ОЛЕГ НАМЕТКИН, РОССИЙСКИЙ ИНВАЛИД

Знающие люди утверждают, что жизнь наша состоит из нескольких отдельных периодов, часто весьма несхожих между собой.

Например, юный Левушка Толстой, душка-военный, волокита и повеса, разительно отличается от старца Льва Николаевича, самозваного пророка, сермяжного философа и зануды.

И дело тут вовсе не в возрасте. Дескать, молодой на гульбу, а старый на думу. Один наш сосед, в прошлом заслуженный рационализатор и депутат горсовета, после выхода на пенсию успел уже дважды сменить свою личину — сначала примкнул к наиболее радикальному крылу движения «зеленых», а потом устроил на квартире притон, обслуживавшийся исключительно несовершеннолетними проститутками.

К нашему счастью, эти периоды перетекают друг в друга плавно и постепенно, и то, что по прошествии времени кажется парадоксом, на самом деле есть плод подспудной душевной эволюции или, наоборот, деградации.

Теперь о личном. Так уж случилось, что мне не суждено было пройти всеми бесконечными пролетами жизненной лестницы, по которой сначала бежишь вприпрыжку, потом солидно шествуешь, а в самом конце еле бредешь, поминутно оглядываясь назад.

Едва преодолев начальные ступени и не добравшись даже до первой площадки, которая, надо полагать, ассоциируется с браком и экономической независимостью, я сверзился на самое дно лестничного пролета (а может, даже и в подвал).

Моя судьба изменилась резко, бесповоротно и, что печальнее всего, — в самую худшую сторону. Позже мне часто приходила на ум мысль о том, что в сложившейся ситуации смерть была бы гораздо более предпочтительным вариантом.

К тому времени моя молодая и, скажем прямо, беззаботная жизнь успела дать первую трещину (хотя в сравнении с грядущими испытаниями это была вовсе и не трещинка, а так — еле заметный скол).

Полтора года честно отмучившись на химическом факультете университета, я перестал посещать занятия. Нет, меня пока еще не исключили, но гора «хвостов», незачтенных лабораторных работ и отвергнутых курсовых проектов выросла до такого размера, что я мог считать себя заживо погребенным под ней.

Да и не мое это было призвание, честно говоря. Если в неорганической химии я еще кое-что петрил, то органическая представлялась мне темным лесом, потусторонней кабалистикой, письменностью аборигенов острова Пасхи.

Признаться во всем матери (отец мой, номенклатурный работник, благополучно скончался в самом начале перестройки) у меня недоставало душевных сил. Для нее высшее образование было не только непременным атрибутом приличного человека, как, например, брюки, но и неким сакральным знаком, возвышавшим дипломированного человека над серой толпой.

Каждый телефонный разговор с подругами она заканчивала перечислением моих успехов на поприще науки, успехов чаще всего мнимых. Дескать, мой Олежка и в учебе преуспел, и в студенческом совете заседает, и с деканом на короткой ноге, и в аспирантуру идет полным ходом, словно атомный ледокол «Сибирь» к Северному полюсу.

Оттягивая неминуемую развязку, я каждое утро, как и прежде, покидал родное жилище и часов до трех-четырех слонялся по улицам, посещая дневные киносеансы, или просто катался на метро.

Кстати говоря, это был самый дешевый способ убить время. В вагоне и подремать можно было, и книжку почитать, и завести ни к чему не обязывающее знакомство с милой девушкой. Скоро я изучил все маршруты метрополитена настолько досконально, что по характерному стуку колес мог заранее определить, к какой станции мы приближаемся.

Всякие печальные мысли я старательно гнал прочь. А задуматься было над чем. Хуже всего, что у меня не имелось абсолютно никаких планов на будущее (хотя наиболее реальным следствием моей лени и малодушия был призрак армейской службы, маячивший где-то на рубеже апреля-мая).

Нет, кое— какие прожекты я, безусловно, строил, и программа их была весьма широкой -от суицида до вступления во французский иностранный легион. Однако, это был лишь способ краткого самоуспокоения, хрупкая раковина, в которую пыталась спрятаться моя измученная душа.

Конечно, к наукам гуманитарным, таким, например, как история или литература, я испытывал чувства совсем иные, чем к распроклятой химии. Но проблема состояла в том, что я вообще не хотел учиться — даже сам этот процесс вызывал у меня отвращение. Так уж с детства повелось, что в голову мне западало лишь то, к чему лежала душа. Все остальное прошивало мой мозг насквозь, словно элементарная частица нейтрино.

Иногда, как бы в оправдание себе, я начинал мысленно перечислять великих людей, добившихся такого статуса и без помощи высшего образования. Компания получалась впечатляющая: Джек Лондон, Бунин, Грин, Шолохов, Дали, Брэдбери, Мао Цзэдун, Бродский.

И это только в нашем веке! Что уж говорить о таких героях дней минувших, как светлейший князь Меньшиков, не удосужившийся даже грамотой овладеть, или механики-самоучки Черепановы, на честном слове и русском «авось» сварганившие едва ли не первый в мире паровоз.

Надо добавить, что от безделья я пристрастился к курению, и это обстоятельство сыграло немаловажную роль во всех последующих событиях.

В тот памятный день, навсегда разделивший мою жизнь на два периода, которые условно можно назвать розовым и черным, я посетил книжный рынок, где на последние деньги приобрел давно приглянувшуюся мне «Апологию Сократа» в академическом издании, от корки до корки проштудировал бульварную газетенку, особое внимание обращая на объявления типа: «Требуются одинокие молодые мужчины для выполнения опасной, высокооплачиваемой работы», помог приезжей старушке перейти улицу, в качестве свидетеля подписал пару милицейских протоколов и имел удовольствие созерцать потасовку попрошаек, не поделивших сферы влияния.

В половине второго я спустился в метро, прокатился с ветерком по нескольким наименее загруженным маршрутам, но потом допустил оплошность, перейдя на Кольцевую линию. Была пятница, самое начало уикенда, погода стояла прекрасная, и народ так и пер к пригородным вокзалам.

В вагоне, набитом до такой степени, что, подняв руку вверх, ее потом уже нельзя было опустить, мне оттоптали ноги, несколько раз обложили матом, причем больше всех зверствовали юные леди в дорогущих шубах, которым по всем понятиям на «Мерседесах» надо было кататься, а не на метро, и даже пытались обчистить карманы.

С трудом выбравшись на свободу, я проверил наличие пуговиц на пальто (о карманах можно было не беспокоиться — там давно ветер гулял) и решил отправиться прямиком домой, дабы там честно покаяться во всех своих прегрешениях.

Скандала, конечно, не избежать, но это дело привычное. Ну поревет мамаша часок-другой, ну подуется недельку, ну лишит на весь сезон карманных денег — что из того? Не смертельно. Зато у меня камень свалится с плеч.

Уже завтра можно будет начать жизнь с чистого листа. Без всяких там лекций, сессий, зачетов, курсовых и лабораторных. Сколько заманчивых перспектив открываются для молодого одинокого мужчины! Как подумаешь, голова кругом идет. Тут тебе и брачный аферизм, и транспортировка наркотиков, и игорный бизнес, и выгуливание чужих собак, и мойка стекол в высотных зданиях, и, в конце концов, республика Чечня, куда человеку в моем положении и против собственной воли загреметь очень даже просто.

Перейдя на соседнюю платформу, я стал дожидаться поезда. От души сразу отлегло, как это бывает всегда, когда полная неопределенность уступает место какому-либо конкретному решению. Правильно подмечено, что кошмарный конец лучше, чем кошмар без конца. Эх, сейчас бы еще задымить — и жизнь заиграет всеми красками.

Дабы убедиться в наличии курева, я вытащил купленную накануне пачку «Космоса» (на такое добро даже карманники не покусились) и встряхнул ее. Судя по звуку, сигареты имелись, хотя и в ограниченном количестве — штуки три-четыре, не больше. На вечер хватит. От души отлегло еще больше.

Из черной дыры туннеля, гоня перед собой пахнущий озоном ветер, вылетел поезд, вагоны которого были сплошь расписаны легкомысленной рекламой. Ну зачем, скажите, в подземном царстве рекламировать прокладки с крылышками? Куда на них здесь улетишь?

Продолжая держать пачку сигарет в руке, я шагнул поближе к краю перрона. В этот момент ко мне подскочил оборванец с носом-морковкой (не в том смысле, что длинным, а в том смысле, что красным) и с бородой Карабаса-Барабаса. Из других его особых примет в глаза бросались пестрые дамские шаровары, такие просторные, что вполне заменяли комбинезон.

— Удружи, красавец, папироску, — попросил он, с собачьей преданностью глядя мне в глаза. — Не дай пропасть ветерану Ватерлоо.

Это было что-то новое. С жертвами Кровавого воскресенья и с участниками штурма Зимнего дворца (кстати, теперь на папертях стали появляться и его бывшие защитники) мне приходилось встречаться, но здесь уже был явный перебор.

— И за кого вы там сражались? — сдерживая улыбку, поинтересовался я. — За французов или за англичан?

— Я только сам за себя могу сражаться, — охотно пояснил оборванец. — А Ватерлоо — это такой фаянсовый завод, где ватерклозеты делают. Так его в народе прозвали. Горячий цех, вредное производство. Проявляя ежедневную трудовую доблесть, довел себя до состояния инвалидности.

Козе понятно, что до состояния инвалидности его довело неумеренное употребление горячительных напитков, но мы-то, слава богу, живем в России, а не в какой-нибудь Швеции или там Саудовской Аравии. Что тут зазорного? Каждый сам вправе выбирать жизненный путь. Так, кстати говоря, и в нынешней Конституции записано.

— Папирос нет. Сигареты подойдут? — с царской щедростью я протянул ему мятую синюю пачку.

— Какие проблемы! — обрадовался оборванец. — Это с «Мальборо» на «Беломор» трудно переходить. А после «Беломора» что угодно можно курить. Хоть гаванские сигары, хоть анашу, хоть опилки, хоть твой «Космос».

Грязными негнущимися пальцами он залез в пачку, но действовал при этом так неловко (хотя и энергично), что та, вывалившись из моей руки, упала на перрон. Сигареты, сразу почуявшие волю, сиганули врассыпную. Их оказалось всего три штуки.

Мы одновременно нагнулись, но оборванец опередил меня, с обезьяньей ловкостью овладев сразу двумя сигаретами. Мне пришлось довольствоваться одной-единственной. Ничего не поделаешь, такова печальная участь многих меценатов. Сначала даешь деньги на социальную революцию, а потом пьяные социалисты в матросских бушлатах отбирают у тебя последнюю жилетку.

Что касается поезда, то он, естественно, ждать меня не стал и, зашипев по-змеиному, укатил вдаль.

На опустевшем перроне остались только двое, я — да оборванец, оба с сигаретами в руках. Белобрысый милиционер с нездоровым румянцем во все лицо погрозил нам издали пальцем. Оборванец от греха подальше спрятался за колонну, а я демонстративно заложил сигарету за ухо.

Очень скоро перрон стал заполняться новыми пассажирами. Спустя пару минут я должен был укатить в светлые дали (правда, попутно пройдя через упреки, головомойку и остракизм), но тут моей особой вновь заинтересовался дотошный милиционер.

— Это ваши вещи? — хмуро спросил он, указывая пальцем куда-то мне за спину.

Волей— неволей пришлось обернуться. На каменной лавке, созданной, наверное, еще под идейным руководством наркома Кагановича, а потому монументальной и впечатляющей, как ковчег завета, одиноко стоял новенький черный кейс из тех, что подешевле. Могу поклясться, что еще пять минут назад его здесь не было.

— Нет, — я покачал головой и на всякий случай отступил подальше.

Милиционер, озираясь по сторонам, воззвал к толпе:

— Граждане, чьи вещи?

Граждане, с приходом демократии отвыкшие уважать любую власть, а тем более такую белобрысую и краснорожую, признаваться не спешили, а только косились через плечо да фыркали.

Живое участие проявил лишь бородатый ветеран клозетного производства.

— А ничьи! — ухмыляясь до ушей, он, как бы взвешивая, приподнял кейс за ручку. — Ого, тяжеленький! Не иначе как золотыми слитками набит.

— Не трогай! — взвыл милиционер, почему-то ухватившись за козырек своего дурацкого кепи.

Надо сказать, что руки у оборванца были как крюки (в худшем смысле этого выражения). То ли он их на своем знаменитом заводе разбил, то ли отморозил, ночуя под открытым небом, но история с сигаретами повторилась один к одному — бесхозный кейс брякнулся на перрон.

А затем…

В этом месте своего рассказа я обычно прерываюсь. Хотя сказать есть о чем. Но эти речи могут впечатлить лишь тех, кто не знал иных страданий, кроме зубной боли да зуда в мочеиспускательном канале. Лично я придерживаюсь сейчас того мнения, что вопль, исторгнутый из самых недр человеческого существа (и неважно, чем он порожден — болью, страхом или удовольствием), гораздо выразительнее любых слов, пусть и самых прочувствованных.

Ну как, скажите, описать словами солнцезрачную вспышку, случившуюся в десяти шагах от тебя? Или звук, от которого мгновенно лопнула барабанная перепонка левого уха?

Короче говоря, не прошло и доли секунды, как я, ослепший и оглохший, кувырком летел вдоль перрона, то и дело сталкиваясь со своими товарищами по несчастью. Еще спасибо, что ударная волна не сбросила меня под колеса прибывающего поезда.

Впрочем, так, наверное, было бы и лучше.

Тут по всем канонам жанра полагается сделать многозначительную паузу…

В бессознательном состоянии я оставался совсем недолго, чему впоследствии весьма удивлялись врачи-реаниматоры.

Зрение и слух вернулись, хотя и не в полной мере. Видел я как сквозь воду, а слышал как сквозь вату. Вот только пошевелиться не мог.

Помню едкий дым, застилавший все вокруг. Помню многоголосый и неумолчный женский крик. Помню, как мимо меня протащили злополучного оборванца, нос которого теперь походил не на морковку, а на чернослив. Помню, как вслед за оборванцем пронесли его же ногу, вернее, башмак с торчащим наружу кровавым обломком кости.

«А меня? Когда же будут спасать меня?» — хотел вымолвить я, но вместо этого изо рта вырвалось какое-то бессвязное мычание.

Сильно болело все, что находится у человека с левой стороны, от макушки до пяток, но в особенности скула. Окружающий мир, с давних времен закосневший в тяжких оковах трех пространственных координат, на сей раз вел себя весьма вольно — то сжимался, то расширялся, то перекашивался.

Надо сказать, что никакого страха смерти я тогда не испытывал. Просто было обидно, что на меня никто не обращает внимания. (Позже мне сказали, что я выглядел как стопроцентный мертвец, а этих эвакуировали в последнюю очередь.)

Похоже, что меня сильно задело взрывом, но соображать-то я соображал. Увидев, как милиционер, совершенно утративший свой прежний румянец, бережно несет на руках очень юную и очень привлекательную девушку, я даже подумал с долей иронии, что следующий такой случай ему вряд ли представится.

Дым между тем рассеялся. Пожару разгореться не дали. Хотя что, спрашивается, может гореть там, где все каменное или железное? Разве что остатки проклятого кейса или чье-нибудь утерянное при взрыве пальто.

На перроне, напоминавшем мрачное батальное полотно из серии «После битвы», появились люди в униформе — серой, белой, оранжевой. Однако ко мне по-прежнему никто не подходил.

Если бы не боль, продолжавшая грызть тело, можно было предположить, что я окончательно превратился в труп, а за всем происходящим наблюдает со стороны моя воспарившая душа.

Тут, кстати, выяснилось, что правая рука действует. Я не преминул этим воспользоваться и, смутно догадываясь, что сейчас узнаю о себе много нового, стал ощупывать те части тела, до которых мог дотянуться.

Кишки наружу, слава богу, не торчали, зияющих ран нигде не обнаружилось, хоть чего-чего, а крови хватало. Впрочем, вскоре выяснилось, что эта кровь обильно подтекает под меня со стороны, от лежащей ничком женщины в синей железнодорожной шинели. Помню, я даже вздохнул с облегчением. Ох уж этот зоологический эгоизм, столь непристойный для воспитанного человека!

Немного передохнув, я приступил к изучению головы — по-видимому, наиболее пострадавшей части моего тела. (Вот уж действительно злой рок! И так все говорили, что я на голову слаб, а тут еще такая беда приключилась.)

Справа все было в порядке, зато стоило мне только коснуться левой щеки, как боль буквально взорвалась, извергнув из глаз фейерверк искр.

Мне бы полежать спокойно да поберечь силы, тем более что двое спасателей уже взвалили даму-железнодорожницу на носилки, а двое других с точно такими же носилками спешили ко мне, но попутало дурацкое любопытство.

Кончиками пальцев я опять коснулся лица и с ужасом убедился, что в скуле торчит солидный железный гвоздь из тех, которые в просторечье называются «половыми». Откуда он здесь взялся, нельзя было даже и предположить.

Не помню точно, но, наверное, я попытался выдернуть гвоздь, поскольку боль резанула так беспощадно, что сознание вновь погасло.

И на сей раз надолго.

…Много позже я узнал, что в кейсе, чей хозяин так и не был установлен, кроме самодельного взрывного устройства, находилось также несколько килограммов гвоздей, каждый из которых был разрублен на две части.

Основной ущерб моему здоровью нанес не обрубок со шляпкой, вошедший в гайморову пазуху, а другой, без оной, пробивший черепную коробку и застрявший глубоко в мозгу.

В принципе такие раны считаются смертельными, но история медицины знает и более заковыристые случаи. Некоторые счастливчики оставались живы даже после полной потери лобной или височной доли мозга, разве что характер у них портился, а в прошлом веке один ковбой, разъезжая по ярмаркам, демонстрировал сквозное пулевое ранение в череп, за осмотр которого брал с каждого желающего по доллару.

Мне в этом смысле повезло гораздо меньше. Все тело, за исключением правой руки и шеи, оказалось парализованным. Кроме того, я на пятьдесят процентов утратил зрение и слух, перестал ощущать запахи и заполучил несколько весьма обширных провалов в памяти.

Возможно, причиной моего плачевного состояния было присутствие в мозгу этого самого окаянного гвоздя, который мало того, что постепенно коррозировал, но и мешал нормальной циркуляции цереброспинальной жидкости (вот каких мудреных словечек я здесь со временем нахватался!).

Однако никто из нейрохирургов, занимавшихся мной, так и не решился извлечь гвоздь наружу. Дескать, предполагаемая операция сопряжена со смертельным риском, что противоречило медицинской этике.

Лицемеры! Потрошить живых собак и лягушек — так это запросто. А лишний раз поковыряться в черепе существа, на девять десятых уже мертвого, — святотатство.

Правильно говорил мой непутевый братец, в пику всем другим занятиям на свете избравший торговлю мотылем: не якшайся с милицией, пожарными и медиками. Милиция посадит, пожарные сожгут, медики залечат.

Впрочем, все эти эмоционально окрашенные умозаключения относятся к гораздо более позднему периоду, когда я уже малость оклемался и даже научился стучать одним пальцем по клавишам компьютера.

Нам же следует вернуться к событиям, непосредственно следующим за взрывом в метрополитене.

В сознание я пришел только спустя месяц, но еще долго не мог сообразить, кто я такой, где нахожусь и что вообще произошло. За последующие полгода мне сделали столько операций, что под это дело, наверное, пришлось истребить целое стадо баранов, из кишок которых, как известно, изготовляются хирургические нитки — кетгут. Про донорскую кровь, перевязочные материалы, антисептики и обезболивающие средства я уже не говорю. Счет тут, наверное, идет на бочки, рулоны и ящики.

Надо сказать, что мои проблемы не ограничивались одним только черепом. Я был нашпигован гвоздями так густо, что, по выражению рентгенолога, напоминал самого главного урода из фильма ужасов «Восставший из ада».

К счастью, ни один из гвоздей не задел сердце.

Естественно, что все это время меня держали на наркотиках. В еде, питье и утке я не нуждался. Все необходимое для жизнедеятельности организма поступало извне по пластмассовым трубочкам, оплетавшим мое тело наподобие щупальцев спрута, и примерно тем же манером уходило прочь.

Скажите, кто я после этого — человек или растение?

Старший и младший медперсонал общался со мной по тому же принципу, по которому прежде референты общались с Генсеком, а прежде прежнего — бояре с царем. То есть если о чем и докладывали, то новости плохие обязательно переиначивали в нейтральные, а нейтральные — в распрекрасные.

Из ласковых речей этих облаченных в белые халаты мясников и клизм выходило, что спустя год я уже смогу играть в футбол, плясать на собственной свадьбе гопака (лечащий врач у меня был хохол) и активно размножаться. О-хо-хо! Нет ничего проще, чем обмануть любящую женщину и больного человека.

Глаза на реальное положение вещей мне открыл не кто иной, как родной братец (по крайней мере, я тогда считал его таковым, хотя мы были схожи между собой, как боровик и бледная поганка, а кто из нас кто — решайте сами).

Если не считать следователя прокуратуры, это был первый посетитель, допущенный сюда после того, как мое положение более или менее стабилизировалось и инъекции морфина стали постепенно заменяться анальгином. (Мамаша моя от пережитых волнений сама захворала и уехала поправлять нервы в Испанию.)

Братец был уже слегка подшофе, хотя заметить это мог только наметанный глаз. Кроме того, он прихватил с собой вместительную плоскую фляжку, к которой время от времени прикладывался якобы для поддержания душевного равновесия.

При том, что братец пил почти постоянно, к категории горьких пьяниц он отнюдь не относился. Просто алкоголь был для него примерно то же самое, что для Сократа — его знаменитый внутренний демон: советчик, указчик, где надо толкач, где надо — тормоз и даже, если хотите, внутренний стержень.

В трезвом состоянии братец напоминал тупую и безвольную амебу. Выпив, становился активен, предприимчив, изворотлив, красноречив.

Без бутылки он не мог принять ни одного мало-мальски серьезного решения. По пьянке он женился, по пьянке развелся, по пьянке создал свой мотылевый бизнес и, следуя традиции, разориться должен был тоже по пьянке.

Когда братец в очередной раз отхлебнул из фляжки, я поинтересовался:

— Что там?

— Текила, — ответил он.

— Богато живешь. В цене, значит, мотыль.

— Мотыль-то в цене, — кисло улыбнулся он. — Да от конкурентов спасу нет. На ходу подметки рвут. Не поверишь, совсем обнищал. Если что и нажил за последнее время, так это только три вещи: триппер, трахому и тремор, — он продемонстрировал свои дрожащие пальцы.

— Ну с триппером и тремором понятно. А трахома откуда? Я где-то читал, что в нашей стране она ликвидирована еще в тридцатые годы.

— Ага, вместе с больными… Впрочем, я не так давно в Малайзию летал. К тамошнему мотылю присматривался. Вполне возможно, что в тех краях и заразился. Сейчас одна муть в глазах стоит… Не жизнь, а просто каторга.

— Хочешь, чтобы я тебя пожалел, такого разнесчастного?

— Вот это не надо! — решительно отказался братец, но, немного подумав, добавил: — Хотя в каком-то смысле можно пожалеть и меня.

Смысл этой довольно загадочной фразы дошел до меня гораздо позднее.

Разговор у нас с самого начала как-то не заладился.

И ладно, если бы я себя неправильно повел, какой спрос с человека, у которого гвоздь в мозгу засел, так нет же — братец всю малину испортил.

Вместо того чтобы ободрить меня, поддержать добрым словом, отвлечь от тяжких дум, внушить надежду, пусть и призрачную, он вдруг стал резать голую правду-матку, столь же неприемлемую в больничной палате, как, скажем, ложь — в церковной исповедальне.

(Кстати говоря, все подробности о состоянии моего здоровья братец выведал у одного местного врача, с которым был шапочно знаком опять же на почве того же самого мотыля.)

С его слов выходило, что перспективы на улучшение у меня нет никакой. Да, со временем я научусь питаться с ложечки и смогу самостоятельно испражняться в памперсы (есть уже, оказывается, такие — специально для взрослых), но появятся проблемы с вентиляцией легких, пролежнями и, конечно же, с психикой.

Отпущенные мне пять или шесть лет превратятся в непрерывную пытку, в сравнении с которой муки всех Танталов, Сизифов, Прометеев и Данаид покажутся легкой щекоткой.

Более того, я стану обузой для семьи, поскольку в самое ближайшее время клиника постарается от меня избавиться. Все заботы падут на мать, еще не утратившую шанса устроить личную жизнь, а расходы, естественно, на него, братца. Это при том, что сейчас даже обыкновенные антибиотики стоят бешеных денег. Тут целого центнера мотыля в месяц не хватит!

Какая— то логика в его словах, безусловно, была. Со всех сторон выходило, что я мерзкий эгоист и неблагодарный корыстолюбец, сознательно загоняющий в гроб мать и разоряющий брата. Подспудно даже проскальзывала мысль, что взрыв в метро я подстроил специально, дабы впоследствии безбедно существовать на правах инвалида.

— Выходит, что мне лучше было бы сразу подохнуть? — напрямик спросил я.

— Не надо передергивать, — сразу спохватился братец. — Я так не говорил. Но против правды не попрешь. А я, сам знаешь, всегда стоял за правду.

— Разве? — я не преминул уязвить его. — И в тот раз, когда продал на рынке отцовские ордена, а вину хотел свалить на меня? И когда торговал подкрашенной смесью вареного риса и рыбьего жира, выдавая ее за красную икру?

— Ты еще про детский садик вспомни! — обиделся он и немедленно приложился к фляжке.

Тут я проявил слабость — разревелся. И даже не от осознания своей обреченности, сколько от обиды.

Во всем этом огромном и разнообразно устроенном мире, где гуманистические ценности приобретали все больший вес, где был расшифрован геном человека, где полным ходом шло объединение Европы, где людей давно перестали жечь на кострах за убеждения, где почти искоренили каннибализм, где стабилизировались цены на энергоносители и услуги падших женщин и где только одних китайцев насчитывалось полтора миллиарда, я вдруг оказался таким одиноким, словно ударная волна проклятой бомбы забросила меня куда-нибудь на Марс.

Брат, превратно истолковавший мои слезы, шепотом предложил:

— Хочешь, я тебе текилы в капельницу плесну? Сразу на душе полегчает.

— Ты бы лучше, гад, какого-нибудь яда туда плеснул! — ответил я сквозь слезы. — Все бы проблемы сразу и разрешились.

— Ага! — хитровато улыбнулся он. — Не хватало еще, чтобы меня потом в твоей смерти обвинили.

— Вот чего ты боишься! Не моей смерти, а собственных неприятностей.

Упрек, конечно, вышел малоубедительный, но отповедь я получил по полной программе. Братец, постоянно черпавший из фляжки все новые и новые силы, стал горячо доказывать, что неприятностей он как раз и не боится, поскольку нельзя бояться того, что уже и так висит на шее, а вот мне следует вести себя скромнее и не взваливать собственные беды на всех подряд, а в особенности на близких.

Тут спешно появилась медсестра, наблюдавшая за нашей милой беседой сквозь стеклянную дверь палаты, и чуть ли не взашей принялась выталкивать братца вон.

Когда этот подонок был уже за порогом, я неизвестно почему крикнул ему вслед:

— А каков хоть мотыль в Малайзии?

Высший сорт! Не мотыль, а удав! На такую наживку даже сома можно ловить! Кто его у нас сумеет развести, сразу разбогатеет! — слова эти безо всякого сомнения шли у братца от самого сердца, в котором нашлось достаточно места для жирных, противных личинок, а вот для меня — нет.

Мысль о самоубийстве, в течение всего срока пребывания в клинике никогда окончательно не покидавшая меня, во время перепалки с братцем созрела окончательно. Более того, я решил не откладывать дело в долгий ящик.

Действовал я скорее под влиянием аффекта, чем по заранее разработанному плану — оборвал все трубочки, до которых смог дотянуться правой рукой, опрокинул капельницу, а потом стал обдирать с головы бинты.

Однако я был плохого мнения о бдительности дежурного персонала (или просто выбрал неудачное время). Не прошло и минуты, как медсестра (не та, что выгоняла братца, а другая, помоложе) оказалась тут как тут, а спустя четверть часа возле моей койки собрался целый консилиум, первую скрипку в котором играли не нейрохирурги, формальные хозяева этого отделения, а пришлые психиатры, владения которых располагались в соседнем корпусе.

— Вы делаете большую ошибку, молодой человек! — заявил один из них, пухлый, словно надутая насосом резиновая игрушка. — Вспомните высказывания классика русской литературы Куприна о ценности и неповторимости человеческой жизни…

Мне бы каяться или, в крайнем случае, молчать, так нет же, не удержался, сцепился в споре с ученым человеком:

— Это насчет того, что жизнь надо любить, даже оказавшись под колесами железнодорожного состава? — уточнил я, а когда психиатр машинально кивнул, добавил: — Почему бы Куприну и не восславлять жизнь, если он большую ее часть из кабаков не вылазил. Но лично мне ближе высказывание другого русского классика: «Не хочу я быть настоящим, и пускай ко мне смерть придет».

— Кто же такую глупость мог сморозить? — удивился он. — Не иначе какой-нибудь декадент.

— Нет, акмеист Осип Эмильевич Мандельштам. И эти строки он написал на стене лагерного барака, подыхая от голода и цинги.

— Парафреновый синдром, — толстяк обменялся взглядом со своим коллегой, стоявшим у меня в головах.

— Нет, скорее синдром Корсаковского, — возразил тот. — Но, во всяком случае, клиент нашего профиля.

Они отозвали в сторону моего лечащего врача Михаила Давыдовича и долго что-то втолковывали ему, в то время как медсестры восстанавливали порушенную систему пластмассовых трубочек, меняли капельницу и прибинтовывали мою правую руку к койке.

— Доигрался ты, Олег, — сказал Михаил Давыдович после того, как психиатры покинули палату. — Будешь теперь на особом контроле. А твой поступок я расцениваю как черную неблагодарность. Особенно учитывая количество сил и средств, затраченных на лечение.

— После лечения человек выздоравливает, — дух противоречия продолжал тянуть меня за язык, что, наверное, и было одним из признаков загадочного «парафренового синдрома». — А мне это не грозит. Зачем же зря тратить лекарства и отнимать время у занятых людей?

— Не дури. Курс лечения не закончен. В нашем деле бывают самые неожиданные случаи ремиссии. Тем более что организм у тебя такой молодой… Шанс на благополучный исход всегда имеется. — Не знаю, кого хотел успокоить Михаил Давыдович — меня или себя самого.

Меня щедро накачали успокоительным и наконец-то оставили в покое. Уже проваливаясь в пучину тяжкого обморочного сна, я поклялся, что при первой же возможности возобновлю попытки раз и навсегда покончить с этой постылой жизнью.

Как она ко мне, так и я к ней.

С какой мыслью я уснул, с такой и проснулся. Это хорошо. Значит, у меня начала вырабатываться психологическая установка. Что это такое — расскажу позже.

За это время в палате мало что изменилось, только на прикроватном столике появился какой-то мудреный прибор типа осциллографа, провода от которого уходили под марлевую чалму, намотанную на мою бедную головушку.

По белому потолку ползла одинокая муха, а это означало, что в мире, который я собрался покинуть, наступила весна.

Оно и к лучшему. Меньше будет мороки с могилой. А то помню, когда хоронили отца, промерзшую почти на метр землю пришлось разрушать буровой, предназначенной для установки электрических опор. Обошлось это нам в четыре бутылки водки. Бурильщик прямо так и сказал: «Четыре дырки — четыре бутылки. Зимняя такса. А нет, так будете ломами целые сутки махать».

Судя по тишине в коридоре и расположению теней на стене, стояло раннее утро. Счеты с жизнью надо было покончить еще до прихода медсестры, иначе ее болтовня и живая мимика могли отвлечь меня от задуманного.

Возможности мои, надо признаться, были весьма ограничены. После того как мою нашкодившую руку лишили подвижности, я — увы — мог положиться только на разум и на волю (тем более, разум ущербный, а волю, подточенную бесконечными инъекциями анальгетиков и барбитуратов). Говорят, что есть люди, способные по собственному желанию регулировать частоту сокращения сердца и даже останавливать его. Я к числу таких талантов, к сожалению, не принадлежу. Не подвластны мне и другие внутренние органы (стыдно сказать — с некоторых пор даже мочевой пузырь). Выход один — прекратив дыхание, умереть от кислородного голодания. Будем надеяться, что это мне по силам.

Освежив в голове психологическую установку: «Умереть, умереть, умереть…», я сделал глубокий выдох и весь напрягся, дабы не позволить воздуху самопроизвольно проникнуть в легкие. Сонная муха продолжала свой затяжной рейд по потолку, и, наверное, это было последнее, что мне предстояло увидеть в земной жизни.

Так прошла минута, другая, третья.

Я держался из последних сил, и вскоре в глазах стало темнеть, а в ушах раздался похоронный звон. Однако умереть я не смог. Стоило сознанию слегка померкнуть, как освободившиеся от его диктата легкие стали на путь прямого саботажа, то есть задышали на полную катушку.

Мое тело, превратившееся в бесполезные руины, тем не менее не хотело умирать окончательно. Доводы разума не находили отклика у тупой плоти, доставшейся нам в наследство от трилобитов и динозавров.

Целый день с небольшими перерывами я продолжал это самоистязание, однако добился только того, что у меня носом хлынула кровь.

Это обстоятельство на некоторое время зародило новую надежду, хотя, если честно, мне не доводилось слышать о людях, скончавшихся от носового кровотечения. Но тут, как назло, появилась вездесущая медсестра. Она быстро уменьшила поступление физраствора из капельницы и вставила мне в ноздри ватные тампоны, пропитанные перекисью водорода.

Ближе к вечеру в палату заглянул пухлолицый и полнотелый психиатр, накануне пытавшийся наставить меня на путь истинный посредством цитат из Куприна (которого я, кстати сказать, терпеть не могу).

Разговор у нас получился весьма содержательный, хотя я все время чувствовал себя, как иностранный агент, которого испытывают на детекторе лжи.

В заключение он, как бы между прочим, заметил, что творчество Осипа Эмильевича Мандельштама, поэта безусловно замечательного, противопоказано для юных впечатлительных душ, не успевших очерстветь в житейских передрягах. Ведь буквальное понимание фразы «Я трамвайная вишенка страшной поры и не знаю, зачем я живу», может привести к непредсказуемым последствиям.

Я спорить не стал. Глупо вступать в полемику, стоя на самом краю вечности. Это то же самое, что станционному зеваке переругиваться с пассажирами мчащегося мимо скорого поезда.

А психиатр-то оказался очень не прост. Уверен, что еще вчера про Осипа Эмильевича, этого «семафора со сломанной рукой», он и слыхом не слыхивал. Зато сегодня, надо же, — цитирует.

День пошел насмарку. Вся надежда теперь была на ночь. Но сначала следовало добиться, чтобы психологическая установка, уже завладевшая сознанием, распространилась также и на периферическую нервную систему, включая вегетативный отдел.

Что это такое, поясню на примере, взятом из средневековой истории. Пример, кстати, вполне достоверный. В те времена морские разбойники свирепствовали даже на Балтике. Само собой, что это не нравилось ни купцам, ни рыбакам, ни прибрежным жителям. И вот главарь одной такой пиратской шайки угодил в руки властей. Да не один, а вместе со всеми подручными. С приговором долго тянуть не стали — лишить всех головы, и баста!

По тогдашним законам каждый осужденный на смерть имел право высказать последнее желание, в пределах разумного, конечно. Воспользовались этим правом и наши разбойники. Кто-то потребовал кружку рома, кто-то трубочку, кто-то свидание с родней. Желания простые и вполне приемлемые.

Зато главарь озадачил судей. Во-первых, он хотел, чтобы ему отрубили голову в первую очередь. Во-вторых, просил помиловать тех своих соратников, мимо которых сможет пройти в обезглавленном виде.

Подумав немного, судьи согласились. Все были уверены, что у главаря ничего не выйдет. Ведь человек, в конце концов, не петух, который и без головы способен бегать.

Палач был специалистом своего дела и снес осужденному голову с первого удара. Тем не менее тот встал на ноги и, обливаясь кровью, двинулся вдоль шеренги своих соратников.

Он успел миновать семерых и, безо всякого сомнения, пошел бы дальше, но коварный палач, которому за каждую голову платили поштучно, швырнул ему под ноги свой топор.

Всех осужденных потом, естественно, казнили, честное слово властей и в те времена ничего не значило, но дело не в этом. Главарь разбойников поставил перед собой такую четкую и сильную психологическую установку, что тело повиновалось, ей даже при полном отсутствии головного мозга.

Если нечто подобное удастся повторить и мне, смерть станет желанием столь же осуществимым, как, например, отход ко сну или утоление жажды.

Но пока это не произошло, я должен был беспрестанно внушать себе: «Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…»

И когда мне уже стало казаться, что тленное тело согласно отпустить на волю бессмертную душу, внезапно напавший сон спутал все мои планы.

Впрочем, ничего удивительного тут не было — в этот деть я намаялся как никогда. Так что даже снотворное не потребовалось…

ОЛЕГ НАМЕТКИН, НЕУДАВШИЙСЯ САМОУБИЙЦА

Что такое сон (так и хочется, вопреки законам орфографии, написать это слово с большой буквы), вновь возвращающий человека в благословенные былые времена, когда он был молод, здоров, свободен, бесшабашен и любвеобилен, лучше всего известно заключенным, отбывающим длительные срока, да прикованным к койке калекам.

Для них сон — это часть жизни, столь же неотъемлемая, как явь, это единственный способ показать кукиш злосчастной судьбе, это счастье и мука. Набегавшись по цветущим лугам за девками, приласкав своих детей и наказав обидчиков, они просыпаются потом на нарах в душной камере или на хирургической койке в душной палате и, осознав, что все недавно пережитое — лишь иллюзия, лишь мираж, в кровь кусают губы.

В сети этого сладкого обмана, столь же древнего, как и человеческий род, доводилось попадаться и мне, особенно в последнее время.

Сон, посетивший меня на сей раз, был необычайно детален, странен (странен именно в силу своего реализма) и тематически, так сказать, резко отличался от всего того, что бог Морфей посылал мне прежде.

Начался он ощущением… как бы это лучше выразиться!… нет, не падения, а быстрого и плавного скольжения, словно бы я, вернувшись в детство, катаюсь на санках с ледяной горы.

О последующих своих впечатлениях мне говорить как-то даже неудобно… Но куда денешься? До ранения я был вполне нормальным парнем, не обделявшим противоположный пол своим вниманием, но в клинике многие прежние страсти покинули меня. В том числе и страсть к продолжению рода, опоэтизированная людьми сверх всякой меры. Ничего не поделаешь — тело мое ниже пояса было практически мертво. Сейчас же, скатившись по невидимой, существующей только в моем сознании горке, я очутился в страстных (простите за банальность, но другого выражения не подберешь) женских объятиях. Нас окружал жаркий, душистый мрак (и это при том, что я давным-давно не ощущал никаких запахов, даже резкую вонь хлорки).

Ничего не могу сказать за женщину, но, судя по всему, акт любви — испепеляющий, как разряд молнии, и почти такой же краткий, — для меня уже закончился.

На смену плотскому (читай — скотскому) удовлетворению быстро пришла мучительная тоска, хорошо знакомая любому совестливому человеку, внезапно открывшему в себе какой-то моральный изъян.

Как бы почувствовав это, женщина выпустила меня из объятий и отстранилась. Запели пружины кровати.

«Что случилось? — спросила она голосом, родившим во мне смутные, явно не поддающиеся анализу ассоциации. — Тебе плохо?»

«Сам не пойму, — буркнул я. — С головой что-то… Все перемешалось».

«Пить меньше надо», — произнесла она наставительно.

«Да не пил я вроде сегодня».

«Как же не пил, если я сама тебе наливала?»

«Это не считается…» — слова выскакивали из меня как бы сами собой, безо всякой связи с мыслями.

«Ничего, сейчас полегчает».

Руки женщины вновь пустились в путешествие по моему телу, однако ощущение было такое, будто бы это змеи вкрадчиво осторожно прикасаются ко мне, выискивая место, наиболее удобное для смертельного укуса.

«Пора собираться, — сказал я. — Как говорится, хорошего понемножку».

«Побудь еще, — нотки обиды появились в ее голосе. — Муж сегодня до утра дежурит».

«Говорю, плохо мне… Совсем ничего не соображаю. Отравился, наверное».

Я сел на край кровати и стал в темноте одеваться. Гардеробчик был какой-то странный — кальсоны, галифе, сапоги с портянками. Ничего похожего я отродясь не носил, но руки сами собой застегнули все многочисленные пуговицы и замотали портянки, а ноги, опять же сами собой, нырнули в сапоги.

Уже встав, я поверх тесного кителя приладил какую-то сложную сбрую, кроме всего прочего отягощенную еще и пистолетной кобурой. Зачем мне — пусть и во сне — понадобилось оружие, трудно было даже предположить.

И тут меня качнуло из стороны в сторону, как марионетку в руках неопытного кукловода. С ночного столика рухнула ваза, но благодаря ковровой дорожке, похоже, уцелела.

«Да ты и в самом деле нездоров! — воскликнула женщина, на ощупь отыскивая халат. — Вызвать „Скорую“?»

«Еще чего не хватало… Лучше проводи до дверей. Только свет не включай».

Уже и не помню, как я очутился в замусоренном подъезде, потолок которого был утыкан черными скелетиками сгоревших спичек, а стены испещряли матерные слова, исполненные явно детской рукой.

Добавив ко всему этому неистребимое зловоние мочи, латаные-перелатаные двери и почтовые ящики, в прошлом неоднократно служившие местом аутодафе для писем и газет, можно было прийти к выводу, что здесь проживают сплошь философы-киники, предпочитающие вопиющую бедность сомнительным благам богатства.

Снаружи стояла ночь, слякотная и зябкая, а вдобавок черная, как межгалактическое пространство. Голая лампочка над подъездом освещала только ближайшие окрестности в радиусе десяти шагов да обшарпанную стену дома, на которой гудроном было намалевано: «ул. Солнечная, д. 10, кор. 2».

Эта недобрая осенняя ночь так соответствовала состоянию моей души, что я нырнул в нее чуть ли не с благоговением, как жаба в родное болото, как больной зверь в глухую берлогу. Ноги сами выбирали путь, надо было только не мешать им. Куда я шел — не знаю. Но только не домой, потому что впереди расстилался мрак, не дающий никаких надежд на существование человеческого жилья. В таком мраке могли обитать разве что волки Да еще, по слухам, упыри.

Внезапно я остановился, словно наткнувшись на невидимую преграду. Впереди маячило огромное голое дерево. Кто-то таился в его тени, явно поджидая меня. Рука машинально тронула кобуру, но тут же отдернулась.

«Не спится?» — спросил человек, силуэт которого был почти неразличим во мраке.

«Как видишь», — ответил я, чувствуя стеснение в груди и дрожь в коленках.

«Порядок проверяешь?» — продолжал человек, которого, могу поклясться, я уже встречал прежде, и не во сне, а наяву.

«И его тоже».

«К моим не заходил?»

Надо было ответить «нет», но я успел судорожно сглотнуть это слово, уже готовое сорваться с языка, и ответил, как топором отрубил: «Заходил».

«Вот, значит, как», — с расстановкой произнес человек и стал чиркать спичкой о коробок.

«Сырые, — сказал я, — возьми мою зажигалку».

Рука, вновь задев кобуру, потянулась к карману галифе.

«Ничего, обойдусь. — Спички в его руках ломались одна за другой. — Мы уж как-нибудь сами».

«Что будем делать?» — выдавил я из себя.

«Не знаю, — ответил он. — Не знаю».

«Прости меня, если сможешь».

«Бог простит. А я не могу».

Отбросив коробок, он пошел прочь усталой и шаткой походкой много дней подряд отступающего солдата.

Я остался столбом торчать на прежнем месте. Вихрь мыслей метался в голове, причем мыслей таких, которые никогда не могли принадлежать мне.

Окружающий мир неумолимо стягивался, давя на сердце и душу, пока из черной бесконечности не превратился в черный тупик, имевший один-единственный выход. Внутренне я был давно готов к этому. «Умереть, умереть, умереть, — билось в сознании. — Уйти, уйти, уйти».

Отстегнув клапан кобуры, я потянул за торчащий сбоку специальный ремешок, и пистолет сам прыгнул мне в ладонь (господи, откуда только взялись эти навыки?).

Патрон, как обычно, был в стволе, оставалось только снять предохранитель. Приставляя дуло к виску, я невольно направил его туда, где в глубине мозга должен был сидеть проклятый гвоздь. Клин клином вышибают.

«Не надо!» — завопил кто-то внутри меня.

«Умереть, умереть, умереть», — ответил я.

Вспышка. Удар. Вкус крови. Запах сгоревшего пороха. Смерть.

Меня завертело, как листок в бурю. Ночь разлетелась на мириады осколков, а потом съежилась до размеров печной трубы, оба конца которой уходили в бесконечность. Бездна была вверху, бездна была внизу, и мне надо было выбирать какую-либо из них.

Не знаю почему, но я рванулся вверх (наверное, гимн «Все выше, и выше, и выше…» засел в генах). Меня понесло, понесло, понесло, понесло куда-то и вышвырнуло на больничную койку, обжитую и знакомую, как вурдалаку — его гроб, мумии — саркофаг, а грешнику — адский котел.

Электрический свет, бивший прямо в глаза, ослепил меня, а дружный радостный вскрик едва не оглушил.

— Жив, — произнес Михаил Давыдович с облегчением. — Ну слава те, господи!

— Рассказать кому, не поверят! — медсестра Нюра по молодости лет еще способна была чему-то удивляться.

— То-то и оно, — с сомнением произнес реаниматолог Стась. — Случай беспрецедентный. Даже и не знаю, стоит ли его фиксировать.

— Фиксируй, фиксируй, — распорядился Михаил Давыдович.

— Я-то зафиксирую. Только потом от всяких комиссий отбоя не будет… Ох, грехи наши тяжкие!

— Олег, как ты себя чувствуешь? — Михаил Давыдович склонился надо мной.

— Нормально.

— Что с тобой было?

— Ничего.

— Как ничего, если у тебя почти час полностью отсутствовала активность головного мозга? Понимаешь, полностью! Вот энцефалограмма, — он взмахнул длинной бумажной, так и норовившей свиться в спираль. — Альфа-ритма нет. Бета-ритма нет. Тета-ритма нет. Даже дельта-ритма нет. У покойника, пока он еще не остыл, энцефалограмма лучше бывает.

— Вам виднее. Вы университеты кончали, — рассеянно произнес я. — А тот погиб?

— Кто? — вопрос мой, похоже, слегка ошарашил Михаила Давыдовича.

— Ну тот… с пистолетом. Военный или милиционер.

— Тебе привиделось что-то?

— Нет, не привиделось, — уперся я. — Он жить хотел. А я его заставил. Умереть, умереть, умереть…

— Ты заставил его умереть? — догадался Михаил Давыдович.

— Ага.

— За что?

— За дело.

— За какое?

— Кабы я знал! Но он-то свою вину чуял. Поэтому сначала и не сопротивлялся. Только под конец опомнился. Но поздно было. Пуля в виске. Умереть, умереть, умереть…

Тэк— с, -Михаил Давыдович выпрямился. — Похоже, долечиваться ты будешь в психушке. А пока поспи еще. Нюра, сделай соответствующий укольчик. И глаз с него не спускай.

В тот же день, но уже ближе к вечеру, меня посетил толстяк-психиатр, на этот раз соизволивший представиться. Звался он простецки — Иван Сидорович, а вот фамилию имел забавную — Котяра. Не Кот, не Котик, не Котов, а именно Котяра.

Перечисление всех его ученых степеней, титулов и званий заняло бы слишком много места. Скажу только, что докторскую диссертацию Иван Сидорович Котяра защитил еще в те времена, когда я под стол пешком ходил.

— Я закурю, с вашего позволения, — сказал он первым делом.

— Пожалуйста, — я постарался изобразить радушного хозяина. — Закуривайте, располагайтесь, чувствуйте себя как дома. Можете даже галоши снять.

— Как я понимаю, мысль о самоубийстве вас не оставляет, — не обращая внимания на мои шуточки, поинтересовался он.

— Есть такое, — признался я.

— И говорят, что под эту марку вы кого-то уже застрелили? — курил он тоже по-простецки, стряхивая пепел в кулек из газетной бумаги.

— Так то во сне!

— Ничего себе сон у вас. С полным прекращением мозговой деятельности. Честно скажу, что с подобным явлением я сталкиваюсь впервые.

— Сон у меня обыкновенный, как у всех. Вы лучше свои приборчики отрегулируйте, чтобы у них стрелки не зашкаливали.

— Поучи, поучи меня, старика… А не то я за тридцать лет практики в своем деле так ничего и не понял…

— Вот вы сразу и обиделись, — печально вздохнул я.

— Нисколечки, — он едва заметно улыбнулся (улыбаться заметно ему не позволял добрый слой подкожного жира), — это хирурги на своих пациентов могут обижаться. Или венерологи. Но только не психиатры. Как можно обижаться на шизофреников или маньяков?

— А я по вашей классификации кто буду?

— Пока только неврастеник… Но вы бы лучше про свой знаменитый сон рассказали.

А почему бы и нет, подумал я. Сон-то действительно странный. Чертовщиной какой-то попахивает. Вот пусть этот Котяра и разбирается. Как-никак доктор медицинских наук. Светило. На разных там психоанализах собаку съел.

И я как можно более подробно пересказал все, что приснилось мне прошлой ночью. Упомянул и про чужую постель, в которой я оказался на пару с любвеобильной женщиной, и про свое скверное самочувствие, и про дом номер десять по улице Солнечной, и про странный разговор в ночи, и про приставленный к виску пистолет, и про случившееся в последний момент раздвоение личности.

Умолчал я только про свои опыты, связанные с выработкой психологической установки на самоубийство.

— Забавно, — сказал Иван Сидорович, дослушав мою исповедь до конца. — Весьма забавно. Так говорите, вы во сне и запахи ощущали?

— Ощущал.

— А сейчас? — он помахал перед моим носом дымящейся сигаретой.

— А сейчас ничего.

— И половое удовлетворение испытывали?

— Как вам сказать… — я замялся. — К тому времени уже все закончилось. Осталось за пределами сна… Ну, короче, вы меня понимаете.

— Если я не ослышался, сначала вам казалось, что вы в той истории — главное действующее лицо. Так?

— Так.

— Но потом возникло подозрение, что здесь вы не один? — н постучал пальцем по своей башке, очень напоминавшей приплюснутый с полюсов рельефный глобус, на котором из розового океана лоснящейся кожи торчали лесистые острова бровей, архипелаги мелких бородавок и обширные континенты губ и носа.

— Примерно… Хотя сон есть сон. Как его объяснить? Все так смутно…

— У вас как раз и не смутно! — возразил он. — Сколько деталей. Да еще каких! А ведь обычно они выветриваются из головы сразу после пробуждения.

— У нормальных людей они выветриваются, — произнес я многозначительно. — А у меня гвоздь в мозгах застрял. Возможно, он сновидения к себе магнитом притягивает.

— Возможно, возможно, — задумчиво повторил Иван Сидорович. — Сон, знаете ли, явление весьма загадочное. Относительно его природы существует множество гипотез. Но истина пока не установлена.

— Кто же вам мешает ее установить? Действуйте. Нобелевку получите.

— Совет дельный. Вот если бы вы мне еще и помогли… — Трудно было понять, шутит он или говорит серьезно.

— Много вам проку от калеки.

— Не скажите… Так, значит, на этой Солнечной улице вы прежде никогда не бывали?

— Даже не знаю, где это.

— Тогда на сегодня, пожалуй, и хватит, — прежде чем встать, он уперся руками в колени. — Я тут распорядился телевизор в вашу палату поставить. Если хотите, медсестра книжки почитает. Вы какие больше любите? Поэзию?

— Нет, эссеистику. Что-нибудь из Карлейля или Монтеня… А за что такая честь?

— Потом узнаете… Время у нас еще будет. А мысли о самоубийстве советую из головы выбросить. Теперь я сам буду вами заниматься. Если на ноги и не поставлю, то к активной жизни обязательно верну. Президент Рузвельт полжизни в инвалидном кресле провел, зато, неслыханное дело, на четыре срока подряд избирался. Главное, не падать духом.

— И за чей же счет, интересно, я буду существовать? — Фраза братца о центнере мотыля, необходимого на мое содержание, не шла из головы. — За ваш?

Пока за счет науки, — ответил Иван Сидорович. — А впоследствии, в чем я почти уверен, вы и сам научитесь зарабатывать.

Едва только дверь за психиатром Котярой закрылась, как ко мне заявилась медсестра Нюра.

— Что этот бегемот хотел от тебя? — осведомилась она тоном ревнивой жены.

— Сказал, чтобы все вы ублажали меня. Телевизор сюда поставили. Книжки читали.

— Про эти новости я уже знаю. А что еще?

— А еще медсестры должны беспрекословно исполнять все мои пожелания. Ну-ка быстренько изобрази стриптиз!

— Я не против. Только за белье стыдно. Вторые сутки без смены. Взмокла вся, как сучка.

— Это меняет дело, — сразу согласился я, тем более что великовозрастная Нюра не привлекала меня ни в одетом, ни в голом виде.

— Я вот что хочу тебе сказать, — она подошла поближе. — Ты, Олежек, с этим бегемотом не связывайся. Он не лечить тебя будет, а опыты над тобой ставить. Как над морской свинкой.

— С чего ты это взяла?

— С того! Лечат врачи. Ординаторы. А он, заметь, профессор. У него амбиций выше нашей крыши. Болезнь Альцгеймера есть. Болезнь Боткина есть. А болезни Котяры нет. Вот он и мечется по клиникам, отыскивая для себя какой-нибудь уникальный случай. А потом раскручивать его будет. Не ты первый, не ты последний.

— Так я, значит, уникальный случай?

— Ему виднее.

— Вот подвезло так подвезло! Гвоздь из моей башки потом, наверное, в музее выставят. Вместе с дырявой черепушкой.

— Не заводись, Олежек. Большая просьба у меня к тебе будет. Пусть этот разговор останется между нами.

— Обещаю. Но любезность за любезность. Не коли мне сегодня на ночь снотворное. Я и так усну. Естественным образом.

Ладно, — согласилась она. — Только смотри у меня, без фокусов…

Свое решение я менять не собирался. Тем более что это было никакое не решение, а принципиальная жизненная (вернее, антижизненная) позиция. Такими вещами не шутят.

А главное, я уже почти дозрел до такой кондиции, когда поступок, прежде абсолютно неприемлемый, кажется единственно возможным. Вчера ночью я уже почти добился своего, да силенок не хватило. Зато сегодня, чувствую, все должно решиться раз и навсегда.

Что касается лукавых посулов Котяры, то меня они ничуть не заинтересовали. Я не хочу быть обузой для семьи, но и в подопытного кролика превращаться не собираюсь. Нашли дурачка! Если этим нехристям одного гвоздя мало покажется, они мне и второй в голову забьют. Им ведь наука превыше всего.

А самое смешное то, что он хотел меня купить телевизором. Как будто бы мне интересно смотреть, как другие гоняют мяч, рубятся на мечах и огуливают барышень. Это то же самое, что голодного дразнить видом самой аппетитной снеди. Вот был бы специальный канал для инвалидов — тогда другое дело.

Нюра, убавив свет до минимума, удалилась к себе на пост. Клиника затихла, только в корпусе напротив орали роженицы да возле подъезда приемного отделения то и дело хлопали дверцы машин «Скорой помощи».

Я расслабил все мышцы, еще пребывавшие под моим контролем, и постарался отрешиться от суеты, которой за сегодняшний день хватало с лихвой. Все тленное, сиюминутное, суетное уходило из меня, уступало место пустоте, в которой мерно — в такт ударам сердца — звучало сакраментальное: «Умереть, умереть, умереть… уйти, уйти, уйти…»

Сначала я утратил ощущение времени, а потом — ощущение своего тела. Казалось, еще чуть-чуть — и последняя ниточка, связывающая меня с этим миром — мое деформированное гвоздем сознание, — навсегда оборвется.

«Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…»

Вот уже что-то сдвинулось во мне. Последнее усилие — и я присоединюсь к сонму эфирных созданий, населяющих астрал. Оттуда, пусть и незримый для смертных, я покажу дулю своему братцу и язык психиатру Котяре. Ну, еще немного! Тужься, тужься, как говорят роженицам акушеры.

Под аккомпанемент «умереть, умереть, умереть…» я поднатужился, но не взмыл вверх, что было бы логично, а вновь стремительно заскользил вниз — в область дурных снов и воплощающихся в реальность кошмаров.

На сей раз спуск занял гораздо больше времени — то ли горка оказалась длиннее, то ли я не проявил прежней прыти. Один раз, помню, меня как бы повело в сторону и едва не развернуло, но затем мистическое скольжение возобновилось в прежнем темпе.

Я вылетел на свет, но он не ослепил меня, возможно, потому, что глаза застилали слезы.

Место, куда меня занесло, было мерзким — какой-то заброшенный хлев. И пахло здесь мерзко — дерьмом (причем не благородным, конским или коровьим, а свинячьим), замоченными для выделки шкурами и бардой, оставшейся от самогонного производства.

Да и положение мое было незавидное. Кто-то крепко держал меня за волосы, не давая поднять лицо от перепревшей сенной трухи, при этом выворачивал правую руку да еще пребольно поддавал чем-то сзади в промежность.

— Что ты делаешь, паразит! — истошно орал я (и почему-то женским голосом), — меня фрицы пальцем не тронули, а родной красный боец ссильничал! Мы же вас как ангелов небесных ждали! Как на бога молились! Все командирам расскажу! Пусть тебя, гада такого, трибуналом судят!

— Молчи, сука! — промычал кто-то за моей спиной. — Задушу!

Не успел смысл происходящего дойти до меня, как эта позорная пытка окончилась. Меня смачно огрели всей пятерней по голой заднице и отпустили на волю. Только сейчас, обернувшись, я воочию узрел своего мучителя — плюгавенького никудышного солдатика, на которого просто плюнуть хотелось.

Это я и сделал с превеликим удовольствием, но от болезненного удара в грудь (и откуда только у меня взялась такая округлая и мягкая грудь?) тут же свалился в кучу прошлогоднего сена, где колючек было куда больше клевера.

Спускать обиду было не в моих правилах, и, преодолевая некое странное внутреннее сопротивление, я попытался вскочить, но запутался в одежках — задранной к поясу юбке и, наоборот, спущенных ниже колен трусах и чулках.

Я не успел даже удивиться, почему облачен в женское убранство, как руки сами собой, вне зависимости от моей воли, навели порядок — щелкнув резинкой, подтянули трусы и одернули юбку.

— Красную Армию, говоришь, ждала, — похабно скривился солдатик. — А исподнее немецкое носишь. Знать, заслужила чем-то, подстилка фашистская.

Только сейчас я понял, что одет в женское платье не случайно, что я и в самом деле натуральная женщина со всеми присущими ей от природы причиндалами. Это было ужасно само по себе, но еще ужасней был тот факт, что меня изнасиловал и избил вот такой недоносок, которого я в своем прежнем виде (до взрыва в метро, конечно) пришиб бы одним пальцем.

Человек я от природы довольно спокойный, но сейчас на меня накатила прямо-таки сатанинская злоба.

Преодолевая телесную бабью слабость и бабий же врожденный страх, я сорвал со стены ржавый зазубренный серп, который прежде видел разве что на стягах державы, сгинувшей еще в пору моего отрочества.

— Не балуй! — солдатик потянулся к карабину, прислоненному к бревенчатой стене хлева. — Иначе я тебе на этом месте сразу и трибунал организую, и высшую меру социальной защиты.

Прямо скажем, не повезло солдатику. Он-то, козлик серый, думал, что перед ним прежняя баба, которую можно драть и мусолить, как душе заблагорассудится. Не приметил он случившейся в ней перемены и поэтому к новому повороту событий готов не был.

Серп вжикнул в воздухе и угодил куда следует, однако голову подлецу, паче чаянья, не снес, а застрял, до половины вонзившись в шею. Крови было совсем немного, но когда я попытался извлечь серп — очень мешали зазубрины, — она хлынула потоком. Но мне ли, исполосованному вдоль и поперек, было бояться крови!

Ноги у солдатика подломились, и он рухнул навзничь, потянув за собой серп, ручка которого колебалась с частотой камертона. Фистулой запела рассеченная гортань.

На какое— то время моя власть над благоприобретенным телом прервалась. Уж слишком велико было душевное потрясение, испытанное его хозяйкой. Я завыл, запричитал, рванул себя за волосы и стал торопливо распутывать вожжи, целый пучок которых висел на поперечной балке крыши. Цель, для которой эти вожжи понадобились несчастной бабе, лично мне была хорошо понятна.

Нет, подумал я. Хватит с меня одного самоубийцы. Что они все — сговорились! Или виною тому я — разносчик роковой идеи? В этом случае нам нужно поскорее расстаться.

Для просветления мозгов тюкнув пару раз головой о стенку, я выскочил из хлева наружу.

Зима, судя по всему, заканчивалась. Серый снег уже просел, обнажив кое-где бурую прошлогоднюю траву и сгнившие листья. Лес стоял в предвечернем тумане, как черный глухой частокол.

Возле низенькой избенки плакал ребенок лет пяти, так плотно закутанный в платки и шали, что нельзя было даже разобрать — мальчик это или девочка.

Это был мой ребенок. Я любил (вернее, любила) его всей душой и обязан был жить ради него. А все остальное как-нибудь образуется. Главное, что война, наконец, закончилась. Солдатика, как стемнеет, надо будет оттащить подальше в лес. Там бродит столько одичавших немецких овчарок, брошенных при отступлении, что к утру от него и костей не останется. Жалко, конечно, придурка. Хотя сам виноват. Не надо было нахрапом лезть. Мог бы и ласково попросить. Что мы — не люди…

Теперь за женщину можно было не беспокоиться. Мысли о самоубийстве вряд ли вернутся к ней. Как говорится, будет жить. А я? Что происходит со мной? Сон это, бред или особое состояние психики, балансирующей на узкой грани, отделяющей жизнь от смерти? Куда я загнал самого себя? Уверен, что на этот вопрос не сможет ответить даже профессор Котяра.

Говорят, черта вспомнишь — а он тут как тут. Как вы думаете, кого первого я увидел, очнувшись в палате на больничной койке? Конечно же, его, Ивана Сидоровича Котяру собственной персоной. Подперев голову пухлым кулаком, он внимательно наблюдал за процедурой моего пробуждения.

Стояла глухая ночь. В такую пору, если что случится, и дежурного врача не дозовешься. А этот тип тут как тут, хотя к отделению нейрохирургии формально никакого отношения не имеет. Впрочем, для него, наверное, и в гинекологии все двери открыты.

Словно прочитав мои мысли, Котяра неторопливо произнес:

— Извиняюсь, что побеспокоил. Звякнули мне среди ночи, что вы опять в кому впали. Вот и подкатил на такси. А вы уже в полном порядке. Сегодня быстрее управились. Вчера мозговая активность отсутствовала целый час, а нынче всего сорок минут. Совершенствуетесь. Во всем нужна сноровка, закалка и, само собой, тренировка. Только не заиграйтесь. Помните сказку про колобка? И от бабушки он ушел, и от дедушки, и еще много от кого, а на лисице погорел. Это я относительно ваших странных снов.

Спросонья, а лучше сказать — с кошмарья, я соображал плохо и не нашелся, как достойно ответить на двусмысленные намеки Котяры. Впрочем, похоже, что в моих ответах он и не нуждался. Ему на каждый жизненный случай и своих теорий хватало.

— Вы бы пошли поспали, гражданин профессор, — выдавил я наконец из себя. — В вашем возрасте здоровый сон то же самое, что в моем — активный отдых. Освобождает организм от шлаков и лишних гормонов.

— Шутовство — хороший способ отгородиться от жизни. Лучше — только крышка гроба, — Котяра поднял вверх указательный палец. — Кто так сказал?

— Вы.

— Нет. Один мой пациент, много лет страдавший депрессивно-маниакальным психозом. Сейчас, между прочим, возглавляет в Государственной думе какую-то комиссию.

— Передавайте при случае привет… А сколько хоть времени сейчас?

— Начало пятого. — Он глянул на наручные часы. — Я, кстати говоря, сегодня еще не ложился. И все из-за вас.

— Почему из-за меня? — я невольно насторожился.

— Не идет у меня из головы ваш прошлый сон. Боюсь, что и старик Юнг тут оказался бы в тупике… Вот и стал наводить кое-какие справки. Я ведь, кроме всего прочего, еще и органы консультирую. Уже лет двадцать примерно. Связи, сами понимаете, у меня там обширные. Прежней власти у них, конечно, нет, зато появилась информационно-поисковая компьютерная сеть. Сейчас нужного человека или, скажем, автомобиль проще простого найти. Лишь бы он где-нибудь был зарегистрирован.

— Интересно, а кого вы искали?

— Адрес. Улица Солнечная, дом десять, корпус два. Не забыли еще про него?

— Нет.

— Оказывается, что в нашем городе такой улицы нет. Зато она имеется в тридцати двух иных городах и поселках, начиная от Псковской области и кончая Хабаровским краем. Здание под номером десять есть почти везде, но чаще всего это частное домовладение или какая-нибудь контора. А вот точный адрес, то есть включающий в себя еще и добавку «корпус два», обнаружился только в городе Чухлома Костромской области. Вы про данный населенный пункт хоть что-нибудь слышали?

— Ничегошеньки, — честно признался я.

— Так я и думал, — кивнул Котяра. — И тем не менее в городе Чухломе по указанному адресу одно время проживала семья Наметкиных. Правда, это было еще до вашего появления на свет. Каково?

— Н-да-а, — только и смог произнести я.

— Город Чухлому ваши родители покинули в семьдесят шестом году, после случая, наделавшего достаточно много шума. Ветераны органов хорошо его помнят. Однажды ночью в полусотне шагов от того самого дома застрелился из табельного оружия участковый инспектор по фамилии Бурдейко. Злые языки намекали, что причиной этому была интимная связь с вашей матерью, женщиной редкой красоты и недюжинного темперамента. Отца даже таскали в прокуратуру на допросы, но, когда эксперты дали стопроцентную гарантию суицида, все обвинения с него были сняты. Хотя, с другой стороны, участковый был человеком весьма уравновешенным, психически устойчивым и алкоголем, в отличие от большинства своих коллег, не злоупотреблял. По этому поводу в городе ходило много пересудов, и ваши родители сочли за лучшее уехать, тем более что открывалась очень перспективная вакансия в другом месте. Вы родились уже здесь, в роддоме имени Сперанского, учились в сто девяносто пятой школе и, судя по всему, Чухлому никогда не посещали, хотя место происшествия описали весьма достоверно. В то время Солнечная улица находилась на самой окраине города и подъезд десятого дома выходил прямо в лесопарк, где и был обнаружен труп Бурдейко.

— И что эти сведения вам дали?

— Мне — ничего. А вам?

— Пока тоже ничего… Значит, та женщина в постели была моей матерью? — меня слегка передернуло.

— Скорее всего.

— А под деревом стоял отец… Вот почему мне показалось, что я знаю этого человека.

— Таким вы его знать не могли, — мягко возразил Котяра. — В ту пору ему не было и тридцати.

— Если верить фотографиям, он и к пятидесяти не очень изменился… Да, случай заковыристый. И как же моя болезнь называется в медицинской практике?

— В том-то и дело, что никак. Прежде ничего подобного не случалось. Как я ни старался, но прецедент отыскать не смог. Впрочем, это как раз и не важно… Ну а что вам приснилось сегодня? — он буквально ел меня глазами.

— Даже и не знаю, стоит ли вас в это посвящать. — Уж если у меня появилась возможность поводить Котяру за нос, нельзя было ею не воспользоваться. — Сны, как я понимаю, имеют непосредственное отношение к личной жизни человека. А личная жизнь любого гражданина по закону неприкосновенна.

— Я врач, не забывайте об этом, — нахмурился Котяра.

— Мой врач Михаил Давыдович. И лечат меня, кстати, от травмы головного мозга, а не от психоза.

— Ну зачем же вы так, — Котяра заерзал на стуле. — Михаил Давыдович сделал для вас все, что мог. Более того, все, на что способна современная нейрохирургия. А я могу сделать для вас гораздо больше. Здесь вы рядовой пациент. И блага, предусмотренные для вас, — стандартные, рядовые. Питание, содержание, медикаменты, количество койко-дней — все строго по норме. Как в армии для солдата. А в моей клинике вы будете пациентом уникальным. И, соответственно, блага вам будут предоставлены тоже уникальные.

— Как в армии для любимчика генерала, — подсказал я

— А хотя бы!

Видимо, на моем лице отразились некие негативные эмоции, потому что Котяра уже несколько иным тоном добавил:

— Учтите, что в случае крайней необходимости я могу забрать вас и помимо вашего согласия. Пациенты с травмами черепа — контингент особый. Им от нейрохирургии до психдиспансера один шаг. Тем более что ваша родня, как мне стало известно, возражать не будет.

Тут Котяра попал в самую точку. Последний бомж, способный самостоятельно переставлять ноги, имеет больше гражданских прав, чем я. Кто заступится за паралитика с дырявой башкой, от которого родной брат отказался. Да Котяра с его связями может вообще оформить меня как труп, предназначенный для прозекторской. Нет, придется идти на попятную.

— Мне надо обдумать ваше предложение, — произнес я тоном привередливой невесты. — Но про сегодняшний сон, так и быть, расскажу. Хотя и сном-то это назвать нельзя. Так, блажь какая-то…

— Подробнее, пожалуйста.

— А подробности жуткие. Привиделось мне, что я превратился в женщину. Буквально за считанные минуты я подвергся… вернее, я подверглась изнасилованию, была избита, зарезала своего обидчика ржавым серпом, хотела с горя наложить на себя руки, но в конце концов при виде собственного дитяти вновь обрела душевный покой.

— Все?

— В основном все.

— Какие-нибудь привязки во времени и пространстве имеются? — оставив пустопорожнюю лирику, Котяра заговорил быстро и по-деловому сухо.

— Привязки? А, понял… Случилось это ранней весной, году этак в сорок четвертом или сорок пятом, сразу после освобождения. Надругался надо мной красноармеец, но очень уж зачуханный. Наверное, нестроевой. По крайней мере, его погон я не видел. Место действия — лесной хутор или усадьба лесника. Особых деталей я не рассмотрел. Смеркалось уже, и туман стоял… Да, совсем забыл! Ребенку моему тогда было примерно лет пять. Про его пол сообщить ничего не могу.

— Говорите, сорок четвертый или сорок пятый, — задумался Котяра. — Скорее всего сорок четвертый. В сорок пятом наши уже в Польше и Венгрии были… Лесной хутор. Явно не Украина. Скорее всего Белоруссия или северо-запад России. Надо будет как-то уточнить.

— Уточняйте, — милостиво разрешил я. — Неужто опять рассчитываете на моих родственников выйти?

— Там видно будет… Сейчас меня больше всего интересует другое. — Котяра уставился на меня своими водянисто-голубыми глазками, которые супротив массивных желтоватых век были почти то же самое, что Суэцкий канал супротив Синайской пустыни. — У вас в каждом сне ясно прослеживаются две навязчивые идеи. Одна, связанная с половой сферой, причем в самых откровенных ее проявлениях, другая — с идеей самоубийства. Как вы это можете объяснить?

— Относительно половой сферы объяснить ничего не могу. Возможно, это просто совпадение. А что касается идеи самоубийства, каюсь, виноват. В последние дни только тем и занимался, что вдалбливал эту идею самому себе, дабы она до каждой клеточки тела дошла. Заявляю откровенно — в таком виде я жить не собираюсь.

— А придется! — он опять нахмурился. — Про самоубийство прошу забыть. Причем прошу в самой категорической форме. Иначе к вам придется применить весьма действенное медикаментозное лечение. Штука эта, заранее предупреждаю, не весьма приятная… Нет, надо вас отсюда поскорее забирать!

— Но учтите, никаких опытов над собой я ставить не позволю, — предупредил я.

— Да вы их сами над собой ставите! — Котяра воздел руки к потолку. — Ваши сны не что иное, как продукт этих самых непродуманных опытов. В гроб хотите себя раньше срока загнать? А мы все поставим на строго научную основу. Исключим всякую вероятность риска. Если эти сновидения будут опасны для вас — избавимся от них. Если нет — углубим и расширим, как выражался наш последний генсек. А пока берегите себя. Все решится в течение ближайших суток.

И он удалился так поспешно, что я не успел и слова вставить.

Наутро стало окончательно ясно, что в моей жизни намечаются большие перемены. Капельницу убрали, многострадальную руку освободили, под голову подложили еще пару подушек (странная закономерность — почти любая медсестра или нянечка со стажем толще своей ровесницы, занятой в другой сфере человеческой деятельности, а наши матрасы и подушки, соответственно, тоньше обычных).

Нюра, которой до окончания дежурства оставалось всего ничего, сама напоила меня крепким бульоном. Со мной она принципиально не разговаривала и, только уходя, обронила:

— Уговорил все же тебя этот бегемот.

— Уговорил, — подтвердил я.

— Смотри, как бы потом жалеть не пришлось, — посулила она.

— Ты меня навещай почаще, вот я и не буду ни о чем жалеть.

— Издеваешься! — фыркнула она. — Кто же посетителей в режимную психушку пускает. Эх, ты… Обманули дурачка на четыре кулачка.

Короче, своего она добилась — настроение мне подпортила… хотя какое настроение может быть у такой человеческой развалины, как я.

После завтрака в палате установили телевизор, а меня снабдили пультом управления. По всем программам шли мыльные оперы, и пришлось остановить свой выбор на канале «Культура», где как раз в этот момент внушительная кодла людей самых разных национальностей изображала оркестр русских народных инструментов.

То и дело заглядывали врачи, знакомые и незнакомые, оформлявшие на меня самые разнообразные формуляры, справки и документы. Можно было подумать, что я международный преступник, которого одно суверенное государство собирается выдать другому.

Впрочем, об ослаблении режима не могло быть и речи. Новая медсестра, прогуливавшаяся в коридоре (и, кстати говоря, очень похожая на переодетого и загримированного бойца конвойных войск), буквально не сводила с меня глаз. Да и энцефалограф бойко чертил зигзаги, характеризующие состояние моего мозга.

Дело понятное — Котяра хочет получить вожделенную добычу в целости и сохранности и потому рисковать не собирается. Обложил меня со всех сторон уже здесь.

А что, если взять да обмануть его, подумал я. Подохнуть назло науке. Вот будет фокус! Мысль, безусловно, была занятная, и я решил попозже вернуться к ней.

А пока меня ждал еще один сюрприз.

Мамаша, накануне вернувшаяся из странствий по заграницам (о чем свидетельствовал свежий загар, впрочем, отнюдь не красивший ее), наконец-то решила посетить своего увечного сыночка.

Чмокнув меня в лоб и едва не оторвав при этом все датчики энцефалографа, она первым делом сообщила, что противные медработники не принимают никаких продуктовых передач, даже фруктового сока.

— Ничего страшного. Мне всего хватает, — заверил я ее. — У нас ананасы и бананы каждый день.

— Откуда у вас ананасы? — удивилась мамаша. — Люди говорят, что сейчас в больницах даже хлеба не хватает.

— Тут зоопарк поблизости. Ихний персонал над нами шефство взял. Все, что мартышки не сожрут, нам достается, — сообщил я с невинным видом.

Она посмотрела на меня долгим взглядом, однако ничего не сказала. С юмором у моей родительницы всегда было не очень. Точно так же, как и у братца.

Негативно оценив мой внешний вид (одна кожа да кости), она перешла к изложению семейных новостей. Очень скоро выяснилось, что я жестоко оскорбил братца, приписав ему слова, которых он не говорил, и поступки, которых он не совершал (а также мысли, которые его не посещали, хотел добавить я).

После визита ко мне братец якобы пребывает в глубоком душевном расстройстве, следствием которого стал еще более глубокий запой, повлекший за собой массовую гибель элитного мотыля.

На это я вполне резонно возражал, что человек, не расстающийся с заветной фляжкой даже в туалете, запить не может, точно так же, как утопленник не может захлебнуться, а кроме того, дохлый мотыль расходится ничуть не хуже живого. Просто нужно знать, в каком месте и в какое время его продавать.

Затем разговор перешел непосредственно на меня. Начались ахи, охи и причитания, которые отнюдь не могли помочь мне, а, наоборот, только выводили из себя. Из путаных слов мамаши я понял, что о грядущих переменах в моей судьбе она уже наслышана и считает их величайшим благодеянием.

— Учти, что попасть в эту клинику считается большой удачей, — на полном серьезе сообщила мамаша. — Говорят, она одна из лучших в стране. Там даже иностранцы лечатся. И заметь, платят за это немалые деньги.

— Там психи лечатся, — ответил я. — Те, у кого один день мания, а другой депрессия. Я же нормальный человек, пусть и с гвоздем в голове. И в том, что меня собираются засунуть в эту клинику, никакой удачи не вижу.

— Хорошо, — надулась она. — Тогда как ты сам представляешь свое будущее?

— Я хочу дома жить. И там же подохнуть, когда придет срок. И чтобы горшки за мной выносили родные люди, а не практикантки из медучилища, которых от этого воротит.

— Где жить? — едва не взвизгнула она. — На наших двадцати четырех квадратных метрах? А мне что прикажешь делать? Бросить службу? За пять лет до пенсии?

— Сиделку наймешь.

— А за какие, интересно, деньги?

— А за какие деньги ты по курортам разъезжаешь?

Тогда мамаша применила свое главное оружие — слезы. С ее слов выходило, что я никого не люблю, что я патологический злюка и даже непонятно, в кого я такой уродился.

Короче, она меня довела. Не надо было, конечно, этого делать, но я не удержался и высказал все, что наболело на сердце. Впрочем, даже учитывая разброд, царивший последнее время в моей душе, заключительный попрек нельзя было назвать корректным. Тут я, каюсь, переборщил.

— А почему это вдруг непонятно, в кого я такой уродился? Мне самому сказать или ты поможешь? Ну так вот — всей Чухломе давно понятно, что Олег Наметкин уродился в участкового инспектора Бурдейко, который то ли от любви к тебе, то ли от стыда перед твоим мужем застрелился поблизости от вашего дома.

И хотя это было всего лишь шальное предположение, ни с того ни с сего посетившее меня, ее бурная истерика косвенно подтверждала тот факт, что я, как говорится, уродился не в мать, не в отца, а в заезжего молодца.

Покидая палату, мамаша так хлопнула дверью, что на экране телевизора появились помехи.

ОЛЕГ НАМЕТКИН, СКИТАЛЕЦ В МЕНТАЛЬНОМ ПРОСТРАНСТВЕ

Вот так и случилось, что собственные подспудные страхи, Нюрино презрение и ссора с матерью, слившись воедино, вновь привели мой внутренний мир (уже начавший понемногу упорядочиваться) в состояние хаоса. Я опять ощутил себя тем, кем являлся на самом деле — беспомощным инвалидом, амбициозным ничтожеством, недостойным коптить это небо.

Нужен я был одному только профессору Котяре, да и то исключительно в незавидной роли бездомного пса Шарика, за кусок колбасы позволившего совершить над собой вивисекцию.

Короче, настроение было хуже некуда. Да и самочувствие тоже. В сознании, вытесняя последние крохи здравого смысла, уже набирал силу зловещий набат: «Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…» Пусть и с третьей попытки, пусть и с грехом пополам, но я был просто обязан довести свой замысел до логической развязки.

Главное, не повторить прошлых ошибок и следовать по пути в небытие до самого конца, не делая никаких остановок, как преднамеренных, так и случайных.

Конечно, предпочтительнее было бы использовать какой-нибудь старый, апробированный веками способ, как-то: пистолет, яд, петлю, осколок стекла, паровоз, крышу многоэтажки или глубокие воды, но — увы! — мне все это недоступно. Даже до фаянсовой чашки с остатками чая я не могу дотянуться самостоятельно, а пультиком от телевизора (даже пультиком марки «Сони») не зарежешься.

Поэтому вернемся к прежним играм… Ну, начали! «Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…»

На сей раз я сорвался в бездну почти без всякой натуги, да и спуск мне достался куда более крутой, чем прежде. Сказывался, наверное, кое-какой опыт двух предыдущих попыток ухода из жизни.

Вскоре я ощутил некий мистический толчок, последовавший скорее изнутри, чем извне. Надо полагать, что это была первая развилка в моем, как выражался Эдгар По, «странствии странствий», и вела она в год тысяча девятьсот семьдесят шестой, к участковому инспектору Бурдейко. «Привет, папаша!» — мысленно отсалютовал я, благополучно проносясь мимо.

Еще один толчок, еще одна боковая развилка, на этот раз к году тысяча девятьсот сорок четвертому, к изнасилованной бабе, так и оставшейся для меня безымянной.

Затем толчки стали следовать раз за разом, и, досчитав до десятка, я сбился, поскольку сознание мое было целиком занято куда более важной заботой: «Умереть, умереть, умереть…»

Ну и глубок же колодец вечного успокоения! Не всякий желающий зачерпнет с его дна мертвой водицы. А поначалу-то дело казалось таким простым…

И вот мне почудилось, что я все же достиг предела пределов, хотя, что это такое в плане конкретном, понять пока не мог. Ощущение неудержимого скольжения пропало, но мое состояние не имело ничего общего со смертью.

Более того, я был жив как никогда прежде, если только так можно выразиться. Дикая, необузданная сила, заставляющая быка кидаться на первого встречного, буквально распирала меня. Хотелось действовать — мчаться куда-то на горячем скакуне, топтать врагов, хлестать водку, перечить всем подряд, лобызать (и не только лобызать) женщин.

В темной комнате пахло вином, терпкими ароматами заморских пряностей и березовыми дровами. Постель на этот раз мне досталась такая широкая, что, даже раскинув руки, нельзя было дотянуться до ее краев.

Заранее догадываясь, какие сюрпризы могут ожидать меня на этом необъятном ложе любви, я осторожно пошарил вокруг.

Так и есть! Вновь я был не один, вновь рядом со мной оказалось теплое, обнаженное тело, судя по шелковистой коже — женское.

— Пора, — сказала моя соседка по постели. — Хватит нежиться, сударь.

— Подарите мне еще миг блаженства, моя повелительница, и я сочту себя счастливейшим из смертных, — произнес я, потянувшись к женщине.

— Не сейчас! — возразила она. — Если бог пошлет нам удачу, завтра вы вновь получите все нынешние наслаждения и даже сверх того. Это я обещаю. А пока вы должны помнить о своем высоком предназначении и о данных перед аналоем клятвах.

— Всенепременно! — молодцевато воскликнул я. — Думать с детства не приучен, это уж как водится, зато память имею отменную. И от своих клятв не откажусь даже на дыбе.

— Рада слышать это. Умников ныне развелось изобильно, а вот верных людей — можно по пальцам пересчитать. Ох, мерзкие времена…

Затем вспыхнула свеча. Узкая, но твердая ладошка ухватила меня за запястье, и я был почти силой извлечен из постели. Освещая путь массивным шандалом, женщина потащила меня за собой через целую анфиладу комнат, высокие окна которых были плотно закрыты тяжелыми шторами.

Более или менее светло было только в последней комнате, где мы и остановились. Шторы здесь были слегка раздвинуты, но свет, пробивавшийся сквозь заледенелое стекло, был так скуден, что не мог всерьез соперничать даже с огоньком свечи.

Оба мы были совершенно обнажены, но при этом моя спутница не выказывала никаких признаков стыда. Вовсе не распутство побуждало ее к подобному поведению. Просто она была выше всяких мелочных бытовых условностей.

При ближайшем рассмотрении я убедился, что передо мной вовсе не ядреная, повидавшая жизнь матрона, а скорее, как говорится, девица на выданье. На мой вкус она была чудо как хороша — рослая, стройная (хотя и в теле), высокогрудая, с густыми и длинными светлыми волосами, какие принято называть русалочьими. Еще запомнились голубые, с изрядной долей сумасшедшинки глаза и вздернутый носик.

— Все ли наставления вы усвоили, сударь? — строго осведомилась она. — Не забывайте, что от вашей смелости, расторопности и хладнокровия зависит судьба многих весьма достойных людей, а в равной мере и ваша собственная. Дерзайте, и вам воздастся щедрой рукой. Если порученное вам дело закончится удачей, вы будете незамедлительно произведены в чин гвардейского офицера и пожалованы деревнями в любой губернии по вашему выбору. В противном случае вы должны избрать добровольную смерть, дабы не бросить тень сомнения на доверившихся вам людей, в том числе и на меня. Готовы ли вы к этому подвигу самопожертвования?

— Завсегда, моя повелительница! — бодро отрапортовал я и даже попытался козырнуть, что для голого молодца с восставшим мужским достоинством было не совсем прилично. — Порукой тому моя честь и моя шпага!

— Шпагу вы оставите здесь, а взамен получите вот это, — она продемонстрировала мне тонкий, как вязальная спица, острейший стилет. — Потом спрячете его в рукав или голенище. Смерть от него легка и безболезненна, а роковой удар следует наносить сюда.

Приподняв левую грудь, моя красавица приставила острие стилета к тому месту, где под тонкой кожей равномерно вздрагивало сердце.

— Все сделаю, как велено! В лепешку расшибусь, а сделаю! Упав перед ней на колени, я принялся страстно лобызать тонкие, унизанные перстнями пальцы, хотя блудливые руки сами собой лапали крутые бедра и пышные ягодицы.

— Опомнитесь, сударь! Вы и так получили больше того, на что может претендовать простой смертный. Умейте ценить оказанную вам милость. А теперь к делу! — Она дернула за украшенный кистью шнур, свисавший сверху, и где-то за стеной звякнул колокольчик. — Сейчас вам помогут облачиться в подобающее случаю платье и скрытно доставят по назначению. Все остальное будет зависеть только от вас. А теперь позвольте удалиться. Храни вас господь.

Держа шандал на отлете, дабы капли горячего воска не задели кого-нибудь из нас, она быстро перекрестила меня и удалилась прежде, чем в противоположных дверях показались двое наглядно знакомых мне мужчин, одетых чересчур тепло — в собольи шапки и подбитые лисьим мехом бархатные шубы.

Прежде мы не были представлены друг другу, но оба гостя, несомненно, принадлежали к числу заговорщиков.

При себе вошедшие имели внушительных размеров узлы, из тех, в которые мещане и дворяне-однодворцы по заведенному обычаю хранят в дороге носильные вещи.

Обменявшись со мной сдержанными поклонами, они развязали узлы и вытряхнули на ковер целую кучу одежды, может быть, и добротной, но скроенной по какому-то шутовскому образцу. Да и пахло от нее так, как обычно пахнет от ямщиков — сырым зипуном, конским потом, смазанными дегтем сапогами.

— Не побрезгуй, — сказал тот из заговорщиков, что был постарше и у кого под шубой была надета облегченная офицерская кираса. — Рухлядь сия у калмыка позаимствована, того самого, которого ты в свадебном поезде должен заменить. А они, идолы косоглазые, страсть как не любят ополаскиваться. Язычники, одно слово…

— Заразы никакой нет? — брезгливо поинтересовался я, поднимая за петельку грубые домотканые порты.

— Не должно, — пожал плечами старший заговорщик. — Их же всех, прежде чем ко двору допустить, лейб-медик осмотрел… Ну если только пара вошек в тулупе завелась.

— Какова же судьба калмыка? — поинтересовался я. — Не довелось ли ему через меня пострадать?

— Спит, дармовой водкой упившись, — человек в кирасе сдержанно улыбнулся в усы. — Мы его жидовской пейсаховкой напоили, на изюме настоянной. Супротив ихнего кумыса она как кричный молот супротив бабьей скалки. Любого богатыря свалит… Ну давай, что ли, обряжаться. Время-то не ждет.

Прежде всего я облачился в свое собственное малоштопанное егерское белье, а уж затем с помощью заговорщиков стал натягивать на себя вонючие басурманские одежды. Сапоги оказались тесны, рукава тулупчика коротки, а малахай едва держался на макушке.

— Сам виноват, что таким великаном вымахал, — сказал старший заговорщик, критически осмотрев меня. — Ну да недолго тебе придется в этих отрепьях обретаться. Завтра, даст бог, в шелка и золото нарядишься.

— Я и савана не убоюсь, — заявил я для пущего молодечества.

— Типун тебе на язык! — оба заговорщика перекрестились. — Нельзя такими словами всуе бросаться. Удачи не будет.

— Ладно, это я шутейно.

— То-то же, что шутейно… А теперь прими свое главное снаряжение. — Младший из заговорщиков, рожу имевший чрезвычайно ухарскую, подал мне упрятанный в сагайдак тугой калмыцкий лук, дуги которого были сработаны из рогов горного козла. — Там же и стрелы, числом две штуки.

— Не маловато ли?

— В самый раз, — недовольно нахмурившись, вмешался старший. — Ежели с двух попыток промахнешься, третий раз тебе стрельнуть не дадут. Драбанты набегут, да и тайная канцелярия там повсюду своих людишек расставила… Ты, главное, хотя бы зацепи эту квашню толстомясую. Мы наконечники стрел в ядовитом зелье вымочили, которое даже для медведей смертоубийственно.

— Вот это вы зря… Не по-благородному. Я бы и так управился.

— Ежели попадешь под кнут заплечных дел мастера, тогда про царское благородство все прознаешь, — зловеще посулил заговорщик с ухарской рожей. — В нашем деле ошибаться нельзя. Береженого бог бережет.

Взяв лук, я для почина несколько раз натянул его. Спущенная тетива отзывалась коротко и звонко, как лопнувшая сосулька, недаром ведь была сделана из самых упругих жильных ниток.

— Не подведет рука? — поинтересовался старший заговорщик.

— С детства этим искусством владею. Пленный крымчак обучал, — похвалился я. — Да и весь последний месяц с самого Крещения ежедневно упражняюсь. С сорока шагов игральную карту поражаю.

— Славно, — кивнул он. — Хотя от прошпекта до дворца поболее сорока шагов будет. Благо цель такая, что промахнуться трудно… Ты про главное бди, но и про калмычку свою тоже не забывай. Как бы она раньше времени шум не подняла. Очень уж дика и непокорна, как степная кошка.

— Мне ли с бабой не управиться! — Я пренебрежительно махнул рукой. — Тем более, с калмычкой… Вы бы лучше, господа, угостили меня штофом водки на дорожку. А то мерещится всякое…

— Что тебе мерещится? — разом насторожились они.

— Будто бы лежу я в белой келье на беленькой постели, в белое полотно замотан, и белые шнурки от моей головы к какой-то хитроумной машине тянутся. Ей-богу!

— Ничего страшного, — сказал самозваный кирасир. — Такие приметы знатный урожай капусты обещают.

— Как же насчет водки? — напомнил я.

Успеется… Потом, братец. Все потом. Сначала надо дело сладить. — Они подхватили меня с обеих сторон под руки и увлекли к выходу.

В предназначенное место меня доставили в простых мужицких розвальнях, прикрыв сверху рогожами. И то верно — не велик чином калмык-кочевник, ему любые салазки барским возком покажутся.

Еще даже не выбравшись из-под рогож на белый свет, я весьма удивился царившему вокруг шуму, весьма нехарактерному для северного российского города. Мало того, что ржали кони и тявкали собаки, так еще мычали волы, ревели верблюды и даже трубил слон.

А уж как простой народ глотки надрывал — даже описать невозможно! Куда индийскому слону против пьяных русских мужиков.

Богато украшенный свадебный поезд, сплошь составленный из причудливых, шутейного вида экипажей, запряженных к тому же самым разнообразным тягловым скотом, включая северных оленей, свиней и ослов, уже тронулся в путь — мимо Зимнего дворца, к конному манежу, где для дорогих гостей уже было приготовлено угощение.

Впереди всех выступал слон, обутый в огромные теплые поршни, но, если судить по хриплому, натужному реву, уже изрядно простуженный. На его спине возвышалась позолоченная клетка с новобрачными.

А вот и мой калмыцкий возок, влекомый парочкой низкорослых косматых лошадок, ведущих свое родство, наверное, еще от табунов хана Батыя. Молодая калмычка с чумазым лицом и насурьмленными бровями диковато покосилась на меня, но, узрев перед носом увесистый кулак, смирилась с судьбой и покорно взялась за вожжи.

Когда мой грядущий подвиг счастливо завершится, надо будет взять ее к себе и проверить на предмет соответствия женскому идеалу. Немало перебрал я разных прелестниц, даже с арапкой амуры крутил однажды, а вот испробовать калмычку бог не сподобил. А глазища-то, глазища — дыру можно такими глазищами прожечь.

Свадебный поезд продвигался мешкотно, через пень-колоду, как все и вся в нашем горемычном царстве-государстве — больше стоял на месте, чем продвигался. Впрочем, мне торопиться было некуда. Можно и с мыслями собраться, и дух перевести.

Короткий зимний денек угасал, но вокруг, словно в аду, полыхали костры, сложенные из целых поленниц, чадили наполненные нефтью и ворванью плошки, пылали факелы всякого рода. Пепел кружился над набережной вперемежку со снегом.

За Невой, в которую вмерзли до весны караваны барж и плашкоутов, немым укором торчал шпиль Петропавловской крепости (ох, видел бы ее основатель творящиеся ныне безобразия!). С другой стороны мало-помалу приближалась громада Зимнего дворца, похожего на разукрашенный кремом и марципанами торт.

На высоком дворцовом балконе расположилась кучка людей, для увеселения которых и было предназначено все это маскарадное шествие, включая слона, шутов-новобрачных и сто тридцать пар инородцев, собранных в столицу изо всех пределов необъятной матушки-России.

Отсюда я еще не мог различить лиц этой публики, и все они, взятые вместе, казались пышным облаком, составленным из брюссельских кружев, соболиных мехов, перьев страуса, золотых позументов, песцовых муфт и бриллиантовых токов.

Да только не облако это было вовсе, а туча — туча алчной иноземной саранчи, облепившей российский престол.

Вдоль проспекта, не позволяя простонародью смешаться со свадебной кавалькадой, гарцевали на вороных аргамаках кирасиры, чьи пышные усы и бакенбарды успели поседеть от инея. Хватало здесь и пеших гвардейцев, многие из которых могли легко опознать меня. Пришлось натянуть малахай на самые глаза.

Слон опять подал трубный глас, но завершил его хриплым чиханьем, весьма напоминавшим человеческое, только несравненно более громким. Дать бы ему, бедолаге, горячего грога с медом и корицей, сразу бы здоровье поправил, да, не ровен час, еще взбесится от подобного снадобья. Выручай потом новобрачных.

Мой возок к этому времени почти поравнялся с балконом. Придворные обоего пола стояли чуть ли не навытяжку, вольготно ощущали себя лишь две персоны — дородная бабища с лицом сырым, грубым и туповато-злобным да надменный кавалер весьма холеного вида, куривший трубку с непомерно длинным чубуком. На свадебное шествие он почти не смотрел, а если иногда и косился, то как барский пудель на вытаявшую из-под снега падаль.

Его, злодея курляндского, тоже следовало бы прикончить, да только жалко драгоценные стрелы на всякое ничтожество переводить. Испустит дух венценосная покровительница — сразу и временщику придет конец. Рассыплется, подобно трухлявому грибу, угодившему под подошву сапога.

Взглядом я измерил расстояние, отделявшее меня от балкона, вернее, от громадного, как лошадиный зад, бюста узурпаторши. Да, давешний заговорщик не ошибся, тут побольше сорока шагов будет. Бери все шестьдесят.

Выдернув лук из сагайдака, я покинул возок, на прощание крепко чмокнув младую калмычку в уста. Ах, как она зыркнула на меня при этом! До самой печенки обожгла. Ничего, разлюбезная, скоро свидимся. Узнаешь тогда, что такое гвардейская любовь.

В такой суете и неразберихе мой маневр не должен был привлечь к себе нежелательного внимания. Гремели барабаны и литавры, гудели рожки, взлетали в небо фейерверки, сиречь потешные огни, народ орал кто во что горазд. Вавилонское столпотворение, да и только! Выпали сейчас из пищали — никто и ухом не поведет.

Тут меня бесцеремонно окликнули со стороны:

— Васька! Гвардии сержант Лодырев! Ай, не слышишь меня?

— Тебе чего? — оглянувшись на крик, я узрел своего однополчанина Степана Зозулю, тоже гвардейского сержанта, не единожды мною по пьяному делу битого.

— Ты почему не на службе? — сощурившись, поинтересовался он. — Тебя на разводе ротный командир три раза выкликал. Смотри, отведаешь шомполов.

— Какой это изверг посмеет новобрачного под шомпола послать! — возмутился я.

— А ты… разве тоже… новобрачный? — опешил скудный умом Зозуля.

— Разве ж не видно! Решил чужому примеру последовать. Если князю Голицыну не зазорно на безродной камчадалке жениться, то мне сам бог велел калмыцкую пейзанку окрутить. Ты обрати внимание, какие у нее глазенки узенькие, — я кивнул в сторону возка, еще не успевшего далеко отъехать. — Если ненароком глянет не туда, куда следует, я их велю суровыми нитками зашить.

— А лук тебе почто? — не преминул поинтересоваться любопытный однополчанин. — Куропаток стрелять?

«Нет, остзейских ворон», — хотел ответить я, но вовремя сдержался и перевел все в шутку:

— Калмык без лука, что хохол без шаровар.

— Чем тебе хохлы не потрафили? — нахмурился Зозуля, по слухам, имевший малороссийские корни. — Хохлы, между прочим, на волах едут, как честные христиане, а твоя татарва на свиньях, вопреки природе.

Не состоял бы он нынче на гарнизонной службе, так давно бы имел дулю под глазом. Мои пращуры хоть и происходили из касимовских татар, зато царского роду, а его дед-хохол всю жизнь волам хвосты крутил. В других обстоятельствах я бы эту разницу ему доходчиво объяснил. Да только сейчас не время было ссору заводить.

— Ладно, — сказал я примирительно. — Так и быть, штоф водки с меня.

— Да и закусить бы не мешало, — сразу оживился Зозуля. — Мы ведь здесь не евши, не пивши с самого утра стоим.

— Сейчас собью тебе с небес копченого гуся, — как бы шутейно сказал я и вложил в лук первую стрелу.

Цель я присмотрел заранее — украшенный драгоценными каменьями крест Святой Екатерины, сверкавший на груди супостатки.

Крест по статусу полагалось носить на алой ленте, так что кровь придворные заметят не сразу…

И тут я наконец опомнился! Виданное ли это дело, убивать человека, мне лично никакого зла не причинившего, тем паче — женщину, да еще к тому же и венценосную особу? Ну пусть глупа она, пусть сластолюбива, пусть поет с чужого голоса, пусть разоряет страну — что с того? Не такие чудовища сиживали на этом троне. Не мне, Олегу Наметкину, перелицовывать историю.

(Полноте, да разве я Олег Наметкин? С каких это пор? Раньше меня завсегда Васькой Лодыревым звали.)

С самого начала этого дурного, так похожего на явь сна я пребывал как бы в оцепенении, хотя все видел, все понимал и о многом догадывался. Говорил и действовал кто-то другой — дерзкий, разнузданный, как говорят нынче — «отмороженный» (таким типам, честно признаюсь, я никогда не симпатизировал).

Нет, что бы там ни говорил профессор Котяра, но во мне определенно есть предрасположенность к раздвоению личности.

Тем временем тот другой, считавший себя гвардейским сержантом Василием Лодыревым, моими руками (а может, как раз и своими — кто сейчас разберет) до предела натянул лук. Лишь в последний момент я пересилил этого стародавнего киллера, и палец, отпустивший тетиву, дрогнул.

Стрела, пронзив толстый персидский ковер, прикрывавший парапет балкона, в нем и застряла, никого не задев (однако незамеченной не осталась).

Мгновение спустя отчаянный визг заглушил все другие шумы, производимые свадебным поездом, потешной стрельбой и верноподданным народом. И что интересно, вопила даже не сама императрица, соображавшая довольно туго (говорят, ей за обедом нередко мухи в рот заползали), а ее многочисленные приживалки, фрейлины, карлицы и арапки, от которых не отставали и голосистые собачки-левретки.

На балконе случилась паника, как на палубе прогулочной шнявы, наскочившей на риф. Не растерялся один только надменный временщик, до этого державшийся за спиной императрицы. Можно было подумать, что к подобному повороту событий он был готов заранее.

Резко наклонившись с балкона, этот лиходей, лошадник, выскочка и плут, махнул кому-то трубкой и отдал короткое распоряжение на немецком языке.

Вторая отравленная стрела уже легла на кибить лука, да вот выстрелить было некому — два антагониста, два таких непохожих друг на друга существа отчаянно боролись во мне. Один, прохвост и рубака, не ценивший ни своей, ни чужой жизни и все, дарованное ему природой и богом, включая тело и душу, поставивший на сомнительную, а может, даже и крапленую карту. Другой — потенциальный самоубийца, тоже выпавший из руки божьей, но, в отличие от своего соперника и прапрапрапрапрадедушки, не желавший проливать чужую кровь.

Борьба эта продолжалась весьма недолго, поскольку в нее незамедлительно вмешались посторонние лица.

— Слово и дело государево! — завопил какой-то ряженый мужиком ферт (хоть бы лаковые сапожки онучами прикрыл). — Вяжите, люди православные, злодея!

Вот тут— то Семен Зозуля и показал свою подлую сущность. Помощи я от него, знамо дело, не ожидал, но зачем же ружейным прикладом прямо в уста бить? Чай, они у меня не казенные. Как я после такого с барышнями целоваться буду?

Ни лука, ни стрелы в моих руках уже не было, зато удалось выхватить из-за голенища стилет. Первым получил свое иуда Зозуля. Клинок, венецианскими мастерами откованный, вошел в его грудь, как в ком теста.

Налетевший со всех сторон сброд рвал меня в клочья, как борзые — волка, и давно, наверное, прикончил бы, да фискал из тайной канцелярии беспрестанно вопил:

— Живьем его брать! Только живьем!

Из одежды на мне остались одни портки, пара сапог да гайтан с нательным крестом, но и супротивникам моим немало досталось — у кого нос короче стал, у кого глаз вытек, у кого в дополнение к натуральному рту еще и другой появился, пошире.

Трудно было ухватить меня такого — полуголого, верткого, взмокшего от пота и крови.

Напоследок полоснув голосистого фискала стилетом по роже, я угрем выскользнул из свалки и рванулся вслед за удалявшимся калмыцким возком.

Эх, поверну его сейчас, погоню супротив движения, напутаю быков и верблюдов, устрою великий переполох и вырвусь на волю вместе с пригожей калмычкой. Не стал князем при дворе, стану ханом в степи.

И тут на моем пути возник, словно бы из метельной круговерти родившись, тот самый усатый заговорщик, у которого под шубой таилась кираса.

Не с добром он меня подстерег, а со злым умыслом, иначе зачем бы имел при себе тяжелый турецкий пистолет, от которого, почитай, любая рана смертельная. Для этих вельмож цена моей жизни — грош без копейки. Им собственную шкуру надо спасать.

Уворачиваться было поздно — черная дырка пистолетного ствола подмигивала мне, как глаз циклопа.

Выстрела я не услышал, зато увесистый щелчок по лобешнику ощутил. Вот и пришел твой бесславный конец, гвардии сержант Лодырев…

Тогда, возможно, удастся умереть и мне, Олегу Наметкину. Заодно, так сказать. Ведь мрак, застлавший мои глаза после предательского выстрела, вполне соответствует определению «могильный».

Прощайте, люди…

А фигушки не хотели? Жив я. Оказывается, что через пропасть в триста лет никакая пуля не достанет, даже выпущенная в упор. Опять неудача.

Жив— то я жив, но, когда свинцовый шарик размером с лесной орех на сверхзвуковой скорости щелкает тебе по лбу, память об этом событии остается надолго. Мне, например, чтобы окончательно очухаться, понадобилось минуты две.

Профессор Котяра уже караулил мое пробуждение, это я осознал прежде всего. Ну как же без него обойдешься!

Присутствовал в палате и еще какой-то тип, но мне пока было не до него.

Затем я с удивлением убедился, что вся окружавшая меня обстановка резко переменилась. Окно было уже не позади меня, как прежде, а слева (скромные зеленые занавесочки не могли скрыть расходящиеся веером прутья решетки).

Прежняя кровать, слышавшая и мои рыдания, и мой зубовный скрежет, уступила место другой — столь мягкой, что казалось, будто бы я не на матрасе лежу, а расслабляюсь в бассейне. Что касается всяких хитрых приборов, то здесь их было не меньше, чем в кабине реактивного самолета.

Вот оно, значит, как. Пока я, поминутно рискуя жизнью, интриговал против иноземцев, захвативших российский трон, меня из родного нейрохирургического отделения столь же родной десятой больницы перевели в дурдом, стыдливо именуемый психиатрической клиникой.

Нет, нравы человеческие за последние три века определенно не смягчились. Гражданские права в загоне, зато процветают закулисные козни. Ничего, вот приснится мне генсек ООН или папа римский, стукану я на вас, профессор Котяра!

Неизвестный мне тип сдержанно кашлянул в кулак. Наверное, напоминал о своем присутствии. Взаимное молчание действительно несколько затягивалось.

— Давно я здесь? — полагаю, что в моем положении такой вопрос звучал вполне уместно.

— Где — здесь? — Котяра сделал многозначительные глаза. — В клинике?

— Естественно. А вы что имеете в виду?

— В клинике вы находитесь около часа. Были доставлены сюда в состоянии глубокого ступора. А в эту реальность возвратились около пяти минут назад… Далеко нынче занесло? — последний вопрос был задан доверительным, можно даже сказать, интимным тоном.

— Ох, не напоминайте даже! — я отмахнулся здоровой рукой.

— Опять на крыльях суицида?

— Опять, — вынужден был сознаться я. — Других-то крыльев все равно не имею.

— Предупреждаю в последний раз, что подобная самодеятельность до добра не доведет, — глаза-щелочки превратились в глаза-буравчики. — Отныне вы обязаны согласовывать со мной каждый… э-э-э… факт ухода в иную реальность.

Недолго думая, я возразил:

— Профессор, представьте на секундочку, что вы не психиатр, а проктолог. Стали бы вы тогда требовать от пациентов, чтобы они согласовывали с вами каждый… э-э-э… факт дефекации?

— Если это будет вызвано интересами науки, то и потребую. Можете не сомневаться! Но я прекрасно понял, куда вы клоните. Хотите сказать, что эти странные сны посещают вас непроизвольно?

— Именно! — понятливость Котяры радовала. — Так оно и есть. Зачем бы я умышленно превратился в бабу, которую насилуют чуть ли не на куче навоза? Имей я свободу выбора, то, безусловно, предпочел бы Синди Кроуфорд и парижский подиум.

— Кстати, хорошо, что вы напомнили про ту несчастную бабу. Я тут собрал кое-какие сведения, имеющие отношения к вашему предыдущему сну, — он вытащил из нагрудного кармана вчетверо сложенную бумажку. — Думаю, вам это будет интересно.

— Когда человеку объясняют его собственные сны, это всегда интересно.

— Сначала я даже не знал, как и подступиться к этой проблеме, — Котяра был весьма доволен собой (грехом гордыни, оказывается, страдают и психиатры). — Зацепок-то никаких, кроме весьма приблизительной даты и еще более приблизительного географического района. Тут никакая информационно-поисковая программа не поможет. Кто регистрировал баб, изнасилованных во время войны? Или где искать данные на пропавшего без вести красноармейца, если известны только его приметы? Темная ночь! Но потом меня посетила одна идейка. Стал я проверять родственные связи. Сначала вашей матери, потом отца, а уж потом участкового инспектора Бурдейко. И что вы думаете — попал в самую точку! Оказывается, свою фамилию Бурдейко получил в детском доме, где воспитывался с годовалого возраста. Настоящая его мать — Мороз Антонида Дмитриевна, осужденная к пятнадцати годам исправительно-трудовых лагерей за убийство красноармейца Файзуллина. Надеюсь, я не очень засоряю вашу память всеми этими фамилиями?

— Абсолютно не засоряете. Я к ним даже и не прислушиваюсь.

— Хорошее свойство… Кстати говоря, эта Мороз, уже имевшая на иждивении малолетнюю дочь, заявила о своем преступлении в прокуратуру непосредственно после рождения сына. Прокуратура данное обстоятельство учла и направила дело в народный суд, а не в особое совещание, чем и объясняется сравнительная мягкость приговора. Умерла Мороз в пятьдесят третьем году в тюремной больнице от крупозного воспаления легких. Судьба ее первого ребенка неизвестна.

— И что из всего этого следует? — поинтересовался я, хотя заранее ожидал чего-то подобного.

— Из этого следует, что ваш сон оказался в некотором роде вещим. Мать Бурдейко в состоянии аффекта прикончила его фактического отца, а после родов покаялась. Как видно, совесть замучила. Вы стали невольным свидетелем как изнасилования, так и убийства. Следовательно, мы имеем дело с реальными фактами прошлого, которые открылись вам в форме сна. Кроме того, прослеживается ваша родственная связь с участниками обоих эпизодов. Скорее всего Бурдейко ваш отец, а Мороз, таким образом, бабушка. Выводы можно делать хоть сейчас, но мы от них пока воздержимся. Сначала хотелось бы ознакомиться с содержанием вашего последнего сна.

— Вы уверены, что я обязан его кому-либо рассказывать? — это была жалкая и, наверное, последняя попытка сохранить свой внутренний мир в неприкосновенности.

— Полноте! — Котяра поморщился, от чего его кожа на лбу собралась в гармошку. — Не ломайтесь, как девочка. Согласен, что любая патология — это интимное дело больного. В его праве отказаться от лечения. Но только не в том случае, если он представляет опасность для окружающих. Ваши странные сны связаны с реальными человеческими трагедиями, и у меня даже создалось впечатление, что вы сами провоцируете их каким-то мистическим образом.

— Иногда и у меня создается такое впечатление, — задумчиво произнес я, ощущая, как по участкам кожи, еще сохранившим чувствительность, пробежали мурашки. — Тут я с вами солидарен.

— Вот видите! — Котяра даже ладони потер. — Но перед тем, как начнется рассказ, хочу представить вам моего старинного приятеля Петра Харитоновича Мордасова. Тоже, кстати сказать, профессора.

— Профессор психиатрии? — уточнил я.

— Нет, исторических наук. Если в вашем повествовании вдруг возникнут какие-либо исторические реалии или малопонятные для несведущего человека факты, он постарается дать необходимую консультацию.

— Что, по любому факту? — удивился я.

— Ну если и не по любому, то почти по всем. Абсолютные знатоки, надо полагать, возможны только в математике.

— Пусть тогда ответит, сколько орденов имелось в Российской империи? — даже не понимаю, с чего бы это вдруг я решил проэкзаменовать профессионального историка.

— После того, как Мальтийский крест был исключен из числа российских орденов, осталось восемь, — ответил он, глядя на меня, как мамаша, первенец которой произнес свое первое словечко.

Фамилия Мордасов вообще-то предполагала человека дородного, полнокровного, с апоплексическим румянцем на лице, а историк, наоборот, выглядел как добрый моложавый гном. Если бы не лукавый, как принято говорить, «ленинский», прищур, с него можно было писать портрет другого великого человека — Л. Н. Толстого.

— Скажите, пожалуйста!

Как было не удивиться, если я почему-то считал, что таких орденов имелось не меньше полусотни. В советское время и то целых двадцать штук успели учредить, считая «Мать-героиню». А тут все-таки двухсотлетняя империя.

Впрочем, еще на один вопрос мне фантазии хватило:

— Какой же орден, к примеру, ставился ниже всех остальных?

— Полагаю, что Святого Станислава третьей степени, — улыбнулся Мордасов. — Еще вопросы имеются?

— Никак нет. — Его эрудиция и доброжелательность просто обескураживали, хотя чем-то и настораживали (я придерживаюсь того мнения, что доброжелательнее всех ведут себя те люди, которые собрались залезть в ваш карман). — Больше вопросов не имеется. Но уверен, что скоро они появятся у вас.

Теперь представьте себе такую картину.

Глухая ночь. Больничная палата. Решетка на окне. Медицинская аппаратура что-то сосредоточенно регистрирует. Парализованный сопляк, психическое здоровье которого находится под большим сомнением, пересказывает двум солидным дядькам свой кошмарный сон, отягощенный массой подробностей, не характерных для нашего времени.

Ну не абсурд ли это?

Тем не менее оба профессора слушали меня весьма внимательно. Котяра — тот вообще не перебивал, только начинал интенсивно сопеть в наиболее занятных местах, а Мордасов время от времени задавал всякие уточняющие вопросы типа: «Нельзя ли поподробнее описать экипировку кирасиров?» или «На каком этаже располагался балкон со зрителями?»

Не знаю точно, сколько времени длился мой рассказ, но к его концу я, во-первых, охрип, а во-вторых, категорически изменил свое отношение к персонажам собственного сна.

Нагая блондинка уже не казалась мне идеалом красоты, а ее антипод, тучная венценосная особа, не вызывала прежней безоглядной ненависти. Первая, говоря объективно, напоминала шалаву, такса которой не превышает сотню рублей за час, вторая — официантку из привокзальной забегаловки. Что касается чумазой калмычки, то ее место вообще было на загородной свалке.

Единственным, к кому я сохранил стойкое чувство недоброжелательности, был гвардии сержант Зозуля. И в кого он только такой уродился?

Услужливая память немедленно воскресила мрачные тени гетмана Мазепы, атамана Петлюры, могильщика эсэсэсэра Кравчука и доцента Головаченко, с садистским упорством пытавшегося приобщить меня к таинствам аналитической химии. Но тут же возникал и контрдовод: а как же тогда Богдан Хмельницкий, писатель Гоголь, отец русской демократии Родзянко и футболист Бышевец?

Нет, национальными особенностями характера тут ничего не объяснишь. Сволочь может родиться в любой семье. Самый яркий пример тому — небезызвестный Каин Адамович.

И зачем я (а вернее, мой двойник Василий Лодырев) вообще ввязался в это заведомо безнадежное дело? За державу стало обидно? Вряд ли. Смазливая баба окрутила? Как-то не хочется в это верить. Что же тогда? Неужели элементарное корыстолюбие, тяга к житейским благам? Тогда ты, Василий Лодырев, дурак! А я, Олег Наметкин, насмотревшийся в детстве пустопорожних фильмов про опереточных мушкетеров и фальшивых гардемаринов, — дважды дурак!

Хорошо хоть, что дело не дошло до кровавой развязки. Своя собственная смерть не в счет.

Тем временем Котяра и Мордасов обменялись многозначительными взглядами, но отнюдь не как единомышленники. Во взгляде психиатра сквозил немой вопрос, во взгляде историка — немое восхищение.

— Что имеете сказать по поводу услышанного, коллега? — поинтересовался Котяра.

— Рассказ весьма занятный. Хотя не исключено, что здешние стены слышали и куда более душераздирающие истории, — в раздумье произнес Мордасов. — Как я понял, описанный случай относится к эпохе царствования Анны Иоанновны, племянницы Петра Великого, бывшей курляндской герцогини.

— Вы имеете в виду потешную свадьбу, устроенную ради развлечения впавшей в депрессию императрицы? — оказывается, Котяра разбирался не только в психических расстройствах.

— Совершенно верно, — кивнул Мордасов. — Венчание придворного шута Голицына и карлицы Бужениновой, первая брачная ночь которых прошла в знаменитом Ледяном доме. Празднество даже по тем временам отличалось необычайной помпезностью. Шествие специально выписанного из Персии слона. Свадебный поезд, составленный из представителей почти всех коренных народностей империи. Грандиозный фейерверк. Артиллерийский салют. Европа корчилась от зависти. Но о том, что во время этих пошлейших игрищ была предпринята попытка покушения на императрицу, я слышу впервые. Таких сведений нет ни у Соловьева, ни у Шишкина, ни у Готье, ни даже у непосредственного участника этих событий Татищева.

— А много до недавнего времени мы знали об истинной подоплеке убийства Кирова или о покушении на Брежнева? — возразил Котяра. — Политика, ничего не поделаешь! Тем более случай неясный. Одна-единственная стрела. Никому вреда не причинила. Могла прилететь откуда угодно. Сам ведь говорил, что фейерверк был грандиозный. Мало ли какие ерундовины с неба падали. Станет твой Татищев такую мелочь регистрировать. У него самого небось рыльце в пушку было.

— Не без этого. Татищев состоял в активных организаторах так называемого заговора Волынского, непосредственно направленного против немецкого засилья, а косвенно — против Анны Иоанновны.

— Так заговор все же существовал? — вмешался я.

— Существовал, — подтвердил Мордасов. — И замешаны в нем были весьма влиятельные особы. Тот же Волынский, к примеру, исполнял должность камер-министра. Это по нынешним понятиям вроде как глава президентской администрации. Саймонов был обер-прокурором сената. Граф Мусин-Пушкин — президентом Коммерц-коллегии. Ну и так далее… Кстати, я хотел бы уточнить кое-какие детали, касающиеся девицы, вдохновлявшей заговорщиков своими ласками. Носик у нее был вот такой? — он пальцем приподнял кончик своего довольно внушительного хрящеватого шнобеля.

— Ну не такой, конечно, — я едва не рассмеялся. — Но, в общем-то, курносый.

— Ваше описание весьма смахивает на портрет цесаревны Елизаветы, любимой дочери Петра Великого, в то время находившейся в опале. О замыслах Волынского она, безусловно, знала. Недаром ведь ее лейб-медик проходил обвиняемым по этому делу. Многие историки, в том числе и большой знаток той эпохи

Корсаков, считали, что Елизавета была не только знаменем, но и душой заговора. А заодно, так сказать, и телом, — даже скабрезности, произнесенные устами Мордасова, почему-то не резали слух.

— Стала бы дочь Петра ложиться под какого-то там гвардейского сержанта! — засомневался Котяра. — Мало ли у нее было на такой случай дворовых девок.

— Не скажите! — Мордасов подмигнул мне одним глазом. — Зачем же уступать дворовой девке лакомый кусок. Елизавета была большая охотница до молодых гвардейцев и даже не считала нужным скрывать это. Например, широко известны ее амуры с сержантом Семеновского полка Шубиным.

— Враки! — возмутился я. — Не было у нее ничего с Шубиным! Это прихвостни курляндские всякие небылицы плели, чтобы цесаревну опорочить.

— Скажите, пожалуйста, а откуда это вам известно? — немедленно отреагировал Мордасов. — Тоже из сна?

— Нет, — я слегка растерялся. — Известно, и все… Видели бы вы этого Шубина! У него из носа все время сопли висели, даром что ростом с коломенскую версту вымахал.

— Следовательно, вы лично Шубина видели?

— Я? Нет… А впрочем… Как будто бы и видел… — ощущение было такое, что я запутался в трех соснах.

— Скорее всего Шубина видел герой вашего сна Василий Лодырев, — пришел мне на помощь Мордасов. — И его нелестные впечатления каким-то образом передались вам.

— Может быть… — пробормотал я.

— Скажите, а как во времена Анны Иоанновны было принято обращаться, ну, скажем, к прапорщику?

— Знамо дело, «ваше благородие», — я даже подивился наивности его вопроса.

— А к полковнику?

— Ежели к гвардейскому, то «ваше превосходительство». Наши-то полковники чином к армейскому генерал-майору приравнивались… А почему вы спрашиваете?

— Вы разве не догадываетесь? — Мордасов опять переглянулся с Котярой. — Чтобы вникнуть в подобные тонкости, нашему современнику нужно быть знатоком соответствующей исторической эпохи. Скажите, вы когда-нибудь изучали правила титулования воинских, статских, придворных и иных чинов, принятые в середине восемнадцатого века?

— Нет, — я пожал правым плечом.

— Тогда остается предположить, что вы пользуетесь памятью Василия Лодырева, который в этих вопросах ориентировался столь же свободно, как мы с вами, скажем, в марках сигарет… Что такое «явка с повинной»? — огорошил он меня очередным вопросом. — Отвечайте быстро!

— Добровольное личное обращение лица, совершившего преступление, с заявлением о нем в органы дознания, следствия или прокуратуры с целью передать себя в руки правосудия, — выпалил я.

— Какова начальная скорость полета пули, выпущенной из пистолета Макарова?

— Триста пятнадцать метров в секунду!

— Масса патрона?

— Десять граммов.

— Количество нарезов в стволе?

— Четыре.

— Вы когда-нибудь стреляли из пистолета?

— Нет!

— Держали его в руках?

— Тоже нет!

— Юридическую литературу почитываете?

— Не приходилось.

— Тогда считайте, что вам посылает привет участковый инспектор Бурдейко, о котором мне рассказывал ваш врач, — он кивнул в сторону Котяры. — Сколько до войны стоило сливочное масло?

— Восемнадцать рублей фунт, — не задумываясь, ответил я. — Это если на рынке найдешь. А в потребиловке масло отродясь не водилось.

— Сколько в колхозе полагалось на трудодень?

— Кукиш с маком полагался! Палочку для учета ставили.

— А это спустя полвека подает голос Антонида Мороз. Вот так-то! — Мордасов опять подмигнул мне, но на сей раз это вышло у него как-то очень грустно.

— Вы хотите сказать… — Я переводил растерянный взгляд с одного профессора на другого.

Именно! — Котяра энергично тряхнул бумажкой, которую все еще сжимал в руке. — Именно это мы и хотим сказать. Все эти люди давным-давно умерли, но каким-то непостижимым образом часть их памяти, а может, и личности, переместилась в ваше сознание. Вы не сны видели! Вы вселялись в души ваших предков! Вы не только сын участкового Бурдейко и внук уголовницы Мороз, но еще и отпрыск императорской фамилии, поскольку в ваших предках числится незаконнорожденное чадо Елизаветы Петровны, истинное количество которых до сих пор неизвестно. Весьма вероятно, что в следующий раз вы побываете в шкуре монгольского нукера или новгородского ушкуйника, а впоследствии доберетесь до самых ранних колен рода человеческого. В этом смысле вам, наверное, доступно все! Вы скиталец в ментальном пространстве!

ОЛЕГ НАМЕТКИН, СУПЕРПСИХ

Надо признать, что профессор Котяра умел производить впечатление на собеседников. Причем впечатление шоковое (не путать с шокирующим!).

То, что пережил я, можно сравнить с ощущениями малого ребенка, которому нерадивый братец рассказывает перед сном сказку — сначала долго и уныло канючит: «В черном-пречерном лесу стоял черный-пречерный дом, в черном-пречерном дому стоял черный-пречерный стол, на черном-пречерном столе стоял черный-пречерный гроб…», а потом дико орет, прямо в ухо: «А в черном-пречерном гробу лежишь ты, засранец!»

Короче говоря, в плане эмоциональном Котяра меня крепко встряхнул. Если слухи о том, что психов лечат электрическим током, имеют под собой реальное основание, то он сэкономил для своей клиники не меньше сотни киловатт.

Фибры моей души еще трепетали, а Котяра уже беззаботно хохотал, приговаривая при этом:

— Ничего, ничего! Сильные эмоции вам только на пользу. Парень вы крепкий, выдержите. А впрочем, мы пока еще шутим. Не так ли, Петр Харитонович?

— Шутим, — кивнул Мордасов. — Все, о чем мы тут рассуждали, можно смело отнести к категории домыслов и измышлений. Реальных-то фактов нет никаких. Ну, допустим, приснился вам не совсем обычный сон. Потом выясняется, что схожий случай имел место в действительности. Что из того?… Вас как по батюшке?

— Олег Павлович, — машинально ответил я, не совсем понимая, куда он клонит.

— Повторяю, что из того? Первый сон Олега Павловича, второй сон Олега Павловича, третий сон Олега Павловича. Предполагаемый папаша стреляется, предполагаемая бабушка совершает убийство, предполагаемый предок в десятом колене гибнет во время неудавшегося дворцового переворота. Можно назвать это ясновидением, можно — генетической памятью, можно — реинкарнацией, можно — уникальным психическим расстройством.

— Можно даже шарлатанством, — подсказал Котяра.

— Ну эту версию мы сразу отбросим. — Мордасов сделал рукой столь решительный жест, словно намеревался отбросить не только версию, высказанную Котярой, но и его самого. — Давно замечено, что люди с неординарной, зачастую даже больной психикой, способны творить чудеса, внушая окружающим свои собственные навязчивые идеи. Вспомним Гришку Отрепьева. Мало того, что им прельстился народ, даже княгиня Мария Нагая опознала в самозванце своего сына царевича Дмитрия. Или взять более свежий случай, связанный с проходимкой, выдававшей себя за великую княжну Анастасию, счастливо избежавшую расстрела. Она даже русским языком не владела, зато вспоминала такие интимные подробности из жизни царской семьи, что уцелевшие фрейлины и камергеры только ахали да утирали ностальгические слезы…

— Мне-то вам зачем врать? — перебил я его.

— Да мы вас в этом и не подозреваем! — Мордасов приложил руку к сердцу. — Но ведь ложь бывает разная. Одно дело — ложь предумышленная, корыстная, как в случае с Отрепьевым. И совсем другое — ложь безобидная, искренняя, являющаяся плодом душевного расстройства или самовнушения. Тут будет уместен один исторический пример. Как известно, маршал Мишель Ней, известный также под именем герцога Эльхингенского, остался верен своему императору до конца и был расстрелян за это Бурбонами. Лет десять спустя в Америке появился немолодой человек, выдававший себя за маршала Нея, в последний момент якобы сумевшего подкупить своих палачей. Французским он владел в совершенстве, наизусть цитировал приказы и речи императора, в мельчайших подробностях помнил ход каждого сражения, поименно знал всех высших наполеоновских офицеров, по памяти составил список всех вывезенных из Московского Кремля ценностей, раскрыл многие тайны тогдашней европейской дипломатии.

— А в результате тоже оказался шарлатаном, — догадался я.

— Увы! Впоследствии выяснилось, что он был переплетчиком и благодаря этому обстоятельству в течение длительного времени имел доступ к архиву Великой армии, хранившемуся за семью печатями. Начитавшись этих документов, буквально пропитанных кровью и пороховым дымом, бедняга тронулся рассудком и вообразил себя маршалом Неем.

— Хорошо хоть, что не самим Наполеоном, — ухмыльнулся Котяра.

— На это у него ума хватило. Ведь император к тому времени уже скончался, и его останки были возвращены на родину. Вот вам пример бескорыстной и, кроме того, весьма детальной лжи, для самого лгуна принявшей форму объективной реальности. Кстати говоря, душевнобольные частенько демонстрируют чудеса памяти. Верно, Иван Сидорович?

— Не скажу, что частенько, но случается. Закон компенсации. Забываешь снимать в сортире штаны, зато наизусть помнишь телефонный справочник города Москвы. Не узнаешь ближайших родственников, а в шахматы переигрываешь почти любой компьютер.

— Скажите, а что это за ментальное пространство, про которое вы недавно упомянули? Будто бы я скитаюсь в нем… Или это тоже была шутка?

— Почти. — Котяра заерзал на стуле. — Этот термин обозначает некий гипотетический мир, существующий вне времени и пространства, вне бытия. Доступ в него имеет только нематериальная субстанция, обычно именуемая душой. Души, оказавшиеся в ментальном пространстве, перемещаются там так же свободно, как мы с вами перемещаемся в этом трехмерном мире.

— Не астрал ли вы имеете в виду? — уточнил я (брошюрки по теософии мне прежде приходилось почитывать).

— Свой астрал оставьте для вечеринок при свечах, — поморщился Котяра. — Не путайте божий дар с яичницей.

Похоже, что я допустил какую-то бестактность. Ну что же, свои странности имеются и у психиатров. Пришлось спешно оправдываться.

— Про астрал это я действительно сморозил… Вульгарное словечко. Скажите, а каким способом душа может проникнуть в ментальное пространство?

— Сначала ей нужно расстаться с телом. Временно или навсегда. Существует немало легенд о людях, души которых побывали в ментальном пространстве и благополучно вернулись обратно. Наиболее известные среди них Платон, Пифагор, Ньютон, Сведенборг. Человек, приобщившийся к ментальному

пространству, способен творить чудеса, исцелять и просвещать, предсказывать будущее, толковать прошлое.

— Ну это мне не грозит, — сказал я.

— Кто знает, кто знает… — Котяра задумчиво покачал головой. — Мы еще только в самом начале пути…

— Не понять вас, профессоров. Сначала крест на мне поставили. Чуть ли не шарлатаном обозвали. А теперь на какой-то путь намекаете. Ведь с самого начала было сказано — фактов нет, а есть только одни измышления.

— Вот мы и собрались здесь, чтобы найти эти самые факты. А наши сомнения и споры вы близко к сердцу не принимайте. Существуют разные способы познания. Если проблему вывернуть наизнанку, расчленить, раскритиковать и даже опошлить, первыми сгинут сор и шелуха. А уж тогда постарайся не упустить зерно истины, каким бы крошечным и невзрачным на вид оно ни казалось.

— Может статься, что после такого испытания сгинет не только шелуха, но и само зерно, — сказал я.

— Тогда его скорее всего и не было. — Котяра мучительно зевнул. — На этом, пожалуй, и закончим. Всем надо отдохнуть. И помните о моем предупреждении. Без моего ведома — никуда! Ни к бабушке, ни к прабабушке, ни к царю Гороху.

Мордасов не преминул добавить:

— Но если вас, паче чаянья, опять занесет в какие-нибудь неведомые эмпиреи, постарайтесь оставить там памятный знак, доступный пониманию потомков.

— Какой? Срою Уральские горы? Или поверну Волгу в Балтийское море?

— Можно что-либо и поскромнее. Главное, чтобы знак поддавался ясной и недвусмысленной идентификации. Он должен быть как-то привязан к вашей личности и нашей эпохе… В общем, здесь есть над чем подумать.

— Одну минуточку, — я знаком попросил их задержаться. — Поймите, я не проникаю в прошлое. Я проникаю в сознание живущих там людей… Если только это не мой собственный бред… Сами они воспринимают мое присутствие как наваждение, помрачение ума, психический сдвиг. И ведут себя соответствующим образом, то есть гонят это наваждение прочь. И как мне, скажите, заставить в таких условиях того же сержанта Лодырева нацарапать на стене Адмиралтейства: «Олег Наметкин здесь был. Привет из двадцатого века»?

— Но вы ведь помешали ему убить императрицу. Да и Антонида Мороз схватилась за серп не без вашего влияния, — произнес Мордасов.

— То были бессознательные душевные порывы! Взрыв эмоций! Аффект! Вы же требуете от меня осознанных действий.

— Учитесь брать верх над чужим разумом, — сказал Котяра, все это время тыкавший ключом в замочную скважину дверей, ручки на которых не были предусмотрены изначально. — Вытесняйте его в подсознание. Блокируйте. Фактор внезапности на вашей стороне, что весьма немаловажно.

Прежде чем я успел оценить эту, в общем-то, очевидную идею, на помощь мне пришел Мордасов.

— Ну это уж вы, коллега, хватили лишку! — насел он на Котяру. — Нашему современнику даже в восемнадцатом веке собственным разумом не обойтись, а что уж тут говорить про десятый или двенадцатый. Не то слово сказал, не так ступил — сразу попадешь под подозрение. Или сумасшедшим признают, или колдуном, или вражеским лазутчиком. Конец, сами понимаете, у всех один… Нет, тут деликатность нужна. Не борьба разумов, а сотрудничество. Симбиоз. Взаимопроникновение.

— Скорее всего вы правы, — Котяра открыл наконец дверь. — Да только всему этому сразу не научишься. В моем подъезде проживает кассирша Сбербанка тетя Паша и призер Олимпийских игр по пулевой стрельбе Десятников. Обращению с огнестрельным оружием обучены оба. Но кто же поставит их на одну доску? В любом деле на овладение мастерством нужны годы. А где нам их взять? Мы решаем проблему в принципе. Возможно — невозможно. Доводить ее до совершенства будут уже другие. Первый самолет, если вы помните, держался в воздухе где-то полминуты. Но, чтобы прославиться, братьям Райт хватило и этого…

Едва за профессорами щелкнул дверной замок, как я провалился в сон — нормальный сон безмерно уставшего человека, сон, не отягощенный никакими кошмарами.

Но одна мыслишка у меня все же промелькнула: если последователям братьев Райт для усовершенствования летательных аппаратов вполне хватило бамбуковых реек, перкаля да простенького бензинового двигателя, то продолжателем дела профессора Котяры в этом смысле придется значительно сложнее. Ну где, спрашивается, они отыщут еще одного человека с гвоздем в башке?

Вот так началась моя жизнь в психиатрической клинике, по сути дела, ставшей узилищем для моего тела, но отнюдь не для духа, который, подобно пресловутому призраку коммунизма, имел свойство бродить везде, где ему только не заблагорассудится.

Девяносто процентов пациентов лечилось здесь за деньги, которые Котяра вкладывал в опыты над остальными десятью процентами. Результаты этих опытов должны были обессмертить его. (Лично я на месте профессора сначала сменил бы фамилию, а уж потом брался за нетленку. Представляете термин: «Синдром Котяры»? Звучит примерно так же, как «Сучий потрох».)

Работа шла сразу в нескольких перспективных направлениях. Все психические аномалии сами по себе были настолько уникальны, что (как и в моем случае) подвержен им был один-единственный человек. Таких пациентов в лечебнице уважительно называли «суперпсихами». Некоторые пребывали в условиях строгой изоляции, а другие пользовались относительной свободой и даже иногда навещали меня. С разрешения профессора, конечно.

Особенно запомнились мне двое.

Первый, носивший кличку Флаг (что, выражаясь в вульгарной форме, одновременно являлось и диагнозом), возрастом годился мне в отцы и отличался необыкновенно покладистым, незлобивым характером, хотя большую часть своей сознательной жизни прослужил в милиции, да еще в самой стервозной ее структуре — дежурной части.

В любом даже самом маленьком коллективе всегда есть кто-то такой, кого чуть ли не ежедневно приводят в пример всем остальным, регулярно премируют к праздникам и сажают во все президиумы.

Лучший способ погубить такого усердного служаку — это выдвинуть его на вышестоящую должность, требующую не только исполнительности и усердия, но еще и самостоятельного мышления.

К чести начальников Флага, в те времена носившего скромную фамилию Комаров, они рисковать зря не стали и перед выходом на пенсию поручили ему участок работы, который нельзя было назвать иначе, как синекурой.

Из заплеванной, провонявшей всеми на свете нечистотами дежурной части, где ежечасно происходили самые душераздирающие сцены и где какую-нибудь заразу можно было подхватить даже проще, чем в распоследнем притоне, его перевели на третий этаж Управления внутренних дел. Там повсюду лежали ковровые дорожки, зеленели искусственные пальмы, а редкие посетители ходили чуть ли не на цырлах.

Официально новая должность Комарова именовалась так: «дежурный поста номер один». Располагался этот пост возле знамени управления, упрятанного от моли и пыли в высокий застекленный шкаф.

Никаких особых доблестей от Комарова не требовалось — стой себе в вольной позе у шкафа, отдавай честь старшим офицерам и пресекай все попытки посягнуть на святыню (а они в прошлом имели место, один раз на такое решился армянин-диссидент, а второй — свой же брат милиционер, уволенный из органов за пьянку).

Кроме того, надо было следить и за собой. Щетина на роже, запах перегара, мятое обмундирование и пестрые носки не поощрялись.

Так прошло несколько лет. Комаров стал такой неотъемлемой частью интерьера, что его даже перестали замечать. Лишь заместитель начальника управления по работе с личным составом, некогда начинавший карьеру уличным сексотом и потому отличавшийся редким демократизмом, в моменты доброго расположения духа (что случалось не чаще раза в квартал) одаривал постового своим рукопожатием.

Шесть дней в неделю с девяти до восемнадцати Комаров неотрывно смотрел на алое, расшитое золотом знамя, и скоро ему стало казаться, что знамя не менее пристально смотрит на него.

Что греха таить, прежде Комаров без зазрения совести частенько отлучался за чайком в буфет и по нужде в уборную, но со временем все эти лишние хождения прекратились. И совсем не потому, что он хотел продемонстрировать служебное рвение. Просто рядом со знаменем ему было хорошо и покойно, как коту возле печки. Даже вернувшись вечером домой, Комаров с тоской вспоминал своего бархатного кумира. «Кралю себе нашел на старости лет, — бубнила жена, — по зыркалам твоим блудливым вижу».

И что интересно — они все больше походили друг на друга, если такое можно сказать про человека и неодушевленный предмет утилитарного назначения. Конечно, знамя меняться не могло. Менялся Комаров.

Прежде мешковатый и довольно упитанный, он весь как-то подобрался, вытянулся, приобрел суровое выражение лица и внешнюю значимость (правда, перемены эти происходили столь медленно, что посторонние их почти не замечали).

Конфуз случился перед каким-то государственным праздником, когда сводный батальон управления должен был публично продемонстрировать свою выправку и строевой шаг. Заранее извещенный об этом Комаров тщательно выгладил полотнище, обновил золотистую краску навершия, но выдать знамя уполномоченному на то офицеру наотрез отказался.

Никаких разумных доводов, оправдывающих такое самоуправство, он привести, конечно же, не мог, а только что-то бессвязно бормотал. На всякий случай Комарова освидетельствовали, но он был трезв как стеклышко. Знамя из шкафа забрали, а ему было велено идти домой и хорошенько отдохнуть.

Но не тут-то было!

Едва только милицейский батальон, чеканя шаг, вышел на предназначенную для парада площадь, как все увидели, что у самого тротуара параллельно знаменосцу движется немолодой милиционер, одетый явно не по погоде (на дворе, надо заметить, стоял неласковый ноябрь).

Телодвижения его странным образом повторяли все метаморфозы, происходившие со знаменем. Стоило только порыву ветра развернуть полотнище, как корпус Комарова резко откидывался назад. Когда в руках неопытного знаменосца зашатался флагшток, в такт ему зашатался и человек.

Прямо с площади Комарова увезли в ведомственную поликлинику и после весьма пристрастного медосмотра, не давшего, кстати говоря, никаких конкретных результатов, спешно отправили в очередной отпуск. Инспектор отдела кадров сделал на его личном деле отметку: «Готовить к увольнению». Поскольку среди высшего руководства управления и своих психов хватало с избытком, появление таковых в низовых структурах старались пресекать на корню.

Спустя несколько дней жена Комарова, обливаясь слезами, прибежала в управление. Из ее слов выходило, что муж, временно оказавшийся не у дел, повел себя весьма странно.

Каждое утро он облачался в тщательно наутюженную накануне форму, принимал положение «смирно» и до шести часов вечера застывал в ступоре. А когда милицейский завхоз, грозно именовавшийся «комендантом», в отсутствии постового решил основательно освежить выцветшее на солнце знамя, для чего применялись химические реактивы и горячие красители, Комаров корчился от боли и стонал: «Жгет, жгет, жгет…»

В том, что человек отождествил себя с неким посторонним предметом, ничего сверхъестественного как раз и не было. В психушках хватало и людей-автомобилей, и людей-миксеров, и даже людей-пенисов, приходивших в состояние эрекции по всякому пустячному поводу.

Сверхъестественной выглядела та мистическая связь, которая установилась между человеком и надетым на деревянную палку куском пыльной материи, то бишь знаменем. Этого не мог объяснить даже главный психиатр МВД, а уж он-то на своем веку повидал немало чудес.

Слух о загадочном феномене, конечно же, дошел до профессора Котяры. Осведомителей у него везде хватало, а особенно в силовых ведомствах, чем-то весьма обязанных маститому психиатру.

Вот так несчастный Комаров оказался в лечебнице. Поскольку диагноз болезни оставался неясен, то и лечить его не спешили, а только всевозможными методами уточняли этот самый диагноз.

На какое— то время отделение, где содержались суперпсихи, стало похоже на филиал военно-исторического музея. На Комарове испытывали все типы знамен, которые только удалось раздобыть, начиная от бунчука татаро-монгольского хана Неврюя и кончая брейд-вымпелом ныне здравствующего адмирала Челнокова.

Очень скоро выяснилось, что Комаров реагирует только на своего старого дружка, которого он безошибочно опознал среди дюжины аналогичных образцов. Когда знамя пребывало в покое, все существо Комарова излучало безмятежность. Но стоило только проколоть полотнище шилом или прижечь сигаретой, как у него начинались корчи и судороги. Однажды на Комарова напала какая-то зараза вроде чесотки. Узнав об этом, Котяра велел отправить на исследование не человека, а знамя. Его предположение блестяще подтвердилось — в образцах ткани обнаружились свежие личинки моли, справиться с которыми оказалось куда сложнее, чем с чесоткой.

Пока единственным достижением медиков было то, что Комарова удалось избавить от ежедневных приступов ступора. Но зато со знаменем он не расставался и, к примеру, заходя ко мне в гости, любовно устанавливал его на самом видном месте. (В управление Котяра вернул совсем другое знамя, спешно изготовленное по заданному образцу в каком-то подпольном пошивочном цехе.)

Надо заметить, что своей странной болезни Комаров ничуть не стеснялся и охотно рассказывал о ней каждому встречному. К сожалению, я не мог ответить ему взаимной откровенностью.

Второй суперпсих, с которым свела меня судьба, в отличие от Комарова, характер имел скрытный и все свое красноречие тратил исключительно на искажение фактов собственной биографии (вполне возможно, что для этого имелись веские причины).

Его история стала известна мне со слов одного из ассистентов профессора, склонного видеть в большинстве из нас обыкновенных симулянтов.

Человек, о котором сейчас пойдет речь, появился в этом мире при весьма неординарных обстоятельствах. Обнаружил его колхозный агроном, проверявший качество пахотных работ, накануне проведенных тракторной бригадой.

Весна в тот год выдалась поздняя, и с утра пораньше в лужах еще трещал ледок, а потому присутствие посреди пашни голого младенца мужского пола с едва зажившей пуповиной выглядело более чем неуместно.

Какие— либо следы, как человеческие, так и звериные, поблизости отсутствовали, о чем агроном впоследствии клятвенно заверил работников прокуратуры. Даже вороны, активно добывавшие на поле дождевых червей и плохо запаханное зерно, почему-то предпочитали держаться в сторонке. Это был единственный случай, когда версия об аисте, разносящем новорожденных младенцев по адресам, выглядела наиболее убедительной. Впрочем, сухари-следователи, напрочь лишенные романтических иллюзий, сразу отвергли такую возможность.

Найденыша определили в ближайший детский дом и по заведенной там традиции нарекли в соответствии с местом обнаружения — Полевой. (Были среди воспитанников и Садовые, и Подвальные, и даже девочки-двойняшки — Чердачные.)

В возрасте десяти лет мальчика усыновила немолодая бездетная чета. Фамилия приемных родителей отличалась такой неблагозвучностью, что новый член семьи сохранил прежние анкетные данные.

После восьмого класса Полевой поступил в техникум легкой промышленности, который в итоге и закончил, несмотря на многочисленные конфликты с преподавателями и сокурсниками. Долго погулять ему не дали и сразу загребли в армию, остро нуждавшуюся в специалистах по проектированию и пошиву верхней мужской одежды.

Приемные родители сумели найти подход к нужным людям, и служить Полевому подфартило поблизости от дома. Мамаша почти ежедневно стирала ему портянки, папаша снабжал высококалорийными продуктами и импортным куревом, а одна знакомая дама регулярно снимала стресс, вызываемый у молодых людей половым воздержанием.

Другой бы на его месте радовался жизни и спокойно дожидался неизбежного дембеля, но ефрейтор Полевой был не из таких. Сказывался чересчур самостоятельный характер. После тяжелого конфликта со старшиной он на утреннюю перекличку не явился, совершив тем самым противоправное деяние, в перечне военных преступлений характеризуемое как «самовольная отлучка».

(Странным казалось лишь то, что обмундирование и документы нарушителя остались на месте.)

В тот же день, ближе к вечеру, в райвоенкомат поступило сообщение, что посредине свекольного поля, принадлежащего одному пригородному колхозу, богатырским сном спит неизвестный гражданин, стриженный под нуль и облаченный в нижнее белье солдатского образца.

Нужно ли говорить о том, что это было то самое поле, на котором двадцать лет назад отыскался беспризорный младенец? Или о том, что неизвестный соня был вскоре опознан как ефрейтор Полевой, беспричинно покинувший расположение своей воинской части? Как поется в популярной песне: «Вот и встретились два одиночества».

Ничего определенного беглец объяснить не мог. Дескать, заснул в казарме на койке, а проснулся среди зарослей свекольной ботвы, чему и сам безмерно удивлен.

По прямой от воинской части до свекловичной плантации было километров двадцать, то есть часов пять-шесть нормального пешего хода. За ночь, в принципе, можно управиться. Однако данная версия рухнула сразу же, как только Полевой продемонстрировал всем присутствующим свои абсолютно чистые босые ступни.

Никакие транспортные средства, в том числе и летающие, за истекшие сутки поблизости не появлялись — это гарантировали колхозные сторожа.

Поскольку гипотеза с аистом уже утратила свою актуальность, оставалось предположить, что тут не обошлось без вмешательства инопланетян. Странное происшествие решили не афишировать, и Полевой отделался легким испугом.

История повторилась спустя год после крупного скандала в солдатской чайной, только поле, на которое неведомая сила перенесла ночью ефрейтора-забияку, на сей раз было засеяно не свеклой, а картошкой. Это окончательно переполнило чашу терпения командиров, и его быстренько комиссовали по состоянию здоровья, тем более что срок службы и так подходил к концу.

На гражданке Полевой занялся посредническим бизнесом, женился, пережил несколько банкротств, со скандалом развелся, какое-то время стоял у братвы на счетчике, был в бегах, вернулся под родительскую крышу, создал благотворительный фонд с подозрительным названием «Лохвест», но с железной неотвратимостью таких стихийных явлений, как, например, весенние половодья или тропические муссоны, рано или поздно вновь оказывался посреди родимого поля, то благоухающего клевером, то ощетинившегося жнивьем, а то и сплошь заваленного снегом.

(Однажды он даже хотел взять это поле в аренду, да не вышло — вместе с полем надо было брать и колхоз, имевший десять миллионов долгу.)

В клинике Полевой пребывал уже более полугода, однако никаких чрезвычайных явлений с ним пока не случилось. Мне он показался человеком, как говорится, себе на уме, который зря лишнего шага не ступит.

Такого же мнения придерживался и уже упоминавшийся мною ассистент профессора, по версии которого всю свою историю Полевой придумал, документальную базу подделал, свидетелей подкупил, а психиатрическая клиника понадобилась ему лишь для того, чтобы скрыться от кредиторов.

Впрочем, вполне вероятно, что похожие слухи ходили и обо мне. Дескать, дурит хитрый мальчишка голову легковерному профессору, а тот и носится с ним как с писаной торбой. Одной только импортной аппаратуры на пятьдесят «тонн» баксов закупил! Как будто бы такие деньги нельзя было истратить как-то иначе. Хотя бы подарить каждой медсестре на Восьмое марта по вечернему платью…

Моя жизнь между тем как-то незаметно наладилась. Исходя из общепринятой в быту шкалы ценностей, можно было сказать, что я покинул ту область ада, где смерть кажется наиболее желательным выходом, и переместился в чистилище, осененное если не благодатью, то хотя бы надеждой.

Весь мой день теперь был расписан буквально по минутам. Мною занимались не только психиатры и нейрохирурги, но и физики. Случалось, что судно мне подавал какой-нибудь убеленный сединами лауреат премии имени Макса Планка.

И вообще, степень научного интереса, проявляемого к некоему Олегу Наметкину, можно было сравнить разве что с ажиотажем, в свое время возникшим вокруг гробницы фараона Тутанхамона.

Вечера проходили в беседах с интересными людьми (кроме Флага и Полевого, меня навещали и другие ходячие суперпсихи, в прошлом знакомые с Берией, Гагариным, далай-ламой и самим Иисусом Христом), а также в азартных играх, для чего использовался медицинский компьютер, координировавший работу всей остальной диагностической аппаратуры.

На ночь я всякий раз получал добрую порцию снотворного, что должно было пресечь любые несанкционированные попытки побега в ментальное пространство.

Пару раз в клинике появлялся профессор Мордасов, и тогда (обязательно в присутствии Котяры) мы обсуждали некоторые аспекты моих возможных визитов в прошлое.

Для наглядности он однажды нарисовал довольно вычурную схему, на которой я изображался крохотным штрихом, возникшим на месте слияния жизненных линий моей бедовой мамаши и участкового инспектора Бурдейко.

Последний, в свою очередь, был плодом пересечения судеб Антониды Мороз и убиенного ею солдатика. Дальше следовали безымянные линии, намеченные лишь пунктиром, пока не возникала еще одна реальная связка — гвардии сержанта Лодырева и цесаревны Елизаветы Петровны. Все остальное, как говорится, было сокрыто мраком.

— Из всего сказанного вами можно сделать вывод, что индивидуальная человеческая душа возникает уже в момент зачатия — произнес Мордасов, поглядывая больше на Котяру, чем на меня. — А однажды возникнув, она незримыми узами связана с душами родителей, а через них — с сотнями поколений предков.

— Следовательно, проникнуть в чужое сознание вы можете только непосредственно после совокупления. Папаши с мамашей. Дедушки с бабушкой. Пращура с пращуркой. И так далее вплоть до Адама с Евой, — добавил Котяра совершенно серьезным тоном. — Отсюда и проистекает откровенная сексуальность ваших видений…

— Выходит, что я обречен переживать все новые и новые постельные сцены? — Нельзя сказать, чтобы подобная перспектива меня очень удручала, но и ничего привлекательного я в ней не находил. Можете представить себе, что ощущает мужчина, побывавший в шкуре несчастной Антониды Мороз!

— Привыкайте, — Мордасов еле заметно улыбнулся. — Зато соберете уникальный материал для монографии на тему «Сравнительное описание особенностей половой жизни различных поколений хомо сапиенс»… Любой другой, оказавшийся на вашем месте, пришел бы от такой перспективы в полный восторг.

— Готов уступить эту перспективу кому угодно! Но только пусть заодно и гвоздь отсюда заберет, — я коснулся рукой своей забинтованной головы. — Лично вы не желаете? Очень жаль… Меня вот еще что интересует. Допустим, что моя душа как-то связана с душами обоих родителей. Почему тогда мое сознание не раздвоилось, а целиком и полностью внедрилось в сознание отца?

— Психическая структура любого человека столь же неповторима, как и его генотип. На кого-то из родителей мы похожи больше, на кого-то меньше. Одна душа выбирает другую по принципу сходства. Проще говоря, сознание отца было для вас более доступным. Это как электрический ток, который всегда распространяется по пути наименьшего сопротивления, — само собой, что такое разъяснение дал мне профессор Котяра.

— То есть с одинаковой долей вероятности я могу вселиться как в мужскую, так и в женскую душу?

— Конечно. И случай с Антонидой Мороз это подтверждает. А разве вы имеете что-то против женщин?

— Отнюдь… Но мало приятного, когда какой-нибудь пьяный скот творит с тобой все, что ему заблагорассудится.

— Ничего не поделаешь! В любой профессии есть свои издержки. Думаете, что копаться в психике маньяков доставляет мне удовольствие? Я ведь когда-то и с Чикатило имел дело, и с Фишером.

Ага, подумал я, вот откуда его связи с органами. Если он только с маньяками работал, это еще полбеды. Только ведь психиатрия в свое время и диссидентами занималась. Надо с Котярой ухо держать востро.

— Если честно признаться, то я искренне завидую вам, молодой человек, — сказал Мордасов. — Не знаю, как все обернется дальше, но пока перед вами открываются уникальные возможности. Вы сможете прожить тысячу жизней. Испытаете то, что не довелось испытать никому другому. Станете свидетелем событий, скрытых от нас завесой времени.

Ну что же, историку можно простить столь напыщенные речи. Но благоглупости нельзя прощать никому.

— Возможно, вы и правы, — произнес я с горькой усмешкой. — Но пока почти любая моя новая жизнь обрывается через считаные часы, а то и минуты. Даже в случае с Антонидой Мороз я едва-едва сумел удержать ее от самоубийства. Помогло то, что ее ребенок случайно оказался поблизости.

— Да, тут, безусловно, кроется какая-то проблема, — подал реплику Котяра. — Одно из двух: или вы способны проникать только в заведомо обреченные души, или идею смерти привносите с собой.

— Существует и третий вариант, — возразил Мордасов. — Гибельные ситуации, в которых оказывается наш герой, могут быть простой случайностью. Какие-либо окончательные выводы делать еще рано.

— Поживем — увидим, — буркнул Котяра. — В этом плане пока ясно только одно: за предков женского пола можно не беспокоиться. После зачатия, по времени совпадающего, так сказать, с незримым визитом потомка, они должны прожить как минимум девять месяцев. Иначе вся эта затея изначально не имела бы никакого смысла… Впрочем, есть надежда, что скоро мы проясним все спорные вопросы.

— Как скоро? — поинтересовался я. — Нельзя ли конкретнее?

— Скоро — значит скоро, — насупил брови Котяра. — Но не раньше, чем я буду уверен в успехе эксперимента.

…Это скоро растянулось чуть ли не на месяц. У Котяры успела отрасти пегая, клочковатая бороденка (говорят, что он всегда отпускал ее в переломные моменты жизни), задействованная в экспериментах аппаратура дважды поменялась, а все привлеченные со стороны люди постепенно исчезли. Последнюю неделю ко мне не допускали даже Комарова-Флага.

Эксперимент, на который возлагалось столько надежд, начался ровно в полночь, хотя интенсивная подготовка к нему шла с самого утра.

Со мной остались только Котяра, двое его ближайших ассистентов и похожая на вяленую воблу женщина-врач, которой я никогда раньше здесь не видел.

Свои инструменты она разложила на отдельном столике подальше от моих глаз, однако я успел заметить, что среди орудий, возвращающих человека к жизни, имеются и такие, посредством которых эту жизнь можно отнять. Одних шприцев разного калибра было не меньше дюжины. Короче, набор цивилизованного пыточного мастера.

— Начнем, — произнес Котяра, когда все подключенные ко мне приборы были приведены в действие. — Постарайтесь повторить все, что вы над собой уже проделывали. Заставьте душу покинуть тело.

— Легко сказать… — я закрыл глаза.

— Нырните в прошлое как можно глубже, — продолжал он. — На пятьдесят-семьдесят поколений. Но только не переусердствуйте. Мало ли какие опасности могут подстерегать человека, пустившегося в столь опасное путешествие. Когда духовный контакт с предком состоится, постарайтесь взять его сознание под контроль. Действуйте осторожно, но настойчиво. Ничего страшного, если он вдруг почувствует признаки раздвоения личности. Такое со всеми случается. И не забывайте про опознавательные знаки, которые вы должны оставить в прошлом. Все понятно?

— А хоть бы и нет — какая теперь разница, — буркнул я.

— Тогда действуйте. Желаю удачи.

— К черту! — вырвалось у меня совершенно машинально.

Пара минут ушло на то, чтобы сосредоточиться, а затем я начал повторять, как молитву: «Умереть, умереть, умереть… Уйти, Уйти, уйти…» — все это, конечно, про себя, не разжимая губ.

Так, наверное, минуло с полчаса, время вполне достаточное Для того, чтобы убедиться — умирать мне совсем не хочется. Ну не капельки! Душа сидела в теле крепко, как пырей на грядке.

— Ну что? — донесся до меня нетерпеливый голос Котяры.

— А ничего, — я открыл глаза. — Не получается… (Знаковая фраза! Сначала ты говоришь ее няньке, сидя на горшке. Потом жене, лежа в постели. И напоследок — светоносным ангелам, требующим от тебя оправданий за неправедно прожитую жизнь.)

— Попробуйте еще раз, — уже не попросил, а приказал Котяра. — Постарайтесь.

Я стал стараться. Истово! Изо всех сил! Но это было то же самое, что постараться на метле взлететь в небо или в рукопашном поединке одолеть Илью Муромца.

Некогда грозное (а главное — действенное) заклинание «Умереть, умереть, умереть…» ныне превратилось в безобидную считалочку типа: «Один баран, два барана, три барана…», якобы помогающую от бессонницы.

За всеми хлопотами и треволнениями последних дней я даже как-то не заметил, что былое неприятие жизни исчезло, а вместе с ним выветрилась и установка на суицид. Похоже, что я утратил сверхъестественные способности, в свое время так заинтриговавшие профессора Котяру, и вновь превратился в рядового паралитика с дырявой башкой… Ох, зря меня здесь так разнежили!

— Все! Не могу! — Я сдался окончательно. — Давайте отложим на следующий раз.

— Увы, это невозможно, — холодно произнес Котяра. — Средства, отпущенные на исследования, иссякли. Благодаря вам я могу стать банкротом. Опыт должен состояться при любых условиях. И обязательно сегодня.

— Да поймите же, что-то изменилось во мне! Пропал кураж. И вы сами в этом виноваты. Закормили меня, заласкали, вселили надежду. Теперь я не хочу умирать.

— А придется, — глухо произнес Котяра и вместе со стулом отодвинулся от меня.

Тон его мне очень не понравился. Как я и подозревал, облик добродушного говоруна служил для Котяры всего лишь маской. На самом деле он был расчетливым и циничным мизантропом, абсолютно равнодушным к чужой судьбе. А впрочем, маской могла оказаться и эта его новая ипостась. Котяра был не только великим психиатром, но и способным лицедеем. Человеком с тысячей лиц.

Но в любом случае связываться с ним дольше я не хотел. Уж лучше клянчить милостыню в подземном переходе. Думаю, что на инвалидную коляску моя родня разорится.

— Прошу немедленно выписать меня из этой богадельни! — решительно заявил я. — Хватит! Спасибо, как говорится, за все!

— Выписать? Вас? — на физиономии Котяры отразилось глубокое недоумение. — К сожалению, это невозможно. Ваша медицинская карта вместе со свидетельством о смерти давно сдана в архив. Поймите, молодой человек, вы не существуете. Да вам удалось выторговать у судьбы несколько лишних месяцев. Будьте довольны и этим. Но все хорошее когда-нибудь кончается… Марья Ильинична, приступайте к эвтаназии.

Мою правую руку немедленно пристегнули к койке, а рот запечатали клейкой лентой. Женщина с бледным, бескровным лицом взяла со столика один из своих шприцев и, цокая каблучками, направилась ко мне.

Вот, оказывается, каков подлинный облик смерти! Вместо савана — белый халат, вместо ржавой косы и песочных часов — одноразовый шприц. Сходство только в морде — мертвенная бледность, пустые глаза, оскал изъеденных временем зубов…

Иголку она всадила мне в вену со всего размаха, как кинжал. Конечно, зачем церемониться со смертником? Ну и гад все же этот Котяра! Мог бы свои грязные делишки и втихаря провернуть… А то устроил чуть ли не публичную казнь…

Первым на яд отреагировало зрение. Сначала пропали краски, а потом стало стремительно темнеть, как это бывает при солнечном затмении. В ушах загудели трубы Страшного суда. Сознание угасало.

Смерть, которую я столько раз тщетно призывал, явилась ко мне сама, аки тать в ночи… Смириться? Сдаться?

Нет, меня так просто не возьмешь! Пусть тело идет в могилу, а все, что составляет основу человеческой личности — сознание, память, страсти, — отправляется в странствие по душам бесконечной череды предков.

Такую возможность подлец Котяра не предусмотрел (а может, наоборот, предусмотрел, и я продолжаю сейчас участвовать в каком-то загадочном спектакле, пусть и в совершенно непонятной для меня роли).

Но рассуждать и рефлексировать уже поздно… Надо уходить, спасаться…

«Уйти, уйти, уйти…»

Падение в бездну! Падение столь стремительное, что суровый наждак веков сдирает с меня телесную оболочку столь же беспощадно, как встречный поток воздуха сдирает одежду с человека, падающего из поднебесья.

Где я сейчас? Сколько поколений пращуров миновало? Не пора ли уже остановиться, дабы не оказаться в шкуре динозавра или в панцире ракоскорпиона?

Да не так-то это просто! Оказывается, что инерция существует не только в пространстве, но и во времени. Сильно же напугала меня эта бледная баба! Наверное, Котяра рассчитывал именно на такой эффект. Никогда не думал прежде, что жизнь может показаться мне такой дорогой.

Нет, страх смерти лежит не в области сознания. Он из числа темных первобытных инстинктов, доставшихся человеку в наследство от зверей и рептилий.

ЭГИЛЬ ЗМЕИНОЕ ЖАЛО, НОРВЕЖЕЦ

Все, финиш! Духота и вонь. Это единственное, что я пока ощущаю. Чужое сознание (а в принципе, не такое уж и чужое, иначе бы я в него не внедрился) спит. Спит в буквальном смысле этого слова. Храп стоит такой, что хоть святых выноси.

Хотя откуда здесь взяться святым? Не иначе как я угодил в каменный век.

И все же я потревожил сон своего дальнего предка. Похоже, он начинает просыпаться. Лучше всего забиться в какой-нибудь сокровенный уголок его сознания и там отсидеться. Изучить, так сказать, обстановку.

Странное это чувство, когда вокруг да около тебя начинает просыпаться целый мир, чем по сути дела является любое зрелое человеческое сознание. Ощущаешь себя чем-то вроде альпиниста, в сумерках взобравшегося на горный пик. Еще минуту назад ты ничего не видел, хотя и волновался в предчувствии некоего грандиозного зрелища, но вот заря осветила небо, ветер разгоняет туман, и перед тобой открываются все новые и новые перспективы, пусть даже непонятные и пугающие.

Все, молчу… Предку что-то не нравится.

Ну и сон! Опять проклятые ведьмы-дисы всю ночь терзали мою душу. Опять мордатое чудовище, похожее на злобного великана Сурта, нагоняло страх, от которого холодеют члены и лопаются сердца.

И за что мне такое наказание? От людей покоя нет, так еще и боги ополчились… Или во всем виновато пиво? Уж больно много его было вчера выпито.

Вспомнив о пиве, я пошарил вокруг в поисках ковшика, который накануне предусмотрительно захватил с собой. Но разве позарез нужная вещь сыщется вот так сразу, да еще в темноте? Попадались мне то скомканные овчинные одеяла, то обглоданные кости, то голые женские ляжки. Да, повеселились…

_ Эй, Офейг! — Я швырнул в дверь первое, что подвернулось под руку, кажется, чей-то башмак. — Где ты, собачий сын!

Почти сразу в спальню вошел старый слуга Офейг Косолапый, взятый в дом еще моим отцом. В одной руке он нес светильник, где в тюленьем жиру горел фитиль, а в другой — ковш с пивом.

— Не злословь с утра, а то удачи не будет, — буркнул он.

— Прокисло, — сказал я, опорожнив ковш. — Вели достать из погреба свежего.

— Прикончили вчера все пиво, — ответил Офейг без тени почтения. — Разве ты забыл?

— Тогда пошел прочь! И приготовь мне ратные одежды.

— Все уже давно готово. Меньше спать надо. Да и девок ты зря испортил. Все можно было миром решить.

— Не твоего ума дело, старый мерин!

Нынешней ночью постель со мной делили две девки-заложницы, правда, не по своей воле. Закон я нарушил, тут спору нет. Но ведь не в первый же раз. Когда-нибудь придется за все ответ держать.

Были они обе из рода Торкеля Длиннобородого, моего давнего врага. Это с их братьями нам предстоит сегодня сразиться. Одну, кажется, зовут Аста, а вторую — Сигни.

Интересно, с кем из них я совокуплялся сегодня ночью? Или с обеими сразу?

— Эй! — Я содрал с девок овчину, которой они прикрывались. — Вставайте! Не у себя дома на полатях!

Одной, судя по пышной заднице, уже пора было замуж. Вторая выглядела совсем еще девчонкой. Ноги, как у жеребенка, кошка между ними проскочит.

Обе таращились на меня, как волчата. Надо бы перед боем с ними всласть позабавиться, да времени нет — дружинники за окном уже гремят оружием.

Я накинул на голое тело просторную рубаху и велел старшей из сестер:

— Завяжи рукава.

Она до самых глаз натянула на себя овчину и злобно прошипела:

— Петлю бы я на твоей шее завязала, душегуб.

Вся в отца. Тот тоже хулил меня последними словами, даже когда издыхал. Скоро увидим, в кого уродились его сыновья.

— Хватит дуться, — сказал я примирительно. — Сегодня будет славный день. Встретишься со своими братьями. Или они увезут тебя домой, или ты схоронишь их в могиле.

— Нынче схоронят тебя, Эгиль Змеиное Жало! — огрызнулась она. — И не на родовом погосте, а там, где прибой лижет песок.

Прирезать ее, что ли, подумал я. Нет, пусть пока поживет. Потом разберемся. Ответит за каждое дерзкое слово.

Уже в дверях я задержался и, сам не знаю почему, сказал:

— Если родишь от меня сына, назови его Олегом и отправь на службу в Гардарику.

Если я рожу от тебя сына, то утоплю его в фиорде! — пообещала дочь Торкеля.

— Огонь очага ярко освещал горницу. Широкие лавки, на которых прежде можно было тинг устраивать, теперь были почти пусты. Что уж тут кривить душой — последнее время меня сторонились не только добрые люди, но и всякий бездомный сброд. Никто не хочет водить знакомство с человеком, которого проклял сам ярл Хакон, чтоб ему, гадине, утопиться в нужнике!

В дальнем углу сидели за столом работники, не посмевшие сбежать накануне, и ели селедку с овсянкой. Для мужчин, которым суждено принять участие в битве (мечи я им, конечно, не доверю, но луки взять заставлю), пища, прямо скажем, недостойная.

Пришлось снова подозвать Офейга Косолапого, который уже давно был в этом доме и за эконома, и за повара, и за управителя.

— Вели зарезать самого жирного бычка, — сказал я ему. — Пусть люди поедят вволю. Ужина сегодня дождутся не все.

— Скот вчера отогнали на хутор Бьерна Немого, — хмуро ответил старик. — Осталась только одна овца с переломанной ногой.

— Тогда зарежь овцу, — процедил я сквозь зубы.

Вся моя маленькая дружина занималась тем, что укрепляла ограду вокруг усадьбы. Распоряжался здесь Грим Приемыш, человек пришлый и низкого происхождения, однако единственный, на кого я мог полностью положиться.

Завидев меня, он сказал, приложив ладонь к уху:

— Прислушайся, хозяин. Петух кричит.

И действительно, в криках чаек и карканье воронов, всегда сопутствующих рассвету, я вскоре различил далекое петушиное пение.

— Откуда здесь взялся петух? — удивился я.

— Наверное, его прихватила какая-нибудь колдунья, сопровождающая в походе сыновей Торкеля, — сказал Грим. — Значит, боятся они тебя и сначала постараются извести колдовством.

— Близко же подошли к моей земле эти собачьи дети!

— Всю ночь оба их корабля простояли у Синего Камня. Там жгли костры, жарили рыбу и приносили жертвы богам. Фиорд им незнаком, и корабли двинутся вперед только со светом.

— Тогда у нас еще достаточно времени, — сказал я, сразу вспомнив голеньких сестер, оставшихся в доме.

— Смотря для чего. — Грим отвел взгляд в сторону. — Будь я на твоем месте, хозяин, то пустился бы сейчас в бега. Пока не поздно, сядем на корабль и под покровом тумана прорвемся в море. В Лохланне нам все равно не дадут спокойно жить. Рано или поздно ярл Хакон пришлет сюда свою дружину. Укроемся в Исландии у моей родни или отправимся еще дальше, в Страну винограда.

— Офейг! — в третий раз за сегодняшнее утро позвал я. — Где ты опять запропастился, плешивый дурак?… Немедленно ступай к корабельному сараю и подожги его.

— Ничего умнее ты придумать не мог? — набычился старик, приковылявший со стороны кузницы.

— Не перечь мне, раб! Кораблю уже двенадцать зим, и днище его насквозь прогнило. Сегодня к закату мы завладеем двумя хорошими кораблями или ляжем в песок за чертой прилива.

Это ты там ляжешь. А меня схоронят на холмах, как всякого законопослушного человека. Я ведь не проклятый, — дерзко ответил Офейг, однако взял горящий факел и направился к корабельному сараю, где с прошлой осени рассыхалась наша старая посудина.

— Поможем сыновьям Торкеля отыскать в тумане безопасный путь, — сказал я, когда спустя некоторое время над крышей сарая закурился дымок. — И больше никогда не заводи со мной разговор о побеге. Мужчина не должен уклоняться от битвы даже в том случае, если против него одного выйдет дюжина врагов.

Конечно, дело было не только в моей отчаянной смелости, известной далеко за пределами Лохланна. Имелись у меня и другие, куда более обыденные соображения, но делиться ими с Гримом я не собирался. На веслах от сыновей Торкеля не уйти, ведь стоящих гребцов у нас наберется не больше десятка. На парус вообще никакой надежды нет — ветер уже которые сутки дует с моря, и не похоже, что он переменится в ближайшее время. Нет, дорога китов для нас закрыта. Гораздо разумней отсиживаться за оградой.

Я еще раз обошел усадьбу, проверяя, надежно ли заперты ворота и не осталось ли снаружи чего-нибудь такого, что враги могут использовать как таран. Заодно и в кузницу заглянул.

— Накормим сегодня воронов во славу Одина, — сказал я чумазому кузнецу, правившему на точильном камне наконечники стрел.

— Это уж обязательно! — согласился он. — На двух кораблях меньше чем сорок человек не приплывут. Славная будет сеча. Хочешь, погадаю, чем она закончится?

Как и все кузнецы, он знался с духами, и люди в округе побаивались его, хотя и не совсем так, как меня.

Сам я в гадание не верю, но отказ выглядел бы малодушием, и потому кузнец был удостоен утвердительного кивка.

Из какого-то темного угла он извлек пучок лучин, покрытых руническими знаками, ловко перемешал их в ладонях, а затем с силой швырнул за порог кузницы. Однако лучины не разлетелись во все стороны, как этого можно было ожидать, а легли кучей, словно поваленный бурей лес.

— По всем приметам выходит, что пришельцы потерпят поражение, — спустя какое-то время сообщил кузнец. — Но и сам ты вряд ли уцелеешь.

— Если такова воля богов, то я безропотно принимаю ее. — По правде говоря, пророчество кузнеца ничуть не встревожило меня.

— Никто еще не ушел от судьбы. — Кузнец вновь собрал лучины в пучок. — Счастливы те, кто умирает на поле брани.

— Сделай сейчас вот что… — сказал я и умолк, пытаясь разобраться с сумасбродными мыслями, посетившими вдруг меня.

— Тебе дурно? — обеспокоился кузнец.

— Нет… Поставь на нашем оружии вот такое клеймо. — Я пальцем изобразил на черной от сажи стене кузницы какие-то каракули. — Оно должно уберечь нас от вражеского колдовства.

(Сами понимаете, что эта хитрая задумка принадлежала вовсе не моему дальнему предку Эгелю, а лично мне, Олегу Наметкину. Само клеймо, долженствующее выполнять роль памятного знака, выглядело так: О. Н. 1977 г. То есть мои инициалы и год рождения. Спустя столетия даже дурак поймет, что это такое.)

— Какие странные руны! — кузнец был явно озадачен. — Кружки, точки, закорючки… Но только сегодня уже не поспеть. Я и горн-то не разжигал.

— Так и быть… Поставишь клейма потом. Только не забудь…

Я понимал, что несу какую-то околесицу, но ничего поделать с собой не мог. Язык ворочался как бы сам собой. Не то давал о себе знать вчерашний хмель, не то кузнец навел на меня порчу, не то духи мщения вновь принялись за свои злые шутки.

Тем временем окончательно рассвело, и туман над фиордом поредел. Корабельный сарай продолжал гореть, хотя уже и не так буйно. Ветер относил дым к лесу.

Вернувшись в горницу, я стал облачаться для битвы. Надел длинную ратную рубашку, добытую в Миклагарде, круглый шлем и железные наплечья, похожие на крылья ворона. В правую руку взял незаменимую в ближнем бою секиру, а в левую — рогатое копье, никогда не застревавшее в теле поверженного врага. Меч я повесил за спину, как это принято у сарацин.

А со двора уже раздавались заполошные крики:

— Плывут! Плывут!

Выгнав прочь из дома всех находившихся там мужчин, я поднялся в сторожевую вышку, откуда хорошо просматривались окрестности усадьбы.

Два корабля шли на веслах по спокойной воде фиорда, и каждый из них размерами в полтора раза превосходил тот, что вместе с сараем догорал сейчас на берегу. Борта кораблей от штевня до штевня были завешаны щитами. Немалую силу собрали против меня сыновья Торкеля, чтоб им всем подохнуть без погребения!

Вскоре первый из кораблей достиг прибрежного мелководья и остановился. Рядом замер другой. Гребцы убрали весла и, спрыгнув в прибойную волну, до половины вытащили корабли на сушу.

Будь у меня сейчас побольше воинов, желательно конных, лучшего момента для атаки нельзя было и придумать. Кормили бы тогда дерзкие пришельцы не только воронов, а еще и рыб.

Но это все, как говорится, пустые упования. А вражеская рать между тем уже разобрала щиты и толпою двинулась к усадьбе. Впереди всех вышагивали три увальня, похожие друг на друга, как селедочные бочки, вышедшие из рук одного бочара. Наверное, это и были отпрыски Торкеля Длиннобородого, собиравшиеся не только отбить своих сестер, но и отомстить за батюшку.

В сотне шагов от ограды рать остановилась. Правильно. Негоже начинать битву молчком, не обменявшись сначала обычными для такого случая любезностями. Я к тому времени уже спустился вниз и занял место среди защитников ограды.

Один из братьев, наверное самый красноречивый, грохнул мечом по щиту и заорал, надсаживая глотку:

— Эй, хозяин! Почему не встречаешь дорогих гостей? Почему прячешься в усадьбе, словно крыса в норе? Выходит, что ты не только грабитель, клятвопреступник и насильник, но еще и трус! Сейчас, наверное, дрожишь, как осина в непогоду? Боишься выйти на честную битву!

На вызов надо было отвечать. За этим у меня никогда не станет. Недаром же я прозываюсь Змеиным Жалом.

— Кто позволил ублюдкам троллей лаять среди белого дня? — воскликнул я, высунув голову из-за верха ограды. — Откуда здесь взялись эти пожиратели червей? Разве вам, дикарям, не ведомо, что хозяин встречает только тех гостей, которые заранее званы к его столу? А алчных бродяг, подбирающих чужие куски, он гонит прочь метлой!

— Тогда попробуй прогнать нас! — Он снова брякнул мечом по щиту.

— На это не надейтесь! Для вас уготована другая участь. Лучше сами ройте яму, куда я сложу ваши трупы, только головы у всех поменяю местами.

Эти слова вывели глашатая из себя.

— Как смеешь ты, презираемый простыми людьми и бондами, так разговаривать со мной, Олафом Буйным, сыном Торкеля Длиннобородого!

— Вот так встреча! — произнес я глумливо. — Кто бы мог подумать, что столь знатный муж соизволит посетить наши глухие края! Да еще и не один! Кто эти двое? Никак твои братья?

— Угадал! Это Хродгейр Подкова и Сурт Острозубый, прославившиеся своими ратными подвигами во всех четырех странах света. А теперь, когда тебе известны наши имена, догадайся, что за причина побудила нас прибыть сюда с оружием в руках.

Надо было довести этих чванливых глупцов до бешенства, дабы они окончательно утратили разум, а заодно и осторожность.

— Как я понимаю, вы явились за своими сестричками. Дело похвальное. Препятствовать вам не буду. Можете забирать все, что от них осталось. Кости Асты поищите в яме с отбросами, а кожу, снятую с Сигни, вам сейчас перебросят через ограду. Где-то и волосы ее завалялись, да уж очень долго их искать.

Олаф взревел, как жеребец под ножом коновала (недаром, знать, его прозвали Буйным), и, размахивая мечом, бросился вперед. Братья и дружинники едва поспевали за ним.

Следуя моему знаку, все, кто имел луки, пустили по стреле. Серьезного ущерба они никому не причинили, но заставили врагов остановиться. Нет для воина большего позора (кроме, конечно, трусости), чем смерть от стрелы — оружия рабов и разбойников. Таких неудачников даже в Вальхаллу не пускают.

Братья сошлись все вместе и стали совещаться, то и дело поглядывая в сторону усадьбы. Было ясно, что от своих замыслов они не откажутся, хотя никакого определенного плана действий сейчас не имеют.

Пришлось прийти к ним на помощь.

— Послушайте меня, сыновья Торкеля, — крикнул я через ограду. — Ведь эта распря касается только меня и вас. Зачем вмешивать в нее посторонних людей. Побережем чужую кровь. Пусть дружина отойдет к кораблям, а вы трое оставайтесь там, где стоите. Я выйду наружу, и мы сразимся в чистом поле. Можете нападать на меня всем скопом. Если победите — станете здесь хозяевами. Если погибнете — пусть ваши люди убираются восвояси. Подходят вам такие условия?

Братья вновь устроили небольшой тинг. Если чем-то они и уродились в отца, то только не умом.

Наконец они приняли какое-то решение, и Олаф обратился ко мне:

— С каким оружием ты выйдешь против нас?

— С одной секирой. Без щита и без копья. Можете убедиться. Я изо всей силы швырнул свое рогатое копье через ограду, так что оно вонзилось в землю как раз на полпути между усадьбой и лесом.

— Мы принимаем твой вызов, — сказал Олаф. — Пусть наши мечи скрестятся с твоей секирой. А все остальное зависит от воли богов.

Они отдали свои щиты и копья дружинникам, после чего те отступили к кораблям. Я же, сделав вид, что хочу сообщить домочадцам свою последнюю волю, подробно разъяснил Гриму Приемышу план дальнейших действий.

За ограду я вышел со словами:

— Пришло время проучить безмозглых баранов.

Братья, наверное, ожидали от меня осторожных маневров, сопровождаемых обычным для такого случая словоблудием, но я очертя голову бросился вперед и шагов с десяти метнул секиру в Олафа.

Это был мой излюбленный прием, прежде не раз приносивший победу, и врагам следовало заранее знать о нем. Но ведь давно известно, что в дурную голову ничего не лезет, даже хмель.

С такого расстояния я бы и в ствол березы не промахнулся, а что уж тут говорить про грузного, как медведь, Олафа. Лезвие секиры вошло в его грудь чуть ли не по самый обух, и звук при этом пошел такой, словно треснула забытая на морозе бочка.

Вот тогда-то оба оставшихся в живых брата взбесились по-настоящему. Ну истинные берсерки — ни дать ни взять! Вместо того чтобы бежать назад под защиту дружины, они погнались за мной, хотя дураку было ясно, что я направляюсь к копью, одиноко торчавшему из песка.

Хродгейр Подкова оказался куда более легконогим, чем Сурт Острозубый, потому и смерть принял прежде брата. Рогатое копье вонзилось в него с такой силой, что древко вырвалось у меня из рук.

А в воздухе уже свистел меч Сурта, решившего, наверное, покончить со мной одним ударом и тем самым приобщиться к славе Сигурда и Хельги. Да не тут-то было! Я выхватил из-за спины свой меч, и звон пошел такой, что на корабле пришельцев заорал от страха петух.

Драться на мечах без щитов — умение, свойственное не каждому. Главное здесь — ошеломить врага градом могучих ударов и суметь воспользоваться первой же его оплошностью.

Однако надо признаться, что на сей раз судьба свела меня с достойным противником. Я еле успевал уворачиваться от его атак. Да и удары у Сурта Острозубого были прямо загляденье. Все сверху вниз да справа налево. Не иначе как он вознамерился напрочь снести мне голову. Это, конечно, смыло бы пятно позора с его так глупо погибших братьев, да и боевой дух дружины укрепило.

Я же придерживался целей куда более скромных, сил попусту не тратил, больше защищался, чем нападал, но в одной из стычек исхитрился-таки задеть мечом его колено, неосмотрительно выставленное вперед. На ногах Сурт устоял, однако из неистового воина сразу превратился в соломенное чучело, которое могут безбоязненно колотить палками даже малые дети.

— Не пора ли тебе просить о пощаде? — молвил я. — Но предупреждаю, пощаду ты получишь только после того, как сложишь в мою честь хвалебную вису.

Но похоже, что мои слова уже не доходили до Сурта. Стоя на одном месте, он что-то рычал, без толку размахивая мечом. Да и не водились никогда в роду Торкеля Длиннобородого добрые скальды. Не та порода.

Мне спешить было некуда, и, держась от чужого меча на безопасном расстоянии, я стал слагать вису, достойную столь славной победы. При этом я обращался не столько к Сурту, судьба которого, по сути дела, уже была решена, а к его осиротевшему воинству, издали наблюдавшему за всем происходящим.

Виса получилась простая и доходчивая:

Трудный жребий Мне выпал Сражаться с тремя Разъяренными псами. Кто устоит против них? Только тот, Кто на равных с богами. Олаф сражен был секирой. Хродгейра пронзило копье. Сурта могу я добить Чем угодно, Хоть пальцем, хоть щепкой, Участь хозяев Разделит и рать, Что явилась сюда Вместе с ними. Смерть уже рядом. Достойно встречайте ее.

Смысл последних слов еще не дошел до сознания дружинников, в мрачном молчании наблюдавших за бесславной гибелью своих предводителей, а мои воины и домочадцы, под прикрытием дыма скрытно подобравшиеся к кораблям, уже напали на них с тыла.

Троих или четверых пришельцев пронзили выпущенные в упор стрелы, а остальных оттеснили от кораблей и загнали в воду. Победа досталась легко — с нашей стороны погиб только кузнец, даже в бою орудовавший своим молотом. Вот ведь какая незадача — нагадал смерть мне, а нарвался на нее сам.

Оставалось еще окончательно решить участь Сурта Острозубого, который уже перестал впустую махать мечом и опирался на него, как на костыль. Сапог его раздулся от крови, словно мех от вина.

После всего, что случилось сегодня, смерть последнего из сыновей Торкеля уже не могла добавить мне ратной славы. Но, с другой стороны, и его прошение не смягчило бы сердца моих многочисленных врагов. Как же быть? Жребий, что ли, бросить?

— Почему ты умолк? — с презрением спросил я. — Кто еще совсем недавно поносил меня самыми последними словами? Если твой язык прирос к зубам, то я могу выбить их.

— Каких слов ты ждешь от меня, Эгель Змеиное Жало? — прохрипел Сурт. — Славить тебя я не собираюсь. Умолять о пощаде тоже. После пережитого позора мне незачем оставаться на этом свете. Радует меня лишь то, что в царство мертвых мы сойдем вместе.

В тот же миг я получил удар в спину — слава Одину, не мечом и не секирой, а скорее всего обыкновенным кухонным ножом. Стальных колец моей ратной рубашки он не пробил, а только вмял их в тело.

Сурт, вздымая меч, уже прыгал ко мне на одной ноге, но я успел отскочить в сторону и обернулся к новому противнику лицом.

Оказывается, на меня напала старшая из дочерей Торкеля, та самая, с которой я так славно позабавился этой ночью. Сейчас она всем своим видом — а в особенности безумными глазами — очень напоминала валькирию. Нож для разделки рыбы, зажатый в ее правой руке, при умелом обращении мог быть не менее опасен, чем меч.

Еще я успел заметить, что ворота усадьбы распахнуты настежь и двор пуст.

Ох, ответит мне Грим Приемыш за то, что оставил заложниц без присмотра! Но сначала мне ответит эта дерзкая девчонка, покусившаяся на жизнь хозяина. На куски разорву! Скормлю собакам! И ее сестричку заодно! Изведу на веки вечные всех потомков Торкеля Длиннобородого.

Нет, нельзя допустить такое! (Это опомнился я, Олег Наметкин, прежде таившийся в чужом сознании, как мышь под веником.) Не трогай, гад, потомков!

Ведь и я отношусь к их числу, а эта растрепанная девушка есть моя праматерь, чье лоно породило длиннейшую череду поколений, приведшую меня в бездну времен.

Если она вдруг умрет, то не станет ни гвардии сержанта Лодырева, ни Антониды Мороз, ни участкового Бурдейко, ни меня самого!

Мир изменится. В худшую или лучшую сторону — не важно. Но это будет уже совсем другой мир.

Исторические ошибки надо исправлять. Пусть лучше умрет мой пращур Эгель Змеиное Жало. И как его вообще земля носит!

Я перехватил руку девчонки и легко вырвал нож. Рубить с такого расстояния было неудобно, и сначала пришлось отшвырнуть ее прочь.

А потом мое сознание вдруг помутилось, как это бывает после хорошей затрещины. Не иначе, как духи мщения решили окончательно расквитаться со мной. Что же, лучшего момента для этого и придумать нельзя.

Воля моя ослабла, а руки бессильно повисли, словно я превратился в старика. Надо было бежать прочь от этого проклятого места, а я почему-то пятился назад, прямо под меч Сурта. Вот уж кто, наверное, возрадуется…

Последняя мысль, сверкнувшая в моем сознании почти одновременно со священным огнем, возвещающим о переходе в небесный чертог, где вечно пируют и меряются силами павшие на поле брани воины, была такова: «А ведь кузнец все же оказался прав. Судьбу не обманешь…»