал Иван и тут же вспомнил берег Снежки, где первый раз кольнула в сердце мысль о том, как он оправдает свое возвращение? Сейчас Иван похолодел от другой мысли: как случилось, что он забыл о судьбе всего отряда, по сути, взятого фашистами «на мушку»?! И сразу, мгновенно, еще одна глыба придавила его душу. «Мне не доверяют» — эта мысль, окончательно сформировавшаяся у радиоземлянки, сейчас прозвучала разрывом бомбы.

Все сидели неподвижно. Лишь Морин спокойно и деловито достал зажигалку, сделанную из винтовочной гильзы, крутнул колесико и поджег широкий фитиль коптилки.

— Кто хочет высказаться? — повторил Морин.

— Дело сложное, — нарушил молчание Бобров. — Необходимо во всем разобраться. Сейчас я, пожалуй, убежден в одном: трогаться с места по намеченному плану нельзя. И раньше отправлять подсобные службы тоже нельзя. Их могут засечь по дороге и уничтожить. Далее… Извините, я путано говорю… Язык заплетается… Кто знает, может быть, немцы осведомлены и о нашей новой базе и только ждут, чтобы мы тронулись. Здесь же, кроме авиации, нас ничто взять не может… Простите еще раз, мысли путаются. Не дай бог заболеть!

В это время открылась дверь и в землянку заглянула Степанида.

— Батюшка, Родион Иванович, больные там шумят…

Гуров кивнул в ответ на взгляд врача. Тот поспешно вышел.

Все снова посмотрели на командира. В свете коптилки его худое лицо, вытянутое и желтое, было точно со старой иконы. Гуров шумно вздохнул, как-то подтянулся, видимо собирая силы, и заговорил неторопливо, упрямо:

— Все по порядку… Я знаю Нефедова много лет. На моих глазах он вырос. Я рекомендовал его комиссаром отряда. Готов положить голову на плаху: он не испугался и не заплатил за свою жизнь головой Архипова. Но я понимаю, что мою веру в душу каждого не вложишь. Согласен, что все случившееся надо объяснить людям. Сделать это трудно, так как мы не располагаем фактически ничем… Засада скорее всего случайность, а вот освобождение Нефедова, думаю, не что иное, как тонко задуманная провокация…

Гуров замолчал, как бы подыскивая слова, чтобы точно сказать о самом главном.

— Отпуская Нефедова на глазах людей, они сразу же поставили, его в исключительное положение…

При этих словах Иван неожиданно вспомнил фразу эсэсовца, на которую он тогда не обратил внимания, считая, что она была сказана вгорячах в ответ на Иванову ругань… «Я тебя, сталинский выкормыш, могу расстрелять сейчас же. Я могу сделать тебя инвалидом на всю жизнь. Но я сделаю другое…» Вот оно что! Иван вдруг ощутил в себе бесконечно глубокую злость, но не такую, как в детстве, когда на тебя нападают трое против одного… Это новое острое чувство имело свое название — ненависть! Не слушая дальше Гурова, Иван отчетливо понял всю подлость задуманного фашистом, но тут же осознал и другое: выхода нет!

— Фашисты рассчитывают, что вернувшемуся комиссару не будет доверия, — продолжал Гуров, — что в отряде начнется брожение… Так и выходит. — Гуров помолчал. — С этим все ясно. Необходимо срочно узнать: как провалился Архипов. Слышишь, Бычков!

Большая голова Бычко качнулась.

— Я так мыслю — утро вечера мудренее, — сказал он. — Может, к утру прояснится что. Люди мои в городе.

Морин заерзал на скамье, что-то, видно, хотел сказать, но передумал.

Гуров положил тяжелую руку на стол.

— Так и порешим. Дождемся утра. Все свободны.

 

VII

Кнох решил задержаться в Снеженске, строго приказав докладывать лично ему обо всем, что происходит вокруг. Он был доволен собой. Еще бы! Сегодня он уничтожил девять партизан и подложил партизанам, как говорят русские, свинью. Он подумал, что неплохо бы так и назвать эту операцию: «Руссише швайн» — он даже хохотнул, — но нет, это неблагозвучно для аристократических ушей его начальства, кроме того, слишком прямо… Пожалуй, лучше всего: «Мина замедленного действия»! Да! Это звучит! Или, например, «Кислота»! Тоже неплохо! Его метод осечки еще не давал, действовал безотказно. Но он хотел убедиться сам, что кислота, пущенная им, начала разъедать сосуд… Однако сидеть и просто так ждать в этом обиженном богом захолустье не под силу Кноху. Он был деятельным солдатом фюрера! Он сразу же решил заняться знакомым ему делом, привычным и интересным: проверкой контактов оккупационных властей и местного населения. Немало любопытного приносила эта проверка и во Франции, и в Италии, где он был, правда, короткое время, и в Польше… И вот этот крест первой степени — Кнох потрогал его рукой — что-то да значит!

Он вышел из отведенной ему комнаты, расположенной на втором этаже здания комендатуры, и направился в кабинет начальника гарнизона. Конопатый, с огненным чубом обер-лейтенант вскочил, когда в дверях появился Кнох. Эсэсовец миролюбиво махнул рукой и опустился в старое кожаное кресло рядом с письменным столом коменданта. Кнох не успел запомнить фамилию коменданта, поэтому заговорил, придав своему голосу доверительный тон:

— Может быть, у тебя остался коньяк, дружище? Мы сегодня еще на шаг, пусть маленький, приблизили нашу победу. За это стоит выпить!

Обер-лейтенант сорвался с места и достал из шкафа начатую бутылку коньяка и две рюмки. Потом, как бы поняв, что спешить ему незачем, медленно, с достоинством, точно заправский кельнер, плеснул в рюмки и одну подал Кноху. Тот опрокинул в свой тонкогубый рот аристократическую дозу и откинулся к спинке кресла. Обер-лейтенант пододвинул к краю стола сигареты. После Кноха взял сам, услужливо чиркнул зажигалкой.

— Мартель… — вместе с дымом выдохнул Кнох и мечтательно поднял глаза к потолку. — Кстати, дружище, как у вас со снабжением? Используете местные ресурсы?

Обер-лейтенант неторопливо и подробно стал излагать, как происходит снабжение его солдат. Упомянул он и недавний случай с овцами, заболевшими сибирской язвой.

— И представьте себе, — светским тоном говорил конопатый, — выручил русский, ветеринар, который служит у нас.

— О! Расскажите поподробнее, — попросил Кнох. А в его черепной коробке уже тонко запищал зуммер, предупреждая хозяина о внимании. Опыт! Великое дело — опыт! Ведь именно через снабженцев Кноху в божественной Франции удалось напасть на след одной из организаций Сопротивления.

Когда комендант кончил, Кнох сказал:

— Я бы хотел поговорить с… этим русским ветеринаром.

Обер-лейтенант распахнул дверь и приказал найти Архипова. Потом вернулся и снова наполнил рюмки.

Не прошло и пяти минут, как дверь распахнулась и фельдфебель, растопыренные уши которого поддерживали мятую пилотку, пропустил в кабинет человека небольшого роста. Он сделал несколько шагов, и Кнох понял, что у ветеринара не сгибается левая нога. Фельдфебель пошел за ним, но Кнох подал знак рукой, и тот выскользнул за дверь.

— Господин Архипов? — спросил Кнох по-русски внешне спокойно и сдержанно. Но внутри него пружина уже напряглась до предела. «На ловца и зверь бежит», — неожиданно вспомнил Кнох русскую пословицу… — Немецкое командование выражает вам благодарность за проявленную бдительность… Я говорю об овцах, которые были заражены… этой язвой.

Хромой человек слегка поклонился. Ничем не примечательное лицо его осталось спокойным, но Кнох заметил, как, кланяясь, тот сделал глотательное движение.

— Расскажите мне, господин Архипов, как это случилось?

Человек стал негромко рассказывать. У Кноха тут же созрел план действий, и он, не слушая ветеринара, уже обдумывал его детали.

— А не могло ли это быть вредительством? — задал Кнох еще один вопрос.

— Не думаю, — ответил ветеринар. — Это довольно обычное заболевание овец, если они находятся в антисанитарных условиях. Ну, когда им не делают прививки и так далее…

— Так. А скажите, господин Архипов, где вы закопали трупы овец?

— Закапывал не я, а ваши солдаты… Где? В овраге, за речкой.

— Так. Очень хорошо! Обер-лейтенант! Машину!

Спустя пять минут по направлению к Снежке двинулась колонна: впереди пять мотоциклов с колясками, из которых торчали стволы легких пулеметов; за ними — открытый вездеход с комендантом, его адъютантом — фельдфебелем, Кнохом и Архиповым, а замыкал колонну грузовик с дежурным взводом солдат. Машины проплыли по пустынным улицам городка, переехали через деревянный мост, тот самый, который час назад перешел Нефедов, и остановились. Извилистым берегом группа направилась к оврагу. В зеленой цепи солдат выделялся черный мундир Кноха.

— Здесь, — указал фельдфебель, руководивший погребением овец.

Несколько солдат с лопатами начали быстро выбрасывать землю из оврага. Поодаль за их работой наблюдали Кнох, комендант и Архипов. Кобура Кноха, оттягивающая ремень, была расстегнута.

Из оврага летела рыхлая земля вперемежку с сухими ветками осинника, белесыми корнями кустарника и молодой травкой, успевшей прорасти в овраге, прорезавшем берег Снежки. Архипов спокойно смотрел на летевшую землю, в правой руке он сжимал старенькую кепку. Голова его была обнажена, и слабый ветерок шевелил темные, слегка вьющиеся волосы. Вся группа напоминала скорбную процессию, будто присутствовала на похоронах…

По знаку коменданта фельдфебель метнулся в овраг к солдатам, затем выскочил оттуда и, вытянувшись в струнку, доложил:

— Ничего не обнаружено!

— Так… — Кнох медленно повернулся к Архипову и достал пистолет. — Что скажете, господин Архипов?

Ветеринар слабо развел руки в знак того, что сам не понимает, куда могли деться овцы… Прогремел выстрел. Архипов вздрогнул.

— Партизан?! — крикнул Кнох. Он намеренно промахнулся, чтобы создать легкий психологический шок у ветеринара, хотя и не рассчитывал, что тот даст какие-то показания. Да они и не очень были нужны Кноху…

— Взять! — скомандовал эсэсовец.

Солдаты мигом скрутили бледного несопротивляющегося Архипова.

По дороге в город Кнох приказал коменданту оповестить население, что задержан пособник партизан. Кнох был доволен собой, доволен ходом событий, он, как припев, повторял про себя: «А на ловца и зверь бежит!»

— Потрясите как следует этого конского врача, — сказал Кнох, когда допивал с комендантом французский мартель в его кабинете. — А потом закопайте в том же овраге. Впрочем, завтра я с ним поговорю сам.

Кноху вдруг захотелось немедленно доложить своему командованию об успехах. Он решил завтра же написать донесение, а послезавтра лично отвезти его в штаб: нечего торчать в этой дыре неделю и ждать, когда его мина замедленного действия сработает… Он сказал об этом коменданту.

Когда начало темнеть, Кнох приказал собрать всех офицеров и вручил командиру зондеркоманды Железный крест.

 

VIII

Гуров и Нефедов остались в землянке. Они сидели друг против друга. Их разделял дощатый стол и гильза-коптилка, чадившая в потолок. Гуров смотрел на пламя, а Иван в стол, в одну точку.

— Встряхнись, Иван, — с хрипотцой от долгого молчания сказал Гуров. — Ты будто контуженный!

Иван поднял голову.

— Арестуй меня, Гуров, — безразлично сказал он. — И тебе и отряду будет спокойнее.

— Ты это брось, — Гуров встал. — Придумай что поумнее… — Он подошел к топчану и достал из-под матраца флягу. — Давай выпьем, Ваня, встряхнемся малость.

Самогон забулькал, заплескался о стенки кружек. Гуров энергично двинул своей кружкой о кружку Ивана.

— Чтоб голова не качалась!

Иван выпил небольшими глотками, не чувствуя огненной влаги. Глаза его тут же сузились, заблестели, и он решительно, в тон Гурову, сказал:

— Тогда вот что, пошли меня на задание!

— А! Пулю захотел? — подступился Гуров. Потом отвернулся. — Может, ты и прав… Только изменится ли что?

— Слушай, Гуров… Я приведу сюда того эсэсовца! Пусть гад расскажет все как было!

— Бред, Ваня. Сам говоришь, что он в броневике приехал и десяток автоматчиков его стерегут. Да еще гарнизон в триста солдат, вооруженных до зубов. И зондеркоманда… Ведь это ж надо так прикинуть? — Гуров распалялся, а Иван сначала не понял, о ком он говорит. — Дескать, пусть думают, что комиссар продался! Точный расчет, как в аптеке! Теперь поди докажи!

Гуров шагами мерял землянку от одного темного угла до другого. Он рассуждал вслух, дав волю чувствам и мыслям, скопившимся в нем. Он ходил и говорил обо всем сразу: об Иване, о запасном лагере, о подлом эсэсовце, об отсутствии связи, он сознательно запутывал все в клубок, а затем по ниточке распускал, пытаясь найти логику во всем этом. Наконец немного успокоился, сел, закурил.

— Вот что, Ваня… Пока мы тут кое-что выяснять будем, ты вместе с группой Самсонова пойдешь в засаду, на дорогу из Снеженска в Дубравинск. Надо этим сволочам ответить за ребят!.. На рассвете и отправляйтесь — все равно они по ночам не ездят. Надо взять «языка», оружие, ну и все остальное, что может пригодиться. Засаду устроите возле хутора, за Мокрой балкой, знаешь где? Так вот… Не забудь слева и справа поставить наблюдателей. Сейчас ложись поспи, а я с членами штаба сам обо всем договорюсь.

Иван долго не мог заснуть, ворочался с боку на бок, выходил на воздух, курил. Карусель мыслей в его голове не прекращалась. Было и горько и радостно, горько от собственного бессилия, от презрения к себе, которое он ощутил впервые в жизни. Горечь мешалась с торжеством и радостью оттого, что Гуров доверял ему и поступал мудро, стараясь вернуть Ивану веру в себя… Только почему он сказал: «А изменится ли что?» Он хотел сказать: а вернется ли прежнее доверие — так он хотел сказать? Разве не верно? Ведь любой предатель может вести себя в бою отважно, даже геройски, чтобы скрыть свою истинную личину… Предатель! Нефедов — предатель?!

Иван не был лишен воображения, еще молодого, буйного, неокрепшего воображения. Ему, спокойному в жизни человеку, честному и уравновешенному, иной раз приходили в голову такие невероятные мысли, которым мог бы позавидовать Жюль Верн… Он, взрослый человек, посмотрев кинофильм, мог решительно представить себя на лихом боевом коне, летящим вслед за Чапаевым. Или на месте Валерия Чкалова, ныряющего под мост на своем самолете… А наяву он писал рапорты и просился в Испанию, рвался на озеро Хасан. Еще будучи школяром, он прочитал книгу об Оводе, самоотверженном парне по имени Артур. Иван много дней ходил под впечатлением прочитанного. Он никак не хотел отдавать книгу в библиотеку: ведь Овод стал его другом и братом, а друг должен быть все время рядом… Иван почему-то вспомнил сейчас об этом и, как в далеком детстве, представил себе, что Артур здесь, в этой камере-землянке. Завтра на восходе солнца его вместе с Оводом подведут к увитой плющом стене, а напротив выстроятся шесть карабинеров… Вот он видит на глазах партизан-карабинеров слезы… Время военное, думает Иван, но у каждого в сердце боль сомнения в его вине. И слезы. Полковник Феррари, чем-то очень похожий на Морина, говорит, чтобы солдаты метко стреляли: «Готовьсь! Целься! Пли!» — «Плохо стреляете, друзья!» — скажет Иван, и его ясный, отчетливый голос эхом раздастся в лесу: «Попробуем еще раз! Я понимаю, нелегко стрелять в своего, каждый целится в сторону, в тайной надежде, что смертельная пуля будет пущена рукой соседа, а не его собственной… На левом фланге, держать винтовку выше! Это карабин, а не сковорода! Ну, теперь…» Медленно растает дым… Врач потрясет его за плечо, убедится в том, что он мертв…

— Вставай, Иван!

Нефедов открыл глаза и ничего не увидел. «Наверное, так темно в могиле», — подумал Иван и почувствовал рядом с собой Гурова.

— Пора, Ваня, — негромко сказал Гуров, точно боясь разбудить еще кого-то. — Хлебни кипяточку — и в ружье!

…В лесу стоял густой туман. В пяти шагах нельзя было различить дерево. Партизаны шли плотной цепочкой, радуясь, что их никто не видит и не слышит, так как любой звук тонул в густой вате тумана. Группу вел Самсонов, который лучше знал это направление, Иван замыкал цепь. Он шагал и думал о сне, где его расстреляли. Он злился на себя, на свое не в меру буйное воображение, на нервы, разбудившие это воображение… Так нельзя, нельзя думать только о себе… В двадцати километрах отсюда, в фашистском застенке сейчас, может быть, пытают Архипова. А может быть, его в эту минуту выводят на двор, где выстроились автоматчики… Через мгновение Ивану пришла мысль, от которой его покоробило, точно он наступил на гадюку; он подумал: а не мог Архипов рассказать о партизанских тропах, где можно устроить засаду? Не мог ли он?.. А его арест — фикция!.. Но в этом случае их ждали бы у оврага с овцами!

Нефедов выругался. Шедший впереди боец даже оглянулся, вопросительно посмотрев на Ивана… Так можно далеко уйти, если подозревать каждого, тяжело подумал он, так и Морина можно заподозрить в том, что он специально сгущает краски, пользуясь военным временем… Иван с досады плюнул, вспомнив, что в детстве к нему вдруг приходила мысль, будто спящая бабушка умерла, а он остался круглым сиротой. Он и тогда ругал себя и трижды плевал, чтобы это не сбылось… Старушка учила его повторять: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас…» Но Иван никогда не приговаривал, ему было неловко просить у бога помощи.

Уже совсем рассвело, когда группа подошла к намеченному пункту. Перед партизанами, метрах в пятнадцати, была ухабистая, разбитая дорога. Вот здесь и предстояло встретиться с врагом. Приподнятая, поросшая лесом, ближняя к партизанам сторона дороги давала хорошую возможность для наблюдения и ведения огня. Именно этот участок давно приметил Гуров и указал Ивану. Справа дорога уходила чуть вниз в поле, так что открывался хороший обзор местности в сторону Снеженска, слева шла прямо, невысоким редким лесом, где стоял старый заброшенный хутор.

Самсонов и Нефедов дотошно объяснили каждому партизану его задачу, выставили наблюдателей справа и слева, проверили, как замаскировался каждый, договорились, что группа откроет огонь только после того, как Нефедов бросит гранату. Партизаны молча слушали и лишь кивали, они устали от двадцатикилометрового перехода, от недосыпа, от сознания того, что в это солнечное утро вот здесь, перед их глазами, должна пролиться кровь, и, может быть, кто-то из них будет убит или ранен… И кто-то из них не будет больше собирать грибы в этом светлом от берез лесу, не напьется парного молока на близкой отсюда ферме, больше не увидит этой зеленой травы и этих листьев…

Нефедов был спокоен, но и его смущало это тихое ясное утро. Ему подумалось, что хоть и воюют они уже год, а опыта у всех маловато, несмотря на то, что группа Самсонова самая боевая и самая проверенная в отряде. Он вспомнил свою группу, расстрелянную на его глазах, и понял: не сможет больше жить, если и эти ребята погибнут.

Прошло около часа, а на этой разбитой булыжной дороге никто не показывался. Все начали понемногу уставать от напряжения, от ожидания боя. Иван пожалел о том, что не дал бойцам отдохнуть после перехода. Но ведь не хотелось терять время и упускать возможную добычу.

Еще с полчаса дорога была пустынна. Но вот со стороны Снеженска показался грузовик. Это был крытый фургон немецкого происхождения. Судя по тому, как он бойко подпрыгивал на ухабах, все поняли, что грузовик пустой. Иван посоветовался с Самсоновым, и фургон решили пропустить. Он пронесся мимо, развесив над дорогой сизый вонючий дым. В его кабине было трое солдат. По тому, как сосредоточенно они всматривались в дорогу, было ясно, что не очень-то они доверяют этому лесу и этому солнцу. Иван мысленно примерился, как бы ловчее он бросил гранату под передок грузовика, и успокоился, поняв, что сумеет добросить тяжелую противотанковую гранату.

Прошло еще немного времени, прежде чем опять-таки со стороны Снеженска показались клубы пыли и дыма. Наблюдатель легонько свистнул, подавая сигналы, но и без того все увидели, что по дороге движется колонна. Минуты через две уже можно было различить бронемашину, спереди и сзади которой двигались мотоциклы… У Ивана потемнело в глазах от ошеломляющей догадки. Он напряг глаза и окончательно убедился в том, что это был кортеж того самого эсэсовца, по приказу которого расстреляли партизан, а его самого отпустили… Иван с трудом убедил себя, что так может быть… Пять мотоциклов с колясками — два впереди и три сзади бронемашины. На двух колясках — легкие пулеметы… Он понял: судьба дарит ему случай, а с ним спасение! Не боясь, что его услышат враги, он громко скомандовал:

— Приготовиться! Группа слева от меня берет первые мотоциклы, группа справа — задние! — голос его звенел. — Тех, кто в бронемашине, взять живыми!

Нефедова на мгновение охватило какое-то ликование, и он четко осознал, отчего это… «Лишь бы его не убили, лишь бы с этим гадом ничего не случилось», — шептал Иван сухими губами, невольно поглаживая холодное тело гранаты.

Уже давно лес наполнился треском и ревом моторов, уже можно различить раскачивающийся прут антенны на бронемашине, серые от пыли лица солдат-мотоциклистов, старательно объезжающих канавы на дороге, их каски с маленькими рожками… А вот и белый крест на борту машины — тот самый крест, та самая машина… Иван поднялся во весь рост, размахнулся и бросил гранату, целясь под передок броневика. Он скорее почувствовал, чем увидел, что граната ложится точно. Из грохота взрыва, поднявшего «на дыбы» броневик, как бы вылились автоматные очереди. Иван увидел, как рванулся первый мотоцикл вперед, как от взрыва перевернулся второй мотоцикл, как загорелся капот бронемашины. Дым окутал ее, распахнулась и лязгнула о борт задняя дверца, и из нее, закрывая платком рот и нос, выскочил эсэсовец. Он тут же упал на дорогу рядом с машиной и не шевелился, пока стрельба не кончилась. А первый мотоцикл стремительно уходил, бешено прыгая по дороге.

Нефедов и Самсонов одновременно оказались возле распластавшегося в пыли Кноха, черный мундир которого успел превратиться в серый, совсем такой же, как у его раскинувшихся вокруг убитых солдат.

— Снять рацию! Взять оружие! Быстро! — командовал Самсонов.

Нефедов рывком поднял эсэсовца, вынул из кобуры вальтер и указал на лес. Потребовалось еще две-три минуты, чтобы партизаны оказались в чаще, оставив на дороге четыре искореженных мотоцикла, горящую бронемашину и трупы гитлеровцев и прихватив с собой рацию и оружие. Самсонов начал было выговаривать наблюдателю за то, что он упустил мотоцикл, но Иван отмахнулся.

— Потом, Самсонов, потом… — Руки у него предательски дрожали, выдавая большое волнение. И действительно, Нефедов до сих пор не мог понять, как пришла к нему эта удача? Пережитое вновь и вновь заставляло думать, что все происходящее сон, глубокий и беспокойный, длящийся вот уже много дней.

— Ну что, фюрер, влип? — злорадно спросил Иван у эсэсовца. — Вот тебе и ягодки!

Кнох исподлобья посмотрел на Ивана и сдвинул свои тонкие губы в кривой улыбке. Он ничего не сказал, но по его лицу можно было прочитать: мы еще посмотрим! Иван всем существом вдруг почувствовал, как ему хочется ударить этого фашиста, ударить тяжело, смертельно, и он точно знал, что этот удар снимет с него то страшное напряжение, которое адским грузом лежит на сердце. Но он не ударил, потому что само это физическое движение не было свойственно ему. Еще потому, что в его сознании сложился общий облик врага, называемый фашизмом, а не единичный враг в лице этого эсэсовца.

Самсонов заторопил, подбадривая разгоряченных боем партизан. Поправляя в движении ношу, они споро двинулись в глубь леса. В центре группы шагал Кнох, неуверенно ступая тонкими, комариными ногами по лесной траве. Через час группа была уже далеко от места боя.

 

IX

На допросе Кноха присутствовали все члены штаба. В землянке было дымно. В распахнутую дверь тянулся махорочный смрад. У землянки стоял часовой, в проем виднелись лишь его сапоги и облезлый приклад винтовки. Допрос вел Гуров, Морин писал. Бычко, сидя на сейфе, курил. Иван занял свой топчан, вцепившись руками в его края, не спуская глаз с Кноха, помятого, в испачканном глиной и зеленью мундире. Отвечал Кнох звонким от напряжения голосом…

— Цель приезда в Снеженск? — спросил его Гуров после обязательных вопросов об имени и других биографических данных.

— Борьба с партизанами.

— А подробнее?

— Я большой специалист по борьбе с группами сопротивления в тылу, — не без достоинства ответил Кнох.

— Откуда у вас такое хорошее знание русского языка? — неожиданно спросил Гуров.

— У меня отменные лингвистические способности и… некоторая практика.

— Где же пришлось практиковаться?

— Об этом я расскажу вашему высокому командованию. Я знаю очень много, но вам мои сведения не нужны, вы не можете их использовать.

Морин хмыкнул, а Родион Иванович, внимательно разглядывая Кноха, сказал:

— Ты давай, голубчик, выкладывай, а то вместо нашего высокого командования можешь попасть еще выше!

Кнох не удостоил его взглядом.

— Что на допросе у вас рассказал Секач? — снова спросил Гуров.

— Он ничего не знал, поэтому ничего не мог рассказать… Зато мне много рассказал ваш комиссар. — Кнох кивнул в сторону Нефедова и торжествующе оглядел всех, наслаждаясь произведенным эффектом.

Ответ эсэсовца прозвучал, как разрыв мины, одиночный, тревожный взрыв. Будто шел сапер и не заметил тоненькой проволочки, завитком притаившейся в зеленой, сочной траве… Он шел ее обезвреживать, а она оказалась хитрее, распустила свои усы, притаилась, и, когда сапер подумал, что, наверное, нет здесь мин, она взорвалась…

Все невольно повернулись к Ивану. А у него от напряжения побелели пальцы, крепко впившиеся в топчан.

Тем же ровным голосом Гуров спросил:

— Что же вам рассказал комиссар?

Кнох закинул ногу на ногу.

— Например, что вы друзья… Что жили на одной улице. Наконец, что с вами связан ветеринар и что он доставил вам овец.

Иван встал. Его левая рука потянулась вперед, готовая вцепиться в горло эсэсовцу.

— Нефедов! — крикнул Гуров.

Иван тяжело, мешком опустился на топчан. Было заметно, что ноги его подломились. Морин перестал писать; Самсонов, теребивший ветку, в напряженной тишине с сухим треском сломал ее.

— Согласитесь, — хладнокровно сказал Кнох. — Секач не мог знать о ветеринаре… Еще комиссар указал точное расположение вашей базы. Он много сказал. Он хотел жить. Он напрасно взял меня в плен… — Слова Кноха били автоматными очередями. — Теперь я скажу, что ваш отряд обречен на гибель. Он блокирован. До сих пор вас не трогали, так как вы не доставляли особого беспокойства, да…

— Врешь, все врешь, сволочь! — не выдержал Иван. Теперь уже Морин, сверкнув глазами, еле сдерживаясь, сказал:

— Не мешайте вести допрос, Нефедов… С вами разговор будет особый!

Кнох снова заговорил:

— Еще заявляю, что о нападении на меня я успел сообщить по рации. Кроме того, мои мотоциклисты также расскажут о случившемся. И если вы меня ликвидируете, вас также уничтожат.

— Прикажешь отпустить тебя! — зло спросил Бобров.

Это были последние слова, слышанные Нефедовым. Резкий гул ворвался в землянку, потом послышался визг, и тут же взрывы один за другим качнули землю, с потолка посыпался песок. Иван увидел, как Кнох рванулся из землянки, извиваясь телом, как ящерица, он выскользнул наверх, за ним ринулись все, но первым оказался Бычко…

Самолеты на небольшой высоте разворачивались, мелькая за деревьями, снова послышался гул, затем визг и разрывы. Первый пришелся в то место, куда скрылись Кнох и Бычко. Второго взрыва Иван не услышал. Он куда-то падал, вернее, летел. Потом стало тихо. Иван лежал навзничь, раскинув руки и широко раскрыв глаза. Он ничего не слышал, но отчетливо видел, как одна сосна точно плясала в небе: не успев упасть от первого взрыва, снова поднялась в воздух от другого. Это почему-то длилось долго, наверное, целую минуту. Прошла еще минута, и Иван стал различать какие-то звуки. «Жив», — спокойно подумал он. «А самолеты устроили карусель», — это была его следующая мысль.

Нефедов поднялся, неуверенно шагнул и увидел почти рядом окровавленного Гурова, а возле него Степаниду, беззвучно шевелящую губами. Иван поднял Гурова и понес в землянку. Степанида поддержала его, когда он начал было валиться. С ее помощью уложил Гурова на топчан и снова вышел, почти бессознательно шепча: «Врача»… Он с трудом переставлял непослушные ноги, не узнавая окружающую землянку местность. Вдруг перед собой Иван увидел свежую землю, пересыпанную светлым песком, переплетенные корни и корешки, а потом яму, большую дымящуюся яму, на краю которой лежало обугленное голенище хромового сапога… Он понял: это все, что осталось от Кноха.

На краю оврага, в котором размещался госпиталь партизан, Нефедов увидел военврача. Бобров как-то судорожно цеплялся за корни вывороченного дерева, пытаясь оттащить его, хотя спасать было уже некого. Маскировочный навес, перекинутый с одного края оврага на другой, обвалился, на месте бывшего госпиталя дымилась глубокая воронка. Иван молча взял врача за руку и повел к штабной землянке. Тот, точно маленький, шел боком, все время оборачиваясь и показывая рукой назад…

Час спустя в штабной землянке, где на топчане лежал Гуров, вновь собрались члены штаба. Не было только Бычко. Не было и Кноха. У Гурова белела повязка на плече, рядом с ним сидела Степанида, сжимая в руках кружку с водой. Простоволосая, в разодранном пиджаке, она неотрывно глядела в лицо Гурову, точно ждала, когда он проснется. И Гуров открыл глаза, тихо и раздельно сказал:

— Надо уходить. С наступлением темноты. Всем… Группами…

— Много раненых, командир. Да и тебе надо бы отлежаться, — сказал Морин. Казалось, он был среди всех единственным способным что-то делать. Все остальные, потрясенные неожиданной бомбежкой, гибелью Бычко и других партизан и, конечно, тем, что рассказал эсэсовец, напряженно молчали. Военврач ничего не видящими глазами смотрел в темноту землянки и изредка стонал, точно сам был ранен там, в овраге. Перед глазами Ивана то и дело вставали, меняясь как в калейдоскопе, картины бомбежки: пляшущая сосна, дымящаяся воронка и обгорелый сапог, овраг и возле него человек, хватающийся за корни вывороченного дерева…

На столе лежали желтые ровные кучки песка, они были похожи на маленькие курганы. Казалось, Самсонов рассматривает их. Лицо его было бесстрастным, бледным и осунувшимся.

— Я приказываю уходить, — сказал Гуров и вновь закрыл глаза.

Морин остался стоять посреди землянки, засунув руки в свои темно-синие галифе и поводя взглядом с потолка на пол. Он терпеливо ждал, когда Гуров снова соберется с силой и откроет глаза. Но не дождался.

— Гуров, прежде всего я думаю надо решить один вопрос…

— Какой вопрос? — спросил Гуров, не открывая глаз.

— Я настаиваю, чтобы Нефедов был предан трибуналу, как этого требует военная обстановка. — Голос Морина звучал почти торжественно. — По законам военного времени — мы все здесь коммунисты и хорошо знаем, что предатель должен быть расстрелян.

Гуров повернулся на правое здоровое плечо и начал медленно подниматься на топчане.

— Ты что это, батюшко… — зашептала Степанида, невольно помогая Гурову подняться. Тот оперся было на нее, потом выпрямился и поднялся с топчана. Перебинтованный, с искаженным от боли, ненависти и бессилия лицом, он был страшен в эту минуту…

— Тогда и меня стреляй, Морин! — скорее выдохнул, чем сказал, он.

Рядом с ним поднялась с топчана Степанида. Она поправила здоровую руку Гурова у себя на плече и выпрямилась.

— Обопрись на меня, сынок… Не бойсь, сдюжу. Ты не гляди, что я старая… А ты, Морин, заодно и в меня стреляй!

Они стояли рядом — партизан и партизанка, мать и сын. За их спинами была неровная бревенчатая стена, а Нефедову казалось, что там краснокирпичная стена старых купеческих складов, еще секунда, и повалятся уже мертвые Гуров и Степанида… В наступившей тишине все вдруг услышали, как потрескивает сосна, неторопливо догоравшая вблизи землянки. Ее колчаны время от времени вспыхивали и бросали красные отсветы на пол землянки, а от пола — на бревенчатую стену… В этих красноватых отсветах сгорали мосты надежд Ивана, а из их пепла родилось и зрело последнее решение коммуниста и комиссара Нефедова.

— Ну, стреляй! — крикнул Гуров и свалился на топчан.

…Морин хватился Нефедова тотчас же после выхода первой группы.

— Где Нефедов? — застонал он. — Ушел, гад?!

Ему никто не ответил: ни Гуров, забывшийся в беспамятстве на самодельных носилках; ни Степанида, шагавшая вслед за ними с большим узлом за спиной; ни военврач, сразу сгорбившийся и постаревший. Ему не ответили Бычко и другие партизаны, оставшиеся навечно лежать там, где бьют ключи и рождается чистая Снежка.

 

X

Нефедов шел ночным лесом: пока было сухо, шел споро, не останавливаясь… Тот, кому приходилось ходить ночью в лесу, знает, что на каждом шагу чудится тебе яма, колдобина, что деревья, точно живые, обступают тебя, стараются загородить дорогу, не пропустить, толкнуть в плечо, подставить под ногу корягу, хлестнуть по глазам веткой, а то и воткнуть в бок сухой сук… Но Иван уже привык, привык ходить по лесу в любое время дня и ночи, в любую погоду, почти каждый раз торя новую тропу. Этот сосновый лес он хорошо знал, ибо шел по нему только за последнюю неделю уже в пятый раз. Вот сейчас кончится он, пойдет осинник, потом топь… По этой дороге Иван неделю назад вел свою группу на задание. В конце пути, после того как они вброд перешли Снежку, всю группу захватили без единого выстрела. И с того часа злой рок по пятам идет за ним, хочет его смерти, хочет сломить его, смешать с грязью…

Под ногами стреляют сухие ветки, о спину стукается тяжелая граната — единственная вещь в его пустом мешке. А в душе несет Иван Нефедов нелегкую ношу событий последних дней, которых хватило бы другому человеку, может быть, на всю жизнь. Это самая тяжелая человеческая ноша, выдюжить которую не каждый в силах. Но скоро, очень скоро он избавится от нее, и эта близость освобождения придает ему силы. Свежий ночной воздух и влага, тянущаяся с поймы Снежки, освежают его, и, забыв на минуту, куда и зачем идет, Иван вспоминает, как возвращался из одного увольнения, когда служил в Красной Армии… Под Октябрьские праздники объявили увольнение на двое суток ему и другим красноармейцам — отличникам боевой и политической подготовки. Двое суток дома! Там ждут друзья, невеста… В день увольнения на утреннем построении Иван почувствовал, что заболел: тело горело, ноги подкашивались, дрожали руки. Тайком в каптерке старшины роты Иван померил температуру: серебристый столбик ртути приближался к тридцати девяти… Иван не хотел, просто не мог идти в санчасть. Тогда прощай отпуск и дом!

Он чистил пуговицы, а они двоились в его глазах, трафаретка выскальзывала из рук. В строю, когда старшина осматривал увольняющихся, перед Иваном поплыли облачка, голова закружилась, и лишь какими-то невероятными усилиями он устоял. Как во сне, вышел за проходную и лесом напрямик — к ближайшей железнодорожной станции. Он не помнил, как ехал в поезде, кому-то что-то отвечал, спрашивал, наконец, едва переступив порог дома и скинув буденовку, рухнул на скрипучую кровать и словно провалился куда-то…

Очнулся он лишь к вечеру другого дня. У постели сидела Клава… Иван шевельнул горячей рукой и почувствовал тугую и ласковую девичью косу… На другой день, ослабевший от болезни, он тем же лесом возвращался в часть…

Вот и сейчас Иван шел как в бреду, останавливался, прижимался горячим лбом к белым стволам берез, закрыв глаза, стоял, чувствуя твердую и нежную прохладу, слушая ночные звуки и вдыхая запахи лесных и болотных трав.

Цепкая молодая память хранила в нем множество запахов и звуков, которые всегда рождали воспоминания, всегда хорошие и добрые, чаще из детства, большого и просторного, где каждый год теперь казался вечностью. Еще с солдатской подушки вспоминался дом с бабушкой, малиновое варенье, этажерка из «черного» дерева, где стояли книжки с чертежами деталей паровозов, путевыми сигналами и всевозможными наставлениями и инструкциями… А ведь до дома отсюда рукой подать. Только нет уже дома. На его месте большая яма от полутонной бомбы, края которой успели прорасти лебедой и крапивой. Лишь каким-то чудом осталась на задах голубятня да тополиный частокол в конце огорода. Это еще пацаном Иван воткнул в землю тополиные палки, а они проросли, зазеленели по весне. Как молча радовался он каждый год, глядя на клейкие листочки, точно зеленые лоскутки, появляющиеся на топольках в мае. Его удивляло, что тополиные листья очень похожи на яблоневые: может, раньше какой-то чудак и привил яблоню к неприхотливому тополю?.. Когда же, точно первый снег, летел тополиный пух, Иван каждый раз смеялся, видя кошек и собак, у которых рыльца были в пуху…

Топь кончилась. Нефедов остановился. Неожиданно вне всякой связи он подумал, что выход из болот немцы могли заминировать, — сказалось, видно, в нем непрерывное чувство опасности, выработавшееся в сознании за этот нелегкий год войны. Иван осторожно свернул влево, провалился по колено, еще провалился, но в конце концов выбрался на сухое. Теперь до цели оставалось километра три-четыре. Он подумал о том, что осторожность не помешает, когда он подойдет к трубе-арке. Именно здесь, у семафора, сходятся к основной магистрали все станционные подъездные пути, и у стрелок немцы могли поставить часовых, особенно в ночное время.

Начало светать. Как и вчера, потянулся по-над землей остылый туман, обтекая стволы деревьев, прячась в кустах. Вот уже пахнуло знакомым запахом мазута, железом. Иван пошел медленнее, чувствуя справа притаившуюся Снежку. Вот еще дохнул ветерок, встрепенув верхушки деревьев. Перед ним была дорога, та самая, которая вела на мост и по которой он уходил в лес после расстрела партизан. Иван осмотрелся. Туман уже отступил далеко, дорога была пустынна. Он перешел ее. Дальше полоса кустарника, за ней железнодорожная насыпь.

Нефедов прошел кусты. Так и есть: правее от арки моста по шпалам неторопливо ходил часовой, похожий в тумане на огородное пугало. Пройти расстояние от кустов до насыпи незамеченным было невозможно. С этой и с той стороны насыпи подходы к арке-трубе были открыты. Ивана это не озадачило, он твердо знал, что удержать его не сможет никто, он выполнит задание, запоздало, но выполнит… Если надо, он пробежит эти пятьдесят метров и в то время, когда уже пойдет его состав. Но лучше подойти ближе, чтобы уж наверняка… Он ясно различил гул приближающегося состава. Поезд шел на Снеженск от фронта, колеса стучали звонко, легко. «Порожняк, — заключил Иван, — это не мой…» Он подумал, что под прикрытием этого порожняка можно достичь насыпи и спрятаться под аркой, только бы часовой остался по ту сторону состава. Так оно и должно быть, ведь пути на юг были ближними к Ивану, по ним и должен пройти порожняк с фронта.

Бойко, говорливо стучали колеса. Эта давным-давно знакомая «музыка» на минуту заставила Ивана забыть, что вокруг война. На мгновение мелькнула в сознании картинка вот такого же туманного утра на рыбалке, мелькнула и пропала. Иван прислушался к себе, хотел понять, каково его душе в эти минуты? Но ничего понять не мог: не было страха, не было и безудержного порыва. Была какая-то упрямая нацеленность, спокойное сознание необходимости совершить то, что приказывала совесть. И не захотелось больше Ивану прятаться: последние пятьдесят метров по своей земле он прошел открыто, во весь рост. Он шел, завороженно глядя на мелькающие кубики проносящихся мимо вагонов, слушая веселый перестук колес на стыках рельсов. Длинный состав еще тянулся, а Иван уже был на берегу Снежки в том месте, где она ныряет под насыпь в краснокирпичную гулкую трубу и выливается на простор полей по ту сторону откоса. Эти поля местные жители иногда называли долами. Ивану нравилось это название, как нравились и сами долы… Весной на них коричневыми «мазками» зацветал русский рябчик, затем сиреневато-красноватые фонарики развешивала медуница, следом за ней долы покрывались голубым ковром незабудок. До сенокоса можно было увидеть, как цветет красная герань, бело-желтая таволга и, наконец, серебристый ковыль. По всей Снежке дубравы соседствуют с зеленой топью болот и угрюмыми хвойными лесами, северные растения дружат с южными… И виною этому — Снежка, чистые воды которой разнесли по всему краю семена, смытые ее притоками. Иван не раз слышал от стариков, что в их краях граница природы, южной и северной…

Вдруг в траве Иван увидел завиток тонкой проволоки и спокойно подумал, что слишком близко от насыпи поставили немцы мины и что за это их надо наказать. Он был всего в полушаге от смерти, от глупой и бесполезной смерти. Когда до него дошло это, он удивился и разозлился, окончательно прорвался тот нарыв, который зрел в нем все эти дни…

— Это что получается? — сказал вслух Нефедов. — И помереть, как мне хочется, мешают! И жить не дают! И дышать не дают на моей земле!

Он снял с плеча вещмешок, вынул оттуда зеленую противотанковую гранату, покачал ее на руке, прочувствовал ее тяжесть, успокоился. Посмотрел наверх, прикинул и понял, что не ошибся в выборе позиции: здесь одной противотанковой гранатой можно подорвать состав и, разрушив арку, остановить движение поездов на много дней. А если состав будет с боеприпасами, то очень дорого обойдется завоевателям его жизнь…

— Но и этого им будет мало! — подумал он вслух.

Нефедов вновь почувствовал, что волнение в нем нарастает. Он уж не слышит рокота Снежки, не чувствует прелести тихого утра, в нем поднимается какая-то мелодия, какая-то музыка, ему хочется петь, как, бывало, пел он в армии, когда было трудно… Когда дневалил ночью, когда в холодной кухне чистил свою тонну картошки, когда засыпал на ходу в марш-броске по тревоге! Или когда долго не было писем от нее… Мелодия прояснилась, оркестром зазвучала в нем, оформилась в слова:

И все должны мы Неудержимо Идти в последний смертный бой!

Четкий ритм уже звучал не в нем, а там, наверху, со стороны станции. «Вот он, — отметил Иван, — мой…» Тяжелый состав уже грохотал над ним, мерно, в такт музыке. Иван отодвинул предохранитель гранаты…

Так пусть же Красная Сжимает властно Свой штык мозолистой рукой! —

запел Иван и, размахнувшись, швырнул гранату вверх, под колеса поезда, и тут же, подцепив носком сапога проволочный виток, с силой дернул его. Взрывы слились.

. . .

— Ну давай, Гуров, по второй… Как там у Шолохова: первая колом, вторая соколом! — Родион Иванович поднял рюмку. — Давай выпьем за то, чтобы все состарились, как говорится, на своей подушке! За мир, стало быть…

Они выпили. Родион Иванович стал есть медленнее, рассеяннее, о чем-то думал, мысленно рассуждал, чуть заметно поводя вилкой. Потом сказал, как бы продолжая свои рассуждения:

— История, мил человек, не забывается, она у нас вот где, — он левой рукой дотронулся до груди. — Мы ею созданы, носим ее в себе…

Гуров молчал. Он вдруг ощутил в себе какую-то давно забытую тревогу, разбуженную этой встречей и воспоминаниями. Заныла, заболела старая рана. Ощущение тревоги настойчиво перерастало в чувство вины. Глядя на старого военврача, на его изменившееся, помрачневшее лицо, он подумал, что и его, Родиона Ивановича, тревожит сейчас то же чувство и что, наверное, все бывшие бойцы нет-нет да и услышат в себе вот такое щемление, вот такую вину перед погибшими… Как же мог он, Гуров, забыть Ивана? Как это случилось… Он мысленно перелистал «страницы» этих мирных лет: Сибирь, госпиталь, рука. Приезд семьи. Победа. Он — школьный учитель, потом вуз. Дети. Студенты… Тогда, перед тем как самолет увез его, раненного, на Большую землю, Самсонов рассказал ему, что ветврача Архипова гитлеровцы расстреляли. Что кто-то взорвал эшелон с боеприпасами, шедший на фронт, и надолго вывел из строя железнодорожный узел… Подорван был именно тот мост, который должен быть уничтожен группой Нефедова. Сам Нефедов пропал, и он — Самсонов — уверен, что подорвал мост Иван Нефедов… Да, в то время, когда ежедневно, ежечасно гибли люди, уходили из жизни друзья, о Нефедове забыли. Но ведь есть его семья! А может быть, живы, черт возьми, те немцы, которые ловили его партизан и которые сыграли злую шутку с его другом!.. Да, хорошо сказано: история не забывается, мы ею созданы и носим ее в себе! Только он, Гуров, должен уточнить эту историю, выпрямить ее…

Теперь Гуров взял со стола графинчик и поманил девушку. Потом достал из кармана сигареты. Ловко действуя одной рукой, вынул спичку и, прижав коробок к груди, зажег ее.

 

Федор Шахмагонов, Евгений Зотов

ГОСТЬ

 

Для рассказа о судьбе своего героя мы избрали форму его исповеди. Это не случайно. Сам ход следствия подсказал нам эту форму: искреннее раскаяние человека, запутанного антисоветчиками из НТС, его горячее желание вновь обрести Родину. Небезынтересно будет знать читателю, что человек, который у нас в повести выступает под именем Сергея Плошкина, стал полноправным советским гражданином и работает на одном из советских промышленных предприятий.
Подполковник Е. А. ЗОТОВ

Не светит солнце на чужбине.

 

I

Вот история моей жизни.

Я волен рассказать ее от начала и до конца. Перед самим собой я освобожден от всех обязательств, кроме одного: быть правдивым.

Скоро суд. Я предстану перед судом, судьи должны будут взвесить, как прожита моя жизнь. Для этого и веду свой рассказ.

Времени у меня достаточно. Четыре стены тюремной камеры, тишина, никто мне не мешает все вспомнить, обо всем подумать.

Тюрьма эта известная, о ней знают и мои наставники. Упаси бог, говорил мне один из них, попасть в Лефортовскую. Там все на месте: и следователь, и камера пыток, и суд. Оттуда на суд не возят!

Следователь здесь, это правда. О пытках не слыхивал, и на суд меня отсюда повезут…

Пожалуй, я не солгу, если скажу, что почувствовал облегчение, когда задвинулись за мной тюремные ворота…

Все произошло, значительно проще, чем я думал.

Я выехал в очередной рейс на тяжелогрузной машине. В Рязани загрузили в фургон несколько станков, я повез их в Брест. В Бресте мне должны были дать груз до Армавира. Командировка долгая. Ехал как на отдых. Только в командировках и был спокоен. Спокоен? Ой ли! В дороге бывали минуты, когда меня охватывал ужас: как бы меня не поймали!

От Рязани до Москвы участок дороги самый трудный — большое движение. Я выехал в ночь, чтобы проскочить по пустому шоссе.

Проехал километров сорок. Пост ГАИ. Инспектор посигналил мне светящимся жезлом. Ничего, казалось бы, особенного, не впервые меня здесь останавливают — обычная проверка документов. Но каждый раз обрывается сердце. А вдруг!

И на этот раз я подруливал к будке ГАИ с беспокойством и страхом, через силу.

Инспектор взял у меня путевой лист, водительское удостоверение и посветил на них фонариком, загораживаясь от колючего ветра. Сделал мне знак, чтобы следовал за ним в будку.

Размяться, когда сидишь за баранкой, всегда приятно. Я пошел за ним. В будке сидел за столом человек в штатском, еще двое стояли у двери.

— Кудеяров Владимир Петрович! — объявил инспектор и положил мои документы на стол.

Человек в штатском подвинул документы, внимательно прочел их и поднял на меня глаза. Темные глаза, наверное, карие. Было в них не любопытство, а скорее грусть.

— Кудеяров! — повторил он. — Владимир Петрович! Присаживайтесь, Владимир Петрович!

Я присел на свободный стул. Те двое, что стояли у двери, придвинулись ко мне.

То, чего я боялся, то, чего всячески старался избежать, свершилось. До этого, вольно или невольно, я частенько представлял себе, как это произойдет, рисовал картинки.

Заметил я у тех двоих, что по бокам встали, настороженность. Они решили, что я буду сопротивляться. В те дни, когда я сюда приехал, так все просто не обошлось бы… Но я уже давно не держал при себе оружия. Пистолет был запрятан в укромное место.

— Гражданин Кудеяров Владимир Петрович, — продолжал человек в штатском. — В мои обязанности входит предъявить вам постановление о вашем аресте…

Я улыбнулся.

— Сопротивляться я не собираюсь…

— Это хорошо, что вы обо всем догадались… Я возглавляю здесь оперативную группу Комитета госбезопасности…

Я достал из верхнего кармашка пиджака капсулу с ампулой и положил на стол.

— Приобщите к делу. И заметьте: я не пытался пустить ее в ход!

Так началось…

 

II

Вовсе я не Кудеяров и не Владимир Петрович. Настоящая фамилия моя куда проще. Плошкин Сергей. Отца звали Тимофеем.

Родился я в деревне Нижняя Вырка. Есть еще и Верхняя Вырка. Нижняя стоит на берегу Оки, Верхняя — в лесной глубинке, на берегу озера. И озеро зовется Вырка, и речка, что в Оку течет, Вырка. Речка не речка, а так себе, ручеек. Ниже плотины его везде можно перепрыгнуть с разбегу.

Ручеек, деревня, плотина. Жизнь моя, если бы не нужда о ней рассказывать, незначительная, а вот место, где я родился, знаменитое.

Лесную деревушку Верхнюю Вырку разрубает пополам высокая каменная плотина. Речушка собирается из родников по лесным оврагам. Вода в ней и зимой не замерзает. Речка сбегает к плотине, у плотины — озеро.

Мне рассказывали люди сведущие, что в петровские времена русский заводчик Демидов поставил здесь чугунолитейные заводы. Ставил на берегу Оки, чтобы вывозить чугун по воде на баржах и на подводах в Тулу.

Он соорудил две плотины, вырос поселок. «Чертовы провалы» — это ямы, в которых выжигали уголь из березовых дров. За сто лет заводики сожгли лес под корень. Не трогали только дуб: не годился на уголь. С той поры и возобладали на Вырке дубовые леса.

Между Верхней и Нижней Вырками — поле. У нас прозывалось оно засечным. Мы, мальчишки, находили в земле источенные ржавчиной сабли, рукоятки от кинжалов, секиры. Отрыли однажды даже пушку. В ее дуло свободно пролезал кулак. Оказалось, что на этом поле более трехсот лет назад сошлись войска крестьянского вождя Ивана Болотникова и боярина Шуйского. Восставшие были разбиты…

Жилось нам на Вырке весело. Нам — это моим сверстникам, всей ватажке. В школу бегали в соседнее село глухой лесной дорогой.

Пока дойдешь до школы, и белок перевидишь, и заяц дорогу перебежит, лисий след распутать удастся. А летом на свободе и того веселее. То на озеро за рыбой ударимся, то по ягоды, то по грибы в лес, а когда покос — сено подгребать. Отец у меня лесник.

Была в нашей компании одна девочка, Танюша Плошкина. Никакой родственной связи между нами не имелось. В деревнях часто встречаются однофамильцы. В иной деревне все однофамильцы.

У Танюши были длинные косы цвета спелой пшеницы и голубые глаза. До безумия нравилась мне эта девочка.

Из-за нее я однажды даже подрался с Валькой Трусовым, хотя не был драчлив. И драться-то не умел. Не то что Валька Трусов. Он был пониже меня ростом, широкоплечий, коренастый и очень настырный. На переменках всегда дрался. «Стыкался» — так тогда назывались эти состязания. Беззлобно, из спортивного интереса. «Стыкались» за школьным сараем, чтобы учителя из окна не увидели. «Стыкались» по своим неписаным правилам. В кулак ничего не полагалось закладывать, иначе виновный имел дело со всей ватагой.

Валька Трусов слыл у нас первейшим «стыкачом». Брал он нахрапом, это я приметил. Вид он имел самый вздорный и ни чуточку не страшный. Серые глаза чуть навыкате, белесые волосы и бровки, нос с горбинкой. Частенько по нему получал и всегда до крови.

Как только становились в «позицию», он сразу кидался вперед, убрав голову под левый локоть, и бил противника правой, да так, что сбивал с «позиции» и обращал в бегство. Настырность и быстрота. Не давал опомниться и раскачаться.

— Ты за Танькой бегаешь? — спросил он меня однажды.

— Вот еще! — ответил я ему небрежно.

— Гляди! Я за ней бегать буду! Ты не мешайся!

Меня любопытство разобрало.

— Как это ты за ней бегать будешь? Куда бегать-то?

— Я ее буду из школы один провожать! Только увяжись!

Показалось мне все это очень глупым, угрозы я не испугался v в тот же день пошел с, ними вместе. На полдороге в лесу Трусов остановился и сказал:

— Я тебя, Сережка, по-хорошему предупреждал! А теперь я тебя бить буду! Давай стыкнемся!

— Чегой-то вы, ребята? — спросила Таня.

— Я не велел ему к тебе приставать! — заявил Трусов.

— Ишь ты, не велел! А я с ним хочу дружить!

— А я не велю!

Трусов кинул в снег портфель и двинулся ко мне.

Ой как мне не хотелось драться! И робел я, зная, как Валька лихо дерется. Но куда же тут денешься! Я бросил портфель и скинул рукавицы.

Валька выставил вперед левую руку, нырнул под нее и собрался заехать мне правой. А я снизу ткнул ему под левый локоть и начал лупить с боков, снизу и сверху.

— Хватит! — выдавил он из себя и отступил. Из носа у него в два ручья текла кровь…

Таня, конечно, рассказала о моем подвиге, и некоторое время я ходил по школе героем: «Самого Вальку Трусова угостил!»

Был у меня соперник более опасный, чем Валька Трусов, — Гриша Степанов.

Он был старше нас года на два-три. Правда, учился всего лишь на один класс выше.

Рос он без отца. Где его отец и что с ним, мы не знали. Не помню я, чтобы взрослые толковали об этом. Были у него и двое младшеньких — брат и сестра. Мать в одиночку их тянула. Мы бегали все лето без оглядки, а Гриша помогал матери по хозяйству и в колхозе подрабатывал.

Ростом он не выдался, к земле тянула тяжелая работа, но в плечах раздался, грудь была как колокол. Драться с ним никому в голову не приходило, он любого мог поднять над собой и бросить. Как почти все сильные люди, был он очень добрым и недрачливым. С ним было нестрашно ходить в дальние леса, не боялись мы с ним купаться в Оке, где течение сносит тебя, как щепку. А однажды он даже попытался спуститься в «чертов провал». Взяли мы пеньковую веревку, какой возы сена связывают. Перекинули ее на вершину дуба, что поднялся почти вровень с кромкой «провала». Гриша забрался на молоденькую березку, ухватился руками за макушку, березка пригнулась и опустилась на макушку дуба. Веревку он привязал к стволу и начал спускаться вниз по дубу. А мы — я, Валька Трусов, Танечка и Тольман — замерли на кромке в ожидании, что там найдет внизу Гриша. Но до низа он не спустился. Выбрался вверх, по веревке перебрался на обрыв.

— Темно там и сыро…

Был он ровен с нами, никого не выделял, не замечал я, чтобы и Таня привлекала его внимание, но слышал я в деревне такие слова:

— Вот для Гриши какая славная невеста подрастает: Танюша Плошкина…

И последний в нашей ватаге — Тольман. Откуда взялось это окончание к его обычному имени, неизвестно. Вывернулось словечко и прилипло к мальчишке.

Он очень переживал свою незначительность, сочинял всяческие истории, как он побеждал разбойников, но за это прослыл лишь вралем…

 

III

В мае 1941 года призвали в армию моего отца и еще нескольких мужиков, которые в кадровых числились. Случалось, и раньше призывали на сборы, но на этот раз почуяли тревогу. Ждали, что будет. И грянуло.

Все, кто подлежал призыву, ушли, остались бабы да детишки. Но разве кто думал, что докатится война до наших мест? Больше того, к нам приезжали родственники из Москвы, на деревенские хлеба и от бомбежек подальше.

А потом на берегу Оки стали рыть окопы. Но боя у нашей деревни не случилось. Что-то сместилось на фронте, и в одну ночь наши войска оставили позиции. Несколько дней жили мы на ничейной земле, а затем переправились на наш берег на мотоциклах и автомашинах немцы. Разместились по избам на постой.

Гриша Степанов с матерью ушли, и Валька Трусов исчез. Куда его мать отправила, я не знаю. Я, Тольман и Танечка остались в деревне, мы прятались по домам, на улицу не выходили.

Осень кончилась, выпал ранний снег, ударили морозы. Снег лег сразу и густо на мерзлую землю. Загудели метели, деревню укрыли сугробы.

Как-то немецкий комендант вызвал нас с матерью в комендатуру в Верхнюю Вырку. Много и еще кого вызывали. Явились. Тут же, не дав даже домой за вещами сходить, погрузили нас в машину и отвезли в город. Там мы узнали, что всех, кого собрал комендант, везут на работы в Германию…

Везли медленно, в вагоне холод, есть нечего. Давали раз в день какую-то баланду.

Долго ли, коротко ли, дороге конец пришел. Привезли нас в лагерь, оцепленный с четырех сторон колючей проволокой, по углам вышки, на вышках пулеметы. Переночевали мы в тесном бараке, а наутро был объявлен «акцион». Так у нас произносили это непонятное слово. Теперь-то я знаю, что слово исковеркали, слово это аукцион.

В полдень зимнего слякотного дня вывели нас на плац перед бараком, построили.

Вдоль нашего строя прошел с офицерами господин в черной шубе с меховым воротником шалью. Господин тыкал тростью в стоящих, а солдат тут же выдвигал указанных на шаг вперед. Отбирал господин молоденьких женщин и парней постарше меня. Тех, что были с детьми, не трогали. Что это означало, никто не знал, но почему-то завидовали тем, кого взяли. Потом я узнал, что им завидовать не следовало. Отобрали их для химического завода.

Первую партию увели. Нагрянули менее важные лица. Брали по пять, по десять человек. А под конец выбирали по одному, по двое.

Нас с матерью купила пожилая немка.

Можно было считать, что нам повезло. Кивнул я Тане: подойти и попрощаться нельзя было, и мы пошли за нашей хозяйкой. Она ни слова по-русски, а мы ни слова по-немецки. Знала она только слово «карош» и твердила его беспрестанно. Хвалилась, должно быть, что она «хорошая», что нам у нее хорошо будет. Хуже, чем нам было в холодном вагоне под пломбой, трудно придумать…

Немка посадила нас в небольшой грузовичок, сама села за руль. Выехали на дорогу. Ехали быстро, не трясло, дорога асфальтом покрыта. Петляли, петляли, наконец приехали в какой-то хутор. Теперь мы поняли, что немка-фермерша купила нас для работы в своем хозяйстве. Ну а работа на земле матери моей была не внове, да и я разумел по крестьянству. А тут еще и наставник, русский батрак.

— Василий Васильевич, — представился он матери. — Из деревни Гнутки, где стоят собачьи будки… А вы откель?

Я сразу почувствовал, что он не понравился матери. Она поджала губы и, не глядя на него, мрачно ответила:

— И мы оттель!

Василий Васильевич — круглолицый, русый, нестарый человек, тогда ему было под тридцать. Отрастил козлиную рыжую бородку. Щеки пушком заволокло. Розовая, прозрачная была у него кожа, как у молочного поросеночка. Глаза спокойные.

— Мне есть резон темнить, а тебе, мать, темнить нечего… Ты не военнопленная, могла бы и объявиться, а мне понятнее станет, куда нынче немец достиг…

Повернулся ко мне.

— А ты, оголец, как сюда залетел? За мамкину юбку крепко держался? Чего же ты в лес не убег? К партизанам?

— Не успел! — ответил я сдержанно.

Но мать тут же поспешила исправить мою ошибку:

— У нас и не было никаких партизан… Под городом жили. Лес насквозь прозрачный.

— Под городом? — насторожился Василий Васильевич.

Мать вздохнула. Скрывать действительно было нечего.

— Из-под Калуги мы…

— Вон на! — протянул Василий Васильевич. — Совсем мы не земляки. От мужа получила похоронную?

— Похоронную? Нет, не получала!

— Стало быть, как и я, бедолага, числится в пропавших без вести…

— Это почему же числится? — взволновалась мать. — Ничего я от него не получала.

— Когда на фронт ушел?

— Его еще в мае призвали.

— Значит, в деле с первого дня, — определил Василий Васильевич. — А ежели с первого дня, то или убит, или в плену… Другого исхода нет… Но ты не горюй. Хозяйка у нас баба добрая, но строгая. Работу требует в аккурате. Ежели угодишь, хорошо будет.

— Василий Васильевич, что-то у вас не сходится! — остановила его мать. — Что же, все, что ли, в плен попали?

— Говорю, значит, знаю… Или убит, или в плену!

Мать не сдавалась:

— Проходили мимо нас войска… Спрашивала… Видела и таких, что от самой границы отступали… Дрались в отступлении…

Василий Васильевич сделал страшные глаза и приложил палец к губам.

— Передам я тебе, мать, сейчас первую науку. То, что ты сейчас мне сказала, выброси из головы и забудь. Беды я тебе не желаю, потому как ты здесь человек новый и не огляделась… Фюрер!.. — При слове «фюрер» голос у Василия Васильевича, мягкий и даже бархатистый, зазвенел железом. — Фюрер сказал, что Красная Армия разбита и больше не существует… Коли так сказал фюрер, так тому и быть… Это запомни…

— Ладно, запомнила… Дальше что?

— Из деревни? Крестьянскую работу знаешь?

— Знаю…

— Так вот, все, чему ты там научилась, наплевать и забыть! Здесь другая нужна работа, не колхозная!

— А ты сам-то работал в колхозе? Что-то непохоже, как я на твои руки погляжу.

Василий Васильевич недовольно передернулся.

— Чем тебе мои руки не приглянулись?

— Без мозолей. Никогда ты допрежь не держал ни вил, ни чапыг!

— Не держал! А я разве скрываю? Или в колхозники напрашивался? Я, милочка моя, к конторской, к чистой работе с малых лет способности приобрел! Счетное дело умею вести… Тут заново науку освоил! Вот и хочу тебя упредить! Здесь работа с зари и до зари…

— Зарей меня не пугай, мы на пуховиках не отлеживались…

— Ты меня не перебивай! Не со зла советую, для твоей же жизни! С зари и до зари, рабочих часов не считаем! Это раз! Чистота! К тебе небось в коровник надо было в сапогах лезть! Здесь в коровник хозяйка заходит в белом халате. И еще платочек у нее белый в кармане. Тронет ясли, проведет по загородке. Если на белом грязь, то держись. По щекам схлопочешь Она еще добрая, другая сразу в шахту сдаст! Подойники мыть с мылом и горячей водой. Полы скоблить… И тоже с мылом! Навоз выгрести — моя забота, а твоя — все подчистить.

— Слыхивала: немец на обушке хлеб молотит!

— Было! На обушке молотил, а теперь ему все державы покорились и земли невпроворот! Тебе и на обушке не достанется!

— А тебе?

Василий Васильевич ухмыльнулся.

— Обо мне другой разговор! Я для других дел предназначен! Я тут всю науку сквозь пройду, тогда и рукой не дотянешься. В управители имения сгожусь! Я люблю, чтобы порядок!

Долго еще поучал мать Василий Васильевич. Оказывается, он и с языком освоился.

Мать выкидывала вилами навоз из коровника и скребла полы в стойлах и в проходах, а потом мыла их. И так с утра и до вечера.

Василий Васильевич грузил навоз на грузовичок, хозяйка садилась за руль, и они вывозили навоз на поля, разбрасывая его по нарисованным на снегу квадратам.

Доили втроем: хозяйка, мать и Василий Васильевич. Первый раз доили до свету. Потом начиналась уборка, а хозяйка увозила молоко и занималась своей работой.

В полдень шли отмываться и переодеваться. Доили коров в чистых, хотя и не белых, халатах. После дневной дойки — обед.

Было в хозяйстве двадцать пять породистых коров. Для понимающих все ясно. Три работника на такое стадо да мальчишка — это только управиться. С весны начинались полевые работы.

Я назвал нашу хозяйку пожилой женщиной. Это не совсем так, хотя и была она немолода. Когда она нас покупала на «акционе», ей было немногим за сорок. Ее муж и сын воевали в России. Муж участвовал в польском походе, в походе во Францию, считался ветераном, имел награды и чин фельдфебеля.

Так же как и его супруга, он любил слово «разумный». Они его очень часто употребляли и пытались подчинить ему всю свою жизнь. Разумность и расчетливость для них были равнозначны.

Фельдфебель приезжал на побывку в апреле. Коровенкам своим порадовался без особого энтузиазма. Он был уверен, что скоро завоюет новые земли и там поставит крупное хозяйство. От него через Василия Васильевича, который взял на себя еще и обязанности денщика, мы узнали, что Красная Армия отодвинула немецкие войска от Москвы, что освобождена Калуга. Передавая в точности слова фельдфебеля, Василий прибавил, что Гитлер объявил отход войск стратегическим маневром, а весной последует окончательный разгром Советов.

Выходило, что мы с матерью могли пересидеть смутное время в лесу. Эта мысль отравила ей жизнь, заела ее. Начала она чахнуть, а в конце лета слегла и померла от разрыва сердца.

Хозяйка договорилась о месте на кладбище. Какой, правда, у нее при этом расчет был, я не знаю, но, наверное, все же пожалела человеческую душу. Василий могилу выкопал. Взгрустнул. Что-то и у него бодрости к тому времени поубавилось. Но поучений он своих не оставлял.

 

IV

— Ну как, оголец, хочешь или не хочешь услышать, в чем мудрость жизни? А? Молчишь! Ну это понятно! Не до разговоров тебе, когда мать померла… А вот запомни. Старики говорили: нашел — молчи, потерял — молчи! Великая мудрость! Если правильно это перетолковать и каждый раз вспоминать, от многих бед избавишься. Тебе что сейчас нужно? Ежели ты затоскуешь по матери да жалобиться начнешь, конец тебе! Фрау наша — расчетливая женщина… С ней жить можно, это не на шахте под землей, не в каменоломне и не на вредном для здоровья производстве… Ну, что ей будет за радость видеть такую кислую рожу! Спрячь горе в сердце, будь ровен, она тебя при хозяйстве оставит. А это сейчас для тебя самое главное. Здесь ты выживешь. Сколько наших русских бедолаг полегло, а мы с тобой хлебаем щи с мясом. Спрашиваю тебя: разумно это или нет?

Нелегко мне было разобраться во всей этой путанице. Что-то я успел прихватить в свой нравственный багаж из четырех классов сельской школы, от дорогой моему сердцу Евдокии Андреевны. Она по-другому жизнь понимала. Почему, если я нашел что-то хорошее, молчать? Почему молчать о потере, почему мне горе свое прятать? Но тут Василий был прав: нашей фрау ни к чему мои слезы.

Работы по хозяйству прибавилось, суетно было днем, к вечеру после последней дойки все затихало. Хозяйка засыпала рано.

Пока была жива мать, я жил с ней в каморке, а теперь хозяйка перевела меня к Василию Васильевичу. Как мы ни умаивались за день, засыпали не сразу. Василий любил поговорить.

— Я ить, оголец, хоть тебя и соплей перешибешь, знаю, о чем ты думаешь! Успели тебя в школе напичкать идеалами: надо любить Родину, надо за нее жизнь отдать…

Я помалкивал.

— Собирались сражаться со всем миром, а побежали от одной Германии… Это как понять?

Василий Васильевич ждал, что я скажу, а я смотрел пустыми глазами в потолок и молчал. Чувствовал, не прав он, а возразить как? Да и надо ли возражать? Сам же он поучал меня, что на чужбине лучше помалкивать. Никогда до того я не слыхал, что мы собирались воевать со всем миром. От него первый раз услышал.

— Когда война началась, — продолжал Василий Васильевич, — я сразу понял, что к чему. Пришли к нам воевать умные люди, умная нация… Ты гляди, как тут умеют землю доить! А? Земли с обушок, не более! Поглядел их фюрер на наши порядки и решил: а почему бы и не взять, что плохо лежит?

«Умная» и «глупая» нации. Очень для меня это были далекие и недоступные понятия. Но не мы немцев, а они нас продавали в рабство, как скотину. Ума я в этом не видел, а видел жестокость.

Любил он порассуждать о русских людях, укорял немецкими порядками. Повторяюсь: не для меня он пускался в такие далекие рассуждения! Себя утверждал.

Почему-то все убеждал меня, что в России воровство процветало, а я вспоминал Вырку. Никогда у нас в деревне не запирали дверей на замок. Уйдут в поле, припрут снаружи дверь колышком в знак, что хозяев нет дома. И не знал и не слыхал я, чтобы кого-нибудь обворовали.

Создавалось у меня впечатление, что клеветал Василий Васильевич на русский народ, чтобы оправдать свое дезертирство и предательство.

Мать мы похоронили в конце августа. В сентябре у нашей фрау собрались гости. Сыну вышла боевая награда. Был он танкистом, отличился на юге России. За это ему разрешили домой приехать. И отца отпустили отпраздновать такое событие.

Собралось все семейство, назвали родню и знакомых. На празднике я впервые увидел и невесту нашего хозяина — Марту.

Было ей девятнадцать лет, а нашему молодому танкисту двадцать два. По-немецки я тогда уже хорошо понимал. Понял я, что Марту моя хозяйка считает разумной девушкой. Дружат они с Генрихом с ранних лет и давно уже решили, что Марта станет его женой. Со всех сторон это разумно. Марта дочь таких же бауэров, у ее отца тоже молочная ферма. Его не взяли на фронт из-за больной ноги. Хозяйство его процветает. Его опыт да завоеванное фельдфебелем право на землю в России — вот и начало для нового большого хозяйства. Это уже не ферма, а экономия, а по-нашему — поместье.

Фельдфебель нахваливал земли по реке Дон. Тучные земли, просторные, тепло там, земля все родит, не только хлеб и кукурузу, но и виноград, арбузы.

Большой земле нужны рабочие руки.

Фрау говорила, а ее муж подтверждал:

— Ты вот, Василий, аккуратный, разумный человек… Если и дальше будешь разумным, мы тебя старшим над русскими поставим в нашем хозяйстве… Наберешь сам, чтобы работать умели и чтобы водку не пили… Чтобы не воровали… Тебе немцем родиться бы, Василий, а не русским!

Выше этой похвалы у фрау и быть не могло.

Генрих, сынок фрау, вид имел совсем не геройский. В отца мелкорослый, живой и подвижный, но без отцовского самодовольства и тучности. И совсем не белокурая бестия, а черняв, скорее похож на цыгана. Я заметил, что отец его более восторженно говорил о войне и победах. Генрих помалкивал, хотя и не было у него причин обижаться на войну. Судьба его пока миловала.

Марта была высокая, статная, широкой кости. Белокурая, волосы густые и пышные, голубые глаза. Не красавица, но очень мила. Василию под стать, а герою не пара.

Был приготовлен праздничный обед. Фельдфебель выставил замысловатые вина: французские, польские, венгерские и румынские — трофеи. Стояли бутылки с русской водкой; а рядом пиво из чешских подвалов.

У стола прислуживал Василий, а я мыл посуду.

Гости гуляли до вечера. Завели патефон. Всякие песни слышались. И немецкие и русские. Опять же трофеи! Навез хозяин пластинок из разных стран.

Фрау царила за столом на зависть соседкам.

Уехали воины. Фрау погрустнела, ее утешал Василий.

— Теперь уже скоро, — вещал он. — Сталинград — это незнамо где… Это, почитай, уже Азия… Там до Урала рукой подать… Волгу перервут, и Москве конец!

Фрау спрашивала:

— Это правда, что Сталинград такой важный город? Почему большевики его не отдают?

— Да нет! — радостно пояснял Василий. Доволен был, что его слушают. — Город большой, да какая в нем важность? И важнее города брали. Киев, Харьков, Минск, Одессу, Севастополь… Возьмут! Со всех сторон степь, его никак не защитит Красная Армия…

…Первой пришла похоронная на сына, на героического Генриха.

Фрау вынула из ящика почту и остановилась на крылечке, нацепив очки, прочитала и вдруг бегом кинулась наверх, в свою комнату.

Василий приложил палец к губам, дал знак, чтобы я притих и не шевелился. Я замер на пороге. Василий скинул с ног бахилы на деревянной подошве и босиком, неслышно ступая, поднялся на несколько ступенек. Прислушался. Но я и снизу слышал всхлипывания и стоны.

Василий сбежал вниз, мы ушли в коровник.

— Работай, работай, оголец! Фрау в большом расстройстве! Как бы и нам бедой не обернулось! И молчи! Совсем молчи!

Мы вычистили навоз, я отвез его на поле. Подготовили коров к дневной дойке. Без фрау не положено было доить. Но фрау не появлялась.

— Давай без нее, — приказал Василий. — Загорится молоко у коров.

Меня к дойке Василий не допустил: я помогал ему сливать молоко из подойников в бидоны, задал корм коровам. Двадцать пять коров выдоить — это, я скажу вам, работенка. Василий взмок, но уложился во времени.

Начали мы дневную чистку и мойку коровника. Я скоблил полы. Василий погрузил бидоны и уехал.

Распахнулась дверь. Услышал я шаркающие шаги. Поднял голову, около стоит фрау, стоит и смотрит на меня из-под очков.

Ни самодовольства, ни деловитости, а лишь растерянность на лице.

— Мальчик… — начала она. — Ты понимаешь меня, мальчик?

Я кивнул головой. Понимать уже многое понимал, но сказать по-немецки не очень-то умел.

— Это карош! Мальчик, я должна объявить… Мой Генрих убит! Вот!

И она протянула мне бумажку с извещением из воинской части.

А что мне было делать с этим извещением? И вообще что я мог ответить или сделать? Но и молчать, наверное, было нельзя.

Я подержал бумажку в руках.

Фрау обвела взглядом коровник. Достала из кармана халата белый платок, провела по загородке — платок остался чистым. Я следил за ней и видел, что она сделала это по привычке. Потом прошла к столу, на котором стояли подойники.

— Надо доить коров?

— Нихт! — набрался я храбрости ответить по-немецки. — И добавил по-русски: — Василий доил… Повез молоко…

Она одобрительно кивнула головой.

— Работать надо!

А вскоре обрушился на нашу хозяйку второй удар. В Сталинграде убили фельдфебеля. И об этом она получила извещение. Одно за другим: сначала сына, потом мужа. Опустел дом, пропал смысл всего разумного, чем жила фрау.

Утешил ее Василий.

— Молчи, парень! — наказал он мне. — Нашел — молчи, потерял — молчи! И вида не подавай.

Молчать-то я молчал, да только хозяйка нисколько не скрывала их отношений.

Работа шла по-прежнему все с той же деловитой размеренностью. Василия она перевела к себе на верхнюю половину.

А дни тянулись и тянулись, похожие один на другой. Коровник — поле, поле — коровник, вот и весь мир вокруг нас. И вдруг что-то случилось. На домах повисли траурные флаги. Ударило слово «Сталинград».

У нашей фрау свое несчастье, ей не до общих бед, она, по-моему, не сразу поняла, что случилось.

Прибежала к ней Марта. Я уже хорошо понимал, о чем они толкуют: под Сталинградом погибла немецкая армия, а Красная Армия перешла в наступление.

Марта дотошно расспрашивала Василия, где Сталинград, что это за город. Василий показал на карте Сталинград. Но ничего, конечно, объяснить не мог. Замолчал, замкнулся в себе, прекратились его поучения. Я его по-прежнему боялся и помалкивал, хотя очень хотелось спросить, что же случилось с «умной» нацией и как быть с заявлениями фюрера, что Красной Армии больше не существует. А тут к весне ближе приключилась с ним история.

Подъехала к нашему дому военная машина, и вышли из машины русские люди в какой-то странной форме. Хозяйка встретила их на крыльце.

Я стоял во дворе неподалеку. Они вежливо попросили вызвать Василия. Василий вышел, спустился к ним с крыльца.

— Так вот, Голубенко, — произнес офицер, — создана Русская освободительная армия под командованием генерала Власова. Бери в руки автомат и становись в строй!

— Э-э-э, — затянул Василий. — Я против всякого убийства!

Офицер нахмурился:

— Знаем таких навозных жуков, что толстовцами прикинулись. А если сюда придут большевики? И до тебя доберутся.

— А я вот сейчас в гестапо пойду и объявлю, какую вы тут пропаганду пущаете!

Офицеры уехали. Гестапо Василия не тронуло.

— За меня хозяйка горой встала! — объяснил он мне.

Тогда мне и такое объяснение годилось. Теперь-то я понимаю: толкался он среди русских рабочих, выявлял настроения и доносил в гестапо.

Минул еще год моей рабской жизни. Время наступило для немцев смутное. Все уже знали, что Красная Армия теснит гитлеровцев повсюду, что недалеко ей до границ Германии…

Перевалило мне на шестнадцатый год жизни, в доверии у хозяйки я был полном.

Стоп! Вот он, поворотный момент в моей жизни. Совсем просто все объяснить, только слегка, совсем слегка слукавить! Даже следователь, хотя и всю мою жизнь изучил, на этом моменте остановки не сделал. А мне надо сделать.

— Сколько вам было лет, когда окончилась война? — спросил меня следователь.

— Семнадцать.

— Почему же вы не явились к союзным войскам с просьбой отправить вас на Родину?

— Испугался…

— Могло быть… — согласился следователь. — Лагерь для перемещенных лиц не дом отдыха…

Но я совсем не этого испугался. Неустроенность меня отпугивала, а я тогда уже был при деле.

Красная Армия неудержимо накатывалась. С северо-запада надвигалась армия союзников. Василий от страха продолжал ругать большевиков, но прорывались иной раз у него и такие фразочки:

— Обнадежили понапрасну и скукожились! — Это он в минуту отчаяния так о германском фюрере выразился.

У фрау опустились руки, нарушился образцовый порядок. Василий еще как-то поддерживал хозяйство, деваться ему было некуда.

А у меня завязалась дружба с Мартой.

Она частенько приходила к нам, ко мне скорее. Сначала расспрашивала о России. Немного я мог ей рассказать. Россия утонула в дыму и тумане. Заморочил голову мне Василий, а о своих детских играх что же рассказывать.

Однажды Марта меня решительно спросила:

— Скоро сюда придут ваши или американцы… Тебя освободят, и ты можешь уехать в Россию. Ты уедешь?

Вопрос прямой и, казалось бы, тогда для меня ясный. Василий содрогался от ужаса перед таким исходом. Пугал он и меня:

— Ты, парень, вот что… Мы тут с тобой отсиделись, пережили непогоду… Ты не вздумай обратно возвращаться! Это прямая дорожка под пулю!

Я уже не был бессловесным. Спросил его с некоторым даже вызовом:

— А мне чего страшиться? В плен я не сдавался, присяги не нарушал… Меня мальчишкой посадили в вагон и увезли!

— А что ты здесь делал, парень? На кого ты работал, кому помогал? Врагу помогал! Ты врагов молоком да маслицем откармливал! Как на тебя там посмотрят? Так что и тебе возврата нет! Думай, куда податься! Да в России-то сейчас мрак, разруха… Не скоро она на ноги подымется!

Это меня не пугало. Что могло быть страшнее рабства, какой еще мрак после этого мог испугать?

Когда Марта прямо поставила вопрос: уеду ли я или останусь, прямо ей отвечать я опасался. Еще не окончательно рухнула власть гестапо, еще стоял Берлин, а в Берлине сидел фюрер. Но и лукавить с девушкой мне почему-то не хотелось.

— Боюсь… — ответил я. — Меня могут судить! Я на немцев работал!

— Это глупость! — перебила она. — Мальчишек не судят!

— Дом мой разорили… Некуда ехать! Отец, наверное, убит.

— У тебя две руки, и ты здоров! Ты не хитри со мной! Если очень скучаешь о России — скажи! Мне тогда ты не нужен! А если забыл Россию, то возьми меня в жены. Генрих-то убит! У нас теперь нет женихов.

Марта была старше меня, в расцвете женской красоты.

— Я девушка честная, — продолжала она. — Женой буду хорошей. Мне дети нужны. И начинать нам есть с чего… Хозяйство не развалилось… Молоко и масло в цене будут. Ваши сюда не успеют, американцы раньше придут… Никто тебя отсюда насильно не увезет! Я тебя прикрою!

Я молчал: научился сразу не выскакивать.

Насмотрелся я, что такое хозяин. А тут сам могу стать хозяином. Понравилось мне это.

— Не уеду! — сказал я Марте.

— Из-за меня?

— Из-за тебя!

— Вот и хорошо! — сказала она спокойно. — Я объявлю, что с завтрашнего дня ты ко мне переходишь. Поженимся, когда тебе восемнадцать лет исполнится…

Вскоре война кончилась.

Пересидел я войну в коровниках. Слышал взрыв бомб, когда американцы бомбили завод, что стоял неподалеку от хозяйства фрау.

Разыскивали пленных и угнанных в рабство. Сам я не объявился, никто на меня не указал. Минула и эта пора.

Отмечу еще одно событие. Фрау продала свою молочную ферму, и они вместе с Василием куда-то исчезли. Некому было интересоваться, куда они исчезли и почему.

Следователь спросил меня в этом месте:

— Итак, жизнь ваша устраивалась, вы сделались чем-то вроде фермера… Мелкий немецкий буржуа? Годится такое определение?

Я ответил, что такое определение подходит.

Мы поженились с Мартой.

Все развивалось по ее плану, она была женщиной волевой и умела настоять на своем.

Работа все та же, что и у фрау, но на себя.

Марта родила двоих сыновей. Все у нее сосредоточилось на наших мальчиках, все интересы только вокруг них.

Любила ли она меня? Любила! Это было разумно, это устраивало ее, я был отцом мальчиков.

Из поколения в поколение деды и отец Марты жили размеренной жизнью. Они довольствовались своим миром, не рвались к тому, чтобы раздвинуть его рамки, все делали на века.

Взять хотя бы мебель. Тяжелая, массивная, прочная, кувалдой не разобьешь. И некрасивая.

— Людям всегда нужно будет масло, молоко, мясо… Это фундамент. Мы стоим на прочном фундаменте, — передавала мне Марта мудрость своих предков.

Вокруг столпотворение. Разорялись богачи, возникали из ничего эфемерные богатства, кто-то играл на бирже, кто-то пускался в спекуляции, нас с Мартой это никак не касалось. Действительно, молоко, масло и мясо каждый день покупались, а цены на них росли с неуклонной закономерностью.

Но стены этой крепости по новым временам оказались не столь прочными. О них разбились все бури прошлого столетия, а тут стены дали трещину. Мне сделалось тесно в этой крепости. Характер? Нет. Истоки надо было искать в моей прежней жизни, в том, чему научила меня первая учительница, Евдокия Андреевна.

Была Евдокия Андреевна сухонькой старушкой, ходила в очках с сильными стеклами. На ней был неизменный черный жакет, белая блузка, под воротничком черный бантик. Такой она мне и запомнилась. Взрослые рассказывали, что Евдокия Андреевна приехала в наши края задолго до революции.

Помнил я и ее первый урок, первые слова, которые врезались в память навечно.

Евдокия Андреевна оглядела нас, расспросила, как кого зовут. Словом, познакомилась с нами. А потом подошла к доске и объявила:

— Сейчас, дети, мы начнем наш первый урок… Вообразите себе, что перед вами лестница. До самой верхней площадки этой лестницы не каждому дано дойти и за всю жизнь. Вот вы стоите на земле… Кто-нибудь из вас забирался на дерево?

По классу прошелестел смешок. Евдокия Андреевна подошла ко мне.

— Вот ты, Сережа, лазил на дерево?

Я вскочил и ответил с готовностью:

— На дуб, что на берегу…

— Теперь скажи мне, что ты видел с земли, когда стоял под дубом? Вспомни хорошенько.

Я зажмурил глаза и представил себя на секунду перед дубом. Дуб рос в низинке. Из низинки виден противоположный берег Оки, обрыв над берегом, далекий шпиль колокольни Спаса на Угре и село.

— Больше ты увидел с высоты, чем с земли, Сережа?

— Больше! — в один голос ответил весь класс.

— Вот вы стоите на земле… Оглянитесь, много ли вы увидите? Поднимемся на первую ступеньку нашей бесконечной лестницы. Вы увидите чуть больше, чуть дальше. Еще ступенька — еще дальше. Еще ступенька — еще дальше. Ну а если подняться по лестнице доверху? Весь мир тогда у вас будет как на ладони. Грамотность, знания — это и есть наша с вами бесконечная лестница. Вот теперь скажите мне: зачем вы забирались на деревья?

— Интересно посмотреть… — ответил кто-то.

— А скажите мне, дети, разве не интересно подняться на лестницу, с которой будет виден весь мир? Вот я сейчас нарисую на доске первую букву нашего алфавита… Буква А. Потом вы научитесь ее писать. И считайте с этой минуты, что вы все вместе поднялись на первую ступеньку… И так мы будем с вами подниматься выше и выше… Когда-то я оставлю вас, на другие, более высокие ступеньки вас поведут другие учителя, а настанет час, и каждый из вас будет подниматься по этой лестнице без проводников… И чем выше, тем дальше будет видно…

Красивая сказочка. В буднях школьных частенько она забывалась, а вот совсем не забылась. Затосковал я по этой лестнице. И чем благополучнее шли дела в хозяйстве, тем больше меня разбирала тоска. Не выразишь словами эту тоску, я чего-то жаждал, а от этого пропадало спокойствие. Чего я жаждал, я не мог сказать.

Коровник, ферма, дом и кухня, грузовик с бидонами молока — этим не мог я ограничить свою жизнь.

А тут разразилась эпидемия приобретательства…

Началось послевоенное возрождение промышленности. Особенно оно сделалось заметным в предметах широкого потребления. Промышленность выбросила на рынок множество заманчивых игрушек, в общем-то необходимых в быту.

Уже определились наборы вещей, которыми должны были владеть те или иные лица. По ним судили о вкусе человека, о его достатке и общественном положении.

В просторной столовой Марты стояли две семейные реликвии: буфет столетней давности, сработанный прочно и грубо, и дубовый обеденный стол, за который могли сесть два десятка гостей.

И буфет и стол безотказно служили нескольким поколениям. Служили и нам. И мы, по совести сказать, их просто не замечали. И вдруг они стали мешать. Марта, моя разумная и расчетливая Марта, вдруг сказала, что надо купить новую мебель, иначе перед людьми стыдно. Стол и буфет — это только начало. Одно цеплялось за другое. Привезли новую и модную столовую. Не было в ней прочности, а красота была временна и условна. Скажу наперед: мы трижды в своей не очень долгой совместной жизни меняли столовые, но так и не угнались за модой.

Потом оказалось, что надо поменять спальню, потом гостиную, потом надо завести в доме фарфор, а тут в наступление двинулись холодильники, стиральные машины, телевизоры, радиоприемники. И каждый год новые. И наконец оказалось, что мы не можем существовать без легкового автомобиля…

Мы решили, что, пока не разорилось наше хозяйство, я буду учиться. Марта мечтала, чтобы я стал коммерсантом и открыл бы собственное дело. Чистое дело! Не навоз и не ферма!

С чего начинать, мы не знали, посоветоваться было не с кем. И тут я узнал, что есть в Западной Германии люди, так же, как и я, не вернувшиеся в Россию. Их по-разному называли: невозвращенцы, перемещенные лица, эмигранты. Узнал я также, что они состоят в каких-то организациях, которые помогают им устроиться в жизни. Я решил, что с русским человеком я сумею посоветоваться, и начал искать…

Только ли посоветоваться о коммерческих делах хотелось мне? Я не тосковал по родине, но я все время о ней помнил, как бы ощущал мою Вырку — далекие леса, озера, весь край за своей спиной. Они снились мне, и я всегда досадовал, что сны быстротечны. Нет, не только посоветоваться шел я к русским, я хотел найти у них хотя бы осколок того мира, который остался у меня в снах, хотелось сблизиться с людьми, не чужими, своими… Не выразишь сразу, что я собрался искать у русских на чужбине…

Мне посоветовали поехать во Франкфурт-на-Майне.

К кому, в какую организацию еду, я не знал. Мне дали ее название — НТС, но три буквы эти ни о чем не говорили, а как расшифровываются они, я тут же забыл.

Машина моя, хотя и был это всего лишь «фольксваген», произвела впечатление. Швейцар с легким поклоном распахнул передо мной дверь. Меня достаточно любезно препроводили в кабинет к немолодому, довольно представительному господину. Высокий, стройный. Седые виски. Волосы уложены красивой волной, жесткие, черные. Продолговатое лицо холеное, значительное. Черный костюм, белая сорочка, черный галстук. С такими господами на немецкой земле мне встречаться до той поры не случалось.

— Чем обязан? — раздался вопрос на русском языке.

Дрогнуло у меня сердце. Каких я видел до той поры русских? Василия да работников на ферме.

— Здравствуйте! — ответил я. — Я русский…

— Это я понял! — ответил мне господин и чуть заметно, одними глазами улыбнулся. — Это я вижу, хотя вы и обратились к нашему привратнику на немецком языке…

Он не садился, поглядывая на меня сверху темными глазами. Я ощущал силу его взгляда, его придирчивость и недоверие…

— Итак, Сергей Тимофеевич Плошкин… Вам известно, куда вы прибыли?

— Я не знаю… — ответил я. — Мне сказали, что вы занимаетесь русскими эмигрантами… Я хотел бы узнать, чем вы можете мне помочь?

— Все правильно! — подтвердил господин. — Мы занимаемся русскими эмигрантами. Правда, в эти слова можно вложить любой смысл. Мы все здесь русские эмигранты. Точнее, мы не занимаемся эмигрантами, а мы создали союз русских эмигрантов, который защищает их интересы, ибо русскому человеку жить в Европе не так-то просто. И мы помогаем русским эмигрантам. Но вы, Сергей Тимофеевич Плошкин, не нуждаетесь в самой элементарной помощи. Вы имеете работу?

— О да! Я имею хозяйство. Не свое! — поспешил я поправиться. — Хозяйство моей жены, молочная ферма.

Господин засмеялся.

— Это! Это так понятно! Одной фразой вы очертили мне всю свою судьбу! Вас вывезли из России с матерью, когда вы были мальчиком. Скажем, в сорок первом году?

Я тогда не умел скрывать свои чувства. И господин легко заметил мое удивление.

— Ничего необъяснимого! — ответил он. — Вы очень хорошо говорите на немецком языке. Для того чтобы так говорить, надо прожить в Германии несколько лет. И лучше с детства, взрослый человек не избавляется с такой легкостью от акцента. Отсюда я и вывел, что угнали вашу мать, а с ней и вас. Я гляжу на ваши руки и вижу, где вы работали все это время… Вашу мать приобрела крестьянская семья. Это в Германии очень расчетливое сословие. Все, что они имеют, они имеют как результат огромного труда и напряжения. Они в меньшей степени были заражены расовыми предрассудками Гитлера, и поэтому, наверное, на семейном совете было решено взять вас в зятья. С женихами после войны в Германии не очень густо… Ваша жена, должно быть, старше вас?

Господин улыбнулся, отошел от меня и сел на стол. Щелкнул крышкой ящика, подвинул ко мне сигары.

Я поблагодарил и отказался.

— Завидую вам, Сергей Тимофеевич! Работа на ферме, чистый воздух. Не курите! Все у вас впереди… Позвольте поинтересоваться: как идет ферма?

— У нас двадцать коров. Летом мы нанимаем работников.

— О-о-о! Я правильно угадал. К нам вы пришли не за пищей телесной, а за пищей духовной! Не так ли?

Я кивнул. Мне очень хотелось понравиться. Теперь-то я понимаю, что и этот господин изо всех сил старался понравиться мне, что я был ему более нужен, чем он мне, хотя я пришел к нему, а не он ко мне.

— Итак, — продолжил он, — что же вас привело к нам? Тоска по родине, тоска по русским людям? Или вы хотели получить от нас какой-либо практический совет?

Он опять угадал, этот проницательный господин.

— Да! — ответил я. — Я хотел получить практический совет…

— Покончим в таком случае с Россией! — воскликнул он после непродолжительной паузы. И тут же улыбнулся уголками губ. — Право, с ней никак нельзя покончить! Я не так выразился! Я понял, что по родине вы не тоскуете! Вы счастливо акклиматизировались! Про себя я этого сказать не могу!

Он встал, сцепил пальцы рук.

— Я безумно тоскую по России! Это придет и к вам, Сергей Тимофеевич! Немецкая деловитость вашей супруги не убьет этой тоски. Она лишь ее приглушила! Вы имели возможность вернуться на родину… Почему вы не вернулись?

Я не был готов к ответу на этот вопрос, как не был готов и на следствии в Москве, как не готов по-настоящему и сейчас, когда обязан рассказать все без утайки о своей жизни.

Я задумался: как бы ответить этому господину?

— Женились! — ответил он за меня. — Сколько вам было лет?

— Восемнадцать!

— Ну конечно! Девица на выданье, даже перезрела.

— Еще я боялся… — добавил я.

— Вы боялись? Боялись вернуться в Россию? Чего вам бояться? Какие вы совершили преступления в период вашего несовершеннолетия? Помилуй бог! Кто вас запугал?

Так в нашей первой же беседе с этим господином возникло имя Василия. Я рассказал, как и чем он пугал меня.

Господин снисходительно усмехнулся.

— Он, ваш Василий Васильевич Голубенко, сам боялся. И он, я вам скажу, Сергей Тимофеевич, имел все основания бояться! Во-первых, он дезертир! Во-вторых, он струсил и добровольно сдался в плен. Добровольная сдача в плен во все времена считалась предательством. Ваш Голубенко вдвойне предатель. Не Россия шла завоевательной войной на Германию, а Германия вторглась в Россию! Он должен был защищать свою землю, землю своих отцов, своей матери! Где он сейчас, этот Голубенко?

Я рассказал, как он исчез. Господин прищурился, задумался.

— А вы знаете, Сергей Тимофеевич, какая у меня родилась мысль? Василий Васильевич Голубенко вернулся в Россию! Но он не хотел, чтобы вы вернулись туда как свидетель его нравственного падения! Поэтому он вас и пугал… Вам возвращение в Россию ничем не грозит! Мы готовы оказать вам в этом содействие! Вы желаете вернуться на родину?

— Нет! Я не собирался вас об этом

— Вас привязывает к этой земле супруга? Вы ее любите?

— А почему мне ее не любить? И потом мы с ней не нищие!

Господин подошел к окну и отдернул пошире штору.

— Да, — сказал он. — В России вы такого автомобиля иметь не будете! В России ваш заработок будет ниже, чем здесь… В России вы не будете сами себе хозяином! Самое большее, на что вы можете там претендовать, это на должность чернорабочего. Разумно. Правда, мне, моему сердцу русского оскорбительно и горько слышать, что вы отказываетесь уехать в Россию. Но об этом, возможно, мы еще поговорим с вами… В чем же смысл вашего визита?

— Я хотел бы учиться… А как это сделать, я не знаю!

Господин вернулся в свое кресло, откинулся на спинку и уставился на меня. Я испугался: не сболтнул ли я непомерную глупость?

— Сколько вам лет?

— Двадцать два года…

— Чему вы хотите учиться?

— Коммерческому делу!

— Коммерции не учатся! Коммерция — это талант! — обрезал он меня. — Учиться вам надо! Согласен! Когда вы немного образуетесь, тогда, быть может, и поймете, к чему вы пригодны.

 

V

Встречи с соотечественниками в ближайшем городке — там находилось отделение НТС — разочаровали меня. Я быстро их раскусил. Все это оказались люди житейски неустроенные. Один из них даже мне сказал грубо:

— А ты куда лезешь? Тебе-то чего не хватает? Я вот помыкался по белу свету… Строил аэродром для американцев, потом меня какой-то русский хмырь по фамилии Болдырев уговорил поехать в Марокко. В прекрасное солнечное Марокко! Едва выбрался… Виктор Михайлович помог. Спасибочко ему, благодетелю!

Я так и не понял, издевается он или искренне благодарит. Соотечественники мои искали через союз работы, и мне казалось, что союз занимается их трудоустройством.

Собирались мы когда раз, когда два в неделю. Читали брошюрки на русском языке о России, о войне. Мыслилось, что мы должны обсуждать прочитанное. Но обсуждений не получалось. Никто из нас не знал, что происходит в России. Однако некоторое время спустя ко мне прикрепили учителя русского языка и объявили, что уроки союз оплачивает.

Примерно через полгода подключился к занятиям со мной преподаватель немецкого языка.

Меня торжественно приняли в Народно-трудовой союз (в нашем городке полгода спустя после моего визита во Франкфурт-на-Майне). Я написал клятвенное обязательство «не щадя своей жизни проводить идеи Народно-трудового союза и выполнять всякую другую работу, которую от меня потребуют наши руководители». Правда, мне не совсем было ясно, какие я должен защищать идеи, какую работу мне могут поручить, но это не казалось мне важным. Ко всей церемонии я отнесся несколько скептически, почитая ее лишь ничего не значащей формальностью. Мое письменное обязательство было прочитано вслух, меня поздравили с вступлением в союз и тут же сожгли этот документ. Для конспирации.

Однажды было объявлено: наш союз собирает совещание под Мюнхеном. Я был послан на это совещание от нашего отделения.

На совещании выступил человек, которого нам представили как одного из руководителей союза. Опять же обошлось без фамилии. Держался он начальственно, но не был внешне так обворожителен, как мой первый наставник, был похож на военного человека. Он рассказывал об общем положении дел в мире, о политике, которую проводят США, Англия, Франция. Говорил интересно, я узнал много новых для себя вещей, но поразила меня заключительная часть его речи. Я даже записал ее.

«Наша борьба растет и ширится. Молодежь не должна обзаводиться уютными домиками и семьями, она должна быть на родине вместе со своим народом, готовить почву для народной революции».

— Революции в России? — спросила Марта, когда я ей рассказал об этом слете. — Зачем это нам с тобой? Что она нам даст?

Вскоре после этого нам позвонили по телефону и сказали, что в ближайшее воскресенье ко мне приедет гость из Франкфурта-на-Майне. Предупредили, что человек мне известен, и попросили держать в тайне предстоящий визит.

— Пусть приезжает! — заключила Марта. — Я у него сама спрошу, зачем тебе революция в России!

Однако к приезду гостя она приготовилась отменно. Был испечен праздничный яблочный пирог, приготовлен обильный обед; она выставила вино, которое привез еще ее не состоявшийся жених.

В полдень у нашего крыльца остановился черный «мерседес». Из машины вышел тот самый господин, который принимал меня во Франкфурте-на-Майне. Стояла промозглая февральская погода. Снег источал влагу, было сыро и холодно.

Я открыл дверь и помог гостю снять шубу. Он сказал, чтобы я его представил своей супруге как Виктора Михайловича.

Он поцеловал у Марты руку и, не опуская руки, сказал:

— Вы, Сергей Тимофеевич, были очень сдержанны в прошлый раз, рассказывая о своей супруге! Вы прячете красавицу! Ваша супруга — это мать! Это сильное тело может родить только здоровых детей! У вас есть дети? Они здоровы?

Марта расцвела в улыбке. Он приласкал мальчиков, достал из кармана подарки — два детских шоколадных набора.

Марта была им очарована, но разумная расчетливость не оставила ее. Надо сказать, если она что-либо наметила, то нелегко отказывалась от намеченного. Она спросила гостя: о какой революции говорили нам в Мюнхене? Можно было подумать, что гость ожидал этого вопроса.

— Мой друг способен обеспокоить общество! — воскликнул он. — А людей положительных, устойчивых в своих привычках и взглядах даже и взволновать! Это далекая задача! Но если я вам все объясню, вы ее не посмеете отвергнуть! Вы должны, Марта, — продолжал он, — понять мужа! Вам это трудно, мне легче. Я тоже с молодых лет живу в Европе, вдали от родины. Мне дорога оттуда каждая весточка, когда в ней содержится что-то хорошее, что-то радостное. Но, — гость развел руками и вздохнул, — радостного и веселого там мало. — Он приложил руку к сердцу: — И здесь от этого больно!

Виктор Михайлович встал, обошел стол и сел рядом с Мартой.

— Сергей Тимофеевич, это для вас! Но я рад, что меня услышит и Марта! А вы знаете, когда создавался наш союз, мы ни о какой революции не думали. Создавался он, когда я был так же молод, как и вы… Быть может, чуточку постарше! Меня тоже мальчишкой увезли из России. Родители увезли, они бежали от революции, от большевиков. Мой отец был офицером. Сражался на фронте в первую германскую войну! Он, вероятно, сражался против вашего отца или вашего деда, Марта?

— В ту войну был убит мой дед! — ответила Марта. — Но он был убит не в России, а во Франции.

— Франция была союзницей России… Отец мой и ваш дед, как видите, состояли во враждебных лагерях. Ваш дед был убит во Франции, мой отец — в Восточной Пруссии. Судьба должна была бы нас навеки развести, не оставив возможности для примирения. У нас в России была собственная земля. В семнадцатом году свершилась революция! Я был мальчиком, но кое-что понял. Я знал, что мои старшие братья, что моя мать сочувствуют нищему русскому народу! Я знал, что отец мой презрительно относился к бессильному и безвольному тогда царю Николаю Второму! Он ждал с великой надеждой революцию… Он был убит до революции. Но он не пережил бы разочарования! Большевики в дикой озлобленности прежде всего отняли у нас землю. А это означало отнять у нас средства к жизни. Нас не брали на службу, нам не давали учиться. У матери сохранились фамильные драгоценности, в двадцатом году она увезла нас в Германию…

Виктор Михайлович давно уже встал и мерил шагами столовую. Говорил возбужденно. Он остановился около меня и едва слышно произнес:

— Я очень сожалею, что Марта не поймет сейчас моих слов, а перевести я не могу… Это стихи Тютчева, дворянина! Его стихи о России:

Эти бедные селенья, Эта скудная природа — Край родной долготерпенья, Край ты русского народа! Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный, Что сквозит и тайно светит В наготе твоей смиренной.

Виктор Михайлович читал вполголоса, чуть склонившись надо мной. Он умел читать стихи. И я чувствовал, как раздвигаются стены нашего дома и передо мной возникают соломенные крыши Вырки, наш дом на пригорке, разбитая молнией ветла на краю деревни.

Он выпрямился, отступил от меня на шаг, в глазах у него застыли слезы. Он закончил:

Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде царь небесный Исходил благословляя.

Он медленно подошел к Марте, положил руку на спинку ее стула.

— Переведи ей, Сережа. — Он назвал вдруг меня по имени. — Ты уловил, в чем ужас России?

Тут он перешел на немецкий язык, не надеясь, что я переведу:

— «В рабском виде царь небесный»! Вот он, весь образ России! Никто так не обрисовал нашей отчизны, как дворянский поэт Тютчев! За что же нас предали проклятью и ненависти? Мы росли на чужой земле, мы росли в ужасе ненависти, наши отцы старели, от нас все дальше и дальше отдалялась родина… Но как бы ни была прекрасна Европа, родины нам она не могла заменить! И тебе, Сережа, никогда не заменит!

Виктор Михайлович перешел на русский язык:

— Мы жили как неприкаянные… Но мы, молодое поколение эмиграции, не были связаны кровной враждой с теми, от кого пришлось бежать нашим родителям! Они сошли, сами сошли со сцены, никто их даже не подталкивал. Это как сумасшествие! Одни играли в оловянных солдатиков. Это генералы, позорно побитые русскими мужиками, которым они отказывали во всем, кроме права быть пушечным мясом. Прикрывая не только от других, но и от самих себя свою неполноценность, они продолжали сражаться на картах. Они чертили на картах красные стрелы ударов по Красной Армии, создавали генеральные замыслы военных кампаний против Советской России. У нас в архиве можно найти такие две-три карты. Я мог бы вам их показать. Стрелы вычерчены с большой тщательностью, все рассчитано по срокам… Одного не было у генералов — вооруженных солдат, которые захотели бы пролить кровь за химеры. Виктор Михайлович подвинул к себе бутылку шампанского, сохраненную Мартой с сорок второго года. Я поспешил открыть ее. Пенистое вино полилось в бокалы. Подставила свой бокал и Марта.

— Вам не скучно? — спросил ее Виктор Михайлович. — Это так далеко от вашей жизни, ваших интересов, непонятно вам, должно быть?

Нет, нет, моей Марте было не скучно! Быть может, ее возбудило и вино, она редко пила, вино ее всегда оживляло, а меня угнетало. У нее блестели глазки, на щеках проступил румянец, признак особого волнения. У меня зашевелилось даже что-то похожее на ревность. Меня она никогда так не слушала, да я и не мог ничего подобного ей рассказать.

— Нет, нет! — запротестовала она. — Я никогда не слыхала о подобных вещах! Я не думаю, чтобы наши немецкие генералы занимались бы столь неразумными проектами…

— Вы ошибаетесь, Марта! — отпарировал Виктор Михайлович. — Напрасно вы думаете, что это чисто русская национальная черта… Это черта всех побитых генералов! И ваши генералы, гитлеровские генералы, сейчас заняты тем же самым. Они чертят стрелы на картах второй мировой войны и делают выкладки. Им кажется, что, измени они в сорок третьем году направление колонн, они выиграли бы войну… Мы, молодое поколение эмигрантов, не могли жить иллюзиями. Мы стояли перед двумя совершенно реальными положениями. Первое мы твердо знали: судьба русских эмигрантов в Европе бесперспективна, поле нашей деятельности ограничено, наши духовные запросы не включены в круг запросов Европы. А имея перед собой долгую жизнь без перспектив, жить невозможно. Второе положение: мы не могли возвратиться в Россию и получить обратно все, что у нас отняла революция. И там, в России, мы были чужими людьми. И мы создали чисто добровольный союз с задачей изучить Россию. Союз назвали «Национальный союз нового поколения»…

После того как был подан кофе, Виктор Михайлович как-то очень спокойно и по-домашнему спросил:

— Можно ли было осудить нас за стремление узнать свою родину? Человек на опыте тысячелетнего существования на земле пришел к трем вопросам в оценке состояния человеческого общества… К трем великим и вместе с тем проклятым вопросам человеческого бытия. Мы спрашивали: «Есть ли в России хлеб, чтобы каждый русский был прежде всего сыт?» И мы ответили: «В России хлеба не хватает». Вы, Сережа, могли бы опровергнуть этот наш вывод?

Виктор Михайлович молчал, ожидая моего ответа. Марта вопросительно смотрела на меня.

— Мы поставили второй вопрос: «Есть ли в России бог?» И мы вынуждены были ответить, что бога в России нет. Разрушена вера, разрушена и нравственность. И еще мы спросили: «Есть ли в России уважение к отцу и матери?» И мы ответили: «Нет!»

Марта медленно поднялась со стула. Она постояла, мгновение всматриваясь в Виктора Михайловича, покачала головой и вышла.

А я остался в растерянности, не зная, как истолковать ее уход и что отвечать моему гостю.

Виктор Михайлович неторопливо раскурил погасшую сигару, подвинул к себе кофейник, налил кофе и деловито стал расспрашивать меня, как идут занятия, посоветовал не бросать уроков и пообещал разведать, как можно было бы меня ввести в коммерческий мир…

— О России забудь! Эти твои друзья доведут тебя до беды! — сказала мне Марта, когда мы проводили гостя.

Но гость раздразнил мое воображение, у меня возникло множество вопросов, сам, без его помощи, я на эти вопросы ответа не мог найти.

И мне, наверное, до бесконечности предстояло бы метаться между запретом Марты и тягой к этим людям, но они сами пошли нам навстречу.

Не меня, а Марту пригласили участвовать в коммерческом деле. На первых шагах ей предложили выгодное помещение капитала. Мы расстались с фермой и переехали в город. Наш доход нисколько не уменьшился, но не было уже нужды в работе от зари и до зари. Ей было дано понять, что приглашение в дело последовало по рекомендации Виктора Михайловича. И она переменила свое мнение об этом союзе.

Минул еще год. Мой русский учитель объявил мне, что если я хочу действительно получить образование, то он сможет меня рекомендовать в Институт по изучению СССР.

К тому времени у меня в руках уже побывала книжечка в зеленой обложке с символическим трезубцем. Теперь союз назывался несколько иначе, чем в молодые годы моего наставника и руководителя. Вместо слова «национальный» было поставлено слово «народный». «Народно-трудовой союз». Так называлась организация. Следовало еще уточнение в скобках — «Союз солидаристов».

Теперь, когда я готовился к поступлению в Институт по изучению СССР, в терминах уже не путался, знал их значение и в общих чертах понимал, что программа определяет задачи союза.

Мне нет нужды по пунктам перечислять здесь ее положения. Это довольно обширный документ, я только остановлюсь на том, что безусловно принял, делая все же скидку на то, что не все записанное в программах претворяется в жизнь. Прежде всего меня устраивало, что наш союз имеет надпартийную окраску.

Тогда мой слух ласкало слово «народный». Я еще не знал, как умеют спекулировать этим словом те, кто никогда не собирался защищать интересы народа.

Устраивало меня и провозглашение свободы коммерческой деятельности.

Эпидемия приобретательства разгоралась, пожирая в своем пламени все иные страсти и стремления. Она подхлестывала людей, с каждым годом рынок манил все большим и большим разнообразием товаров. И все они казались совершенно необходимыми для жизни.

На следствии мне был задан вопрос: «Когда вы были завербованы в НТС для антисоветской деятельности?»

На вопрос следователя я должен был ответить кратко и точно. И я ответил, что считаю себя завербованным для антисоветской деятельности с того дня, когда дал согласие учиться в Институте по изучению СССР в Бад-Гомбурге. Тогда я подписал более серьезные обязательства, чем при вступлении в НТС, и эти обязательства, как мне известно, не были уничтожены. Но я думаю, что это случилось много раньше, с той, наверное, поры, когда я, как и Марта, пали жертвой эпидемии приобретательства, когда мы захотели иметь больше, чем нужно для неизвращенных человеческих потребностей.

Состоялась третья встреча с обворожительным Виктором Михайловичем. На этот раз он передал меня под опеку того самого человека, который выступал на совещании членов нашего союза и говорил о близкой революции в России. Представили мне его как Сергея Сергеевича. Замечу, что у всех моих наставников по НТС было по нескольку фамилий и имен. Узнал, кто они такие, я позже, на следствии, когда мне предъявили фотографии для опознания.

Сергей Сергеевич был уже немолод. Под глазами нездоровые мешки, небрежен в одежде, его манера держаться резко отличалась от манеры моего первого наставника.

Разговор начал Виктор Михайлович. Он представил меня, рассказал, с какой увлеченностью я учился. Здесь он не преувеличивал. Я действительно занимался усердно и во многом успел.

Разговор происходил в служебном кабинете Виктора Михайловича во Франкфурте-на-Майне.

— У вас не пропала жажда коммерческой деятельности? — спросил Виктор Михайлович.

— Пока я не вижу чего-то равного по интересу, — ответил я.

— Вот видите! — воскликнул Виктор Михайлович. — Он изъясняется как интеллигентный человек. Усложнены обороты речи, безупречная дикция!

Сергей Сергеевич упорно смотрел на меня из-под мохнатых бровей.

— Хм! — промычал он неопределенно.

— Я говорил уже Плошкину, что коммерция — это почти искусство, она требует таланта! Но должен отметить, что сегодня он ближе к осуществлению своего желания, чем два года назад. Успехи налицо. Он русский, и, стало быть, знание советской действительности ему может помочь в его будущих занятиях коммерцией. Он изъявил желание учиться в Бад-Гомбурге…

Сергей Сергеевич продолжал бесцеремонно меня разглядывать.

— Я все знаю, — проговорил он наконец низким, прокуренным голосом. — Одного не знаю… За что Сергей Тимофеевич ненавидит большевиков? Советскую власть? Что она лично тебе худого сделала?

— А разве обязательно лично? — спросил я.

— Тогда нечем питаться ненависти! — отпарировал он. — Я не очень уверен, — сказал он, обращаясь к Виктору Михайловичу, — что нам следует Сергея Тимофеевича зачислять в наш институт! Он здесь хорошо устроен, а мы должны позаботиться прежде всего о тех, кто плохо устроен.

Сергей Сергеевич сделал рукой прощальный жест и вышел. Виктор Михайлович сокрушенно покачал головой.

— Видите, Сережа, как все непросто в нашей жизни. Не смею вам давать какие-либо рекомендации. Он прав, мой друг! Я человек академического склада, он практик… В тридцатых годах, когда Советская Россия была терра инкогнита для Запада, когда не было потока туристов ни туда, ни оттуда, он сумел нелегально перебраться через границу. Туда и обратно!

Виктор Михайлович зажмурился и сделал паузу.

— Его имя легендарно в нашем движении… Как теперь поправить дело, ума не приложу! Но вам очень хотелось бы у нас учиться?

Я кивнул.

Виктор Михайлович вышел из-за стола и сел в кресло напротив меня, в котором перед этим сидел Сергей Сергеевич.

— Понимаете ли, дорогой мой друг Сережа! Нельзя стать специалистом по Советской России, не побывав там, не пожив среди советских людей, не ощутив той действительности… Чтобы стать настоящим специалистом по Советской России, надо ехать в Россию и пожить там. А это стоит больших денег. И если мы тратим на наших людей деньги, то мы не должны забывать и о главной цели: о подготовке революции в России. Каждый наш человек там — это гнездо революции. Это молекула, которая перестраивает тело клетки, а организм общества, так же как и живой организм, состоит из клеток. И если мы перестроим клетки с помощью наших молекул, есть надежда переделать и весь организм. Быть может, безболезненным и тихим путем перерождения, без революционного взрыва. Ради этого мы и существуем… Готовы ли вы, Сережа, потратить несколько лет своей жизни на поездку в Советский Союз? О! Эти годы не пройдут даром! Работа будет оплачена значительно выше, чем любая ваша коммерческая деятельность. На счет вашей милой супруги или на ваш счет, как вы этого пожелаете, будут переводиться деньги за каждый день вашего пребывания там! Вы вернетесь, и перед вами широкое поле деятельности. Вы бесценный специалист для любой европейской торговой фирмы или даже государственного учреждения. Вы бесценный человек и для нас. Мы старики, нам нужна смена в союзе, вы молоды, вы способный и даровитый человек, вы имеете все шансы возглавить нашу организацию… Я не сравниваю вас с обычным нашим контингентом. Не буду скрывать: многие идут к нам из-за материальной нужды. Мы их принимаем, это наш долг, но, кроме долга, что-то должно быть в душе. Поэтому я к вам привязался… Вы не из-за бренного металла пришли к нам, в вас я чувствую идею, а идею я всегда ставлю превыше всего! Но решить вы это должны сейчас, Сережа, и Марта об этом знать ничего не должна… На подготовку уйдут годы, но конечный итог должен быть вам известен!

 

VI

Бад-Гомбург, улица Кайзер Фридрих Променаде, 57–59. Длинное кирпичное здание барачного типа в глубине двора. На воротах вывеска «Шелл-гараж». Это для конспирации. В этих больших американских бараках, сооруженных для рабочих, которые вели строительство военных объектов, размещен Институт изучения СССР. Никаких сомнений не было, я знал, что переступаю порог разведывательной школы. И меня это не пугало, я увидел возможность найти себя в этой жизни.

Подъем в семь утра. Зарядка, холодный душ. В десять начало занятий. Группы небольшие. Преподаватели, знающие свое дело. И так до двух часов дня. Затем спартанский обед. Рацион, продуманный врачом, час сна, и с четырех часов до семи вечера опять занятия в аудиториях. Вечером библиотека или кинозал, где демонстрируют фильмы со всего мира и учебные фильмы, нужные для нашей подготовки. В двадцать три часа — отбой. Спать, чтобы набраться сил на следующий день, столь же напряженный.

Обучение принимало иной раз и чисто индивидуальный характер. Так, например, узнав, что я родом из Нижней Вырки, мой учитель отыскал историю моей деревни, просветил меня относительно демидовских заводов, рассказал о восстании Болотникова.

— Надо быть интересным собеседником, чтобы перед тобой раскрывались люди… Ты должен узнать все от человека, с которым ты встретился. Но чтобы взять, надо и дать! А что дать? Надо так давать, чтобы он, по видимости, получил от тебя многое, а на самом деле лишь общие места. Но и общие места могут быть интересны, человек втянется в разговор и захочет взамен рассказать равноценное. Вот тут и он раскроется.

Изучали мы и новейшую историю СССР: нам читали курс по нэпу, по первым пятилеткам; мы изучали главные образцы достижений советской техники. Словом, мы должны были органично влиться в советское общество. Нас обучали водить автомашины советского и иностранного производства, мотоциклы, тракторы, учили езде верхом, стрельбе из советского оружия.

Когда было покончено с общим политическим курсом, начались чисто разведывательные дисциплины: конспирация, правила поведения на нелегальном положении, умение выбрать конспиративную квартиру, место встречи, разработка алиби. Все мы были скрыты под кличками, никто не знал биографии друг друга, не знал, кто где родился, как попал на чужую землю. Мы могли унести в памяти лишь портрет своего коллеги.

Потом началась «оперативка», то есть способы распространения пропагандистской нелегальной литературы, размножение ее на печатающих аппаратах, составление листовок, методы их распространения.

Если бы Марта вмешалась, отстаивая свои прежние разумные убеждения, она поколебала бы меня, но ее тоже вовлекли в дело, которое тешило ее тщеславие и рождало надежды разбогатеть.

В одном из морских портов наш союз открыл специальный магазинчик с широким ассортиментом товаров. Товары советским морякам продавали по заниженным ценам. Магазин был записан на имя Марты, и все доходы от торговли поступали на ее счет. А доходы могли быть только при дотации могущественного капитала. В этом магазинчике многие из наших «студентов» проходили практику по пропаганде среди советских людей. Магазин приманивал моряков своими ценами. Наши «студенты» пытались завести нужные знакомства, иногда даже пытались уговорить кого-либо из моряков не возвращаться на Родину. Марте это нравилось. Она считала, что сделалась заметной фигурой, а главное, вошла в большую коммерцию.

«Институт», а точнее, разведшколу, я закончил с отличием. Меня вызвал к себе Сергей Сергеевич.

— Не знаю, как с ненавистью, — начал он, по-прежнему, как и в первый раз, хмуро глядя на меня. — Успехи есть, а с ненавистью не знаю… Ладно. Оставим это до поры. Когда приедешь в Советский Союз, увидишь своими глазами, ненависть проснется! Ты готов к поездке?

Я коротко, почти по-военному ответил;

— Готов!

Сергей Сергеевич рассмеялся. Смеялся долго, у него на глазах проступили слезы.

— Готов! Какой ты быстрый! Зачем же мы на тебя время и деньги тратили? От какого-никакого, но от дела оторвали! Ты же на второй день попадешь в лапы КГБ. Даже милиция тебя живенько расшифрует! Вот теперь ты только готов к настоящей подготовке. И будет она длиться столько, сколько нужно. Ты поедешь учиться в настоящую разведывательную школу. В ней готовят не любителей разбрасывать листовки, готовят кадровых разведчиков…

Сергей Сергеевич испытующе взглянул на меня.

Как я понял, Сергея Сергеевича беспокоило, не восстану ли я против открытой службы разведке, потому он и вглядывался в меня, пытаясь прочесть мои мысли, потому, вероятно, и потянуло его на необычную откровенность.

— Ты молодец, что не косишь глазами. Реалистическое воспитание сказывается. В ненависть твою я сейчас не поверю. Реальным вещам надо смотреть в глаза. Содержать наш союз не на что. Не на мои и не на твои капиталы он существует. Кто платит, тот имеет право получать товар. Это тебе ясно?

— Догадывался, — ответил я.

— Вот, вот… Хорошо, что догадливый. Деньги нам дает Центральное разведывательное управление. Они дают нам деньги, а мы даем им кадры… Будешь работать на нас и на них. Цель единая.

Я ответил, что все это понимаю и постараюсь выполнить задачи, поставленные передо мной.

— Вот и хорошо! — одобрил Сергей Сергеевич.

Он встал, потеплел его взгляд, растаяло в глазах недоверие. Положил тяжелую руку мне на плечо и закончил наш разговор дружеским советом:

— Я, милый, не идеалист, а практик… Вовсе неважно, на кого работать! Важно, чтобы тебе было хорошо!

Так как же я должен был ответить на вопрос следователя, когда он спросил меня: на кого я работал? Я ответил:

— Да, я вполне сознательно связал две задачи: работать на ЦРУ и вести по заданию НТС на территории СССР пропагандистскую работу на разложение советского общества!

Но следователя мой ответ не удовлетворил.

— Давайте все же уточним, — поставил он вновь вопрос. — Кто вам платил деньги?

— В конечном счете американская разведка… — ответил я.

— Это правильно. Кто вас окончательно подготовил к работе на советской территории?

— Американская разведшкола…

— Кто осуществил ваш заброс в Советский Союз?

— Американские военные власти.

— Так на кого же вы работали?

А вот на последний вопрос мне и не хотелось отвечать, хотя ответ напрашивался сам собой. Но он уничтожал начисто целую полосу моей жизни, моих надежд, моей веры… Но вопрос поставлен. Мне ничего не оставалось, как признать, что работал я на американскую разведку.

 

VII

Меня привезли в американскую разведшколу. Здесь не оставалось места для лирики. И я сразу почувствовал, что там, в Бад-Гомбурге, занимались мы предварительной тренировкой, готовясь к тому, чтобы не сломал нас настоящий режим работы. Учителями у нас здесь были кадровые офицеры разведки. Нас обрядили в военную форму, в школе был введен военный порядок. Мы считались военнослужащими со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Программа была напряженной. Мы изучали радиодело, работу с радиопередатчиками, методику ухода от пеленга, радиокоды и шифровку, способы подделки различных документов, способы сбора разведывательной информации и ее передачи.

Группа, с которой готовили меня к забросу, состояла из трех человек.

Мы друг друга знали лишь по кличкам. Меня окрестили Владимиром, мои товарищи были Михаил и Сергей. Мое имя отдали другому.

Михаил был старше меня. В сорок втором году он был призван в армию, в первом же бою сдался в плен. Почему он не вернулся в сорок пятом году на родину, можно только догадываться.

Напарники мои не вызывали у меня ни симпатий, ни доверия. Их движущей силой был страх. Они боялись вернуться на родину, боялись отказаться от задания, бедствовали до поступления в разведшколу. Один работал чернорабочим в Марокко, другой приехал из Бразилии, где погибал в оловянных рудниках. Трусость была главной чертой и того и другого. Я понимал: если хотя бы один из них попадется в России, он выдаст меня, не раздумывая.

Итак, подготовка к забросу была наконец завершена.

Нас щедро снабдили всем необходимым. Выдали нам по шесть тысяч рублей в советских денежных знаках. Для особых нужд каждый из нас получил по шестьдесят золотых десятирублевок царской чеканки. Эти средства давались нам только для начала. Нам были вручены радиопередатчик, шифроблокноты и различные документы.

Мне был сделан паспорт на имя Владимира Петровича Кудеярова, уроженца деревни Нижняя Вырка Калужской области. Но меня предупредили, чтобы я на этот паспорт особо не полагался, а искал подлинный паспорт живого человека.

Под какими именами и фамилиями сбрасывали моих товарищей, я не знал, как и они не знали, что я превратился в Кудеярова. Для нашего общения остались клички.

Каждый получил по бесшумному пистолету и по ампуле с ядом.

И я заметался. Сомнений в правильности выбора у меня не было. Я был уверен, что смогу выполнить все задания, что найду нужных людей, завяжу связи и вернусь назад. Но я не хотел связывать свою судьбу со своими спутниками. Не верил я им!

Мы тщательно изучали район выброски по очень подробной карте. Кругом леса, болота. Далекий пеший путь. Стоит оторваться от спутников, и они меня никогда не найдут. А большего мне и не нужно. А когда я устроюсь, то и отказаться от встреч с ними не составит сложности. Увидят мою работу — смирятся. У каждого из нас были свои выходы на связь с центром.

Виктор Михайлович растрогался и прослезился при прощании.

— Я уверен, когда вернешься, ты у нас станешь живой легендой.

Мне было приятно услышать эту фразу.

Сергей Сергеевич был суров и сдержан.

— Не знаю, — говорил он. — Не знаю, как у тебя с ненавистью, Сергей Тимофеевич. И боюсь. Расслабишься — попадешь тут же им в руки. Но пощады от советского правосудия не жди. Там его нет. Большевики за все свои деяния давно заслужили атомный яд. Ты думаешь, они не заслужили такой кары?

Сначала самолет взял круто курс на юг. Под крылом возникло море. Сели на острове в Средиземном море, на военной базе. Из самолета не выходили.

Затем ночной перелет. Опять посадка. Заменили самолет. Таких самолетов мы не видели до той поры. В его конструкции были какие-то неожиданные особенности. Сопровождающий нас офицер объяснил на очень плохом немецком языке, что над границей мотор будет выключен и самолет полетит как планер. Потом опять будет включен, и мы проникнем в глубь советской территории.

Несколько дней ждали погоды. Но не летной, солнечной погоды, а дождя и тумана.

Но вот и настала последняя ночь нашей жизни в этом мире. Самолет разбежался по бетонной дорожке и оторвался от земли.

Сначала мы шли на огромной высоте. Заложило уши, голову сдавила нестерпимая боль. Потом стало легче. Сопровождающий офицер следил за полетом по карте.

Мой прыжок — последний.

Сначала Сергей, за ним Михаил и я. Прыжки с точно рассчитанными интервалами.

Замолк мотор. Началось планирование. Оно длилось бесконечно долго. Самый напряженный момент. Засекут радары или нет? От этого зависела наша судьба. Но узнать, замечен ли наш перелет, нам не дано. Наконец опять заработал мотор, самолет шел, не набирая высоты.

— Близко! — предупредил нас офицер.

Через несколько минут команда:

— Первый!

Сергей вошел в отсек для катапультирования. Толчок. В отсек вошел Михаил, я стоял за ним. Толчок. Офицер положил тяжелую руку мне на плечо. Моя очередь.

Я показал ему на часы. Офицер тоже показал мне на часы. Я начал втолковывать на немецком языке, что мое время не пришло. Офицер удивился, открыл планшет и посмотрел на расписание. Показал мне свою запись. Я начал его уверять, что мой прыжок должен быть через несколько минут. Офицер совал мне карту, но я ему показал свою карту с отметкой, которую я нанес сам перед полетом. Из кабины пилота вышел штурман.

Он по-английски спросил офицера, почему я не прыгаю. Я тут же начал объяснять штурману, что я не должен здесь прыгать, указал ему свою отметку на карте. Штурман схватил мою карту и побежал к пилоту. Самолет резко изменил курс. Я выиграл! Они растерялись, подумали, что в штабе произошла путаница, и поверили мне. Место я выбрал не менее глухое, чем то, которое было назначено в центре.

Вышел штурман, отдал мне карту.

Офицер погрозил мне пальцем и уставился на часы.

Пришло и мое время. На этот раз я спокойно вошел в отсек, сел на катапульту. Толчок. Несколько секунд сумасшедшего полета во тьме, и парашют раскрылся. Свершилось. Я медленно опускался на землю.

Забегу вперед, ибо ко всей этой истории с прыжком и со всем, что последовало за этим, возвращаться позже будет трудновато.

Отрывался я от своих спутников, как я уже говорил выше, по наитию. И только. Из недоверия к ним. О том, что произошло на самом деле, я и предположить не мог.

Сергей и Михаил были взяты на рассвете, через два часа после приземления.

Потом следователь спросит меня:

— А скажите, Сергей Тимофеевич, почему вы не явились на свидание в Смоленск? Оно было назначено на два часа дня возле кинотеатра.

— Да, такое свидание было назначено… — ответил я. — И еще одно было назначено.

За меня закончил следователь:

— Есть такой городок Таруса…

Я спросил:

— Откуда вам известно, гражданин следователь, об этих свиданиях? Они не состоялись…

— Мы ждали вас там с вашими товарищами. Как только их задержали, они тут же объявили, что есть и третий. Назвали вас Владимиром… Фамилии они вашей не знали. Мы обыскали все в округе, ждали вас в местах условленных свиданий. Вы не пришли. Они сообщили вашим, что вы исчезли, и даже высказали опасение, что вы провалились…

— Они держали связь со штабом?

Я уже начал все понимать. Я получил несколько распоряжений из штаба установить связь с Сергеем и Михаилом. Назначались новые места встреч. Но я и на эти встречи не пошел…

Итак, я благополучно приземлился. Ночь. Лес.

Когда рассвело, определил свое местонахождение по карте. Я опустился в смоленских лесах. Набрел на заросшее озерко, нашел камни, положил их в мешок с парашютом и все это закинул далеко в воду.

Теперь согласно инструкции я должен был выйти в эфир и сообщить по рации о благополучном приземлении. Но я решил нарушить инструкцию, опасаясь, что мою передачу запеленгуют.

Местом моего назначения было Подмосковье.

Но надо ли торопиться?

Я находился километрах в ста от своих спутников, стало быть, в относительной безопасности. Двое или трое суток я мог переждать, не появляясь в открытых местах.

Я решил взобраться на высокий разлапистый дуб, что стоял, раздвинув березы и клены. Я устроился в густой кроне, соорудил что-то похожее на помост и затаился. Мне видны были озеро, тропка к озеру и недалекая лесная дорога, примятая тележными колесами.

Часов в десять утра на дороге показались двое босоногих мальчишек в темных рубашках. Они подошли к озеру с противоположной стороны. Свистом выгнали из камышей селезня, который, возмущенно крякнув в воздухе, уселся на моей стороне в камышах. Из-под куста мальчишки достали самодельные удочки.

Ночь была дождливой, но на рассвете небо провянуло, а позже взошло солнце, пробиваясь сквозь разрывы редеющих облаков.

У мальчишек бойко клевало. Они то и дело выхватывали из воды карасей размером с мужскую ладонь. В нашей Вырке на большом озере далеко не всегда бывал у мальчишек столь удачный улов.

То, что с годами заплыло, растаяло, вдруг ожило, я смотрел на них и вспоминал наше озеро, нашу неширокую речушку.

Они наловили рыбы, насадили карасей на прутья и ушли.

В полдень я заметил дым. Поднялся выше по веткам, разглядел крыши деревни и дым над трубами.

Сверился с картой. И вот сюрприз. На карте, на которой должны были быть отмечены не только все деревни, но даже и отдельные домики, этой деревни не было. Я спустился вниз, улегся на помосте и решил ждать и наблюдать и задремал.

Проснулся сразу и никак не мог понять, что же меня испугало.

Под тяжелыми шагами хлюпала вода, ломались сухие ветки, шуршал камыш. Глаза привыкли к темноте, ко в тумане я не мог различить: зверь ломится сквозь камыш или человек. И тут раздалось покашливание. Человек! Я сжимал до онемения пальцев рукоятку пистолета. Опять шаги. Человек удалился, чавкая сапогами в прибрежной трясине. По звуку я определил, что он обошел озеро и остановился на другом берегу. Раздались удары топорка. Хруст заломленного дерева.

Так это охотник делает шалаш! Что же он так шумит?

Охотник затих. Я задремал. Проснулся от предрассветного холода. Туман поднялся к макушкам деревьев, открыв водную гладь.

Быстро редела тьма. Оглушительно захлопали в камышах крылья, и мой вчерашний знакомец, кряковый селезень, взвился над водой. Грянул выстрел. Я видел, как селезень подскочил свечой, уходя от смертельного заряда, и плавно, беззвучно спланировал к камышам. Но в камыши не опустился, а резко взмыл вверх и вильнул в лес между двумя березками.

Охотник не видел, как селезень дал свечку. Он вылез из шалаша и забрел в воду. Из камыша с треском поднимались одна за другой кряковые, снялся весь выводок. Охотник громко выругался и поплыл, раздвигая кувшинки.

Он плыл к моему берегу. Это уже опасно, где-то там мешок с парашютом. Если охотник встанет, он может нащупать мешок ногами.

Плыл он медленно, оглядываясь по сторонам, искал подбитого селезня. Я прицелился, провожая мушкой его голову.

Охотник приближался. Я решил, если он минует островок с лилиями, выстрелю.

Вот он сравнялся с краем белых лилий. Надо стрелять. Но он плыл. Пока он плыл, не страшно. Все ближе. Видно, не хочет ступать на дно, вязнуть в тине. И вот он вышел на берег в чем мать родила. Молодой парень лет двадцати двух. Окинул взглядом озеро и выругался, потом обошел озеро бережком, оделся в шалаше и вышел на открытое место. Сам себе охоту испортил, распугал дичь, дурак. Он остановился шагах в пятидесяти от меня.

Я не мог промахнуться. Спокойно подвел ему под левую, лопатку мушку. Выстрел, и я имел бы одежду охотника, да и паспорт без липовых печатей и подписей. Озеро надежно скрыло бы тело охотника, не скоро, наверное, и хватились бы.

— Почему же вы не стреляли? — спросил меня следователь. — Не хотели иметь за собой убийство?

— Охотника все-таки хватились бы! Нашли бы и мешок с парашютом. Из осторожности не выстрелил. Все равно по его паспорту жить не смог бы… Да и был ли у него паспорт на охоте?

В сумерках я спустился с дуба, зашел в чащу, зарыл под корнями осины рацию, золотые монеты, шифроблокноты, оставил при себе лишь средства тайнописи. Сделал затесы на дереве и пошел.

Пошел лесом по компасу, взяв направление к железной дороге.

Одежда моя была тщательно продумана моими наставниками. Все на мне, кроме пистолета и ампулы с ядом, было советского производства.

Простенький, поношенный пиджак, кепка не первой свежести и старые брюки. По документам я был шофер, командированный из Архангельской области в город Смоленск, — Кудеяров Владимир Петрович.

Имелся у меня еще паспорт на Сергея Тимофеевича Плошкина. Он был мне нужен только для поездки на Нижнюю Вырку.

Я шел всю ночь. К утру вышел к станции, взял билет до Москвы и сел в поезд Смоленск — Москва, в общий вагон.

Я приглядывался к пассажирам. И должен отметить, что наставники мои переусердствовали. Я был плохо одет. Бедновато! Мой костюм больше подходил для работы, чем для командировки. Мне было неловко за потертые брюки, потерявший форму пиджак и за излишне простенькую клетчатую рубашку.

Я решил, что в Москву в таком виде ехать нельзя. Сошел в Можайске, чтобы переодеться.

В одном магазинчике я купил чемодан и недорогой, советского пошива костюм. Рубашки купил в другом магазине. Хорошо, что обувь продавалась отдельно. Купил полуботинки и плащ. Отметил для себя, что пошива он был местного, стояла на нем марка Верейской швейной фабрики.

Свое старье выбросил на пустынной свалке.

От города до Минского шоссе несколько километров. Я пообедал в привокзальном ресторане и пошел к шоссе.

Итак, полдня на людях, и никаких недоразумений. Было отчего приободриться.

В небольшом кустарнике я расстелил карту и посмотрел, куда же мне ехать, какой назвать пункт под Москвой.

Нашел Лесной Городок. Вот и хорошо! Придорожный поселок не вызовет недоумений.

Вышел на шоссе и… похолодел! На перекрестке стоял мотоцикл и рядом милиционер. Почему он здесь стоит, кого высматривает? Не меня ли? Теперь-то я знаю, что на этом пересечении подвижной пост ГАИ. Но в ту минуту сердце у меня упало, а рука машинально поползла к тому месту, где на лямке должен был висеть пистолет. Вспомнил: сам же спрятал пистолет в чемодан. Я прошел километра три и остановился. Мчались пассажирские автобусы высшего класса. Автобусное сообщение между городами — так я это понял. Тянулись старенькие грузовые машины, изредка проносились мимо легковые.

Я несколько раз поднимал руку, но безуспешно. На взгорке возник силуэт большегрузной машины. Через секунду я разглядел, что это был тягач для фургонов фирмы «мерседес». Я даже руки не поднял. Решил, что это рейс из ФРГ. Но машина замедлила ход. Не доезжая до меня полсотни шагов, остановилась, подрулила к обочине.

Номера на машине советские.

Я подошел к машине. Шофер стоял в раздумье.

— Здравствуйте, — сказал я. — Не в Москву путь держите?

— Здравствуйте, — ответил шофер. — В Москву и за Москву… Да вот не приехал ли совсем!

Он был явно расстроен и, как мне показалось, не знал, к чему подступиться. В помощники я пока не напрашивался. Остановился рядом, поставил на землю чемоданчик.

— Если для вас незатруднительно, прихватите меня до Лесного Городка. Это на шоссе, не доезжая Москвы.

— Сам не знаю, поеду ли.

Пока он возился с мотором, я к нему внимательно приглядывался. Значилось в моих документах, что я шофер. И он шофер.

Это был человек лет тридцати пяти. Высокий и, пожалуй, тучноватый для своих лет, он был как бы отлит из чугуна. В каждом жесте его обнаруживалась недюжинная сила.

— Замучил меня этот «мерседес», — сказал он с досадой. — Отличный аппарат, да никто не знает мотора… И вот отказывает подкачка топлива…

Я уже догадался, в чем дело. Мерседесовские моторы мы достаточно подробно изучали. Знал я капризы компрессора.

Я скинул пиджак и засучил рукава белой нейлоновой рубашки.

— Погоди, браток! — остановил меня водитель.

Из-за сиденья он достал синий халат и подал мне.

Я надел халат и залез в мотор. Дело, в общем-то, пустяковое, но надо знать принцип регулировки. Я попросил нужный мне ключ. Водитель прогазовал пару раз — мотор заработал.

— А гляди-ка! Работает мотор ровно! Садись, поедем…

Мы тронулись в путь.

— Как тебя кличут? — спросил он меня.

— Владимир! — ответил я.

— Владимир. Тезки, выходит. Я тоже Владимир. А фамилия моя Соколов.

— Моя — Кудеяров!

— Хм! Разбойничек тебе, о каком в песнях поют, не сродни?

— Может быть, и сродни! Кто там в песнях-то родней считался!

Соколов засмеялся. Шутка моя ему понравилась.

— Чего же ты на шоссе оказался? — спросил он.

— Был у знакомого в Можайске, тут, неподалеку… Чего, думаю, на станцию идти… Здесь мне удобнее!

— А сейчас где баранку крутишь?

— На Севере! Надоело! Решил поближе к Москве перебраться, да вот не знаю как… Знакомый мой приглашал в Можайске работать. Потолковали, но пока не дотолковались…

— В Можайске нет больших автобаз… Или тебе все равно куда? На Севере на каких машинах работал?

— На лесовозах…

— И сколько вырабатывал?

— По-разному…

Иного не мог ответить. Мне сказали, что я могу назвать сто двадцать рублей. С этой суммы отмечены и взносы в моем профсоюзном билете, изготовленном на Тегерзее. А вдруг и здесь неувязка, вдруг и здесь ошибка, такая же, как с одеждой, как с картой, на которой оказалась необозначенной деревня!

— Ну не таись. На Север я не поеду, хлеб не перебью! Я на этих вот машинах иной раз до четырехсот рублей имею… Правда, одна беда! Сквозь командировки. Дома в редкий праздник бываю… Не веришь? Жена скоро откажется. Женат?

— Да нет, холост! — обрадовался я возможности перевести разговор с опасного для меня предмета.

Соколов взглянул на меня чуть с прищуром.

— Как это ты умудрился в наше время сохранить мужскую самостоятельность? Или в заключении был?

— В заключении не был, но на Севере давно…

— Завербовался?

Я почувствовал, как на лбу проступили у меня бисеринки пота. Простой разговор, обыденный, а какого он мне стоил напряжения! Что ни вопрос, скрытая неожиданность.

— Завербовался…

— Значит, с деньгами… — заметил Соколов. — Не спеши, оглядись! Можно хорошую работенку подобрать. Как у тебя с корешками?

Вот оно, началось. Меня предупреждали, что я могу наткнуться на жаргонные словечки, на словечки бытовые, которые никогда по прямому смыслу не разгадаешь, которые употребительны в среде людей одной профессии. «Корешки». Что могут означать «корешки» в переносном смысле? Это могло относиться к моим дружественным связям, а могло как-то обозначать мою биографию. Мне говорили, что в Советском Союзе при поступлении на работу заполняются анкеты, где нужно указывать, кто твои родители. А что, если под словом «корешки» скрывается упоминание о родителях? Я попытался уйти от ответа вопросом:

— Какие у вас в Рязани порядки?

Соколов мельком взглянул на меня, он следил за дорогой и переглядываться со мной не мог.

— Я и имею в виду Рязань. Если корешки чистые, то могут взять. Тем более что ты знаешь эти машины… Мы их теперь будем получать на базу… Как с жильем? Родных поблизости нет? Иначе с пропиской ерунда получится.

— На Севере у меня собственный дом… — сказал я. — Его можно продать и купить дом под Рязанью.

— Купить! Это выход… Но если под Рязанью, будут уговаривать работать в колхозе или в совхозе… Тоже работа, но у нас куда интереснее… Какой у тебя класс?

Водительское удостоверение на имя Кудеярова было изготовлено с указанием, что я водитель первого класса.

— Первый класс! — ответил я.

— Нарушений много?

— Нет!

— Покажи! — попросил Соколов.

Я передал ему водительское удостоверение. Соколов взял, выбрал удобную минуту, открыл удостоверение и тут же мне его вернул.

— Корешки у тебя чистые! На наших это подействует!

«Так вот что такое «корешки», — догадался я и вздохнул с облегчением. — Водительское удостоверение называют «корешками»!»

За разговором пробежало время. Возникла на обочине надпись «Лесной Городок». Соколов остановил машину. Я полез в карман за деньгами, но Соколов запротестовал:

— Что ты, браток! Мы со своих не берем. Ты мне помог! Запиши адрес в Рязани. Если надумаешь к нам, кое-что подскажу.

Адрес я записал. Мы простились. Я проводил глазами машину и тихо побрел на станцию.

Можно было и подвести итоги.

Благополучно совершил прыжок. Оторвался от своих спутников. Выбрался из леса, доехал до Можайска, переоделся, влился в общий поток и даже выдержал разговор с шофером.

 

VIII

Из Москвы я по двум адресам отправил в ФРГ открытки с условным текстом на немецком языке. Текст самый безобидный, как будто бы турист проездом сообщает о здоровье, но это означало, что я благополучно прибыл в Москву.

Радиопередатчиком я в ближайшее время пользоваться не собирался. Да и возвращаться в смоленские леса за ним пока не имел возможности. Радиопередачи, предназначенные для меня, я мог слушать по любому приемнику первого класса. Мне объяснили еще на Тегерзее, что такой приемник я могу купить в комиссионном магазине радиотоваров на Садовой, около Планетария. Магазин я нашел, удостоверился, что приемник купить можно.

Надо было где-то ночевать. В гостиницы нам не рекомендовали обращаться, особенно предостерегали против московских гостиниц. Там волей-неволей придется предъявить паспорт и командировочное удостоверение.

Я решил первые дни обойтись поездами. Взял билет до Ленинграда. Ночь провел в поезде, в мягком вагоне. Побрился, помылся. В Ленинграде пополнил свой чемодан необходимыми вещами.

Посмотрел город, прислушивался к говору, вылавливая незнакомые мне словечки, а их немало нашлось! Ночь опять провел в поезде.

А как дальше жить?

Еще задолго до заброски на моем горизонте возник Василий Васильевич Голубенко. Его личностью заинтересовался Виктор Михайлович, своими каналами они установили его местонахождение. Меня он уговаривал не возвращаться на родину, пугал, а сам вернулся через лагерь для перемещенных лиц. Я знал год его рождения, имя и место рождения. Адрес его получил через адресный стол. Поселился он неподалеку от Москвы в Тульской области. Заведовал молочным пунктом. Был женат.

Мне добыли очень любопытные документы: фотокопию его обязательства сотрудничать с гестапо, несколько его доносов на советских людей, находившихся в плену.

— Он наверняка скрыл от советских властей эту сторону своей деятельности, — говорил мне Сергей Сергеевич. — Если покажешь гестаповскую расписку, он твой. И приютит, и на работу устроит…

Мог я поехать к Василию, но решил остеречься. Не хотел попадать в зависимость от него.

Была и еще одна рекомендация. Поехать на Вырку и поискать, не остался ли там кто из моих бывших сверстников. На Вырке таились свои опасности. Я должен тогда пустить в ход документы на Плошкина, а если кто проверил бы, когда и как я вернулся?

Третий вариант был от начала и до конца моим: дорожное знакомство с Владимиром Соколовым.

Но прежде хотелось мне проверить: годен ли мой паспорт для предъявления официальным лицам?

Я решил рискнуть и предъявил паспорт в рязанской гостинице. Администратор посмотрел его, взял деньги за двое суток вперед, паспорт тут же вернул.

Два дня я изучал Рязань, на третий пошел к Владимиру Соколову.

Второй этаж нового дома, дверь аккуратно обита дерматином. Звонок. Я нажал кнопку. Тоже своеобразный рубеж. Я переступал порог квартиры советского человека. Открыла дочка Соколова. Вылитый отец. Те же голубые глаза, светлые волосенки. Девочке лет семь. Соколов встретил меня в спортивных брюках, в бумазейной рубашке в клетку.

У Соколова оказалась милая, приветливая жена. Мне она понравилась.

Я больше молчал и старался подметить даже малейшие детали быта.

Квартира из двух комнат. Нарядная полированная мебель. Телевизор с большим экраном. Не из плохих аппарат и по западным стандартам. Стены оклеены простенькими обоями.

Я уловил, что хозяева очень довольны своей квартирой. Обратил я внимание на книжный шкаф. Он был до отказа наполнен книгами. Книг у Соколовых было куда больше, чем у нас с Мартой.

После ужина мы вышли на лестничную площадку покурить.

— Ну что? — спросил Соколов. — Решил ко мне?

— Мне все едино: Рязань, Калуга или Можайск. В Москве не устроишься с пропиской. Деньги у меня есть. Думаю, что куплю дом. Мне говорили, что за городом можно купить недорого…

— Если близко к городу, дешево не купишь. А зачем тебе близко, холостому! Почитай, в месяц три-четыре дня будешь ночевать дома… А там все время в поездках! Мы сейчас ходим в дальние рейсы. В Брест, на финскую границу, а то и на Кавказ. Туда груз — оттуда груз. И не в Рязань, а опять же на другой конец света. Жизнь на колесах, но заработок хороший…

— Мне-то годится, — согласился я, — но твоя жена, наверное, в обиде?

— Я оставил бы эту работу, но, когда втянешься, на месте крутиться скучно… Ну что по городу за езда? А тут вольготно, просторно. И на дорогах уважение: встречные к обочине жмутся. Дальний рейс. Страну поглядишь, не нужно туристских путевок. Жена два раза отпуск со мной в поездках проводила… Как мы будем? Сначала дом присмотришь или сразу на базу?

— Наверное, надо дом купить…

— Ну, это мы мигом найдем! Ты у меня остановишься?

— У меня номер в гостинице! — ответил я как о деле, совсем для меня обычном.

— Перебирайся! Чего деньги на ветер бросать!

Я перебрался к Соколовым. Чтобы не быть в тягость хозяевам, предложил деньги Владимиру. Но тот обиделся:

— Это что же, у вас так на Севере принято? Друг в гости, а с него деньги?

Через два дня подъехал к дому «Москвич». Олег Иванович, так звали друга Соколова, поехал с нами. Они где-то раздобыли адрес дома, который срочно продавался.

Дом как дом, километрах в двадцати от города. С Рязанью автобусное сообщение. Сорок минут — и в городе. Сговорились с хозяйкой, тут же и оформили покупку в сельсовете. А для меня еще один рубеж. Я второй раз предъявил официальным лицам свой паспорт: председателю сельсовета и секретарю. Очень я опасался этой минуты. Отдал паспорт, а сам осторожно переместился к двери, чтобы иметь возможность выскочить и бежать.

Теперь нужно было идти на базу и устраиваться на работу, а потом прописываться в милицию. Неуклонно приближались два самых ответственных момента: предъявление трудовой книжки в отделе кадров базы и паспорта в милиции.

И тут мне нежданно-негаданно повезло, да так, что и ни в сказке сказать, ни пером описать. Повезло, а вместе с тем и надолго отсрочило мое понимание жизни на русской земле.

Соколов сказал мне:

— Механику я тебя рекомендую! Хороший человек, он любит тех, кто знает машину! Он тебе сразу «мерседес» даст… Но вот кадровик наш…

Соколов замялся. Поглядел на Олега Ивановича. Олег Иванович старше нас лет на пятнадцать. Седой, худощавый и молчаливый.

Он пожал плечами в ответ на взгляд Соколова.

— Кадровика нашего, Игоря Ивановича Кондалакова, — продолжал Соколов, — не всегда поймешь… Иные думают, что он капризный, иные и по-другому говорят… Я устроился с ходу. Но слушок идет: на деньги падок!

— А сколько ему дать денег? — спросил я, понимая, что речь идет о взятке.

— Говорят, что берет за устройство триста рублей! Не проверял — не знаю.

— Говорят так! — подтвердил Олег Иванович.

Решили, что я сам зайду к кадровику. Представился по всей форме, внимательно рассмотрел собеседника. Он невысок ростом, кругленький, как шарик. Черные смоляные глазки, косматые брови топорщатся над дужками очков.

— Откуда? — спросил он меня. — Кто рекомендует?

— Родился в Калужской области… — начал я свою легенду. — На Вырке…

— Что это — Вырка?

— Озеро Вырка, и деревня на озере тоже Вырка! Места знаменитые… Там еще при Петре Первом русский заводчик Демидов свои заводы построил…

— А ты что, тому заводчику сын или племянник? Работал где, я спрашиваю?

Я объяснил, что работал на Севере, подал ему трудовую книжку и водительское удостоверение.

— Ничего… — протянул он. — Первый класс… Большие машины водил? Так вот, — заключил он, — запросим на тебя характеристику. Анкету заполняй, а мы подумаем!

И его глазки-буравчики уставились на меня.

— Я, Игорь Иванович, человек понимающий! С Севера иду сюда не заработок искать, надоело жить в лесу с медведями… Вы мне помогите, а я вам!

— А чем ты мне поможешь? — спросил Кондалаков. — Что у тебя за власть в руках? Или ты скрытый принц? Оклад мне повысишь своей властью?

Надо же, сам об окладе заговорил… Я уже заранее приготовил тысячу рублей крупными купюрами, в конверт их уложил, конверт запечатал.

Я вынул конверт из кармана и положил на стол.

— Говорю вам, Игорь Иванович, я человек понимающий…

— Тю, сдурел! — воскликнул он. — Кто же это так делает!

Но конверт кинул в ящик стола.

— Иди! Завтра зайдешь! Тогда и поговорим… Я ушел.

Пойдет на меня доносить? Завтра? Нет, ни сегодня, ни завтра не пойдет! Если бы захотел в милицию обращаться, то самое время, когда у него в кабинете был, а конверт лежал на столе.

Утром он мне передал анкету. Я ее заполнил. Он прочитал ее внимательно и спросил полушепотом:

— Как с пропиской? Оформил?

— Надо сначала устроиться с работой!

— Ладно! Прописку я устрою, у меня есть друзья где надо! Кто-нибудь из наших знает тебя как водителя?

— Соколов…

— А-а-а… Понятно! Характеристику можешь не просить. Сами тебя здесь узнаем. Иди к механику, договаривайся о рейсе. В первый рейс пойдешь напарником с Соколовым…

Паспорт и трудовая книжка остались у Кондалакова. Последние волнения, последний мой рубеж. Ночью в доме не ночевал. При доме небольшой садик, в садике сарай. В сарае я оборудовал засаду. Постелил сено, там и сторожил, засыпал только к утру. Ждал, что вот-вот подъедет на машине милиция и постучит в дверь.

Трое суток не спадало напряжение.

Наконец решился, позвонил Кондалакову. Разговаривал он со мной ласково:

— Молодец, милый, что с утра позвонил! Готовься завтра в рейс. Зачислен с сегодняшнего дня… Иди к механику.

Но я не переставал опасаться. Под пиджаком пришил лямку, на ней пистолет. Выхватить и пустить в ход секундное дело. Вошел в кабинет к Кондалакову, он молча протянул мне приказ о зачислении шофером автобазы и паспорт с отметкой милиции. Проскочил в игольное ушко!

Мне помог невероятный, редчайший случай. Я благополучно проскочил сквозь первый разговор с Соколовым. Надо же, чтобы он сидел за рулем тягача именно этой фирмы, чтобы я его повстречал на дороге, когда разрегулировался компрессор, чтобы он проникся ко мне уважением, чтобы он по натуре был добрым и отзывчивым человеком.

Надо было случиться, чтобы кадровик Игорь Иванович Кондалаков оказался взяточником, а механик автобазы — человеком, беспредельно доверяющим Соколову.

На этом пункте, на фигуре Кондалакова, вспыхнул наш первый спор со следователем.

— Как вы считаете, Сергей Тимофеевич, — спросил меня следователь, — устроились бы вы на работу, если бы не попался на вашем пути Кондалаков?

— Не знаю… — ответил я без особой уверенности. — Быть может, и не устроился бы… Но если бы не Кондалаков, наверное, нашел другого такого же.

— Это как сказать! — отпарировал следователь. — Такие люди, точнее сказать, отбросы общества, могут быть в любом мире…

— А может быть, потому, что они безнаказанны… Если бы вы не нашли меня, вы не нашли бы и Кондалакова!

— Такого рода преступления не входят в круг наших забот… Его давно нашла милиция, но по нашей просьбе некоторое время его не трогали! Из-за вас не трогали… А вы очень старались, чтобы мы вас никак не нашли. Вы даже шли на обман своих руководителей, лишь бы не попасть в поле нашего зрения… Вернемся к приказам встретиться с вашими спутниками, которые вы получили уже после установления связи с вашим штабом…

— Вы хотели меня поймать с помощью своих коллег?

— С их помощью мы удостоверились, что вы в нашей стране… Теперь мы знаем, что вы им не доверяли, поэтому и не являлись на свидания. Тогда нам многое было непонятно! Милиция напала на след взяточника. Начали пересматривать его дела и натолкнулись на вас. В милиции сразу установили, что ваша трудовая книжка фальшивка… Еще легче оказалось установить, что фальшивка и ваше водительское удостоверение… Милиция передала нам фотографию из личного дела. Ваши коллеги опознали вас. Все просто, Сергей Тимофеевич! Но мы не торопились с арестом, нам надо было приглядеться к вам, к вашей работе, к вашим знакомым, поэтому был отсрочен и арест Кондалакова…

 

IX

Город еще спал, когда мы с Володей Соколовым тронулись в путь.

Дорога из Рязани в Москву скучноватая. Поля да поля, придорожные деревни.

Наконец вот и кольцо вокруг Москвы. Инспектор ГАИ дал знак остановиться.

Я запустил руку за борт пиджака и положил ее на рукоятку пистолета. И пока Соколов объяснялся с милиционером, меня бросало то в жар, то в холод. Мы не нарушили правил движения: почему он нас остановил?

Милиционер проверил путевой лист, водительское удостоверение, заглянул и в фургон и махнул жезлом, разрешая движение.

— Здесь всегда проверка! — объяснил мне Соколов. — Если идешь порожняком, могут дать попутный груз…

Пообедать мы остановились на восемьдесят четвертом километре от Москвы, в придорожной столовой.

Соколов подошел к буфетчице как к старой знакомой. Он передал ей какой-то сверток, она расплылась в улыбке и горячо его поблагодарила.

Он подозвал меня и познакомил с буфетчицей.

— Просила меня, — объяснял он, — достать лекарство. Его трудно здесь достать, а в Риге всегда есть. Будут тебя просить, тезка, постарайся за меня.

Пообедали, вышли на площадку, где стояла наша машина. С площадки был виден памятник. В дороге Соколов несколько раз упомянул, что мы будем обедать «у Зои». Как я должен был истолковать его слова? «У Зои» — стало быть, у какой-то знакомой Соколова. Вопросы задавать не стал. Когда он знакомил меня с буфетчицей, он не назвал ее, я мог предположить, что она и есть Зоя.

По площадке двигалась толпа пионеров. У вожатого через плечо был перекинут на ремне магнитофон, в руке он держал микрофон для записи. Вожатый вдруг направился к нам, пионеры мгновенно окружили нас.

Вожатый поздоровался и объявил:

— У нас, товарищи, экскурсия по местам боевой славы. Пионерский отряд имени Зои Космодемьянской. Мы решили опросить здесь случайных прохожих, что они думают о подвиге Зои. Скажите, вот вы, — он обратился к Соколову и ко мне, — вы здешний или проездом? Я ответил, предчувствуя опасность, но еще не догадываясь, с какой стороны она грянет.

— Из Рязани? — переспросил вожатый. — Очень интересно! Скажите, Владимир Петрович, что вы думаете о подвиге Зои Космодемьянской?

С автоплощадки был очень хорошо виден памятник. В полный рост девушка в телогрейке, с винтовкой за плечом. До меня вдруг дошло, что «обедать у Зои» означало обедать в столовой возле памятника Зои Космодемьянской. Но это была лишь догадка. У меня не было уверенности, что это ей памятник. А тем более я не знал, в чем заключается ее подвиг. Я не мог сказать, что я ничего о ней не знаю, — это сразу вызовет недоумение не только у пионеров, но и у Соколова, а это мне грозит полным и немедленным разоблачением.

Микрофон смотрел мне в рот.

— Подвиг… — медленно выговорил я, изобразив на лице раздумье.

— Одну минутку! — перебил меня вожатый. — Мы уточним вопрос. Что вы знаете о ее подвиге?

Холодный пот простегнул змейкой мне спину, острая боль пронизала мне сердце. Но я не смел, не смел вдаваться в панику. А что делать? Ключи от зажигания в кармане у Соколова. Выстрелить в него, выхватить ключи и, пользуясь замешательством, в машину — и ходу до ближайшего леса. А лес недалеко!

С трудом я выдавливал из себя ничего не значащие слова, которые были для меня хотя бы короткой отсрочкой гибели.

— Подвиг — удел избранных… — мямлил я, — не умею я говорить.

Спасло меня вмешательство Соколова.

— По-моему, — включился он неожиданно, — это было в декабре сорок первого года, перед Новым годом! Партизанский отряд перешел линию фронта, чтобы уничтожить военные объекты перед нашим наступлением… Я так говорю?

Микрофон мгновенно отодвинулся от меня, теперь был нацелен на Соколова.

— Все так. Дальше?

— Здесь неподалеку деревня Петрищево, — продолжал Соколов. — В Петрищеве Зоя подожгла конюшню и склад с оружием, но ее схватил немецкий часовой… Ее зверски пытали, она не дала никаких показаний, и ее повесили в Петрищеве… Было ей восемнадцать лет…

Я отступил, замешался в толпе и скрылся за машиной.

Вот когда я по-настоящему испугался. Испугался я не провала. Передо мной впервые разверзлась пропасть, разделявшая меня и вот этих пионеров. Я приехал сюда делать революцию, мои наставники убеждали меня, что мы работаем на будущее, на них, вот на этих пионеров. Что же мы противопоставляем их идеалам, идеалам этой девочки в телогрейке с винтовкой за плечами, которая сложила голову за будущее, за свободу?..

— Когда вы усомнились в справедливости ваших намерений? — спросил меня следователь.

Я, не задумываясь, сразу ответил:

— У памятника Зое…

Да, там я по-настоящему испугался и задумался. Мои наставники ничего не сообщили мне о Зое Космодемьянской. Упущение в подготовке к работе в Советском Союзе? Упущение. А как они могли исправить это упущение? Воспитывая меня в ненависти ко всему советскому, разве они могли рассказать мне правду о советских героях? Это вынужденное упущение.

Передо мной стояла задача: обучиться у Соколова совершать дальние рейсы, осмотреться, чтобы можно было одному предпринимать такие поездки. И я, отбросив раздумья о далеком, обратился к близкому.

К вечеру где-то на подъезде к Смоленску, возле тихого хуторка, Соколов остановил машину, сказал:

— Мне здесь надо занести посылочку!

Крайний дом — невзрачная избенка, крытая соломой. Изломанный старый вяз у крылечка. Пустые грачиные гнезда в его разлапистых ветвях. Камень вместо ступеньки.

Нам долго не открывали. Наконец послышались шаркающие, очень медленные шаги.

Соколов крикнул:

— Бабушка Матрена! Это я! Володя! Откройте!

Рука шарила в поисках засова. Что-то это вдруг мне напомнило? Далекое-далекое детство. Я никогда этого и не вспоминал. А тут вот выплыло. Бабушка моя. Она умерла, когда я был совсем маленьким. Бабушка ходила, так же шаркая ногами, не в силах оторвать их от пола. Полуслепая, она брала все на ощупь, опиралась руками о стены, о стол, о печку, о деревянные косяки. Дохнуло на меня прошлым, теплым детством моим…

Открылась дверь. На пороге согбенная фигура в черном. Вечерело уже, не очень различимы были черты лица, но в глаза бросились глубокие морщины, сжатые губы, потухший взгляд.

— Слышу, Володюшка! Спаси бог!

Соколов протянул ей сверток.

Матрена приложила ладошку к глазам, ее взгляд остановился на мне. Я кивнул головой ей, здороваясь. Но она никак не ответила на мое движение. Она или чувствовала мое присутствие, или различала мои смутные очертания.

— Володюшка! — Она коснулась руки Соколова. — Ты один, или мне кажется?

— Со мной мой товарищ! Тоже Володя! Кудеяров Володя! Я ему накажу, чтобы он всегда к тебе, бабушка, заезжал!

— Ты подойди, сынок! — позвала она меня.

Я подошел. Бабка провела по моему лицу рукой.

— Живой человек! — утвердилась она. — А они, Володюшка, опять ко мне приходили. Только вот перед тем, как тебе приехать! Я под вязом стояла на закате солнца. Когда солнце светит, я его свет на небе различаю. Гаснуть оно начало. Повернулась я к дому, а они у крылечка стоят. Старшенький ногу на камень поставил, вроде на порог собрался ступить. И слышу, промеж собой шепотком разговаривают. Прислушалась, голоса различаю. У каждого свой голосочек, а вот что говорят, никак не пойму. Не слышу, и только! Замерла я и не шевелюсь. Знаю, не раз так было, только пошевелюсь или слово молвлю, они сразу и уходят. Колыхнутся и растают в воздухе. Я стою тихо, они у порожка шепчутся. А тут солнце присело, и окошко у меня светом вспыхнуло. Загорелось, как на пожаре, окошко, а на них свет упал. Каждого в отдельности вижу.

По морщинам побежали слезы.

— Ушли, как тебе приехать! Спаси тебя Христос, Володюшка, старую не забываешь.

Сгустились сумерки, но еще были различимы и лес на взгорке, и домики в деревне, блестела лента Днепра.

Соколов от волнения не мог говорить; когда мы подходили к машине, пояснил:

— Было у нее четверо сыновей и муж. Все ушли на войну. — Он с трудом подбирал слова. — Все ушли, и хоть бы один вернулся…

 

X

Октябрь.

По земле прошлись первые заморозки. Зарделись, набрали красноту ягоды боярышника, шиповника и рябины.

Клен покраснел, березки пожелтели, ели и сосны про-стегнули это осеннее буйство огня стежками неумирающей зелени.

Я шел с Бреста на Минск, с Минска на Смоленск. Колеса, не уставая, наматывали ленту асфальта; бесконечная дорога, бесконечные мысли. Выпадали минуты, когда я забывал о своей жизни на чужбине, забывал обо всем, что меня связывало с тем миром, мной владели сегодняшние немудреные заботы. По дороге из Бреста заехать к бабке Матрене. Это и для меня стало обычным. В Смоленске я купил мягких батонов, пакет сахарного песку и пачку какао. Конфет она не употребляла, любила к чаю варенье. Нашел я банку варенья из черноплодной рябины.

Поворот, дорога на изволок — и под горку! Ба! Да к бабке гости съехались. Я сразу признал машину Володи Соколова, ленинградскую машину Тараканова, и еще стоят чьи-то три машины.

В первое мгновение я обрадовался этой встрече. Один, всю дорогу один, в дорожных встречах я был скуп на разговоры, а тут вот они… Я чуть было не сказал — друзья. Я не имею права употреблять этих слов. Короче говоря, люди, которые обогрели меня своей добротой, к которым я уже искренне тянулся, но которых я и боялся. Не только боялся. Мне перед ними было стыдно, если бы раскрылось мое подлинное лицо!

Я обрадовался, но тут же и испугался. К этому привыкнуть было просто немыслимо, каждая случайность казалась мне не случайною. Съехались. Все сразу и в один час? Совпадение? А что стоит за этим совпадением? Но возвращаться поздно, меня увидели и ждали.

Я подрулил к заднему фургону.

У крыльца наши ребята и здешние старушки. Я положил в сумку гостинцы и бодренько направился к крыльцу.

Соколов почему-то очень сдержанно кивнул мне головой. Да и другие поздоровались так же скупо. Я остановился в растерянности. Соколов взглянул на сумку, на меня и покачал головой.

— Ты ничего не знаешь? — спросил он меня.

Я отступил чуть в сторону, чтобы свободнее было в случае чего бежать.

— Умерла бабка Матрена! — объявил Соколов. — Нас позвали.

Отлегло от сердца, а другое сейчас же привалило. И бабку Матрену нестерпимо жаль, хоть и неродной она человек, и за себя обидно.

Да что же это за мука такая, ждать каждую минуту беды и катастрофы, прятать свои чувства!

Неродная мне она, казалось бы, чужой человек, и не жалость меня к ней привязала. Воистину говорят, что любим мы тех, кому добро делаем. Какое уж особое добро, несколько раз завез гостинцы, а привязался к ней.

Внезапным получился перепад из одного состояния в другое, от испуга к горестному удару. Поэтому, наверное, на глазах у меня навернулись слезы. Соколов заметил и отвернулся, чтобы не смущать меня.

Мы подняли гроб. Недалекий путь, на горке кладбище — островок замшелых елей.

Опустили гроб и забросали его землей. Кто-то из соседок бабки Матрены воткнул в изголовье деревянный крест, сбитый из березовых брусков.

А у меня в горле комок. Вспомнилось, как хоронили мою мать на чужой земле.

Мы молча побрели с кладбища.

Я отстал. Тяжко было на душе. Устал я от постоянного страха, от опасений. Нет, опасность не щекотала мне нервы, как я это представлял себе в разведшколе. Быть может, я не годился в современные супермены? Не тот характер? А быть может, супермены жили только в экранном мире, в воображении режиссеров гангстерских и шпионских фильмов. В жизни все это выглядело не только страшнее, но и унизительнее.

Из тайника неподалеку от Бреста я извлек пачку листовок НТС. Я имел указание распространить их в месте массового скопления народа. Чемодан с листовками лежал у меня в машине, под сиденьем. А что, если бы сейчас обнаружили эти листовки, именно сейчас, на глазах вот этих людей, с которыми я проводил в последний путь бабку Матрену? Какое бы это вызвало у них ко мне презрение, подумал я. Это было бы куда страшнее, чем предстать перед следователем КГБ!

…Заурчали моторы. Одна за другой, развернувшись в последний раз возле домика бабки Матрены, машины двинулись в дальние рейсы. Я тронулся последним…

Утром — Калуга.

Я поставил машину на окраине Калуги под разгрузку и пошел в город. Никого не расспрашивая, словно никогда и не уезжал отсюда на долгие годы, я вышел к рыночной площади, а оттуда рукой подать и до моста через Оку. Я его помнил деревянным, наброшенным на баркас с берега на берег.

С горы открылась иная картина. Широкий асфальтированный проспект плавно переходил в высокую дугу моста, дорога круто уходила вверх сквозь Ромоданово.

Тогда мы в город ходили пешком, лесной дорогой по берегу Оки.

Теперь я видел на рыночной площади автобус с надписью «Калуга — Керакозово». Этот автобус должен проходить где-то вблизи от наших мест. Но я пешком той же дорогой, что и в детстве, через Ромоданово, через Рождествено, а дальше лесом на Верхнюю Вырку.

Сегодня я не Владимир Кудеяров, а Сережа Плошкин, Сергей Тимофеевич Плошкин. С чем я иду, что несу моим родным полям и перелескам, товарищам моих детских игр: Танюше, Грише Степанову, Вальке Трусову, Тольману? Что я несу всем тем людям, с которыми прожили здесь жизнь мои мать и отец?

Когда дохнули на меня родные леса, когда я оглянулся с ромодановской горки на город, на купола его церквей, на сверкающие на солнце окна домов, выстроившихся над берегом, на силуэт неожиданной для меня здесь космической ракеты, я почувствовал, что не туда завела меня жизнь, что моя родина здесь и никакая другая земля не заменит ее. За что же я должен навлечь на земляков моих уничтожающий атомный огонь, которым грозил Сергей Сергеевич, мой наставник и руководитель? Разве они мало страдали, мало выпало этой истерзанной земле испытаний?

Вот оттуда, из-за Спаса-на-Угре, вышли машины, груженные немецкими автоматчиками в железных касках, переправились на наш берег и въехали в деревню, и мою мать погнали в рабство.

Сергей Сергеевич каждый раз допытывался, есть ли у меня ненависть. Не случайно допытывался. У меня не было ненависти к родным полям и перелескам, к родному моему городу на Оке, у меня не проснулась и не могла проснуться ненависть к Володе Соколову, ко всем моим новым товарищам, и разве мог я занести руку на бабку Матрену, на ее свежую могилу?

…Вышел на дорогу и ускорил шаг. Да, все так же, все вспомнилось. Тот же длинный порядок изб, спускающихся к плотине, а вон и гладь озера. Но вот здесь, в стороне от изб, стояла просторная изба, в ней клуб. Мы, школьники, выступали на сцене, ставили какие-то сценки под руководством Евдокии Андреевны. Теперь тут появился какой-то памятник. Я подошел и прочитал надпись:

«Здесь покоится прах народной учительницы Евдокии Андреевны Посельской, зверски казненной фашистскими захватчиками 6 декабря 1941 года».

Я не надеялся ее встретить, была она старенькой уже в те годы, когда я учился, а с тех пор прошло немало лет. Она могла умереть своей смертью, но могла и дожить до наших дней. Но этого я не ожидал. Зверски казненная…

Рука невольно потянулась к фуражке. Я постоял перед могильным холмиком в молчании…

Плотину заново укрепили, сделали выше, соорудили бетонный спад для воды. Озеро разлилось, я его таким широким и полноводным не помнил. Дубовая роща отражалась в гладком зеркале воды, у плотины гремела вода, воздух от водяных брызг был влажный и пьяный.

Ниже плотины остались от прежних времен небольшие бочажки. Стояла в них непроточная вода. Мы сюда приходили ужей ловить: самое их гнездовье. Не вытерпел, свернул к бочажкам. И тут же, вот он, старый знакомец, выполз серой лентой на тропку погреться на солнышке. Он лениво заскользил в траву. Я ему дорогу из вежливости уступил. Пусть ползет!

Изменился лес. На полянке, где молодая поросль торчала, вытянулись белоствольные березки, вымахали: макушки разглядеть захочешь — шапка с головы свалится.

В лесу переговаривались дрозды, собрались в отлетные стайки. А вот и зимородок. Здесь вода близко, и зимородок объявился среди деревьев. Редкая, как говорил мне отец, птица.

Мостик через речку, прошумели под ногами не собранные скобами бревнышки, поворот, и вот деревня.

Я остановился. Слезы душили меня.

Там, где стоял наш дом, заросла бурьяном груда битого кирпича, одичали яблони, подобрались к ним молоденькие тонконогие березки.

Рядом дом, где жил когда-то Гришка Степанов. Дом новый. Строились на пепелище. И в ряду все новые дома, только каменный дом, где раньше была сельская лавка, остался прежним.

Трудно даже сообразить, в какой избе мне искать мою подружку Таню Плошкину, ежели она вернулась из тех краев, куда и меня угнали.

Пошел по улице под развесистыми ветлами. Но время рабочее, никого на улице нет. Постучался в дом, где раньше жил Тольман. Вышла ко мне незнакомая женщина. Спросил, где живут Лебедевы, не слыхала ли она про Толю Лебедева. Знает Лебедевых, как не знать, у них она дом купила. Старики уехали к сыну Анатолию Дмитриевичу, он давно в Москве живет, но каждый год летом приезжает на Вырку отдохнуть. И этим летом приезжал на собственной машине. На берегу Оки ставил палатку, в палатке и жил.

Тут мне нечего было опасаться, признался, что родился я в этой деревне, а после войны не случалось побывать. Разыскиваю, дескать, своих школьных приятелей.

Хозяйка улыбнулась.

— Мы тут люди новые. Загляните к соседям. Бабка Прасковья всех тут знает и помнит.

А чего же заглядывать? К нашему разговору бабка давно прислушивалась с крылечка.

— Никак Сережка Плошкин заявился! — воскликнула она и, прихрамывая, пошла мне навстречу.

Сейчас она бабка, а я помнил Прасковью Ивановну женщиной средних лет, была чуть старше моей матери. Гришка Степанов ей племянником приходился.

— Я тебя сразу признала, на мать схож. Где пропадали. Ждали мы тут вас…

— Мать в плену умерла, а я на Севере жил…

— Раскидала жизнь. На отца похоронная пришла в конце войны. А Танечка не вернулась… Сказывали, померла там от голодной жизни… А вот про тебя слыхом не слыхали. Гришка, мой племяш, генерал ноне. Командует где-то. Я тебе адресок дам. Он про Толика тебе опишет, они друзья…

Спросил я и про Вальку Трусова.

— Ну, этот… Этот поболе других учинил. На всю страну футболист известный! По радио часто поминали. Тоже где-то в Москве. Гришка все тебе опишет.

Обратно я решил идти нижней дорогой, краем леса, мимо «провалов» и берегом Оки через Гремучий колодец.

Тут своя легенда…

Сеча на горке, где рубились восставшие с царскими войсками, как сказывали, была жестокой и долгой. Кровь лилась рекой, кровь пропитала землю, земля не приняла кровь, кровь пробила в земле ручей, а ручей открыл подземный родник, который с той поры и бьет из-под бугра, что ниже сечного поля. Гром битвы — Гремучий колодец.

Родник был светлым, вода в нем прозрачной, но мы, мальчишки, знали, что если воды набрать в ведро и вскипятить, то вода станет красной.

Нижняя дорога бежит лесом, потом выбирается на пойму. День теплый, солнце со светлого неба пригревало.

На пойме я оробел. Так все изменилось, что я усомнился, найду ли я Гремучий колодец и родниковое озеро на опушке леса.

Здесь когда-то в пояс росла трава. Пойма распахана, пожелтела земля, усыпанная остатками кукурузных листьев, а чуть подальше торчали головки капусты. Там, где бежал ручей из Гремучего колодца, заложена металлическая труба. Вода стекает по трубе, от большой трубы целая система труб мелкого сечения — оросительная система. Заставили на себя работать Гремучий колодец. Но озеро сохранилось. Родник бил из глубины его. Мы пробовали достать дно шестами, но не хватало длины шестов. Воду здесь не пили. Не решился я и теперь зачерпнуть горсть, хотя во рту пересохло и пить хотелось.

Я остановился над родничком. Из глубины выбивались тугие жгуты водяных струй, играли буруны над горловиной родника. Внизу дымился ил, оседал темным облаком на крутой срез провала, доверху вода его не доносила, вверху струи были светлые и прозрачные. Бережок зарос осокой, вода колыхала ее корни.

Я присел на бережку отдохнуть и подумать, но тут же услышал машину — легковая машина шла по дороге из Нижней Вырки, — поправил лямку с пистолетом: настороженность приучила меня действовать почти автоматически. Хотя тут-то чего бояться? Объявился Плошкин, и все…

Из-за поворота выскочил «газик» и остановился шагах в пяти от меня. В «газике» за рулем сидела молодая женщина, почти моя ровесница. Она выскочила из машины и пошла прямо ко мне.

— Сережка! — воскликнула она. — Плошкин? Ты? Думала, уж и не догоню, в лес, боялась, ушел. Здравствуй!

Черненькая, волосы как смоль. Собраны в пучок на затылке, вьются, вырываются кудряшками. Ростом чуть пониже меня, подвижная, худенькая, легкое пальто облегает почти девичью фигуру.

Черные глаза пристально уставились мне в лицо. Я встал. Никак не мог угадать, кто же это.

— Не признал? Эх ты, Плошкин… Галку-грачонка забыл?

Забыл! Совсем забыл.

— Ты с Нижней, а я с Верхней Вырки… Ты четвертый класс кончил, а я второй! Да что же ты? Неужели совсем забыл? Мы в клубе выступали… Ты был зайцем, а я грачонком… Я еще клюв потеряла, а Евдокия Андреевна мне его прямо на сцене веревочкой привязала. Когда вас угонять собрались и к клубу пригнали, я за забором в лопухах пряталась… Я как услышала, что побывал ты у нас, так на машину — и за тобой… Что же ты сюда глаз не кажешь? Не к добру перед родными местами голову задирать! Откуда ты?

— Откуда? — переспросил я Галю. — С Дальнего Севера…

— Ты был в заключении там? Мне можешь сказать…

— Нет! Меня вернули в сорок пятом году… Учиться было поздно… Я кончил шоферские курсы и завербовался на Север…

— Почему не вернулся сюда?

— К кому? Мать умерла, я похоронил ее в чужой земле. Отец убит…

— Ох, Сережка, Сережка! Больно ты легко от родной земли отказался. Должно быть, неправду говоришь? Натворил что?

— Да нет! Ничего не натворил…

Галя покачала головой.

— Здесь ты не нашел бы выгодной работы. На Севере больше платят. А нам тут пришлось после немцев все поправлять… Господи, как я ждала тебя!

— Ты меня ждала?!

— Так, по детской глупости… Я тогда из всех мальчишек тебя выделяла. Постарел ты, выцвел малость, а вот сразу узнала! Я здесь в совхозе агроном… А у тебя какая наука?

— Говорю — шофер, первого класса шофер…

— Садись! — пригласила она меня в машину. — В Калугу?

Машина поехала полевой дорогой.

— Ты что там делал, в Германии?

— В крестьянском хозяйстве работал…

— Это ближе к хлебу. А Таня на фабрику попала… Там химия. С голоду да от отравления умерла. Написал ее родным один из тех, кто уцелел и вернулся. У него на руках девчонка и померла. Голодно было?

— Работа была тяжелая. Мать от сердца умерла…

— Схорониться бы вам в лесу… К Новому году их отсюда выбили. Последние дни лютовали, готовились деревню сжечь дотла… Грозились всех живьем сжечь. Евдокию Андреевну казнили. Расчистили около дуба площадку, с сука спустили веревочную петлю… Согнали всех на улицу… Фотографировали… А в это время на них нагрянул лыжный батальон. Солдат выбил ящик из-под ног Евдокии Андреевны, но никто из них отсюда не ушел.

— За что ее? — спросил я.

— Старая история… Евдокия Андреевна ненавидела мелких хозяйчиков и очень активно агитировала за колхоз. Была тут с одним у нее в те давние годы схватка. Был он противником колхозного хозяйства, его раскулачили…

— Я этого ничего не помню…

— А я разве помню, рассказывали мне… Он донес немцам, что Евдокия Андреевна встречается с советскими разведчиками.

Мы долго молчали, а потом Галя стала уговаривать меня перебираться с Севера к нам в совхоз. Обещала работу и мне, и жене моей. Гале я сказал, что женат, несколько изменив легенду. Я считал, что это последняя наша встреча.

Она дала мне московский телефон Анатолия Лебедева, советовала к нему заглянуть: дескать, он не раз вспоминал обо мне, горевал, что я погиб.

— Обрадуется! — уверяла меня она. — С ним посоветуйся. Нельзя замыкаться на длинном северном рубле…

Простились мы с ней в Ромоданове. Она поехала на центральную усадьбу, я пошел пешком в город к машине.

Уехал с твердым намерением больше на Вырку не приезжать. Здесь мне было невыносимо скрывать свое второе лицо.

Отъехал от города, остановился у леса, там, где припрятал чемодан с листовками.

Осторожность в этих делах не мешает. Я внимательно огляделся, подождал, потом пошел в лес, вытащил из кучи хвороста чемодан, отнес его в машину.

Какова бы, скажем, была реакция Соколова на такую листовку? Он даже не возмутился бы, ему это показалось бы смешным, и только. Содержание листовки не вызвало бы у него даже желания полемизировать.

На кого же рассчитаны эти листовки? Я подумал о Кондалакове. Взяточник, жулик. Как бы он отнесся к призывам в листовках? Под себя он греб, натаскал всякого имущества, был заражен болезнью предпринимательства, которая согнала нас с Мартой с насиженного места и толкнула на авантюру. Быть может, на таких, как Кондалаков, все это и рассчитано? Но что он мог? Взятку получить? А к серьезной коммерческой деятельности он не готов, да и не нужна она ему.

Так куда же мне деть эти листовки? Инструкция гласила, что разбрасывать их надо в местах большого скопления народа… Ну что же, сказал я себе, подождем подходящей минуты, там и решим…

В Москве я брал новый груз. Пока загружали машину, выдалось у меня несколько часов свободного времени. А почему бы, спросил я себя, мне не встретиться с Толей Лебедевым? Вечером я позвонил ему из автомата. Как это ни странно, но я узнал его по голосу.

— Здравствуй, Толя! — сказал я. — Говорит Сергей Плошкин…

Пауза. Не очень длинная, но пауза.

— Как, как? — переспросил он. — Плошкин? Сергей? Это какой же Сергей Плошкин? Неужели Сережка?

— Я.

— Откуда ты взялся?

— Побывал недавно на Вырке, про тебя наслышался…

— Вот что, Сережка, Сергей! Немедленно, сейчас же бери такси и мчись ко мне! Адрес знаешь?

— Как пишется адрес, знаю, а вот где твоя улица, как дом твой найти?

— Улица известная! Назовешь мой адрес шоферу такси — найдет. Я Гришке Степанову позвоню! Может, и он подскочит, если свободен, а не на заседаниях! Он теперь личность важная! Недавно ему присвоили звание генерал-майора! Жду!

Вышел я из автомата на площадь трех вокзалов и остановился на краю тротуара.

Куда я собрался? С ума, что ли, сошел?

Быть может, генерал-майор Гриша Степанов не придет на мое счастье! А что я буду плести Толе Лебедеву? Легенду о Севере?

Нет! Я не могу идти на эту встречу. Дороги к ним навсегда для меня закрыты…

Легла зима.

В морозные и снежные дни выпала мне поездка в южные края. Решил я навестить Василия Голубенко. Если для своих земляков я отверженный, то для него я в какой-то степени сотоварищ.

Поблизости от станции, где он жил, застала меня метель. Я поставил машину на шоссе возле крайнего дома, попросил хозяина присмотреть и пошел пешком к Василию. Надо было пройти километров пять.

Машину на шоссе оставил из осторожности, чтобы не подглядел ее номера мой «друг». Спрятал я форменную фуражку под сиденье, надел заячий треух. Устраивала меня и метель, в случае чего следы мои заметет. Воистину шел на «дружескую» встречу!

Открыл дверь Василий не спрашивая. Всмотрелся в меня, но в темноте не узнал.

— Здравствуйте, Василий Васильевич! — приветствовал я его с наигранной почтительностью.

Узнал он меня по голосу.

— Сережа?

— Я самый!

Дверь приоткрылась. Василий вышел на порог. Оглянулся. Ни зги не видно, густо крутила метель. Ветер рвал и гудел, вдали смутно белели пятна фонарей.

— Один? — спросил вполголоса Василий.

— Один!

Он поежился, ветер пронизывал его, он вышел в одной рубахе. Но в сени обратно не спешил.

— Чего пожаловал?

— Проездом случилось…

— Так и проезжай дальше! Поезжай, милый, поезжай! У меня тебе делать нечего, нам с тобой давно не по дороге!

Разозлился я не на шутку.

— Точно, что не по дороге! — бросил я ему с вызовом. — Я в гестапо не служил!

— Вон ты о чем! То дела старые, и за все я свое отбыл! И ничем ты не испугаешь!

— А если испугаю?

— Ах вон оно что? Пойдем вместе, там объяснишь, откуда тебе про те дела известно.

Хотел я ему показать его расписку, но остерегся, хотя чего же было остерегаться? Я уже все и так сказал, обнаружил свой след.

— Ну, бывай! — бросил я ему и отступил в метель.

Вот тогда-то следователь и сказал мне:

— С той поры мы и начали разыскивать Сергея Плошкина.

Я не знал, что Василий Васильевич Голубенко отбыл по закону строгое наказание за дезертирство, за сотрудничество с гестапо. Моей угрозы ему нечего было бояться, но по угрозе он понял, что неспроста я к нему прибыл. Так и заявил на другой день.

В ту метельную ночь я поспешил покончить с Сергеем Плошкиным. Я выбрал повыше сугроб, забрался в затишье от ветра и сжег паспорт Плошкина. Дождался, пока сгорели обложка и листы. Растер их рукавицами и пепел развеял по ветру.

Круг замкнулся.

Я Кудеяров, я один, и не с кем мне разделить ту миссию, которую на меня возложили.

Встреча с Василием была лишь эпизодом в моей жизни. Я втянулся в работу, находил в ней удовлетворение, подружился с Володей Соколовым, его друзья стали моими друзьями.

Я имел возможность не один раз оценить их дружбу. Завелись и у меня адреса, по которым я развозил посылочки с лекарствами и с разными гостинцами.

А тут еще одна история.

Водки я не пил, вообще не имел склонности к спиртному. Работал четко, машину знал и сам справлялся с мелким ремонтом. И вот перед отчетно-выборным профсоюзным собранием меня вызвали в партком и сказали, что собираются меня рекомендовать в профком, дескать, это общее мнение и мне оказывается высокое доверие. Это было просто немыслимо. Я уже не говорю о том, что в моем положении это грозило разоблачением, но, если бы даже и ничто мне не грозило, я не смел играть на доверии прекрасных людей. Пришлось всячески уходить от такой чести. Сослался на то, что еще не обосновался накрепко, не знаю, как сложится жизнь. Мне тут же сказали, что помогут обосноваться, что я могу как передовой производственник претендовать на квартиру в Рязани. Хоть беги от такого доверия и от благ, которые сам заработал. Кое-как утряслось. Приписали мой отказ скромности, но прицел определился. Втягивали меня в общественную жизнь. Правда, Соколов сказал мне, что очень удивились моему нежеланию поработать в профкоме…

Не один раз хотелось мне все бросить и перебраться обратно. А как? Мне говорили, что найдут способ перебросить меня через границу. Но это они найдут! А без них как перебраться? А если и переберусь? Как они меня там встретят?

После визита к Василию я не раз задумывался: не явиться ли мне с повинной к властям. Одно меня удерживало — Марта и дети. Я боялся за них, боялся, что на них выместят свою злобу мои бывшие наставники. Это они умели делать!

С меня требовали отчета о моих действиях. Я должен был сообщить, как и где я разбросал листовки. В тайнике я обнаружил новую партию листовок. От меня требовали поисков «молекул» для молекулярной революции, от меня требовали разведданных.

Тянуть было нельзя. Мои наставники из разведцентра могли заподозрить неладное. С листовками обойтись было проще всего. Я их просто сжег, а пепел развеял по ветру. В отчете указал, что распространил их на большом рынке в одном из южных городов.

История с «молекулами» была просто смешна. Ну кого я из моих сослуживцев мог завербовать для будущей революции в пользу кучки эмигрантов, отверженных родиной? Соколова? Его друзей? Галю-грачонка, совхозного агронома под Калугой, Анатолия Лебедева? Василий Голубенко и тот не пустил меня на порог!

Я все решил по-своему. В мой разведцентр пошла информация, что я подготовил для вербовки «молекулы», назвав вымышленные имена.

Я не решался идти с повинной, не решался порвать со своими наставниками, делая вид, что работаю на них, и каждый день, каждый час ожидал, что все оборвется…

Когда меня арестовали, я действительно почувствовал облегчение.

Следователь представился мне: Никита Алексеевич Дубровин. Он был немолод, сдержан и подчеркнуто вежлив. Когда мы выполнили первые формальности и перешли к делу, он спросил:

— Что вы имеете заявить следствию?

— Гражданин следователь, я ехал в Советский Союз с благородной миссией. Я верил в это. Я верил, что еду сюда делать революцию, ехал освободить русский народ!

Дубровин улыбнулся.

— Ну, ну!

— Я понял, что люди, которые меня забросили сюда, не знают России…

— А вот это неверно. Они знают, что такое Россия и что никто их тут не ждет с революцией. Я вам сейчас кое-что покажу…

Дубровин разложил на столе веером фотографии.

— Посмотрите, — предложил он. — Не найдете ли ваших знакомых? Тех, кто вас посылал…

Я сразу узнал Виктора Михайловича и Сергея Сергеевича.

Дубровин назвал мне совершенно другие имена. Наверное, я не мог скрыть недоумения.

— О да, вам они могли представиться иначе… У каждого из них по нескольку имен и кличек. Я назвал вам подлинные их имена. Этот, — Дубровин указал на Сергея Сергеевича, — в годы войны прославился своими зверствами в фашистской зондеркоманде. Он жег в Белоруссии деревни, кидал в колодцы детей, расстреливал женщин и стариков! Знание России у него отменное…

Вот откуда разговоры о ненависти…

— Другой, — продолжал Дубровин, — был некоторое время диктором гитлеровского радио и призывал советских солдат сдаваться в плен, обещал им в Германии райскую жизнь… Вам и самому известно, каков был там рай для советских людей. Потом сей господин устроился в военную разведку и готовил изменников к заброске на нашу землю… Сам он руки старался сохранить чистыми, но готовил убийц и диверсантов… Какая же может быть у них солидарность с русскими людьми? Я уже не говорю — с коммунистами…

У меня вырвалось: «Докажите…»

— С этого мы и начнем, — ответил Дубровин. — Я сначала покажу, кто вас сюда забросил, а потом разберемся, как и зачем!

Следователь предъявил мне документ, написанный знакомым мне почерком Сергея Сергеевича.

Пожелтевший листок бумаги. Служебный бланк.

С е к р е т н о!

1. Задание: деревня Борисовка должна быть уничтожена 9-й ротой, как пункт, изобилующий партизанами.

2. Силы: 2 взвода 9-й роты 15-го полицейского полка, 1 моторизованный жандармский взвод (16-го полка) и 1 взвод противотанковых орудий из Березы Картузской.

3. Ход операции: рота сконцентрировалась вечером 22.9.42 в Дывине. В ночь с 22 на 23.9.42 последовал марш из Дывина по направлению к Борисовке. До 04.00 утра 2 взвода, двигаясь с севера и юга, оцепили деревню. С рассветом староста Борисовки собрал все население. После проверки населения, проведенной при участии полиции безопасности Дывина, 5 семей были переселены в Дывин. Остальные были расстреляны особо выделенной командой и похоронены в 500 метрах северо-восточнее Борисовки. Всего было расстреляно 169 человек, из них 49 мужчин, 97 женщин и 23 ребенка. Исполнение приговора о расстреле из-за подготовки (рытье могил) затянулось до середины первого дня…

Под документом стояла подпись того человека, которого я знал как Сергея Сергеевича.

Так вот почему Сергею Сергеевичу нужен атомный огонь над Россией! Сжечь, уничтожить следы своих злодеяний, отомстить тем, кто выкинул его с русской земли…

Последняя моя просьба была — спасти от опасности Марту и моих детей! Не из легких просьба. Это все, что меня сегодня беспокоит… Но твердо верю в гуманизм Советской власти. И никогда не забуду, что именно Президиум Верховного Совета СССР удовлетворил мою просьбу — не применять ко мне санкцию за нарушение государственной границы, так как я добровольно отказался выполнить вражеское задание и помог следствию искренним признанием и раскаянием. Я живу надеждой на новое великодушное отношение к моей судьбе…

— Итак, Сергей Тимофеевич, — обратился ко мне Дубровин, — следствие по вашему делу закончено. Ознакомьтесь с данным постановлением.

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

Начальник отдела Комитета государственной безопасности при Совете Министров СССР полковник Дубровин, рассмотрев уголовное дело по обвинению Плошкина Сергея Тимофеевича, 1930 года рождения, уроженца деревни Нижняя Вырка Калужской области, с начальным образованием, до ареста работавшего шофером автобазы, в преступлении, предусмотренном ст. 64 п. «а» УК РСФСР, установил: Плошкин С. Т., находясь на территории ФРГ, вошел в преступную связь с антисоветской белоэмигрантской организацией, именующей себя Народно-трудовой союз (НТС).

В этой организации он прошел специальный курс обучения для нелегальной подрывной работы против Советского Союза, затем руководителями НТС был направлен в американскую разведывательную школу, где получил шпионскую подготовку. По окончании шпионско-диверсионной подготовки Плошкин под вымышленной фамилией, снабженный фиктивными документами, радиопередатчиком, средствами тайнописи, оружием и другим шпионским снаряжением, нелегально был заброшен на территорию Советского Союза.

Он получил задание заниматься сбором шпионской информации и выявлением подходящих лиц для последующей антисоветской обработки и использования их по заданию НТС в активных враждебных акциях против СССР.

Плошкин после нелегальной переброски в СССР отказался от выполнения преступного задания и установления связи со своими сообщниками по шпионской работе, никаких практических действий, которые могли бы причинить ущерб Советскому государству, не совершил и на следствии чистосердечно рассказал о том, как стал агентом НТС, американским шпионом и с каким заданием прибыл в Советский Союз. Этим он оказал следствию существенную помощь в разоблачении подрывных акций НТС и иностранной разведки против СССР.

В соответствии с изложенным в силу п. «б» ст. 64 УК РСФСР и п. 2 ст. 5 и ст. 209 УПК РСФСР

п о с т а н о в и л

1. Уголовное дело дальнейшим производством прекратить за отсутствием в действиях Плошкина С. Т. состава преступления.

2. Меру пресечения в отношении Плошкина С. Т. — заключение под стражей — отменить, и Плошкина С. Т. из-под стражи освободить.

3. Вещественные доказательства по делу, изъятые у Плошкина, шпионское снаряжение передать на хранение в следственный аппарат КГБ при Совете Министров СССР.

4. Копию настоящего постановления направить прокурору.

Начальник отдела КГБ при Совете Министров СССР

полковник Д у б р о в и н

Настоящее постановление мне объявлено:

П л о ш к и н С. Т.