Дневник Веригина

Время шло.

Я томился, маялся: застрял в джунглях — ведь не мог же я покинуть больного человека! Ржевусский подчиняется мне как врачу, но все время молчит. Он «беглый человек». И не может быть, чтоб он ничего не слышал о Рамо.

Сегодня я снова выбрал момент, когда больной не спал, и (не в первый раз!) спросил:

— В кайеннской тюрьме содержался каторжник. Ом был осужден за то, что отказался воевать во французских колониях. Его звали Рамо. Феликс Рамо. Вы слышали о таком?

— Феликс Рамо! — повторил больной. На его лице мелькнула тень улыбки. — Да, да…

— Где он?

— Не знаю.

— Может быть, он бежал?

— Не знаю… Не думаю: французская стража стреляет метко. — И Ржевусский утомленно закрыл глаза.

«Ясно, он что-то знает, но мне не доверяет, — подумал я. — Но пройдет день-другой… все равно я все узнаю».

И вот настал вечер, когда мой молчаливы и больной заговорил.

— Что делать? — тихо шептал Ржевусский. — Нет мне покоя на этой земле. Вы, пан Веригин, приплыли и лечите меня. А разве рану в сердце исцелишь? Край родной, никогда не забуду тебя! Я вижу тебя во сне и наяву. С грохотом падают здесь тропические ливни, разверзаются небеса, а я слышу, как в оконце моего домика в деревне под Ченстоховом мелко постукивает теплый частый весенним дождик… И так во всем: я смотрю на этих крикливых пестрых птиц, а вижу аиста, который стоит на одной ноге в своем гнезде на колесе.

— Как вы очутились здесь, пан Ржевусский?

— Я был студентом Медико-хирургической академии в Санкт-Петербурге… Ах, пане Веригин! Когда-то я был молод, строен, красив, горяч. Шел 1830 год. Польша поднималась против царя-поработителя и его жандармов. Я бросил академию, вернулся в Польшу. Стал повстанцем. Но восстание было разгромлено. Я скрылся. Изменил внешность: искусный парикмахер сделал меня седым стариком. Я работал в имениях столяром. Назывался Максом Зенгером. Поднимал народ. В деревнях меня знали. Не выдавали. Но была облава. Проверили: Макс Зенгер? Посмотрели паспорт. Приказали: отпустить. Но на всякий случай две недели продержали в тюрьме. Тут и случилась беда. Мои темные волосы, борода, усы стали отрастать. Седой старик Зенгер начал превращаться в молодого человека… Что делать? С каждым днем я сам себя приближал к виселице. А когда надзиратель пришел, чтобы выпустить меня из тюрьмы, то не узнал «старика» Зенгера. Пред тюремщиком предстал молодой шатен с остатками седины на концах волос. Стали дознаваться. Удостоверились: Ржевусский. Приговорили к виселице. Я уже представлял себе свой конец. Друзья помогли. Бежал. Перебрался в Финляндию. Там финны спрятали в трюме французского корабля. Доплыл до Гавра. Потом — Гвиана. И тридцать лет я в этом лесу. А Польша! Как унизили ее царские сатрапы! Я постоянно вижу один и тот же сон: тысячи окошек в деревнях Польши вдруг раскрываются, и из них показываются исхудалые руки. Они мечутся по всему свету, тянутся ко мне сюда, в Гвиану: «Помоги! Помоги!» Я просыпаюсь, места себе не нахожу…

Ржевусский утомленно умолк. И тут я подумал:

«Он ничего не сказал о Феликсе. Но все же Ржевусский заговорил».

Ржевусский становился все разговорчивее. Все чаще вспоминал свою родину. А мое настроение делалось все тревожнее: ведь я ни на шаг не продвинулся в своих поисках Феликса Рамо. Что мне оставалось делать? Начать с самого начала. И я стал готовиться к отъезду в Кайенну.

Увидев мои приготовления, Ржевусский сказал:

— Вот вы уедете, пан Веригин, а я останусь. Но не думайте, я не один: здесь, в лесу, обитает мой друг из Польши. И когда в душе моей смешиваются хаос и мрак (я уже заметил, что Ржевусский любит такие приподнятые выражения в стиле Гюго), когда ум ищет отрады, а сердце его не находит, я иду к моему другу. И он меня утешает.

— Но вот вы так тяжело болели, почему же друг вас не навестил?

Ржевусскнй с горькой усмешкой посмотрел на меня:

— Не может. Ходить не может. Только стоять.

«Что это? Еще какой-то несчастный человек? Притом калека?» — недоумевал я.

Приближался час расставанья с Ржевусским. И все сильнее одолевала его обнаженная, острая, неизлечимая тоска по родине.

— Вот вы вернетесь домой, пан Веригин, — говорил он мне как-то вечером, глядя на костер. — Вы опуститесь на колени на родной земле, падете ниц, со страхом и трепетом коснетесь и облобызаете ее. А до меня даже ветер не долетит с родной стороны. Мне никогда не тронуть рукой снега, такого морозного и голубоватого зимой, мягкого и желтоватого весной.

Ржевусский тяжело перевел дыхание и заговорил как бы сам с собой:

— Теперь в Польше осень. Ветер гонит с места на место увядшие листки. Почему же ты, ветер, не залетишь сюда, не унесешь меня, свой высохший листок, в родные места — туда, к черным полям, к желтому жнивью… Нет! Не увижу я тебя, мой край. Никогда!

И старый человек закрыл ладонью лицо.

Я старался успокоить его. Но сам не находил себе места — ведь я ничего не узнал о Феликсе Рамо.