Приключения 1977

Божаткин Михаил

Семар Геннадий

Шахмагонов Федор

Зотов Евгений

Наумов Сергей

Василевский Лев

Иванов Александр

Петросян Гавриил

Курчавов Иван

Безуглов Анатолий

Пронин Виктор

Чванов Владимир

РАССКАЗЫ

 

 

 

Сергей Наумов

КРАСНАЯ РАКЕТА

Над болотом курился туман. Два человека шли по черной воде.

Высокий сильный мужчина в брезентовом плаще осторожно раздвигал по-осеннему хрусткие ветки. Иногда он нагибался и рассматривал встретившуюся кочку, словно искал что-то.

Следом за ним шел сухощавый угрюмый человек в ватнике. В правой вытянутой руке тускло поблескивал пистолет, левая держала длинный шест.

Шедший впереди вдруг остановился. Прислушался. Совсем близко кричала сойка.

— Проклятая птица, — пробормотал высокий.

— Что? — шепотом спросил спутник, не опуская руки с пистолетом.

— Уберите пистолет, Гуго, — спокойно сказал высокий. — Это всего лишь сойка.

— Мы прошли границу? — все так же шепотом спросил Гуго, опуская руку.

— Туман и вода — вот что нам надо, — пробормотал высокий. — И слава богу, что они есть.

Он взглянул на карту, вложенную в планшет. На его лице мелькнуло подобие улыбки.

— Граница? Вы стоите на ней, Гуго.

Черная вода блестела у кочек. Она тускло отсвечивала серебром.

— Теперь будьте внимательны, — предупредил высокий. — Держитесь ко мне ближе…

Он поднял шест и шагнул вперед. Ледяная вода заплескалась выше колен. Зашумели сбоку кусты, серые, пустые.

Двое спешили. Разбрызгивая темную болотную жижу, задыхаясь, они шли в самую топь. Космы тумана плыли низко над водой, будто облака упали с неба.

Высокий вонзил шест впереди себя и не достал дна. Он шагнул вправо и снова взмахнул палкой. Шест утонул по самую рукоятку.

— Оставайтесь на месте… — хриплым шепотом произнес проводник. — Я пойду вперед. Где-то здесь есть проход. Столько лет прошло…

И, тяжело прыгая по кочкам, пошел в сторону обугленных стволов, торчащих из воды, словно воздетые к небу руки.

Сгоревшие когда-то деревья встречали человека растопыренными корнями и мертвыми, облизанными огнем ветками. Кочки редели. Человек прыгал, опираясь на шест, как это делают спортсмены. Он промерял дно и прыгал дальше.

Однажды шест ушел в глубину, и человек рухнул в трясину.

Горелый лес был недалеко. Проводник сделал несколько шагов и провалился по пояс.

— Эй! — приглушенно крикнул высокий. И тотчас из тумана тихо откликнулось:

— О-эй!

Распластав руки, проводник с трудом держался на поверхности. Он напрягался всем телом, но трясина была сильнее. Тогда, закинув руки за спину, человек попытался отстегнуть лямки рюкзака. Это ему не удалось.

Узколицый Гуго вынырнул из белой мглы и, увидев перекошенное лицо проводника, отпрянул назад.

Проводник опустил правую руку в воду и снял с пояса топорик.

— Ближе… — прохрипел он и, размахнувшись, бросил спутнику топорик. Гуго отступил на шаг, и топорик упал в топь.

Проводник скрипнул зубами.

— Шест брось, шест, Гуго! — крикнул он зло.

Гуго бросил ему длинную суковатую палку. Проводник дотянулся до нее и, перехватив правой рукой, оперся на шест. Замер.

Гуго достал из кармана сложенную в жгут капроновую веревку и бросил ее проводнику.

Тот криво усмехнулся, увидев, как конец упал близко от кочки, на которой стоял Гуго.

— Возьмите себя в руки, черт возьми, — прохрипел проводник. — Вам одному отсюда не выбраться…

— Что я должен сделать? — спокойно и холодно спросил тот, которого называли Гуго.

— Мне бы снять сапоги, — пробормотал проводник. Он рванулся, пытаясь вытащить ноги из трясины, и провалился по грудь.

Гуго шагнул вперед. Его остановил крик проводника.

— Стой! — прохрипел тот. — Брось мне нож… Нож… — И он вскинул над хлюпающей жижей руку.

Гуго отстегнул от пояса финский нож в чехле.

Проводник поймал его на лету, тут же выдернул второй рукой из чехла и освободил одну лямку рюкзака.

Проводник повел плечами, и рюкзак, глухо булькнув, ушел на дно. Но вода по-прежнему доходила ему до груди.

Запрокинув голову, человек делал отчаянные усилия, словно вел борьбу с кем-то там, внизу, словно топтал кого-то. Проводник пытался вытащить ноги из резиновых сапог.

Космы тумана скрывали от него спутника. Слышалось только всхлипыванье шагов. Гуго уходил назад, к спасительным кочкам.

— Стой! Не уходи… Гуго!..

Хриплый крик раздался над топью. Поднятое кверху бледное потное лицо чем-то напоминало застывшую на воде медузу.

Внезапно из тумана выплыла фигура Гуго.

Он спрыгнул с кочки и провалился по пояс. Гуго толкал впереди себя полусгнивший ствол и шел прямо в зыбун.

* * *

Был на исходе третий час, как ефрейтор Роман Покора и рядовой Смолов затаились в болотистой ложбине.

Стемнело. Кусты в стороне уже трудно было отличить от воды. Низкое серое небо навалилось на землю. Впереди среди кочек лишь тусклыми пятнами выделялись болотные «окна».

Этот район границы местные жители метко прозвали «пойдешь — не вернешься». Случалось, в топях тонули даже лоси.

В первый же свой день на заставе Роман узнал, что болото на северо-востоке непроходимо. Но за два года службы узнал ефрейтор Покора и другое: наряд у Черных болот — такая же необходимость, как и дозорная служба у контрольно-следовой полосы.

Непроходимое болото разделяло два мира. И пусть со времени окончания войны граница в этом районе не знала ни одного нарушения, именно к невидимой тропе посылал в наряд начальник заставы капитан Стриженой своих лучших солдат.

У пограничников затекли ноги и поламывало в коленях. Прорезиненный костюм защищал их от воды, но он же и холодил, несмотря на грубые шерстяные свитеры, надетые на теплые фланелевые рубашки.

Над болотом плыли знакомые за долгие часы сидения звуки. Хоркало, шуршало, хлюпало, словно огромное пространство, заполненное черной непроточной водой, дышало тяжело и надсадно.

И вдруг закричала сойка. Покора насторожился. Эта птица кричит, когда видит людей. Он напряг слух и скоро различил тихий всплеск, отраженно пришедший по воде. Кто-то шел по болоту.

— Слышишь? — тихо спросил Покора.

Смолов кивнул.

— Может, лось? — задышал над самым ухом ефрейтора Смолов. — Бывает, ходят…

Роман прижал палец ко рту, приказывая молчать.

До боли в ушах вслушивался он в болотную тишину. Всплеск сместился куда-то правей и вскоре затих.

«Лось или не лось?» — думал ефрейтор… Его смущал крик сойки. Эту птицу не очень любят на границе. Она выдает дозоры и наряды. Лазутчики знают об этом, и крик сойки настораживает их так же, как и пограничников.

Покора решил осмотреть участок, где слышался всплеск. Даже здесь, на болоте, если прошли люди, должен остаться след.

Ефрейтор приказал Смолову внимательно следить за местностью и действовать по обстановке. Сигнал тревоги — две красные ракеты. Ответ — одна зеленая.

Чувство настороженности не покидало Романа, пока он медленно, чтобы не выдать своего движения, брел по топкой жиже болота, внимательно всматриваясь в пухлые, похожие на папахи кочки.

Он шел сквозь белесую завесу тумана, улавливая близкие и далекие звуки, пока наконец снова не услышал тихий всплеск.

Пограничник остановился и долго стоял неподвижно, ожидая новых звуков.

Взгляд его упал на ближайшую кочку. Ефрейтор вздрогнул. Кочка шевелилась, словно живая: на ней поднималась примятая чьей-то ногой трава. Первой мыслью было вернуться и предупредить Смолова, чтобы выбрался на сушу, подключился к розетке и вызвал тревожную группу. На возвращение ушло бы пятнадцать-двадцать минут и еще двадцать — путь до ближайшей розетки. За сорок минут нарушитель мог добраться до горелого леса и кануть в озерцах и болотах.

Роман резко свернул в сторону, делая крюк, отрезая нарушителю путь к лесу, тонувшему в непроглядном тумане. Туда вела единственная подводная тропа, и эту тропу преграждали они со Смоловым. Так говорила карта.

Нарушитель идет в самую топь. Значит, он или знает еще одну, никому не известную тропу, либо идет на верную гибель, не подозревая о трясине.

Теперь и Роману приходилось брести наугад, прощупывая ногами зыбкое илистое дно.

Он упал в ложбину между кочками — ему послышался слабый крик.

Роман замер, вдавив тело в темную жижу, и в следующее мгновение увидел две согнувшиеся в напряжении фигуры с длинными шестами.

Он встал перед ними, когда нарушители подошли к кочке совсем близко.

— Руки вверх, — негромко приказал пограничник.

Первый, высокий плотный мужчина, послушно вскинул руки, отбросив шест. Второй, узколицый гибкий человек, рухнул в топь, успев выбросить вперед руку с бесшумным пистолетом. Щелкнул выстрел. Пуля стеганула по прикладу автомата и рикошетом отлетела в горелый лес.

Роман короткой очередью, как ему показалось, достал узколицего, как вдруг высокий в брезентовом плаще, воспользовавшись секундной заминкой, метнулся за ближайшую кочку, и оттуда сухо треснул выстрел. Пограничник полоснул очередью по кочке, за которой затаился нарушитель, и, пригнувшись, упал в ложбину, которую облюбовал для засады.

Посвистывая, пули прошивали над головой холодный воздух, с причмокиванием входили в сырые кочки.

«Вот оно все как обернулось, — подумал Покора. — Волки-то матерые. Где же второй?»

По выстрелам Роман понял, что второй нарушитель жив и тоже ведет огонь. Но где он? В какой стороне?

Покора чуть приподнялся, чтобы по вспышке определить, где узколицый. И тут же начал оседать, ощущая, как горячее и липкое растекается под рубашкой у левого плеча. Потом пришла боль, острая, ломящая.

Роман стал отползать из-за кочки к единственному сухому островку, где рос кустарник и откуда простреливается почти весь участок невидимой тропы.

Позиция в ложбине за кочкой была уязвимая, ее можно было обойти, островок же надежно укрыл бы его в кустарнике.

Покора слышал глухой стук пуль, входящих в кочку — она все еще прикрывала его, — и полз медленно и тяжко, чувствуя, как немеет левая рука.

Покора досадовал на неудачу, на ранение.

«Граница любит умных», — вспомнил он слова капитана Стриженого. А он, ефрейтор Покора, не новичок и должен был предусмотреть все.

Как бы все было просто, если бы не заболела Вега, сильная широкогрудая овчарка. Роман обычно ходил с ней в наряд. Но Вега тяжело заболела, а замены ей не нашлось. Теперь вся надежда на Смолова. Он должен был слышать выстрелы.

Рука как-то странно мертвела от плеча к локтю. Роман уже не чувствовал и теплоты крови. Опираясь на здоровую руку, он отвоевывал сантиметры у пространства, отделяющего его от кустарника.

Нарушители прекратили стрельбу, может быть, думая, что пограничник убит, — ведь он не отвечал на выстрелы.

Лежа в укрытии, они не могли его видеть, но стоило одному из них встать, как распластанное в ложбине тело прочиталось бы четко на белом пружинистом мху. Нарушители медлили. Роман заполз в кустарник и дал себе отдохнуть. Пограничник изготовился для стрельбы, зорко всматриваясь в ставшие неясными кочки. Он вспомнил о времени и взглянул на часы. Смена прибудет не раньше, чем через два часа.

«Будут прорываться или пойдут обратно?» — думал Покора, вслушиваясь в тишину.

Всплеск выдал движение. Неясные сгорбленные тени качнулись над кочками.

Они приближались, вырастая в ясно видимые фигуры, и Роман догадался, что нарушители решили проверить, не убит ли он.

«Им очень нужно пройти, иначе бы они не решились на такое, — подумал пограничник. — Они рискуют, готовы прорываться даже с боем, значит, у них дело исключительной важности. И они теперь знают, что я один…»

Нарушители шли с двух сторон к кочке, по-звериному быстро и осторожно, готовые стрелять на шорох, на любой подозрительный звук. Тренированным слухом они старались уловить малейшее движение в ложбине, и Покора, наблюдая за нарушителями, понял, что принял единственно правильное решение — укрыться на островке.

Пограничник осторожно нащупал в подсумке ракетницу и две ракеты. Две красные ракеты. Выпущенные одна за другой, они скажут наблюдателю на вышке о нарушении границы. Но Роман боялся, что ракеты завязнут в клейком густом тумане, окутавшем болото. Нужно попытаться обезоружить обоих нарушителей. Значит, он должен стрелять первым, без предупреждения и окрика.

Резкое восклицание донеслось с места, где остановились нарушители.

Узколицый в ватнике взмахнул рукой с пистолетом, и в то же мгновение Роман нажал на спусковой крючок своего автомата. Он почти не целился — мушка расплывалась в сумрачном полусвете.

Ефрейтор увидел, как, выбитый короткой очередью, отлетел в сторону пистолет из руки узколицего, и тут же ощутил, как у самой щеки в землю вонзилось что-то горячее. Он буквально почувствовал щекой эту пулю.

И тогда пограничник послал длинную очередь во второго нарушителя, сошедшего с тропы и снова угодившего в топь.

Высокий упал, но тотчас поднялся и крикнул сдавленным голосом:

— Мы сдаемся!.. Не стреляй…

Он стоял с поднятыми руками, покачиваясь, как пьяный, и Роман понял, что нарушитель ранен. И все же ефрейтор медлил подниматься. Что-то в позе высокого настораживало пограничника.

— Брось гранату, — внезапно крикнул Роман, — или стреляю…

Он крикнул это наугад, подозревая хитрость со стороны нарушителя в плаще. И вдруг увидел, как из рукава высокого вылетел небольшой светлый предмет и глухо шлепнулся в болотную жижу.

— Повернуться спиной! — скомандовал Покора из кустов.

«Мне не связать их одной рукой даже по очереди», — мелькнула мысль.

Роман с трудом поднялся, преодолевая сильную слабость. Но голосом твердым и звонким приказал:

— Кругом… дистанция пять метров… вперед!

* * *

Белый мох пружинил под ногами, как сухая мочалка, шуршал и крошился. Белесая мгла клубилась над водой. Ноги все глубже уходили в топь.

Покора потерял тропу еще раньше, когда покинул спасительный островок. Туман скрыл от него ориентиры.

Теперь ефрейтор двигался по компасу строго на восток.

Они шли сквозь горелый лес, и мертвые деревья падали перед ними от одного прикосновения.

Перед глазами у Романа плыли радужные круги. Он смутно различал двигавшиеся впереди него фигуры нарушителей. Оба за все время не обернулись ни разу.

Узколицый шел мелким шагом, нагнув голову, придерживая здоровой рукой раненую кисть.

Проводник, покачиваясь, медленно и тяжело переставлял ноги. Слышно было, как он постанывает. Пограничник так и не смог определить, куда же ранен нарушитель.

Топь расступалась перед ними и смыкалась сзади темной, свинцовой, поблескивающей массой.

Роман все же надеялся до полной темноты выбраться из болота на сушь, откуда до заставы было недалеко. И Смолов должен был уже поднять тревогу.

Он выдерживал дистанцию, достаточную для того, чтобы переложить автомат с плеча в здоровую руку.

Густели сумерки. Роман с трудом различал спины задержанных.

И тогда он скомандовал:

— Стой! Нарушители остановились.

Покора разрешил им сесть на кочки поодаль друг от друга и сделать перевязку по очереди.

Сам же он лег прямо в воду, положив автомат на поваленный ствол дерева. Пограничник видел, как рвал зубами индивидуальный пакет узколицый, как ловко и быстро забинтовал он здоровой рукой задетую пулей кисть, как, наглея, достал из внутреннего кармана пачку сигарет, выдернул зубами одну и щелкнул зажигалкой.

«Пусть курит», — подумал Роман, чувствуя, как тело начинает сотрясать озноб.

Он стиснул зубы, чтобы унять дрожь. От усталости и потери крови он не мог непрерывно смотреть на задержанных и, давая себе передышку, закрывал глаза, чутко вслушиваясь в шуршанье одежды, в треск разрываемого бинта.

«Высокий, — механически отметило сознание. — Куда же он ранен?»

Роман разлепил веки и увидел, как нарушитель в плаще неумело бинтует шею.

Расслабившись после напряжения, ефрейтор опустил голову на приклад автомата, ощущая лбом его прохладную полированную поверхность, и тотчас услышал всплеск, тихий, вкрадчивый, едва различимый. И в следующую секунду Роман увидел узколицего, идущего бесшумным кошачьим шагом к дереву.

Выстрел заставил нарушителя присесть.

— Встать! — хриплым страшным голосом приказал Покора.

Они стояли перед ним с поднятыми вверх руками, ожидая короткой очереди из автомата. В голосе пограничника было столько сдержанной ярости и скрытой угрозы, что, может, впервые за время, прошедшее с момента первого окрика, они поняли — не так прост этот невысокий узкоплечий парень с лицом доверчивого ребенка.

До этой последней команды у них еще теплилась надежда обмануть бдительность пограничника, воспользоваться его плохо скрываемой усталостью и темнотой. Им казалось, что пройдет еще немного времени и они ускользнут от пограничника, сомнут его, сломленного и обессиленного.

Сквозь застилающий сознание туман Покора видел две фигуры с вскинутыми вверх руками, и в надвигающейся темноте они казались ему двумя деревьями из мертвого леса. Пограничник с трудом подавлял в себе желание выстрелить в нарушителей. Только мысль о двух красных ракетах удерживала его от этого желания.

Он знал: стоит ему потерять сознание хотя бы на минуту, эти двое уйдут, растворятся в заболоченных лесах. Возможно, их ждут в приграничной полосе, чтобы перебросить дальше в глубь нашей территории. И это знают только они — узколицый и высокий в брезентовом плаще.

Нужно держаться до последнего. А где она, эта грань последнего…

Покора окунул лицо в болотную жижу, до боли закусил губу, прогоняя вновь охвативший его озноб.

Проклятый туман. В нем, как в вате, глохнет все. И звуки, и свет, и сознание. Роман закрепил автомат между сучьями полусгнившего дерева, достал ракетницу, сунул ее за пазуху. Ему хотелось перевязать раненую руку, но в десяти шагах стояли двое с цепкими глазами волков. Им нельзя показывать, что ранен серьезно, что потерял много крови.

Покора не надеялся, что его выстрелы услышат соседние посты — в этом проклятом моросящем тумане звуки глохли сразу, едва родившись, но он изредка стрелял в воздух, подняв автомат над головой.

Каждый выстрел стряхивал с него жесткую дрему забытья и отбирал у нарушителей надежду на спасение.

Стало совсем темно, но и туман, освободившись от влаги, поредел, сник, припал к воде. Небо смутно вызвездилось, и тогда Роман осторожно достал из-за пазухи ракетницу. Он встал и поднял ее над головой во всю длину руки. Глухо хлопнул выстрел, и все вокруг озарилось багровым мгновенным светом. Ракета прочертила красную дугу и растворилась в темном небе.

Ефрейтор неловко, одной рукой зарядил ракетницу, и снова над топью глухо хлопнуло, и розоватый отблеск метнулся по черной воде, выхватив на мгновение застывших с поднятыми руками нарушителей, кочки, похожие в полутьме на гигантские пни, и дальний открывшийся теперь лесок — цель его пути.

Роман тяжело лег в болотную жижу, навалившись грудью на полузатонувшее дерево, чувствуя, как бухает от пережитого напряжения сердце и вязкий, слепящий туман заволакивает сознание.

«Сейчас они сделают последнюю попытку уйти», — мелькнула мысль.

Неимоверная слабость навалилась на пограничника, и вдруг он скорее почувствовал, чем увидел: неясный, расплывчатый полусвет коснулся воды, легкий блик пробежал по ее черной маслянистой поверхности и погас.

Покора догадался: полусвет этот рожден ответной ракетой.

Прежде чем потерять сознание, Роман последним усилием нажал на спусковой крючок, короткой очередью предупреждая нарушителей, что он жив и видит, как, подхлестнутые ответным сигналом, двигались они к нему, низко согнувшись, почти распластавшись над топью.

Пули стеганули воду перед узколицым Гуго, он словно споткнулся о невидимую преграду и рухнул лицом вниз, так и не успев сообразить, какая бешеная сила ударила его в переносицу, отбирая последнюю надежду на прорыв.

Прошумели осенние дожди. Покрылись инеем травы и мох на скалах. Ефрейтор Роман Покора возвращался на родную заставу старой грейдерной дорогой, привычно приглядываясь к следам на обочине, вслушиваясь в строгую тишину леса, искоса поглядывая на пустой рукав шинели, подоткнутый за ремень.

Ефрейтор прощался с границей.

Будет на заставе обед в его честь, крепкие объятия товарищей, подарки, обмен адресами и песня на дорогу.

Все это еще предстоит ему пережить и перечувствовать, но настоящее прощание — это сейчас, на пограничной тропе, которая ведет его к невысокому столбу с гербом Советского Союза.

 

Лев Василевский

ПО СЛЕДАМ СЛУЧАЙНОЙ ВСТРЕЧИ

ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ РАССКАЗ

Революционные события 1917 года не были для него неожиданными. Неудачный ход войны, огромные жертвы и ухудшающееся положение рабочих и крестьянства, несших все тяготы затеянной царским правительством войны, вызывали всевозраставшее революционное брожение в армии и на флоте. Брожение охватило не только солдат и матросов, но и значительную часть офицеров, особенно тех, кто был призван в армию после начала войны. Михаил Крыгин не принадлежал к их числу. Он был далек от понимания происходившего, от осознания причин, породивших неизбежность революции.

Девяти лет отдали его в Донской кадетский корпус императора Александра III. По примеру отца он не хотел служить в казачьих частях и перешел в морской кадетский корпус, стал гардемарином и с отличием окончил курс обучения. В 1913 году высочайшим указом был он произведен в мичманы. С тех пор началась его служба на императорском российском флоте. Служил Михаил Крыгин с рвением, не за страх, а за совесть и к концу 1917 года был уже капитаном второго ранга. Лихой получился из него летчик, настоящая военная косточка, одно слово — донской казак на самолете!

Он был уже командиром гидроавиационного отряда на Балтике, когда, тяжело переболев воспалением легких, проводил отпуск в родной станице Константиновской. Туда к нему и доходили смутные слухи, сильно искаженные и преувеличенные сведения о расправах солдат и матросов над офицерами, о событиях в Петрограде и Октябрьской революции. Он им не верил.

Возвращавшиеся с фронта казаки ожесточенно спорили на улицах между собой и с солдатами. Спор шел о войне, о мире, о том, какая должна быть власть. Но Михаил Андреевич Крыгин старался не принимать участия в этих спорах, больше отмалчивался. Происходившее было для него непонятным, разобраться в быстротечных событиях он не мог. Рушился привычный порядок, веками установленный уклад. Привилегированное положение офицера явно ставилось под угрозу, и все же оставался он нейтральным, чего-то выжидал, сам не знал чего. Голова разламывалась от мыслей.

Срок отпуска по болезни окончился, Крыгин не собирался возвращаться в свой гидроавиационный отряд. Наверное, отряд больше и не существует, думал он. Солдаты и матросы уходили с фронта, разъезжались по домам, с радостью воспринимая первые ленинские декреты о мире, о земле.

В свои двадцать восемь лет Крыгин все еще был холостым — война помешала обзавестись семьей. Теперь, в родной станице, он не был похож на блестящего флотского офицера. Как и все в станице, носил простые казачьи шаровары, только без красных лампасов, заправленные в толстые шерстяные чулки, а на ногах — чирики из сыромятной кожи. Подолгу валялся на кровати, уперев взор в беленый потолок.

К концу 1917 года на Дону генералы сколачивали уже белую армию, начав вооруженную борьбу против большевиков, поднимая на гражданскую войну русских против русских. Для Крыгина эта братоубийственная война была непостижимой, он не мог и не хотел участвовать в ней ни на какой стороне. Его категорическим императивом, символом нерушимой веры была данная им присяга, крепко вколоченная в его сознание еще со времен учебы в кадетском корпусе. Теперь он мучительно раздумывал над тем, чему он присягал. Не освобождали ли его отречение царя и события 1917 года от данной им присяги? Нужно ли оставаться верным тому, чего уже не было?

В один из погожих дней весны 1918 года явились к нему незваные гости — офицеры. Войсковой атаман предъявил ультиматум: «Или с нами, или офицерский суд чести, а за ним и военно-полевой суд за измену…»

Спустя восемнадцать лет, уже вдали от родины, встретившись с советскими людьми, Крыгин говорил: «Не от жажды жизни во что бы то ни стало, а от непонимания происходившего пошел я за ними…»

На рассвете следующего дня, облачившись во флотскую форму, с золотыми погонами на плечах, в надвинутой на самые глаза черной фуражке с белыми кантами, золоченым крабом, уехал он из станицы Константиновской. Ехал по высокому берегу Дона, катившему внизу свои тихие воды, смотрел, как плещется рыба в заводях и как глядятся в воду кусты ивняка, росшие по-над берегом… К концу гражданской войны Крыгин уже командовал у Врангеля морской авиацией. В последний день постыдной белой эпопеи на одном корабле с черным бароном бежал он из Крыма в Турцию — в Стамбул. Вместе с Михаилом Крыгиным на турецкий берег сошел его однокашник по морскому корпусу, также капитан второго ранга морской летчик Николай Рагозин.

Надо было начинать новую жизнь. В отсталой, разоренной войной стране непрошеных русских пришельцев приняли далеко не дружелюбно. Сказывалась не только исторически сложившаяся неприязнь к русским, с которыми турки трижды воевали на протяжении последних ста лет. В стране было много своих обездоленных и безработных.

Разношерстной была масса белой эмиграции, выплеснутая на турецкий берег. Представители крупной буржуазии, имевшие средства в заграничных банках, не задержались в Турции, они разъехались по многим странам света. Деньги, главным образом ценные вещи, были и у некоторой части офицерства, преимущественно у бывших контрразведчиков, без зазрения совести грабивших население при отступлении белой армии. Об этих людях с горечью писал в своей книге «1920 год» даже такой махровый реакционер, как Шульгин, рассказывая о гибели белого движения.

Большинство же белых эмигрантов ничего не имели. Привезенные вещи были быстро прожиты, острая нужда брала за горло, и каждый искал какого-либо выхода. Многие уезжали на Балканы.

В среде белой эмиграции ходили разные слухи, часто неправдоподобные, неизвестно откуда исходившие, но им верили, на них строили надежды. Так появился слух, что испанское правительство нанимает иностранных летчиков в свою военную авиацию. Оба капитана второго ранга — Михаил Крыгин и Николай Рагозин — решили испытать счастье, предложив Испании свои услуги.

Испанская армия переживала в то время критический период своей и без того бесславной истории. В июне 1921 года марокканские племена рифов и кабилов под водительством вождя национально-освободительного движения Абд-эль-Керима нанесли испанским войскам в Северной Африке, под Аннуалем, сокрушительный удар, окружив и уничтожив 14 тысяч солдат и офицеров. В руки Абд-эль-Керима попало огромное количество испанского оружия, в том числе артиллерии, много патронов и снарядов, что дало ему возможность хорошо вооружить свои повстанческие войска. Это поражение показало всю несостоятельность организации испанских вооруженных сил, их несоответствие характеру и масштабам затеянной войны.

Несовершенство летательных аппаратов того времени и отсутствие опыта боевого использования авиации до первой мировой войны не дало возможности испанскому командованию предугадать истинную роль авиации как эффективного рода оружия, хотя впервые испанцы использовали самолеты в целях разведки в 1913 году в Северной Африке. Впрочем, в 1914–1918 годах испанская авиация не раз сильно бомбила повстанцев. Но даже поражение под Аннуалем ничему не научило косное испанское командование.

Для организации в кратчайший срок достаточно многочисленных авиационных частей у Испании не было ни опыта, ни кадров, зато имелась богатая практика создания частей иностранного легиона из числа всевозможных наемников. Этим и следует объяснить набор в испанскую авиацию иностранных летчиков, начатый со второй половины 1921 года. Однако вербовка летчиков оказалась делом значительно более трудным, чем вербовка солдат иностранного легиона: летчиков было немного.

В то время в Турции не было испанского посольства. Поэтому Крыгину и Рагозину нужно было обратиться через какую-то другую страну. Ближайшая — Египет. И Крыгин с Рагозиным поехали туда, надеясь в ожидании ответа испанского правительства найти там какую-либо работу.

Перед отъездом в Египет Крыгин решил продать на стамбульском базаре свой короткоствольный морской наган. Теперь он уж был ему ни к чему. Оставались у Михаила еще массивные золотые часы с цепью, полученные в награду от царя. Их он отложил до Египта. Был у него еще золотой нагрудный значок, полученный за отличную учебу в морском корпусе. С ним он ни за что не расстанется и сохранит как память о счастливых днях ранней юности…

Копали чарши — крытый стамбульский базар-толкучка. Лабиринт узких проходов, освещенных призрачным светом витрин магазинов, магазинчиков, лавок. Толпы людей, шум, гомон и крики зазывал, расхваливающих свой товар. И среди этой разноплеменной толпы — унылые фигуры белоэмигрантов, пришедших продать последнее. За бесценок они отдавали обручальные кольца, часы, какую-нибудь брошку, столовое серебро и даже личное оружие.

Крыгин зашел в один из многочисленных магазинов рынка, где продавали и покупали самые различные вещи. Скрывая свою заинтересованность, владелец магазина небрежно вертел в руках наган, шаря глазами по фигуре эмигранта. Помахивая револьвером, который держал за ствол, он спросил, нет ли чего-либо более стоящего для продажи. Крыгин подал свои золотые часы с цепью, желая прицениться, сколько за них можно получить. Торговец назвал смехотворно низкую цену. Возмущенный Крыгин вырвал у него из рук свои вещи и, не говоря ни слова, вышел из магазина, сильно хлопнув дверью.

Гася в себе гнев и возмущение, он быстро шел, бессознательно сворачивая из одного полутемного прохода в другой. Так, плутая, он выбрался на освещенную солнцем площадку — базарную обжорку. Железные жаровни с горящим в них древесным углем стояли в ряд, сиреневый угарный дымок туманов висел над ними. Остро пахло жарившейся и варившейся дешевой едой, сильно сдобренной луком, чесноком и перцем.

Толстый приземистый грек в засаленном фартуке ворошил железными щипцами шашлыки, нанизанные на короткие палочки. Принимая медяки, грек заворачивал шашлыки в тонкий лаваш из темной муки и подавал покупателям. Запах съестного щекотал ноздри, и Крыгин почувствовал голод, приглушенный возмущением, с которым только теперь справился. Он купил порцию шашлыка и отошел в сторонку, чтобы тут же ее съесть, но у грязной стены заметил старика полковника, знакомого ему еще по Севастополю. Рядом с ним стояла его совсем еще молодая жена. Ее печальные глаза и скорбно сжатые губы говорили о ее горестном состоянии, о тяжелых переживаниях. Еще встречая эту чету в Севастополе, Крыгин каждый раз удивлялся неравенству брака. Что могло заставить женщину в двадцать пять лет связать свою жизнь со стариком, которому уже перевалило на шестой десяток? Эти мимолетные мысли улетучивались, как только Крыгин расставался с полковником и его женой после коротких встреч на севастопольских улицах. Теперь же горестный вид женщины, красноречиво говоривший о том, что она глубоко несчастная, сильно поразил его.

На дрожащей ладони полковник пересчитывал мелкие монеты, сбиваясь со счета, бросая печальные взгляды на свою молодую подругу. Все было ясно без слов. Полковничья чета находилась в бедственном положении. Поймав голодный взгляд женщины, Крыгин вернулся к греку и, купив у него две порции шашлыка, предложил их молодой женщине и полковнику. Проглотив подступивший к горлу комок, полковник тихо поблагодарил.

С базара они ушли вместе. Крыгин шел рядом с женщиной, а полковник, с трудом передвигая ноги, плелся за ними. Так добрались они до старой окраины Стамбула, до улочки, круто поднимавшейся по склону холма. Ни один экипаж никогда не проезжал по этой улице, на которой не было ни мостовой, ни тротуаров, а только щербатые каменные ступени между домами.

По зыбкой деревянной лестнице с прогнившими ступеньками они поднялись на застекленную веранду второго этажа ветхого дома. Большинство стекол было давно выбито. В двух дверных проемах вместо дверей висели грязные, выцветшие попоны. Одну из комнат без окон занимал полковник с женой, вторую — другая белоэмигрантская чета. Тут же, на веранде, стояла небольшая жаровня с тлеющими углями и помятым чайником на ней.

Крыгин сказал, что сходит в замеченную им на улице лавочку купить чего-нибудь к чаю. Но старик полковник засуетился и заявил, что пойдет сам. Зная, что у него нет денег, Крыгин дал ему несколько монет.

Молодая женщина некоторое время молчала, а затем, едва сдерживая слезы, заговорила. Пока отсутствовал муж, она спешила рассказать Крыгину всю свою жизнь. Теперь полковнику было шестьдесят два года, а ей двадцать пять… Она дочь провинциального чиновника, обремененного многочисленной семьей. В 1912 году умер ее отец, оставив жену с детьми без каких-либо средств. Оборотистая сваха нашла ей, старшей дочери, жениха, пятидесятипятилетнего полковника в отставке, помещика средней руки. Что было делать? Мать со слезами благословила дочь на неравный брак. И вот с 1913 года она замужем… Полковник оказался человеком добрым, относился к ней скорее по-отцовски, не донимал ревностью. Но от этого молодой женщине было ненамного легче. С начала войны 1914 года полковник был призван в армию. Домой, в имение, он вернулся весной 1918 года, когда у помещиков отбирали землю. В надежде на лучшее будущее полковник увез ее на юг, где бывшие царские генералы сколачивали белую армию. В Ростове-на-Дону полковник получил какую-то тыловую должность. Дальше… Что было дальше? Паническое бегство в общем потоке, и вот они очутились в эмиграции без всяких средств. Как жить дальше? Перейдя на шепот, уже давая волю слезам, молодая женщина рассказала о своих соседях по комнате. Это тоже офицерская чета. Муж пьянствует, жена торгует собой, выходя по вечерам на улицу. Когда она приводит «гостя», муж на время уходит из дому. «Это ужасно, когда я думаю, что обстоятельства будут толкать и меня на этот путь. Нет, лучше утоплюсь!»

Судя по всему, полковник умышленно задерживался. Крыгин смотрел на красивое лицо молодой женщины, на котором лежала печать безысходной тоски. После долгого молчания он предложил ей уехать с ним в Египет.

И без ее рассказа он не только знал, но и видел, как жены белых офицеров торговали собой на стамбульских улицах. Он хотел уберечь молодую женщину от трагической участи, от тягот белоэмигрантской жизни.

Михаил Крыгин не увел чужую жену тайно: они оба честно сказали о своем решении старику полковнику, когда тот возвратился из лавки. Тот выслушал их с облегчением. Потрясения последнего года и жизнь в эмиграции еще больше состарили его. Он чувствовал, что в жизни вышел на последнюю прямую, без каких-либо надежд, без средств. Со слезами на глазах простился он со своей молодой спутницей, по-отцовски перекрестил ее и поцеловал в лоб.

Крыгин взял узелок с вещами и повел ее к себе. Женщина пошла с ним. Вначале не было любви, любовь возникла позднее, настоящая, преданная, жертвенная. К сожалению, потом она сыграла роковую роль в жизни обоих, но шестнадцать лет они были счастливы.

На главной улице Стамбула, Истикляр Каддеси, находилось пышное здание российского посольства, выстроенное во времена императрицы Екатерины II на земле, символически привезенной на кораблях из России. Как прибывшие на одном судне с Врангелем Крыгин и Рагозин получили в здании посольства небольшой угол в некогда красивом зале с колоннами, теперь этот зал, так похожий на зал Дворянского собрания в Москве, в котором Крыгину довелось побывать на одном из новогодних балов, был заполнен эмигрантами и больше напоминал вокзал, переполненный пассажирами.

Спустя дней десять Крыгин с женой и Рагозин покинули Стамбул и после недолгого плавания на грязном греческом пароходе прибыли в Александрию, а оттуда вечером того же дня — в Каир.

Большой красивый город на величественной реке встретил их непривычной жарой. Тысячи иностранных туристов со всех концов света заполняли многочисленные отели. Их привлекали памятники древней египетской цивилизации: пирамиды, сфинксы, развалины грандиозных храмов и дворцов фараонов, в музеях удивительные по художественному мастерству изделия из золота и драгоценных камней. Но все это мало теперь интересовало обездоленных эмигрантов.

Не теряя ни дня, они послали в испанское посольство ходатайство с предложением своих услуг королевским военно-воздушным силам.

В ожидании ответа Крыгин и Рагозин взялись за первую попавшуюся работу. Недавно блестящие офицеры российского императорского флота нанялись в городской муниципалитет шоферами поливных машин. Унизительное занятие все же обеспечивало им питание на каждый день и жалкую лачугу на окраине. Работая по пятнадцать часов в день, они в полной мере испытывали бесправное положение пролетариев в капиталистической стране. Под палящим зноем африканского солнца с утра до вечера поливали они улицы богатых кварталов Каира.

Рагозина, потомственного дворянина, такая жизнь ничему не учила. Он только озлоблялся, свысока, презрительно отзывался о египтянах и вообще об иностранцах. Жизнь пролетария не проясняла его сознания. Крыгин же воспринимал жизнь по-иному, начинал задумываться. Хотя до полного осознания существующей в мире социальной несправедливости ему было еще далеко. Но первый толчок все же был дан. Так прошел год в ожидании ответа от испанского посольства.

Однажды, поливая фешенебельную улицу, где прямо на тротуарах были расставлены столики дорогих кафе и ресторанов, обалдевшие от жары и усталости Крыгин и Рагозин сильной струей воды облили сидевших в тени разодетых бездельников. Бокалы, бутылки, тарелки — все под напором воды полетело на землю. Вмешалась услужливая полиция, и оба неловких поливальщика были тут же уволены с работы.

Через несколько дней пришел ответ из испанского посольства. Командование испанской авиации соглашалось принять русских офицеров в морскую авиацию, но только в качестве нижних чинов. Крепко выругав испанцев, оба капитана второго ранга согласились на унизительные условия.

Начинался 1922 год.

Наступил день, когда Крыгин с молодой женой и Рагозин сошли с парохода на берег в испанском порту Картахена. Как только они предъявили свои документы, все трое сразу же были арестованы полицией. Не помогло и официальное уведомление, полученное ими от испанского посольства. Без объяснения причин их бросили в тюрьму. Они терялись в догадках, стараясь найти хоть какое-нибудь объяснение внезапному аресту.

Мрачная, полутемная камера старой тюрьмы, отгороженной высокой каменной стеной от внешнего мира. Угрюмые, молчаливые тюремщики. Где-то в другой камере или, быть может, в женской тюрьме томилась их спутница. Наверное, она жалеет, что пошла за ним, с тоской думал Крыгин… Положение брошенных в тюрьму белоэмигрантов было отчаянным: они — люди без гражданства, им не у кого было искать защиты, не к кому обратиться. Потеряны для всех…

Прошло полтора месяца. Когда они уже теряли надежду, полагая, что с их приглашением на службу в испанскую авиацию произошла какая-то ошибка, за ними явился офицер из штаба флота и увез их с собой. По дороге он объяснил, что арест русских офицеров являлся превентивной мерой. Дело, оказывается, в том, что испанский король Альфонс XIII выезжал куда-то с визитом и возвращался через Картахену, а поскольку на его «священную» особу совершалось уже не одно покушение, власти сочли за благо арестовать на всякий случай и заключить в тюрьму всех подозрительных лиц…

Опять все трое были вместе. Их везли в открытом автомобиле на юго-запад страны. Сотни блестевших лаком автомобилей богатых европейских туристов, всегда наводнявших Испанию, обгоняли их или попадались навстречу. От Картахены до небольшого городка Альхесираса, что лежит напротив Гибралтара, английской колонии на Европейском континенте, в самой южной части Пиренейского полуострова, пятьсот километров. Дважды они останавливались в приморских городах позавтракать и пообедать в ресторанах. Слева было ласковое Средиземное море, справа — невысокие горы со склонами, покрытыми апельсиновыми рощами и благоухающими садами, а вдоль шоссе — высокие африканские пальмы с пышными кронами. Сопровождавший их морской офицер был любезен, очевидно желая сгладить впечатление, остававшееся у трех русских от полуторамесячного пребывания в тюрьме. Окружавшая их обстановка южной страны, красивые виды внушали надежды на лучшее будущее. Пережитые невзгоды забывались. Так в этот яркий, солнечный день проехали они Агилас, Альмерию, Малагу, Эстепону, Сан Роке и много других небольших приморских городков и поздно вечером прибыли в Альхесирас. Ночь они провели в маленьком уютном отеле, а утром на пароходе-пароме, курсировавшем между Альхесирасом и Сеутой, переправились через Гибралтарский пролив. Так они оказались в Испанском Марокко. От Сеуты до Тетуана, конечного пункта их пути, оставалось проехать еще тридцать восемь километров.

Тетуан — небольшой городок и порт на реке Мартин в десяти километрах от берега моря. В нем находился передовой гарнизон испанской армии. Дальше начинались горы Атласа — обширная зона действия восставших против испанского владычества барберских племен рифов и кабилов.

Гарнизон Тетуана состоял в основном из нескольких бандер иностранного легиона, навербованного из уголовников, бежавших из разных стран мира. Вступление в иностранный легион давало этим людям возможность скрыться от правосудия своих стран, таким путем прикрыть совершенные ими там преступления и появиться в мире уже под новыми, вымышленными именами.

Условия, на которых Крыгин и Рагозин вступали в испанские вооруженные силы, были такими же, как и для всех поступавших в иностранный легион: давалась подписка на пять лет. После этого срока они становились полноправными подданными испанского короля, конечно, в том случае, если оставались живы.

Война в Марокко шла уже на протяжении почти десяти лет. Оказавшись в Тетуане, на базе гидроавиации, оба офицера бывшего российского флота превратились в обычных наемников, которым было безразлично, за что воевать и на чьей стороне. Тем не менее они попали в привычную им военную обстановку. Они знали себе цену, быстро ориентировались в окружающей среде и были уверены, что их богатый боевой опыт будет оценен по заслугам. За их плечами был шестилетний опыт войны, из них — три года против Германии, обладавшей сильной авиацией. Здесь же, у марокканских повстанцев, авиации вообще не было. В отношении своего авиационного и военного опыта Крыгин и Рагозин, наверное, были равны. Во всем же остальном, как и во внешности, значительно отличались друг от друга, короче говоря, были очень разными людьми.

Во внешности Михаила Крыгина не было ничего типичного для казака с Дона. Среднего роста, широкий в плечах, шатен, он, пожалуй, производил впечатление северянина. Большой чистый лоб, открытый взгляд серых, порой грустных глаз, слегка округлое лицо с небольшим носом и плотно сжатые губы решительного рта делали его лицо привлекательным. В общении с людьми Крыгин проявлял доброжелательность и терпение, умел выслушать собеседника, был немногословен. Военная служба, начатая в кадетских корпусах с детских лет, выработала в нем выправку, которую уж ничто не могло искоренить. В нем с первого взгляда угадывался военный человек.

Только по военной выправке Михаил Крыгин и Николай Рагозин имели сходство, в остальном — они были слишком разными людьми. Сухощавый Рагозин с первого взгляда производил впечатление высокомерного человека. Выше среднего роста, с гладко прилизанными русыми волосами, тонкими чертами лица, слегка орлиным носом с нервными, широкими ноздрями. Его темные, всегда немного прищуренные глаза и презрительно опущенные края рта придавали его лицу злое выражение, которое не стиралось даже улыбкой. Он был нетерпелив, но умел держать себя в определенных рамках: сказывалось воспитание. В общении с вышестоящими людьми и людьми своего круга был предельно вежлив, предупредителен, когда было выгодно — льстил. С нижестоящими и подчиненными, особенно с солдатами и матросами, держался сухо, во всем давая почувствовать им свое превосходство.

Пережитые вместе с Крыгиным невзгоды после бегства с родной земли сблизили их в какой-то степени, но все же в их взаимоотношениях было больше внешнего, чем внутренней духовной и идейной связи.

Испанское командование встретило русских настороженно. Вначале относилось к ним как ко всем нижним чинам. Однако вскоре настороженность сменилась уважением к их большому опыту боевых летчиков, летавших на всех типах самолетов, какие только имелись на вооружении в испанской авиации. Спустя полгода обоим присвоили звания унтер-офицеров.

Среди самолетов иностранного происхождения, находившихся на вооружении, были цельнометаллические летающие лодки «Дорнье-Валь», по тому времени самолеты с весьма высокими летно-тактическими данными. На них Крыгин и Рагозин начали свои боевые полеты на бомбежку марокканских селений. Первым их командиром эскадрильи был высокомерный испанский дворянин капитан Алехандро Мас де Габинда.

На своих летающих лодках «Дорнье-Валь» они совершали «стратегические» полеты, часто длившиеся по десять часов. Жалкие селения рифов и кабилов бомбили пятидесятикилограммовыми бомбами, а иногда и газовыми, начиненными ипритом, купленными в Германии, из остатков первой мировой войны. Так испанское командование мстило марокканцам за свое поражение под Аннуалем.

Два русских летчика летали над селениями с непривычными для русского слуха названиями: Сиди-Мессауд, Дар-Дрикус, Соко-де-Талата, Азиб-де-Мандар… Особо впечатляющей была бомбежка маленького островка-крепости Альусемас. С высокими берегами, отвесно уходящими в море, стоял он, как корабль на мертвых якорях, а на нем — сложенная из камня крепость с высокой башней, занимавшая всю площадь островка…

В 1927 году Испании в союзе с Францией наконец удалось сломить сопротивление марокканских племен, покорить их и закончить войну в Северной Африке.

Со времени вступления в испанскую авиацию прошло пять лет. Крыгин и Рагозин стали подданными испанского короля. Офицерские оклады обеспечивали безбедное существование. Незаурядные способности Михаила Крыгина были по достоинству оценены испанским командованием. Один из высокопоставленных генералов сделал его своим шеф-пилотом и облетал с ним почти все европейские страны. Затем ему была поручена приемка самолетов, закупаемых для испанской авиации в Италии, Франции и США.

Жизнь вроде опять потянула Крыгина вверх. Была семья, любимая женщина, было положение, имелись деньги… Но родины не было. Каждую ночь снилась Михаилу Крыгину родная Константиновская станица… Тихий Дон… Жить в эмиграции становилось все больше невмоготу. «Хоть в петлю!..»

После окончания войны в Северной Африке основная база морской авиации была переведена на самый большой из Балеарских островов — чудесный остров Мальорка. Приятный субтропический климат, богатая растительность, комфортабельные отели — все привлекало богатых туристов из Англии, Германии, Скандинавии провести на острове зимние месяцы в условиях вечной весны и нежаркого лета.

В мирное время служба не обременяла и жизнь была бы приятной, если бы не думы о родине. Вскоре Крыгину и Рагозину присвоили звания капитанов. И Крыгину по примеру Рагозина можно было удовлетвориться достигнутым, забыть прошлое. Ведь они заслужили уважение, ордена… Но не таким был Крыгин, ему было невмоготу на чужбине.

Наступил 1936 год. 18 июля захваченная мятежниками радиостанция Сеуты передала: «Над всей Испанией безоблачное небо!» Это был сигнал к повсеместному началу мятежа. В первые же часы авиабаза на острове Мальорка была захвачена мятежниками.

В тот же день директор Аэронавтики, как в Испании назывался командующий военно-воздушными силами, оставшийся верным законному республиканскому правительству, отдал по радио приказ всем летчикам на островах перелететь на аэродром Лос Алькасерос, находящийся на Пиренейском полуострове у обширной лагуны Map Менор. В день начала мятежа Михаил Крыгин со своей летающей лодкой находился в порту Польенса на северной оконечности острова. Командир его эскадрильи капитан Фернандо Венето Лопес и штурман капитан Симон Лафуэнте примкнули к мятежникам. Капитан Михаил Крыгин, или Мигель Киригин, как его называли испанцы, решил, что долг обязывает его оставаться на стороне законного правительства, избранного всем народом. Из всего офицерского состава эскадрильи у него нашелся только один единомышленник, лейтенант Рикардо Монедеро. Летающая лодка Крыгина была неисправна из-за аварии в моторе, случившейся накануне. Неисправными оказались и два других гидросамолета эскадрильи. Вместе с Монедеро они решили захватить какой-либо самолет на аэродроме Пальма-де-Мальорка и улететь на нем с мятежного острова.

Михаил Крыгин надеялся, что мятеж будет подавлен в несколько дней. Жене он послал письмо из Польенсы, коротко объяснил свое решение и выражал уверенность в скорой встрече с нею.

Ничего не заподозривший капитан Лопес разрешил Крыгину и Монедеро съездить на день в Пальма-де-Мальорка. Семьдесят пять километров они покрыли на автомобиле менее чем за час. На аэродроме в Пальма, на взлетной полосе стоял готовый к полету трехмоторный самолет «фоккер» летчика лейтенанта Теодосио Помбо. Его нужно было захватить во что бы то ни стало, сделать это без промедления, на виду у всего состава аэродрома. Лейтенант Помбо заявил Крыгину, что хотя ему известен приказ директора Аэронавтики, но он останется на острове и, как все офицеры базы, не подчиняется ему. Что оставалось предпринять? В распоряжении Крыгина и Монедеро имелось лишь несколько минут, пока фашист Помбо еще не додумался обратиться за помощью к другим офицерам базы. К счастью, стрелок-радист самолета «фоккер» Альварес Биэлса стал на сторону Крыгина и Монедеро. Угрожая оружием, все трое заставили Помбо, уже сидевшего в кабине своего самолета, взлететь и взять курс на Лос Алькасерос, до которого предстояло пролететь над морем триста пятьдесят километров. Командующий авиацией на Балеарских островах, младший брат генерала Франко, известный в Испании летчик Рамон Франко, послал вдогонку беглецам истребитель, но настичь «фоккер» не удалось, Крыгин с Монедеро и Биэлса благополучно достигли аэродрома у лагуны Map Менор.

Так не удалось подполковнику Рамону Франко потопить в море Михаила Крыгина. И не только в тот день не повезло младшему брату испанского каудильо. 28 октября 1938 года население Валенсии торжественно провожало бойцов интернациональных бригад. На главной площади города происходил многочисленный митинг. Шпионы, находившиеся на республиканской территории, сообщили об этом противнику. И вот Рамон Франко решил в тот день нанести сокрушительный бомбардировочный удар по городу. Один из гидросамолетов, вылетевших с острова Мальорка, вел он сам. Над морем, по пути к Валенсии, его самолеты были встречены республиканскими истребителями, советский летчик-доброволец сбил самолет Франко, который упал в море и затонул со всем своим экипажем…

Перейдя в республиканскую армию Испании, Михаил Крыгин сделал первый шаг по пути на родину. Во всяком случае, в этом он был уверен. На аэродроме Лос Алькасерос летчики-республиканцы, знавшие Крыгина как бывшего русского офицера — «русос бланкос» (русских белых), — считали его контрреволюционером, а поэтому встретили его с недоверием. У республиканцев, особенно тех из них, кто состоял в рядах Испанской коммунистической партии, были основания не доверять русским белоэмигрантам. На протяжении ряда лет непосредственно перед мятежом силами иностранного легиона, в рядах которого сражались бывшие русские белогвардейцы, под командованием все того же генерала Франко жестоко подавлялись выступления рабочих, шахтеров в Бискае, басков и трудящихся в Каталонии.

После мятежа события развивались с молниеносной быстротой, во многих городах и в самом Мадриде шли уже уличные бои. Большинство офицеров испанской армии были на стороне мятежных генералов-фашистов. В стране стихийно создавались различными политическими партиями, профсоюзами отряды народной милиции, вступавшие в бой с кадровыми частями мятежников. И все же в первые недели мятежники терпели поражение и могли быть разгромлены, если бы гитлеровская Германия и фашистская Италия не пришли на помощь Франко, ставшему во главе мятежа.

Михаил Крыгин чувствовал недоверие к себе, но он хотел в боевой обстановке доказать свою преданность делу революции. И ему повезло. В Лос Алькасеросе у бывшего капитана второго ранга российского императорского флота произошла знаменательная для него встреча с командующим республиканской авиацией, генералом Игнасио Идальго де Сиснеросом. Сиснерос был одной из примечательных и романтических фигур испанской революции, человеком необыкновенной судьбы. Выходец из старинного аристократического рода, Сиснерос, получив традиционное для своей среды военное образование, становится одним из первых военных летчиков Испании. На протяжении пятнадцати лет он участвует в колониальных войнах в Северной Африке, а затем командует воздушными силами Испании в Западной Сахаре, где встретился и подружился с известным французским писателем-летчиком Антуаном Сент-Экзюпери. Непосредственно перед фашистским мятежом Сиснерос занимает пост военно-воздушного атташе Испании в фашистской Италии и гитлеровской Германии. Перед Сиснеросом открывается блестящая военная карьера. Но, будучи истинным патриотом родины, любящим свой народ, он отказывается от привилегий своего класса, наследственных имений и переходит на сторону народа.

Назначенный командующим ВВС республиканской армии, он с первых дней национально-революционной войны испанского народа сражается в воздухе плечом к плечу с советскими летчиками-добровольцами, первая группа которых прибыла в Испанию уже в августе 1936 года. В самые трудные для испанской революции дни, когда войска мятежников и интервентов подошли к Мадриду, Сиснерос вступил в коммунистическую партию. Вскоре он становится членом ее Центрального Комитета и остается им до своей смерти в 1967 году.

В биографии бывшего капитана второго ранга русского царского флота и участника контрреволюционного мятежа русских генералов, развязавших гражданскую войну в России, было кое-что общее с биографией генерала Сиснероса. Как никто другой, Сиснерос мог понять Крыгина. Он поверил ему и этим положил конец всем подозрениям, прежде всего у советских летчиков-добровольцев, чьи отцы не так уж давно сражались в рядах Красной Армии против армий белых генералов. Да, повезло Михаилу Крыгину на встречу с Сиснеросом.

Сиснерос поручил ему подготовку новых летных кадров. Михаилу Крыгину было уже сорок шесть лет, и все же он продолжал летать. Однажды, вывозя на советском самолете молодого испанца, которого уже намеревался выпустить в самостоятельный полет, он на мгновение передоверился ему, отвлекся, чтобы поднять с пола кабины оброненную карту. Учлет усложнил взлет и, растерявшись, в конце разбега выключил двигатель, чтобы не налететь на границе аэродрома на препятствие. Пришлось Крыгину уже в безнадежном положении попытаться исправить допущенную учлетом ошибку. Он взял управление на себя, резко развернул самолет. Но шасси не выдержало бокового напряжения, подвернулось, и самолет полностью скапотировал. Крыгин сильно ударился головой о землю, подвернул шейные позвонки и как летчик выбыл из строя. После госпиталя Сиснерос назначает его начальником штаба истребительной группы, которой командовал советский летчик-доброволец Гусев.

Михаил Крыгин в первые же дни знакомства с Гусевым откровенно рассказывает ему о себе. Вот как Александр Гусев позднее описал свою беседу с Михаилом Андреевичем.

«Вечером Михаил Андреевич пригласил меня к себе. Минуты две-три мы сидели молча на веранде. Ее окружали кусты лавра, митра и апельсиновые деревья. Они сильно пахли на вечерней заре. Почти без привычных для нас, северян, сумерек пала ночь. В небо взмыла крошечная, но очень яркая луна.

Несколько смущенный молчанием Крыгина, я поднялся и прошелся по веранде. Мои шаги как бы прервали его молчание.

— Задумался… Извините, Александр Иванович.

— За что? Может, просто отложим разговор…

— Нет. Чего же откладывать…

Крыгин не спеша, как бы взвешивая каждое слово, принялся рассказывать о своей жизни.

Мы, люди, связанные с Родиной прочнейшими, хоть и невидимыми, нитями, даже когда находимся за ее пределами, с большим трудом можем понять человека, когда-то по своей воле оборвавшего связи с Отчизной и теперь глубоко страдающего».

Во второй половине гражданской войны Сиснерос переводит Крыгина к себе в штаб ВВС. Неожиданно перед Крыгиным открывается редкая возможность поездки с Сиснеросом в Советский Союз в качестве его переводчика. Какое счастье хотя бы на несколько дней оказаться в Москве, на Родине, по которой он так истосковался! Но, подумав, Крыгин решил, что ему, бывшему белоэмигранту, ехать в Советский Союз под видом офицера испанской армии и в этом виде присутствовать при ответственных переговорах Сиснероса с высшими руководителями Советского государства не следует. Он хочет вернуться на Родину советским гражданином. Поэтому он отказывается от заманчивого предложения, откровенно все объясняя Сиснеросу. Генерал соглашается с ним.

Мысли об оставленной на острове Мальорка жене не дают Крыгину покоя. Но как ее вызволить с территории, захваченной мятежниками? С разрешения Сиснероса Михаил обращается в Барселоне к британскому консулу с просьбой посодействовать выезду жены в Англию или во Францию. Англичанин вежливо принял его, заявляя, что легко может выполнить просьбу Крыгина и не возьмет с него никаких денег, если Крыгин будет оказывать ему «некоторые услуги, легко выполнимые для штабного офицера». Возмущенный Крыгин с негодованием отвергает наглое предложение английского дипломата-разведчика, пожелавшего склонить его к измене, используя его любовь к жене и ее бедственное положение на территории мятежников. Не скрывая своего возмущения и ярости, он покинул британское консульство.

А как же повел себя 18 июля 1936 года в день мятежа капитан второго ранга бывшего российского императорского флота Николай Рагозин, с которым Михаил Крыгин вместе шагал по жизни со времен вступления в морской кадетский корпус? Они были разными людьми по своему нравственному настрою, хотя вышли из одного привилегированного класса царской России и принадлежали к замкнутой касте офицеров флота. Но если Крыгин вырос в станице, с детских лет общался с казачьей массой, где еще сохранялся демократический дух былой казачьей вольности, если для него слово «народ» было значимым, хотя он и не забывал своей принадлежности к верхушечным слоям, стоящим над простым народом и призванным руководить им, то Николай Рагозин происходил из потомственных дворян, поколениями служивших на высоких должностях царскому строю. Богатые помещики, они всегда жили на широкую ногу за счет жестоко эксплуатируемого крестьянства. С молоком матери впитал Николай Рагозин все преимущества своего высокого дворянского происхождения и богатства. Для него, убежденного монархиста и реакционера, простой народ, составлявший основную массу населения страны, после Октябрьской революции превратился в злейшего врага, против которого нужно было бороться.

Одним из первых декретов Советского правительства был Декрет о мире: Россия выходила из империалистической войны. Германия воспользовалась распадом старой русской армии, массовым уходом солдат с фронта. Ее войска оккупировали Украину, Крым и часть Северного Кавказа, создав смертельную угрозу для Советского государства. Но для таких людей, как Николай Рагозин, кайзеровская Германия перестала быть враждебной страной. В ней он увидел силу, способную подавить пролетарскую революцию в России.

Еще находясь в Крыму, временно оккупированном германскими войсками, Николай Рагозин устанавливает связь с немецкой военной разведкой, помогая ей в борьбе против большевиков. Однако надежды, возлагаемые им на немцев, не оправдались. Германия проиграла войну, капитулировала перед западными союзниками, кайзер Вильгельм II был свергнут, усиливалось революционное брожение среди немецких рабочих и солдат. Германские войска вынуждены были убраться восвояси. Но установленная связь с военной разведкой Германии оставалась и поддерживалась Рагозиным на протяжении всех последующих лет. Судя по всему, Рагозин, где бы он ни находился, продолжал оказывать немцам ценные услуги и пользовался полным доверием руководителей немецкой военной разведки.

Николай Рагозин активно сражался против Красной Армии в рядах армий Деникина, а затем и Врангеля. Для него не было чем-то ненормальным участие в войне против марокканских повстанцев.

Итак, 18 июля 1936 года, спустя четыре месяца после того, как испанские демократы победили на выборах в кортесы и к власти пришло правительство Народного фронта, в Испании начался мятеж, поднятый группой генералов, Николай Рагозин оказывается на стороне мятежников…

В то время генерал Франсиско Франко Баамондэ командовал войсками на отдаленных Канарских островах, куда он был назначен республиканским правительством, возглавляемым левым республиканцем Касаресом Кирога.

Первоначально на роль лидера испанской контрреволюции предназначался генерал Хосе Санхурхо, находившийся в эмиграции в Португалии. Однако этот план был сорван английской разведкой, организовавшей, как бывало не раз до этого, аварию самолета, на котором Санхурхо вылетел из Португалии, чтобы принять командование в Испании. При этом он погиб, сгорев в самолете. В возникшей в связи с его гибелью ситуации нужно было принять быстрое решение, и генерал Франко волею судьбы оказывается во главе мятежа.

Английская разведка, которой он также служил, 17 июля перебрасывает его с Канарских островов в Танжер, а на следующий день в Северную Африку — в Тетуан. В тот же день подполковник Рамон Франко, младший брат генерала Франко, командовавший, как указывалось выше, авиацией на Балеарских островах, отдает приказ Николаю Рагозину перелететь в Тетуан.

На аэродроме в Тетуане их встретил полковник Саенс де Бурага. Он доложил Франко, что накануне, будучи информирован о его приезде, после часового боя захватил аэродром. И теперь весь гарнизон, состоявший из нескольких бандер иностранного легиона, ожидает его боевых приказов.

Дальше Франко предстояло перелететь на Пиренейский полуостров, в Севилью. Хотя расстояние от Тетуана немногим превышало двести километров, но была опасность, что на этом пути может произойти встреча с летчиками, оставшимися верными республиканскому правительству, могущими перехватить самолет с генералом Франко. Для такого ответственного перелета требовался весьма опытный летчик, пользующийся полным доверием. Им оказался русский белоэмигрант, бывший капитан второго ранга российского флота Николай Рагозин.

Николай благополучно доставил Франко в Севилью 19 июля 1936 года, то есть на следующий день после того, как Михаил Крыгин перелетел на сторону республиканского правительства.

Спустя три месяца Николаю Рагозину довелось испытать силу республиканской авиации, хотя и благополучно для себя. 28 октября 1936 года со своим самолетом он, находясь на севильском аэродроме Таблада, попал под сильную бомбежку, осуществленную тремя бомбардировщиками СБ, пилотируемыми советскими летчиками-добровольцами во главе с Николаем Востряковым. Испанцы приняли их за американские «мартин бомбер», якобы полученные республиканцами. Когда же на аэродроме убирали остатки разбитых и сожженных самолетов, были обнаружены осколки бомб с непонятными обозначениями. Исследуя эти осколки, Николай Рагозин обнаружил буквы русского алфавита и дату изготовления бомб в СССР в июне 1936 года. Так с его помощью испанцы узнали о появлении в воздухе советских скоростных бомбардировщиков.

Чем же можно объяснить то, что перелет на республиканскую сторону одного белого русского — Михаила Крыгина, служившего на протяжении четырнадцати лет в испанской авиации, не насторожил Франко в отношении другого белого русского — Николая Рагозина, которому он доверил свою персону для столь ответственного перелета?

На этот вопрос дать достоверный ответ весьма трудно. Но сам факт, что среди летчиков-испанцев не нашлось такого, с которым генерал Франко отважился бы пуститься в рискованный перелет, со всей очевидностью говорит, что Рагозин был ему известен давно и пользовался его полным доверием. Это подтверждается и тем, что на протяжении многих лет до выхода в отставку, уже в чине полковника, Николай Рагозин оставался шеф-пилотом Франко и всегда возил диктатора на его самолете. Умер Николай Рагозин в Мадриде от заражения крови в 1957 году.

Остается рассказать о судьбе Михаила Крыгина. После поражения Испанской республики, в феврале 1939 года, он был интернирован французскими властями и заключен в один из концлагерей, созданных для солдат и офицеров испанской республиканской армии, перешедших во Францию.

Его жена все еще жила на острове Мальорка, не имея возможности перебраться в какую-либо другую страну. Сам же Крыгин мог уже вернуться на Родину. О нем было известно советскому консульству в Париже. Но Михаил продолжал оставаться во Франции, надеясь, что его жена после окончания войны приедет к нему. Уехать же одному в Советский Союз означало бы потерять ее. Этого он допустить не мог, продолжал ждать и надеяться.

В сентябре 1939 года вспыхнула вторая мировая война. Все значительно усложнилось. Прошло еще восемь месяцев. В начале июня 1940 года Франция потерпела поражение в войне. Реакционное правительство маршала Петэна капитулировало и заключило перемирие с Гитлером. Для испанских республиканских беженцев, особенно для бывших офицеров республиканской армии, возникла реальная угроза быть выданными французскими властями гитлеровцам или франкистам. Михаил Крыгин в числе других бежит из концлагеря и вступает в один из боевых отрядов французского Сопротивления. Дальше след его теряется. Остается лишь предположить, что он погиб в борьбе с гитлеровскими оккупантами, продолжая идти по пути, избранному 18 июля 1936 года. С тех пор прошло почти сорок лет, и Михаилу Андреевичу Крыгину сейчас бы шел восемьдесят седьмой год…

 

Александр Иванов

ПЕРВОЕ СЛЕДСТВИЕ

Каждый понедельник в 9 часов 00 минут секретарь райкома Иван Матвеевич Огородников собирал хозяйственников села у себя в кабинете. Это уже стало традицией. Здесь был и заведующий больницей, и председатель рыбкоопа, начальник коммунхоза и прокурор, директор школы и начальник милиции. Руководители организаций рассаживались вокруг длинного секретарского стола и по очереди отчитывались за проделанную работу, предъявляли претензии один другому, если таковые были, намечали план на будущую неделю. Огородников внимательно выслушивал их, делал пометки в блокноте, потом подводил итоги и распускал всех по своим службам. Иногда секретарь оставлял того или иного начальника, давал советы или «снимал стружку» за невыполненные мероприятия.

На этот раз Иван Матвеевич попросил остаться председателя рыбкоопа и начальника милиции. И тот и другой остались сидеть за столом, ждали, когда остальные покинут кабинет, и недоуменно переглядывались. Секретарь что-то записывал в свой блокнот и, казалось им, забыл про них. Но когда последний хозяйственник осторожно прикрыл за собой дверь, Огородников поднял голову, внимательно посмотрел на одного и другого.

— Вчера вечером мне звонил Дорофеев. У него третий день в колхозе пьянство. Пастухи пьяные. Одно стадо оленей разбежалось по тундре… — Иван Матвеевич встал из-за стола. Скулы на лице заострились. Помолчал. Потом еще раз окинул взглядом председателя рыбкоопа и майора. — Почему такое халатное отношение к своим обязанностям? Почему не выполняется решение исполкома о продаже алкогольных напитков? Для чего мы собираемся здесь, теряем время, принимаем решения? — Секретарь говорил негромко, но выразительно.

— Позвольте, Иван Матвеевич, — председатель рыбкоопа встал со стула, лицо бледное, — водку мы продаем только в предпраздничные дни. Решение исполкома не нарушаем.

Начальник милиции молчал.

— В предпраздничные дни… Председатель колхоза, по-твоему, мне голову зря морочит? Может, разыгрывает? — Огородников на минуту умолк. — Я вас оставил для того, чтобы разобраться в этом неприятном деле. Предлагаю тебе, Андрей Семенович, — обратился он к председателю, — направить своего ревизора. Пусть проверит, сколько завезли в магазин водки, сколько продали. А тебе, майор, надо своего откомандировать. Вот хотя бы Сергеева. Он у тебя новенький, но и ему надо включаться в дело… Распустить стадо…

Молодой следователь ОБХСС лейтенант Сергеев и ревизор рыбкоопа Пименов в понедельник попасть в колхоз не смогли. Они долго ходили за летчиками, уговаривали их лететь, но те только кивали на небо.

— Вот тучки разойдутся, тогда пожалуйста, — говорил командир, — мы всегда готовы.

А небо еще с утра было хмурым. На взлетной площадке вовсю бегали снежные ручейки. Снег крутился, поднимался кверху. А к обеду разыгралась уже настоящая пурга. О вылете не могло быть и речи.

— Идемте домой, — сказал равнодушно Пименов, — пурги у нас не редкость. Теперь неделю дома загорать придется.

— Неделю?! Да вы что! — горячился Сергеев, будто ревизор был виноват в том, что пурги здесь длятся неделями. — На собаках поедем.

— Идемте в село. Укажу жителей, имеющих собачьи упряжки. Но вряд ли кто в такую падеру осмелится поехать.

Пименов оказался прав, везти их на собачьей упряжке никто не согласился.

— Как же приказ? Что я скажу майору? — убивался молодой лейтенант.

— Майор и сам все видит. Теперь хорошо сидеть дома и чаи попивать. Вон даже и домов уже из-за снега не видно, — успокаивал Сергеева ревизор.

— Может, пешком пойдем?

— Да вы что? Девяносто километров в пургу! Не чудите, молодой человек.

Сергеев шел за Пименовым, и горькие мысли мучили его. Неужели нет никакого способа уехать? И это его первое поручение.

А тем временем короткий декабрьский день уже кончался. Село потонуло в снежной завесе. Даже рано зажженный свет в домах не пробивал эту густую снежную пелену. В десяти шагах уже ничего не было видно.

Особенно горько стало Сергееву, когда он зашел в кабинет майора, и тот, увидев его, тяжело вздохнул. Лейтенант опустил голову, смотрел на свои серые от снега валенки и молчал. Он готов был провалиться сквозь землю.

— Да… Плохо, что не улетели, — майор подошел к лейтенанту. — Только не терзайте себя так. Делу этим не поможешь. Как некстати эта пурга. Ох, некстати, — майор замолчал, прошел по скрипучим половицам к окну. Прислушался. За окном бушевала пурга, дребезжало плохо замазанное оконное стекло. — Звонил уже мне Дорофеев. — Начальник милиции снова прошелся по кабинету. Под его тяжелыми шагами половицы жалобно поскрипывали. — Слышимость отвратительная, треск сплошной. Взволнован был председатель колхоза. Почти ничего я у него не разобрал. Одно понял, что Авзелкут, зоотехник его, ездил к пастухам разбежавшегося стада. Сегодня нарта вернулась. Авзелкут мертв.

— Замерз или убили?

— Что с ним случилось, понять не мог. Одно знаю, зоотехник замерзнуть не мог. — Майор медленно ходил по кабинету. — Знал я Авзелкута. Молодой еще, один из первых национальных специалистов… Не мог он замерзнуть, не мог.

— Может, пьяный был?

— Нет. Плохо, что вы не улетели в колхоз. А пурга вон как расходилась, за неделю может не кончиться.

— Вы думаете… убийство?

— Не могу утверждать. Но в колхозе творится непонятное. Кто-то, видно, самогон варит.

— А может, продавец?

— Не верится мне, чтобы продавец нарушил постановление исполкома. За место он держится. Скорее всего кто-то из русских… Как некстати пурга.

Пурга кончилась на пятый день. Сергеев с Пименовым наконец-то смогли вылететь в колхоз. Они сидели на жестких стульях рядом, поочередно дули на замерзшее круглое окно, иногда перебрасывались словами.

— Вы откуда к нам? — спрашивал ревизор.

— Омское юридическое кончил. Я ведь сибиряк. Раньше в армии служил. А к вам, на Камчатку, за романтикой, как говорится, по собственному желанию.

— У нас-то неплохо. Только вот морозы, пурга… А люди у нас хорошие. Вот хотя бы коряки. Прямо взрослые дети. Очень уж они доверчивы. И гостеприимны… Поживете, сами увидите. Могут тебе все отдать, если посчитают тебя другом. Но бывают и упрямы.

— А вы сами-то здесь давно живете?

— Я старый житель, можно сказать, камчадал. Десять лет уже здесь.

Лейтенант Сергеев в первую очередь думал осмотреть труп Авзелкута. Потом проверить магазин. Возможно, им с Пименовым придется заменить завмага. Провести собрание, выявить виновных. «Надо будет построже, — думал Сергеев, — зло рвать с корнем».

— Сколько живу здесь и все удивляюсь корякам, — перебил размышления Сергеева ревизор. — Если вспомнить историю, то эта народность почти всегда была в зависимости. Раньше разоряли их купцы-промышленники, потом иностранцы. Казалось бы, у них должен выработаться иммунитет, так сказать, против всяких белых. Но у них этого нет.

— О чем вы говорите? Иммунитет… Какой иммунитет, когда Советская власть. Теперь их никто не притесняет. Наоборот, делается для них все: школы-интернаты, теплые дома и больницы. На юг, к морю отдыхать отправляют.

— Да, это верно. Вот что я хотел сказать. Есть кое у кого из них одна странность. Видно, с прошлых лет осталась. За сто граммов спирта они тебе могут отдать любого оленя, даже собаку. Чем это объяснить, не знаю. Видно, тяжелыми климатическими условиями. Этим-то раньше купцы пользовались, обманывали их. И теперь, если водки нет, иные заготовляют летом грибы-мухоморы, сушат их. А зимой «мухоморят».

— Как «мухоморят»? — спросил Сергеев.

— Едят мухомор и чумеют. Однажды сам видел. Один этакий алкоголик «намухоморился». Вначале я подумал, что заболел человек. Его корежит, ломает, изо рта пена идет. Страшно смотреть. Вызвал врача. Но ничего страшного, выздоровел мой «больной».

— Так вы думаете, кто-то, зная слабость таких мухомороедов, угощает их? — спросил лейтенант.

— Ничего не думаю. Нам с вами поручили разобраться. А такие случаи бывали и теперь встречаются.

— Нам с вами надо вместе держаться, — сказал Сергеев, — тут не только угощают, но и… — Лейтенант умолк: в последнюю минуту он раздумал говорить Пименову о смерти зоотехника.

Когда самолет приземлился, они направились в контору колхоза. Пименову нужно было найти хотя бы двух человек из общественности, чтобы сделать в магазине выборочную ревизию. Сергееву же надо было поговорить с Дорофеевым, осмотреть труп Авзелкута и решить на месте последующие действия. Конечно, лейтенант в этом сложного для себя ничего не видел. Во всяком случае, первое свое самостоятельное следствие он проведет по всем правилам.

Их встретил невысокого роста, сухощавый, лет сорока пяти мужчина. Он встал из-за стола и за руку поздоровался с Пименовым и Сергеевым.

— Заждался я вас, — говорил он, усаживая гостей. Это и был председатель колхоза Дорофеев. — Закуривайте, грейтесь. Пурга дьявольская, — Дорофеев протянул лейтенанту и ревизору пачку сигарет. — Не курите? Это очень хорошо, а я вот все бросаю. Но все равно брошу. Кашель окаянный уже стал мучить.

— Я в ваших местах новичок, — сказал Сергеев. Он отметил про себя, что председатель человек быстрый, энергичный и не прочь поговорить, решил приступить сразу к делу. — Хотелось бы мне заручиться вашей помощью. Во-первых, нам надо двух понятых из общественности — проверить магазин. Во-вторых, мне необходимо осмотреть труп зоотехника.

Успел отметить лейтенант: Дорофеев после его слов как-то сразу умолк, задумался, курил сигарету и согласно кивал головой. Будто совсем не слышал лейтенанта.

— Да… да… Но… в магазине водки нет. Мы уже проверили, первое отпадает.

— Вы нашли, кто гонит самогон? — перебил Дорофеева Сергеев.

— Вы нетерпеливы, молодой человек. У нас самогон не гонят, не умеют. Люди пьют спирт.

— Спирт?

— Да… и Авзелкута нам осматривать не придется.

— Вы установили причину его смерти?

— Вот тут-то не совсем ясно.

— Я хотел бы взглянуть на него.

— Авзелкута уже нет.

— Как нет? Схоронили? Можно могилу вскрыть. Ведь вечная мерзлота, так что…

— Знаете, у нас еще сильны национальные традиции. Молодежь уже не придерживается их, а вот старики…

— При чем здесь традиции? Можно вскрыть могилу ночью.

— Как у вас, молодых, все легко и просто.

— Но ведь неясна причина его смерти. Может, убили вашего зоотехника, — Сергееву непонятно было упрямство Дорофеева.

— Сожгли зоотехника… — Председатель положил затухшую сигарету в пепельницу и тут же закурил новую.

— Как сожгли?! Кто сжег? А вы где были?

— Сожгли так же, как сжигают трупы других, — Дорофеев начал рассказывать весь обряд сжигания, но лейтенант слушал его невнимательно. Он думал о том, что его первое поручение, пожалуй, не такое уж легкое. Одно-единственное вещественное доказательство преступления, а в этом лейтенант не сомневался, — труп зоотехника исчез. Без вещественных доказательств ни одна экспертиза не сможет доказать убийство.

— Покойника садят на нарту, дают ему в руки длинную палку-таях, чтобы ему «на том свете» было на чем ездить и чем погонять оленей, — рассказывал председатель. — Садят лицом на восток, навстречу восходящему солнцу. Потом обкладывают покойника сухим кедрачом и поджигают. Все в этом обряде предусмотрено, даже то, чтобы покойник ушел в иной мир без мук. А для этого ему ножом перерезают сухожилия на руках и ногах.

— К чему вы мне это рассказываете? — опять перебил Сергеев председателя. — Вы это видели и не могли пресечь. Это же варварство!

— Ну, знаете, лейтенант, не нами установлены свобода совести, вероисповедания и другие свободы. Мы только должны их блюсти и поддерживать. А говорю вам это хотя бы для того, чтобы вы знали. Сами сказали, что новичок в наших местах. И в конце концов, не могли же мы ждать, когда вы изволите прибыть. — Дорофеев встал из-за стола и сердито поглядел на Сергеева. Ему явно не понравился молодой следователь. Он знал, что Сергеев с Пименовым приехать раньше не могли, но не вытерпел и сказал лейтенанту последние обидные слова. Зачем этот «зеленый» милиционер обрывает его так, словно он, Дорофеев, проработавший уже пятнадцать лет председателем колхоза, виноват в том, что стадо оленей разбежалось, погиб лучший зоотехник. Мало ему разговора с Огородниковым. Иван Матвеевич на резкие слова не скупился, обвинил его в незнании своих людей. А он, Дорофеев, уже предпринял все, что только мог, уже многое узнал. А этот следователь — парнишка, шумит на него. Подавай ему труп. Да в том-то беда, что на теле Авзелкута ни одной царапины не было. Определи причину смерти. И так пролежал два дня в гараже. И тут без его, Дорофеева, ведома рано утром увезли покойника на берег губы и сожгли.

— Вы мне место, где сожгли зоотехника, можете показать? — требовательно спросил Сергеев.

— Это можно, — Дорофеев тяжело вздохнул.

Они ходили у огромного кострища на высоком берегу Пенжинской губы. Кострище уже занесло снегом. Сергеев палкой разгребал смешанный со снегом и застывший твердым пластом пепел. «В наше время — и такое, — думал лейтенант с тоской. — Что найти, за что зацепиться? Дорофеев, конечно, что-то знает. Но теперь из него ничего не вытянешь. Зря я ему не дал полностью высказаться. А ему хотелось поговорить».

Сергеев нашел несколько головней и обгоревшую кость. «Вот и все, что осталось от человека, — думал он, — работал, приносил людям пользу, и вот…» — невеселые размышления охватили следователя.

— Долго будете ковыряться здесь, лейтенант? — с подчеркнутой вежливостью спросил Дорофеев. — Мы вот с ревизором уже продрогли. Идемте лучше чай пить. Все равно, вы здесь уже ничего не откопаете, мертвое дело.

На высоком берегу, действительно, как на семи ветрах, холодно. Даже меховую одежду пробивало. Сергеев и сам уже изрядно продрог. Он вспомнил, что утром только «заморил червячка» — поел чуть-чуть, где-то неплохо бы пообедать.

— Моя старуха, видно, уже ждет, чай накипятила. А я вот с вами здесь мерзну, — говорил Дорофеев.

— Здесь, товарищ лейтенант, того кончика, что вы ищете, нет, — сказал ревизор. — Идемте лучше к председателю.

— За чаем-то лучше всем вместе искать тот кончик, — Дорофеев хитровато подмигнул Пименову и первым направился в село.

— Мы в столовую пойдем, — сказал Сергеев.

— Я так и знал, что вы именно это скажете, — улыбнулся Дорофеев и остановился. — Но от меня вам все равно не отвертеться. Столовая у нас зимой не работает. Посторонних в колхозе нет, а свои дома едят. А то, что вы не хотите идти ко мне, то это зря. Этим вы не скомпрометируете себя.

— Откуда вы взяли, что я боюсь себя скомпрометировать? — улыбнулся теперь Сергеев.

— Потому что знаю. Молодые ревизоры, следователи не будут вместе чаи распивать с тем, кого они считают преступником.

— Да, вы, пожалуй, правы. Так оно обычно и бывает. Но при чем же вы и преступник? Мы с удовольствием принимаем ваше предложение. — Сергеев первым направился в село.

«Конечно, Дорофеев что-то знает, — думал лейтенант. — Хитрый, видно, мужик. Точно отметил про молодых следователей. Словно на лице мои мысли прочитал. Надо быть с ним почтительней».

Дорофеев был резок и вспыльчив, но обиду долго не держал. При разговоре с молодым лейтенантом председателю не понравился тон Сергеева, которым тот обрывал его при разговоре. «Такому рьяному молодому службисту дай власть, он пересадит половину жителей села», — думал Дорофеев. Но потом постепенно пыл прошел и, видя задумчивый и умный взгляд лейтенанта, его настойчивость и упорство, и особенно последний их разговор с ним изменили его взгляд на следователя. Скоро они подошли к большому деревянному дому. Их встретила моложавая, высокого роста, довольно интересная женщина — жена председателя.

— Ну что, Шерлок Холмс, дождался смену? — улыбаясь, спросила она мужа. — А то он здесь такую бурную деятельность развел, что чуть сам в тундру не укатил искать преступника, — говорила она гостям.

— Знакомьтесь, Раиса Николаевна, — представил Дорофеев жену Сергееву и Пименову.

— Извелся совсем. У нас ведь даже милиционера нет, — продолжала Раиса Николаевна.

— Что-то нашли? — спросил лейтенант у председателя.

— Кое-что выяснил. А ты бы, Раиса, помолчала, не выдавала тайны, — с укоризной сказал Дорофеев жене.

— Так кто он?

— Вот разденемся, сядем за стол, тогда обо всем и поговорим.

Скоро на столе появились горячее парующее оленье мясо, жареная картошка, пирожки, чай.

— Он у меня уже сбегал на торговую базу, там чуть ли не ревизию сделал, — говорила хозяйка, подавая на стол. — Все вас ждал. А тут пурга еще.

— Вот смотрите, что я откопал на базе, — Дорофеев вытащил из нагрудного кармана огромную, как тетрадь, записную книжку, протянул Сергееву. — Два документа здесь, которые, я надеюсь, дадут вам тот кончик, который вы так упорно искали на пепелище. Кстати сказать, зря искали.

— Акты?

— Здесь целое художественное произведение, — говорил председатель.

Лейтенант взял записную книжку и, с трудом разбирая размашистый почерк Дорофеева, стал читать.

А к т

«Мы, нижеподписавшиеся экспедитор Антонов С. А. и старшина катера Снегирев А. Г., составили акт о нижеследующем:

17 июля 1962 года мы получили на Пенжинской торговой базе продукты. Кунгас загрузили, как говорится, под завязку. У нас были и ящики с печеньем, и мешки с сахаром, соль и мука. (Накладная прикладывается.) Среди продуктов мы получили три бочки спирта, по 200 литров в каждой.

С выездом задержались. Когда отплыли в Каменское, уже начался отлив. Стали подплывать к устью Пенжины, неожиданно сели на мель. Все попытки сняться с мели кончились неудачей. Пообедали и решили ждать прилива. Было тепло и солнечно. Незаметно уснули. (Лежали мы на дощатом настиле кунгаса.) Часа через два проснулись от грохота, нас подбросило вверх, чем-то ударило. Когда пришли в себя, выяснили: оказывается, наш кунгас носом застрял на песчаном берегу реки. Отлив еще продолжался, и скоро тяжелая корма кунгаса повисла в воздухе. Слабый песчаный берег обвалился, и наш кунгас встал на попа.

Свалилось в грязь два ящика с чаем (чай не пострадал), несколько ящиков с печеньем и одна бочки со спиртом. Нас, оказывается, ударило ящиками. Груз удалось спасти, за исключением бочки со спиртом (уплыла) и трех ящиков с печеньем.

Исходя из вышеописанного стихийного бедствия, просим правление рыбкоопа стоимость бочки со спиртом и трех ящиков печенья списать.

К сему: Антонов, Снегирев».

— Прочитали? — спросил Дорофеев, когда Сергеев поднял голову. — Вот эта бочка спирта и виновница всех бед колхоза.

— Я помню этот случай, — сказал Пименов. — Искали мы ее, но не нашли.

— А вот еще, — Дорофеев перелистнул страницу в записной книжке.

«Выписка из решения правления рыбкоопа, — начал читать Сергеев. — Заслушав акт о пропаже бочки со спиртом и трех ящиков печенья «Столовое», а также личные объяснения тт. Антонова С. А. и Снегирева А. Г., правление решило: стоимость трех ящиков печенья списать на издержки, а стоимость спирта в сумме 152 рубля поставить в начет тт. Антонову С. А. и Снегиреву А. Г. по 76 руб. каждому.

Секретарь Вахрамеева».

— Да… Это уже кое-что, — сказал лейтенант, кончив читать.

— Не кое-что, а это уже та нить, которую вы ищете. — Дорофеев встал и быстро заходил по комнате. Левую руку он держал в кармане, а правой размахивал.

— Они уплатили эту мизерную сумму. Бочку спрятали в тундре и стали ждать, когда все о ней забудут, — развивал свою мысль председатель. — И это время пришло. Они хорошо все продумали. Двести литров спирта! Если перевести на водку — тысяча бутылок. За каждую бутылку пять рублей. Это самая малая цена. Пять тысяч чистогану!

— Хороший заработок, — сказал лейтенант, глядя на Дорофеева. Конечно, председатель умел деньги считать.

— Старшина Снегирев почти сразу же уволился и уехал в город, — проговорил молчавший до этого Пименов. — Я даже сам видел, как он уезжал.

— А экспедитор? — спросил Сергеев. — Антонов где?

— Антонов тоже взял расчет и уехал месяц назад.

— Уехал в тундру, охотиться? — Дорофеев остановился и закурил.

— Не знаю куда, но в селе его нет. Вообще-то он всегда ружье с собой таскал, — Пименов удивленно поглядел на Дорофеева.

— Установить мне пока еще не удалось, Антонов ли это, или кто другой, — председатель снова быстро шагал по комнате, — но что «охотник» продает спирт, это точно. Сам он живет в палатке, часто переезжает с одного места на другое. Спирт в палатке не держит. Одним он говорит, что его зовут Игорь, другим, — Роман, третьим — Семен. Только это один и тот же человек. Потому, что пастухи говорят, у него «медвежья лапа».

— Верно, Антонов слегка хромает на левую ногу, — сказал Пименов.

— Вот видите, лейтенант, — Дорофеев улыбнулся. — Общими-то силами не только кончик, а и преступника нашли. Эта «медвежья лапа» не брезгует ничем, за спирт берет деньги, шкурки, у Долгана даже карабин взял. Остался охотник без оружия.

— Надо его срочно брать, — сказал Сергеев, — а то узнает о нашем приезде, уйдет дальше в тундру.

— Один, видно, тоже хотел его взять… — председатель умолк, тяжело вздохнул. — Жаль Авзелкута, хороший мужик был… Говорят, что этот «купец» очень осторожный и хитрый человек. Прежде чем продать спирт, он предупреждает каждого, грозит ему. Если, мол, проговорится кто, тому смерть. Говорят, что его дважды уже судили и теперь терять ему нечего. Одним словом, пастухи о нем говорят с неохотой.

— Знаете, я что-то вспоминаю, — вмешался Пименов, — с биографией у Антонова не все в порядке. Но на работу приняли, и за все лето он ничем себя с плохой стороны не показал.

Сергеев молчал.

«Надо немедленно ехать, брать его, — думал он. — Это, видно, матерый преступник. «С плохой стороны не показал»… Если он спирт распродаст, он тут же постарается скрыться».

— Такого голыми руками не возьмешь, — сказал Дорофеев. — Не иначе, как он виновен в смерти Авзелкута. А стадо оленей…

— Нарту и хорошего каюра вы сможете организовать? — спросил наконец Сергеев.

— Хоть пять, — сказал председатель. — Вот Долган вам все организует. За стакан спирта тот у него карабин взял. С утра и езжайте.

— Простите, вы меня имеете в виду? — Пименов мучительно улыбнулся, глядя на Дорофеева. — Я ведь не милиционер. Да и задание у меня другое. Ехать я не могу.

— А почему бы не поехать? Было бы мне тридцать, даже сорок, да я бы сам… — сказал председатель, удивленно глядя на Пименова. — «Задание»… Какое, к шутам, еще задание?

— Ревизию мне надо…

— Ведите меня к Долгану. Мы едем сегодня, сразу же, вдвоем, — сказал решительно Сергеев и стал быстро одеваться.

Долгану в тундру ехать не хотелось. И хотя он спорить с Дорофеевым не стал, но, как отметил лейтенант, уж очень медленно собирался в дорогу. Привязывая к потяге — длинному ремню, прицепленному к нарте и пристегнутому к собакам попарно, он долго ту или иную собаку, даже излишне долго ласкал, хлопал по бокам, шее. А зимний день очень короток, на землю уже опускались сумерки, на столбах и в окнах зажглись электрические лампочки.

Охотнику лет двадцать пять. Он низкого роста, но широкие плечи, толстые узловатые руки свидетельствовали, что молодого коряка природа силой не обидела.

— Смотри, Вася, — наказывал Дорофеев Долгану, — осторожней там. Береги следователя. А я, возможно, сам соображу, чем помочь вам.

Сергеев даже и представить не мог, что расстояние от поселка до оленьего стада здесь измеряется не километрами, а десятками или даже сотнями. Он думал, что через час-полтора они уже доедут до палатки Антонова. Но проехали уже три часа, а никаких признаков присутствия оленей или человеческого жилья не было.

Долган махал остолом — короткой палкой, покрикивал на собак, и они бойко бежали по заснеженной тундре. Ехали по распадку. Было холодно и тихо. Над головой светила полная луна. Сергееву иногда казалось, что к небосводу примерз круг мороженого молока — такие круги привозили зимой на базар крестьяне — большой, как тазик. На их пути часто вставали сугробы, засыпанные снегом кусты кедрового стланика. От сугробов, кустов на землю падали короткие тени. Сергеев кутался в кухлянку, длиннополую шубу мехом внутрь, и оглядывался вокруг. Он уже изрядно продрог.

— Долго еще? — наконец спросил у каюра. — Может, я пробегу, согреюсь?

— Давай, беги. А ехать еще много. — Долган остолом притормозил нарту.

«Этак с окостеневшими руками и пистолет не вытащишь, — думал лейтенант, спрыгивая в снег. — А каков Пименов? Сразу не поймешь. Философ». Сергеев бежал за нартой, утопал в рыхлом снегу, задыхался. Нарта теперь бешено мчалась вперед, и он никак не мог догнать ее. Тяжело бежать по глубокому рыхлому снегу. Он устал и вспотел.

— Стой! Не могу больше! — закричал Долгану.

— Устал? — усмехаясь, спросил тот, останавливая нарту.

— Как не устанешь, наверное, километра два за тобой гнался.

— Нарта была легче, собачки бежали шибче, — хитровато прищурив свои узкие глаза, сказал Долган.

— Как будем подъезжать к жилью Медвежьей лапы, километра за два мне скажешь, — сказал лейтенант, устраиваясь на нарте. — Я еще пробегу.

Луна скоро скрылась за высокой сопкой, стало темно. А они все ехали. Собаки заметно устали, часто переходили на шаг.

— Ты, начальник, мал-мал спи. Я тебя разбужу, — сказал Долган.

Но Сергеев держался, боясь заснуть. Хотя от свежего холодного воздуха, однообразного покачивания клонило ко сну. От неудобного положения устали спина и ноги. Сергеев часто ловил себя на том, что думает об Антонове. Не окажет ли он ему сопротивление? Поможет ли каюр, если туго придется? Дорофеев, наверное, позвонил майору, доложил Ивану Матвеевичу. Те, может, что-то придумают…

— Просыпайся, начальник, — вдруг толкнул его Долган, — до палатки Медвежьей лапы километра два осталось.

— Спасибо, не сплю я.

— Давай пробежим, а то собачки очень устали и погреемся, однако, — соскакивая с нарты, говорил каюр.

Теперь они, утопая в снегу, брели за нартой.

— Ты карабин мне вернешь? — спросил Долган. Он все это время думал о своем оружии, и теперь, как ему казалось, самое время напомнить лейтенанту о карабине.

— Все зависит от тебя. Поможешь мне взять преступника, выступишь на суде — и карабин опять у тебя будет… Хотя с оружием так не поступают.

— Медвежья лапа сам у меня его взял. Говорит, очень хорошо ружье.

— Мало ли что ему может понравиться. Ружья передавать нельзя.

Они еще долго шли по снегу. Наконец Долган остановил нарту.

— Вот за теми кустами его палатка, — шепотом сказал коряк. — Надо тихо пешком идти. Мои собачки могут разбудить его собачек, а собачки — Медвежью лапу. Теперь он спит крепко.

Было половина второго ночи. Они шли молча. Впереди — Сергеев, за ним каюр. Лейтенант проверил пистолет и положил его в карман брюк. Луна скрылась за тучку, было темно. В темноте островки кедрача походили на безмолвный поселок. Сергеев часто останавливался, поджидал Долгана, тихо спрашивал про палатку Антонова. Но каюр указывал рукой дальше. Было так тихо, что Сергееву думалось, что оглох в своей меховой шапке. Где-то рядом спят собаки Антонова, которые своим лаем могут разбудить хозяина. Сергеев напрягал слух и зрение, чтобы вовремя увидеть их.

— Вот здесь, за этим кустом, — зашептал Долган и показал на куст кедровника, похожий на огромный стог сена.

Сергеев взял в руку пистолет и, медленно, бесшумно ступая, стал обходить куст. И вдруг нога его не нашла опоры, и он кубарем полетел куда-то вниз. С четырех сторон над ним были высокие ровные стены снега. Вскочил на ноги. Под ногами была твердая площадка.

— Здесь стояла его палатка, — сказал Долган и прыгнул к Сергееву. — Одна яма осталась. Дня два как уехал, видишь, уже снегом подзасыпало.

— А может, он где-то здесь недалеко, — с надеждой спросил лейтенант.

— Убежал…

— Что будем делать?

— Однако, спать. Собачек кормить. Утром снова будем ехать. Очень собачки ноги намаяли.

— Ты знаешь, где его искать?

— Может, у Нельвида… У него, ух, дочка хороша. Медвежья лапа туда может поехать.

Решили переночевать в яме. Пока Долган ходил за нартой, Сергеев наломал веток кедрача, разжег костер. Каюр принес спальные мешки из оленьих шкур — кукули, хлеба, сушеную рыбу — юколу. Поставили на огонь чайник. Спали в кукулях на зеленых ветках кедровника.

Ночь на севере длинная. Проснулся Сергеев, а все темно. Долган давно вылез из своего кукуля и уже кормил собак. Его ласковый разговор с собаками слышался с бугра. Лейтенант полежал еще две минуты, потом быстро стащил с себя кукуль и запрыгал у разожженного Долганом костра. Размялся, умылся снегом, и усталость, сон словно рукой сняло. Тело налилось силой, бодростью, словно и не мотался столько часов по тундре на собачьей упряжке, не ночевал у костра.

— Однако, надо чай рулить да ехать, — сказал подошедший каюр, снимая чайник с палки. Он уже успел накормить собак, увязал нарту. — Убежит в тундру Медвежья лапа, трудно будет его найти. А убежит, если про тебя узнает.

А на востоке уже пылала заря, яркая и холодная. Напившись чаю, путники отправились в дорогу. Собаки, отдохнувшие за эти часы привала, рванули нарту галопом. Они повизгивали, словно радовались новому дню, дороге, снегу.

Сергеев оперся на полоз нарты ногой, навалился спиной на дугу и с интересом рассматривал кусты вечнозеленого стланика, кедрача, теперь покрытые инеем, и склоны сопок, заснеженные и пылающие красным пожаром от лучей восходящего солнца. Красота! Человек живет в суете, обыденности, не замечая всей красоты окружающего его мира. Обкрадывает себя. И он, Сергеев, раньше не обращал внимания на весь этот странно открытый им сегодня, удивительный мир с восходами солнца, с пылающим снегом, радужным инеем. «Смотри, Андрей, на всю эту красоту, запоминай», — говорил он себе.

Собаки по-прежнему мчались вперед, иногда огибали высокие сугробы, засыпанные снегом кусты кедрача. Долган сидел задумавшись. О чем он думает? Видит ли он это таинство нарождения нового дня?

— Долго ехать до стойбища Нельвида? — спросил Сергеев. — Может, зря едем, Медвежьей лапы там нет?

— Часа три, а то и чуть-чуть больше. Медвежья лапа там должен быть. У него знакомая там, дочка Нельвида. Ух, красива!

— Он что, женился на ней?

— Нет, ей еще четырнадцать лет. Говорит, пусть подрастет, а там женится.

Задумался Сергеев. Долго ехал молча. «Вот ведь как еще может быть. Один какой-то гад ездит по стойбищам, торгует спиртом, спаивает пастухов, совращает девушек. Он один может пошатнуть веру пастухов в работу красных яранг, лекторов, нанести вред колхозному хозяйству. Разгуливает на свободе… Срочно надо изолировать такого от общества».

Через три часа они подъехали к трем палаткам. Вокруг бродили олени. Они разгребали копытами рыхлый снег и доставали ягель. На шеях некоторых позвякивали медные колокольчики.

Приехавших встретила целая орава собак. Собаки с лаем набросились на путников. Пастухов не было. Долган разогнал остолом псов, которые скоро успокоились. Ездовые собаки, как успел заметить Сергеев, миролюбивее и доверчивее, чем обычные дворняжки его родной Сибири.

В палатке полумрак. Направо докрасна раскаленная железная печурка. Слева, в углу, на куче шкур две женщины и мальчишка лет шести. Посреди, навалившись на столб, сидел пьяный коряк. Он уставился невидящим взглядом на вошедших.

— Амто, Нельвид, — поздоровался Долган. — Приехали к тебе в гости. Встречай.

— Однако, я, Вася, немного пьян, — протягивая руку Долгану, говорил пастух. Он никак не мог подняться на ноги, падал. — Олешек мало-мало собирали, а потом приехал… — Нельвид подозрительно поглядел на Сергеева, — зять приехал, и мы с ним… — наконец он поднялся на ноги и, падая снова, обхватил шею Долгана. — Двадцать олешек не нашли, — рассказывал пастух.

— Где твой зять? — помогая Долгану усадить Нельвида, спросил Сергеев.

Пастух опустился на шкуру, уставился немигающими глазами на лейтенанта и молчал.

— Где Медвежья лапа? — в свою очередь, спросил Долган.

— Кто он? — Пастух боднул головой в сторону лейтенанта.

— Со мной, друг-тумгутум. — Долган сел рядом с пастухом. — Нам нужен твой зять, Медвежья лапа, сам понимаешь…

— Ты что-то, Вася, мне сегодня не-не нравишься. А Медвежья лапа уехал.

— Когда уехал? — У Сергеева от нетерпения задрожал голос. — В какую сторону уехал?

«Не так я с ним, не так, — думал он. — Можно все испортить».

— В тундру уехал… — Нельвид опустил голову на грудь. — Давно уехал.

— Я все скажу, все! — вдруг выкрикнула одна из женщин и вскочила со шкур.

Сергеев обернулся и внимательно поглядел на нее. Это была девочка невысокого роста, вокруг белого круглого лица ее свисали черные, как крыло ворона, длинные волосы. На девочке бордовое теплое платье. Она была крепкого телосложения и действительно красивая.

— Я все скажу, — повторила она.

— Ты забыла Авзелкута?! — закричал пастух. — Я тебе скажу!

— Он не мой жених! Он злой! Он убил Авзелкута!

— Как убил?!

— Оленью шкуру на рот клал, долго держал. Авзелкут задохся, — сказала девочка и зарыдала.

— Молчи, дочка, молчи! Он может вернуться, — стала упрашивать девочку молчавшая до этого мать.

— Когда и куда уехал Медвежья лапа? — Сергеев вплотную подошел к пастуху. — Говори, если не хочешь, чтобы я взял тебя как соучастника убийцы.

— Он все выглядывал, а когда увидел вас, поехал. Полчаса назад. Я покажу, вы его догоните. Возьмите его, он злой. Это очень плохой человек, страшный, — сквозь горькое рыдание говорила девочка.

И опять нарта Долгана мчится по тундре. Солнце уже повернуло за полдень, а они едут и едут. Видно, рано заметил их Антонов, да пока разговаривали с пастухом, время ушло. Впереди все бегут и бегут две широкие параллели — следы Антоновой нарты. Долган уже дважды щупал пальцами след, проверяя на давность. Мороз крепкий — след моментально твердеет.

«Хорошая дочка у пастуха, — думал Сергеев, — смелая».

— Однако, начальник, Медвежья лапа нас может легко подстрелить, — вдруг сказал Долган. — Карабин у меня бил ух как метко.

— Погоняй собак, — торопил каюра лейтенант. — Догоним.

Если вначале нарта Антонова шла на северо-восток, уходила дальше в тундру, то теперь она круто сворачивала на юг, в сторону села. «Молодец девчонка, — снова думал Сергеев, — если бы не она, сколько времени зря могли потерять, распутывая среди разбитого оленьими ногами снега следы Антонова. Старик бы не показал, а она молодец».

Мчатся собаки вперед, поскрипывает под полозьями прихваченный морозцем снег. Убегают назад заросли вечнозеленого кедровника.

— Скоро догоним? — спросил Сергеев каюра после очередного изучения следов нарты Антонова.

Долган минуту молчит, оглядывается вокруг, смотрит на след.

— Догоним… У него нарта очень тяжелая, видишь, как сильно режет снег. У нас легче, хоть нас и двое… Собачки у Медвежьей лапы хорошие, сильные, а наши мало-мало устали.

— Давай, чтобы до темноты догнать. Настанет ночь, да еще вдруг пурга начнется — уйдет, — с тревогой в голосе сказал Сергеев.

— Пурги вроде бы не должно.

Антонова они увидели неожиданно и очень близко. След петлял по зарослям кедровника, шел по широкой долине между двух невысоких сопок, потом свернул под большим углом влево. Выехали на равнину, и вот он в каких-то двухстах метрах. Видно, не ждал он погони. Мало ли чью нарту увидел у стойбища Нельвида. Возможно, за спиртом кто из коряков приехал. Но после смерти зоотехника бояться стал Антонов всякой приближающейся нарты, каждого человека подозревать начал. Он и помчался от стойбища Нельвида из осторожности, подальше от греха.

— Гони! — толкнул Сергеев каюра.

— Однако, спешить не надо. Поймет, стрелять будет.

— Гони! Он боится нас.

Но собаки сами, увидев впереди собратьев, залаяла, дернули сильнее нарту. Услышал лай Антонов, оглянулся и вдруг заорал на собак громким, гортанным голосом. Нарта его помчалась так быстро, что лейтенант сразу заметил, как стало увеличиваться расстояние между их нартами.

— Быстрее! — стал торопить снова Сергеев. — Стой! Стой, Антонов! — закричал лейтенант и выстрелил из пистолета вверх.

Антонов повернул голову на звук выстрела и, размахивая остолом на собак, сильнее погнал их.

— Гони!

— Нельзя гнать. Теперь он и так от нас не уйдет. Собачки скоро устанут от такой быстрой езды.

Но расстояние между нартами увеличивалось, а Долган даже, как заметил Сергеев, притормаживал свою нарту.

«Уйдет ведь, — волновался лейтенант и с тоской глядел на солнце. Оно уже висело совсем низко. — Наступят сумерки, ночь, а там…» Не хотелось думать, что будет дальше. Но еще больше забеспокоился Сергеев, когда увидел, что Антонов резко свернул направо и скоро скрылся за кедрачом.

«Этот расстреляет из-за кустов, как куропаток», — вдруг подумал лейтенант, критически глядя на свой ТТ. Пистолет что надо, но против карабина, что детский пугач против пушки. После выстрела Антонов, конечно, понял все, постарается во что бы то ни стало уйти. А страх за совершенное преступление и боязнь ответственности могут толкнуть на другое, более страшное преступление.

Тоскливо вдруг стало на душе лейтенанта. Впервые попал он в такую ситуацию. Что стоит Антонову соскочить с нарты, залечь с карабином за куст. Забеспокоился и каюр. Не доезжая поворота, он направил нарту прямо.

— Куда ты? Давай по следу!

— Молчи, начальник, охотник лучше место знает, — сказал Долган.

— Уйдет ведь.

— Этот путь короче. Все равно Медвежья лапа выедет в распадок, а мы там будем раньше. — Каюр сильнее замахал остолом на собак.

Теперь нарта неслась по редкому заснеженному кедрачу. Маленькие зеленые кустики, словно веточки елочек, торчали из снега. Здесь снегу много, слежался, твердый и жесткий, как наждак.

«А если Антонов специально повернул направо, хитрый ход? Увидит, что мы прямо поехали, вернется назад — и в тундру, а там его только Фомкой звали», — размышлял Сергеев.

Солнце висело совсем низко. Оно было огромное и оранжевое.

«Часа полтора, от силы два — и будет темно, — думал лейтенант. — Через сопку ехать Антонов едва ли решится. Сопка высокая и крутая».

Скоро лейтенант понял замысел Долгана и обрадовался. Два пути: один Антонова и другой их — сходились в одном распадке. Вдоль этого распадка стояли сопки, крутые и высокие. И действительно, каюр скоро уперся остолом в снег, нарта протянула немного вперед и остановилась. Следов выезда из распадка не было, значит, Антонов еще не проезжал.

— Надо его здесь ждать, — сказал Долган, соскочил с нарты и стал привязывать собак к кусту. — Как раз на нас выедет. Вот-вот появится. Из-за этого куста и жди его, — говорил он.

Сергеев забежал за соседний особенно большой куст и затаился. Он внимательно осматривал все впереди и ждал. Но там угрюмо стояли заснеженные кусты, а над ними справа и слева высокие склоны сопок.

Прошло несколько минут, а Антонов не появлялся.

«Обманул, видно, — снова засомневался лейтенант. — Я его здесь жду, а он, может, в обратную сторону махнул. А вдруг и он нас в засаде ждет…»

— Давай, Вася, поедем навстречу! — крикнул Долгану. — Так околеем тут, ночь застанет.

— Надо здесь ждать, — сказал неуверенно Долгам и стал разворачивать собак в распадок.

— Поедем, а то, может, он вернулся назад, — сказал Сергеев и вышел из-за куста.

И снова нарта мчится вперед, навстречу неизвестности. А солнце совсем низко. Оглядывается Сергеев, не видно Антонова.

«Вернулся… назад вернулся», — волнуется следователь.

И тут они снова увидели Антонова. Собаки его неслись прямо на нарту Долгана. Через минуту-две дюжины злых собак смешаются в один сплошной клубок и будут драть друг друга до тех пор, пока люди не растащат их в стороны. Долган уперся остолом в снег.

— Стой, Антонов! — крикнул Сергеев. — Тормози! Но Антонов и не думал тормозить. Нарта его неслась с бешеной скоростью.

— Тормози! — Лейтенант взмахнул пистолетом.

И вдруг грохнул выстрел, громкий и резкий. Эхо ударило в зеленые кусты, склоны сопок и заглохло. Сергеева словно оглушило. Он увидел, как из ствола карабина Антонова заструился легкий дымок. Собака взвыла, и лейтенант заметил, как одна из них в их упряжке упала. Другие — шарахнулись в сторону А эта, в застегнутых ремнях, начала волочиться, марать снег в ярко-красный цвет.

Нарта Антонова пронеслась мимо. Сергеев услышал, как тот щелкнул затвором карабина, в снег упала желтая гильза. Долган соскочил с нарты, ножом отрезал ремни убитой собаки, ногой оттолкнул в сторону и стал быстро разворачивать нарту.

Сергеев ясно все видел, слышал, но был словно в обмороке. Словно он не участник этих событий, а кто-то посторонний и все наблюдает со стороны.

— Что же ты не стрелял, начальник? — с укоризной спросил Долган.

И этот вопрос, и взгляд каюра, в котором ясно можно было прочитать слово «тюха», вернули Сергеева к действительности. Он спрятал пистолет в карман.

Скоро они миновали тот куст, где так удачно Долган выбрал место ему для засады. Теперь нарта Антонова мчалась метров на триста впереди. Сергеев видел, как Долган ленивей стал погонять собак, а они устали, часто зубами хватали снег и плелись еле-еле.

Сергеев проклинал себя за минутную растерянность. Не ожидал он от Антонова такого дерзкого поступка. А надо было все предусмотреть. Конечно, Антонов ждет темноты. Собаки у него крепкие, выносливые. Он сможет ехать и ночью. А у Долгана собаки хуже, к тому же у него меньше их в упряжке. Гнетуще на него действовала и приближающаяся ночь. Где-то надо будет переночевать, покормить собак, отдохнуть. А завтра снова начинать сначала. И долго ли так он сможет выдержать? Конечно, он выдержит, а вот Долган может отказаться. Главное — он, Сергеев, сам виноват в том, что увернулся от него Антонов. Надо было сидеть в кустах и ждать.

Лейтенант глядел на широкую спину Долгана и размышлял.

«Что, интересно, думает он обо мне? Смеется, наверное? «Почему не стрелял?» — спрашивает. Не мог же я, в самом деле, стрелять в Антонова. Не ожидал, что напролом пойдет? А что ему оставалось делать? Можно было раньше до этого додуматься».

— Что молчишь, Василий? — спросил у Долгана. — Скажи, куда мы хоть заехали? Далеко ли от поселка?

— Совсем недалеко. Километров шестьдесят.

— Шестьдесят? До колхоза шестьдесят километров?

— Может, меньше. Медвежья лапа хитрый. Он места эти знает. Сюда и ехал. Далеко отсюда тундру он не знает, потому боится ее.

— Что ты предлагаешь делать? — снова спросил Сергеев.

— Надо еще ехать, а там спать будем. Вон, видишь, Медвежья лапа направо поехал. Непонятно зачем. Там река, много торосов, очень дорога там плохая. Зачем он туда поехал? — говорил Долган, поворачивая собак по следу Антонова. — Тут совсем недалеко его бывшая стоянка.

— Это здесь мы вчера были?

— Совсем рядом.

Неожиданно Сергеев увидел далеко впереди на темнеющем горизонте одну нарту, другую, четвертую. Нарты мчались навстречу Антонову. — Гони быстрее! Видишь нарты? — Сергеев показал Долгану в сторону горизонта.

— Вижу. Потому, оказывается, Медвежья лапа на реку свернул. Он раньше нас их увидел.

— Давай быстрее! — снова заторопил лейтенант каюра. — Правее, правее держи!

Сергеев был приятно удивлен, когда увидел нарты. Кто ехал на них, он не знал, но был уверен, что это пришла ему помощь. И не зря, конечно, Антонов бросился сломя голову к реке, где, как сказал Долган, очень плохая дорога.

Это действительно была помощь. Как потом узнал лейтенант, председатель колхоза Дорофеев еще вчера вечером, когда нарта Долгана с Сергеевым выехала из села, позвонил секретарю. Он сообщил Ивану Матвеевичу свои соображения и просил того разрешить ему, Дорофееву, принять участие в задержании злостного преступника. Огородников возражать не стал, а, наоборот, велел принять все меры в оказании помощи молодому следователю

Дорофеев организовал четыре нарты, семь человек из пастухов и охотников. Выехали они рано утром, а на месте их ночевки были в обед. Занесенное снегом место палатки и уже развеянный пепел от костра Долгана и Сергеева — все говорило Дорофееву о том, что лейтенант с каюром, отдохнув, направились на поиски Антонова.

— Оглядеть все вокруг внимательно, — распорядился Дорофеев.

Скоро один из охотников наткнулся на тайник Антонова. Это был шалаш, сделанный из толстых веток кедровника. Теперь он был почти полностью занесен снегом. Сухие зеленые ветки и насторожили охотника.

В шалаше стояла железная бочка, в которой осталось литров десять спирта, мешок, набитый пыжиками. Здесь же было несколько новых кукулей, кухлянок, торбасов и целая кипа выделанных оленьих шкур.

— Меха собирал… Знает, что мех нынче в дефиците, — сказал председатель, рассматривая это богатство. Вначале он засомневался: забирать ли все или покараулить, взять вместе с хозяином. Но потом решил все погрузить на нарты, сделать привал, покормить собак, напиться чаю и ехать вслед Сергееву.

Когда выехали дальше, солнце стояло совсем низко. А через час увидели нарту Антонова, а потом и Долгана.

— Гони! Быстрее! — торопил Сергеев каюра.

— Теперь он никуда не убежит, — весело улыбаясь, говорил Долган. Сам председатель приехал. Вон окружают. Теперь Медвежьей лапе не уйти.

И тут до их слуха донесся короткий треск выстрела, потом более громкий и протяжный.

«Как плохо получается, — думал лейтенант, — перестреляют друг друга». Сомнений не было, стрелял Антонов и стреляли те, приехавшие.

— Давай быстрее! Ну пожалуйста, — просил Сергеев Долгана. — Его надо живым брать.

— Собачки совсем устали, не бегут, — говорил каюр.

Сергеев соскочил с нарты, но бежать в тяжелой меховой одежде трудно, много не пробежишь.

— Окружай! — донесся до лейтенанта голос Дорофеева.

«Молодец, — подумал Сергеев, — видно, старый фронтовик».

Лейтенант видел, как Антонов размахивал карабином, слышал его сердитый крик. На собак ли он кричал, или на преследователей, понять не мог. И тут нарта вдруг опрокинулась, Антонов свалился в снег.

«Круто повернул, — отметил про себя Сергеев. — Шустрый мужик». Лейтенант увидел, как Антонов вскочил на ноги, кинулся за нартой. Но собаки его, напуганные криком, выстрелами, мчались так стремительно, что даже тяжелая нарта, которая теперь волочилась боком, не могла остановить их.

«Теперь, братец, не уйдешь». — Лейтенант увидел, как расстояние между Антоновым и уехавшей нартой все увеличивается. Догнать нарту Антонов не может, а вокруг него уже соскакивали с нарт люди.

— Стой! Не подходи! Перестреляю! — прохрипел Антонов и остановился. Бежать он не мог и теперь с трудом переводил дыхание. Но пастухи подбегали все ближе. — Стреляю! — снова заорал Антонов, и гул выстрела коротким эхом отозвался в кустах, кедровника.

— Стойте! Не подходите! — Сергеев уже подбегал к пастухам.

Все остановились в десяти-пятнадцати шагах от Антонова, образовав неровный замкнутый круг. Посреди стоял с карабином у плеча Антонов. Сергеев теперь смотрел на этого уставшего, тяжело дышащего человека. На нем все меховое: кухлянка, брюки — канайты, торбаса — сапоги, на голове лисий треух. Из-под низко надвинутого на лоб треуха на Сергеева зорко глядели маленькие и злые глаза. Антонов высок и широк в плечах.

«Сильный и злой, — отметил про себя Сергеев. — Лет тридцать будет, не меньше. А вон и его медвежья лапа…» — Лейтенант отметил, что левая нога Антонова стоит носком внутрь.

Сергеев окинул взглядом пастухов и охотников. У двух из них были ружья (они, видно, стреляли. Стреляли вверх для того, чтобы нагнать страху), у одного в руках какой-то ремень (вязать, наверное), у других — только остолы. У Дорофеева не было ничего.

— Брось пистолет, а вы ружья, — сказал Антонов, глядя на лейтенанта. — Живьем я вам не дамся, а четырех решить могу, — задыхаясь, говорил он. — В магазине у меня еще четыре патрона. Мне терять нечего, все равно вышка.

— Антонов, советую глупостями не заниматься, положь карабин, — спокойно сказал Сергеев и шагнул вперед.

— Еще один шаг и… — Антонов навел карабин прямо в голову лейтенанту.

Сергеев остановился, неприятная дрожь пробежала по спине. Черное отверстие ствола глядело прямо в лоб. Нет, он не боялся преступника. Вокруг него такая помощь. Лейтенант лихорадочно думал, как выйти из этого положения: не погубить людей и взять этого негодяя живым. По всему видно, этот гад, не задумываясь, может пустить ему пулю в лоб.

— Твои предложения, — сказал Сергеев. «Десять шагов, я, пожалуй, не успею пробежать по рыхлому снегу. Первый выстрел мне, а второй Дорофееву. Охотников он думает запугать. Что придумать?»

Но дальше все произошло так стремительно, что последовательность своих действий Сергеев не помнит. Сначала он увидел, как взмахнул рукой один из пастухов, длинный ремень, будто змея, в один миг обвил шею Антонова. Лейтенант бросил свое тело в сторону. В то же мгновение ему в лицо полыхнул огонь, мочку его уха пронзила сильная боль, словно ее ужалила пчела. А на Антонова уже навалились пастухи. Они шумели, размахивали руками.

— Не бейте! Судить его будем! — Сергеев в один миг очутился у разгневанной толпы пастухов. — Бить нельзя! Вяжите!

— Не шуми, лейтенант, сейчас они его спеленают, — сказал Дорофеев, подходя к Сергееву. — Чуть он тебя…

— Спасибо вам за помощь. Вовремя подоспели, — сказал лейтенант.

— Не мне спасибо, людям.

Не успел Антонов глазом моргнуть, а на шее чаут накинут. Как хора заарканили.

Сергеев только улыбнулся.

Скоро вереница из шести нарт двигалась по тундре. Громко и, как казалось лейтенанту, радостно и оживленно каюры покрикивали на собак. Сергеев и председатель ехали на одной нарте.

 

Гавриил Петросян

РАССКАЗЫ О КАМО

 

ВСТУПЛЕНИЕ

Он был революционером. Простым солдатом революции. Он редко выступал с речами, не командовал армиями, не был выдающимся теоретиком. Но о нем знала вся Россия, его имя гремело по всей Европе. С чувством глубокого уважения о нем отзывались Карл Либкнехт и Роза Люксембург, Феликс Дзержинский и Максим Горький, Яков Свердлов и Надежда Крупская. Его горячо любил Ленин. Любил его и гордился им. Звали этого человека Симон Тер-Петросянц. Но известен он под именем Камо.

Симон Тер-Петросянц родился в 1882 году в городе Гори, в семье торговца. Мальчику было 13 лет, когда его исключили из школы как «опасную личность»: он не терпел лжи и несправедливостей.

В 1901 году Симон познакомился с ссыльными русскими революционерами, сблизился с социал-демократической молодежью. В том же году он стал членом Российской социал-демократической рабочей партии и получил партийный псевдоним Камо. (Сам Камо так объяснял происхождение своего партийного псевдонима: «Еще тогда, когда я учился в горийском городском училище, меня товарищи… называли Каму, за то, что я неудачно отвечал на вопрос учителя: вместо «чему» я сказал «каму».)

Камо выполнял самые трудные задания партии. Перевозил в Россию оружие и революционную литературу, занимался экспроприацией царских денег. В Париже он ухитрился приобрести секретное оружие, только-только поступившее на вооружение во французскую армию. В Германии ему также удалось достать образцы нового оружия. В Вене, Белграде, Софии и Варне находились организованные им перевалочные пункты по отправке закупленного оружия в Россию.

Но оружие стоило денег. Денег же было очень мало. Деньги были нужны, необходимы приближающейся революции… Деньги, награбленные царизмом, помещиками и капиталистами, было поручено экспроприировать Камо. 13 июня 1907 года он выполняет это почти невыполнимое поручение. Несмотря на тройную охрану казаками, полицией и жандармерией, транспорт с 250 тысячами рублей был задержан, а деньги отправлены большевистскому центру. О дерзкой экспроприации говорит вся Россия. В гневе сам царь. На ноги поставлена вся полиция Российской империи. О виновниках происшедшего пишут русские и зарубежные газеты. Царское правительство обращается за помощью к правительствам Англии, Франции, Соединенных Штатов Америки, Германии, Японии и Китая. А Камо спокойно переезжает из Парижа в Брюссель, из Брюсселя в Берлин, из Берлина в Вену… Только предательство помогает берлинской полиции задержать Камо: его выдает провокатор. Правящие круги России и Германии готовятся к шумному процессу. Дело Камо хотят использовать против всей партии, против большевиков. Для этого нужно изобразить Камо просто уголовником — это напугает буржуа и робких колеблющихся интеллигентов. Это, по мысли охранки, будет пятном на репутации партии. Так составлена полицейская программа. Учтено все. Кроме силы воли и мужества большевика. Камо симулирует сумасшествие. Не для того, чтобы спасти себя, — для того, чтобы сорвать замыслы врагов, пресечь провокацию полиции.

На защиту Камо поднимается европейский пролетариат. В Берлин идут телеграммы протеста. Защитой Камо по личному обращению Ленина занимается Карл Либкнехт.

Полиции нужно доказать, что Камо симулирует болезнь. За ним наблюдают виднейшие немецкие светила от медицины. Слишком долго симулировать сумасшествие не удавалось никому. Но месяц проходит за месяцем, и врачи разводят руками — история медицины такого еще не знала. Даже Карл Либкнехт уже считает, что Камо действительно сошел с ума. И тогда начинается последнее, самое страшнее испытание. При болезни, которую выбрал себе Камо, он не должен был чувствовать боли. Палачи в белых халатах проводят чудовищные эксперименты: Камо колют длинными иглами, прижигают каленым железом, втыкают под ногти булавки. Но Камо молчит. Более того, он сохраняет безмятежное выражение лица. Он не дрожит, когда видит подносимые к его телу раскаленные стержни. Он переносит невыносимую боль. Потому что дело не только в нем. Потому что это нужно для революции.

Психиатрическая больница сменяется тюрьмой: нарушая все международные принципы, Камо передают русским жандармам. Но не построена тюрьма, из которой не выходил бы Камо!..

Он погиб трагически. То была обидная, преждевременная смерть, результат несчастного случая. Велосипед, на котором ехал Камо, столкнулся с грузовой машиной. Камо было тогда всего 40 лет.

О Камо написано много книг. Подвигам этого легендарного человека посвящены очерки и повести, пьесы и кинофильмы. Но некоторые эпизоды из его жизни неизвестны широкой публике. Может быть, эти небольшие рассказы дополнят представление о Камо — большевике, герое, человеке.

 

ПЕРВЫЙ АРЕСТ И ПЕРВЫЙ ПОБЕГ

К перрону батумского вокзала медленно подходил поезд. Жандармы, столпившиеся, как обычно, на платформе, изнывали от усталости: это был уже пятый состав за сегодняшний день. Из Петербурга и Тифлиса все настойчивее требовали покончить с контрабандой, и жандармы буквально оккупировали морской порт и железнодорожный вокзал.

Из вагонов на перрон высыпала говорливая шумная толпа. По-кавказски нетерпеливые люди спешили к выстроившимся на мостовой фаэтонам.

— Чистим-блистим! — кричал хор примостившихся у вокзала чистильщиков обуви.

— Розовые персики, как шоки гурии, кушаешь-умираешь, — пел, закатывая глаза и сладко причмокивая, веселый уличный торговец-аджарец.

— Если хочешь пить вино, заходи скорей к Сандро! — приглашал дюжий зазывала у духана.

Оживленно переговариваясь и жестикулируя, приезжие двинулись в город.

…Унтер-офицер Илларион Евтушенко сегодня особенно внимательно разглядывал проходящих мимо него пассажиров. Он был явно не в духе. Настроение унтеру с самого утра испортил ротмистр Станов, начальник батумского отделения жандармского полицейского управления Закавказских железных дорог. За сущую безделицу Станов накричал на Евтушенко перед всеми и обозвал лопухом. Оскорбление не только уязвило унтер-офицера, оно вызвало у самолюбивого жандарма приступ бессильной злобы.

Унтер-офицер Евтушенко искал, на ком выместить раздражение. В пестрой толпе приезжих он приметил франтоватого молодого человека с парусиновым чемоданом и большой корзиной. Что-то в его облике еще более раздразнило жандарма. Пассажир вел себя слишком уж независимо и, как показалось Евтушенко, насмешливо разглядывал полицейских.

Пассажир было пробился сквозь окружавшую его толпу к фаэтону, когда в голове Евтушенко мелькнула злая мысль. Он решил проучить «выскочку-франта». «Задержу-ка я его на полчаса, — злорадно думал унтер, — переворошу вещи в чемодане, а потом скажу: «Пардон, ошибочка вышла, молодой человек!» — Ни одного фаэтона к тому времени уже не останется, и придется ему еще с полчасика простоять».

Настроение у Евтушенко сразу же поднялось. Сделав знак двум полицейским, он двинулся наперерез франтоватому пассажиру. «Прошу вас следовать за мной», — сказал унтер, останавливая его.

«Франт» спокойно опустил на тротуар чемодан и корзину, внимательно оглядел Евтушенко и полицейских, а затем, вытащив из кармана большой желтый платок, стал оглушительно сморкаться, к вящему удовольствию уличных зевак. Это продолжалось минуты две, и вокруг него и жандармов собралось десятка три праздношатающихся горожан, не желавших пропустить увлекательного представления.

— В чем дело? — наконец сказал «франт». — Чем вызван столь лестный для меня интерес к моей особе?

Говорил он почти без акцента, хотя был типичным кавказцем.

— Досмотр, — буркнул Евтушенко.

— Причина? — отрезал пассажир.

— Не рассуждать! — гаркнул унтер. — Следуйте за мной с вещами.

— Почему я должен нести вещи, — вдруг сварливо завопил высоким фальцетом «франт». На этот раз акцент был достаточно заметным. — Мне вещи нужно нести туда, — он указал в сторону стоянки фаэтонов, — вы же меня ведете в другую сторону. А раз так, то вещи мои несите сами, я их туда не понесу, хоть ноги мои целуйте! Правду я говорю, люди? — обратился он к толпе.

— Правильно! Правильно! — бодро отозвалась толпа.

К месту происшествия спешили все новые и новые зеваки.

Проклиная свою затею и наглого пассажира, Евтушенко велел полицейским нести багаж в отделение. Сгорбившись от тяжести, те двинулись вперед. Евтушенко с пассажиром замыкали шествие.

— Что это у вас в чемодане? — строго спрашивал унтер.

— Что в чемодане? — переспрашивал «франт» и скороговоркой причитал: — Может быть, золото, может быть, серебро, может быть, песок, может быть, камни, может быть, рыба, может быть, мясо. Откроем — посмотрим!

— Вам, я вижу, чрезвычайно весело? — повысил голос Евтушенко.

— Какой весело, дорогой. Разве это весело?! Ты посмотрел бы, какой я дома веселый!

— Прошу мне не тыкать! — возмутился унтер, с испугом думая в то же время о последствиях затеянной им операции: «Пожалуется ротмистру — беда тогда». Он уже сожалел, что связался с этим нагловатым типом, но деваться было некуда — до участка оставалось всего лишь несколько шагов.

Полицейские внесли вещи в большую, насквозь прокуренную комнату и замерли у стены.

— Откройте чемодан! — обратился Евтушенко к пассажиру.

— Вай! Как же я открою чемодан, когда у меня нет ключа, — удивленно ответил тот. — Без ключа замок не откроется.

— Где же ключ?

— Где ключ? У хозяина, конечно. Ключ от чемодана у хозяина чемодана.

— Брось валять дурака! — сразу насторожился Евтушенко. Нюх сыщика подсказывал ему, что дело принимает новый оборот.

Но «франт», в свою очередь, перешел в наступление. Он поднял такой крик, что на улице стали останавливаться прохожие.

— Не имеешь право тыкать! — кричал он, размахивая руками перед носом унтера. — Не имеешь право оскорблять. Извинись!

Оглушенный Евтушенко был вынужден принести извинения, и «франт» успокоился.

— Понимаешь, — говорил он, смотря на унтера ясными, преданными глазами, — попутчик мой мне сказал: «Кацо, ты понеси мой чемодан, а я вперед пойду, фаэтон займу, пока очереди нет». А тут вы меня задержали…

— Почему же ваш знакомый не пошел за нами?

Унтер старательно обращался к задержанному на «вы», не замечая, что тот не отвечает ему взаимностью.

— Какой знакомый? Попутчик! Наверное, испугался, — пожав плечами, ответил «франт» и, подмигнув опешившему жандарму, добавил: — Смотри, какой у тебя усы, даже мне страшно!

Чемодан вскрыли. Он был доверху набит листовками и прокламациями на русском, грузинском и армянском языках.

— Вот, оказывается, что ты за птица! — удовлетворенно сказал Евтушенко.

Но пассажир не отвечал. Его взгляд был устремлен да окно. Глаза вылезли из орбит. Дрожа от возбуждения, он указывал рукой на улицу, хрипло твердя: «Там… там… там…»

Полицейские и Евтушенко невольно повернулись к окну. В ту же секунду «франт» быстрым, неуловимым движением выхватил из-под верхней пачки прокламаций небольшой синий конверт, сложил его вдвое и положил в рот.

— Что за фокусы вы откалываете? — обернувшись, орал растерявшийся вконец Евтушенко. — Что вы там увидали?

Пассажир молчал. Вид у него был плачевный. Продолжая дрожать, он знаками просил дать ему воды.

— Красновский, дай ему напиться, — приказал Евтушенко.

Полицейский протянул пассажиру стакан. Захлебываясь и давясь, тот выпил и жестом попросил еще. Только после третьего стакана «франт» облегченно вздохнул и улыбнулся:

— Прошло, — выговорил он. — Вода помогла.

— Что вы там увидели? — повторил свой вопрос унтер.

— Не что, а кого, — ответил пассажир. — Это был тот самый попутчик, который оставил мне чемодан. — Глаза его смотрели на жандарма с такой невинной чистотой, что Евтушенко чуть не сплюнул. «Псих, — подумал он. — Настоящий псих».

Через час подозрительный пассажир был доставлен в жандармское управление. Выяснилась личность задержанного. Им оказался Симон Тер-Петросянц, внук священника из города Гори. Вскоре выяснилось и другое, что Тер-Петросянц и есть знаменитый революционер Камо, член социал-демократической партии, не раз вызывавший своими дерзкими действиями волнения в Тифлисе. Делом Камо заинтересовался министр внутренних дел Плеве, лично доложивший императору о его задержании. Инструкции из Петербурга были жесткие: применить к Тер-Петросянцу — опаснейшему государственному преступнику — самые суровые меры наказания.

А тем временем в батумской тюрьме шли допросы Камо. Местный следователь Егорычев, несмотря на свою представительность, был человеком недалеким. Сейчас он находился на грани помешательства. Камо с непостижимым искусством удавалось переводить допрос в нужное ему русло, и следователь, неожиданно очнувшись, с ужасом замечал, что двадцать минут азартно спорил с заключенным о достоинствах кахетинских и французских вин. Он пытался сосредоточиться, важно надувал щеки, изрекал избитые истины. Камо с готовностью кивал головой, рассказывал небылицы, а затем нес такую дичь, что следователь чуть не плакал от злости. На следующий день все повторялось сначала, с той лишь разницей, что вместо вин спор разгорался о достоинствах форели и осетрины на вертеле. Следователь хватался за голову, проклинал себя и свалившегося на его голову заключенного, но понять, как все это происходит, просто не мог. А из Тифлиса требовали протоколы допросов…

Именно в это время у Камо окончательно созрела мысль о побеге. Жалуясь на приступы малярии, он упросил тюремного врача разрешить ему дополнительную прогулку. Дальнейшее по своей внешней простоте напоминало детективный фильм. На одной из прогулок, воспользовавшись рассеянностью надзирателя, Камо отделился от группы узников, подбежал к тюремной стене, ухватился за решетчатое окно и, подтянувшись на руках, перебросил тело через стену. Чтобы совершить такое, требовалась по меньшей мере месячная тренировка. Стена была очень высокой, к тому же за ней мог оказаться часовой. Ни один из заключенных за всю историю батумской тюрьмы не рискнул совершить побег этим способом. Камо рискнул. Все произошло за считанные секунды. Надзиратель ничего не заметил. Впрочем, ему и в голову не могло прийти, что кто-нибудь способен на подобное безумство.

Камо тяжело упал на землю. Тело пронзила острая боль. Невыносимо болела нога. Собрав все силы, он заставил себя встать и прислушался. За стеной было тихо.

Стараясь не спешить, он вытащил из кармана маленькое зеркальце. На него смотрело бледное лицо узника. Камо потер щеки и, добившись румянца, медленно перешел улицу. У духана дремал на козлах фаэтона извозчик.

— Довезешь? — спросил Камо.

— Довезу! — радостно ответил тот. — Довезу, генацвале!

Чтобы не вызвать подозрений, Камо стал торговаться:

— Сколько возьмешь? — требовательно допытывался он.

— Сколько дашь, генацвале, столько возьму, — проникновенно отвечал фаэтонщик. — У тебя совесть есть, у меня совесть есть…

Наконец, договорившись о приемлемой цене, Камо уселся на заднее сиденье.

Через двадцать минут, отпустив фаэтон и убедившись, что совестливый фаэтонщик отъехал, Камо пересек улицу и проходными дворами добрался до небольшого особнячка, того самого, чей адрес был указан на проглоченном им в жандармском отделении синем конверте. Вскоре он был в кругу друзей.

Радость подпольщиков была безграничной. Но некоторые из них украдкой пощипывали себя за руку: хотелось убедиться, что все происходит в действительности, наяву. А Камо, забыв про острую боль в ноге, уже решал, куда удобнее перевести подпольную типографию, думал об организации новых явок и складов для хранения нелегальной литературы. Он не выносил бездействия и теперь мог вновь включиться в борьбу, сражаться за грядущую революцию.

В батумской тюрьме о его побеге узнали только на утренней поверке.

 

КНЯЗЬ ДЕВДАРИАНИ

Прокурор, прибывший из Тифлиса, был в совершеннейшем бешенстве. Нужно же случиться такому: опасный государственный преступник совершает побег именно в тот день, когда он приезжает, чтобы лично допросить его! Посланник Тифлиса, багровый от гнева, топал ногами, размахивал руками и кричал не переставая.

Съежившийся, присмиревший начальник батумской тюрьмы безропотно и покорно перенес словесную экзекуцию. Он был бы счастлив, если дело ограничилось только этим…

Наконец прокурор несколько успокоился. Оглядев выстроившихся перед ним тюремных чиновников, он в последний раз ударил ладонью по столу, так что подпрыгнули две толстые папки с материалами допросов бежавшего узника, и самоуверенно заявил:

— Тер-Петросянцу никуда не скрыться. Размножить фотографию! Раздайте ее нашим людям! Усилить наблюдение за портом и вокзалом! — лающим отрывистым голосом отдавал он распоряжения. — Через неделю этот проклятый большевик снова будет в своей клетке!

Но проходила неделя, вторая, а Камо задержать все не удавалось. Камо исчез бесследно. Расстроенный прокурор решил возвращаться в Тифлис.

В спальном вагоне он познакомился с двумя молодыми князьями, ехавшими поразвлечься. Завязался общий разговор, лилось рекой кахетинское, и дурное настроение прокурора стало постепенно рассеиваться. А перед самым отходом в вагон вошел еще один пассажир — симпатичный брюнет в богатой черкеске — князь Девдариани. Он сразу же очаровал компанию своей непосредственностью и неисчерпаемыми анекдотами.

— В вокзальном буфете, — рассказывал Девдариани, — сидит кинто. К нему подбегает приятель. «Шалико! — кричит он. — Шалико! Твой поезд ушел, а ты здесь вино пьешь!» Кинто долго от души смеется, вытирая слезящиеся от смеха глаза, и наконец, хитро сощурившись, восклицает: «Как же поезд может уйти, кацо, когда билет у меня в кармане!»

Прокурор и князья стонали от хохота, а Девдариани рассказывал анекдот за анекдотом.

Веселье прервало появление жандармов. Началась проверка документов. Молодые князья были возмущены.

— Если и нас начинают проверять, значит, дело совсем плохо, — сказал один из них.

— Кто вам дал этот приказ? Имя его скажите! В Тифлис приедем, я на него жалобу подам! Мой дядя ему покажет!

— Это делается по моему приказанию, господа, — холодно объяснил прокурор. — Как вы знаете, из батумской тюрьмы бежал опасный преступник — некто Камо. Естественно, он попытается покинуть Батум при первой же возможности. У нас есть подозрения, что Камо едет в нашем поезде. Не обижайтесь, господа, согласитесь, что тщательная проверка в данном случае необходима.

— Неужели преступник будет ехать в спальном вагоне? — недоверчиво спросил князь Девдариани.

— Я этого не утверждаю, но проверить нужно все вагоны, — ответил прокурор.

Проверив документы, жандармы вышли. В купе наступила тишина. Все чувствовали себя неловко. Молчание нарушил Девдариани. Осушив бокал красного вина, он покачал головой и засмеялся.

— Не верится мне, ваше превосходительство, что они задержат беглеца, — сказал он, обращаясь к прокурору. — Неужели ваш Камо настолько глуп, что едет с паспортом на свое собственное имя?! Неужели он не догадается изменить свою внешность? Полиция действует очень примитивно. Такими методами многого не добьешься и далеко не уедешь.

— Что же вы предлагаете? — спросил заинтересованный прокурор.

— Для того чтобы бороться с революционерами, — отвечал Девдариани, — надо знать их тактику и намерения на каждом этапе. Революционеры — не обычные враги. А врагов полагается изучать. Здесь нельзя действовать наобум. Вы же пока, кроме проверки документов, ничего не изобрели, у вас все подчинено случаю.

— Вы правы, — вздохнув, ответил прокурор, доставая массивный серебряный портсигар и закуривая. — Приблизительно такой же точки зрения придерживается в Петербурге полковник Зубатов, но, на мой взгляд, он несколько преувеличивает возможности социал-демократов.

— И главное, — продолжал князь Девдариани, — нужны умные люди. Нужны способные исполнители. Хороший сыщик тем и отличается от собаки-ищейки, что умеет мыслить и анализировать. А плохой может сидеть рядом с тем же Камо и ничего не подозревать.

— К сожалению, вы опять правы, — сокрушенно кивая головой, согласился прокурор. — У нас еще достаточно глупцов. Но это дело поправимо. Ближайшее время убедит вас, князь. На днях мы ожидаем в Тифлис трех инструкторов, работавших непосредственно с полковником Пирамидовым. Под их руководством мы и проведем реорганизацию аппарата.

— С Пирамидовым работали? — явно заинтересовавшись, переспросил князь. — Это интересно, очень интересно. Только бы об этом не узнали господа социалисты.

— Не беспокойтесь, князь, — самодовольно усмехаясь, успокоил его прокурор. — Все держится в абсолютной тайне.

С каждым часом Девдариани все больше нравился прокурору. Они вместе пообедали в ресторане, и вечер прошел бы великолепно, если бы не жандармский офицер, подошедший к их столику и сообщивший, что Камо задержать не удалось и что, по всей вероятности, он уже скрылся.

Спать прокурор и Девдариани легли далеко за полночь…

Проснулись они от того, что поезд замедлил ход. Показался Тифлис. Прокурор и Девдариани обменялись визитными карточками, договорились о встрече. «Интересный собеседник, вполне светский человек», — думал прокурор, довольный полезным знакомством. Он еще раз пожал руку князя и направился к выходу.

В отличие от прокурора Девдариани не спешил. Остановив подвыпивших князей — своих попутчиков, он, смеясь, предложил пари: двести рублей, если кто-нибудь из них выйдет из вагона на перрон, играя на зурне, и пройдет так до самого конца перрона.

Предложение было с восторгом принято. За дудящим на зурне князем потянулась толпа. Люди смеялись. Даже из привокзального ресторана выходили обедающие, чтобы посмотреть на необычайное зрелище. Недоуменно провожали шествие полицейские и жандармы. Особенно удивленное выражение было на лице унтер-офицера Евтушенко, переведенного за хорошую службу из Батуми в Тифлис.

Тем временем князь Девдариани подошел к противоположной двери вагона, открыл ее и соскочил на землю. Он пошел на улицу через служебный выход. У ограды его ожидал красивый фаэтон.

— Вот и вы наконец, — улыбаясь, шепотом сказал кучер. — Со счастливым прибытием, товарищ Камо!

— Здравствуй, дорогой, здравствуй! — ответил «князь Девдариани». — Есть большие новости. Поезжай скорее!

 

КНЯЗЬ КОКИ РАТИАНИ

Светлейший князь Ратиани едва скрывал изумление. Предложение человека, сидящего напротив него, было слишком заманчивым. Две тысячи рублей только за то, чтобы он, Ратиани, не выезжал в течение месяца из деревни и передал бы на это же время документы, удостоверяющие его личность.

В былые времена Ратиани просто бы выставил этого человека. Но былые времена прошли. Кутежи, пиры, попойки осушили княжескую казну, и Ратиани уже давно и прочно сидел на мели. Две тысячи рублей, конечно, не были богатством, но это были деньги…

Наполнив серебряные кубки вином, Ратиани протянул один из них собеседнику.

— Пей до дна! У кого чистая совесть, тот не боится стать пьяным!

Молодой человек выпил одним духом, крякнул и вопросительно посмотрел на князя.

— Согласен, — ответил наконец Ратиани. — Согласен, по рукам!

Он вновь наполнил кубки.

— Скажи все-таки, зачем тебе мои документы? Правду только скажи!

— Понимаете, князь, я понял, что не в деньгах счастье. Деньги у меня есть, но что сделаешь с деньгами в Петербурге?! Я хочу посмотреть свет, высший свет, а кто меня туда введет? Другое дело — князь Ратиани! Для него все двери открыты, его все рады будут принять.

— Ну что же, поезжай погуляй, — благодушно улыбнулся Ратиани. — Только запомни: запятнаешь честь рода Ратиани — убью, зарежу! Чтобы не скупился! Чтобы бросал деньги, не считая! Чтобы жил так, как положено князю, иначе ты не только меня опозоришь, ты себя разоблачишь. Ратиани скупым быть не может!

— О чем разговор, ваше сиятельство, — развел руками молодой человек. — Так погуляю — сто лет помнить будут!

Спустя несколько дней после этого разговора в купе первого класса поезда Тифлис — Петербург вошел интересный молодой человек в белоснежной черкеске с флигель-адъютантскими погонами и сверкающим на поясе позолоченным кинжалом. Его появление не могло остаться незамеченным. Ни для мужчин, ни для женщин. Было ясно, что он принадлежал к высшему обществу, но никто из пассажиров первого класса его не знал.

Носильщики, следующие за ослепительным господином, внесли четыре великолепных английских чемодана. Молодой человек, не глядя, протянул им несколько кредиток и отпустил легким взмахом руки. По всей видимости, он не поскупился — носильщики радостно заулыбались и, перебивая друг друга, забросали его выражениями благодарности и красочных кавказских пожеланий: «Долгой жизни вам, ваше сиятельство!», «Покорнейше благодарим, ваше сиятельство!», «Пусть погибнут враги вашего сиятельства!», «Пусть ослепнет тот, кто скажет про вас плохое!»…

Вряд ли кому-нибудь из пассажиров могла прийти мысль, что носильщики, благодарившие щедрого клиента, были подпольщиками-революционерами. Еще более невероятным было бы подозревать в светлейшем князе Коки Ратиани, предводителе уездного дворянства, Симона Тер-Петросянца-Камо — революционера-боевика, приговоренного к смертной казни, человека, доставляющего столько хлопот и неприятностей царской жандармерии и охранке. Тем не менее это было именно так.

Камо спешил в Петербург. Необходимо было наладить переброску оружия из Финляндии на Кавказ, организовать перевалочные пункты. Одновременно он должен был встретиться с Леонидом Борисовичем Красиным, получить инструкции, изучить в подпольной лаборатории технологию изготовления новых бомб, изобретенных Красиным и профессором Тихвинским.

…Нужные знакомства Камо завел уже в поезде. Генерал Буняев испытывал чувства полного удовлетворения, пожимая руку князя Ратиани, о котором он столько слышал. Пустой напыщенный солдафон, наслаждающийся звуками своего трубного казарменного голоса, рассказал «князю» о своих сокровенных мечтах, связанных с повышением по службе. К концу путешествия генерал и «князь» стали неразлучными друзьями.

Не менее ценным было знакомство с женой известного столичного инженера. Камо принялся флиртовать. Познаний у него в этой области не было никаких, но даже его неловкость воспринималась благосклонно.

— Простите, — сказал Камо после первых незначительных фраз, — вы замужем?

Инженерша долго смеялась над «непосредственностью» «князя» и просила «милого Коки» не забывать ее в Петербурге. «В моем салоне собираются самые интересные люди. Позвольте мне вас представить им, князь?» «Князь», разумеется, не возражал.

Петербургские газеты в разделе светской хроники поместили сообщение о приезде в столицу князя Ратиани. Уже на другой день Коки произвел фурор в гостиной инженерши, пленив заодно ее подругу, фрейлину двора Ирину Алексеевну Васильеву. Эта дворцовая приживалка, не знавшая ничего, кроме сплетен и интриг, была счастлива вниманием, оказанным ей блистательным и богатым «князем». В свою очередь, она оказала Коки несколько весьма ценных услуг, даже не подозревая об этом. Одна из них заключалась в том, что Васильева познакомила его с петербургским полицмейстером, в доме которого он стал часто бывать. После столь удачного начала можно было приступать к работе, не опасаясь вызвать подозрений.

Днем «князь» наносил светские визиты, вечерами посещал театры, а ночью, возвращаясь в Европейскую гостиницу, где остановился, неожиданно отпускал извозчика. Он долго петлял по улицам, затем поднимался по крутым ступенькам и входил в техническую лабораторию военно-морского ведомства. В этой лаборатории, под самым носом царских ищеек, химики-большевики изготовляли ручные бомбы для предстоящих боев с царизмом.

Часто посещал «князь Ратиани» и окраины столицы. Здесь организовывался перевалочный пункт и склад для оружия. Необходимо было предусмотреть каждую мелочь, исключить всякую возможность провала.

…Прошел месяц со дня приезда светлейшего князя Коки Ратиани в Петербург. Пора было возвращаться назад, на Кавказ. Его с нетерпением ждали товарищи: обстановка накалялась — нужно было оружие. Проявлял нетерпение и подлинный Ратиани, страшно скучавший в деревне.

…Уложена в крепкий сундук первая партия маузеров и бомб. Коридорные с трудом погрузили его в подъехавший экипаж. Туда же уложили тяжелые английские чемоданы. «Князь Ратиани» медленно спускается по лестнице… У дверей гостиницы, вытянувшись, застыл полицейский. Мелькает остроумная мысль — подобные мысли нередко помогают Камо выйти из самых критических ситуаций.

Он подзывает полицейского. «Вот что, голубчик, — говорит «князь». — Мне надо успеть сделать еще один визит. Даме. Сдай, пожалуйста, этот багаж и проследи, чтобы все было в порядке. Квитанции отдашь мне на вокзале». Полицейский с готовностью соглашается и, пряча в карман кредитку, садится в экипаж.

На этот раз «князь Ратиани» предпочитает ко многому обязывающей черкеске с флигель-адъютантскими погонами простое гражданское платье. Едет он в вагоне третьего класса: дело сделано, и разбрасывать партийные деньги нельзя. Камо едет в Тифлис, а за ним, минуя пограничные шлагбаумы, таможенный досмотр и жандармов, движется из Финляндии первый транспорт с оружием. Его везут, рискуя свободой и жизнью, по пути, намеченному Камо, его товарищи из боевой группы. Это оружие для кавказского пролетариата, для рабочих Баку и Тифлиса, Батуми и Эривани, для приближающейся революции.

 

БУДНИЧНЫЕ ЭКСПРОМТЫ

…В эти дни полицейские участки Тифлиса напоминали потревоженные ульи. Полиции стало известно, что в городе находится известный большевик Камо, тот самый Камо, за которым столько времени безуспешно охотятся лучшие агенты охранки. Улицы Тифлиса были заполнены шпиками. Филеры рыскали по базарам, шныряли по духанам, устраивали засады на вокзале…

Камо действительно был в Тифлисе. Но ввиду создавшегося положения товарищи из партийного комитета строго-настрого запретили ему покидать конспиративную квартиру. Каждый агент знал его в лицо. В случае задержания смертный приговор был бы неминуем.

…Камо лежал на тахте, вскакивал, снова ложился. Безделье угнетало его. К пустому времяпрепровождению он не привык. По утрам приходил Гиго и рассказывал, что в городе только и разговоров о нем, о Камо, что вокзал находится под усиленным наблюдением жандармов и до отъезда в Баку еще придется скрываться неделю-другую. Камо опять вскакивал с тахты, доказывал, убеждал, а Гиго, не поднимая глаз, тихо его успокаивал.

…Прошло несколько дней. За это время Камо осунулся и передумал о многом. Вспоминал мать, старых товарищей, свои первые шаги в подполье, когда в Казенном театре, бросая прокламации, попал целой пачкой в помощника главнокомандующего Фрезе, вспоминал свою беседу с Лениным, улыбку Ильича…

Отводя занавеску, он иногда осторожно выглядывал на улицу. Медленно проезжали фаэтоны с важно восседавшими чиновниками и торговцами. По их лицам можно было видеть, что они вполне довольны жизнью, что у них есть все и ничего более им не нужно. «Ведь и я мог бы быть таким, как они», — с невольным испугом подумал Камо…

На шестой день Камо не выдержал.

— Сколько можно! — прервал он возражения Гиго. — Не всю же жизнь мне сидеть в четырех стенах. Для этого не стоило бежать из тюрьмы.

Напуганный Гиго был совершенно потрясен, когда Камо заявил, что пойдет вечером в театр, причем без всякого грима.

— От моего настоящего лица они отвыкли, — смеясь, успокаивал он друга.

Когда Камо появился на улице, его нельзя было отличить от обычного тифлисского чиновника. Камо умел создавать типаж, даже Гиго засомневался. Однако он еще раз попытался отговорить товарища.

— Не ходи в театр, — умолял он Камо, — тебя ведь обязательно узнают, ну что ты там потерял?

— Понимаешь, хочу эксперимент провести, — серьезно ответил ему Камо. — Сегодня вечером я буду не Камо, а буржуем, таким, каким хотел сделать меня отец. Стану смотреть на все, как они, пить сельтерскую, думать, говорить — все по-ихнему, а потом сравню, как лучше жить.

— Не шути, Камо, — тихо сказал Гиго, — я ведь тебя все равно не пущу.

Камо отстранил товарища.

— Извольте уступить дорогу, милостивый государь, — сказал он, имитируя голос знакомого им жандармского полковника, и, обернувшись, добавил: — Обещаю обязательно вернуться.

В театре он откровенно скучал, ничем не выделяясь среди посетителей. В антракте выпил бутылку сельтерской и неожиданно столкнулся со следователем, который допрашивал его за несколько дней до сенсационного побега. Только тут Камо вновь стал самим собой. Он ослепительно улыбнулся и широким дружеским жестом протянул следователю руку. Тот, опешив, вяло ответил на рукопожатие. Камо оживленно расспрашивал его о жизни, работе, здоровье… У следователя кружилась голова, он не понимал, что ему мешает задержать государственного преступника Камо Тер-Петросянца, заставляет вежливо отвечать на его вопросы. Он опомнился лишь тогда, когда Камо, прощаясь, слишком сильно сжал его ладонь своими железными тисками.

— Немедленно уходите отсюда, — зло прошипел следователь, — иначе я велю вас задержать.

— Как вам будет угодно, — едва скрывая насмешку, отозвался Камо, — всегда рад исполнить каждое ваше желание. — И не спеша двинулся к выходу.

— Ну как? — спросил его дома Гиго. И тогда Камо подвел итоги своих театральных наблюдений.

— Молись богу, Гиго, — сказал он, — что мы с тобой непохожи на них. Ты даже сам не знаешь, какое это счастье!

На другой день тайный агент доносил охранке, что на спектакле в театре Тифлисского грузинского дворянства был бежавший из тюрьмы бек Камо. Донесение агента вынужден был подтвердить и следователь, весьма путано объяснивший свою непонятную пассивность яри встрече с революционером.

Оставаться в Тифлисе в сложившихся условиях было немыслимым. Гиго вручили два билета — для него и Камо. Утром Камо в костюме преуспевающего торговца появился на вокзале. Поезд отходил ровно через десять минут. Из окна вагона выглядывал Гиго. Все шло точно по плану. И именно в этот момент Камо сначала почувствовал, а затем и увидел приближающуюся опасность. По перрону шел полицейский с ищейкой. Опустив низко голову, собака бежала по следу. Конечно, это был его след, след Камо.

Как всегда, решение созрело молниеносно. Внезапность всегда была его главным оружием.

…Истошный крик кинто заставил обернуться многих. Размахивая руками, Камо бежал навстречу ищейке.

— Алабаш, — кричал он, — Алабаш, моя маленькая собачка! Где же ты пропадал, мой родной песик, моя радость, мое счастье!

Ошалело смотрел полицейский на чудаковатого торгаша. Да и сам пес ошалел от пламенных ласк и поцелуев незнакомца. Раза два он даже лизнул Камо, который со слезами на глазах, прерывающимся от волнения голосом объяснял любопытным, что «эту маленькую собачку у него украли трехмесячным щенком, что у нее два белых пятнышка на брюшке, что с этим псом у него связаны лучшие воспоминания жизни».

— Продай, слушай, продай! — кричал он полицейскому. — За мои деньги ты купишь десять собак, а моего Алабаша верни мне.

— Да что вы, в самом деле, — говорил совершенно растерявшийся полицейский. Он тщетно пытался уйти, но Камо цепко держал его за руку.

— Скажи хоть, где живешь, когда приеду назад, найду — озолочу, собаку только отдай.

Чтобы избавиться от полубезумного кинто, полицейский назвал первый попавшийся адрес.

— Обязательно зайду. Береги Алабаша! — кричал Камо, уже стоя на площадке отходящего вагона. На глазах у него все еще стояли слезы. А в тамбуре, несмотря на серьезность положения, корчился от приступа неудержимого хохота Гиго. Он хохотал так бурно и раскатисто, что в тамбур стали заглядывать пассажиры. При виде их у Гиго расширялись зрачки, и он смеялся еще сильнее, буквально захлебываясь от хохота. Лица пассажиров напоминали ему лицо одураченного полицейского. Гиго смеялся долго. Даже ночью из его купе вдруг неожиданно раздавались приглушенные вопли, на которые отзывался своим грохочущим хохотком и Камо. «Кавказский люди — очень веселый люди», — объяснял недовольным пассажирам тучный флегматичный проводник.

 

НЕОСУЩЕСТВЛЕННЫЙ ЗАМЫСЕЛ

В январе 1913 года Камо вновь арестовали. В ручных и ножных кандалах он был доставлен в метехскую тюрьму.

— Какой раз тебя уже арестовывают, бичо? — спросил надзиратель.

— Извини, дорогой, не могу вспомнить, со счета сбился, — прикидываясь простачком, ответил Камо.

— Больше не собьешься. Это твой последний арест, — многозначительно сказал тюремщик.

— Все может быть, — равнодушно пожав плечами, отозвался Камо. — Возможно, последний, возможно, предпоследний.

— Последний, последний, — зло цедил сквозь зубы надзиратель.

Вдруг выражение лица Камо изменилось. Быстро оглянувшись по сторонам, он придвинулся к тюремщику.

— Слушай, — прошептал он, — ты Диогена знаешь?

— Диогена! Грека с Авчалки? — сдерживая волнение, переспросил тот. — Знаю, знаю, говори, я ему передам…

— Так вот Диоген сказал, что надежда — это последнее, что умирает в человеке.

Тюремщик вытаращил глаза, а затем взорвался.

— Смейся, смейся, — кричал он, — скоро досмеешься! На виселице. Вот тогда и я посмеюсь…

Несмотря на ожидавший его смертный приговор, Камо спал сном праведника, был, как всегда, весел и бодр. С самого утра начинал рассказывать такие анекдоты, что смеялись даже узники из «коридора смерти». Однажды на шум пришел сам начальник тюрьмы. Вышел он со слезами на глазах, держась обеими руками за свой жирный колышущийся живот.

После обеда Камо пел деревенские песенки, подыгрывая себе на расческе, или же начинал придираться к тюремщику.

— Почему у него кандалы лучше, чем мои? — с притворным возмущением обращался он к надзирателю, показывая на арестанта из соседней камеры. — Что, он красивее меня?

Часами он сосредоточенно колдовал над своими кандалами, чистя их песком до ослепительного блеска. Тюремщики не знали, что и подумать.

«Издевается, — решил старший надзиратель. — Больше ничего ему не остается, знает, что скоро повесят».

Чтобы избавиться от постоянных насмешек, администрация перевела Камо в одиночку. Здесь арестант, разносивший по камерам обед, передал Камо записку от его товарища Котэ Цинцадзе. Тот предлагал организовать побег и просил срочного ответа.

«Со смертью я примирился, — ответил Камо. — Совершенно спокойно на моей могиле давно бы могла вырасти трава вышиной в три сажени. Нельзя же все время увиливать от смерти. Когда-нибудь да нужно умереть. Но все-таки попытка — не пытка. Может, еще раз посмеемся над врагами…»

Однако все произошло по-другому. В феврале 1913 года отмечалось 300-летие царствования дома Романовых. Смертный приговор Камо Тер-Петросянцу был заменен 20-летней каторгой. Товарищи радовались. Камо, напротив, был сильно раздосадован. Мысль о том, что он избежал смерти благодаря манифесту, выводила его из себя.

— Ничего, — говорил Камо товарищам. — Я отомщу им за это.

Камо разработал план, дерзкий и простой. Во время доставки его в харьковскую тюрьму товарищи должны были передать ему пирожки со снотворным и напильник. Остальную часть операции Камо брал на себя.

…До отхода поезда оставалось 20 минут. Вокзал усиленно охранялся. Власти боялись побега и приняли все возможные меры предосторожности. Вот появился Камо. Он шел к арестантскому вагону под конвоем, обритый, в сером халате каторжника. Конвоиры оттеснили публику, но сестре Камо Джаваир удалось пробиться к нему и передать сверток. В арестантском вагоне пакет был подвергнут тщательной проверке. Но ничего подозрительного в нем обнаружено не было. Пирожки, хлеб, зелень. «Бери», — великодушно сказал начальник охраны. И Камо взял.

Поезд тронулся. Даже сквозь стук колес из угла, где сидел узник, доносилось смачное чавканье. Камо ел с таким аппетитным похрустыванием, а пирожки издавали такой чудесный аромат, что все шестеро конвойных беспрерывно ерзали на скамейках и вскоре стали похожи на компанию изголодавшихся псов.

— Если не брезгуете арестантской пищей, то поешьте со мной. Может быть, больше мне ни с кем есть уже не придется, — жалостно попросил Камо.

— Не надо обижать человека, — поспешно сказал один из конвоиров старшему. Тот согласно кивнул.

Через час все шестеро крепко спали. Разломив каравай пополам, Камо вытащил маленькую английскую пилку. Еще через час Камо, перепилив кандалы на одной ноге, вышел в тамбур. Из соседнего тамбура на него с немым восхищением смотрел Бесо Геленидзе, старый товарищ Камо по боевой дружине. По заданию партии он ехал в качестве пассажира в соседнем вагоне. У него находились одежда, деньги и документы для Камо.

Операция приближалась к завершающему этапу. Камо сделал знак Бесо: «Все в порядке» и здесь же в тамбуре принялся за кандалы на другой ноге. Внезапно пилка разломилась. Другой у Камо не было.

…Камо долго смотрел на сломанную пилку. Чувство непоправимого несчастья сжимало сердце. Он стоял неподвижно, не в силах ни шевельнуться, ни заговорить. Все было кончено… Он поднял голову и встретился со взглядом друга. В глазах Бесо он прочел боль, отчаяние, растерянность… И именно это помогло Камо взять вновь себя в руки. Пока человек жив, еще ничего не потеряно…

Он заставил себя улыбнуться и махнул рукой Бесо: «Уходи!» Тот медлил, и он решительно повторил приказ: поезд приближался к станции — нужно было спешить.

…Когда жандармский ротмистр вошел в арестантский вагон, глаза у него полезли от изумления и испуга на лоб. На скамейке сидел арестант и пел армянскую колыбельную песню. У его ног, побросав винтовки, сладко храпели конвоиры.

Камо вновь был самим собой.

— Тише, пожалуйста, тише, дорогой, — вежливо сказал он опешившему ротмистру. — Люди устали, не надо будить…

…Камо освободила Февральская революция. Как раз тогда, когда он чуть было не осуществил свой очередной побег. «Не везет мне последнее время, — с досадой говорил он друзьям. — То Романовы освобождают, то Керенский, как будто их кто-то просит, как будто я уже сам себя освободить не могу».

 

«…А ОН, МЯТЕЖНЫЙ…»

Корабль подходил к Константинополю. Все отчетливее вырисовывались голубые минареты, все громче шумел порт… Камо в элегантном костюме спустился по трапу первым. Его уже ждал связной. Они быстро оформили документы и наняли амбалов для переноски багажа — десяти больших, крепко сбитых ящиков.

— Кажется, все в порядке, — сказал связной.

Камо не успел ответить: к ним подходил таможенник.

Дело принимало скверный оборот. Турок настаивал на досмотре, требовал показать содержимое ящиков.

— Какой досмотр?! — яростно жестикулируя, кричал Камо по-турецки. — Я транзитный пассажир. Это нарушение международного права.

Но на таможенника это не производило никакого впечатления. Он флегматично сопел, хитро поблескивали его заплывшие жиром глаза.

— Хорошо, — сказал Камо. — Хорошо. Вы можете вскрыть ящики. Но я требую, чтобы это было сделано в Главном полицейском управлении.

Турок немного удивился, но кивнул головой.

Багаж доставили в полицию. Ящики вскрыли. В них лежали винтовки, гранаты, маузеры. Потрясенные турки молча переглядывались. Камо же спокойно расположился в кресле. Можно было подумать, что все происходящее не имеет к нему никакого отношения.

— Кто вы такой? — спросил шеф полиции. — Для кого везете оружие?

Камо медленно приподнялся, скользнул взглядом по присутствующим и ответил:

— Пусть нас оставят вдвоем.

Через час Камо был доставлен в роскошный константинопольский отель. Его постели мог позавидовать сам турецкий султан, блюда, которые приносили ему в номер, были мечтой самого утонченного гурмана. Дважды его навещал шеф полиции. Извиняющимся тоном он просил понять действия полиции, смущенно бормотал о конспирации и международной политике, уверял, что через неделю багаж будет доставлен по адресу.

Потом Камо принял для беседы министр внутренних дел Турции. Князь Иване Зоидзе — он же Камо — рассказывал министру о структуре влиятельной грузинской тайной организации, которая подготавливала восстание против Российской империи. Зоидзе несколько раз подчеркнул, что цель организации — отделение Грузии от России и ее дальнейшее существование под протекторатом Турции. Он намекнул, что грузинские федералисты в случае русско-турецкой войны могли бы оказать значительную помощь турецким войскам, и заключил, что будущая Грузия не мыслит жизни без поддержки своего великого южного соседа.

Министр еле сдерживал ликование. Он думал о фуроре, который произведет его сообщение на предстоящем заседании кабинета.

— Вы можете не сомневаться, князь, в дружеском расположении Турции, — сказал он Камо. — Поверьте, это не просто слова. Мы будем оказывать вам всю возможную помощь. Пока тайно, разумеется. Сообщайте нам о каждом вашем приезде и маршруте следования, чтобы не было недоразумений с багажом. Передайте мои поздравления вашим руководителям…

Вечером того же дня Камо ехал в Афины. Настроение у него было приподнятое. Он любил, когда удавались его импровизации. В такие моменты Камо гордился собой. В Греции, Македонии, Болгарии он скупал оружие якобы для снабжения им угнетенного христианского населения Турции. Местные власти не только не чинили ему препятствий, но иногда даже и помогали. В Турции же он выдал себя за одного из мифических руководителей не менее мифической организации — и турки, в свою очередь, клюнули на эту приманку…

Камо стало очень весело. Он представил, как будет рассказывать обо всем происшедшем Ленину, как Ильич с Надеждой Константиновной будут смеяться, слушая его рассказ. Не в состоянии более сдерживать обуревающие его чувства, Камо вышел в коридор. В окно виделся Босфор. Держась обеими руками за решетку окна, Камо громко читал по-русски строки из любимого лермонтовского стихотворения:

Под ним струя светлей лазури, Над ним луч солнца золотой, А он, мятежный, просит бури, Как будто в бурях есть покой.

— Вам что-нибудь нужно? — спросил вошедший турок-проводник. — Вы что-то говорили.

— Это я про себя. Мне ничего не нужно, — ответил Камо.

Поезд шел к Афинам. И всю ночь Камо стоял у окна. Слишком хорошо было на душе — и потому не спалось.

 

МАТЬ

Весть о злодейском убийстве 26 бакинских комиссаров потрясла Камо до глубины души. Близкие, дружеские отношения связывали его со Степаном Шаумяном, с Алешей Джапаридзе, с Ваней Фиолетовым и многими другими. Камо выглядел в эти дни потерянным, мрачным.

И именно тогда товарищи поручили Камо сообщить о гибели Шаумяна его матери.

— Ты знаешь ее, ты знаешь всю семью, ты дружил со Степаном Георгиевичем… Это твой долг, Камо, — сказали они ему.

Камо не спорил. Он молча согласился, кивнул головой.

Он пришел к старушке. Он заставил себя улыбаться. Она радостно расцеловала его, усадила за стол.

— Садись, Сенько, — сказала она, — когда ты приходишься радуюсь тебе, как Степану.

Он смотрел на нее. Он улыбался. А к горлу подкрадывался комок. Дрожали руки. Но Камо пересилил себя. Он заставил себя говорить. Он рассказал матери о ее сыне. О том, что враги хотели убить его, но Степану удалось скрыться. Враги, однако, не знают этого, они убеждены, что уничтожили Степана. А он сейчас за границей. Правда, об этом никому нельзя говорить — враги могут напасть на его след. И он сам не имел права рассказывать ей эту тайну. Но он не мог не сказать…

— Спасибо, Сенько, спасибо, — говорила старушка. Она принесла бутылку старого вина, налила себе и Камо.

— Выпьем за Степана, — сказала она. — Пусть сбудутся его мечты, пусть он будет счастлив.

Мать Шаумяна любила Камо как сына. Она верила ему, каждому его слову. Только Сенько мог обмануть сердце матери, и он сделал это, потому что по-другому поступить не мог… Слезы радости лились из глаз старушки… Слезы невыносимого горя застыли в глазах Камо. Эта пытка была ужасней, чем истязания в тюрьмах…

А старушка все говорила… О сыне, о своей привязанности к Степану, о том, что вряд ли дождется его — ведь смерть уже не за горами. И благодарила Камо, что успокоил ее перед смертью, что теперь на сердце у нее легко и спокойно. Мать просила передать Степану, когда Сенько увидит его, что все ее мысли были днем, просила поцеловать за нее сына…

Он ушел поздно ночью. В тот день товарищи впервые видели слезы на лице Камо. Он плакал взахлеб, как ребенок.

— Знаешь, что такое мать, — сказал он Гиго, пытавшемуся его успокоить. И сам ответил: — Не знаешь! Откуда тебе знать? Это знает только тот, у кого не было матери…

И, махнув рукой, вышел из комнаты. Друзья прождали его напрасно…

 

ТАК БЫЛО…

В январе 1920 года Камо выехал из Москвы со своей боевой группой, с намерением взорвать штаб Деникина и произвести несколько диверсий в тылу у белогвардейцев. Товарищей из Москвы смущало то обстоятельство, что в диверсионном отряде Камо были девушки.

— Вы что думаете, я маленький мальчик! — возмущенно кричал Камо. — Я что, не знаю, что делаю!

После долгих споров и дискуссий проект операции утвердили. Утвердили и маршрут следования группы — на первый взгляд совершенно фантастический. Камо и его группа должны были добираться через Астрахань в Баку, где свирепствовали мусаватисты, и оттуда пробираться через контрреволюционный Северный Кавказ в деникинские тылы.

Вначале все шло без особых происшествий. Отряд добрался до Астрахани. Отсюда, минуя деникинские морские заставы, на рыбачьей лодке перебрался в Баку. Из Баку, разделившись на группы, отряд направился в Грузию.

Камо ехал в спальном вагоне под видом сиятельного князя Цулукидзе, доводя железнодорожное начальство своими аристократическими придирками и капризами до полного отчаяния. Однако, как он ни гримировался, в Тифлисе его все же опознали: полиции он был известен еще по прежним временам.

Камо окружили на перроне, когда он собирался сесть в поезд, уходящий в Батум. Однако подойти к нему полицейские не решались.

— Не бойтесь, — подбадривал он их. — Подходите. Нет у меня бомб, а то бы давно уже бросил…

Вновь метехский тюремный замок. Появление Камо совпало с часом прогулки арестованных. Среди них старые знакомые — Миха Цхакая, Георгий Стуруа, Сергей Кавтарадзе, Филипп Махарадзе… Они тепло здороваются со старым товарищем. Со всех сторон раздаются приветствия, сыплются вопросы.

Тюремщики жмутся к стенам — энтузиазм большевиков их пугает. Но еще более страшит их сам Камо, о котором по всему Тифлису ходят легенды…

Камо быстро осваивается. С надзирателями разговаривает в высшей степени пренебрежительно. Устраивает им такие разносы, что ему может позавидовать сам князь Цулукидзе. Одновременно Камо готовится к побегу — подкапывает стену в своей камере. Однако в последний момент все же решает уйти из тюрьмы другим путем. «От кого мне бежать, — объяснял он товарищам, — от меньшевиков?! Вы не знаете этих трусов — они меня сами выпустят да еще попросят извинения!»

Товарищи все же сомневались, но Камо доказал свою правоту. Он написал письмо министру внутренних дел Грузии Ною Рамишвили, которого давно знал по Тифлису и который также знал Камо. Письмо было лаконичным и совершенно в духе Камо. Камо требовал немедленного освобождения. В противном случае обещал оставить тюрьму самостоятельно и взорвать при этом ни более ни менее — резиденцию министра, разумеется, с ним самим.

К удивлению тюремного начальства, министр Рамишвили немедленно примчался в метехскую тюрьму. Разговаривал он с Камо почтительно, просил Камо войти в его положение: не может же он прямо так выпустить столь известного большевика из тюрьмы. Через месяц-другой это еще, пожалуй, возможно, но сейчас…

Камо смотрел в сторону, всем своим видом показывая, что беседа его тяготит и что заботы Рамишвили его мало волнуют. Только иногда его глаза встречались с молящим взором меньшевистского министра. Камо, даже заключенный в крепость, даже в окружении целой своры полицейских, приводил Рамишвили в трепет.

— Хорошо, — вздохнув, сказал наконец Рамишвили и махнул рукой. — Хорошо! Мы отпустим вас, но с одним условием, вы никогда не должны больше возвращаться в Грузию. Дайте только обещание, и вы свободны. Мы знаем, — добавил он льстиво, — что вы никогда не нарушаете своих слов.

Но Камо по-прежнему молчал, изображая полное равнодушие.

— Разумеется, вы уедете со своими друзьями, — поспешно сказал Рамишвили, — только дайте слово. — Он наклонился к Камо и скорее попросил, чем спросил: — Согласны?

— Нет, — сказал Камо, — не согласен. В Грузию я обязательно вернусь, но тогда, когда она будет советской, а не меньшевистской.

— Хорошо, хорошо, — отмахнулся министр, — только уезжайте! Ради бога уезжайте!

…Из тюрьмы Камо вышел в солнечный весенний день. На тротуаре стояли полицейские. Они должны были сопровождать и посадить Камо и его людей на поезд в Баку. Камо был весел и оживлен. Он уже знал о сокрушительном поражении Деникина. Держа под руки двух девушек из своей группы, Анну и Арусю, он подошел к фаэтону.

— Ты свободен? — громко спросил он у задремавшего фаэтонщика.

— Свободный, свободный, — проснувшись, закивал тот.

— Да здравствует свобода! — закричал Камо.

— Да здравствует свобода! — поддержали Камо девушки и запели «Марсельезу». Песню подхватили и товарищи, находящиеся в тюрьме. Фаэтон тронулся. За ним двинулись полицейские пролетки. Процессия двигалась к вокзалу…

…До самой границы провожали шпики Камо. И только тогда их начальник Кедия, облегченно вздохнув, перекрестился. Его примеру последовали остальные. Но на душе у них все же было тревожно.

 

ГЕРОИ НЕ УМИРАЮТ

14 июля 1922 года, в одиннадцатом часу вечера Камо возвращался от своего давнего товарища Атарбекова. Он ехал на велосипеде, подаренном ему Яковом Михайловичем Свердловым, по улицам советского Тифлиса. Он радовался жизни, радовался людям, радовался всему…

Близкие друзья подшучивали над ним. «Камо, — говорили они, — ты не создан для мирной жизни. Разве можно сравнить твою прежнюю жизнь, полную приключений, с обычной работой в таможне!»

Камо знал, что товарищи шутят, но сердился искренне… «Даже малое дело, приносящее пользу социализму, я выполняю с радостью», — ответил он им.

Сейчас, проезжая по Верийскому спуску, он вспомнил об этом разговоре и улыбнулся. Хорошо, когда есть друзья, когда есть цель, когда отдаешь всего себя людям. Он подумал о Ленине, предстоящей встрече с Ильичей, о том, как разведет руками Ильич, когда услышит о его новых проектах, и тихо засмеялся…

…Над Тифлисом опустилась ночь. Было 14 июля, 11 часов вечера…

А утром следующего дня во все концы страны полетела весть о трагической смерти Камо, попавшего в дорожную катастрофу.

«Человек спасся в море, но утонул в капле воды» — эту грузинскую пословицу повторяли тысячи людей 18 июля. В этот день весь город вышел проводить в последний путь своего легендарного героя. В Тифлис шли скорбные телеграммы: от Фрунзе, Ворошилова, Кирова… На траурном митинге выступил Орджоникидзе.

Стойкий большевик, перенесший тюрьмы и ссылки, не мог говорить, голос его прерывался от сдерживаемых рыданий. И десятки тысяч тифлисцев, затаив дыхание, слушали идущие от сердца слова.

— Я был молод, — говорил Орджоникидзе. — Ты, дорогой Камо, разъяснил мне, как стать большевиком. Сегодня приходится расстаться с тобой. За эти восемнадцать лет мы не раз встречались. И не раз ты излагал свои планы… Порой эти планы казались несбыточной фантазией. Я помню, как говорил ты об этих планах с вождем революции товарищем Лениным, который любил тебя горячо… Когда я встречусь с Лениным, я не знаю, что я скажу…

Последние слова Серго произнес уже не своим, чужим голосом и, сгорбившись, сошел с трибуны. А на трибуну поднялся Аракел Окуашвили.

— Здравствуй, Камо, здравствуй, — слышится его взволнованный голос. — Здравствуй, вечно голодный борьбой, но вечно бодрый брат мой, здравствуй…

Плачет старый большевик, плачут тысячи тифлисцев… Гроб медленно опускают в могилу. На землю ложатся венки. Их десятки, их сотни. И среди множества венков — один самый дорогой для Камо — от самых дорогих и любимых. На венке надпись: «Незабвенному Камо — от Ленина и Крупской».

Гремит салют. И вместе с великой скорбью приходит вера: Камо не умер. Он навсегда с нами. Ведь герои, не умирают. Они неподвластны смерти.

 

Иван Курчавов

СОГЛЯДАТАЙ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Дунай, шумный и торопливый, быстро несет свои воды к Черному морю, крутя бревна и щепки, диких уток и чаек, говорливо плескаясь у отлогого левого берега, при сильных порывах ветра гоняя небольших белесых барашков, а при затишье серебрясь рябью, как плотвичьей чешуей.

Не тот Дунай, каким он был еще три недели назад: не плывут по нему пароходы, не пробуют свое счастье рыбаки, намертво закрепили свои посудины лодочники. Правда, рыбаки нет-нет да и появятся с сетями, но, вспугнутые гулким ружейным выстрелом, не успевают расставить снасти и спешат к своему берегу. Впрочем, кто ведь знает, рыбаки это или турецкие шпионы, желающие узнать, кто окопался на левом берегу и что он намерен делать в самое ближайшее время.

А на левом берегу, за густым кустарником, лежат в пикете двое рядовых — Егор Неболюбов и Иван Шелонин; лежат и до боли в глазах всматриваются в правый берег. Видят они вздернутые серые скалы, городишко, словно прилепившийся к этим скалам, одинокие фигурки людей — штатских и военных, ослов, запряженных в небольшие телеги и с трудом передвигающих по грязи свои короткие и тонкие ноги. Они уже знают, что город этот называется Систовом, что военные — это уже турки, а вот гражданских с такого расстояния не разберешь — болгары они или турки. Вряд ли их можно различить и с близкого расстояния: Ивану они кажутся похожими друг на друга и чернявой внешностью, и одеждой, и красными фесками, которые они носят на голове.

Позади у Ивана, Егора и их однополчан остался трудный путь. С того дня, как был зачитан в Кишиневе высочайший манифест, они не знали отдыха. Шли по двадцать часов в сутки, совершая небольшие привалы, чтобы легонько перекусить, выкурить цигарку да перемотать мокрые портянки. Дороги румынские оказались нисколько не лучше русских. Может, и есть у них лучшие дороги, но не пустили по ним румыны русскую армию, не пожелали, чтобы тысячи и тысячи усталых и грязных солдат заполонили улицы столицы, испортили внешний облик города Бухареста. Иван понимал, что он не у себя дома, только уж очень неприятно таскать ноги то из жидкого, то из густого месива; дыр в каждом сапоге наберется по полдюжины, и каждая пропускает этой отвратительной каши столько, сколько может уместиться между ногой, завернутой в гнилую, вонючую портянку, и кожей; если же грязь не умещается, она с хлюпаньем выплескивается через дыры наружу.

Все это, слава богу, позади.

А впереди — Систово со своими неприступными берегами. Чужими пока берегами. Турки, слышно, окопались так, что готовы встретить любую армию хоть с тысячей пушек. Зато болгары и болгарки ждут их с понятной нетерпеливостью: то помашут белым платком, то на виду у русских бросят шапку, поймают ее и приложат с поклоном к груди. Или поманят к себе рукой: мол, не задерживайтесь за Дунаем, наши дорогие спасители, заждались мы вас!

Ивану тоже надоело ждать, но ротный говорит, что еще не подоспело время, что одна рота и даже полк ничего сделать не могут; надо переправить огромное войско, чтобы сбить турок с насиженного места, то есть с их крепких позиций, и гнать к Константинополю, а потом и дальше. А чтобы переправить такое войско, да еще с пушками, снарядами, конями и всякими припасами, надо иметь в громадном количестве переправочные средства. Подвезут все это — и начнется переправа…

А пока можно поговорить о турках и турчанках, о турецком царе — султане и его странной, непостижимой жизни…

— Говорил я тебе, Ваня, как судили меня за то, что не по правилам живу со своей Аннушкой, обвинили меня в незаконном сожитии, — обращается к приятелю Егор Неболюбов, удобно располагаясь в густой и мягкой траве. — А Аннушка у меня любимая и единственная жена. Не моя вина, что ее спесивый папаша не дал согласья на венчание, а поп без этого согласья не обвенчал нас в церкви. А теперь возьми ты турецкого султана: триста жен у него, а законных не больше пяти…

Но и это удивляет Шелонина:

— Пять законных! Как же так?

— У них это положено кораном, евангелием ихним, — поясняет Егор, с треском ломая сухую камышинку, занесенную на берег вешними водами. — За пять у них и спроса нет, это по-ихнему даже очень хорошо: можешь прокормить и одеть — женись пять раз, и все тебе законно! А вот триста незаконных! Вот это…

— Как же он с ними живет! — прерывает Недолюбова Шелонин. — Одних имен сколько! И ведь всех запомнить надо! Как пить дать!

— А зачем ему запоминать? Для этого у него придворные есть! Вот и ходит он по женам, как у нас пастух: по очереди. И никто не обвиняет его в незаконном сожитии!

— Появись в нашей деревне мужик с тремя женами — ему бы глаза заплевали! — возмущается Шелонин.

— А он у них первый человек!

— Вот порядки, так порядки! — негодует Иван. — Я тут как-то встретил болгарина, — продолжает Неболюбов. — Порассказал он мне всякой всячины. По нескольку жен имеет чуть ли не каждый турок, и жены эти не злобятся и не возмущаются. И глаза не выцарапывают друг другу. Но не дай бог, если турчанка встретит в бане болгарку! Сию минуту голой на улицу выгонит!

— Почему? — изумляется Шелонин.

— Так у них заведено, Ваня, — задумчиво говорит Неболюбов, вглядываясь в синеватый отлив Дуная, который к вечеру успокоился и стал походить на большое зеркало. — Заведено так потому, что всех других они считают скотами и только себя людьми. Вот, скажем, идет турок по улице, а навстречу ему болгарин. Болгарин должен отскочить в сторону, даже в грязь, и низко склонить голову: пока турок не пройдет мимо.

— А турок-то, знать, богатый, какой-либо барин? — спрашивает Шелонин.

— Какой там барин! — сплюнул Неболюбов. — Турок может быть оборванцем, а честь ему обязан оказать даже богатый, уважаемый в народе болгарин. Прыгай в грязь, кланяйся до земли и выражай в глазах, что тебе очень приятно гнуться в три погибели. Не дай бог, если турок заметит в глазах болгарина неблагодарность! Тогда болгарин недосчитается сразу нескольких зубов!

— У нас такое и пьяный урядник не позволит! — на свою мерку измеряет положение в Болгарии рядовой Шелонин. — Как пить дать, не позволит.

— Верно, Ваня, верно, — соглашается с ним Неболюбов. — Говорил мне еще этот болгарин, что в других местах турки и похуже делают. Встретит турок христианина, садится на него верхом и приказывает нести до дома. Не можешь нести — становись на четвереньки и вези, как будто ты не человек, а осел или лошадь. Едет он на болгарине и потешается: мол, все вы не люди, а скоты и что род ваш христианский произошел от осла и ослицы.

— А они-то кто? — гневно повышает голос Шелонин.

— Тише, Иван! — грозит пальцем Неболюбов. — Не забывай: мы с тобой в секрете!.. Они считают себя самыми правоверными людьми, и им аллах, то есть бог ихний, разрешил делать все.

— Плохой у них бог! — бросил Иван.

— В прошлом году у болгар восстание было, — продолжал Неболюбов, — невмоготу им, вот и поднялись. А силенок — кот наплакал. Задушили их, как детишек невинных! Болгарин говорил, что реки от крови красными были, а запах крови заглушил все другие запахи, Стонала, говорит, вся Болгария, стонала и лицо свое в нашу, в российскую, сторону обращала: мол, только вы и можете спасти от неминуемой гибели.

— До земли до ихней один Дунай перейти, — сказал Шелонин.

— Один Дунай, это так, — согласился Неболюбов. — Да уж больно широк и быстр он. — Ухмыльнулся: — Во сколько же раз он шире и быстрее твоей Шелони?

— Шире раз в двадцать, — сказал Шелонин. — А крутит у нас так только весной, в полую воду.

Вечером, когда совсем стемнело и с реки потянуло сырым холодом, Шелонин и Неболюбов услышали тихий всплеск воды. Егор быстро пополз к кустам. Всплеск прекратился, но ненадолго: теперь он уже был слышнее.

— Кто-то плывет к нашему берегу, — прошептал Неболюбов оторопевшему Шелонину.

— Плывет. Вон, вон! — Иван показал на два бревна, плывущих не по течению, а вопреки ему: было очевидно, что ими кто-то управляет.

— Тише! — цыкнул Егор и стал еще зорче всматриваться в два странных бревна. — А вот и человек, — зашептал он. — Видишь? Лежит на бревнах и гребет к нам.

— Турок! Шпион! — догадался Шелонин. — Как пить дать шпион!

— Сейчас увидим, кто это, — сказал Неболюбов и потянулся за ружьем, которое он оставил позади себя.

— Ты его пристрелишь? — спросил Иван.

— Нет, его надо взять живым, — ответил Егор.

Бревна уткнулись в песчаную отмель, и человек, лежавший на них, тотчас прыгнул на берег. Не успел он ступить и трех шагов, как Неболюбов навел на него ружье и крикнул — не сильно, но властно:

— Стой, кто идет?

— Свой я, братушка, свой! — поспешно ответил незнакомец,

— Пропуск! — приказал Егор.

— Не знаю, болгарин я, иду из Болгарии.

— Врет он! — зашептал Шелонин. — Турок он! Как пить дать турок!

— Руки вверх! — распорядился Неболюбов. — Не вздумай бежать: вмиг пристрелю!

— Да куда же мне бежать? — сказал незнакомец, покорно поднимая руки.

Иван уже мог хорошо разглядеть подходившего к ним человека: длинные и темные усы его опускались вниз, и с них капала вода, волосы, тоже темные и мокрые, всклокочены, нос крупен и горбат. Этот-то нос и заставил Шелонина еще больше поверить в свое предположение.

— Турок! — яростно прошептал он. — Смотри, Егор, какой у него нос! У всех турок, говорят, такие носы!

— Молчи, Ваня! — попросил Егор.

— Молчу, — послушно ответил Шелонин.

— Иди обыщи его: он у меня на мушке!

Шелонин вплотную приблизился к подозрительному человеку. Тот был мокр с ног до головы и дышал трудно, хватая воздух открытым ртом. Видно, он очень устал: преодолеть такую реку — дело не шуточное! Но Ивану не жалко турка, который стоял не шевелясь, с поднятыми руками и терпеливо ждал, когда молодой русский солдат прощупает его одежду и вывернет все его карманы.

— Ничего у меня нет, братушки мои дорогие! — сказал он, радостно улыбаясь в свои мокрые, капающие усы; разреши такому — обнимать полезет!

Однако рядового Шелонина не проведешь.

— Помолчи! — сказал он, стараясь быть строгим, но тут же понял, что должной строгости у него не получилось: турок продолжал добродушно улыбаться. — Ничего у него, Егор, нет! — доложил он Неболюбову, старшему в секрете.

— Куда же вы следуете? — уже мягче спросил Неболюбов, переходя на «вы».

— К русским, — охотно ответил тот. — Мне нужно к вашим командирам!

— К командирам мы вас доставим, — пообещал Неболюбов. — Руки можно опустить… Шелонин, отведи-ка его к ротному, да смотри в оба! — распорядился Егор.

— Слушаюсь! — четко ответил Шелонин и взял ружье наизготовку. — Пошли. Бежать не сметь!

Пройдя с полверсты, Шелонин спросил:

— Как звать-то тебя, турок?

— Не турок я, — обиделся беглец. — Если я скажу: вам, что звать меня Йорданом, вы ведь все равно не поверите!

— Не поверю, — признался Шелонин.

— Тогда ведите поскорей! — попросил задержанный.

II

Йордан, или Данчо, как ласково называли его дома, в раннем возрасте выказал такие математические способности, что отец не без гордости решил: быть ему хорошим купцом. И стал возить его по всей Болгарии, понимая, что это и есть лучший способ научить сына умению вести торговлю. Но сыну нравилась не сама торговля, когда приходилось нахваливать людям явно плохой товар или стараться заполучить с них лишнее, а возможность путешествовать по стране, видеть разные города и всяких людей. Отец обещал ему большее: показать другие страны, и это радовало его. Вскоре отец определил его на ученье в Истанбул-Константинополь, и Данчо за короткий срок постиг турецкий язык. Когда отец наведался в турецкую столицу, он даже поразился, до чего же свободно говорил сын с турками, словно новый язык стал для него родным.

Но турецкий язык не стал и не мог стать родным для мыслящего и впечатлительного паренька Данчо. Он и раньше часто задумывался над тем, что в мире все устроено в высшей степени несправедливо. Бог создал людей по своему образу и подобию — тогда почему одни стали извергами, а другие послушными рабами? Правда, он знал, что послушных мало, что болгары ненавидят своих угнетателей, но выражать недовольство можно еще полтысячи лет, и от этого ничто не изменится. Он пока не знал, что может изменить судьбу народа, и строил всевозможные предположения. Главным из них было то, что он слышал от своей столетней прабабки, семидесятилетних дедушки и бабушки, от родителей и соседей: придет, обязательно придет из-за Дуная дядя Иван!

В Константинополе он еще больше понял, какая неодолимая пропасть разделяет турок и болгар. С утра и до вечера и с вечера до утра ему давали понять, что он осел и его место — в стойле с этими животными. В полночь его могли поднять пинком с пола и послать по делу, которое могло потерпеть до утра. На него натравливали собак, давили лошадьми, били по лицу, когда он не так быстро уступал туркам дорогу, и стегали плеткой, если он не становился перед ними на колени в жидкую и липкую грязь.

Из Константинополя он вернулся убежденным врагом турок.

Однажды он с отцом возвращался из дальней поездки по Сербии и Франции. Мать заметила их вдалеке и выбежала навстречу; За месяц она постарела на двадцать лет: волосы ее стали седыми, глаза запали, голова тряслась. Рыдая, она поведала грустную историю: после их отъезда она заболела и по делам отправила в соседнее село дочь Марийку, считавшуюся в округе первой красавицей. Словно предчувствуя что-то недоброе, Марийка стала возражать, но мать настояла на своем. Домой она не вернулась ни в тот, ни на другой день. Кто-то заметил, как группа турецких кавалеристов волокла ее в дальний лес. Там ее и нашли: обесчещенную, исполосованную нагайками, порубленную ятаганами. Хоронили Марийку соседи: они боялись, что мать не выдержит такого тяжкого испытания.

Йордан, вооружившись ятаганом, тайком ушел из дома. У него не было теперь иной цели, иного желания, как зарезать турка: налететь на него внезапно и рубануть ятаганом так, чтобы тот распрощался с белым светом. Намеревался Йордан сначала помучить захваченного врасплох турчанина, но потом решил, что он не зверь-турок, а православный болгарин и с него хватит того, что он просто прирежет одного из мучителей.

Охотился он за турками две ночи, а на третью встретился в глухом овраге с отцом. Тот укоризненно покачал головой и сказал: «Не дело ты задумал, Данчо! Ты убьешь турка, тут хитрости большой нет, смелости и ума тоже не надо, а что дальше? Завтра к нам ворвутся турки и перережут половину села. Ты можешь уцелеть, а невинные могут погибнуть». — «Марийка тоже была невинной, а что с ней сделали турки!» — попытался возразить Данчо. «Ты не турок, а болгарин!» — строго сказал отец и увел его домой. Он не сопротивлялся, понимая, что отец прав и что своей дерзкой выходкой он пользы не принесет.

Заниматься торговыми делами ему уже не хотелось. Напрасно убеждал его отец, что будущее сына навсегда обеспечено, что торговля позволит Данчо жить без нужды. «А другие? — спросил он у отца. — Пусть мучаются, терпят нужду, пусть их истязают и убивают, не так ли?» Отец не мог разубедить сына и вынужден был согласиться с тем, что из него никогда не получится настоящий торговец. Он не возражал, когда сын попросил отпустить его на учебу в Николаев; все четыре года старший Минчев не скупился на содержание и встретил Данчо с радостными слезами на глазах.

Йордан стал учителем в небольшом природопском городке Перуштица. Днем учил грамоте детей, а вечерами собирал взрослых, рассказывал им про Россию, про русских, желающих помочь своим братьям-болгарам. Но он всегда подчеркивал, что и сами болгары должны смело бороться с турками, что когда вспыхнет всеобщее народное восстание, жители Перуштицы обязаны к нему подготовиться. Иногда он уводил молодых парней в горы и учил их стрельбе — сам он обучился этому в Николаевском пансионе.

И все-таки ему казалось, что он делает очень мало, что в его силах и возможностях сделать куда больше. Он упросил отца взять его летом, когда нет занятий, в Константинополь, там, в русском посольстве, он встретил полковника Артамонова и предложил свои услуги: добывать нужные сведения про Турцию и ее армию. Не знал Йордан, что в России еще надеялись на мирный исход дела и верили, что Порта может и без войны освободить Болгарию от тяжкого ига. Тот человек, к которому обратился Йордан Минчев, не верил в мирное разрешение пятивекового конфликта, но он не имел права на активную разведку в Турции и, в душе похвалив болгарина, отделался общими замечаниями. Впрочем, в случае конфликта любые сведения будут нужны, может пригодиться и этот болгарин, решил полковник Артамонов и занес Минчева в свои особые списки.

Побывать в роли соглядатая ему не пришлось: началось апрельское восстание. На правах рядового бойца он сражался с турками, был ранен, но не опасно, в числе немногих спасся бегством из полыхающей Перуштицы, долго скрывался в Родопах, а потом перебрался в Систово. Там у отца была небольшая торговля, и Данчо по его поручению объездил многие города и селения, особенно по правобережью Дуная. Он торговал товарами и вел беседы; вечерами он сидел в корчме и слушал разговоры; мог начать их и сам, если появлялась такая возможность. Постепенно он составил себе довольно точную картину турецких сооружений по Дунаю.

…Русский солдат привел его к своему командиру, а тот быстро отправил к важному генералу с рыжими бакенбардами. Генерал угостил чаркой и поинтересовался общей картиной состояния турецкой армии. Зато начальник разведки русской армии полковник Артамонов расспрашивал чуть ли не двенадцать часов. Его интересовало все: количество и состояние войск на правом берегу Дуная и оборона турок в глубине, как защищены проходы на Балканах и кто из пашей является главным в том или ином городе, есть ли у турок иностранные советники и как одеты турецкие войска, подвозят ли турки зимнюю амуницию и как много у них больных. На все вопросы Минчев ответить не мог, да и не рассчитывал на это полковник Артамонов, понимая, что имеет дело со старательным, мужественным, но пока еще незрелым разведчиком. Что ж, эти вопросы пригодятся ему на будущее. Их Минчев не записывал, Артамонов не рекомендовал это делать, но запоминал, как лучшие стихотворения Ивана Вазова. Полковник заметил, что глазами соглядатая Минчева на турок будет смотреть вся русская армия, и Йордан понимал, что хотя начальник разведки явно преувеличивает роль своего агента, но доля истины в его словах есть: то, что первым увидит соглядатай, а завтра узнает начальник разведки и высшее командование русских, послезавтра с этим столкнется и вся русская армия. И от того, насколько будут точными его, Минчева, сведения, в какой-то мере будет зависеть успех большого или малого сражения…

А мимо Йордана проходили войска, которым он отныне будет служить верой и правдой, пока они не одолеют неприятеля. Они должны его одолеть!

Настроение у Минчева было приподнятым. Его радовали и новые задания, и бодрые солдаты, двигавшиеся к Дунаю, и майское солнце, светившее щедро и во всю силу, и птички, заполонившие сады большого румынского села и певшие задорно, весело и голосисто.

«Дня три отдохну, как советовал полковник, и тоже подамся к Дунаю, — думал Минчев. — Переберусь на ту сторону — и к Балканам. Разве не подтвердят люди, что я купец? Про то знают не только болгары: сколько раз побывал я в городах и турецких селениях! Надо торопиться, Данчо, — сказал он себе, — дома тебя ждут большие дела!»

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

I

Мулы, ослы и лошади неслись во весь дух, подгоняемые беспощадными ездоками: били их и палками, и кнутами, и массивными железными цепями, лишь бы мчались они быстро, только бы поскорей увезли от этого страшного места. Мужчины часто оглядывались, женщины не отрывали взгляда от покидаемой стороны; они крепко прижимали к груди детей и что-то произносили со стоном, разобрать можно было лишь некоторые слова: русские, гяуры, райа. В эти слова вкладывались и страх, и ненависть, и полное отчаяние. За некоторыми повозками тянулись быки и коровы, они не желали переходить на быстрый, сумасшедший бег и кончали жизнь самым печальным образом: хозяева зарубали упрямую скотину и оставляли смердить на дороге; пусть она в таком непотребном виде достается гяурам — болгарам и русским.

Если сказать по-честному, Йордан Минчев не обладал такой важной христианской добродетелью, как всепрощение. Он радовался, когда видел мечущихся, перепуганных и затравленных страхом турок. Ему было даже по душе, когда турецкие паши и чиновники пустили слух о кровожадной жестокости русских: де, они будут поголовно вырезать все турецкое население, не щадя женщин, стариков и детей. Турки верили этим слухам: если они чинили подобное над болгарами, то почему это же самое не проделают русские над турками? «На месте русских, — рассуждал сам с собой Минчев, — я не стал бы опровергать эти нелепые слухи. Зачем? Пусть себе бегут! Им давно бы надо бежать, они и так задержались у нас на пять столетий!»

Он стоял на пригорке, прикрытый густым и запыленным кустарником. Скрип немазаных арб, ржанье лошадей, понуканье ездовых, резкие удары палкой, посвистывание ременных кнутов, звон цепей, плач детей и стоны женщин, молящих аллаха о спасении правоверных сынов своих и наказании неверных гяуров, — все слилось в отчаянный глухой рокот. Йордан Минчев спокойно стоял на своем затененном возвышении и внутренне торжествовал, находя, что эти звуки совсем неплохи, они нисколько не хуже веселой или торжественной музыки. Жалковато было ребятишек, перепуганных внезапным отъездом и этим паническим бегом с руганью и стонами, но разве может сравниться их участь с тяжкой долей болгарских сверстников? Вопреки слухам им ничто не угрожает: болгары казнить не станут, а русские, если и догонят, не тронут их даже пальцем. Не то, что делали с болгарами ваши отцы, деды и прадеды по десятое колено!

«А вообще-то вы бегите, бегите и не оглядывайтесь! — возбужденно шепчет Минчев. — Судя по всему, вам уже не придется возвращаться на эти земли в роли злых и беспощадных ага-хозяев!»

Густые и длинные усы его пропылены так, что из черных стали пепельно-серыми, потеряла свой первоначальный цвет и выгоревшая, припудренная пылью красная феска. С тех пор как он стал выполнять роль соглядатая, Минчев непрерывно бродит по дорогам Болгарии; с турками он говорит по-турецки, с болгарами — на родном языке. Турки считают его своим и охотно выбалтывают то, что надо держать за зубами. Одним он пожалуется на свою горькую судьбу: бежал от преследования русских в Румынии, пришлось бросить свое выгодное торговое дело, оставить на разграбление гяурам богатые лавки и склады. Перед другими он прихвастнет, похвалится стадами овец у Казанлыка, торговлей в Габрове, Тырнове и других болгарских городах, «невзначай» блеснет золотыми полуимпериалами, которыми туго набит его кошелек: спасибо полковнику Артамонову! Ходил по городам и весям, прислушивался, приглядывался. Недели две назад послал верного человека с донесением о состоянии берега у Галаца и Систова, о войсках и башибузуках, об артиллерии, что прикрывает берега в этих местах, и о земляных работах, усиленно проводимых турками почти по всему Дунаю.

Он обрадовался, когда узнал о переправе русских у Галаца, и немного взгрустнул, услышав от турок, что русские не стали развивать успех и закрепляются на захваченных рубежах. Переправа у Систова была настолько неожиданной, что сначала он даже не поверил: по его убеждению, здесь не предполагалось форсирования реки. Но турки, бегущие из Систова и его окрестностей, подтвердили, что город взят огромными силами русских, что они переправили на этот берег чуть ли не сто тысяч отборного войска. Понятно, у страха глаза велики, но доля правды есть: от малых сил турки не обратились бы в такое паническое бегство!

А пять дней назад Йордан Минчев послал еще одного связного и с ним исчерпывающий доклад: сколько им выведано и подсчитано турецких сил в Никополе и Оряхове, Тырнове и Севлиеве, насколько хороши дороги для артиллерии и обоза, где находятся турецкие склады со снарядами и запасают ли они зимнюю одежду. Сообщил он и о том, что болгары очень ждут русскую армию, что они готовы прокормить любое количество солдат и офицеров, кавалерийских и обозных лошадей.

Отправил связного — и тут же возникли новые задачи, которые нужно решить в ближайшие дни. Надо найти людей, хорошо знающих Балканы, согласных провести по ним русскую армию так, чтобы она свалилась на турок, как снегу в летнюю пору. Хорошо бы оставить все последние сведения у надежного человека, который и встретит русских, а самому отправиться на Шипку и вершину Святого Николая, чтобы разузнать, что за силы охраняют эти высоченные горы и будет ли способна армия сбить их с ходу или ей надо готовиться к ожесточенным и кровопролитным боям.

«Пойду-ка я к дяде Димитру, — решил он. — Дядя Димитр редко отлучается из Тырнова, и я наверняка застану его дома. Человек он честный, надежный, не откажет он в помощи».

Минчев спустился с высотки и зашагал по пыльной обочине. Теперь он был рядом с турками и потому нагнал на лицо унылое, совершенно убитое настроение. Думал, о чем-то спросят. Что ж, как и прежде, он расскажет о брошенных дорогих товарах, зло поругает гяуров-русских и мерзких болгар, колокольным звоном, цветами и криками восторга встретивших русские войска в Систове. Но турки ни о чем не расспрашивали, они видели перед собой лишь долгую и пыльную дорогу да уставших ослов и лошадей.

Так, с убегающим турецким обозом Йордан добрался до Тырнова. Старого Димитра он застал дома. Старик лежал на полу, подстелив под себя чергу, мягкий, изрядно потертый ковер. Седые усы его отвисли и показались жалкими, глаза потускнели и будто выцвели на ярком июньском солнце, щеки провалились, а беззубый рот что-то прошамкал в ответ на его приветствие. Давно не видел Минчев старика, но постарел он явно на большее число лет, чем те, которые отделяли его от их последней встречи.

— Болею, — сказал он. — Вот уже три месяца, как болею. А ты кто будешь?

— Йордан Минчев. Разве ты меня не узнал?

— А, Данчо! — оживился старик. — Богатым будешь: не узнал я тебя сразу.

— А что приболел-то, дядя Димитр? — спросил Минчев. — Сердце сдало или простудился?

— Сына Николу и невестку Веселину башибузуки зарезали, старуха моя с ума сошла и безумной по лесам ходит, их ищет. А я вот, Данчо, свалился и не знаю, когда поборю свою слабость.

— Плохи твои дела, дядя Димитр, — сказал Минчев. — Да ты не отчаивайся: русские вот-вот будут в Тырнове.

— Они скоро придут?! — еще больше оживился старик. — Так я, Данчо, и вино для них приготовил, и ракийка у меня есть. Угощу, все у меня есть для братушек!

Минчев смотрел на старика и прикидывал: справится ли он с его трудным поручением? Сказал Димитру, какие заботы привели его в Тырново, на какую помощь он хотел бы рассчитывать с его стороны. Высказал все, а старик молчит. Уставился в потолок — и ни слова.

— Видишь, каким я стал, — медленно проговорил он после долгого раздумья.

— Далеко тебе идти не придется, — успокоил его Минчев. — Здоровью своему ты не повредишь, дядя Димитр!

— Да разве я о здоровье своем беспокоюсь, Данчо? — уже с обидой произнес старик. — Будет жив дядя Димитр или помрет — невелика забота. А вот хватит ли у меня сил? Дойду ли я туда, куда тебе нужно?

— Ходить и не нужно, дядя Димитр: в своем Тырнове ты найдешь нужного человека! — обрадовался первому согласию старика Минчев. — Как только придут сюда русские, так сразу и найдешь. Спросишь или генерала Скобелева-младшего, или полковника Артамонова, любому из них и передашь. А их не окажется — тогда первому генералу или полковнику. Да попроси, чтобы не задержали, а спешно переправили тому, кому на бумаге написано.

— На все это у меня сил хватит, Данчо, — заверил старик.

— Спасибо, дядя Димитр.

— За что спасибо-то? — искренне удивился старик. — Пока я ничего не сделал, а коль и сделаю — общее это дело, болгарское, сынок. Поесть-то хочешь?

— Очень хочу, дядя Димитр, — сознался Минчев.

— Поди в подвал и отрежь кусок сала, какой только съесть можешь. — Старик улыбнулся, тронул отвисший ус. — Не все ешь, Данчо: там должно хватить и на братушек!

— Сколько же у тебя есть сала, дядя Димитр? i

— Да пуда три или четыре, сынок.

— Останется и братушкам! — понял шутку Иордан

— Полк, может, и не накормлю, — бодро продолжал старик, — а роты на две припас, пусть только появятся они в Тырнове! — и дядя Димитр потряс в воздухе костлявым, длинноноготным пальцем. — Когда же ты из нашего Тырнова тронешься… — спросил он, — в свою трудную дорогу?

— Сегодня. Мне медлить нельзя, дядя Димитр! Тебе что-нибудь приготовить?

— Поел я недавно, а вот водички дай… Она у меня в углу стоит…

II

На рассвете Йордан Минчев уже был в небольшом городке Дрянове, между Тырновом и Габровом. Всюду сновали напуганные турки, доносился плач детей и сердитое брюзжанье стариков, посылавших проклятия неверным. Йордан прислушался к разговорам и понял, что здешние турки тоже боятся русских и готовы бежать день и ночь, хоть месяц кряду, только бы не попасть в их руки. Красавица турчанка, нечаянно обнажившая лицо, заламывала руки и что-то шептала, поглядывая на дорогу, ведущую в Тырнова. Седобородый турок с лицом мудреца что-то шептал зло и исступленно. Молодая турчанка тащила за руки упирающихся, еще сонных детей и грозила, что их съедят эти шакалы русские, если они попадут им в руки. Мужчины смотрели на север с такой ненавистью, что, кажется, одним своим взглядом намеревались испепелить наступающие русские полки и дивизии.

«А если братушек постигнет неудача?! — невольно подумал Минчев и испугался собственной мысли. — Что же тогда будет с нами, с горемычными? Русские уйдут за Дунай, а мы? Потекут, зашумят по Болгарии реки крови. Если и до этого турки никого не щадили, то что же они сделают, когда ненавистью пропитались все, от подростка и женщины до этого мудрого старца, готового, наверное, сию же минуту резать уши и рубить головы всем гяурам!» Эту ужасную мысль Минчев попытался заглушить, вспомнив, сколько войск передвигалось к Дунаю и как эти войска были настроены: обязательно принести свободу народу-страдальцу. «Им надо помочь!» — твердо сказал себе Йордан, и тогда ему захотелось лично добраться до Шипки и вершины Святого Николая, до всех прочих высот и перевалов, чтобы про все разузнать и доставить нужные сведения русскому командованию, которое отныне он считал и своим начальством.

Ночью прошел небольшой дождик, принесший в горы свежесть и прохладу, но горячее июньское солнце, поднявшееся из-за гор, быстро высушило мелкие лужицы и сняло росу с травы. День обещал быть жарким и душным. Минчев расстегнул ситцевую безрукавку, пошитую на турецкий манер, снял с головы полинялую феску, поправил за поясом потускневший сопотский ятаган и пошел вперед, не убыстряя шаг, чтобы не навлечь подозрения турок. Но им до него мало интереса, они заняты своими, куда более насущными делами: спасали себя и свое имущество. Этот полунищий турок, не имеющий даже хромой клячи и идущий пешком, вызывал у них не жалость, а презрение. «Спасибо и на том! — довольно ухмылялся Минчев, — что признали меня за своего, так, бог даст, дойду и до Святого Николая!»

Где-то впереди послышался властный голос, а через несколько минут группа конных накатилась на бегущих мирных турок. Офицер требовал очистить дорогу, чтобы пропустить таборы; если не действовали уговоры (а они в такой обстановке помогали мало), в ход пускались плетки и грубые ругательства. Минчев решил, что будет лучше, если он перестанет мозолить глаза туркам и немного: передохнет, пока не пройдут спешащие войска. «А ведь я могу и тут извлечь пользу! — обрадовался Минчев. — Полковник Артамонов просил выяснить, какой процент ружей «пибоди» имеется в пехоте. Почему бы не посчитать их в этот час?»

Узкая тропинка вилась в гору, и он, припадая, изображая очень усталого и хромого человека, стал подниматься вверх. Все были заняты своими делами. Турчанки тащили в кусты детишек, усталые старики плюхались на траве рядом с тропой, турки помоложе и посильней брали под уздцы лошадей и ослов и нетерпеливо ждали, когда же появятся войска.

Они появились скоро. Солдаты плелись устало и медленно — видно, путь их был долгим, а шаг быстрым. Они уныло посматривали по сторонам и проходили молча. Минчеву не хотелось обращать внимания на их лица и разбираться в их настроениях. Он видел фески, а за спиной солдат — оружие. Теперь он опасался одного: как бы не сбиться со счета, как бы ему не помешали. Турки шли по три человека в ряд — большее число не помещалось на суженной дороге. Он считал их ряды и их «пибоди», с его языка едва не слетало: десять, двадцать пять, сорок, семьдесят, сто, двести сорок. Первое число — ряды пехоты, второе — ружья «пибоди». В таборе он насчитал шестьсот человек и четыреста два ружья «пибоди». Значит, две трети. Много: уж очень хороши эти ружья, стрелять они могут до тысячи восьмисот шагов. И мало: слава богу, ими вооружены не все — другие турки несли ружья «снайдер», уступающие винтовке «пибоди».

Второй и третий таборы были точно такими же: и числом людей, и своей вооруженностью.

Вслед за пехотой двигались конные батареи — взмыленные лошади тащили четырех- и шестифунтовые орудия. Ходили слухи, что турки закупили новые пушки. Вероятно, это было правдой, туркам помогают и Англия, и Австро-Венгрия, и Америка. Но эти были старыми; хотя и нарезные, но первых образцов — такие Йордан видел несколько лет назад, когда путешествовал с отцом и его товарами по Турции. Не видно и дальнобойных крупповских орудий. Или они сосредоточены в других местах? Ждут, когда появятся русские, чтобы смести их сокрушительным огнем?

Снаряды везли на вьюках и обывательских подводах. По знакам на ящиках нетрудно определить, чем же собираются встретить турки противника: были тут ящики с одностенными гранатами, шрапнель с дистанционной трубкой, картечь; обоз растянулся версты на три, и Минчев с сожалением заключил, что турки скупиться на снаряды не будут.

Едва прошел военный обоз, как цивильные турки снова запрудили узкую дорогу.

Минчев спустился по тропке и пошел следом, глотая поднятую пыль.

III

— Господин учитель!..

Словно не голос, а листва прошелестела за спиной Минчева — приглушенно и едва уловимо. Он оглянулся. Позади плелся высокий, сухопарый мальчонка с непричесанной, лохматой головой и усталым лицом; на нем было жалкое рваное рубище, из босых разбитых ног парня сочилась кровь. Он чем-то напоминал затравленного волчонка, попавшего в западню.

— Господин учитель, вы не узнали меня? — спросил он тем же тихим испуганным голосом и тотчас огляделся.

— Нет, — сказал Минчев.

— Я Наско из Перуштицы.

— Наско?! — изумился Минчев. — Но ты!.. — он не договорил и схватил парня за руку. — Нам нельзя быть тут вместе, свернем на тропу!.. Ах, Наско, Наско, славный ты мой ученик! — продолжал он, не выпуская руку мальчонки. — А я слышал, что ты уже и не жив. Слава богу!

— Я был убит, господин учитель. Меня убил отец…

— Потом, потом, Наско, потом про все расскажешь!

Они поднимались в гору, и Минчев искал место, где можно будет схорониться со своим бывшим учеником. Минут через пять они уже сидели на траве за густым кустарником. Йордан готов был расцеловать мальчонку, первого ученика школы в Перуштице. Ему было лет двенадцать, но выглядел он на все шестнадцать. Сколько же он пережил за минувший год! Наско худ до крайности, в прорехах распоротой, полинялой, давно не стиранной рубашонки можно легко пересчитать тонкие ребра, обтянутые синеватой кожей, лицо его точно составлено из одних костей — заострившегося горбатого носа и острых, торчащих скул. Йордан снял из-за спины мешок, быстро развязал его, достал два черствых ломтя ржаного хлеба, несколько луковиц, завернутую в тряпочку соль и протянул их Наско.

— Ешь, сынок, — сказал он ласково.

Не прошло и трех минут, как руки Наско были пустыми. Йордан подумал: много давать нельзя, мальчик слишком голоден. Не удержался, дал еще один ломоть:

— Ешь, сынок!

И этот кусок был проглочен в одно мгновенье.

— А теперь рассказывай, — попросил Минчев.

— А что же рассказывать? — Наско по-взрослому покачал головой. — Мы думали, что в церкви нас нетронут. А они?.. Столько убили! В церкви река крови была… Мы сидели и плакали. Турки крикнули в окно, что всем нам они поотрубают головы… Но сначала помучают. Неделю мучить будут. Тогда отцы стали резать детей… Мой папа тоже. — Наско показал на груди глубокий шрам от раны. — Ударил он меня ножом, а дальше я ничего и не помнил. Очнулся, смотрю, по церкви турки ходят: кто жив — того ятаганом… Притворился я мертвым… — Наско большими дозами хватал воздух, ему было трудно говорить, и он все время делал паузы. — А ночью переполз в кусты… Подобрали меня уже в лесу, накормили… сменили одежду… Потом лекарь пришел. «Отец, — говорит, — промахнулся, не попал тебе в сердце». А сестру Марийку и брата Колчо зарезал. И себя с мамой… Их потом в церкви нашли…

— Где же ты жил весь этот год? — спросил Минчев, поглаживая пыльные, похожие на проволоку волосы парня.

— А везде. Один раз в турецкую деревню заблудился, так меня турок целую неделю у себя дома прятал.

— Встречаются и такие турки! — кивнул Минчев. — А куда же ты сейчас идешь, Наско?

— А русским навстречу, они уже Дунай переплыли! — приободрился Наско.

— Переплыли, — подтвердил Йордан.

Он понял всю опрометчивость в поведении паренька: идти навстречу русской армии — это пока что идти навстречу и разъяренным туркам; в такое время любой из них может пристрелить или пырнуть его ножом.

— Я с вами пойду, господин учитель, — сказал Наско.

— Нет, Наско, со мной нельзя. Потом я скажу почему — так нужно, сынок, ты не обижайся!

— Пропаду я! — вырвалось у Наско; он опустил голову, плечи его задрожали.

— Вот что, парень! — твердо произнес Минчев. — Ты всегда был мужчиной, будь им и дальше. Оставайся здесь, никуда не ходи. Заберись повыше в горы и жди.

— А потом? — Наско с недоумением посмотрел на учителя.

— Увидишь русских — тогда и спускайся. Ты их узнаешь по одежде — она не такая, как у турок: на головах кепи, на плечах вот такие погоны. — Иордан пальцем начертил в воздухе погоны. — Язык похож на наш, на болгарский. Спустишься с гор и сразу же иди в Тырново. Недалеко от церкви святых Константина и Елены отыщешь домик деда Димитра Николова — постучись к нему. Это очень добрый человек, и он встретит тебя как родного.

— А что я скажу ему? — с надеждой спросил Наско.

— Передашь от меня привет, расскажешь про свою беду. Он все поймет.

— Хорошо, господин учитель, — покорно произнес мальчонка. — Только я очень хочу есть. Я первый раз за четыре дня поел. А как же дальше?

— Я тебе оставлю все, что у меня есть!

— А вы? — не поверил такому счастью Наско.

— Я куплю, у меня есть деньги, сынок. Но сразу все не ешь: с голодухи заболеть можешь. Растяни на несколько дней, до прихода русских.

— Спасибо, господин учитель, — дрогнувшим голосом проронил Наско.

Минчев передал парню мешок, обнял его, по-мужски крепко пожал ему руку.

— Да храни тебя бог, мой мальчик! — сказал он и стал спускаться по тропинке на пыльную и шумную дорогу. Обернулся, помахал Наско рукой. Тот стоял уже с мешком за спиной. Он улыбнулся и тоже помахал рукой — устало и рассеянно.

IV

Верстах в трех от Габрова, на берегу шумливой и петляющей Янтры, Йордан встретил новую группу всадников. Впереди, на статном вороном коне, гарцевал немолодой, с гордой и надменной осанкой офицер; и бравый вид, и отглаженная невыгоревшая одежда, и новенькая красная феска позволяли причислить его к тем, кто еще не успел побывать в жаркой перепалке у Галаца или Систова. На груди офицера красовалась семиконечная звезда — орден Меджидие — отличие избранных. Приподнявшись на стременах, офицер в упор посмотрел на Минчева.

— Кто такой? — спросил он бархатистым, очень красивым голосом, лишенным даже малейшей турецкой гортанности.

— Купец, бегу от гяуров из Систова, ага, — с достоинством ответил Минчев и приложил руки к груди.

Турок зло сверкнул глазами.

— Гяур бежит от гяура! Может, вы еще и турок, ха-ха-ха!

— Я не гяур, ага, и мой отец, по воле аллаха, был турок, а мать моя была невольницей, но любимой женой моего отца, — быстро проговорил заученную фразу Минчев.

Он сразу же понял, что офицер не тот человек, который может поверить любому его слову. Но он прекрасно знал турецкие нравы и обычаи; знал, что у турок существуют три вида брака: по первому они высватывают жен и считают их законными, по второму они берут как бы по найму, а по третьему покупают, то есть приобретают невольниц, их они могут иметь столько, сколько позволяет карман, и изгоняют в любое время; самое же парадоксальное состояло в том, что дети, рожденные невольницами, считались свободными и даже имели право на наследство отца. Вероятно, тут сказывалось убеждение турок, что их кровь — самая сильная и она в состоянии перебороть любую другую, что достаточно неверной зачать ребенка от правоверного мусульманина, как он уже сам по себе является на свет не каким-то поганым гяуром, а воистину чистокровным турком. Вот об этом и думал Минчев, когда в двух словах сообщал свою родословную.

— Я вас видел в Систове, Рушуке и Тырнове, что вы там делали? — спросил офицер все с той же надменной строгостью.

— Торговые дела, ага, по воле аллаха я изъездил всю Болгарию, мне приходилось бывать всюду, — ответил Минчев, снова по-турецки прикладывая к груди руки.

— Вы утверждаете, что являетесь купцом? — Офицер смотрел на Минчева своими глубокими темными глазами и не мигал; взгляд его казался каким-то пронизывающим и колким, способным добраться до заветных тайников чужой души.

— По воле аллаха я был купцом, ага, но все мое добро находилось в Систове и Тырнове. Систово в руках гяуров, теперь они идут на Тырново. Если они возьмут и Тырново, как взяли Систово, я полный банкрот, ага!

— Не возьмут! — громко, но без прежней гордой надменности ответил офицер.

— Хвала аллаху! — почти пропел Минчев, подняв глаза к небу.

Офицер играл стеком. Ему явно хотелось пустить его в работу и исхлестать этого наглого и носастого человека, стоявшего перед ним без робости. Но, может, и взаправду он купец, наделенный правами вести торговлю по всей территории Порты? Сейчас время таково, что можно разукрасить кровавыми рубцами всякого, внушающего недоверие, тем более что каждого болгарина можно безошибочно посчитать русским шпионом. А если этот человек — не русский шпион, а турецкий? Может, он нарочно блуждает по дорогам и работает на благословенную аллахом Порту? Исхлестать плеткой и отрубить голову никогда не поздно!..

— Вы видели русских в Систове? — спросил офицер, опуская стек.

— Аллах избавил меня от такого наказания, ага!

— Вы успели бежать раньше их?

— Да, ага. Когда я услышал стрельбу у Текир-дере, я погрузил на повозку самое дорогое и бежал из Систова.

— Где же ваша повозка? — нахмурился офицер, почувствовав, что сейчас он может изобличить лгуна.

— Повозка осталась там! — Минчев тяжело вздохнул и показал рукой на север. — У многих осталось там добро, брошено все состояние. Наши повозки столкнули род обрыв черкесы. А черкесы расчищали путь войскам. А войска торопились на выручку систовскому гарнизону… Виноватых-то и нет, ага. Все они поступили правильно: что наше жалкое добро, когда над всей нашей благодатной страной нависла страшная угроза. Мы готовы пожертвовать всем, лишь бы Болгария оставалась в блистательной Порте и сверкала так, как сверкает лучший бриллиант в шкатулке султана!

Минчев говорил слишком спокойно и красиво, и он сам испугался своего тона и этих слов. Он покорно склонил голову, словно подставлял ее под заслуженный удар ятагана. Поверил ли офицер ему или у него созрело свое решение, как поступить с этим носастым путником, но турок не отхлестал его стеком и не обругал последними словами.

— Мои люди отведут вас в мой штаб, — сказал он. — Я буду иметь возможность проверить, тот ли вы человек, за которого сейчас себя выдаете. Знайте, что голову неверного я отрубаю одним ударом! — и он тронул начищенную и дорогую саблю на боку.

— Она в вашей власти, ага! — смиренно ответил Минчев.

Офицер распорядился, чтобы один из всадников отправился с задержанным, а сам поехал в сторону Тырнова, все так же горделиво и чопорно восседая на своем статном вороном коне. Минчев, покорно шествуя впереди турецкого солдата-всадника, думал о том, что это задержание помешает ему осуществить задуманное. Но он был уверен, что выкрутится из трудного положения: в его жизни случалось и не такое. «Сбегу! — твердо решил Минчев. — Как хорошо, что я не взял с собой Наско!»

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

Ручеек скользил с высоты такой прозрачно-хрустальной струйкой, что походил не на воду, а на что-то застывшее; будто сделали это мастера-стеклодувы и приставили к крутой горе — на удивление прохожих. И лишь тонкое, мелодичное журчанье убеждало путников, что это не хрусталь, а водица, что она может быть и холодной, и очень вкусной, особенно в такую жару, когда камни готовы потрескаться от зноя, когда стремительными потоками идет раскаленный воздух и все вокруг напоминает жарко натопленную баню, когда даже привычные ко всему птички упрятались в тень и только аист или цапля высоко висят в небе и подозрительно оглядывают землю. На небе — ни облачка, оно бледно-синее, словно выгоревшее на этом нестерпимом солнце, готовом иссушить не только травы, но и бредущих по дорогам людей.

А бредут их тысячи и тысячи; от Дуная передвигаются русские, от Тырнова и Габрова плетутся турки. Иногда, как жалкие изгнанники, тащатся болгары, тянутся они не по своей воле, а по прихоти пока еще повелителей-турок. Иордан Минчев тоже бредет в толпе и не знает, как от нее оторваться, чтобы поспешить навстречу русским. В тот раз, когда его задержали, обещали проверить и, если слова его правильны, отпустить. Но проверить не успели: на взмыленной лошади прискакал гонец и что-то шепотом доложил красивому офицеру с орденом Меджидие — знаком избранных. Офицер побледнел и куда-то ускакал. А двор заполнили рассерженные башибузуки и начали хлестать плетками всех задержанных. Несколько раз плетка прошлась и по спине Минчева. Башибузуки приказали выходить на улицу; они же объяснили, куда теперь погонят; старший показал плеткой на юг и для острастки ударил тех, кто оказался рядом.

Теперь, когда они отошли от постоялого двора добрый десяток верст, башибузуки почувствовали себя увереннее: там они опасались русских, особенно казаков или драгун, налетавших туда, где их не ожидали; башибузуки не любили встречаться в открытом бою с войсками и предпочитали иметь дело с беззащитным населением. Зато сюда русские не налетят: горы громадами высятся справа и слева, перепрыгнуть их не суждено никому, разве что святым или фокусникам. А святые, сам аллах, на стороне правоверных, не станет же он переносить полчища гяуров в неприступные места Балкан!

Минчев с плохо скрываемой ненавистью поглядывал на скачущих башибузуков, на их разношерстную одежду и всепородных лошадей, на их оружие — от выкованных в сельской кузнице ятаганов до украшенных золотом и драгоценными камнями сабель: видно, где-то и когда-то не повезло их настоящим владельцам… Скверно попасть в руки башибузуков! Порядочное государство не позовет для своей защиты разбойников с большой дороги, способных только на злые дела. Да и какое государство, заботящееся о своем престиже, может призвать весь этот сброд и сказать: вы — хозяева там, где появитесь; Порта не будет выплачивать вам жалованье и не станет снабжать вас оружием; она не будет и питать вас и ваших коней; зато все, что вы можете взять у болгар, — ваше: хлеб, мясо, скот, фураж, драгоценности — абсолютно все. Женщины тоже ваши, и вы вольны поступить с ними так, как заблагорассудится: хотите иметь невольниц — имейте, желаете подвергнуть бесчестью — насилуйте. И ничего, ради аллаха, не стесняйтесь: вы у себя дома и делайте все, что вам желательно. Пока все. Но что бы все это можно было делать не пока, а вечно — защищайте блистательную Порту.

Идущая впереди Минчева женщина с ребенком споткнулась и упала; ушибленный ребенок заплакал громко и обиженно. Башибузук очутился рядом. Плетка со свистом опустилась на женщину и ее ребенка. Болгарка уже давно поняла, что просить о пощаде нет смысла: этим только возмущаешь башибузуков. Она тихо поднялась и прикрыла рот мальчику, который ничего не понимал, кроме своей боли, и кричал все громче и громче,

— Заткни ему глотку! — рассвирепел башибузук. — Иначе я его вон туда! — и показал плеткой на глубокое и холодное ущелье.

— Он хочет пить, — попыталась объяснить болгарка; на турецком языке она говорила невнятно: вряд ли ее понял башибузук. А если бы и понял?

— Ребенок умирает от жажды, — пояснил Минчев, стараясь придать своему голосу полнейшую безучастность: чтобы в нем не признали болгарина, пекущегося о своих сородичах.

— Ей же будет легче идти! — сказал башибузук и захохотал на все ущелье.

Ему было лет под сорок; это был тучный турок, которого с трудом таскала на своей спине маленькая лошаденка. Но он старался держаться молодцевато и все время выпячивал грудь, демонстрируя потускневшую медаль. Глаза у него так черны, что не поймешь, как он настроен: зло или по-доброму? Вряд ли он бывает добрым… А у себя дома? Минчеву всегда казалось, что башибузуки не могут быть добрыми даже с собственными женами и детьми — на то они и башибузуки! Знают ли жены, что делают их мужья, как поступают они с болгарскими женщинами и детьми? Наверняка знают. Поверили проповедям в мечетях, считают, что все гяуры не от аллаха, а если так — поступать с ними должно, как со скотом. И поступают: давно ли турки ради издевки ездили на райах верхом?

— Ах ты, погомет! — закричал башибузук и опустил плетку на тощие плечи Минчева. — Райа! Фошкия!

— Я не райа! — возмутился Минчев. — Я такой же правоверный, как и ты! И не сметь меня трогать!

Башибузук — не офицер с орденом Меджидие, его можно и обмануть, решил Йордан. Башибузук взъярился еще пуще:

— Ешек! — в бешенстве выдавил он. — Кюлхане! Как ты смеешь называть себя правоверным, грязный гяур! — И плетка с силой опустилась на плечи, спину и голову Минчева.

Но Йордан оставался спокоен. Он набрался выдержки, чтобы поманить пальцем свирепого башибузука. Тот приподнялся на стременах и хотел еще раз отхлестать дерзкого райа, но что-то удержало его, и он, свесившись с седла, наклонился к Минчеву.

— Я послан ага Муради, — тихо произнес Йордан. — Мне поручено узнать, что думают эти скоты и нет ли среди них русских соглядатаев, — и он кивнул в сторону бредущей толпы.

— Ага Муради скоро будет здесь! — злорадно произнес башибузук и посмотрел на дорогу, словно ожидая этого господина. Но Минчев знал, что никакой ага Муради вскоре не появится, как не появится и вообще: он назвал первую пришедшую на ум фамилию. И все же на башибузука это подействовало отрезвляюще: он уже не грозился плеткой и не хватался за свой сверкающий позолотой ятаган. Зато к другим он был таким же злым и беспощадным.

«Как хорошо, что я оставил Наско в лесу! — в какой раз подумал Минчев. — Так еще можно выкрутиться и спастись, а с парнем? Погибли бы вдвоем! А для него все сложилось самым лучшим образом: Наско, слышно, добрался до Тырнова и живет у дяди Димитра, как родной и близкий человек…» Он вспомнил, каким был этот мальчонка. Грамоту постиг раньше других, стихи заучивал едва ли не с первого чтения и знал их множество. А как он рисовал! Свою любимую Перуштицу, недалекий Бачковский монастырь, суровые, но прекрасные Родопы, друзей по школе. Когда восставшим угрожала беда и требовалась срочная помощь, Минчев послал Наско с запиской в Филиппополь, и парень сумел пробраться через многочисленные турецкие засады. В критическую минуту он взял ружье из рук убитого повстанца и вместе с другими сутки отбивался от наседавших турок. Сражался до конца, уйти не успел. В церкви пережил то, что можно пережить один раз за всю жизнь.

Плетка башибузука хлестала с прежним остервенелым свистом, и Йордану порой хотелось броситься на этого жестокого человека, чтобы вместе с ним скатиться в пропасть. Но победу одерживало благоразумие: а зачем? Надо их всех уронить в пропасть, а самому остаться в живых. И ему, и всем тем, кто бредет сейчас по дорогам Болгарии, — униженным, обездоленным и несчастным. Для этого надо любым путем оторваться от свирепого башибузука и его компании. А потом — навстречу своим освободителям.

Группа приближалась к памятному для Йордана камню: года три назад по просьбе заболевшего отца он доставлял товары из соседнего Казанлыка; темной ночью на него напали бандиты, вероятно, такие же башибузуки. Минчев оставил свою повозку с товарами и покатился в пропасть: авось сможет ухватиться за какой-либо кустик; есть хоть небольшая гарантия остаться в живых, а от бандитов живым не уйдешь. Он летел сажени две и опустился на узкую площадку. Бандиты его не преследовали: деньги и товары достались им, а гнаться за их владельцем, значит, рисковать и собственной жизнью. К чему? А будут ли рисковать эти башибузуки, если Йордан Минчев повторит свой опасный прыжок?

Когда толпа проходила мимо камня, Минчев, уже не раздумывая, подбежал к обрыву и заскользил вниз. К счастью, площадочка уцелела; рядом с ней, в крутом гранитном утесе, зияла небольшая овальная ниша. Камень, потревоженный Йорданом, с грохотом покатился в пропасть. Наверху послышались гортанные крики, потом грохнули ружейные выстрелы. Над головой Йордана просвистели пули. Но угомонилось все быстро. Правда, еще долго и исступленно кричал раздосадованный башибузук, но свою злость он уже срывал на других. «Покричи, полай, окаянный, теперь недолго осталось тебе злодействовать!» — успокоил себя Минчев.

II

Йордан сидел и прикидывал: надо спуститься на тропинку, наверху ему уже делать нечего — исхлестанного плеткой, побитого и исцарапанного, его задержит первый вооруженный турок. На казавшейся далекой и мрачной глубине булькал горный ручей, оттуда несло сыростью и прохладой. Вот бы наклониться к ручью и пить, пить, пить, пока не исчезнет жажда, мучившая больше суток: последний раз он прикладывался к воде, теплой и тухлой, во дворе, где томился со всеми задержанными. А как сползти до ручья?

Минчев посмотрел вниз еще пристальней. Уступ крутой, гранитный, саженей на пятнадцать. Кое-где росли кустики, невысокие и чахлые, чудом прижившиеся на этом сером граните. Йордан потрогал один такой кустик. Нажиму не поддался. Он ухватился за него посильнее. Куст стойко цеплялся за землю и не собирался от нее отрываться. Минчев, держась за куст обеими руками, пополз книзу, нащупал ногами другой такой же куст… Иного выхода не было… Он осторожно оторвался от первого и повис на втором. Бросил беглый взгляд в темную, холодную бездну. Расстояние пугало. Он не боялся расшибиться насмерть. Просто в такие дни ему не хотелось умирать: накануне долгожданного избавления родины от ига, так мало сделав для ее свободы.

Ноги нащупали очередной кустик, и снова он подполз вниз, царапая руки, колени, голый живот и грудь, радуясь каждому вершку, который виделся уже пройденным, и звону ручья, становившемуся все громче и ближе.

До этого звонкоголосого ручья оставалось несколько аршин, когда Минчев не сумел ухватиться за следующий кустик и, легко скользя, грохнулся на камни у самой воды. Сначала ему показалось, что он отшиб у себя все внутренности. Но встал легко, распрямил спину, осмотрел исцарапанный камнями живот и ссадины на груди и только тогда наклонился к воде. Резкая боль огнем полыхнула в груди, и ему почудилось, что он теряет сознание. Иордан снова выпрямился. Стало немного легче. И опять он пригнулся к воде и снова почувствовал полыхающую огнем боль. Он стал во весь рост. «Что бы это могло значить?» — обеспокоенно подумал он, рассматривая ссадины на груди. Но ссадины и царапины, хотя их и было много, не глубоки, вряд ли они могут причинить такое мучение. «А может, что-то с ребрами, может, я поломал их!» — ужаснулся Минчев и стал очень осторожно водить ладонью по ребрам. В одном месте боль была особенно чувствительной, и Йордан твердо решил, что он повредил одно или два ребра и что ему нужно как можно быстрее добраться до ближайшего села.

Он сделал попытку зачерпнуть воды своей пыльное красной феской, но и это ему не удалось. Минчев без надежно махнул рукой и, осмотрительно ступая по неровной тропинке, поплелся рядом с ручьем. Знал: поцарапанный, в кровоподтеках болгарин привлек бы внимание даже несмышленого турчонка. Значит, надо преодолевать боль в груди и думать только о том, что в ближайшем селе есть доктор, что он поможет, и тогда, вероятно, станет легче.

К небольшому селу, которое Минчев хорошо знал и где имел знакомого доктора, он приплелся под вечер. Ему часто приходилось прятаться в канавах или за чахлыми кустарниками: по дороге все еще пылили скрипучие арбы перепуганных турок, проносились башибузуки на взмыленных лошаденках, в сторону Тырнова и Габрова проходила регулярная конница. Когда на дорог: образовался просвет, Иордан заспешил к хижине доктора. Хозяин оказался дома. Он удивленными глазами посмотрел на посетителя и воскликнул:

— Ну и разукрасили же вас, господин Минчев!

— Постарались! — сквозь зубы процедил Иордан.

— Вы что же, по-прежнему с отцом по торговой части? — спросил лекарь, поглаживая огромные усы и потирая блестящую лысину.

— Торговля — не мое призвание, доктор, — сказал Йордан. — Год назад я был учителем в Перуштице.

— Батак, Перуштица, Панагюриште… — Доктор покачал головой. — Не дай бог это видеть!.. Ко мне за помощью?

— За помощью, господин доктор. Грудь я зашиб, нет ли перелома?

— Это мы сейчас посмотрим! — уже быстрее, словно обрадовавшись, проговорил лекарь.

Он нажал на ребра так сильно, что Йордан чуть было не вскрикнул от боли.

— Так и есть! — доктор нахмурился, почти соединив брови на переносице. — Перелом девятого ребра. Срастется недели через три, болеть будет месяца два или три. Нужен покой и покой.

— Покой мне не нужен, доктор! — отчаянно вскрикнул Минчев. — Я очень тороплюсь, доктор! Вы можете сделать так, чтобы я ушел от вас здоровым человеком и мог дойти туда, куда мне нужно?

— Чудес не делаю, я не бог! — рассердился лекарь.

— Я не так сказал, извините, доктор! — торопливо заговорил Йордан. — Помогите мне! Чтобы я идти мог! Хоть бы мне верст тридцать пройти! — вырвалось у него чуть ли не со стоном.

— Пройдете, если хватит сил и терпения, — смягчил тон лекарь.

— Мне очень надо, доктор. У меня такие важные дела! — умоляюще продолжал Минчев, опасаясь, как бы добросердечный лекарь не оставил его у себя и не уложил в постель.

Пока врач промывал ссадины и перебинтовывал грудь старым полотенцем, Минчев обдумывал, не спросить ли у него о проходах через Балканы. Не доводилось ли ему самому преодолевать их? Полковник Артамонов просил Йордана присмотреть опытного проводника в горы, но как начать разговор, чтобы не выдать себя первым же словом?

— Доктор, а Балканы в этих местах перейти можно? — осторожно начал он. — Ну, не один там человек, а много людей? И не пешком, а на конях, да еще с большим грузом?

— А почему бы и нет? — оживился доктор. — В двести пятидесятом году после рождества Христова семьдесят тысяч готтов прошли Шипкинским проходом, напали на римское войско у нашей Стара Загоры и изрядно его потрепали; римский император Деций так, кажется, и не собрал его потом.

— А позднее?

— И позднее переходили, — быстро ответил доктор. — Например, в 1190 году византийский император Исаак Ангел. Правда, его при переходе через Среднюю гору сильно побили наши предки — болгары. Многими годами позже, лет двести подряд, проход напоминал оживленную ярмарку: по нему везли товары в нашу Древнюю столицу Тырново.

— А еще позднее? — с нетерпением спросил Минчев, понявший, что доктор хорошо знает болгарскую историю и может привести не один десяток случаев, относящихся к древним и средним векам. А ему нужно знать о новом времени. И не по слухам, их ходило много в округе, от обыкновенных до фантастических; жаль, что сам Йордан не попытал счастья проникнуть на Балканы разными проходами, опасными и безопасными; привычными и объезженными он путешествовал, других остерегался — тогда не было надобности подвергать себя шальному риску.

— В 1810 году отряд князя Вяземского, преодолев горы, занял Габрово и Тырново, но, к нашей беде, ненадолго, — сказал доктор.

— А вам лично не доводилось перебираться на ту сторону Балкан? — с надеждой спросил Минчев.

— Мне лично не доводилось, но такие были, — ответил доктор.

— И вы их знаете? — вскочил с места Минчев.

Доктор положил ему на плечо руку и усадил в кресло.

— Если вы будете делать такие резкие движения, — сказал он, — ваше ребро никогда не срастется. — Внимательно посмотрел на своего пациента. Он, видно, стал догадываться, зачем это Минчеву понадобилось искать проходы для доставки больших грузов в такое неспокойное время, тон его стал деловым и сдержанным: — Запомните, это я слышал от болгар и от турок: лучшими проходами считаются Шипкинский и два Еленинских, через Твардицу и на Сливен; самыми трудными — на Яксыли и на Хаинкиой. Особенно труден последний. Турки, как вы знаете, верят в приметы. У них есть предание, что много столетий назад по Хаинкиойскому проходу двигалась огромная турецкая армия, что аллах по какой-то причине возгневался на правоверных и в этом походе загубил всех. Турки называют этот проход ущельем Хама и убеждены, что всякий, осмелившийся пройти этим ущельем, будет наказан аллахом и домой не возвратится.

— Но у нас другой бог, мы аллаху не подвластны! — усмехнулся Йордан, потирая худощавый, заросший жесткими волосами подбородок.

— Это верно, — согласился доктор, — но и болгары весьма нелестно отзываются об этом проходе. Лично я не слышал ни одного доброго слова про Хаинкиой.

— Выбирать проходы — не мое дело, — проговорил Минчев, не желавший делиться с доктором своими сокровенными планами. — Выберет кто-то другой. — Он уточнил. — И для меня. Чтобы легче перебраться на ту сторону.

— А вам-то зачем? — искренне удивился доктор. — Вы же не турок, чтобы спасаться от русских?

— Надо, доктор, надо, — промолвил Минчев, не подыскав другого ответа.

— Если надо, значит, надо, — сказал доктор, окончательно сообразивший, что за человек сидит сейчас перед ним. — Значит, вам нужен опытный и верный вожатый, который мог бы перейти Балканы и провести за собой тысячи? Пеших и конных? Так?

— Так, — ответил Минчев.

— На краю села, с правой стороны, живет такой человек: он на своей двухколесной арбе изъездил Балканы вдоль и поперек. Вот к нему и наведайтесь!

Доктор отказался от платы за оказанную помощь; он вывел Минчева на крылечко и показал, где живет болгарин-путешественник, знавший каждую тропу на Балканах. Йордан пришел к его дому и постучал в дверь. Встретил его сам хозяин: небритый, большеусый, сухопарый, с маленькими, настороженными глазками. Одет он по-домашнему в длинный и полинялый халат, на ногах рваные, запятнанные опанцы. С первой же минуты он показался Минчеву злым и нелюдимым. Сесть не предложил; посмотрел на него косо, буркнул себе под нос: «что угодно» и отвел глаза от незнакомца. Когда Минчев сообщил, что ему нужен человек, знающий все проходы через Балканы, он насторожился еще больше.

Минчев решил действовать в открытую. На это его подтолкнули старые литографии, висевшие в красном углу по соседству с иконами: эпизоды из Крымской войны и портреты русских генералов, отличившихся в тех жарких делах, — друг турок такое у себя не повесит!..

— Нужно срочно провести русскую армию! — решительно объявил он.

— А кто ты такой будешь, что за них хлопочешь? — низким голосом допрашивал крестьянин.

— Я ими послан, чтобы найти проводника в Балканы, — весомо и значительно изрек Минчев.

— Если ты ими послан и если я гожусь для такого дела, то я готов, — сказал хозяин дома.

— Проходы очень трудные? — деловито осведомился Йордан.

— Трудные. Но если надо — перейдем. Велишь закладывать арбу? Куда будем ехать: к Габрову или к Тырнову?

— Куда окажется легче.

Крестьянин покачал головой и отправился во двор, чтобы запрячь вола и этой же ночью двинуться навстречу наступающей русской армии.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

Йордан Минчев помогал русской армии изо всех сил. Не переоценивая свои заслуги, он полагал, что оказал помощь братушкам при форсировании Дуная, что найденный им проводник оказался очень сметлив и надежен и помог русским перейти Балканы в самом трудном месте. Шипкинские высоты оказались в руках русских. Тогда ему представлялось, что с этих вершин можно сделать бросок до самого Константинополя.

У Минчева было бодрое настроение, когда он прибыл в Эски-Загру. Да и как не быть бодрым: задание выполнил, новые и важные сведения доставил. Был уверен, что в Эски-Загре его держать не станут и пошлют туда, где сосредоточиваются турки, чтобы иметь за ними постоянный глаз соглядатая — в Енчи-Загре или Хасиое, Филиппополе или Базарджике. Но начались ожесточенные бои, и Минчев не мог встретиться с нужными людьми. Тогда он решил на время задержаться в Эски-Загре; в тот момент он был убежден, что противник не прорвется к городу, что его остановят на дальних рубежах. Ни он, ни тысячи других не предполагали, что на город обрушилось непоправимое бедствие, что Сулейман-паша привел сюда многотысячное войско, превосходящее русских и болгар в восемь-десять раз.

Армия должна была отступать…

С грустью наблюдал Минчев за тем, как болгарские ополченцы и русские солдаты оставляли обреченный город, как кидались им навстречу убитые горем женщины и просили забрать их детей, которые могли стать жертвой башибузуков, как вооружались пиками, ятаганами и ружьями мужчины, готовые сражаться за каждый дом и за каждый камень, как сновали между взрослыми подростки, умоляя не прогонять их от себя и разрешить повоевать с турками.

Минчев сознавал, что чем меньше людей увидит его сейчас в городе, тем лучше это будет для него в будущем. Но жар сердца победил холодный рассудок: спрятав красную феску в карман и глубоко надвинув на лицо помятую, потерявшую форму шляпу, изрядно испачкав лицо золой и глиной, всем своим видом изображая неряшливого и бестолкового человека, Йордан пристроился к одной из групп и стал поджидать противника. Были здесь не только жители города, а и ополченцы, и русские солдаты-пехотинцы, и даже спешившиеся драгуны, которые не успели покинуть Эски-Загру. Когда показались первые турки, их встретил такой меткий и сильный огонь, что они не выдержали и отступили на другую улицу. Они предприняли несколько попыток атаковать, но всякий раз отступали, черня улицу новыми трупами своих солдат.

Частые и громкие выстрелы послышались справа и слева. Стало очевидно, что эта узкая и короткая улица превратилась в ловушку. Кто-то призвал бежать к церкви, чтобы укрыться за ее толстыми стенами. Минчев, сорвав с головы помятую шляпу, пополз к одинокому каменному дому, в котором раньше жил турок или помак: на воротах жилища начертан характерный знак-символ — предупреждение для своих.

В доме было безлюдно: его обитатели куда-то сбежали. На полу валялась разбитая посуда и порванная одежда — это могли сделать только хозяева, не желавшие оставлять свое добро болгарам. «Выдам-ка я себя за помака, скажу, что приехал из Систова по торговым делам и не успел удрать из Эски-Загры; вот и вынужден был таиться от разъяренных болгар!»

По скрипучим ступенькам он поднялся на чердак и прилег у мешков, в которых хранился старый табак. Отсюда все хорошо видно: и церквушка, укрывшая последних защитников города, и ближайшие улицы, и небольшая полянка, отгороженная от улицы невысоким каменным забором. Постепенно весь город превращался в огромный и страшный факел; пройдет день-другой, и от него останутся обожженные кирпичи, трубы, зола да головешки. Из-за угла показались башибузуки, они осмотрелись и бросились в ближайшие дома. В этот дом пока никто не заглядывал: надпись делала свое дело. Настали сумерки, но пожары освещали город так, что плотная тьма отступила, не в силах соперничать с сотнями ярких пылающих костров.

Утром турки пошли на штурм церкви. Из окон ее повалил густой сизоватый дым. Минчев слышал душераздирающие крики женщин и испуганный плач детей, стоны добиваемых стариков и полные отчаяния мольбы старух. Йордану захотелось заткнуть уши и ничего не слышать, но он не посмел это сделать, считая такое едва ли не предательством: нет, слышать надо все, чтобы потом рассказать другим.

Когда отчаянный девичий вопль потряс всю округу, Минчев выглянул на улицу. Башибузуки гнали группу молоденьких девушек. Платья на них были порваны, обнаженные, исхлестанные плетками тела сочились кровью. Девушки умоляюще смотрели по сторонам и будто надеялись, что кто-то добрый и сильный придет к ним на помощь.

Минчев не сдержался и бросился к лестнице, прихватив с собой два увесистых кирпича. «Убью! — хрипел он. — Двух, но убью!» Одумался он на последней ступеньке: «А если убьют они, а не я? Они же меня заметят! Да и какой толк от того, что я изувечу одного или двух насильников: девочкам-то я все равно не помогу!» Он постоял на лестнице и стал медленно подниматься на чердак. На улицу он уже больше не смотрел: не хватало сил. Минчев замыслил этой же ночью уйти из истерзанного города. «В сторону Казанлыка не пойду, — заключил он, — еще подумают, что я догоняю русских. Я пойду на Филиппополь, скажу, что там у меня своя торговля, что в Систове и в Тырнове мои лавки разграблены русскими и болгарами и теперь все мои надежды на нетронутый Филиппополь».

Поздно вечером неподалеку от него гулко и пронзительно заскрипела лестница. Йордан решил, что ему лучше не прятаться, а пойти навстречу туркам и сообщить придуманную им легенду. Но на чердак никто не поднимался, и это его успокоило.

II

Все же он не решился испытывать дальше свою судьбу. Подняться на чердак турки могли в любой момент. Предупредительный знак на воротах не означал для них запрет, скорее он мог даже стать приглашением для своих: мол, вас, единоверных, всегда готовы встретить в этом доме. Станут искать хозяев и не найдут… Докажешь ли потом, что ты помак-мусульманин? А если примут за гяура-болгарина?..

Йордан осторожно спускался по ступенькам. Еще сверху он заметил приоткрытую дверь в комнату и затаившегося там турецкого солдата. Что он делает? Или за кем-то наблюдает? Минчев услышал храп с присвистом и ехидно улыбнулся: турок спал мертвецким сном. Йордан сжал кулаки: сейчас он ухлопает этого негодяя. На цыпочках он прошел до небольшого окошка и выглянул на улицу. Там, как и прежде, крутились башибузуки и черкесы, их было полным-полно. Он вернулся к прежней мысли: турка надо убить. А потом надеть его форму и влиться в общий поток суетящихся разбойников.

Турок откинулся к стенке и продолжал храпеть. Минчев взялся за ятаган, но тут же передумал: не лучше ли иметь одежду без дыр и кровавых пятен? Бесшумной походкой он приблизился к спящему. Горло сжал с такой силой, что будь турок богатырем, он не успел бы оказать серьезного сопротивления. Но этот турок богатырем не был; совладал с ним Минчев в один миг. Не раздумывая, Йордан схватил его под мышки и потащил в чулан. Минут через десять он уже был в турецкой амуниции, еще хранившей тепло своего хозяина. Минчев вдруг вспомнил, что в комнате, рядом с турком, находилась большая кожаная сумка. «Она мне пригодится, — подумал Минчев, — я уложу туда свою одежду. Где-то мне все равно нужно будет переодеться!» Сумка оказалась почтовой, там Йордан обнаружил сотни две писем. Сначала выбросил, потом положил их обратно: зачем раньше времени настораживать турок? Раздетый человек уже ничем не напоминает солдата регулярной турецкой армии. А пока доберутся до истины, Минчев будет далеко.

В сумку он засунул и свои вещи, прикрыв их письмами. Неторопливо вышел на улицу, огляделся. Было нестерпимо жарко и душно, от въедливого дыма заслезились глаза. Поднявшийся ветер гнал еще не остывший пепел и сорванные пожаром темные, обгоревшие листья. Несся и пух с выпотрошенных перин и подушек, в воздухе кружили клочки порванных газет и всяких бумаг. Откуда-то выскочил перепуганный, подпаленный в огне петух; шипя подобно разъяренной кошке, он скрылся за углом дома.

У столба Йордан увидел привязанную лошадь. Вероятно, почтальона. Усмехнулся: везет же тебе сегодня, Минчев! Привязал к седлу сумку, вскочил в седло сам, слегка ударил по бокам лошади,

Конь словно почувствовал, кого придется нести на спине: бока его вздрагивали, голову он опустил низко, будто испытывая неловкость за свое положение. Минчев догнал длинные обозы, тянувшиеся в сторону Казанлыка. Пехота, конница, артиллерия. Куда все это направляется? Только до Казанлыка или дальше? Если дальше — каков будет конечный пункт, намеченный турками для этого наступления?

Он не подгонял коня, и тот медленно плелся вслед за пехотой. Турки брели молча и не обращали внимания. Долговязый офицер хотел что-то спросить, но заметил туго набитую сумку войскового почтаря и махнул рукой. Минчев смотрел на всех устало и безразлично, как бы ища сочувствия к его нелегким, утомительным занятиям.

Вскоре показались кусты, и Йордан дернул за уздцы. Лошадь охотно послушалась. Тропа виляла меж кустарников и уводила все дальше и дальше от дороги. Это вполне устраивало соглядатая: ему не хотелось быть на виду у турок. А если кто-то из турецких начальников догадается спросить, из какого он полка или дивизии? Что он ответит?

Верст десять отъехал Минчев от большой дороги, Тропа стала круто подниматься на бугристую гору. Йордан слез с лошади и привязал ее к небольшому деревцу. Взвалив суму на плечи, он пошел в гору уже пешим порядком, прислушиваясь и приглядываясь ко всему тому, что его сейчас окружало. Вблизи было тихо. Ароматно пахло недавно скошенной травой. У Казанлыка глухо били орудия. Верстах в трех от горы жалко и испуганно кричали женщины — там приютилась небольшая болгарская деревня.

Он прилег на сумку, но сон не приходил в голову. Покоя не давала Эски-Загра, умирающая в огне и муках. Ему захотелось узнать, о чем же пишут родным палачи-истязатели, но было так темно, что даже адреса на конвертах не поддавались прочтению. «Обожду до утра, — решил он, — времени у меня достаточно».

Едва забрезжил рассвет, как Минчев взялся за письма. Все они были из действующей армии и написаны совсем недавно. Многие походили на победные реляции — хвастливые, напыщенные и никчемные. Вера в непобедимость Сулейман-паши была всеобщей. Всеобщим было и убеждение, что русским перед Сулейман-пашой не устоять, он их разгромит одним ударом.

Одно письмо все же заинтересовало Минчева. Турок, судя по почерку и грамотному изложению, — офицер, писал брату в Черногорию, что они совершили блестящий бросок и теперь преследуют русских по пятам. Сегодня взята Эски-Загра, завтра падет Казанлык, потом вершина Шипка, а дальше дорога пойдет вниз — на Габрово, Тырново, к Дунаю. «Жаль, что придется остановиться перед Дунаем: с таким войском и с таким настроением можно гнать русских и за Дунай!» — этими словами заканчивалось письмо.

«А знают ли братушки, кто наступает на этом участке? — встревожился Минчев. — Догадываются ли они, что Стара Загора и Казанлык вовсе не главная цель Сулейман-паши, что собирается он наголову разбить русских и снова утвердиться на правом берегу Дуная?» Он отобрал все письма, где говорилось о цели этого наступления (слава богу, болтуны еще не перевелись!), и отложил их в сторону. Остальные порвал на мелкие клочки и сунул в сумку. Увидел свою одежду, спохватился: «Мне надо срочно переодеться! Сейчас рискованно выдавать себя за почтальона. Если турки не опознали убитого, они могут искать дезертира, бежавшего из армии вместе с почтовой сумкой!»

Он быстро переоделся. Амуницию турка и почтовую сумку с порванными письмами упрятал в густых зарослях кустарника. «Теперь к братушкам, им наверняка будут интересны эти письма!»

Он спустился вниз и отвязал лошадь: пусть идет, куда глаза глядят! Отыскал другую тропу и взял вправо. Тропа, изрядно попетляв между камнями, вздымалась на крутую гору, заросшую буком и кустарником.

Поднимался он долго, пока не почувствовал усталость. По лицу обильно струился пот, рубашка стала такой мокрой, что ее можно выжимать. Тропа привела к обрывистому спуску, уткнувшемуся в широкую, заросшую травой дорогу. Он присел за густой зеленый куст и стал наблюдать. На дороге — ни души. Иордан собрался перебежать ее, но из-за поворота неожиданно вынырнула печальная колонна болгар, подгоняемых разъяренными башибузуками. Плетки свистели в воздухе непрерывно и с силой опускались на головы, плечи и спины невольников. В этот яростный свист вплеталась гортанная турецкая ругань, злая и жестокая.

Башибузукам никто не отвечал. Минчев припомнил себя точно в таком же строю. Подумал: а что ответишь? Разве самое доброе слово способно умилостивить беспощадных башибузуков?

И тогда ему захотелось как можно скорее пробраться к русским. «Они сумеют встретить турок на Шипке и в других местах! — яростно прошептал он. — Надо только вовремя их предупредить!»

 

ОТ АВТОРА

Соглядатай — тайный разведчик в стане противника. Сколько их, болгар-соглядатаев, пошли добровольцами в тыл врага, служили не за страх, а за совесть, самоотверженно помогая русской армии в трудные дни русско-турецкой войны 1877–1878 годов!

Таков и Йордан Минчев. Он и его друзья много сделали для русской армии, и помощь их была бесценной. Их риск, смелость и благородство помогали русской армии успешно переправиться через Дунай и отразить атаки турок на Шипке, уточнить систему обороны врага в Плевне и выяснить то роковое число, когда Осман-паша попытается прорвать блокаду Плевны и соединиться с остальной турецкой армией. Этого не случилось, и Осман-паша стал пленником вместе со своей прославленной армией.

Хороший разведчик — глаза и уши армии. Подтвердила все это и русско-турецкая война 1877–1878 годов, которую болгары называют Освободительной: русские братушки принесли им долгожданную свободу и избавили от пятивековой неволи.