Шумит полуденным шумом Москва. Беспрерывно мчатся машины, огибая площадку у метро «Дворец Советов», мчатся вверх к Арбату. Гудки машин, звонки трамваев висят в воздухе. Всего миг-другой — иссякают. И, как бы догоняя, разыскивая эти растаявшие звуки, тут же возникают новые гудки и звонки, возникают настойчиво и непрерывно, чтоб усилить этот гул и так же раствориться в нем.

Шумит Москва. Машины мчатся к Арбату. У станции метро «Дворец Советов» людно. В институт на Метростроевскую и к трамваям спешат, выбегая из метро, студенты и студентки. А сюда же идут им навстречу люди, идут, ступая медленно и увесисто или проворно и быстро, чтобы спуститься в метро и через несколько минут уже быть в магазинах на Петровке, стать со второй сменой за рабочий станок, сесть за рабочий стол где-то в Сокольниках или на Красносельской.

Тысячи и тысячи шагов! Все слилось в один долгий многообразный гул столицы.

Вот уж два дня, как я в Москве. И сразу же здесь после поезда работа, заботы, встречи, дела, звонки по телефону, — все точно слилось с этим шумом и гулом. И гул этот отодвинул от меня далеко все то, что было несколько дней назад.

Как давно это было! Да и было ли это?..

Телега в тумане… Коля Сенцов и санитары… темная гладь шоссе… полуразрушенная беседка… А в ней Думчев. Один под дождем. Потом опять грохот телеги по шоссе… Мы тогда же ночью сдали Думчева на попечение Надежды Александровны. А рано утром я узнал от нее, что Сергей Сергеевич лишь слегка простудился. Он просил только об одном: никого к нему в лабораторию не пускать.

Я сразу же простился с Булай. Она записала мой московский адрес.

Потом я зашел к Тарасевичу. Он еще не вернулся с областной конференции. Я оставил у него свой адрес и в тот же вечер сел в поезд на Москву.

Как весело, громко и ярко здесь, у метро! Полукольцом стоят продавцы цветов.

Под августовским еще жарким солнцем горят огненно-красные настурции в низеньких глиняных кувшинах. К жердочкам, прибитым к столам, привязаны готовые букеты цветов, обрамленные обязательным узорчатым папоротником. Из каждого букета смотрят и гордятся своими пунцовыми, малиновыми и оранжевыми окрасками георгины. Безмятежно стоят в ведрах астры, холодные и гордые. Но пытаются спрятаться в букете и стать незаметными беленькие шарики жемчужин. Напрасно. Они видны и придают ласковость и скромную, прелесть букету.

Цветы августа! Как ваша окраска ярка, сильна и разнообразна! Но скоро осень. Дождь… Желтое увядание…

И вот тут, в эту минуту, на этой площадке, у этих корзин с цветами, я вдруг вспомнил живой огонь тех, иных красок, живущих, как музыка, своей все новой и новой жизнью.

Страна Дремучих Трав!.. Я стоял там, ждал. Вот-вот раскроются ворота в заборе из надкрыльев медного жука! А предо мной — не забор, а гигантский театральный занавес, горящий, блещущий совсем незнакомыми мне красками.

Да! Какая же тайна скрыта в силе, яркости, причудливости и разнообразии тех красок?

И почему же Думчев говорил, что эти краски вечны и не померкнут? Никогда! Что это, чудачество? Бред?

А что, если… что, если здесь скрывается какое-то открытие? Ведь может быть… может быть… Как знать.

Кто разъяснит? Кого спросить?..

А не обратиться ли мне к Калганову? Он физик. Проблемы света, цвета и красок — его область. О нем я часто читал в наших газетах.

Да! Сегодня же, сегодня же, если успею, пойду в институт к Калганову. После репетиции. Успею ли?

На репетиции в темном зрительном зале, за режиссерским столиком, над которым торит одинокая лампа под темным абажуром, в спокойной, чуть-чуть жесткой тишине, слегка нарушаемой репликами актеров на сцене, тут, на этой репетиции, глядя, как осветители подбирали цвет софитов и освещали декорации, я снова вспомнил Думчева: «Ах, эта мертвая зелень луга, нарисованная на фанере и картоне, когда в музыке звучит живая природа весны!»

Как же понять Думчева?

Репетиция кончилась в четыре часа дня. Успею! Да! Да, успею зайти к Калганову!