Однажды в отпуск приехал брат, салага-первокурсник. Буквально на три дня выпустили — за «успехи» в учебе. Его, собственно, уже, никто и не ждал — думали «хвосты» сдает.

Отпущенное время брат использовал с небывалым рационализмом, похожим на размах. Посетил всех родственников. У деда вышиб слезу. И поток воспоминаний.

— Идем мы по Румынии, да… Командир впереди… Вот так двор, там колодец, да… Жарко, боже ж ты мой!.. Все, спрашивают воды. Воды, говорят… Нэштэ русишэ, отвечают, — не понимаем по-русски. Я тогда говорю… и т. д.

Вплоть до объяснения, откуда ему, Ефиму Божичу, известен румынский.

Думаю, дед не вспоминал об этом примерно со времен двадцатого съезда. Но форма, как говорится, располагает. Тем более брат привез с собой сапоги. Запах от них выветривался потом недели две. Я хамил:

— Хорошо еще, что ты не, кавалерист.

Мама смотрела на меня осуждающе. Отец улыбался в ожидании Сашкиных рассказов.

Из этих рассказов я запомнил в основном фамилии — Кузин, Горелов, Сушкевич, Скорохватов…Самое, удивительное, что через полтора года фамилии вдруг стали людьми. Такое не часто встречается.

Брат, не стесняясь, вводил в семейный обиход военную образность. Например, старший лейтенант Расходов в его эпосе командовал кому-то:

— Снимите, женский половой орган и наденьте пилотку!

Что означало: поправить головной убор. Мама всплескивала руками:

— Так и сказал: орган?

— Нет, — отвечал Сашка, — назвал, его… настоящее имя.

— Какой кошмар! — вздыхала мама. — Вы там ругаетесь как сапожники.

Позже, я понял: она преуменьшала. Впрочем, если сапожников поместить в казарму.

Культурная программа первокурсника — артиллериста, похоже, ограничивалась коллективным посещением кино и пением в хоре. Последнему никто не удивлялся — в семье жила легенда о музыкальных способностях брата. Тем более он проучился три года по классу фортепиано.

— Что же вы поете? — спросил хориста отец.

— Ясно что… «Несокрушимая и легендарная»…

Мама стирала и ушивала его робу. Сам он возился со вставками в погоны. Нужно было выбирать: толстый плексиглас или тонкая пружинка от фуражки. Обременительное дело пижонство, какое-то каждодневное. Наподобие, бритья.

Брат всегда был пижоном. Стимулом к тому служили женщины. Уж, капитаном, за бутылкой коньяка, он признавался, стуча по рюмке:

— Без этого — могу. Но бабы — ты меня извини!

С извинениями — это было не ко мне

Короче, два вечера из трех брат уходил в «самоволку».

К бывшей однокласснице, Лене Шаповаловой. Стрелками на его

штанах можно было резать хлеб.

— Бабы должны ссать, — говорил он мне громким шепотом, имея в

виду степень отглаженности.

— Саша! — одергивала мама.

— Это фольклор, — пояснял брат.

Со свиданий он возвращался довольно угрюмый. Без

яледов помады и женских следов умиления на щеках. Брюки были измяты только под коленями.

— Тебе, — советовал я, — нужно свои диалоги с Леной начинать

словами: я старый солдат, мадам, я не знаю слов любви…Верный успех!

— Артиллерия — бог войны! — несколько загадочно отвечал он. Это походило на отзыв.

Военная форма Лену не проняла. О походах на Румынию она не рассказывала. Возможно, она вообще, была несентиментальной. Сашка переключился на меня. После первых фраз я почувствовал себя на призывной комиссии.

— Тебя сразу поставят комодом, — уверял он. — Или даже замком. Разговор велся на сплошном подтексте. Можно было подумать, что речь шла о мебельном производстве.

— А кем лучше? — спрашивал я.

— Комод — командир отделения. Замок — заместитель командира взвода. Замок старше. По должности, У тебя рост сколько?

— 175. А там что, по росту отбирают?

— Сажень, а? — двусмысленно подмигивал Сашка, хлопая меня по худой

спине. Сам он был сантиметров на восемь короче. Вернее — меньше.

Венера Мелосская, по его словам, Имела такие же антропометрические данные. Странно, что его это успокаивало.

Я тогда бегал спринт и выписывал журнал «Легкая атлетика». Результаты приближались ко второму разряду. Ноги напоминали бутылки из-под шампанского. Это была самая достойная часть моего тела — ногами я гордился. Даже конечности Валерия Борзова — не вызывали у меня чувства зависти.

Я собирался в институт физкультуры. Родители начали готовиться к худшему, то есть к моему поступлению. Отец деликатно подкладывал книги на тему профориентации. Как правило, они шли в контексте, с бестселлерами типа «Мальчик становятся мужчиной» или «Половое, воспитание ребенка и метод шиацу». Видимо, между сексуальностью и профессией все-таки существует какая-то метафизическая связь. Например, моряки, я замечал, в половом отношении более активны, чем библиотекари. То ли море развращает, то ли книги облагораживают…

В общем, моя спортивная ориентация считалась семейным недоразумением. На отцовское:

— Маша, он уже взрослый, успокойся.

Мама отвечала:

— Витя, здоровье — не вечное.

Истины всегда звучат достаточно тривиально. Порой кажется, что они взяты из грузинских тостов.

Сашка уехал со словами:

— Тут надо подумать!

Фотография, сделанная не перроне, убеждает, что сказанное он относил и к себе. Шинель у ворота расстегнута, шапка на затылке. Взгляд упрямого мальчишки со складкой у переносицы. Ехать, ему не хотелось. На фото грустнее него — только пейзаж с серой дымкой. 3а которой — терриконы шахт и трубы содового завода. Уныло место, колыбель Донбасса… 3десь, в Лисьей балке, давшей потом название города, Григорий Капустин нашел уголь. Эта неожиданность случилась в начале восемнадцатого века. Тогда еще подозреваю, Донец был чистейшей рекой. Теперь это сточная канава. Странно, что такое место можно любить, посвящая ему тоскливые неуклюжие строки.

После отпуска брат даже писал стихи, что-то там про «огни Волчяровки в дымке осенней». Письма заканчивались надеждой на скорый приезд и наши совместные пробежки через лес до Боровского. Это было неосуществимой попыткой вернуться в прошлое.

В марте, кажется, я носил букет гвоздик Лене Шаповаловой. Она стояла в халатике, прислонившись к дверному косяку. Очаровательная припухлость у кончиков губ, настойка женской улыбки…

— Это от Саши, — сказал я. — У вас день рождения…

— Спасибо.

— Будьте счастливы, — буркнул я, превышая полномочия. Захотелось почему-то добавить: у вас — товар, у нас — купец…

К чему бы это, думаю?

В мае, когда мне удалось показать на сотке неожиданно

хороший результат, я сказал родителям, то бегуна из меня, скорее всего не выйдет. Загнул какую-то ересь про физические данные, почти забросил тренировки… Сидел и листал митяевскую книгу — кажется, «Тоя профессия — офицер» или что-то вроде того. Книга была с картинками. Фемистокл казался братом Крупской. Суворов напоминал деда Ефима. Из эмблем не вкладыше самой лаконичной была артиллерийская. Я вспомнил, как брат говорил, пришивая петлицы:

— Это означает: палец о палец никто не ударит…

Я прочел «Офицерскую юность» и «Алые погоны». От книг а рrrоri веяло нежнейшей ложью. Их мог написать Альхен из «Двенадцати стульев». Хотя авторы вообще-то были разные. Фамилию одного я даже запомнил — Изюмский. Летом от мня уже можно было услышать:

— 0фицер — профессия героическая.

В начале августе приехал брат. Полевые лагеря придали его лицу испанскую воспаленность.0н был спокоен и уверен. Впереди маячил месяц отпуска.

Я с задумчивостью патриота перед казнью объяснял:

— … И потом, в мире так, неспокойно…международная напряженность Американский гегемонизм… Пол Потт, сука…

Мы стояли в винограднике. Солнце всходило минометной траекторией. Брат уплетал сорт «Мадлен».

— Да все правильно, — одобрил он, выплюнув косточки. — Время, бля, суровое. А тут выходишь после училища: 120 — за звание и 130 — за должнсть.0тдай и не греши! У нас там на заборе, между прочим, какая-то баба написала: сдохну, но выйду замуж за офицера. Так что решай.

Две с половиной сотни плюс баба не заборе — все говорило в пользу училища.

Через год я уехал в Пензу, где жители назывались почти похабно пензяками. Почему не пензенцами — не ясно. Топонимика вообще вещь загадочная. Выше логики.

Ладно… Я уехал в Пензу. Поступил. Родители вздохнули спокойно, как потом оказалось, они рано расслабились…

Полгода я привыкал, как говорится, к суровым армейским будням. На лекциях, например, умудрялся спать с открытыми глазами. На успеваемости это не отражалось. Преподаватели казались гипнотизерами.

Домой я писал письма длинною в товарный состав. Свои робкие догадки о сущности бытия подкреплял цитатами из Фрэнсиса Бэкона. До сих пор не вспомню, откуда я их понабирал. Мама с отцом отвечали поочереди. Маму интересовало питание и самочувствие. Отец писал в неком общефилософском плане, его размышления были короче маминых вопросов и выглядели стройно, как уголовный кодекс.

Первый наряд по столовой запомнился сломанной картофелечисткой. Почти всю картошку строгали вручную. Иванов, похожий не утрированного попугая, рубил ее кубиками. Для скорости. Вовка Горячев поправлял дымчатые очки и возмущался действиями Иванова. Вовка был медалист, из хорошей семьи. Без очков он походил, извините, на Гитлера. Без очков все на него походят. Я даже в себе не уверен… Иванов дразнил Вовку двустишьем:

А сейчас курсант Горячев

Нам чечетку захуячит!

При этом Иванов закатывал глаза и принимался хлопать в ладоши, приговаривая:

- Попросим, товарищи?

Странно, но Иванова даже любили. В раздолбаях всегда бездна обаяния. Чего не скажешь о праведниках.

Утром в амбразуру мойки летели тарелки. Старшекурсники почему-то считали, что посуда плохо помыта.

— Наряд? — кричали они. Выразительность их глаз, очевидно, апеллировала к эпохе немого кино. Наряд сдавали долго. Я слинял рано. Брат забрал. Подошел к второкурснику и спросил:

— Ты у него принимаешь? Ну все — он сдал.

И мы пошли в «чипок» — пить молоко с пирожным «картошка». После столовой хотелось перекусить.

Че там говорить — в здравом смысле не откажешь.

Новый год в казарме… Сессия… Зимний отпуск… Фотография у подъезда. Я в тулупе, веки сомкнуты — моргнул. По бокам Гэс и Генка Мазур — одноклассники… Марина на лавочке в детском саду. Попытка обнять… Я у Тейкиной. Она сидит в кресле, я перед ней на корточках, хочу погладить ее щеку. Она, смеясь отталкивает меня. Я перекатываюсь на спину… Ночью бессонница и мысли о любви. Какие-то тропические картины перед глазами. Я спасаю ее от бандитов. Сам ранен. Она рыдает у мой постели: это я, я во всем виновата!..Глупее меня влюбленного только я больной. Тогда я способен довести мои мысленные страдания до похорон. Причем в гробу выгляжу приличней, чем в жизни. Даже нос — по Евклиду, а не по Лобачевскому… На похоронах в меня, естественно, кто-то влюбляется. Но поздно. От безысходности приходятся стричься в монашки.

В общем, тема требует развития…

После отпуска стою как-то во внутреннем наряде с Лехой Акутиным. У него детская полнота лица. Едва наметившиеся круги под глазами. Сами глаза умные и грустные. Как он сюда попал, думаю, — в эту бурсу?..

Леха выходит на лестничную площадку. Облокатясь о перила. Смотрит вниз. В казарме пусто. Уют и отдохновение по-армейски…

Я подхожу к Акутину.

— Эх, — говорит он, — ностальгия.

— Чего?

— Ностальгия, бля, — тоске по родине…

И я вдруг понимаю, что и у меня — то же самое. Смежишь веки и — миф о вечном возвращении…Отец. Мать. Теплый дом, семейный очаг. Библейская, в общем, тема. Нечто даже эпическое, если б не девочки. А то двойное зло: отвергли, а теперь снятся. Иногда очень неприлично, типа — Вирсавия за туалетом. Кому это нужно, думаю?

К концу апреля в моей жизни появилась Надя. Собственно я не сразу это заметил. Тут у меня некоторые провалы. Помню я уже с пакетом, возле западного КПП. В пакете пирожки. Кажется с творогом. И бутылка компота. Да, думаю, чтобы рыба клевала, надо её прикармливать…

— Ты, — говорю, — зачем дневальному сказала, что сестра? У меня сестры ближе Харькова не сыщешь. И та двоюродная. Да еще живет на улице Тимуровцев

- Неудобно как-то, — отвечает, — Что я скажу знакомая?

Действительно перебор получится. Я — то ее, считай не знаю. Как познакомились — помню смутно. Какой-то вечер, полутьма, танцы… Чьи-то волосы щекочут нос.

Невозможный сладковатый запах французских духов. Упругий мячик девичьей груди у тебя под ложечкой. Наверное грудь была все-таки Надина. Обнять ее, думаю, что ли? Лицо хорошее…

— Пошли, — говорю, — отойдем отсюда.

— А тебя ругать не будут?

— Кому я нужен…

На этой фразе она деликатно покраснела. Отошли, присели на бревно. Училище вообще хорошо расположено. Выскочишь — кругом дубы. Савин говорит: это чтоб перепада давлений не было. С одной стороны забора дубы, с другой… Армейская гармония. По утрам здесь хорошо пробежаться. Вечером удобно возвращаться из самохода. Многофункциональные такие дубы. Опять же с девушкой встретишься…

Сидим укрытые от чужих глаз редкой листвой и кустами. Я ем пирожки, прихлебывая компотом. Мысли какие-то странные: где-то я ее видел…

Черт бы побрал мою память не лица! Был случай: с одним мужиком раз двадцать здоровался, прежде чем познакомился. Оказалось, путал его с другим. Однажды увидел их рядом в очереди за молоком — непохожи! Как мог спутать — неясно. После третьего пирожка я глубоко и сыто вздохнул.

— Не понравились? — робко спросила Надя.

— Я, в принципе, не много ем, — соврал я.

Она пожала плечами и улыбнулась:

— Я старалась.

И тут я вспомнил. Вернее — понял: она похожа на актрису Ольгу Остроумову. Только фигурка у нее была скромнее. Худенькие руки, распятье ключиц… Трогательная незащищенность. На фоне таких девушек острее всего желание погусарить. Афоризм «в женщине мы ценим слабость» мною вообще понимался буквально: вот лежит она и помирает… Когда в школе, мне начала намекать на чувства толстушка Рита, я оскорбился. Это было слишком? И потом, чем с ней может кончиться размолвка?..

Я положил руку Наде на плечо. Это был поступок. Не исключено, что возбуждающе подействовали пирожки. Мало ли что там в начинке — обычно после еды меня клонит в сон.

Надя повернула голову и счастливо улыбнулась. Я подумал: это не мне. И закрыл глаза. В решающие минуты я, как правило, ничего не решаю. То, что мы поцеловались, зависело от меня так же мало, как собственное зачатие! В трусости везде присутствует нечто фатальное. Как и в любви, кстати.

Вообще целоваться после пирожков, естественнее, чем уплетать пирожки перед поцелуями. Как-то сытнее.

Я открыл глаза. Рука Нади гладила мои шею и затылок. Я подосадовал на свой не очень свежий подворотничок. Кто ж знал, что до такого дойдет?.. Я даже подумал, что портянки и нижнее белье тоже хорошо бы сменить. Это была смелая мысль — смелее, чем ее неопытный автор.

Надя что-то шептала. Прислушался — мое имя.

— Юр-ка, — сказала она раздельно, — а ты не похож на свое имя.

— Это оно на меня не похоже.

— Тебе бы пошло «Владимир».

У меня так дядьку зовут. А деда — Ефим. Может, — говорю, — мне б «Ефим» пошло?

Она улыбнулась одними губами и покачала головой.

В каждом ее жесте я неожиданно начал угадывать нечто сексуальное. Бром, который нам кидали в котел, не помогал!.. Могу себе представить, как бы я рассвирепел, если бы он помог.

Я закинул ногу на ногу и попросил пирожок. Думаю, поем, отвлекусь…Поел — не отвлекся.

Надя смотрела на меня так, будто между нами уже все состоялось.

— Ладно, — говорю, — мне пора.

Мы встали.

— Нет, это ты здорово придумала — Наденька, Володенька… Когда г’еволюцию делать будем?

Она засмеялась. Я прижалась ее губы к своим. Грудь ее, между прочим, умещалась в моей ладони. После родов, наверное, уже не уместиться, подумал я. Странные мысли приходят в голову.

Один пирожок, кстати, я донес до казармы. Скормил его Ваське Федулаеву.

— Юрка, женись! — сказал Васька с энтузиазмом. Последний, крупный, глоток выдавил из него слезу.

— Только не из-за харчей, — ответил я.

Юношеский максимализм все-таки давал себя знать.

Связи с женщинами всегда складываются несколько сейсмически. Лично меня это удручает — неясно даже какой темп выбрать.

— Ты главное на шаг не переходи, — учил меня Игорь Сушков, — вбежал, трахнулся и сразу выбегай.

Практичная голова Сушкова напоминала топор. Анфас не просматривался — все ушло в профиль. Я даже удивлялся: как это у него на лице умещаются два глаза! Самое главное — для чего? Если хозяин почти все время спит. Пробуждение для Сушкова означало самоволку. Или наоборот.

Дед этого наследного пензяка был в то время, кажется, замминистра внешней торговли Союза. Своих сыновей он называл былинно — Руслан, Рагдай, Ратмир. Творил, что называется, на уровне Александра Сергеевича. Не исключительно, что отчеты о международных конференциях он начинал словами «Я помню чудное мгновенье». Собственно, это было бы справедливо… Потом, на заре перестройки, его вроде бы разоблачили. Дача, если верить газетам, была завалена импортными шмотками. Многое оставалось даже не распакованным. Налет девственности и пыли вызвал обморочное чихание у работников органов.

Сушков показывал нам цветные фотографии деда. Ласковое солнце Адриатики щурило его глаза. Рядом с яхтой, в броне курортного загара он держал коктейль, из стакана торчала розовая соломинка. Ожидать в таких условиях подвижнической работы во благо какой-то там внешней политики, по-моему, нонсенс. Все равно, что из рекламы выдаивать Достоевского.

Почему Ратмир, отец Игоря Сушкова, пошел в военные, а не в дипломаты, было более-менее понятно. Деда тогда еще фотографировали в позе мореплавателя. По поводу Игоря мы плебейски недоумевали — верный шанс, МГИМО, карьера, Острова зеленого мыса. На худой конец…

— Дед предлагал, — говорил в полудреме Сушков, — но там учиться надо. Это ж вредно…

Марксизм вызывал у него отторжение на стадии ленинских заветов. На самоподготовке, просыпаясь, Сушков рассуждал о необходимости внедрения надувных подушек для более эффективного обучения курсантов. К экзаменам готовился контактным методом, положив голову на конспект. Разумеется, на чужой.

Он был энтузиаст сна. Вдохновение его было безгранично. Фраза «Сушков спит» звучала глуповато. Что еще он мог делать? Странно, что в моем рассказе он вообще заговорил. В этом есть что-то неправдоподобное. Кроме темы — женщин Сушков любил. Говорил о них ласково и мечтательно. Груди называл «сисичками». После разрыва с очередной пассией начинал давать советы, звучали они хамовито.

Меня с Надей видел пару раз. После чего испытывал некоторое оживление. Днем в частности спал минут на десять меньше обычного. Перед отбоем спрашивал о женитьбе. Недели через три это прошло — рефлекс новизны уже не срабатывал.

Визиты Нади к тому времени приобрели ритм тахикардии.

Начинки пирожков менялись все реже. В разговорах наметилась какая-то семейная нота. Надина мама передавала мне приветы. От встреч, как от утраченной веры, за версту несло ритуалом.

Я понимал: Надя хочет замуж. Не понимал только, почему за меня. Допустим, девственность, рассуждал… Это иногда привлекает. Особенно в мужчине. Хотя, конечно, предрассудки… «Муж — девственник» звучит как название порнофильма с криминальным уклоном. Нечто фрейдистское.

Сижу — размышляю. Перед глазами конспекты первоисточников. Прочесть можно одни названия. Слово «Ленин» выглядит паролем. «Материализм и эмпириокритицизм» — разомкнутыми объятиями.

— Что это у тебя? — спрашивает шепотом Вовочка Новиков.

— В смысле? — говорю.

— Чего «в смысле»? — это ж философия. Вроде бы…

— Ну?

— Чего «ну» — у нас же история партии! Ты вообще где их взял?

— В восьмом взводе, — говорю.

— Я, — говорю, — тебе покажу того, кто мне эту гадость подсунул. Ты его вырубишь.

Вовочка у нас кэмээс по боксу. Весовая категория до 51 килограмма. Крупняк! Любимец полковника Амборяна. По совместительству мой командир отделения. Он, когда не на сборах, к учебе вообще-то активно относиться. Скучает, наверное… Может быть даже по полковнику Рохлину, который сейчас победно восклицает с кафедры:

— Кому — бублик, а кому — дырка от бублика. Это и есть демократическая республика!

Фраза, в общем, регулярная, как Красная Армия. Лекции по истории КПСС без нее теряют смысл. Октябрь семнадцатого, например, принципиально непостигаем. А так — с дыркой — все понятно. И зажигательно, как у Геббельса.

Все-таки, думаю, чего ж она — за меня? Надо бы выяснить. Тем более, что я в основном не против. Ну, детали там… Скажем. Хорошо бы тесть генерал. Или она сама — иностранка. Японка, например.

— Слушай, — говорю Вовочке, — а хорошо, когда жена японка или хотя бы ее отец генерал, а?

— Не понял, — напрягся Вовочка. — Это что, дочь самурая?

— Приблизительно, — говорю.

— Разница религий — это не так просто.

— Каких религий, Вован! У нас история партии. Сказали тебе про дырку от бублика — сиди и кайфуй.

— Все равно, я бы не решился, — стойко ответил Вовочка.

— Тебе никто и не предлагает.

Сзади послышалось шумное зевание и недоуменный вопрос Сушкова

— Вась, ты чего не спишь? Спи, Вася. Давай спать вместе.

— Извращенцы, — предположил Вовочка.

За всем этим перешептыванием Надя вдруг показалась далеким лыком, вплетенным в строку «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти — четыре шага…» Мотив гибели — скрытая мелодия любви. Тема — для поп- музыки…

Последняя наша встреча с Надей была чем-то вроде церемонии смены караула. Мы не виделись два с половиной месяца. В учебный центр она написали мне три коротких письма. В ее грамматические ошибки было трудно поверить. Восклицательные знаки были расставлены с частотой штакетника. Я не ответил. Перед самым моим отъездом в отпуск она звонила с КПП — я не подошел, не попрощался. И никаких угрызений совести! Стыд, как дуэль, измеряется шагами. Я же уехал слишком далеко. А расстояния стимулируют к другому — к свободе в координатах плутовского романа.

Когда жена меня недавно спросила:

— Ты бы смог мне изменить?

Я ответил:

— Только на курорте!

Раньше, кстати, я отвечал иначе, примерно так: если любишь — не изменишь, если нет — то какая же это измена? Поразительная нечувствительность к разнице понятий «время» и «времена».

Ладно…

Пензенское артучилище после отпуска казалось тюрьмой народов. Каждый втирал очки другому, что ему очень весело. Дальним рассказывалось о сексе, ближним — о любви. Ближним, я убедился, всегда приходится тяжелее.

Мы сидели с Савиным в ленкомнате. Я показывал фотографию Галины. Чернобровая, черноокая, с такими правильными чертами лица, что, казалось, его в любой момент можно сложить пополам.

— Идеал женской красоты, — расплылся Савин. Когда он улыбался, хотелось дать ему овса.

— Ну. Рассказывай!

Рассказывать собственно, было нечего. Встреча на пляже. Отчаянная храбрость застенчивого человека. Приглашение в кино. Парочка прогулок к скверу у завода. Моя болтовня. Ее молчание. Мое объятие. Ее отстранение. Мои стихи. Ее вздохи. Вялое прощание. Фотокарточка с сухой, как сено, надписью на затылке. Предчувствие, что тебя не любят.

— Да все класс! — сказал я развязно.

Савин огорчился — ему хотелось подробностей. Даже жалко стало.

— В одном доме, — говорю, — живем.

— О! — сказал Савин, вновь намекая на овес. Сейчас думаю, начнет выпытывать. Но он не успел. От тумбочки донеслось сушковское:

— Божич! К телефону!

Я вышел в коридор.

— Женщина! — молвил дневальный Сушков интонациями кота Матроскина. Он казался выдавленным сквозь замочную скважину. Звонила Надя. Совесть приблизилась на расстояние километра. Я пошел на ее зов. Во внутреннем нагрудном кармане лежала фотография Галины. По иронии судьбы, с левой стороны. Сухая надпись на ней, казалось, царапала сердце.

Надя стояла в джинсах и вязаной кофточке пепельного оттенка. Увидев меня, почему-то поежилась.

— Привет, — говорю. — Ты что, замерзла?

— Да нет. Пойдем, пройдемся?..

Она была без свертка. Я даже удивился: а как же пирожки? Она заметила мое недоумение, улыбнулась:

— Я же не знала, есть ты или нет.

— В принципе, мы здесь, — говорю, — как на подводной лодке. Знаешь анекдот? Вечерняя поверка на подлодке: — Иванов? — Я! — Петров? — Я! — Сидоров? — молчание — Сидоров?! — Я. — А куда ты, на хрен, денешься!

— Несмешно, — сказала Надя.

— Согласен.

Мы пошли тропинкой к тому месту, где целовались первый раз. Возле бревна раскинутой колодой лежали листья. Один из них оседлал само бревно. Я обнаружил в этом неприличный смысл.

— Пошли отсюда, — говорю.

— Куда? — спрашивает.

— Дальше, Надюша. Дальше!

Мы побрели наискось к асфальтированной аллее. Я непонятно к чему вспомнил Галину, выходящую из озера на берег. Ее блестящие мокрые ноги. Выкат груди, стянутой купальным лифчиком. Упругий живот… Последняя деталь доминировала в сознании. Полцарства за живот! Нет живота — нет женщины. В смысле упругого. Дался мне этот живот. Думаю. У Нади вон — не хуже. Странно все-таки, что она молчит.

— Ты чего, — спрашиваю, — молчишь?

— Это ты, отвечает, — молчишь. Я тебе три письма написала…

— Из учебного центра чего, — говорю, — писать… Только себя расстраивать.

— Ты еще скажи, что скучал, — усмехнулась она.

— Я? Скучал. Я даже стихи тебе написал.

— Прочти.

— Неудобно как-то..

— Меня?

— Дубов, — говорю. — Ладно, слушай.

И прочел одно из давнишних. Писанное еще для Тейкиной. Какая, думаю, разница. Что они, встретятся, что ли?

— У меня глаза не такие, — вздохнула Надя.

— а там, что, — удивился я, — про глаза? Ах, да, конечно… Ну это скорее всего аллегория.

— Цвет глаз — аллегория?

— Ну, гипербола. Это одно и то же.

Она остановилась. Взглянула на меня долго и пристально. Бог мой, подумал я, какие у нее все-таки глаза! Воспаленные упрямством, они пошли бы каким-нибудь роковым героиням из романов Достоевского. Может даже самому Федор Михалычу. Не исключено. Беда только, думаю, что роковыми женщины становятся, когда их любят.

— Ты меня любишь? — спросила Надя.

Пауза взяла за горло. Я напрягся и сказал с укоризной:

— Здрасьте…

Тут что ни скажи — все плохо. Уж лучше бы она, думаю. Попросила перечислить всех русских правителей, начиная от Рюрика. Это было бы гуманнее. Во всяком случае, допускало бы ответ «не знаю».

— Юра, ты меня любишь? — повторила Надя.

— А ты как думаешь? — спросил я, постигая на ходу азы риторики.

— Я думаю: нет. Только хочу, чтобы та сам мне об этом сказал.

— Не скажу, — заверил я.

— Почему? — удивилась она.

— Потому что это неправда.

— А что тогда — правда?

— Послушай. Что мы тут устраиваем драматические сцены! — нарочито завелся я. — Ты пришла, чтобы меня позлить? Ты, вероятно, думаешь, что кроме тебя этим заняться некому! Что я не в военном училище! Что начальство у меня не идиоты! Что в наряды меня как дерьмо не засовывают! Что я сплю по двенадцать часов в сутки! Что утром мне в постель старшина Куранов подает кофе!

Последнюю фразу мой мозг тут же проиллюстрировал. При этом Куранов, расчесанный на пробор, походил на денщика. Вместо пожелания приятного аппетита он почему-то говорил «еп-тыть». Фантазия, очевидно, никогда не отлетает далеко от реальности. По крайней мере, у меня.

Я сдержал улыбку — высота минуты обязывала. Думаю, если Надя сейчас спросит:

— А я-то здесь при чем?

Отвечу, играя раздражение:

— Ни при чем. Все правильно. Прощай.

И уйду, тяжко ступая по траве. Может, даже пилотку уроню. Шагов через пять спохвачусь: пилотка! Где? Ах, вот она!.. Подниму неловко. Выпрямлюсь. Голова упадет на грудь. Отрешенность сгуститься и станет похоронной. Любовь будет поругана. Разумеется, ею — Надей. И тогда я, как молодой вдовец…

В общем, вялотекущая шизофрения. Маниакально-депрессивный синдром Фомы Фомича Опискина. Плюс расстройство дикции: ну не выговаривает человек слово «нет». Что тут поделаешь!

Надя, понятно, ничего такого не спросила. Она посмотрела на меня с жалостью и сказала:

— Ты извини меня, ладно? Просто мне показалось, что… Извини.

Я обнял ее. Она ткнулась губами в шею. Где-то между нашими сердцами, как восточный кинжал лежала Галина.

— Колется, — вдруг виновато промолвила Надя. Я аж испугался: неужели чует? И поспешно сказал, прижимая ее еще сильнее:

— Тебе показалось.

— Ты сошел с ума! — хохотнула она. — Зачем ты меня давишь, если колется?

— Да кто? Кто колется?_ почти крикнул я.

— Да не кто, а что — твой комсомольский значок на закрутке.

— О, Господи!..

Я вспотел. Поцеловал Надю в губы и тут же замер. Беспокойное сердце комсомольца не грело. Пора было возвращаться в казарму.

— Тебе привет от мамы! — радостно рапортовала Надя.

Я кивнул. Она еще что-то сказала. Я кивнул энергичнее.

— Ну вот и хорошо, — прощебетала Надя.

Я кивнул так, что хрустнули шейные позвонки. Следующий кивок, видимо, грозил мне хлыстообразной травмой. Расставание подоспело вовремя. Но отношения продолжались. Хотя больше с Надей мы не виделись.

По-моему, это классический пример незаконченности. В духе советского кинематографа: герои тянутся друг к другу устами — экран темнеет.

Вымарывать героев иногда мене глупо, чем их писать. И делать это можно по-разному. Детективщик, возможно, убрал бы Надю каким-нибудь изуверским способом, типа изнасилования с летальным исходом. Главный герой, то есть я, проплакал бы всю ночь в подушку. Злодеем оказался бы кто-то до боли знакомый, например, прапорщик Цыганов, обмывавший в день преступления удачную коммерческую сделку — продажу казенных матрацев. Мало ли…

Но у меня Надя исчезает как-то обыденно и по частям. Сначала пропало изображение. И пару раз я домысливал его по голосу, искаженному телефоном и грустневшему с каждой фразой. Потом, в один из выходных, исчезла и эта призрачная связь.

Надя позвонила с КПП. Вася Федулаев, дневальный, взял трубку.

— Скажи, что меня нету — махнул я.

— Он не может, — достаточно авторизовано перевел Вася. — Спит, пьяный вдупель.

Это уже было совсем лишнее. Надя пропала. Поверить в мой юношеский алкоголизм она не могла. Тогда мое лицо выглядело лучше, чем я сам. Теперь мы, конечно, сравнялись. Собственно это случилось еще в Ленинграде. И легко выявляется по паспорту, который ныне претендует на звание семейного альбома, где рядом с фотографией сына помещен для наглядности портрет отца.

А ведь всего-то четыре года разницы между двумя фотовспышками! Такое впечатление, что первые университетские курсы я просидел в Алексеевском равелине…