ОСНОВНЫЕ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Барков Иван Семенович — фривольный поэт, очередное воплощение странника в ментальном пространстве Олега Наметкина.

Екатерина Алексеевна — российская императрица.

Пугачев Емельян Иванович— донской казак, мятежник и самозванец.

Суворов Александр Васильевич — полководец.

Радищев Александр Николаевич — политический деятель, писатель.

Новиков Николай Иванович — политический деятель, масон.

Кулибин Иван Петрович — механик, изобретатель, монархист.

Крюков Михайло — дворянин, супермен, темная личность.

ПРОЛОГ ВТОРОЙ ЧАСТИ

Река, полноводная, величавая и слегка грязноватая, как все истинные труженики, день ото дня и год за годом несла на себе в море много чего разного — и хорошего, и плохого.

К последней категории можно было отнести танкеры, оставлявшие за собой отчетливый радужный след, баржи, груженные новейшими пестицидами, шикарные яхты, оборудованные тайниками для перевозки наркотиков, разнообразнейший бытовой мусор, отходы химической промышленности, удобрения, смытые с окрестных полей, обрывки сетей, дохлую рыбу, фекалии, утопленников и просто лессовую взвесь, заставлявшую дельту мелеть и расширяться.

Но за все время своего долгого существования, включая эпохи войн, колонизации, промышленного бума и сексуальной революции, реке не приходилось еще 6аюкать в своем лоне предмет, более опасный, чем этот самый обычный на вид прогулочный катер, носивший несколько странное для здешних мест название «Кудеяр».

Экипаж катера состоял из трех человек — двух белых и одного черного. Белые пили бурбон, главным достоинством которого была забористость, черный дежурил у руля. Впрочем, никакой дискриминацией здесь и не пахло — просто он был единственный, кто хоть что-то понимал в компасе и аксиометре .

Белые, только что принявшие на грудь по стакану теплого бурбона и закусившие кукурузными хлопьями, негромко пели:

Было двенадцать разбойников. Был Кудеяр-атаман, Много разбойники пролили Крови проклятых дворян… Царь на разбойников гневался, Поп им анафему пел, Войско старалось стрелецкое, Чтоб прекратить беспредел…

— Эх, славно! Что бы там наши атаманы ни трындели, а мне здесь нравится, — с чувством произнес нелегал Демьян Репьев, по документам числившийся жителем штата Оклахома Джекомом Джексоном. — На нашу Волгу весьма похоже. Возле Астрахани она столь же широкая. Берегов не видно. И небо такое же высокое. Загляденье!

— Возле Астрахани сейчас арбузы плавают. Во какие! — другой нелегал Митюха Дутиков, имевший карточку социального страхования на имя ветерана американской армии Ли Эша, изобразил руками нечто круглое, размерами превышающее спасательный круг. — А здесь только окурки да гандоны. Тьфу! — Он смачно сплюнул за борт.

— Да, довели народ до ручки баре тутошние, — понимающе кивнул Репьев. — Сначала казачество местное извели, чероков и команчей, а потом за муринов взялись. Непосильным трудом хотят приморить. Ничего, отольются душегубам слезы дяди Тома… Эй, Ларри! — обратился он к рулевому, природному американцу, черному, как деготь. — Ты про дядю Тома слышал?

— Ноу, — покачал головой Ларри, изучавший русский язык в знаменитой подпольной школе мирового казачества на Соловецких островах. — Нашего самого знаменитого дядю зовут Сэмом. Мы собираемся ему… как это…

— Глаз на жопу натянуть, — подсказал Репьев. — Ларри, а ты Поля Робсона знаешь?

— Ноу.

— Во даешь! Да это же самый голосистый американский певец.

— Самый голосистый американский певец — Элвис Пресли, — меланхолично ответил Ларри.

— Скажешь еще, что ты и Анжелу Дэвис не знаешь, — не унимался Репьев.

— Не знаю. А кто она?

— Самая красивая ваша баба.

— Самая красивая наша баба Мэрилин Монро. — Ларри мечтательно вздохнул.

— Все у вас тут перепутаюсь! — Репьев в сердцах махнул рукой. — Самолучших своих людей не знаете… Прибавил бы хода, а то не успеем к сроку.

— Нельзя, — покачал головой Ларри. — Речная полиция остановит.

— Ну и жизнь у вас! Не позавидуешь. Со всех сторон простой народ обложили. То дорожная полиция, то портовая, то береговая, то муниципальная, а сейчас вдобавок и речная. Да еще эти… которые за нами гонятся…

— Федеральные агенты.

— Они самые, голубчики. Как, спрашивается, рядовому человеку такую ораву ярыжек одолеть? Мы свою полицию еще в позапрошлом веке под корень свели. Будочников повесили, квартальных утопили, околоточных в капусту изрубили. И сразу порядок наладился. Живем не тужим. Чего и вам желаем.

— Согласен, — кивнул Ларри. — Полицейских надо убивать. Я имею к этому прирожденную склонность. За что и включен в список десяти самых опасных преступников страны.

— Ничего, когда все по-нашему выйдет, этими списками только подтереться останется. Охотники превратятся в дичь, а гонимые в гонителей, — заявил Дутиков, имевший философский склад ума.

— Хотелось бы в это верить.

— Хотелось бы! — фыркнул Репьев. — Верить — твой долг. Сомневающимся среди нас не место… Давай лучше закурим.

— «Мальборо» будешь?

— Слабоваты… Я лучше свои. Правда, всего десять штук осталось. — Репьев вытащил полупустую пачку сигарет «Дымок Кубани». — Хоть бы до Мемфиса на этих дотянуть…

За поворотом реки показался железнодорожный мост, похожий издали на огромную пилу, повисшую над водой. Ларри сбавил скорость и переложил руль влево, пристраиваясь к длиннющей очереди разнокалиберных плавсредств, направлявшихся в судоходный пролет.

— Что там за мешкотня такая? — Репьев, приложив к глазам бинокль, стал всматриваться вдаль.

— Наверное, речная полиция досматривает суда, идущие на север, — спокойно пояснил Ларри. — Ходят слухи, что враги Америки собираются взорвать его.

— На хрена он сдался! — Дутиков опять сплюнул за борт. — Взрывать его — себе дороже. Риск большой, а ущерб копеечный.

— Не забывайте, что кроме нас у нынешней Америки существует немало других врагов. — Ларри принялся считать на пальцах: — «Союз белых граждан», «Черные пантеры», анархисты, техасские сепаратисты, японские реваншисты, мусульманские фундаменталисты, сионистские радикалы, экологические экстремисты, наркобароны. Ирокезская повстанческая армия…

— Ну и расплодилось у вас всякой заразы! — прервал его Репьев. — Как головастиков в теплом болоте.

— Всему виной демократия, — как всегда невозмутимо пояснил Ларри. — Разве у вас иначе?

— Ясное дело, иначе! В своей стране мы никакого экстремизма не допустим. Язву в зачатке лечат. К примеру, поджег малец скирду соломы, пусть даже нечаянно — нагайками его по мягкому месту, пока не обделается. Появилась у отрока тяга к нигилизму — в колодки на месячишко. А уж если кто против установлений дедовских взбунтуется, или с Войсковым кругом не согласен — крюк под ребро и на солнышко. Там поневоле одумаешься. Порядок превыше всего.

— Почему тогда вас называют разбойничьим государством?

— А пусть себе клевещут… Между прочим, чтобы ты знал, в разбойничьих ватагах всегда самый строгий порядок поддерживался. Без ведома атамана никто баловаться не смел. Добычу на равные доли дуванили. Даже полонянок по справедливости делили. Чтобы распрей избежать. Потому-то и выстояли когда-то против несметных царских армий. Доказали всему миру, что такое есть вольный казак. И сейчас свою линию гнем. Почитай, полмира под нашу дудку пляшет. Иерусалимское казачье войско весь Ближний Восток покорило. Забайкальские и корейские казаки у япошек лучшие острова оттяпали. И у вас скоро свои порядки заведем. Войсковой круг, атаманов и все такое прочее…

— Вряд ли ваши порядки подойдут нам, — возразил Ларри. — Здесь все по-другому будет. Афроамериканцы должны получить полное удовлетворение за долгие годы угнетения. Как моральное, так и материальное. Мы поселимся в домах, которые раньше принадлежали белым, а их самих заставим обрабатывать табачные и опиумные плантации. У меня будет целая дюжина самых дорогих автомобилей и пять белых жен. Вот что такое настоящая справедливость. Прямо скажу, вы для нас всего лишь временные попутчики.

— Болтай больше! — прикрикнул на него Репьев. — Когда батюшка Емельян Иванович власть брал, у него тоже попутчики появились. Образованные, в очках, с буклями. Потом наши прадеды этими самыми буклями сапоги чистили. Против идеи всеобщего казачьего братства никому не устоять. Мир маленький, в нем только одному атаману полагается быть. А лампасы на шароварах потом носи какие хошь — хоть голубые, хоть оранжевые, хоть в клеточку. И если, к примеру, всемирного атамана из ваших выберут, из муринов, спорить не будем. С нашим удовольствием подчинимся. Мавританское казачье войско, которое испанцев одолело, сплошь черномазое, зато герои какие!

Эта беседа продолжалась до тех пор, пока бригада речной полиции не закончила обследование сухогруза, находившегося непосредственно перед «Кудеяром».

— Мы следующие, — сказал Ларри. — Прикиньтесь пьяными. Только не забудьте достать из холодильника колотый лед. Человек, пьющий спиртное безо льда, может вызвать подозрение полиции. И не открывайте рты. Человек с гнилыми зубами вызывает еще большее подозрение.

— Эх, наделать бы этой сволоте сквозняков в шкуре! — мечтательно произнес Репьев. — Да жаль, поважнее дела имеются… Ну давай, за мировое казачество! — Он разлил бурбон по стаканам, а скудные остатки разбрызгал вокруг — для запаха.

Спустя четверть часа полицейский катер, своим общим хищным видом, а в особенности стремительными обводами корпуса весьма напоминавший кита-касатку, пришвартовался к «Кудеяру», и на его довольно запущенную палубу вступили вооруженные люди в форме. При себе они имели много мудреной аппаратуры и пару собак — одну огромную, как годовалый медведь, а вторую крошечную, размером с рукавицу.

Но еще вредней собак — и это ощущалось сразу — была сухопарая баба с детскими торчащими косичками. Такие зверушки, водившиеся исключительно в Америке, дабы доказать свое природное превосходство над мужчинами, способны были в тараканью щель залезть.

Командовал отрядом лейтенант — по местным понятиям шишка немалая. Жаль только, что его фамилию порыв ветра унес в сторону. Случись что — потом поминать некого будет.

Полицейские вели себя учтиво и сдержанно, все время говорили «плиз». Даже собаки старались зря не тявкать, хотя Репьев и Дутиков, старательно изображавшие пьяных, швырялись в них объедками.

Лейтенант, принимая от Ларри папку с судовыми документами, поинтересовался (по-английски, естественно):

— Почему такое странное название — «Куд-де-яр»?

— Это имя моей подружки, — отметил Ларри снисходительным тоном. — На языке великого африканского народа боромбо, прямым наследником которого я являюсь, оно обозначает «Очень симпатичная писька».

В другом месте за такие вольности можно было и на орехи схлопотать, но только не в Америке, кичившейся своей толерантностью. Лейтенант даже сделал вид, что оценил шуточку черномазого наглеца.

— Имеются ли на борту вашей симпатичной письки какие-либо предметы или вещества, запрещенные к ввозу на территорию штата Миссисипи? Наркотики, взрывчатые вещества, радиоактивные материалы?

— Я всего этого хуже огня боюсь, — охотно ответил Ларри. — Как только увижу парня, курящего марихуану, так сразу перехожу на другую сторону улицы.

— Что вы можете сообщить нам по поводу огнестрельного оружия?

— Внизу, в каюте, имеется парочка пистолетов. Заодно и лицензии на них.

— Вы можете удостоверить свою личность?

— А как же! — Ларри раскрыл бумажник, содержавший полный набор документов, включая водительские права, пять видов страховки, справку об уплате налогов и пропуск в читальный зал библиотеки Конгресса.

— Это ваши друзья? — Лейтенант указал на Репьева и Дутикова, которые в этот момент корчили полицейским страшные рожи.

— Попутчики… — Полубрезгливая улыбочка Ларри должна была означать: «И как вы только могли подумать, что гордый афроамериканец способен водить дружбу с подобной белой сволочью?»

— Почему они все время молчат?

— Пьяные, разве не заметно.

— Действительно. — Лейтенант потянул носом воздух. — Немного перебрали… Хотелось бы заодно взглянуть и на их документы.

Оба нелегала хотя ничего и не смыслили в английском, однако, заслышав знакомое словечко «документы», с готовностью предъявили свои фальшивые ксивы, изготовленные пензенской полиграфической артелью, в стенах которой отбывали пожизненный срок заключения все россияне, уличенные в подделке денежных купюр, почтовых марок, гербовых печатей, дипломов, удостоверений личности и других официальных знаков.

Документы пошли по рукам. Изучалась не только каждая буковка, а и каждая закорючка. Особенно усердствовала сухопарая стервоза — даже не поленилась куда-то по радиотелефону брякнуть. Впрочем, экипаж «Кудеяра» за свои бумаги не опасался. Они ни в чем не уступали настоящим, и благополучно прошли уже с дюжину проверок.

Когда с процедурой взаимного знакомства (нельзя забывать, что полицейские представились первыми) было покончено, лейтенант вежливо обратился к Ларри:

— Нам хотелось бы осмотреть ваше судно.

— Сколько угодно. — Тот равнодушно пожал плечами. — Все двери и люки настежь. Если будете пользоваться туалетом, помойте за собой унитаз. Желательно антисептиком. Не хватало мне еще бацилл от полицейских набраться. Говорят, они у вас какие-то особые.

Досмотр проходил настолько скрупулезно, словно «Кудеяра» собирались запустить в космос.

Большая собака вынюхивала взрывчатку, маленькая — наркотики. Сухопарая полисменка повсюду совала штырь радиометра (наибольшее излучение, как выяснилось, исходило от пустой бутылки из-под бурбона). Кроме того, применялись магнитометры, спектрографы, тепловизоры, рентгеновские камеры и прочая научная амуниция, заменявшая американским сыщикам собственные глаза и собственный нюх.

Обыск, ничем не порадовавший своих инициаторов, уже подходил к концу, когда собачка-наркоманка неожиданно облаяла Репьева. Ответить ей тем же он по известной причине не мог и вынужден был симулировать крайнюю степень алкогольного опьянения, по-русски именуемую «вусмерть».

Поверив глупой моське, полицейские возрадовались, хотя чувств своих старались не проявлять Репьева деликатно поставили на ноги и обыскали под дулами автоматов. Добычей бдительных копов стала та самая последняя (и уже уполовиненная) пачка «Дымка Кубани».

Тщательно осмотрев, ощупав и даже обнюхав взятую наугад сигарету, лейтенант в конце концов решился закурить. Хватило его всего на одну затяжку.

— Где вы раздобыли эту дрянь? — утирая слезы, спросил он.

— В Нью-Орлеане купили у кубинцев, — объяснил невозмутимый Ларри. — Это специальный сорт сигарет для борьбы с вредными насекомыми и грызунами. Стопроцентная гарантия. Видите, офицер, на пачке изображена дохлая крыса. — Он указал на довольно условный портрет кубанского национального героя Виталика Пидоренко, павшего смертью храбрых при освобождении ангольского казачества от португальских помещиков и бояр.

— Для человека это не опасно? — поинтересовался лейтенант.

— Наоборот, весьма полезно, — заверил его Ларри, однако сам затянуться не решился. — Изгоняет из организма всех глистов и других паразитов. Кроме того, весьма эффективно при себорее. Хотите еще одну сигарету?

— Нет, нет! — Лейтенант отчаянно замахал руками. — У меня нет глистов и себореи… Скажите, какого рода груз находится в трюме вашего судна? Мои люди затрудняются определить его истинное назначение. Хотя ясно, что некоторые детали изготовлены с применением сверхточных технологий. Все это вызывает законное подозрение.

— Насколько мне известно, это астрономическое оборудование, офицер. — Ларри с многозначительным видом ткнул пальцем в зенит, — Мои попутчики помешаны на созерцании звездного неба. Сейчас они ищут место, где воздух наиболее прозрачен. Возможно, это будут Скалистые горы или пустыня Мохаве. Там они собираются наблюдать редчайшее природное явление — затмение звезды Хреновина.

Последнее слово, само собой, было позаимствовано из русского языка.

— Такие ученые люди, а напиваются до скотского состояния. — Лейтенант неодобрительно покосился на Дутикова, пытавшегося справить малую нужду за борт и неосторожно задевшего струей женщину-полисмена.

— Это они делают для того, чтобы избежать перегрузки мозгов. Спиртное для них — то же самое, что охлаждающая жидкость для автомобильного двигателя. Увы, такова участь всех умников, к которым мы, хвала Господу Богу, не относимся.

— Можете продолжать движение… Только попрошу вас повесить на видном месте вот это. — Он передал Ларри свернутый в трубку плакат. — Здесь напечатаны портреты десяти самых опасных преступников, находящихся сейчас в федеральном розыске, а также даны их подробные приметы. Возможно, кто-то из этой дьявольской десятки встретится вам в Скалистых горах или в пустыне Мохаве. Головы первых пяти оценены в миллион, остальных — в полмиллиона. Хорошие деньги, не правда ли?

— Да, но на том свете курс доллара чрезвычайно низок… Любопытно было бы взглянуть на этих чудовищ. — Ларри развернул плакат.

— Лучше это сделать сейчас, чем на сон грядущий, — кивнул лейтенант.

Для Ларри было весьма отрадно убедиться, что сам он оценен в полновесный миллион, а Репьев и Дутиков, чересчур возомнившие о себе, всего лишь замыкают портретную галерею наиболее отпетых врагов американской нации.

Впрочем, никого из этих троих узнать по разыскным фотографиям было невозможно. В натуре имели место уже совершенно иные лица. Ларри успел сильно похудеть и обзавелся кудрявой бородкой, скрывавшей его главную примету — скошенный подбородок, а нелегалы, полгода назад оказавшиеся на обильных американских хлебах, наоборот, разъелись как поросята, и сбрили вислые казацкие усы, представленные на фото.

Пока Ларри был поглощен созерцанием плаката, полицейские, прихватив аппаратуру и собак, спешно покидали «Кудеяр». Следующей их целью являлась огромная самоходная баржа, воздух над которой дрожал от жара, излучаемого свежеизготовленным коксом. Уж здесь-то лейтенанту и его команде было где разгуляться.

Сухопарая стерва не забыла прихватить с собой подозрительную бутылку, предусмотрительно помещенную в свинцовый контейнер.

«Кудеяр» двигался пусть и не быстро, но упорно. Остановки делались лишь для того, чтобы Ларри мог выспаться, а нелегалы — пополнить запасы спиртного. После инцидента у железнодорожного моста они с бурбона перешли на местный ром, продукт еще более забористый.

Спустя пару дней экспедиция достигла конечного пункта своего маршрута — веселого города Сент-Луиса, где для них заранее было зафрахтовано место на тихом, заброшенном причале.

Пока нелегалы, чьи лица от пьянства стали похожи уже даже не на поросячьи морды, а на свиные окорока, приводили себя в божеский вид, Ларри, воспользовавшись очередным комплектом фальшивых документов, снял три изолированные квартиры в одном и том же районе города, вблизи здешней достопримечательности — небоскреба Уэйнрайт-билдинг.

На плане города арендованные квартиры образовывали как бы треугольник с длиной сторон примерно в милю. Центром треугольника являлся знаменитый небоскреб, в котором, кроме всего прочего, размещались представительства крупнейших финансовых организаций страны.

Под видом мебели в квартиры завезли оборудование, доставленное в Сент-Луис на «Кудеяре». Ничего общего с астрономическими приборами оно не имело, как, впрочем, и со всей остальной техникой, созданной человечеством за последние две-три тысячи лет.

Фигурально говоря, это было ружье среди пращей и луков, аэроплан среди воздушных шаров, танк среди кавалерии, фугаска среди свечей и факелов. Можно было сказать и сильнее — это очередная, а возможно, и последняя ступенька на роковой лестнице, ведущей человечество к самоуничтожению.

Сие устройство, носившее кодовое название «Кондырь» (в честь достославного атамана Васьки Кондырева, зорившего персидских и турецких купцов еще задолго до Стеньки Разина), являлось плодом многолетнего подвижнического труда талантливейших физиков самых разных национальностей, лишь малая толика которых сочувствовала идеям мирового казачества, а другие были просто похищены из своих спален, лабораторий, бассейнов и автомобилей.

Репьев и Дутиков, ради такого случая прекратившие не только бражничать, но и принимать пищу, немедленно приступили к монтажу «Кондыря», что прежде уже неоднократно проделывали на тренажере — и в темноте, и в сокращенном расчете, и даже в водолазных костюмах.

Когда закончилась сборка, начался кропотливый и тонкий процесс наладки, также доведенный до автоматизма. Никто из нелегалов не знал, какую именно энергию будет генерировать «Кондырь» — оптическую, магнитную, гравитационную, парапсихологическую или демоническую, — но небоскреб Уэйнрайт должен был непременно оказаться в общем фокусе всех трех его излучателей.

На внутреннюю электропроводку надеяться не приходилось, а потому к подстанциям, питавшим лифты, скрытно проложили высоковольтные кабели. Фирма «Врата рая» установила новые входные двери — пуленепробиваемые и огнестойкие. Каждая квартира была обеспечена огнетушителями, кислородными масками, индивидуальными спасательными средствами и достаточным количеством самого разнообразного оружия. В общем, приготовления выглядели весьма зловеще.

Ларри, остаток своей жизни вознамерившийся провести в окружении богатства, комфорта, наркотиков и пяти белых жен, весьма интересовался эффектом, который должен был произвести «Кондырь». Что это будет — взрыв, землетрясение, смерч, частный случай Страшного суда или хитроумное изъятие наличности, хранящейся в сейфах небоскреба? Насколько велик окажется радиус поражения, если самое худшее все же случится? Не повлияет ли загадочное излучение на его, Ларри, мужскую силу?

— Мы и сами ничего толком не знаем, — честно признались нелегалы. — Но вашим мироедам мало не покажется. Это как пить дать. Белые почернеют, а черные побелеют.

— Раньше времени тут ничего не рванет? — Ларри с опаской покосился на хаотическую конструкцию, в недрах которой что-то гудело, пощелкивало и мигало. — Не хотелось бы погибнуть в расцвете лет, да еще в двух шагах от осуществления мечты.

— Все бывает, — сказал Репьев, никогда не скрывавший суровую правду от товарищей по борьбе. — Однажды краем уха я слышал историю о нелегале Пашке Осипове, поставленном на вечное довольствие в почетной атаманской сотне. А это тебе не раз чихнуть! Там и Афонька Хлопуша, и Ванька Чика, и Максимка Шигаев числятся, самые первостатейные казачьи герои. Готовили его примерно, как и нас, только по сусанинскому плану.

— Это нелегалы-самоубийцы, что ли? — уточнил Дутиков, не отходивший от телевизора, транслировавшего круглосуточную программу новостей.

— Они самые, — кивнул Репьев. — Брали на этот курс наиболее отпетых ребят, проверенных в деле. Да и задания им выпадали — нашему не чета. Как, к примеру, пронести атомную бомбу в приемную английской королевы или на лужайку Белого дома? Правильно — никак. Дело заведомо невыполнимое. Но для настоящего казака преград быть не может. Ни в море, как говорится, ни на суше. Если тебя не пускают в нужное место вместе с бомбой, сам превратись в эту бомбу!

— Каким это, интересно, образом? — Гримаса перманентного недоверия весьма портила, в общем-то, располагающее лицо Ларри. — Проглотить ее разве что?

— Нет, конечно. Но принцип похожий. Наука все может. В том числе и превращать человека в бомбу. Для этого Осипову заменили берцовую кость. Вместо натуральной поставили искусственную, из немагнитного материала, внутри которой и размещался атомный заряд.

— А говорят, что атомная бомба величиной с автомобиль, — вновь усомнился Ларри.

— Это плутониевая. — пояснил Репьев. — У плутония или урана критическая масса — дай боже А у радиоактивного вещества днепровия, а Америке он калифорнием зовется — всего-то несколько фунтов. Вся бомба размером не больше ручной гранаты. Такую не только в берцовой кости, а даже в заднем проходе спрятать можно. Пусковая кнопка находилась у Осипова в левой подмышке. Случайное включение вроде бы исключалось. Для этого предохранитель имелся. Короче, Осипов превратился в самоходную атомную бомбу, хотя обычная проверка выявить это не могла. Он и на авиалайнерах преспокойно летал, и в разные присутственные места был вхож, включая Ватикан и Центральную фондовую биржу Нью-Йорка… И все бы хорошо, но излучение этого проклятого днепровия-калифорния не лучшим образом повлияло на его детородный орган. Как говорится, меч превратился в плеть. В нужник сходить еще годится, но не больше. А Осипов, забыл сказать, до баб был завсегда дюже охочий. Как жаба до мошек. Приуныл он, конечно. Жизнь немила стала, хотя для сусанинцев она изначально гроша ломаного не стоит… Накануне одной весьма важной операции он попросил своих друзей-ученых о маленькой услуге. Дескать, иду на смерть ради торжества мирового казачества. Дайте в последний разок с какой-нибудь кралей оттянуться… Ученые пошли герою навстречу и вмонтировали в мошонку маленький насос. Включил его — и твое природное оружие к бою готово. Пусковую кнопку вывели в правую подмышку. Для нее предохранитель не предусматривался, поскольку даже самый большой стоячий член общественной опасности не представляет. Осипов испытал свою новую игрушку, остался весьма доволен, и со спокойным сердцем отправился на задание.

— Сюда, в Америку? — поинтересовался Ларри.

— Нет, куда-то в Европу. Давно это уже было… Добравшись до места и слегка обустроившись, он затребовал себе самую дорогую тамошнюю шалаву. Никого из начальства при этом не предупредив. А шалава принимала клиентов в лучшем отеле города. Пятизвездочном. Типа «Хилтона». Имела номер из семи комнат с персональным бассейном. Ну и пошли они коней гонять! Там ведь жеребец кобылы стоил.

— Кончилось все, конечно, плохо. — догадался Ларри.

— Это как сказать… Хотя до оргазма дело не дошло. Что там такое случилось — в точности неизвестно. Не то Осипов кнопки перепутал, не то шалава его так неудачно приласкала, не то просто короткое замыкание произошло, да только наш герой прямо с ложа любви отправился на небеса. И не один, само собой, а в очень солидной компании.

— Ты про шалаву? — фыркнул Дутиков.

— Не только. На тот момент в отеле проходила какая-то весьма важная международная встреча. Не то конференция основных экспортеров нефти, не то конгресс по вопросу коллективной безопасности. Одних глав правительств не меньше дюжины собралось, а уж всяких там министров, банкиров и сенаторов — не перечесть. Плюс жены, любовницы, сопровождающие лица, журналисты. Вот так и получилось, что Осипов свое задание не только выполнил, но и перевыполнил. За что посмертно получил все положенное — именное казачье седло с позолоченной лукой, вечную славу и пенсион для родни.

— А шалаву-таки жалко, — пригорюнился Ларри. — Она бы, наверное, еще много удовольствия нашему брату принесла.

— Когда эта бандура сработает, — Репьев указал на готовый к действию «Кондырь», — сонмище шалав причинным местом накроется. Нашел кого жалеть…

— Парни, отпустили бы вы меня, — попросил вдруг Ларри. — Все, что мог, я для вас уже сделал. Теперь и без меня справитесь. И не надо мне всех обещанных денег. Согласен на половину.

— Нет, расчет только после полного завершения операции, — категорически заявил Репьев. — Уговор такой был. И не умоляй даже, казак черножопый.

— А скоро эта операция начнется?

— С часа на час ожидаем сигнала. Потому и от телевизора не отходим.

Однако следующий день принес дурные вести. Ларри, собиравшийся заглянуть на катер с целью забрать кое-какие личные вещи нелегалов, вернулся с пустыми руками.

По его словам, причал был оцеплен полицией, а целая армия экспертов разбирала «Кудеяр» буквально на кусочки. В отдельные пакетики складывалась даже грязь, набившаяся в щели палубы. Каждый клочок использований туалетной бумаги просвечивали особой лампой. Вот уроды

Шухер докатился и до города. По улицам шастали патрули на бронетехнике, а возле каждого мало-мальски значимою объекта появилась дополнительная охрана, вертолетов в воздухе было больше, чем ворон.

Вскоре диктор телевизионных новостей постным голосом сообщил, что в городе объявился опасный международный преступник Демьян Репьев, он же Джек Джексон, несколько месяцев назад объявленный в федеральный розыск.

Потом последовали комментарии, интервью и рассказы очевидцев. Замелькали фотографии той самой сухопарой полисменки, которую едва не описал зловредный Репьев. Именно ей удалось обнаружить отпечатки пальцев знаменитого террориста. И где бы вы думали — на стекле пустой бутылки из-под бурбона. Недаром, видно, говорят, что все зло на земле — от женщин.

Выходить на улицу стало опасно, и троица забаррикадировалась в главной квартире, где был смонтирован пульт управления. Остальные комплекты «Кондыря» должны были управляться дистанционно.

В томительном ожидании прошли сутки. По телевизору показывали катер, снятый в самых разных ракурсах, и портрет Репьева, уже отретушированный. Заодно всплыли имена его соучастников — Митюхи Дутикова и Ларри Гилмора. Цена за каждого из нелегатов удвоилась, хотя никакой конкретной причины для этого пока не было. Заехать на побывку в Сент-Луис — это ведь еще не преступление.

Вскоре стал досаждать голод. Ларри порывался сходить за продуктами, но его не отпускали — еще сбежит. В конце концов, когда кишки нелегалов заиграли не то что марш, а едва ли не реквием, ему позволили созвониться с подругой, имевшей безупречную репутацию борца за попранные права афроамериканцев (основными из которых в ее понимании была сексуальная свобода и возможность безнаказанно употреблять наркотики). Подруга явилась с полной сумкой ширева, марафета, плана, презервативов, вибраторов, искусственных вагин и фаллоимитаторов. Сверху все это богатство прикрывала черствая пицца — одна на всех.

Звали чернокожую активистку предельно кратко — Зо. Ларри в сравнении с ней казался либералом, гуманистом и пуританином.

На грозный аппарат, слепо уставившийся в зашторенное окно, Зо не обратила никакого внимания. Если ее что и удивило, так это отсутствие у Репьева и Дутикова следов обрезания. Ей почему-то мыслилось, что казаки сродни мусульманам.

Ночь, начавшаяся как празднество разнузданной плоти, закончилась кошмаром. Как ни старались мужчины, а удовлетворить Зо не смогли, только зря распалили. В итоге ее просто выставили за дверь, что, как вскоре выяснилось, стало роковой, хотя и извинительной, ошибкой нелегатов.

Лишь после этого приступили к дегустации пиццы.

До полудня все дрыхли, как убитые, и едва не проспали экстренное сообщение, из которого следовало, что некая весьма разветвленная и влиятельная террористическая организация, базирующаяся в ряде регионов Европы, Азии и Африки, потребовала от стран так называемого свободного мира контрибуцию в размере ста миллиардов долларов золотом и драгоценными камнями.

В случае невыполнения этого абсурдного требования крупнейшим городам Старого и Нового Света грозило уничтожение. В доказательство серьезности своих намерений террористы собирались провести превентивную акцию, назначенную на тринадцать часов нынешнего дня. Объект, избранный для этого, не упоминался.

Глянув на ручной хронометр, Репьев сказал:

— Вот и пришла наша пора. Митяй, включай нагрузку. Докладывай о готовности каждую минуту. Отсчет пошел.

Дутиков поднял стальные жалюзи (в комнату сразу хлынул поток слепящего солнечного света) и уселся за пульт. Комариное гудение «Кондыря» сразу перешло в шмелиное.

— Готовность девять минут, — сообщил он. — Все нормалььно. В тот же момент запиликал телефон, молчавший все эти дни.

Звонила Зо. Голос ее был тверд как никогда. Девушка сразу призналась, что схвачена федеральными агентами, преследовавшими ее еще за прошлые дела. Находясь под влиянием аффекта, стресса, неудовлетворенной страсти и наркотиков, она во всем призналась. Конспиративная квартира провалена, здание окружено, но она призывает друзей не сдаваться и до конца исполнить свой долг. Смерть белым угнетателям! Дальнейшее было неразборчиво — ей, очевидно, зажали рот.

— Натрахались, — сказал Репьев, раскладывая по всей квартире готовое к бою оружие. — Хоть перед смертью будет что вспомнить.

— А мне не понравилось, — сообшил Дутиков. — Не баба, а трубочист какой-то. У нас дьяволиц на иконах такими рисуют… Восемь минут. Все нормально.

Тем временем телефонную трубку взял мэр Сент-Луиса, избранный на этот хлопотливый пост всего месяц назад, и сейчас, наверное, проклинавший себя за опрометчивость.

Говорил он не по делу, а только старался заморочить Ларри голову. Наверное, тянул время.

— Семь минут. Все нормально, — как ни в чем ни бывало доложил Дутиков.

Мэр еще не закончил свое словоблудие, как в дверь дружно ударили молоты штурмовой группы. Но не тут-то было! Фирма «Врата рая» работала с гарантией.

— Шесть минут. Все нормально. Есть пятьдесят процентов мощности.

Все оконные стекла разом вылетели, словно на них дунул сам бог ветров Борей. Чудо, что никого из нелегалов не посекло осколками.

К окну спустились на веревках люди в черных масках, в черных комбинезонах и в черных бронежилетах — не дай бог, если такие во сне привидятся. В квартиру полетели гранаты с нервно-паралитическим газом.

— Пять минут. Все нормально, — вследствие того, что лицо Дутикова, по примеру других нелегалов, прикрывала кислородная маска, голос его сделался глухим.

Репьев полоснул из автомата, снаряженного специальными бронебойными пулями — сначала слева направо, а потом справа налево. Полицейские повисли на своих веревках в неестественных позах, словно паяцы, хозяева которых отлучились перекусить.

— Четыре минуты. Все нормально.

Патрульный вертолет, скрывавшийся в провале соседней улицы, всплыл нал крышей противоположного здания (в кабине блеснул прицел снайперской винтовки), но тут же получил в двигатель самонаводящуюся ракету «земля-воздух».

Работающий на полных оборота: винт стремился вверх, а разваливающийся на части корпус — вниз. Это противоречие естественным путем разрешил взрыв топливных баков. Репьев быстро опустил жалюзи, дабы шальные осколки не повредили «Кондырь».

— Три минуты. Все нормально. Есть восемьдесят процентов мощности.

Многоэтажное здание зашаталось, словно собиралось покинуть свой фундамент и уйти куда подальше из этого треклятого города. Причиной такой встряски был не только вертолет, рухнувший прямо на колонну пожарных машин, но и штурмовая группа, подорвавшая стену конспиративной квартиры.

Дым и пыль в два счета превратили ясный день в непроглядные сумерки, а лопнувшие водопроводные трубы добавили парку… Хоть за березовым веником беги!

— Две минуты… Тьфу — тьфу… Ничего не вижу. — Голос Дутикова донесся словно с того света.

В проломе вспыхнули злые огни чужих автоматов, и Репьев немедленно запустил туда пару гранат. Сквознячок, теперь свободно гулявший по квартире, выдул пылепарогазодымовую завесу и позволил без помех обозреть поле боя.

«Кондырь», похоже, ничуть не пострадал. Уцелели и нелегалы, лишь Ларри, на которого рухнула люстра, получил легкую контузию. Слепо выставив перед собой руки, он шел сейчас прямо на Дутикова, усиленно протиравшего окуляры кислородной маски. От цементной пыли оба они были белые, как мукомолы.

— Назад! — заорал Репьев… но было уже поздно.

Массивный Ларри походя сбил Дутикова, и тот, падая, потянул за собой пульт. Излучатель, при настройке которого приходилось ловить сотые доли вершка, мотнулся, словно колодезный журавль, и уставился в пол. Мощное и мелодичное шмелиное гудение распалось на нестройный хор ос, накушавшихся наливки.

— Осталась одна минута, — прохрипел придавленный пультом Дутиков. — Мощность на предел. Прицел сбит.

Полицейских, раз за разом пытавшихся ворваться в пролом, сдерживал только шквальный огонь ручного пулемета. Что-то творилось и за окном, но Репьеву уже некогда было оборачиваться.

— Время ноль! К запуску не готов…

— Все одно запускай! — рявкнул Репьев. — Уже ничего не поправишь.

— Сделано! — немедленно ответил Дутиков. — Будь здоров, Демьян!

— И тебе, Митяй, того же. Не тужи. Не за понюшку табака погибаем, а за светлое будущее.

— И куда нас сейчас? На тот свет?

— Пока неизвестно. Ученые гутарили, что в такой момент мироздание наизнанку выворачивается. Вот и пронесет нас мимо рая небесного.

— А куда?

— Сие нам знать не дано. Слушок есть, что вселенная бесконечна.

— Не поминай лихом.

— И ты меня прости, если что…

В комнате сделалось неправдоподобно светло — хоть пылинки в воздухе считай. Одновременно наступила тишина. Вполне возможно, что уже загробная.

В остальном все оставалось по-прежнему, только низко над полом, возле поникшего рыла «Кондыря», появилось крохотное светлое пятнышко — солнечный зайчик, отразившийся от пустоты. Мелкие предметы, разбросанные по комнате, едва заметно сдвинулись в его сторону.

Репьев знал, что порожденная «Кондырем» материя действует по принципу курицы, гребущей все на себя, а потому светиться не может. Светились пыль и атмосферные газы, сгорающие при стремительном падении в никуда.

Ларри, держась за голову, встал и направился к окну — наверное, захотел вдохнуть свежего воздуха. Светлое пятнышко, с которым определенно творилось что-то неладное, находилось у него прямо на пути.

Репьев, видевший все это с удивительной ясностью, хотел было предостеречь соратника, но, здраво подумав, только бессильно махнул рукой: «Все мы там будем…»

Ларри сделал очередной шаг, дернулся, словно зацепившись за что-то невидимое, и его как-то странно перекосило. Правая нога афроамериканца касалась пола, одноименная рука загребала пустоту, но вся левая сторона тела, скукожившись, втянулась в прожорливое пятнышко. Какое-то мгновение Ларри оставался человеком-половинкой, а затем исчез окончательно.

— Пустили мы с тобой в мир тварь ненасытную, — молвил Дутиков. — А не пожрет ли она таким манером всю землю?

— Не должна, — ответил Репьев. — Силы не хватит. Это ведь пока только игрушка. На испуг кое-кого взять.

— Боком нам тот испуг вылезет…

Жуткие чудеса между тем продолжались. Отовсюду нахлынули потоки воздуха. Отправились в самостоятельный полет всякие мелочи вроде денежных банкнот, бумажных конвертов и окурков. Задвигались и более крупные вещи.

— Полезная штука, — высказался Дутиков, по примеру Репьева внимательно наблюдавший за всем происходящим. — В нужник ее запустить, и не надо потом дерьмо каждый год вычерпывать. На свалке опять же помощница незаменимая… Уж скорее бы мы куда-нибудь отправились. Мочи нет своей собственной смертушки дожидаться.

— Недолго осталось, — успокоил его Репьев.

Со временем, как и с пространством, тоже творилась какая-то несуразица. Полицейский, появившийся в проломе стены еще до того, как пропал Ларри, пребывал в прежней позе, так и не завершив начатый шаг, а секундная стрелка на хронометре Репьева после запуска «Кондыря» не передвинулась даже на одно деление.

Материя сжималась (на глазах Репьева отправились в небытие чьи-то грязные носки, телефонный аппарат, полсотни стреляных гильз и оставшиеся после Зо пустые шприцы), а время, наоборот, растягивалось.

Репьев даже слегка повеселел. Прежде ему приходилось слышать, что внутри этого крошечного, ненасытного пятнышка существует свой собственный, ни на что не похожий мир, где нет ни хода времени, ни привычного для человека вещества, ни — что вполне вероятно — даже самой смерти.

Вот только есть ли там жизнь?

ГОЛОС ИЗ МЕНТАЛЬНОГО ПРОСТРАНСТВА

То, что для Демьяна Репьева обернулось тягостным и нескончаемым кошмаром, на самом деле произошло в считаные секунды.

Едва только высокоточная научная аппаратура, имевшаяся на вооружении полиции города Сент-Луиса (а там уже примерно знали, с кем имеют дело), зафиксировала не поддающийся рациональному объяснению скачок величины всех фундаментальных физических констант, что по времени соответствовало моменту запуска зловещей установки «Кондырь», как многоэтажный жилой дом, случайно ставший прибежищем террористов, вдруг резко уменьшился в объеме, словно пробитый воздушный шарик, а затем целиком, вплоть до последней пылинки, исчез, как бы втянувшись в самого себя.

К счастью, все его обитатели к этому моменту были уже эвакуированы.

Вместе с роковым домом пропало и некоторое количество менее значительных предметов — несколько автомобилей, главным образом полицейских, мусорные урны, канализационные решетки, щиты дорожных указателей, лампы уличных светильников, листва с окрестных деревьев (а кое-где и сами деревья), парочка бродячих псов, проникших за оцепление, и стая ворон, ставшая жертвой собственного любопытства. Так, по крайней мере, сообщалось в официальном отчете.

Не скрою, поначалу я хотел предупредить эту катастрофу, главным образом по причинам личного свойства.

Никогда прежде мне не приходилось принимать смерть посредством черной дыры или, говоря иначе, гравитационного коллапсара. Естественно, напрашивал:я вопрос: а как это может отразиться на создании, имеющем нематериальную природу, то есть на мне самом? Что, если эта загадочная прорва способна втянуть в себя даже бессмертную человеческую душу? Уж лучше на всякий случай подстраховаться.

Но Репьевы, в тела которых я теперь воплощаюсь с завидным постоянством, — это еще те субчики! Покорить их не так-то просто. Многие на этом обжигались.

И хотя я действовал, так сказать, изнутри, но не слишком преуспел. Все закончилось само собой. И для меня, слава богу, благополучно. Надо констатировать, что черные дыры при всей своей загадочности целиком принадлежат этому миру и никак не влияют на ментальное пространство вкупе с его эфемерными посланцами.

Что же касается человеческих жертв, как нынешних, так и грядущих (а боевая черная дыра — это посильней, чем лук-гондива), то избежать их можно иным, уже много раз испытанным мною способом — устранить в прошлом саму причину этой трагедии.

На сей раз мне не пришлось ломать голову над тем, в какой именно временной и географической точке река истории сменила свое русло, пусть далеко не идеальное, но хотя бы досконально известное.

Скорее всего это случилось где-то в конце восемнадцатого века на восточном краю Европы, когда очередное крестьянское восстание, запалом которого, как водится, являлось казачество — буйное и непокорное сословие, сложившееся из беглых преступников и социальных изгоев, — не захлебнулось, паче чаянья, в собственной крови, а закончилась полной победой, в результате чего хлебать кровь пришлось уже совсем другим людям.

Невыносимый крепостной гнет, позволявший тем не менее подневольным крестьянам становиться учеными, изобретателями, торговцами, промышленниками и церковными иерархами, сменился куда более ужасным гнетом — разбойничьим.

К власти пришли люди, привыкшие убивать, грабить и насиловать, а отнюдь не созидать, защищать и умиротворять. Законы разбойной артели стали законами государства. Блатная феня — официальным языком. Ни о каком национальном примирении не могло быть и речи. Восторжествовала идея всеобъемлющей расплаты, когда человек становится виноватым не вследствие совершенных преступлений, а только по факту своего рождения. Бреешь бороду — на кол. Не имеешь мозолей на руках — к стенке. Носишь очки — в рыло.

Впрочем, нечто подобное нередко случалось и в другие эпохи, и с другими народами. Чернь, объединившаяся с разбойниками, сметала постылую власть, но со временем, откормившись и перебесившись, принимала общепринятые правила игры — пусть не сразу, а где-то в третьем — четвертом поколении. Возникали новые правящие династии. Потомки грабителей и убийц придумывали себе благородных родоначальников. Откровенный грабеж сменялся сбором дани, расправы — судом, оргии — великосветскими балами, и все постепенно возвращалось на круги своя.

Лишь иногда бандитская власть сохранялась на века, превращаясь в незыблемую традицию и все глубже загоняя самое себя и подвластный народ в пучину людоедских убеждений, неправедной веры и повальной лжи. Все это, как правило, заканчивалось потом великой смутой и социальными катастрофами.

Вот и теперь, пользуясь медицинской терминологией, можно было сказать, что на лике старушки-истории появилась новая отметина — и отнюдь не мелкий прыщик, который и сам собой способен пройти, а гнойная язва, опасная не только для его обладателя, но и для окружающих. А язвы надо лечить радикальными методами, вплоть до иссечения. Значит, опять кровь, кровь, кровь…

Что же, мне к ней не привыкать.

ИВАН СЕМЕНОВИЧ БАРКОВ

— Как тебе, батюшка, Москва показалась? — не без ехидства осведомился казак, сопровождавший его от самой Тверской заставы. — Нравится?

— Почему она должна мне нравиться? — Барков с независимым видом пожал плечами. — Разве это блудница, которая всем подряд кокетство строит. Москва — мученица. Ей скорбь к лицу. Судьба такая.

— Ты на что намекаешь? — посуровел казак.

— Ни на что я не намекаю. Просто одно древнее пророчество вспомнил. Ты хоть сам знаешь, откуда Москва пошла? Ну так послушай. Великий князь киевский и суздальский Юрий Владимирович, прозванный Долгоруким, это место первым присмотрел. Тихо тут в древности было. Леса, горы, река. Вот он и повадился сюда наезжать. Для охоты и пирушек. Чтобы, значит, подальше от бояр и великой княгини. Только край этот был хоть и дремучий, да не пустой. Населяли его инородцы — язычники, финнам и мордве сродственные. Народ все больше смиренный, уважительный. Потому и сгинул… На берегу Москвы-реки у них капище имелось. Осквернили его однажды княжеские отроки. Потом еще. На третий раз явился ихний волхв, справедливости просит. Уймись, мол, княже, дай спокойно жить, мало ли вокруг других чащоб да пустошей. Охотиться и пировать где угодно можно, а сие место для нас святое. Нрав у Юрия Владимировича был — не приведи господь! В точности прозвищу соответствовал. Спуску не ведал. Велел он из языческих кумиров костер сложить и дерзкого волхва на него возвести. Когда огонь бороду опалил, старый чародей и провещал свое пророчество. Дескать, стольный город, который здесь впоследствии обоснуется, столько раз гореть будет, сколько ковшей вина князь удосужится выпить. Юрий Владимирович, между нами говоря, весьма охоч был до бражничанья. А тут еще назло волхву постарался. Вот с тех пор Москва и горит чуть ли не каждые двадцать лет. И впредь гореть будет, пока потомки того самого финна вольной и справной жизнью не заживут, от Руси-матушки отпав.

— Да хоть бы она и вовсе прахом пошла! — молвил казак с озлоблением. — Вредоносный городишко! Сколько тут нашего брата замучено да растерзано. Сколько истинной веры поругано. Логово сатанинское! Не зря здесь иуда Никон и антихрист Петр на свет явились. Наши старики завсегда говорили: лучше с чертом знаться, чем с москалем!

— Я от стариков и другое слыхал: вольные казаки — подлые собаки. — Барков своего провожатого особо не боялся, но коня на всякий случай придержал.

— Ах ты гадина дворянская! Вот я тебе сейчас клинком язык укорочу! — Казак в самом деле схватится за рукоять сабли.

— Безоружного рубить вольготно, он сдачи не даст. — Барков отвел глаза, дабы не встречаться с бешеным взором казака. — Что потом атаману своему скажешь? Он ведь, поди, давно меня дожидается.

— Мне атаман постольку поскольку… Я токмо перед Доном ответ обязан держать. — Казак был хоть и вспыльчив, но отходчив.

— Ты мне вот что ответь. — По опыту Барков знал: лучший способ успокоить человека — это разговорить его. — Коли Москва вам не по нраву, зачем вы так рвались сюда? Всю землю русскую от Волги до Москвы мертвыми телами устлали.

— Мы сюда за справедливостью шли, чтобы законного царя Петра Федоровича на трон вернуть. Вот с божьим вспоможением и дошли.

— Заметно…

Барков покосился на черный от пожара Кремль, мимо которого они сейчас как раз проезжали, на Никольскую башню, зиявшую дыркой вырванных часов (и кому они только мешали?), на развалины Гостиного двора и на Красную площадь, прежде сплошь застроенную лавками и лавчонками, а ныне представлявшую собой одно большое, слегка присыпанное первым снегом пепелище, где одичавшие псы и раскормленные вороны искали себе поживу.

— Дальше-то как думаете действовать? — спросил Барков. — Пойдете на Санкт-Петербург ал и нет?

— То не твоего ума дело… — Казак нахмурился. — Но слух есть, что воевать больше не будем. Мира Петербург просит. Там царица-изменница под арест посажена. Новая власть утвердилась. Хоть и не казацкая, но к народным нуждам ревностная… Да ты про это сам, наверное, больше моею знаешь.

На пустынной улице ветречь им показалось несколько верховых казаков — наверное, только что из кабака, а иначе откуда бы взяться таким красным мордам. Ведь не зима еще. Самый молодой из компании, ехавший чуть особняком, хищно свесился из седла.

— Эй, станичник! Куда эту шишару дворянскую везешь? Уступи нам на расправу. Душа горит.

— Прочь с дороги! — Провожатый погрозил встречным казакам плетью. — Не про вас сей человече. Он царя Петра Федоровича званый гость.

Слова эти не произвели на подвыпивших казаков должного впечатления, а, похоже, только раззадорили. Съехавшись вместе, они о чем-то горячо заспорили, все время оглядываясь на удаляющуюся парочку.

— С воинским послушанием у вас не очень-то… — сказал Барков, ощущая спиной неприятный холодок, словно за шиворот ему попала горсть снега.

— Послушание бабе прилично, а не казаку, — ответил провожатый. — У немчины Михельсона да горе-вояки Бибикова вон какие послушные рати были, да только где они ныне? Гниют в Яицких степях. А мы, неслухи сиволапые, знай себе по Москве гуляем.

— Атаману Заруцкому тоже по Москве доводилось гулять. Куда только потом, бедолага, подевался…

— Сравнил! То при ворах-самозванцах было, а ныне у нас законный царь Петр Федорович. Его, сказывают, уже и англицкий король признал.

— Это сомнительно… Хотя с Георга Третьего станется, он сумасброд известный.

— Вот и прибыли. — Казак плетью указал на дворец московского генерал-гебернатора Волконского, ныне превращенный в резиденцию мужицкого царя. — Заворачивай во двор. Только глазами своими завидущими по сторонам меньше рыскай. Как бы наши ребятушки от излишнего усердия их тебе не вырвали.

— Не могу в толк взять… Одет я вроде по-вашему. Чикмень казацкий, пояс турецкий, папаха баранья. Конь да сбруя — донские. Почему же всякая пьянь в меня пальцем тычет?

— Рожа у тебя, барин, дюже гладкая. Что бабий зал. Праздная рожа. У подневольного человека такой рожи быть не может. Ты в следующий раз ее дегтем слегка потяни…

Судя по выбитым стеклам в окнах и обильным следам копоти на фасаде, губернаторский дворец тоже подвергался разграблению, но сейчас он представлял собой как бы сборный пункт для добра, свозимого сюда со всей Москвы.

Бобровые и лисьи шубы, правда, слегка перепачканные кровью, грудами лежали прямо на снегу. Из столового фарфора и хрусталя можно было баррикады возводить. В кострах горела причудливая барочная мебель. Лошадей вместо попон покрывали драгоценными шелковыми гобеленами.

В общем, зрелище, достойное варварской кисти. Картина неизвестного художника «Разорение Рима ордами вандалов». Впрочем, имя художника как раз и известно. Даже весьма…

Вокруг дворца были расставлены новенькие армейские пушки, как видно, взятые трофеем в городском арсенале. Конные и пешие посыльные беспрерывно сновали в воротах.

У парадного подъезда приехавшие сдали лошадей под присмотр молодому башкиру, одетому поверх зипуна в богатый женский салоп. Даже этот нехристь не сдержался — мазнул по Баркову недобрым взглядом.

Тут уж и Иван Семенович не стерпел, дал волю своему знаменитому глумословию:

— Что ты на меня косишься, кикимора скуластая? Разве я твоих баранов увел? Али кибитку обгадил? Сестру изнасильничал? Это мой город, понимаешь? Здесь верблюжья колючка не растет! Лучше бы ты в степи своей сидел! Вместе с Салаватом Юлаевым бездарные вирши сочинял!

— Особо не лайся! — предостерег его провожатый. — И имя это не упоминай. Салаватка ныне не в чести. Не пошел с батюшкой на Москву. В родных угодьях остался.

— И правильно сделал, — буркнул Барков уже самому себе. — Внакладе не будет. Потом его именем нефтезавод назовут. И хоккейный клуб высшей лиги.

В дворцовых покоях люда было немного — сюда допускались не все подряд. Провожатый, не прощаясь, завернул обратно, а Баркова встретил бывший коллежский советник Бизяев, обряженный в казацкое платье с чужого плеча, а потому смотревшийся маскарадным персонажем.

— Не ожидал, князюшка, тебя здесь увидеть. — молвил Барков с горькой усмешкой.

— А я тебя, Иван Семенович, тем паче. Сказывали, что ты еще лет семь назад душу богу отдал.

— Не принял бог мою грешную душу. Зато твоя, как видно, дюже сатане приглянулась.

— Стоит ли, Иван Семенович, кровоточащие раны бередить. — Бизяев понизил голос. — Не от хорошей жизни на службу к супостату пошел. Пытаюсь спасти хотя бы то, что божьим промыслом уцелело. Но ведь и ты, надо полагать, какие-то делишки к Пугачеву имеешь?

— Не иначе. Только я не служить к нему прибыл, а переговоры вести.

— От чьего лица, разреши узнать? — сразу подобрался Бизяев.

— От своего собственного… А почему здесь так смердит? Разве отхожих мест мало?

— Мужичье. — Бизяев презрительно скривился. — Хуже малых детей. Нужду норовят справить в китайские вазы и прочие изящные сосуды.

— Значит, к культуре тянутся, — кивнул Барков. — Это утешительно.

— Резок ты, Иван Семенович, стал. И в мнениях предвзят…Не ожидал даже. Прежде ты почтенную публику иным манером потешал… А сейчас поспешим. Он тебя давно ждет. — Местоимение «он» прозвучало со значением, словно речь шла о Господе Боге. — Даже гневаться начал.

— Подзадержались на московскиx улицах, — пояснил Барков. — Коню ступить негде — везде стервятина человеческая. Хоть бы прибрали.

— Руки не доходят… Да и ничего про Москву пока неизвестно. Разные мнения имеются. Некоторые горячие головы вообще спалить ее предлагают. Врагам для острастки.

— Каким еще врагам?

— Внутренним, вестимо.

— Не спешите. Лет через тридцать пять ее внешние враги спалят. Но уж зато основательно.

— То ли ты умствуешь, то ли ты глумствуешь… Впрочем, вольному воля, — вздохнул Бизяев. — Ты оружие сдал?

— Я его и не брал. Стараюсь не пользоваться. Сам знаешь, мое оружие — перо.

— Тем не менее позволь тебя обыскать. У нас тут что ни день, то покушение. Одни Бруты кругом.

— Сделай милость… Разве мог я прежде предположить, что потомок столбовых дворян будет в моих портках шарить? Сие мне как бархат по сердцу.

— Не юродствуй, прошу тебя. — Со стороны могло показаться, что Бизяев проводит обыск спустя рукава, но на самом деле он действовал осмотрительно и толково, даже стельки сапог заставил вынуть.

— Не забудь ему в ноги поклониться, — сказал Бизяев, когда обыск завершился. — Очень меня этим обяжешь.

«Ему» опять прозвучало со значением.

Они двинулись через анфиладу пустых покоев, выглядевших сравнительно прилично, если не считать ободранных со стен шпалеров да обезглавленных статуй Вскоре впереди послышалось церковное пение. Запахло воском и ладаном.

— Часовенку домашнюю сладили. — Бизяев перешел на шепот: — На литургию при наших заботах особо не наездишься, а псалмы послушать — для души всегда утешно… Помолиться не желаешь?

— А надобно?

— Кому как… Сейчас время такое, что в любую минуту можно перед богом предстать. Сам-то я молюсь бесперестанно…

— Вот и помолишься за меня, ежели живым отсюда не выйду. Заодно свечку поставишь за упокой души раба божьего Ивана.

— Помолиться не в тягость. — Бизяев как-то странно ухмыльнулся. — Да только об заклад могу побиться, что тебя однажды уже отпевали.

— То другого Баркова отпевали. Брата троюродного, который из псковской ветви.

— Зачем же, спрашивается, псковского Баркова в Москве отпевать? Да еще в Вознесенском соборе.

— Кто я тогда — оборотень? Выходец с того света? Вурдалак?

— Тихо! — Бизяев приложил палеи к губам. — Не богохульствуй в святом месте.

В двухсветном большом зале была устроена молельня — скромная, без алтаря. Зато икон и свечей имелось в избытке. Служили по старому обряду, хотя и не сказать чтобы очень усердно.

Предназначалась молельня для одного — единственного человека, но царь — пусть даже и самозваный — средь бела дня с богом уединиться не мог. На то христианину ночь дадена.

Вокруг Пугачева, которого Барков из задних рядов разглядеть не мог, сгрудились атаманы, полковники, советники, писаря, порученцы, вновь назначенные московские старшины и всякий приблудный сброд вроде юродивого Федьки Драча, гремевшего ржавыми веригами и подвывавшего громче, чем сам протодьякон.

Наконец царский духовник возвестил многократное «Аллилуйя!», и все присутствующие принялись прилежно креститься, преклонять колени и лобызать иконы, кому какая была больше по нраву.

Барков, оставаясь на прежнем месте, мял в руках шапку. Бизяев, отступив назад, напряженно дышал ему в затылок. Нет, нелегкая тому досталась служба, хотя, возможно, и прибыльная.

Вскоре людей в часовне поубавилось, и Барков по спине опознал Пугачева, одетого в расшитый серебром и золотом старинный кафтан, сохранившийся, наверное, еще со времен царя Алексея Михайловича.

Самозванец беседовал о чем-то с громадным, дикого вида хамом, рожа которого состояла как бы из трех основных частей — дремучей бороды, людоедской пасти и медвежьих глазенок, при том что нос отсутствовал напрочь. Имелось, правда, еще и несокрушимое, как булыга, чело, но его сильно портило выжженное клеймо «Вор». Это был знаменитый душегуб Афонька Хлопуша, для которого в прежние времена на самой строгой каторге строили еще и отдельное узилище.

Своего атамана он слушал без должного почтения, все время переминался с ноги на ногу и поводил плечами. Когда он, небрежно махнув рукой, удалился, лики на образах как будто посветлели, а свечи загорелись ярче.

Пугачев, зыркнув через плечо своим цыганистым оком, приметил Баркова, но даже не кивнул ему. Царь все-таки.

За то время, что они не виделись, самозванец изменился мало — только в смоляной бороде добавилось седины да поперек лба легла глубокая складка, словно сабельный шрам.

Бизяев толкнул Баркова в поясницу, и тот поклонился, смахнув шапкой сор с затоптанного и заклеванного полисандрового паркета. Пугачев никак на это не от реагировал, но Бизяев прошипел:

— Иди, он тебя зовет.

По мере того как Барков неспешно приближался к самозванцу, люди вокруг расступались, и когда они, наконец, встретились лицом к лицу, молельня почти опустела. Пропал куда-то и Бизяев. Остались только церковные служки, гасившие свечи, да священник, собиравший свои требники и часословы.

— Здравия желаю, ваше величество! — Барков для пущего впечатления даже шпорами лязгнул. — Как жить-поживать изволите?

— Да ладно тебе… — буркнул Пугачев, однако руку, как бывало прежде, не подал. — Какие между нами могут быть церемонии. С чем пожаловал?

— С тайным посланием.

— От кого?

— От персон, чьи имена смею назвать только при получении полных гарантий конфиденциальности… Доверительности, проще говоря, -добавил Барков, упреждая кислую мину Пугачева.

— Скажи на милость… Видно, важные персоны, если в тени хотят остаться.

— Наиважнейшие!

— Сейчас на всей Руси-матушке только одна наиважнейшая персона имеется, — веско произнес Пугачев. — Сам понимаешь, какая… Ладно, давай сюда свое послание.

— Велено передать на словах.

— Велено — не велено… — передразнил его Пугачев. — С какой стати я тебе доверяться обязан? Вдруг ты лазутчик Катьки-сучки? Чем свои полномочия можешь подтвердить?

— Прошу! — Барков надорвал подкладку своей шапки (Бизяев проверить ее не догадался), и предъявил самозванцу свернутую трубкой грамоту, запечатанную ярко-красным сургучом.

— Дурака не валяй. — Пугачев небрежным жестом отстранил свиток. — Сам ведь знаешь, что с тех пор, как Алешка Орлов мне голову ушиб, я грамоту позабыл. Лису этому, Бизяеву, потом отдашь. Он проверит.

— Как бы не продал, — усомнился Барков. — Кто однажды согрешил, тому и впредь веры нет.

— Это уже не твоя забота. Апостол Петр от Господа Бога трижды отрекался, а все одно прощен был… Бизяеву иных милостей, кроме моих, ждать неоткуда. Замаран по макушку, а то и выше. С моего соизволения только и дышит… Между прочим, я тобой недавно интересовался.

— По какому поводу, осмелюсь узнать?

— Сейчас и не упомню. Не то казнить тебя хотел, не то одарить.

— С первым понятно. Вполне заслуживаю. А одарить за какие заслуги?

— За вирши твои препохабнейшие. Потешил ты меня ими когда-то. Что-нибудь новенькое намарал?

— Никак нет. Перехожу на крупную форму. — Для наглядности Барков обоими руками изобразил внушительный дамский бюст. — Пространный роман замыслил. На злободневную тему. Чается мне, что вещь получится посильнее, чем «Бова-королевич».

— Поведай, про что там сказывается.

— А про все! Про войну и мир. Про преступление и наказание. Про коварство и любовь. Про красное и черное. Про мужиков и баб. Про живых и мертвых. Про Руслана и Людмилу. Про Али-бабу и сорок разбойников… нет, вру, про это как раз и не будет.

— Наворотил ты, братец… — Пугачев задумался. — Так ведь про все это в Священном Писании сказано.

— То другое! Я ведь на лавры пророка Моисея или царя Соломона не претендую. Они божьей благодатью вдохновлялись. А я если только кружкой вина. Сила моей книги будет не в выспренности, а, наоборот, в бренной обыденности. Например, я не только про любовь пишу, а и про разврат тоже. Да и преступления у меня такие, что их иной раз от подвигов не отличишь.

— Любопытно. А в каких краях действо происходит?

— Представь себе, батюшка, на Дону. В местах тебе знакомых. Смысл романа вкратце таков. Молодой казак, назовем его хоть Русланом, хоть Гришкой, хоть Емелей, прямо из родного хутора попадает на царскую службу. Оттуда ему прямая дорога на войну с германцами.

— С Фридрихом? — Пугачев, сам понюхавший пороху в сражениях с пруссаками, молодецки подкрутил ус.

— Почти… Сражается он геройски, однако огорчен творящейся вокруг несправедливостью. Постепенно проникается духом свободолюбия и самомнения. Питает вражду к дворянам-мироедам и офицерству.

— Ну один к одному обо мне писано! — Пугачев заметно повеселел. — Пойдем пройдемся, я табачка закурю.

— Тут на Руси как раз заваривается великая смута, — продолжал Барков, стараясь уклониться от облака вонючего махорочного дыма, целиком объявшего лжецаря. — Казак пристает к восставшим. Опять геройски сражается. Опять видит, что справедливости нет и на этой стороне. Еще больше проникается духом свободолюбия и самомнения. Питает вражду к зарвавшейся и зазнавшейся черни. Возвращается под дворянские знамена. С течением времени повторяется прежний расклад: геройство — разочарование — рост самомнения — переход в лагерь противника. И так раз пять или шесть, чтобы хватило на толстенную книженцию! Само собой, вера утрачена, здоровье подорвано, мошна пуста, а сердечная зазноба Людмила, или там Аксинья, гибнет от пули неизвестных злодеев. Все рухнуло, осталось одно самомнение. В конце концов казак возвращается в свой опустевший хутор и топит в проруби опостылевшее оружие.

— Все? — Казалось, что дым одновременно исходит из всех отверстий, имевшихся на теле Пугачева, включая еще не до конца зажившие раны.

— А разве мало? — Барков, не ожидавший такой реакции, слегка опешил.

— Нет, не мало… Как мыслишь твое творение назвать?

— Как-нибудь попроще… «Казаки», например. Возможно, «Донские казаки». Или того проще — «Тихий Дон». Как в песне поется.

— Не пойдет. — Пугачев погрозил Баркову своей ужасной трубкой. — Поносное сочинение. Тлетворное. Донской казак случайным поветриям не подвержен и правое дело на неправое менять не должен. Довелось биться с офицерьем и дворянскими прихвостнями, так бейся до конца. Руби их в окрошку хоть десять книг подряд. А если кто зачнет по каждой мелочи колебаться, так он не казак, а девка. И не надо никаких соплей про опустевший хутор! Врагам на мельницу воду льешь. Пусть твой казак с победой возвращается в зажиточное сельцо, где его встречает богоданная супружница с ребятишками, а не какая-то срамная Людмила-Аксинья. И не оружие свое он должен губить, а мужицкого царя славить… Как ты того царя, кстати, описать собираешься?

— Таким, каков он в натуре есть! Мудрый, справедливый, с орлиным взором, с усами и трубкой. Отец народов, одним словом.

— Это правильно. — Пугачев кивнул и вновь затянулся махорочным дымом, став похожим на кратер Везувия. — Но сам роман не годится. Плохой роман. Я бы даже сказал, вредительский. Зовет не туда, куда следует. Если бы я тебя не знал, мог бы подумать, что его враг народа написал.

— Ничего страшного, ваше величество! Все поправимо. У меня другая тема в запасе имеется. Еще более злободневная. Поведать?

— Давай. Все одно надо трубку докурить.

— Молодой казак, может быть, даже запорожский, с младенчества сочувствующий угнетенному народу, без колебания вливается в ряды восставших. Сражается геройски. Одержим духом самопожертвования и единения. Ни про какое самомнение даже не ведает. Колебаниям не подвержен. Везде и всюду сражается с дворянскими наймитами, а больше наймитками. Последних даже изгоняет из своей постели.

— Только не надо разврата, — внятно произнес Пугачев.

— Разврата не будет, но легкий намек не повредит… Справедливая борьба заканчивается полной победой. Здоровье молодого казака расстроено многочисленными ранениями и хворями, среди которых чахотка, лихорадка, несварение желудка, вшивость… Что, если для пущей жалости еще и французскую болезнь упомянуть?

— Не надо. Казаки к ней не восприимчивы.

— Тогда добавим ломоту в костях. Однако, несмотря на эти напасти, молодой казак продолжает геройствовать и в мирное время. Осенью, в холода и слякоть, он прокладывает гужевую дорогу в ближайший лес, где втуне пропадают заранее заготовленные дрова, в коих так нуждаются победившие простолюдины.

— Про дрова ты вовремя напомнил. — Пугачев принялся старательно разгонять пласты сизого дыма. — О дровах и нам не помешало бы позаботиться. Авось зазимуем здесь. Что дальше-то было?

— Дальше казак, которого уже нельзя назвать молодым, окончательно становится калекой-паралитиком, но даже в столь скорбном состоянии продолжает славить мудрого, справедливого и усатого мужицкого царя, за что получает в полное владение усадьбу в Таврической губернии.

— А разве есть такая? — весьма уд шился Пугачев, успевший изрядно порыскать по России.

— Ну не в Таврической, так в любой другой, где потеплее, — поправился Барков. — Для паралитика это немаловажное обстоятельство. Лекари рекомендуют. Свежие овощи опять же…

— Хвалю. — Пугачев похлопал Баркова по плечу. — Тут уж никаких возражений быть не может. В самую точку угодил. Когда допишешь роман, непременно сообщи. Я тебе любую книгопечатню в пользование предоставлю. Постарайся толковое название придумать. Чтобы в душу запало.

— А ты мне, батюшка, не посодействуешь?

— С названием? Подумать надо… Это ведь не дитя наречь. Тут святцы не помогут. — Пугачев принялся выколачивать трубку о мраморный череп какого-то античного мудреца, служившего казакам пособием для сабельных зкзерциций . — Что в сием сочинении главное? Беспримерная стойкость. Как ни била человека жизнь, как ни гнула, а он тверд и прям остался, подобно булатному клинку. Вот и книгу так назови — «Как куется булат». Или что-то в том же духе.

— Подходящее название, — охотно согласился Барков. — Лучше и не придумаешь. Любой сочинитель позавидует.

— А много ли этих сочинителей на Руси осталось? — поинтересовался весьма довольный собой Пугачев. — Я про задушевных сочинителей речь веду, а не про лизоблюдов наподобие Гаврилки Державина… Эх, ушел он от меня, собака!

— Да с полсотни наберется. — Барков брякнул первое пришедшее на ум число.

— Еще предостаточно… У нас власть хоть и мужицкая, да без сочинителей и ей накладно. Указ-то, суконным языком написанный, не до каждой головы дойдет, но если его в завлекательном виде составить, вроде басни или оды, совсем другой коленкор получится.

— Заслушается народ. — подтвердил Барков. — А еще лучше указ в потешных или фривольных виршах изложить. По примеру моего «Луки Мудыщева». Наизусть будут заучивать и друг у дружки списывать.

— Вот-вот! Понял ты меня. Потому всех уцелевших сочинителей надо до кучи собрать и в специально отведенном месте поселить. И пусть ни в чем нужды не знают. Для присмотра атаман грамотный потребуется. Ты бы согласился?

— Сочинителями атаманить? С превеликим удовольствием. Заодно, батюшка, и плясуний балетных мне подчини. Для приплоду.

— Нет, с этим срамом мы покончили. Негоже девкам нагишом при людях скакать. Для приплоду мы тебе кого попроще дадим. Монашек расстриженных, к примеру… Только на атаманской должности никакого Баркова быть не должно. Уж больно это прозвище богохульством и срамословием прославлено. Иное себе подбери.

— А имя как же?

— Имя оставь. Иванов на Руси, как гнуса на болоте. Имечко для любого случая подходящее.

— Пусть я тогда буду Иваном Бедным. Или Голодным. Можно еще — Кислым. В крайнем случае — Горьким.

— Как хошь, так и называйся. Только Сладким или Гладким не надо. Дабы среди обывателей зависть не сеять… Опосля вы свои ряшки все едино нагуляете. Сплошь Толстыми станете.

— Хотелось бы… — вздохнул Барков. — Когда же сии нововведения начнутся?

— Не раньше, чем вся Русь мне покорится. Полагаю, недолго осталось ждать. Хотя чует сердце, что покоя мне и тогда не обрести. — Лик Пугачева, и без того отнюдь не светлый, омрачился еще пуще.

— Что так?

— О людях заботы тяготят… Дворян мы на нет сведем, тут двух мнений быть не может. Купцов, попов и мещан тоже изрядно потреплем. А вот что, скажи, с крестьянством делать? Разбаловались крестьяне без господских батогов. До крайности разбаловались. Усадьбы дворянские разграбили, теперь друг друга зачали грабить. Хозяйство совсем забросили. Про сев озимых и думать забыли. Зачем же сеять, если барское зерно с прошлого урожая осталось! Солью земли себя возомнили, а ведь соль с землей мешаться не должна — испоганится. Во как!

— Крестьянин без надзора что вол без ярма, — горячо заговорил Барков. — Мало что бесполезен, так еще и опасен. К ногтю его надо брать. Первым делом выход из прежних имений запретить. Под страхом смерти. Землю ни в коем случае не раздавать. Иначе вместо мироедов-дворян скоро мироеды-кулаки появятся. Земля пусть остается казенной, а крестьянин при ней, как пчела при улье. Заместо барских управляющих своих казаков назначь. Думаю, десять тысяч проверенных молодцов у тебя найдется. Урожай целиком изымай в закрома государства. Оставлять допустимо только на самое скудное пропитание, остальное они сами украдут. Называться прежние поместья будут казенными хозяйствами, проще говоря, казхозами. Все крестьянское имущество подлежит обобществлению, исключая носильное платье и личные вещи вроде мисы и ложки. Топоры и вилы взять на особо строгий учет.

— Баб тоже обобществлять? — ухмыльнулся Пугачев.

— Ни в коем случае! Тогда можно сразу крест на державе ставить. Обобществленная баба — хуже чумы. Это то же самое, что суховей или паводок обобществить. Потом никакого спасения не будет.

— Мысли ты здравые подаешь… Зря, наверное, я тебя в сочинительские атаманы определил. Тебе бы в Войсковом круге заседать, да происхождение не позволяет. Казаки поповичей не любят. А с заводскими людьми как поступить? Зело они на всех озлоблены.

— Заводские — зараза известная. Если кто эту страну и погубит однажды, так единственно заводские. Люди, только с железом и огнем знающиеся, да еще в постоянной скученности пребывающие, в нелюдей превращаются. Другой пример тому — матросня. Ну и каторжники того же пошиба. От них для святой Руси великая опасность. Я бы на твоем месте все заводы разрушил. Вот заводские поневоле и разбредутся.

— Где тогда пушки и подковы добывать?

— Подкову любой станичный кузнец изладит, а пушки нам Англия даст.

— За красивые глазки?

— Нет, за рекрутов. У нас этого добра с лихвой, а у англичан, наоборот, недостача. Гордого британского льва по всему миру ущемляют. В Европе французы, в Америке — свои собственные колонисты, в Азии — индусы, в Африке — негры. Такую прорву врагов только русский Ванька усмирить способен. Поскольку он к своей жизни наплевательски относится, то к чужой и подавно. Так что пушек будет столько, что хоть колокола из них лей.

— Напомни-ка мне, мил друг, за что тебя с должности попросили? Кажись, за пьянство, бахвальство и худые поступки? — Пугачев лукаво прищурился.

— Навет это! — Барков насупился. — И клевета… Меня за свободомыслие преследовали и стихотворство. Завидовали… Какому русскому человеку пьянство и худые поступки не припишешь? Сам Михайло Ломоносов, мой учитель, склонность к сему имел.

— Ты на Ломоносова свои грехи не вали. Он помер давно. Меня другое заботит — можно ли тебе верить. Вдруг ты прежним вралем и пьяницей остался?

— С самого Успения не пил, ей-богу! Могу дыхнуть. — Барков на шаг придвинулся к Пугачеву. — И слово мое теперь крепче, чем алмаз. Клянусь!

— Ладно, не разоряйся… О деле толкуй. Ты Петербургом послан?

— Так точно, ваше величество.

— Чего Петербург желает? Войны или мира?

— Власти твердой. А помимо тебя никто ее предоставить не может. Все общественные силы в разброде. Лучшие умы в сомнении. Чью сторону принять, к кому притулиться? Екатерина и под арестом интриги плетет. Гвардия хоть и распущена, а тайком собирается. Среди горожан смута. Переворот в любой момент ожидается. Своими силами заговорщиков не приструнить.

— Это все словеса. А я дельных предложений жду.

— Ты, батюшка, должен всеми наличными силами на Петербург выступить. Это для наших общих врагов как бы сигналом станет. Одни прикусят язык и угомонятся, а другие, напротив, о себе заявят. Вот и пусть! Мы их не боимся. Сам знаешь, что гадину лучше всего в тот момент давить, когда она логово покидает. Нынешние петербургские власти тебе отпор дадут, но только для вида, а в удобный момент капитулируют. Только желательно, чтобы казачки в городе не очень зверствовали. Не дай бог, чтобы Москва повторилась. Зачем своих подданных, аки басурман, резать да на церковных звонницах развешивать? Время-то нынче просвещенное, на нас Европа сморит.

— Да, озлобились тогда мои молодцы… Перестарались. Промашка вышла. — Пугачев перекрестился. — Впредь осмотрительней будем… Дальше у твоих единомышленников какие планы?

— За новое государственное устройство предполагают браться.

— И какой же масти сия тварь?

— Масти конституционной. Тебя, батюшка, в диктаторы. Себе они просят важнейшие места в Тайном совете, иностранную коллегию и удельное ведомство. Тебе соответственно военную коллегию и Синод. Финансы в совместное управление. Сенат и тайная экспедиция упраздняются. Все это, само собой, до созыва Поместного Собора, который и решит дальнейшую судьбу России. А пока все твои прежние манифесты восстанавливаются в силе.

— Какие еще манифесты? — Пугачев насторожился.

— Ай-я-яй! Короткая у тебя память, Петр Федорович. Прямо как у девицы. Те самые манифесты, которые ты издал, пребывая в звании императора всероссийского… Об отобрании у монастырей вотчин и крепостных крестьян. О прекращении гонений на раскольников. О свободе вероисповедания. Об уничтожении бродячих псов. О приличествующей длине париков. О недопущении в небо столицы ворон и прочих зловредных птиц. Об отмене политического сыска. О размежевании земель. О смягчении телесных наказаний… Манифесты по большей части разумные. Простой народ их с ликованием встретил. В особенности старообрядцы.

— Тю-тю, вспомнил! — Пугачев даже присвистнул. — Прежние мои манифесты само время похерило. Нынче все иначе будет.

— Как сие, батюшка, понимать? Бродячих псов в покое оставить? Земли монастырям вернуть? 3ловредных птиц не гонять? Ведь упомянутый манифест был составлен вследствие того, что ворона тебе на треуголку нагадила. Прямо на ступенях божьего храма.

— Что-то я этот случай не упомню, — нахмурился Пугачев.

— Помилуй, батюшка! Да что это с тобой! Ужель ты и оду забыл, которую я в честь твоего восшествия на престол составил? Мне за нее граф Разумовский двести рублей пенсиона пожаловал.

— Сколько раз повторять, отшиб мне память проклятый Орлов! Да и ода твоя, наверное, срамная была.

— Никак нет. батюшка. Самая что ни на есть благонравная. Вот послушай отрывочек.

Барков принял соответствующую пииту позу и с чувством продекламировал:

Премудрых дел твоих начало Надежду россам подает. Что через жопу доходило, Впредь через голову дойдет.

Завершив чтение, он тут же пояснил:

— Это я к тому, что ты шпицрутены на меры убеждения заменил.

— Врешь ты все. — Пугачев едва сдержал улыбку. — Даже дурак Разумовский за такую похабщину двести рублей не дал бы.

— Ода длинная была. В двадцать четыре куплета. До места, мной зачитанного, граф Кирило просто не добрался… А хошь, я тебе новую оду посвящу? В честь чудесного спасения и возвращения на дедовский престол?

Прежде чем Пугачев успел отреагировать на это предложение, Барков уже вдохновенно читал новое четверостишие:

Мохнаткой Катькиной прельщенный, Злодей Орлов кинжал занес. Но жив помазанник остался. Его сонм ангелов унес.

— С одами повременим. — Пугачев решительно прервал чрезмерно распалившегося поэта. — На то будет свое время… А сейчас не мешкая возвращайся в Петербург и передай тем, кто тебя послал, что я все ихние условия принимаю. Хотя мог бы поторговаться-покочевряжиться. Едва только морозы грязь на дорогах скуют, сразу и выступлю. Встречное условие будет только одно. Пускай они Катьку построже стерегут, а еще лучше — каким-либо способом отрешат от жизни. Нельзя ей, змее подколодной, доверять. Такую стервозу только немецкая земля способна родить.

— Пока сие невозможно. — Барков развел руками. — Приговор низложенной императрице по английскому примеру вынесет всенародный суд. Они-то своего короля не пощадили… Возни, конечно, много будет, но зато потом никто не посмеет упрекнуть тебя в жесткосердии и самоуправстве.

— Ох, не доведет вас это чистоплюйство до добра. — Пугачев презрительно скривился. — Курицу зарубить брезгуете, а страной собираетесь править. Пташки милосердные! Ну ничего, с божьей помощью наведем порядок в России-матушке. Не мы Европе будем кланяться, а она нам. Вот тогда и сочиняй свои хвалебные оды. Нам для душевной услады, себе для пропитания телесного. Золотом за них будешь осыпан.

— Дожить бы. — Барков мечтательно закатил глаза. — А то последние штаны в самом неподходящем месте прохудились.

— Штаны мы тебе, так и быть, пожалуем. Дабы в дальней дороге не отморозил причинное место. Само собой, и провиант получишь. Вина не ожидай. Знаю я твою пагубную склонность к сему зелью. Еще заедешь не в ту сторону.

— Мне бы. батюшка, какими-нибудь бумагами от тебя запастись. А то в Петербурге власть столь же недоверчивая, как и здесь. Заподозрят, что я дальше Тосно никуда не ездил, а там целый месяц бражничал.

— За бумагами к Бизяеву обратись.

— А не продаст, хлыщ дворянский?

— Не успеет. Сегодня я ему полную отставку дам. И от должности, и от земной юдоли. Надокучил, ферт дворцовый.

— Тогда я, батюшка, поспешу. Дабы первого твоего советника живым застать. И самому отсель целехоньким уйти. Вдруг ты передумаешь! Нрав-то у тебя, как я погляжу, переменчивый, будто ветер-шелоник.

— О себе не беспокойся. Уйдешь. Мне ты покудова живым полезней… Только напоследок есть у меня к тебе один вопрос. Мы ведь уже не первый год знаемся, так?

— Так.

— Был я в ту пору для всех простым казаком и скитался по свету в поисках куска хлеба. Знали про меня от силы два десятка ближайших товарищей. А ты, безбедное петербургское житье оставив, зачал рыскать в степях между Волгой и Яиком, у всех встречных людишек выспрашивая: не знает ли кто человека по прозванию Емельян Пугачев. Было такое?

— Было, не спорю. — чуть помедлив, ответил Барков.

— Ведь никаких достоинств за мной тогда не водилось, а про царское свое происхождение знал я один. Чем же я тебе интересен был? Отвечай прямо, не лжесловь. Гнева моего можешь не опасаться.

— К чистосердечному признании, батюшка, принуждаешь? Что же, изволь… Нагадала мне однажды цыганка, что погубит Россию донской казак Емельян Пугачев, бывший хорунжий. Вот я ради безопасности своего отечества и радел.

— Убить меня, стало быть, стремился?

— Имелось такое намерение, отрекаться не буду.

— Почему же ты не исполнил его? Удобных случаев, поди, хватаю.

— Случаев хватало, да смысл пропал… Если в половодье река запруду подмывает, то любая капля может стать последней. И совсем не важно, как ту роковую каплю кличут — Емельяном Пугачевым, Афанасием Хлопушей, Иваном Чикой, Максей Шигаевым или Адылом Ашменевым. Один хрен — не устоять запруде.

— Это надо так понимать, что среди других бунтарей я тебе самым пристойным показался?

— По сравнению с Хлопушей или Грязновым ты, батюшка, просто голубь.

— За откровенный ответ хвалю. Больше ни о чем пытать не буду. Ступай с богом. Может, когда еще и свидимся.

— Непременно.

Поклонившись, Барков стал пятиться к дверям, но внезапно выпрямился и лукаво ухмыльнулся.

— А помнишь, батюшка, наши недавние рассуждения про манифесты? Дескать, для вящей доходчивости их лучше бы потешными виршами излагать. Вот тебе стихотворный пересказ манифеста о борьбе с воронами:

Какой такой зловредный тать Осмелился на самодержца срать? Зачем столице строгий вид, Когда с небес говно летит? Дабы такому впредь не быть, Полеты нужно запретить. Все виды птиц сшибать картечью. А ангелов — срамною речью. Заверен с самого утра Указ сей именем Петра.

Власть мятежников, по слухам, простиралась только до Лобни, а петербургские вольнодумцы — опять же по слухам — дальше Чудова нос не совали.

Огромное пространство, расположенное между этими географическими точками, ныне представляло собой нечто совершенно неведомое, сравнимое разве что с далекой камчатской землей, лишь недавно в самых общих чертах описанной солдатским сыном Степаном Крашенинниковым.

Вполне вероятно, что там — не на Камчатке, а в Тверской и Новгородской губерниях — уже от веры Христовой отреклись, и поклоняются, как в давние времена, мерзостным идолам, или вообще камням да ямам.

Проверить достоверность этих пересудов, а заодно и посетить северную столицу мешало то обстоятельство, что московские ямщики, прежде славившиеся своей безрассудной смелостью, нынче как-то присмирели и от столь выгодного предложения отказывались наотрез. Не помогали даже щедрые посулы Баркова, обещавшего несуразно высокую мзду аж в двадцать пять рублей серебром.

— Добавь еще полстолько, покупай мою кибитку вместе с лошадьми и езжай сам, куда душа пожелает, хоть до моря-окияна, — огрызались ямщики, по обычаю своей профессии изрядно пьяные.

Можно было, конечно, добраться до Петербурга и верхом, благо, справная лошаденка имелась, но Барков собирался прихватить с собой довольно увесистый груз.

Весь вечер он шлялся по кабакам, где имели привычку собираться труженики вожжей и кнута, поставил ради знакомства немалое количество шкаликов, стал очевидцем нескольких драк, купил из-под полы пару хороших турецких пистолетов, но ни о чем конкретном так и не договорился. Ехать за двадцать пять рублей на верную смерть никто не соглашался.

Сам Барков, памятуя о своей пагубной страсти, спиртным старался не злоупотреблять, хотя кое-что в себя, конечно, принял — и вина, и водочки, и пива. В очередной раз выбегая по малой нужде из кабака, он был остановлен неизвестным человеком, одетым не по погоде — в лакированные ботфорты и щегольскую шляпу с пером.

Прикрывая лицо краем плаща, он простуженным голосом спросил:

— Сударь намеревается ехать в Санкт-Петербург? — Выговор и все повадки выдавали в нем дворянское воспитание.

— Намереваюсь, но пока без особого успеха, — ответил Барков, старательно исполняя то дело, ради которого здесь оказался, что на пронзительном ветру было не так-то просто.

— Сударь имеет охранную грамоту, с которой его пропустят через заставы? — вновь поинтересовался незнакомец, державшийся от Баркова с наветренной стороны.

— А то как же! — похвастался поэт, успешно завершивший начатое предприятие. — Запасся я такой грамотой. Самим государем Петром Федоровичем подписана.

Человек в ботфортах издал неразборчивый горловой звук — не то слюной подавился, не то сдержал готовое сорваться с языка матерное ругательство, — но быстро овладел собой и смиренно молвил:

— Не угодно ли будет взять меня вместо кучера?

— Я бы взял, да где твой экипаж? — ответил Барков.

— За этим дело не станет. Извольте пройти чуток вперед, а я вас вскорости догоню.

Сказав так, незнакомец исчез с завидной поспешностью, что выдавало в нем человека, привыкшего ко всяким жизненным коллизиям.

Барков, которому возвращаться в кабак уже не было никакого интереса, взял свою лошадь под уздцы и двинулся по Петровке в сторону Кузнецкого моста, где жизнь била ключом, о чем возвещал яркий свет смоляных бочек. При этом он старательно обходил чернеющие на свежем снегу тела неплатежеспособных пьяниц, выброшенных из кабака бездушным целовальником. И хотя морозец стоял вполне терпимый, никто не дал бы за жизнь этих несчастных и ломаного гроша.

А ведь в достопамятные студенческие годы, когда Барков еще был самим собой, а не орудием неведомо чьей воли, случалось и ему леживать вот так. Мог бы запросто околеть или заработать воспаление нутра — ан нет, обошлось. Как видно, боженька уже тогда имел на него какие-то свои планы.

Был момент, когда сквозь посвист ветра Баркову послышались истошные крики и даже как будто хлопок пистолетного выстрела, но сие — увы — не могло считаться диковинкой в городе, захваченном разбойниками.

Пройдя с полверсты. Барков потерял надежду дождаться человека, набивавшегося ему в кучера, и уже собирался было сесть в седло, когда сзади послышался налегающий топот копыт и скрип полозьев. Подкатила кибитка, запряженная тройкой лошадей, подобранных и по стати, и по масти. Правил лихой молодец, Баркову прежде как бы и не встречавшийся, и только присмотревшись повнимательней, он опознал давешнего незнакомца, уже сменившего шляпу на теплый треух, а плащ на просторный ямщицкий тулуп. Даже поверх ботфорт у него теперь красовались необъятные валенки.

Что хорошего, спрашивается, можно ожидать от города, где люди как по волшебству и безо всякого промедления меняют свои наряды, звания, личины и убеждения? А все, что угодно — пыль в глаза, кукиш под нос, кинжал под ребро…

— Карета подана, сударь, — сказал человек, восседавший на козлах.

— А ты, братец, с кучерской работой справишься? — поинтересовался Барков, несколько настороженный такими метаморфозами.

— Как-нибудь. — сдержанно ответил незнакомец. — В седле взращен.

— Может, и в седле, да не на облучке. Tо разные вещи.

— Не извольте, сударь, беспокоиться. Взыска не будет. Еще и благодарить потом станете.

— Из города бежишь? — напрямую спросил Барков.

— Приходится.

— Звать-то как?

— Михайло Крюков, дворянский сын.

— А я Иван Барков, попович.

— Стишками прежде не баловались?

— Был такой грех.

— Тогда я ваш поклонник. Про птиц-девиц, которые так и норовят на наши сучки взгромоздиться, вы презабавно прописали… Коня своего привяжите к запяткам. Да только повод подлиннее отпустите.

— Не пора ли нам сию ложную вежливость оставить и с «выканья» перейти на «тыканье», — предложил Барков. — Мы ведь как-никак русские люди.

— Согласен, приятель. Полезай в возок.

— Сейчас залезу. Только прежде, чем в Петербург ехать, мне надо в одно здешнее местечко наведаться.

— Бога ради. Все одно нас из Москвы до рассвета не выпустят. Даже с охранной грамотой.

— Тогда гони к Даниловскому монастырю. Дом я тебе по прибытии укажу…

Яицкие и донские казаки, а еще в большей мере заволжские инородцы, привыкшие к степным просторам, ночного города опасались, предпочитая держаться вблизи площадей и рынков, где горели жаркие костры и потехи ради шла ружейная стрельба. Поэтому на глухих окраинных улочках, протянувшихся от слободы к слободе, встречи с пугачевцами можно было не опасаться.

Крюков управлял лошадью с закидной ловкостью (как, наверное, умел делать все на этом свете), да и город знал, как свою табакерку. Очень скоро, следуя указаниям Баркова, кибитка остановилась возле огромного мрачного дома, на треть каменного, на треть деревянного, а на треть вообще недостроенного.

Уличные бои, слава богу, этот район вообще не затронули, и у Баркова, изрядно перенервничавшего в дороге, сразу отлегло от сердца.

Стук рукояткою кнута в ворота ничего не дал, кроме взрыва собачьего лая, и Крюкову пришлось перемахнуть через забор, что он легко исполнил, даже не сняв тулупа.

Лай, изрыгаемый псом, имевшим по меньшей мере бычью грудь, дошел до крайней степени остервенения, но внезапно сменился жалобным скулежом.

— Да он, как видно, душегуб, — молвил про себя Барков. — С ним надлежит ухо востро держать.

Крюков изнутри распахнул ворота, и они сообща завели лошадей во двор, напоминавший декорацию к пьесе о спящей царевне. Снег тут не убирали еще ни разу, а грязь, наверное, еще с прошлого года.

В одном из верхних окошек дома затеплился огонек свечи. Пес — громадный волкодав — паче чаянья оказался жив. Цепь, на которой он был подвешен к притолоке амбарных ворот, позволяла едва-едва дышать, но не позволяла лаять. Как Крюков сумел управиться с подобным цербером, оставалось загадкой.

Барков швырнул в светящееся оконце снежком и громко крикнул:

— Просыпайся. Иван Петрович! Встречай дорогих гостей!

Свеча покинула прежнее место, степенно проследовала мимо ряда других окон второго этажа, на минутку пропала, а потом засветилась сквозь щели сеней. Послышался лязг отпираемых запоров.

— Никак ты, Иван Семенович? — раздался изнутри грубый мужицкий голос.

— Я, тезка, — ответил Барков. — Пущай в тепло, а то в ледышку обращусь.

— Ты один?

— С приятелем.

— Приятель, небось, опять с сиськами?

— Побойся бога, Иван Петрович. Попутчик мой, Михайло Крюков. Мы с ним нынче утром в Петербург отбываем… Да открывай ты, дьявол сиволапый!

— Погодь… Не так все просто…

В проеме приоткрывшихся дверей показался хозяин. Свеча, зажатая в левой руке, освещала снизу его непомерно крупную, косматую голову — ни дать ни взять циклоп, выглядывающий из своей пещеры.

— У меня тут против злых людей предосторожность устроена, — пояснил он, держась от дверей подальше. — Если любопытствуешь, нажми клюкой на порог.

Клюку Барков искать не стал, а воспользовался кнутовищем, позаимствованным у самозваного кучера. Деревянный порог, столь широкий, что его никак нель:я было миновать, подался довольно легко, а сверху, из-под притолоки, на его место стремительно рухнул тяжелый косой нож.

— И нижние окна подобным образом защищены, — пояснил хозяин. — Если не головы, так носа точно лишишься.

— А сам пострадать не боишься? — поинтересовался Барков. — Сунешься по пьяному делу во двор, а тебя этим секачом хрясь — и пополам!

— На сей случай стопорное устройство имеется. — Хозяин покрутил какую-то рукоять, и нож уполз вверх, за притолоку. — Вкупе с предохранителем.

— Все у тебя, старый мерин, предусмотрено, — похвалил Барков. — Полезное изобретение. Не телескоп, конечно, но и не мухобойка. Сам француз Гийотен мог бы позавидовать.

— Чего ему завидовать… — Хозяин поскреб бороду. — Мы с Жаном давно в переписке состоим. Недавно я ему подробную схему этой машинерии с оказией переслал. Пусть себе пользуется на здоровье. И дрова можно рубить, и виноградную лозу, и даже стальной пруток.

— Не пойдет твое изобретение Гийотену на здоровье. Разве что от головной боли излечит, — буркнул Барков. — Но зато уж дров оно во Франции нарубит, это точно…

— А на каком языке вы изволите переписываться с другом Жаном? — поинтересовался Крюков. — На французском?

— Зачем же, на латинском… Я хоть академий, как некоторые, не кончал, — хозяин покосился на Баркова, — но имею правило до всего доходить своим умом. Надо будет, и французский превозмогу.

Тут в разговор вмешался Барков

— Хочу, Михайло, представить тебе императорского механика Ивана Петровича Кулибина. Умница редкий, но и дуролом известный. Здесь он как бы в добровольном изгнании. Если понравишься ему, он и для тебя что-нибудь изобретет. Сапоги-скороходы, например…

— Наслышан неоднократно. — Крюков поклонился. — Более того, имел удовольствие хаживать в Питере по вашему знаменитому мосту.

— Стоит, значит, мост. — Похоже, эта весть обрадовала Кулибина.

— Куда ему деваться! Правда, некоторые петербуржцы, а также приезжие взяли моду вешаться на нем. Весьма, знаете ли, удобно. Да и место приятное, со всех сторон открытое. Сегодня повесишься, завтра уже в газетке про тебя пропечатают.

Кулибин, несколько последних минут с подозрением вслушивавшийся в доносившиеся со двора звуки, вдруг оттолкнул гостей и как был босиком, так и выскочил на снег.

— Кто же вам, упырям, позволил так над моим псом издеваться! — вскричал он, высоко воздев свечу. — Терпи, Ньютон, сейчас я тебя выручу!

Барков, глядя в спину удалявшегося приятеля, задумчиво произнес:

— Если мысль о преемственности научных поколений верна, надо будет при случае посоветовать сэру Джорджу Стефенсону назвать свою собачку Кулибой, что, кроме всего прочего, означает еще и плохо выпеченный пирог.

Крюков, как истый кучер, пусть и благородных кровей, завалился спать возле коней, прямо в деннике, благо сена вокруг хватало.

Зато Баркову и Кулибину было не до сна. Наспех перекусив анисовкой и черствым хлебом, они приступили к беседе, одновременно походившей и на научный диспут, и на воровской междусобойчик.

— Где обещанное? — многозначительно произнес Барков. — Все сроки вышли.

— Обещанного сам знаешь сколько ждут, — зевая, Кулибин рыкнул львом. — Года три, а то и больше.

— Дурака-то не валяй. — Барков сделал вид, что собирается обидеться.

— Ладно, готов твой заказ, — пробурчал Кулибин, еще не простивший гостям издевательства над любимым псом. — Я его пока в подполе схоронил.

— Довел, значит, до ума?

— Старался.

— В деле испытал?

— Прямо здесь маленько попробовал. — Кулибин кивнул на бревенчатую стену, имевшую такой вид, словно над ней изрядно потрудился жук-точильщик, да не простой, а величиной с палец. — Дом с таким орудием покидать опасаюсь. Времена нынче неспокойные.

— Кучность неважная, — сказал Барков, внимательно рассматривая издырявленную стену.

— А ты чего хотел? Это ведь не подарочный штуцер, который год собирают да два полируют. В спешке все делалось, сам знаешь.

— Как остальное? Патроны не клинит?

— Сначала клинило, да с этим я справился… Ствол сильно греется. Пришлось его в жестяной кожух упрягать, куда вода заливается. Весу, конечно,добавилось.

— Как-то я про это не подумал…

— Дело плевое… Вот с патронной машиной намучился — это да! А остальное терпимо.

— Гильзы из меди делал?

— На медь средств не хватило. Пока катаное железо приспособил. В Туле еле добыл. Трижды туда мотался, животом рисковал. С патронами мне туляки крепко помогли.

— И как там город Тула?

— Стоит себе. Попробуй к ним сунься! Царских заводчиков они прогнали, а мятежников и близко не подпускают. Собираются свое собственное государство учредить. Тульскую заводскую республику. В правители французского маркиза Лафайета метят.

— Почему именно его?

— Молодой, бравый, ушлый, рeвностный и в пушках разбирается.

— Не лучше ли кого своего поискать? Есть у нас в России такой Алексашка Аракчеев. Годами, правда, еще весьма юн, но задатки редкостные. И бравый, и ревностный, и ушлый, а в пушках просто души не чает. С людьми, правда, крут, так тулякам ведь нужен правитель, а не повивальная бабка.

— То не мои хлопоты! Я по императрице ежечасно слезы лью. Кажется, обыкновенная баба, проклятье рода человеческого, сосуд диавольский, а ум имела поистине государственный. Огромадный ум…

— Да и дразнилку соответствующих размеров, — как бы между прочим добавил Барков. — Одаренная личность. Кругом сокровища имела. И на плечах, и между ног.

— Над святым, щелобень, глумишься! Народному горю радуешься! Императрицу спасать надо, а ты здесь зубоскалишь… Взял бы лучше меня в Петербург.

— Нельзя тебе там показываться, Иван Петрович, неужели непонятно. Здесь ты никому глаза не мозолишь, поскольку внешность имеешь самую хамскую. А в Петербурге всех любимчиков императрицы уже к ногтю взяли. По спискам и по счету. И не только полюбовников да статс-секретарей, а и портных, шутов, ювелиров, духовников, садовников. Все в Алексеевском равелине и Трубецком бастионе сидят. И ты туда же хочешь? Зачем, спросят, ты самодержице часы с секретом дарил? Чтоб простому народу и лишней минутки отдыха не было… Какого рожна оптические стекла ей шлифовал? Дабы она за ростками свободолюбия ревностно приглядывала… Чего ради на Ижорском заводе пресс редкостной силы мастерил? Чтобы эти самые ростки в зародыше давить. Была бы голова, а топор завсегда найдется… Так что сиди пока здесь. Императрицу мы как-нибудь и без тебя выручим.

— Уж постарайтесь, бога ради, а я в долгу не останусь.

— Как там крестник мой поживает? Ни на что не жалуется? — Барков перевел разговор на другое.

— Грех ему жаловаться. В Петербурге, сказывают, с провиантом беда. Нет былого подвоза. Не то что рябчиков, а, бывает, и хлеба не сыщешь. Я же ему, что ни день, штоф водки выдаю. Сегодня — рябиновки, завтра — кизлярки, послезавтра — перцовки, и так до бесконечности. К тому же московские вареные окорока ему весьма по вкусу пришлись. Второй доедает.

— Сударушку себе не требовал?

— Упаси боже! Зачем ему сударушку при такой-то кормежке… Перо и бумагу недавно затребовал, это было. Сочиняет что-то.

— На всякие анекдоты он великий затейник. Заслушаешься.

— Его анекдоты в аду рассказывать — и то стыдно! — Кулибин с ожесточением перекрестился. — Срамотища…

— Императрица, между прочим, их весьма одобряла. Особенно про то, как на балу со скуки в рояль насрали.

— Уймись, греховодник! — Кулибин погрозил собеседнику пальцем. — А не то прокляну…

Речь меж двух Иванов шла о лейб-гвардии подпоручике Алексее Ржевском, бездарном поэте, но неподражаемом острослове, моте, выпивохе и многоженце, благодаря своему масонскому прошлому оказавшемся в чести у новой петербургской власти и выполнявшем при ней роль посланника по особым поручениям.

Это именно Ржевский, а вовсе не Барков был послан на переговоры с Пугачевым. Однако, встретив на полпути давнишнего приятеля (встреча сия, само собой, была заранее подстроена), он не устоял перед искушениями пьянства, бильярда, карт и разврата, вследствие чего оказался за решеткой в доме Кулибина. Все свои права он практически без принуждения, можно сказать, по доброй воле делегировал Баркову, о чем впоследствии никогда не сожалел.

Известна целая серия анекдотов (вполне вероятно, придуманных самим Ржевским) о его бесконечных состязаниях с Барковым по части всяческих похабных каверз, но об этой — пусть и полулегендарной — стороне деятельности двух российских пиитов благоразумней будет умолчать.

Жизнь свою Ржевский закончил вполне добропорядочным сенатором и академиком (в отличие от Баркова, последние годы которого теряются во мраке), и в грехе сочинительства уличен больше не был.

— Отдохни чуток, — сказал Барков Кулибину. — А мне еще поработать надо.

— Небось фальшивые ассигнации печатать будешь?

— Тебе что за дело, старый хрыч? С тобой ведь полновесным серебром расплачиваются.

— Деньги подделывать не меньший грех, чем людей развращать.

— Иди Ньютона своего поучи. А еще лучше поспи.

— Какой там сон, — тяжко вздохнул великий механик. — Буду тебя потихоньку в дорогу собирать.

— Патронов-то хоть много изготовил?

— Тыщи три. На час хорошего 6оя хватит.

— Мало. Делай еще. Я потом за ними человека пришлю.

— Того, что в конюшне почивает?

— А хотя бы и его. Что — не понравился?

— Мне с ним не детей крестить. Как бы шпионом не оказался.

— Вряд ли. Мы случайно познакомились.

— Христос с Иудой тоже случайно встретился. Последствия известные.

— Не каркай, архимед нижегородский.

Уединившись в светелке, представлявшей собой нечто среднее между химической лабораторией и печатней, Барков разложил перед собой грамоты, полученные от несчастного Бизяева, уже, наверное, подвергшегося страшной пугачевской опале.

Одни он только слегка подправил, а другие заменил похожими по виду, но иными по содержанию, для чего пришлось изрядно поработать и пером, и бритвой, и химикатами, и даже горячим утюгом.

В ближайшей церквушке едва успели прозвонить к заутрене, а все уже было готово к отъезду. Сытые кони рыли копытами снег, Крюков с ухарским видом восседал на козлах, Барков с Кулибиным заканчивали загружать в кибитку дорожные сундуки, один из которых вид имел весьма примечательный — ни дать ни взять гроб, предназначенный карлику.

— Крепись, императорский механик, — прощаясь, сказал Барков. — Скоро все возвратится на круги своя. Быть тебе в прежней должности и при прежних интересах. Зря из дома не высовывайся, и Ньютона кормить не забывай.

— Желаю всенепременнейшей удачи. — Кулибин от полноты чувств даже прослезился на один глаз. — Не знаю точно твоих планов, но хочу верить, что радеешь во славу России. Так и дальше действуй.

— Действую, — ответил Барков, уже стоя на подножке кибитки. — Так усердно действую, что иной раз задница по шву готова треснуть… Знаю, что стихи ты почитаешь пустым баловством, но не могу не подарить напоследок сей куплет:

Пусть рожа у тебя крива, Пусть пальцем жопу подтираешь, А только и дерзости ума Ты равного себе не знаешь.

По случаю раннего часа казачий сотник, распоряжавшийся на заставе, запиравшей Санкт-Петербургскую дорогу, был трезв, что, впрочем, ничуть не умаляло другой его недостаток — неграмотность.

— Не велено никого за город выпускать, — молвил он, поигрывая нагайкой-волкобоем. — Поворачивай оглобли, дворянский прихвостень, а то кровь отворю.

— Лишнее на себя берешь, станичник. — ответил Барков, предъявляя подорожную, где слова «пущать везде» для вящей убедительности были выделены красными чернилами. — Я следую по особому распоряжению самодержавного императора Петра Федоровича Третьего, на что имею соответствующий письменный вид. Можешь меня, конечно, здесь сгубить, с тебя станется, только весть сия непременно до государя дойдет, вон сколько глаз кругом. И уж тогда тебе сам Каин на том свете не позавидует. Кошками твое мясо с костей снимут и псам шелудивым скормят.

— Да тут каждый проезжающий на императорскую волю ссылается. Только мы их всех на небеса отправляем. — Сотник указал нагайкой на придорожную виселицу, хоть и сделанную с запасом, но уже изрядно перегруженную. — Сейчас апостолу Петру жалуются.

— Станичник, я за свои слова отвечаю, — тон Барков имел вкрадчиво-угрожающий. — Петр Федорович на меня важную миссию изволил возложить. Для вас же, недотеп, стараюсь.

— Ты сам когда батюшку видел? — Сотник хитровато прищурился.

— Вчерась, после обедни. В бывшем губернаторском доме.

— Во что он был одет?

— В царский кафтан, золотыми цветами и серебряными травами расшитый.

— В короне, небось, красовался?

— Нет, простоволос был.

— Кто при нем состоял?

— До меня с Афонькой Хлопушей беседовал, а к иным я не приглядывался.

От костра, вокруг которого сгрудились озябшие казаки, донесся сиплый бас:

— Был этот человечишка вчера у батьки. Я его сразу заприметил. Он еще Ерошку-башкирца за что-то отчитал. Гоголем себя держал.

— Ежели так, пускай проезжает. — Сотник неохотно отступил от кибитки. — Батьке нашему, конечно, виднее, да только не туда он концы гнет. С барами дела делать — то же самое, что с шулером в крапленые карты играть — завсегда в дураках останешься. Дергать и жечь их надо, как сорную траву.

— Голова у тебя, станичник, соображает. На вот, выпей за мое здоровье. — Барков одарил сотника ассигнацией, которая сейчас (даже подлинная, а не фальшивая) шла против звонкой монеты в сотую часть цены.

— Выпить я непременно выпью, даже без твоего совета, — ответил казак, с пренебрежением принимая пеструю бумажку. — Да только не за твое здоровье. Дорога впереди такая, что если и случится живым до Петербурга добраться, то уж здоровье непременно подорвешь…

Дабы успешно путешествовать по полям да лесам, где густо рыщут голодные волки, надлежит самому быть по меньшей мере волком (еще лучше — матерым медведем), но уж никак не овцой. На том Барков с Крюковым и перешили.

Пока лошади еще терпели, они гнали без остановок и даже закусывали на ходу, но когда коренник, взопревший до такой степени, что из гнедка превратился в сивку, перекосив оглобли, улегся боком на дорожный лед, пришло время позаботиться о смене упряжки.

Особых забот это не доставляло, надо было лишь дождаться встречного или попутного экипажа. Дорога была узка, снег на ее обочинах глубок, и объехать спешившего Крюкова представлялось делом столь же неблагодарным, как, к примеру, миновать легендарного сфинкса, некогда державшего под контролем фиванский тракт. Незадачливых путников не могли выручить ни резвость лошадей, ни угрожающие вопли кучера, ни хлесткие удары его бича, ни противодействие гайдуков, примостившихся на запятках.

Если хозяева не желали расставаться с тяглом добровольно, Крюков выхватывал из-за пояса пистолеты и в зависимости от дальнейших обстоятельств применял как меры устрашения, так и подавления. Если сопротивление продолжалось и после этого, Крюков сводил его на нет своей шпагой, имевшей против правил три лишних вершка длины.

Надо сказать, что брал он не столько искусством фехтования, сколько нахрапом, да еще удивительной подвижностью — бывало, взлетал на крышу чужого возка едва ли не в один прыжок.

Завершив схватку, Крюков каждый раз вежливо пояснял побежденным, что не грабит их, а только меняется лошадьми, на что имеет ниспосланное свыше право. Некоторые путники, оставшиеся при своем добре и при своих кошельках (а девицы — при своей чести), даже благодарили его.

Барков в эти конфликты не вмешивался, читая в кибитке галантные романы мадам Мадлен де Скюдери.

За Тверью, где они переночевали в разграбленном храме (почти все городские дома либо горели, либо догорали, либо только еще занимались огнем), дорога совершенно опустела — по слухам, впереди сильно шалили.

Если пугачевцев можно было условно назвать красными (кстати, большинство их знамен имело именно такой цвет), а либеральную петербуржскую власть белыми, то здесь бал правили зеленые — крестьянская вольница, грабившая истово и убивавшая старательно, как и полагалось поступать людям, привыкшим добывать хлеб насущный собственными руками.

Теперь, когда халява с переменой лошадей кончилась, приходилось обходиться теми, которые оставались в упряжке. Скорость передвижения, естественно, резко упала, а значит, возросла опасность всяких нежелательных встреч.

Если беда получает свой шанс, она им обязательно воспользуется. На околице одного сельца, название которого так и осталось для Баркова неизвестным, за кибиткой увязался многочисленный конный отряд.

Глупо было надеяться, что бородатые всадники хотят одолжить у проезжих табачка, или передать с оказией челобитную императрице Екатерине Алексеевне, так трогательно заботившейся о них прежде (что следовало из ее интимной переписки с французскими философами-лопухами Дидро и Вольтером). И хотя большинство преследователей имели при себе только вилы и дреколье, их подавляющее численное превосходство не оставляло сомнений в исходе предстоящей схватки.

— Давай перережем постромки и ускачем, — предложил Крюков. — Пусть деревенщина этой кибиткой подавится.

— Сие невозможно, — ответил Барков. — От сохранности нашего груза зависит будущее России. И не только. Ты погоняй себе, а с мужиками я как-нибудь сам разберусь.

Сорвав крышку с длинного ящика, он извлек на свет божий какое-то загадочное устройство, больше всего напоминавшее полуведерный самовар, чья дымовая труба заканчивалась не кривым коленом, а короткой вороненой дудкой, в которой опытный глаз без труда признал бы ружейное дуло калибром примерно в три линии.

Вспоров ножом заднюю стенку кибитки, Барков высунул самоварную трубу наружу, предварительно залив в нее всю воду, оставшуюся в дорожной баклаге. Затем настал черед патронной ленты, сшитой из доброй юфти, которую поэт-матерщинник заправил в щель, имевшуюся на боку самовара. Осталось только установить прицел и нажать на гашетку.

— Ну, помогай бог, — прошептал Барков, готовый одновременно и к горькому разочарованию, и к сладкому удовлетворению, словно девственник, решивший однажды с этим состоянием расстаться.

Однако, бог, как на грех, чем-то отвлекся, зато вездесущие черти напакостить не преминули. Хотя и нахваливал Кулибин свое детище, а столь актуальная на Руси пословица про первый блин, который всегда комом, вновь подтвердилась. Патрон сразу перекосило, и боек клацнул впустую. Весь процесс заряжения пришлось повторять с самого начала, причем имя божие упоминалось при этом уже совсем в другом смысле.

Тем временем преследователи, видом своим и повадками весьма напоминавшие легендарную «дикую охоту», приблизились на расстояние, позволявшее детально рассмотреть их лица, одухотворенные предстоящим насилием.

Но, похоже, они радовались зря…

Орудие, название которому еще даже не было придумано (сам Барков, любивший оригинальность, колебался между «пульницей» и «дыробоем»), благополучно заглотило начальный патрон и, подобно сказочному дракону, разразилось сразу огнем, дымом и грохотом.

Первая очередь поразила дорожную грязь, в своем нынешнем агрегатном состоянии успешно заменявшую брусчатку. Вторая ушла в бездонное небо. Зато третья превратила конную лаву в конную свалку, где, конечно, не поздоровилось и всадникам.

Преследователи, жизненный уклад которых соответствовал примерно эпохе позднего неолита, не смогли по достоинству оценить противостоящее им порождение века машин и просвещения, тем более что попутный ветер относил дым и грохот стрельбы прочь. Объехав образовавшуюся на дороге кучу-малу по снежной целине, они возобновили погоню, но очередная порция свинца произвела в их рядах эффект серпа, врезающегося в спелую ячменную ниву.

Уцелевшие всадники, сразу вспомнив, что дома их дожидаются верные жены, малые детушки, неотложные дела и тихая молитва, расторопно повернули назад. Барков их пощадил — не из жалости, а из скаредности, ведь в преддверии грядущих грандиозных потрясений надо было беречь патроны.

Крюков, невозмутимый как всегда, покинул козлы и, обойдя ближайшие окрестности, изловил несколько наиболее пристойных на его вид лошаденок, еще не успевших осознать свое сиротство.

Баркову он сделал одно-единственное замечание:

— Зачем надо было кибитку портить? Теперь до самого Петербурга в холоде поедешь.

— Пусть в холоде, да не в гробу. — парировал певец фривольных забав.

Северная столица, едва освободившаяся от одного деспота и со страхом ожидавшая пришествия другого, куда менее лояльного и просвещенного, в отличие от патриархальной Москвы просыпалась поздно, чему в немалой степени способствовал гнилой предзимний мрак, державшийся вплоть до десятого часа. Да, прогадал неистовый Петр Алексеевич. В неудачном месте прорубил свое знаменитое межконтинентальное окно — можно сказать, в чуланчике или, хуже того, в нужнике. Кто знает, не будь трагического Прутского похода, поставившего крест на претензиях Азова-Петрополя принять столичный статус (а ведь хороший был план!), и история России, согретая горячим солнцем, омытая теплым морем, вспоенная соками виноградной лозы, вобравшая в себя горячую кровь южан, пошла бы совсем иным путем — без чухонской убогости, без болотных миазмов, без повальной чахотки, без постоянного страха невесть чего, без императоров с рыбьей кровью и без императриц, обуянных, кроме всего прочего, еще и нимфоманией, без каменных мешков Петропавловки, без чиновничьего засилья, без начальственного самодурства, без церковного угодничества, без глухого народного молчания, куда более страшного, чем открытый ропот, без декабрьского стояния на промерзшей Сенатской плошали, без позора Крымской кампании, без сакраментального «Что делать?», без бомбистов и нигилистов, без студентов-неврастеников, возлюбивших топор, без взбесившихся крейсеров, без красно-бело-серо-буро-малинового террора, без тягостного сомнамбулического сна, на многие века ставшего неким суррогатом жизни.

Так думал Барков, взирая из окна кибитки на петербургские пригороды, которыми они сейчас как раз проезжали.

Переворот не оставил здесь никакиx заметных следов, кроме разве что длиннейших очередей, еще с ночи выстроившихся у продуктовых лавок. Имперские двуглавые орлы красовались на прежних местах, чиновники в партикулярных шинелях спешили на службу, а горничные выгуливали господских болонок.

После всех дорожных злоключений (а зпизод с расстрелом мужицкой банды был отнюдь не последним из оных) многострадальная кибитка выглядела так, словно на ней объехали по меньшей мере полсвета, причем не только на лошадях, но еще и на туркестанских верблюдах и северных оленях.

Молодцом смотрелся один только Михайло Крюков. Скинув тулуп, треух и валенки, он красовался в прежнем своем щегольском наряде, и даже шляпу с пером вернул на голову. Такому бравому кучеру мог бы позавидовать даже городской голова, он же по совместительству временный правитель новой России (вернее, четырех — пяти ее северо-западных губерний) Александр Николаевич Радищев, на встречу с которым и направлялся сейчас Барков.

Едва кибитка преодолела строго охраняемый мост через Обводной канал (двигаться можно было только по узкому проходу между рядами рогаток) и оказалась на Московском проспекте, Крюков покинул козлы и сообщил Баркову о том, что слагает с себя почетные, но весьма обременительные кучерские обязанности.

— Спасибо за компанию. Век бы тебя катал, да суетность характера не позволяет, — сказал он, пытаясь собственной слюной удалить с плаща подозрительные бурые пятна. — Здесь, видно, и расстанемся. Кибитку за рубль продашь, а за гривенник наймешь лихача в любой конец города.

— Дальше-то что собираешься делать? — Вопрос этот был задан Барковым отнюдь не из вежливости, а уж тем более не из праздного любопытства.

— Жизнь покажет… Сначала присмотреться надо. Да и разгульные заведения я что-то давно не посещал. Душа требует.

— Может, тебе денег дать?

— Премного благодарен. Только брать в долг против моих правил.

— Я не в долг, а насовсем.

— Тем более.

— Прости за праздный вопрос… Кому ты сочувствуешь — императрице или ее ниспровергателям?

— Сочувствую я только самому себе. И то не каждый день… А ты, как я посмотрю, собираешься поучаствовать в здешних интрижках?

— Исключительно из благих намерений.

— Ну-ну… Куда благие намерения иной раз заводят, ты, надеюсь, знаешь.

— Присоединяйся ко мне, — предложил Барков безо всяких околичностей. — Вдвоем мы тут все по надлежащим местам расставим.

— Уволь. Я, бывает, сапоги свои с вечера так расставлю, что утром отыскать не могу. Не гожусь ни в Бруты, ни в Кромвели… Но если тебе вдруг станет совсем туго, справиться обо мне можно в греческой кофейне на Миллионной. Спросишь любого буфетчика.

— А если я тебе понадоблюсь… — начал было Барков, собиравшийся ответить любезностью на любезность.

— Не понадобишься, — отрезал Крюков. — Зря ты в это дерьмо лезешь. Кропал бы лучше стишки… С орудием своим не очень балуйся. А то отымут. Еще лучше — утопи его в Неве…

— Вот мои полномочия, — сказал Барков дежурному офицеру, вызванному по такому случаю из кордегардии Зимнего дворца. — Имею поручение от императора Петра Третьего. Дело неотложное.

— Скажи на милость! — Офицер принял верительные грамоты Баркова с таким видом, словно это была подсохшая коровья лепешка. — Какие, интересно, дела могут быть у вора к честным людям? Никак ему в Москве скучно стало? Али уже всю кровушку из горожан выпил? Добавки требует, вурдалак?

— Сударь, извольте выражаться пристойно, — сухо произнес Барков. — Кем бы по вашему мнению ни являлось лицо, уполномочившее меня вести переговоры, под его началом находится стотысячное войско, прекрасно зарекомендовавшее себя в последней кампании. Не исключено, что через пару недель оно уже войдет в Петербург. Дабы избегнуть сего, я и прибыл сюда. Доложите обо мне по команде лично господину Радищеву.

— Экий ты, братец, быстрый. — Улыбка офицера напоминала волчий оскал. — Чай не к станичному атаману прибыл, а к правителю России. От меня до Радищева, как до неба. В свите императрицы не более полусотни чинов состояло, а у него, почитай, целый батальон. И все, как правило, бывшие аптекари да недоучившиеся студенты. В государственных делах тут соображают. Пока еще твои бумаги все инстанции пройдут. Приходи завтра. А еще лучше — адресок оставь. С посыльным ответ получишь.

— Вы что-то не поняли, сударь… — Барков старался говорить и держаться с высокомерием, подобающим официальной персоне.

— Все я понял! — рявкнул офицер. — Прочь отсюда, харя бандитская! А то штык в пузо всажу! Совсем обнаглели, хамы!

В это время у шлагбаума, через который и происходила сия отнюдь не дипломатическая беседа, остановилась лакированная коляска на летнем ходу, запряженная четверкой рысаков.

— Что случилось? — приоткрыв дверцу, поинтересовался господин с лицом надменным и бледным, как у вельможи, но одетый скромно, на манер судебного пристава или письмоводителя. — Почему вы кричите, гражданин капитан? Былое время не можете забыть? Кто позволил повышать голос на просителя?

— Осмелюсь доложить… — судя по гримасе, исказившей лицо офицера, следующими его словами было бы что-то вроде: "…Я на тебя клал с Петропавловского шпиля, гражданин застранец!»

— Отставить! — вновь прибывший решительно пресек этот еще не высказанный, но легко угадываемый крик души. — Вижу, что вашей вины здесь быть не может. Это Барков опять безобразничает. Ты, Иван Семенович, наверное, дворец с кабаком спутал?

— Про кабак, Николай Иванович, лучше помолчи, — степенно ответил Барков. — А то я припомню пару случаев, когда тебя самого из этого самого заведения за волосы вытаскивали… Но сейчас речь об ином. Я прибыл сюда с полномочиями от Пугачева.

— Вот те раз! Мы же для этой надобности в Москву Алексея Ржевского посылали, твоего давнего знакомца по журналу «Полезное увеселение». Разве он не доехал?

— Доехал, не беспокойся. Но временно взят Пугачевым под стражу, дабы вам неповадно было из меня шомполами пыль выколачивать.

— Телесные наказания отменены согласно правительственному декрету за номером один. Посему за свою шкуру можешь не беспокоиться, — пояснил человек, носивший фамилию Новиков (с ударением на последнем «о»).

Прежде по роду занятий он был причастен к литературе, а ныне входил в число наиболее влиятельных политиков Петербурга.

— Что за лексикон? — поморщился Барков, весьма ревниво относящийся к чужим непристойностям. — А еще в университете учился… Шкура у барана, запомни. Я же в церковной книге записан как одушевленное создание.

— Прости, если обидел. Мы теперь стараемся говорить запросто, без прежних церемоний…

— Отмененных согласно правительственному декрету за номером два, — закончил Барков.

— Не стоит язвить. Декрет номер два отменил сословия, звания, чины, титулы и прочую мишуру, недостойную свободного человека. Кем ты был прежде? Мещанином Ванькой Барковым, приписанным к податному сословию. А теперь полноправный гражданин новой России.

— Но опять же податный.

— Что поделаешь! — Новиков скорбно поджал и без того тонкие губы. — Таковы непременные условия существования любого государства. Власть, налоги, декреты… Мы не вправе отменить их, даже если бы и хотели.

— Не убивайся так, Николай Иванович. — Приблизившись к коляске, Барков с покровительственным видом похлопал собеседника по плечу. — Недолго тебе эту рутину терпеть осталось. Вот явится сюда славный атаман Емелька Пугач и всю государственную казуистику единым духом отменит… Кроме, конечно, телесных наказаний, к коим испытывает неодолимую тягу.

— Тише, прошу тебя. — Новиков болезненно скривился. — К чему сеять возмутительные слухи. И так живем, словно на вулкане. Садись в коляску, я доставлю тебя куда следует.

— Мне куда следует не надо. Мне надо к Радищеву.

— Будет тебе Радищев, будет… — Новиков почему-то погрозил караульным, мрачно взиравшим на них из-под низко надвинутых киверов. — Садись скорее ко мне.

— Уступаю твоим настоятельным просьбам, Николай Иванович. Хотя хотелось бы знать, кем ты станешь для меня в этом путешествии — Вергилием или Хароном?

— Верным Санчо Пансой, — молвил Новиков, достаточно подкованный в гуманитарных науках, и даже переводивший некогда отрывки из Сервантеса.

Едва карета тронулась, как ее хозяин задернул шторки, и Барков мог теперь ориентироваться только по изменчивым городским шумам, доносившимся снаружи. На проспектах щелкали кнуты, звонко цокали лошадиные копыта и кучера орали свое неизменное «Поди, поди!». На набережных явственно слышалось грозное ворчание Невы, меряющейся силами с нагоняемой из моря штормовой волной. Преодоление мостов всякий раз было сопряжено с процедурой снятия рогаток и поднятия шлагбаумов.

Судя по этим приметам, Баркова везли куда-то за город, скорее всего в Царское Село. Что могло быть причиной подобной секретности, он — хоть убей — не понимал. Но радовало хотя бы то, что его не обыскали на предмет обнаружения оружия и не заковали в кандалы.

— Где ты пропадал столько лет? — спросил Новиков, когда коляска миновала очередную заставу, о чем возвещал барабанный бой и совершенно идиотские строевые команды вроде: «Граждане солдаты, извольте взять на кар-ра-ул!»

— Изучал жизнь во всех ее, так сказать, проявлениях. Преподавал латинский язык башкирам, слагал мадригалы казачкам, учил бурлаков светским манерам. Набирался новых впечатлений, размышлял над природой вещей, искал свое место в этом мире.

— Нашел?

— Увы. Натура моя такова, что я обречен на вечные поиски.

— Человек, одаренный такими свойствами, должен непременно состоять в братстве свободных каменщиков, чья основная цель — духовное самоусовершенствование и переустройство мира на принципах рационализма.

— Я бы рад, — ответил Барков. — Да с детства питаю предубеждение к циркулю и угольнику. Чарка и дудка — это мне больше по сердцу.

— Надеюсь, со временем мы вернемся к этой теме. — Новиков был явно разочарован. — И помни, что дверь ложи «Латона», в коей я имею честь состоять Великим Магистром, для тебя всегда открыта.

— И на том спасибо. Прежде-то вы меня не очень привечали. Не по нраву были мои семинаристские замашки, а особенно низкое происхождение.

— Почему же! — горячо возразил Новиков. — Ты мне, наоборот, всегда нравился. Из самой что ни на есть сарыни поднялся до высот классического искусства… Я про тебя даже хвалебную статейку в «Словаре русских писателей» пропечатал.

— Читал. Наврал ты там, конечно, с три короба. Особенно про мою безвременную кончину. А вот относительно веселого и беспечного нрава в самую точку угодил. И поэтический слог, чистый и приятный, вполне уместно отметил. Даже цензор тайной экспедиции лучше не сказал бы.

— Тщился всех вас в веках прославить. — От похвалы бледная физиономия Новикова слегка порозовела.

— Сие зря… Очень сомневаюсь, что всех этих разлюбезных тебе Афониных, Башиловых и Веревкиных хотя бы лет через десять вспомнят. В истории русской словесности, кроме меня да Сумарокова, останется разве что Фонвизин. Только не Пашка, которого ты так хвалишь, а старший — Денис.

— Постой, а как же Ломоносов? — Новиков, увлекшийся литературной полемикой, утратил всю свою былую спесь. — Человек просвещенный, и ума недюжинного. Слог его хоть и неискусен, зато тверд. Изображения сильны и свободны. Лично я ставлю его в ряд лучших наших стихотворцев.

— Сплюнь, — посоветовал Барков. — Ломоносов, царство ему небесное, был человек во всех отношениях достойный, но пиит никакой. Он гармонию слов не ощущал. В детстве, наверное, отморозил себе в Холмогорах соотвстствующий орган. Рифмы употреблял такие, что плакать хочется. Слова сознательно коверкал, чтобы ритмику сохранить. Поэзия должна звенеть, словно меч или лира, а у него она гундосила да сипела. Не своим делом человек занимался. Пусть бы и дальше трактаты о размножении русского народонаселения пописывал. А еще лучше — на деле бы этот славный народ приумножил. Не щадя, так сказать, чресел своих. Как племенной производитель Михайло Васильевич заслуживал всяческих похвал. Особенно в зрелом возрасте. Заявляю это с полной ответственностью, по праву ближайшего наперсника.

— А не завидуешь ли ты часом Ломоносову? — Новиков лукаво прищурился. — Он как-никак в профессора вышел. До статского советника дослужился. Собственный стеклодувный заводик имел. Крестьянами владел… Ты же, как мне помнится, так и остался переписчиком академической канцелярии. Ни славы, ни капитала не нажил.

— Главное мое преимущество перед Михаилом Васильевичем состоит в том, что я покуда жив. — Для убедительности Барков даже постучал себя кулаком в грудь. — А посему могу рассчитывать на получение незнамо каких чинов и должностей, вплоть до наместника бога на земле или цыганского короля. Да и отсутствие мое в обществе вовсе не означает, что я покидал ниву поэзии. Много вспахано, много засеяно, плоды уже созревают. В самом скором времени их сможет вкусить и местная публика, понимающая толк в изящной словесности. Собираюсь, например, опубликовать пространную поэму про то, как Геракл поочередно сожительствовал со всеми греческими богинями. Предполагаемое название «Олимпийская страсть»… Так и отметь это в своем журнальчике. Впрочем, как я понимаю, ты издательскую деятельность давно забросил и совсем иные труды сочиняешь?

— Некогда по мелочам размениваться. — Новиков погрустнел. — Народ надо спасать. Держава на волоске висит.

— Сами вы ее на этот волосок, из собственного срамного места выдернутый, и подвесили! Кроты слепые! Глухари самовлюбленные! Видя несомненные ратные успехи самозванца, надо было не императрицу свергать, а повсеместную помощь ей оказывать. Какие могут быть семейные дрязги, если дом полыхает! Как-нибудь потом разобрались бы, после усмирения мятежа.

— Мне странно слышать от тебя такие речи. — Новиков через лорнет уставился на Баркова. — Разве ты не соратник Пугачева?

— Пусть я и служу у него, но на собственное мнение право имею.

— Это уж как водится! Иначе бы ты и Барковым не был. У тебя, бывало, и пятачка на опохмелку не имеется, зато самомнения с избытком. Вследствие чего даже в кандалах сиживал.

— Кандалы на меня надевали за дерзость, а не за самомнение. Причем с ведома Ломоносова. Самому сейчас стыдно вспоминать. Каких только безумств по младости лет не совершишь! Только все это в прошлом. Нынче у нас совсем иные заботы.

— Известно ли тебе, какие планы строит Пугачев на эту зиму? — как бы мимоходом поинтересовался Новиков.

Однако этот вопрос пришелся Баркову не по вкусу. С душком был вопросик, с подковыркой.

— Ты меня куда везешь? — спросил он в упор. — К Радищеву?

— Куда же еще!

— Вот там обо всем и поговорим. Зачем одни и те же портки два раза кряду полоскать?

— Как угодно… — Новиков надулся и до самого конца пути словом не обмолвился.

Карета остановилась в укромном месте, посреди английского парка, слегка запорошенного снегом, которого здесь, вблизи от моря, было не в пример меньше, чем в российской глубинке.

Новиков ни слова не говоря куда-то удалился, лошадей взяли под уздцы солдаты, в форме и нашивках которых Барков не сумел разобраться, а его самого проводили в нетопленый павильон, состоявший, казалось, из одних только высоких — от потолка до пола — венецианских окон.

В павильоне был накрыт стол, где среди скромных, прямо-таки постнических закусок красовалось несколько объемистых графинов с горячительными напитками. Вот только чарки почему-то отсутствовали. Вилки, кстати, тоже.

— Эй, служивый, волоки какой-либо сосуд для хмельного зелья. — Барков обратился к белобрысому солдатику, околачивавшемуся поблизости, однако в ответ удостоился только равнодушно-непонимающего взгляда.

Стоическое терпение Баркова иссякло уже через пять минут, и он произнес гневную тираду, используя при этом интонации и жесты, присущие тогдашним драматическим актерам:

— О, человеческое коварство! Мало того, что меня завезли в неведомо какую дыру и наделили глухонемой прислугой, так еще и жаждой хотят уморить! Нет, не бывать этому! Недаром мой покойный батюшка говорил: когда хочу есть — плюю на честь, когда в яйцах свербит — забываю про стыд!

От слов Барков немедленно перешел к делу — наполнил водкой серебряную салатницу, предварительно вышвырнув ее содержимое за дверь. Водка оказалась так себе, не дворцового разлива, но при старом режиме Баркову случалось пивать и не такое.

Повторить, к сожалению, не позволили — на дорожке, ведущей к павильону, заскрипели приближающиеся шаги. Вошли двое — все тот же Новиков, а на шаг впереди него какой-то незнакомый Баркову человек, одетый по-сиротски. Тем не менее в нем безошибочно угадывался правитель свободной России Александр Николаевич Радищев.

В силу некоего загадочного правила все люди, достигшие величия исключительно благодаря собственным усилиям, внешне весьма отличаются от своих среднестатистических сограждан. Либо это могучие красавцы сродни Потемкину и Кромвелю, либо редкие уроды вроде Наполеона и Тимура. Конечно, сей тезис заслуживает более убедительного обоснования, но на это — увы! — просто нет времени.

Радищев, безусловно, относился ко второй категории властителей — серые жидкие волосы, оттопыренные уши, перекошенный рот, несуразное телосложение, тонкая шея, один взгляд на которую почему-то рождал мысль о пеньковом галстуке, дуги бровей, как бы застывшие в немом вопросе. Зато лихорадочный блеск его глаз не оставлял никаких надежд на полюбовное решение какого-либо вопроса.

Короче, это был явный психопат-фанатик с задатками юродивого и кликуши — тип на Руси весьма и весьма распространенный.

Не дожидаясь, как говорится, у моря погоды, Барков расторопно поклонился и молвил смиренным тоном:

— Уж простите меня, неотесанного, за неловкости. Не сведущ я в правилах этикета, принятых ныне в нашей славной столице.

— Пустое! — Радищев предупредительно подхватил его под локоть. — К чему сии раболепные телодвижения? Свободное общество свободных граждан не должно содержать в себе и малой толики унижения, пусть даже условного.

Речь его была ясной, убедительной и довольно витиеватой, но какой-то уж чересчур надрывной. Про таких людей в народе говорят: у него не душа, а кровоточащая рана. Другое дело, что некоторые эту рану умышленно бередят.

Между тем Радищев продолжал:

— Как мне стало известно от Николая Ивановича, — он указал обеими руками в сторону Новикова, державшегося мрачней мрачного, — вы прибыли сюда с неким поручением от лица, много сделавшего для пользы униженного и оскорбленного народа. Мы с пониманием и сочувствием относимся к той борьбе, которую он ведет с царскими сатрапами. Пребываю в полной уверенности, что нам давно пора объединить усилия, ведущие к благоденствию и процветанию народа.

— Мой покровитель склоняется к той же точке зрения. — Барков едва удержался от подобающего при таких словах поклона. — А сейчас я обязан предъявить грамоты, подтверждающие мои полномочия.

Он попытался всучить Радищеву фальшивки, на создание которых ушло столько трудов, но тот лишь замахал руками, словно балетный танцор, изображающий буйство каких-то стихий.

— Ах, полноте! Ваше честное лицо свидетельствует гораздо убедительней любых бумаг. Их легко подделать, как и всякое творение рук человеческих, а вот печать божия, наложенная на нас свыше, — он гордо вскинул подбородок, — неизменна… Вы верите в искусство физиогномистики?

— Как-то не задумывался о сем предмете. — Барков еле нашелся с ответом. — Мы все больше по псалтырю гадаем да по петушиному крику.

— А зря! У физиогномистики большое будущее. Я на нее во всем полагаюсь… Хотите узнать о себе правду? — Радищев отступил на пару шагов назад и прищурился так, словно собирался созерцать некое произведение искусства, а не заросшую щетиной и уже слегка захмелевшую рожу бывшего поповича.

— Сделайте одолжение… — вынужден был согласиться Барков.

— Вы родились в богатой и знатной семье. С детства познали тлетворное влияние роскоши и праздности, — говоря это. Радищев попеременно склонял голову то в одну, то в другую сторону, чем весьма напоминал змею, зачарованную дудочкой факира. — Однако сумели перебороть сословные предрассудки и целиком посвятили себя служению народу. Испытывая склонность к наукам, скорее прикладным, чем гуманитарным, вы, надо полагать, подвизались по горному ведомству. В привычках своих умеренны, в быту скромны, а плотским утехам предпочитаете духовное подвижничество. В последнее время частенько подумываете о том, чтобы уйти от мирских соблазнов в какой-либо уединенный скит.

По ходу этого монолога, в котором правды было не больше, чем жемчуга в придорожной канаве. Новиков несколько раз кашлял в кулак и делал Баркову большие глаза. Тот же принимал слова Радищева с видом благостным и просветленным, словно ниспосланное небом откровение.

— По форме скул и надбровных дуг я даже могу угадать ваше имя, — продолжал самозваный физиогномист. — Оно, несомненно, начинается на букву «и».

— Точно так, — подтвердил Барков.

— Вы Илларион! — Радищев на радостях даже в ладоши хлопнул. — Или Ипполит! Нет, все же Илларион.

— Илларион Ипполитович. — тая ухмылку, подтвердил Барков. — А позвольте и мне по вашей физиономии погадать?

— Ну это не всякому дано… — Похоже, ответное предложение не совсем устраивало Радищева.

— У меня получится, голову даю на отсечение! — заверил его Барков. — Сами вы из помещиков, по ушам заметно. Служили одно время пажом при дворе. По воле императрицы отправлены были на обучение в город Лейпциг, после чего служили в штабе финляндской дивизии. Собирались перейти на службу в таможенное ведомство, да помешали известные события. Супругу вашу зовут Анной Васильевной, что ясно видно по морщинкам на челе. А сынишку предположительно Юрием, о чем свидетельствует расположение бородавок на лице. Ну как?

— В общем-то, сии подробности моего бытия широко известны. — Радищев выглядел несколько смущенным. — Они вполне могли дойти до Москвы, и даже до низовых губерний.

— В словах ваших есть резон. Оспаривать их бессмысленно. Извольте тогда выслушать иные подробности — малоизвестные. По примеру британца Стерна задумали вы написать книжку, герой которой, путешествуя из одной столицы в другую, лицезрит страдания народные и горько сострадает оным. Каждая главка книги своим названием будет соответствовать почтовой станции, где путешественник соизволил останавливаться на отдых.

— Сие откровение превосходит все человеческие возможности… Да вы просто кудесник, Илларион Ипполитович! — Радищев порывисто шагнул вперед и пожал руку Баркова. — Признаюсь как на духу, подобный замысел я вынашиваю не первый год. Глава под названием «София» уже почти готова. Вот только подходящий эпиграф никак не подберу. А книга без эпиграфа, сами понимаете, что ружье без штыка.

— Вы из Тредиаковского попробуйте взять, — посоветовал Барков. — Помните то место в его «Телемахиде», где земные цари, употреблявшие власть во зло, мучаются в аду? «Чудище обло, озорно, огромно…» — ну и в том же духе далее…

— А ведь в самую точку! — Радищев почти ликовал. — Николай Иванович, ты слышал? Человек из народа угадал мои самые потаенные стремления, да еще и дельный совет дал. Вот вам еще один пример величия души простого россиянина!

— Он, может, и россиянин, да не из простых. — молвил Новиков скучным голосом. — Это же Барков, поповский сын, бывший служащий академической канцелярии, недоучившийся студент. Известен как певец пошлостей и фривольностей. Счастье свое до определенного времени полагал в винопитии, мордобое и распутстве… Я тебе про него как-то рассказывал. И вовсе он не Илларион Ипполитович, а Иван Семенович.

— Как же так… — Радищев вновь прищурился. — Высокие скулы… Надбровья недоразвиты… Глаза, кроме всего прочего, посажены несоразмерно… Илларион, подлинный Илларион! Да ведь он и сам признался.

— Он забавник известный. Вот и признался шутки ради. Таковым уж уродился. Собака лает, ворона каркает, а Барков забавляется. Его дерзкие выходки даже сиятельные персоны терпели.

Подобные выпады Барков стерпеть не мог и дал Новикову соответствующую отповедь:

— Тебя, Николай Иванович, недаром при дворе «всеобщим хулителем» нарекли. Теперь, вишь, и до меня добрался. Между прочим, в забавах моих и ты когда-то деятельное участие принимал. А потому взаимные претензии лучше оставим. Надо будет, я и сам кого хошь в дурном свете могу выставить… Вы же, Александр Николаевич, книжку свою пишите, пишите, — это относилось уже к Радищеву. — Она вас в веках прославит.

— Ах, давайте перейдем к делу! — спохватился Радищев, как и все политики, склонный быстро забывать собственные оплошности. — От нашей рассудительности и дальновидности нынче зависит многое… Как изволит поживать Емельян Иванович?

— Хорошо… — Барков не сразу сообразил, что речь идет о Пугачеве. — Что ему станется! В губернаторских палатах живет, на шелках спит, меды пьет, рябчиками закусывает.

С умыслом касаясь гастрономической темы, Барков надеялся, что это заставит хозяев вспомнить о выпивке и закуске, втуне пропадавших на столе. И он в своих чаяньях не ошибся.

— Емельян Иванович, несомненно, заслуживает воздаяния за свои героические труды. — Лицо Радищева обрело скорбное выражение. — Вот пусть и тешит себя простыми человеческими радостями… Мы, к сожалению, не можем себе позволить ничего подобного. Народ наш бедствует и голодает. Сострадая ему, мы также воздерживаемся от пиршеств. Стол сей сервирован исключительно ради того, чтобы через муки телесные пробуждать муки совести. Созерцание недоступных для вкушения яств есть способ подвижничества и покаяния.

Закончив этот бред, Радищев взял с блюда соленый огурец, понюхал его и со вздохом вернул на прежнее место. Барков и Новиков одновременно сглотнули слюну.

Теперь стало понятным отсутствие на столе чарок, вилок и тому подобных снастей. Славное состоялось угощение, жаль, что вприглядку.

Утерев руки, испачканные рассолом, Радищев взмахнул платком — дескать, убирайте, пора и честь знать.

Немедленно явились солдаты, все как на подбор чем-то неуловимо схожие между собой, словно уроженцы одного села, где право первой ночи до сих пор принадлежит какому-нибудь остзейскому барону, чудом уцелевшему со времен императрицы Анны Иоанновны, и принялись аккуратно, хотя и неторопливо убирать нетронутые кушанья и нераспечатанные сосуды. Реплики, которыми они изредка обменивались между собой, к русской лексике не принадлежали.

— Что-то не пойму я, в каком полку эти молодцы служат, — молвил Барков, снедаемый завистью к солдатам, занятым столь несвойственным для них делом. — Обшлаг и и лацканы, как у гельсингфорских гренадер, а выкладка на шароварах, как у выборгских саперов.

— Это новый полк. Названия и знамени пока не имеет, — пояснил Радищев. — Рекрутов набирали в Лифляндской и Курляндской губерниях. Идеалы свободного общества им пока ближе, чем коренным россиянам. Да и смутой не заражены. Незнание местного языка иногда имеет свои преимущества. Сейчас это наши наиболее надежные и боеспособные войска.

— Латышские стрелки завсегда надежностью отличались. — с одобрением молвил Барков. — Надежнее их могут быть только китайцы, да где их нынче взять?

— Мы в корне изменили пренебрежительное отношение к инородцам, бытовавшее при самодержавии, — сообщил Радищев. — Коли страна наша многонародная, так и управляться должна многонародной властью, не так ли? Тайную экспедицию вместо палача Шишковского нынче возглавляет славный малый Костюшко, польский шляхтич.

— Так ведь он вроде в Петропавловской крепости сидел? — удивился Барков. — За государственные преступления.

— Выпустили ради такого случая.

— Похвальный почин. Таким образом, железный Феликс… тьфу, железный Тадеуш у вас уже имеется. Про горячее сердце, холодную голову и чистые руки он еще ничего не говорил?

— Не слышно было.

— Значит, еще скажет. Как передавит своими чистыми руками всех недовольных в Петербурге, так и разговорится. А потом беспризорными тварями займется. Сначала кошек и собак с улиц приберет, впоследствии людишек. Мания у этой шляхты, видно, такая… Да что мы о вещах второстепенных рассуждаем! Пора бы уже и главными заняться.

— И в самом деле пора! — согласился Радищев. — Какие вести шлет нам разлюбезный Емельян Иванович?

— Разлюбезный Емельян Иванович перво-наперво шлет вам привет, — попав, так сказать, в официальную струю, Барков заговорил совсем другим тоном: — И попутно предъявляет свои кондиции .

— По какому праву? — насторожился Радищев.

— По праву самодержца единой и неделимой России. — Барков картинно перекрестился и отвесил земной поклон в ту сторону, где, по его представлению, должна была находиться Москва.

— Разве он короновался?

— Он короновался без малого полтора десятилетия назад под именем Петра Третьего Алексеевича. Все сомневающиеся в этом факте считаются врагами отечества. К прежним его титлам, званиям и величаниям следует теперь добавлять — «Царь мужицкий, хан башкирский, калмыцкий и татарский, атаман донской, яицкий, оренбургский, кубанский и прочая, и прочая, и прочая».

— Вот оно как… — На лице Радищева появилось выражение, свойственное человеку, который из сладострастных побуждений расчесывает язвы на своем теле. — Этого и следовало ожидать…

— Все учреждения и отдельные лица, незаконно присвоившие властные полномочия, упраздняются, а изданные ими законы, указы, декреты и манифесты отменяются. — Барков вещал без единой запинки, поскольку являлся истинным автором этого провокационного послания. — Все сословия, кроме дворянства, посмевшего поднять руку на своего законною императора, а посему объявленного вне закона, возвращаются в первобытное состояние. Имущество дворян, как движимое, так и недвижимое, обращается в пользу государства, которое в настоящее время представляет Войсковой казачий круг. Без проволочек, и не дожидаясь дополнительных распоряжений, учиняется суд над императрицей и ее прихвостнями. По причине отсутствия нового судебного уложения суд следует вершить по совести и понятиям. Приговоры приводить в исполнение незамедлительно, привлекая к сему всех желающих, пострадавших от прежней власти. Судьи, уличенные в излишней терпимости, переходят в разряд подсудимых. Всем войскам, не подчиненным Военной коллегии императора Петра Третьего, надлежит незамедлительно разоружиться и оставаться в своих казармах вплоть до особого распоряжения. Самозванцы, без всякого на то основания объявившие себя правительством новой России, преследуются наравне с дворянством, отлучаются от церкви и лишаются всех прав состояния. Жилища их обрекаются потоку и разграблению… Вот вкратце и все. Более пространное изложение кондиций императора всероссийского Петра Третьего, всяческие приложения к ним, а также поименные списки объявленных в розыск врагов государства, где вы, господа хорошие, числитесь в первом десятке, представлены в этом документе.

Видя, что никто из присутствующих не тянет к грамоте руки, Барков свернул ее в трубку и сунул в первую попавшуюся вазу.

— Это война, — внятно сказал Новиков.

— Это божья кара. — Радищев во. вел к потолку свои полубезумные глаза. — Мы ее заслужили и должны принять без малейшего ропота. Пришла пора расплаты за грабеж и унижения, которым наши деды и прадеды подвергали простой народ на протяжении стольких веков. Пиявка, ненасытно кровь сосавшая, когда-нибудь да лопнет! Каждый из нас есть преступник уже по рождению, поскольку вскормлен и выпестован за счет несчастных соотечественников, лишенных гражданского звания и для закона почти что равных тягловому скоту. Грехи наши не простит даже всемилостивейший господь!

— Опомнись. Александр Николаевич! — воскликнул Новиков. — Ты ведь, кроме всего прочего, еще и верховный главнокомандующий. Нужно готовиться к отпору. Нельзя отдавать Петербург на разграбление дикарям. Мало тебе бесчинств, учиненных казаками и башкирами в Москве? Не хочешь о себе беспокоиться, так побеспокойся о других. Подумай о женщинах и детях. Они требуют твоего заступничества!

— Заступничества? — Радищев повел на него стеклянным взором. — От кого? От праведного гнева братьев наших, ведомых ангелами возмездия? Не о сопротивлении должны мы думать, а, напротив, о смирении. Я первым лягу при дороге, поставив подле себя плаху с топором, и пусть любой прохожий лишит меня жизни! Пусть жилища наши подвергнутся разграблению! Пусть жены и дщери станут добычей насильников! Пусть на месте этого богом проклятого города останется пепелище! Пусть плуг победителя проведет борозду по Марсовому полю! Пусть вылетит в трубу весь присный мир, лишь бы сии бедствия оказались достойной платой за грядущее примирение всех граждан родного отечества!

Продолжая стенать подобным образом, Радищев повернулся и, не попрощавшись, покинул павильон.

— Юродивый! — бросил ему в спину Новиков. — Олух припадочный!

— Я бы сказал иначе, — мягко возразил Барков. — Несчастный человек. Тронулся умом по причине обостренного сердоболия.

— Помолчал бы лучше! — Новиков глянул на него зверем, правда, не львом, а скорее шавкой. — Не будь ты защищен статусом посла, так болтался бы сейчас на ближайшей осине, благо их тут предостаточно.

— Понимаю твои чувства, Николай Иванович. И в чем-то даже разделяю. Но и тебе придется понять меня, — произнес Барков с нажимом, а затем добавил фразу, для постороннего уха совершенно бессмысленную: — Труп истлел.

— Чей труп? — переспросил Новиков деревянным голосом.

— Сына вдовы.

— Тем не менее храм будет возведен, — молвил Новиков, а затем еле слышно прошептал: — Ни слова больше, нас могут подслушивать.

Барков в ответ понимающе кивнул и пальцем написал на запотевшем оконном стекле целый ряд значков — квадратов, углом, стрел, крестов.

Это была масонская тайнопись, известная лишь немногим избранным, а прозвучавшие чуть раньше загадочные слова об истлевшем трупе, сыне вдовы и каком-то храме являлись древним паролем, которым разрешалось пользоваться только членам ложи, имевшим степень посвящения от Магистра и выше.

Новиков вошел в комнату, отведенную для Баркова, ровно в полночь, как того и требовало оставленное на стекле послание.

Таиться друг от друга теперь не имело никакого смысла — опытные масоны распознавали своих братьев столь же безошибочно, как урка урку или рыбак рыбака, — но ради порядка полагалось обменяться соответствующими приветствиями.

— Иахин, — сказал Барков (так назывался правый столб в притворе Иерусалимского храма).

— Воаз, — ответил Новиков (так ясное дело, назывался левый столб).

— Слава Великому архитектору! — это уже было произнесено хором.

Затем речь пошла по существу. Первым делом Барков представился:

— В иерархии Великой Шотландской ложи я имею универсальную степень Рыцаря Кадоша, которому дозволено созерцать Гностического Змея и попирать колонны храма, ибо я несу храм в самом себе. Ты должен понимать, что столь высокое положение в братстве заставляет меня жить и действовать под покровом глубокой тайны. Я вынужден был открыться тебе только в силу чрезвычайных обстоятельств. Несколько лет назад я вошел в доверие к самозванцу, присвоившему себе имя нашего покойного брата Петра Третьего. Все последующее время я только наблюдал и делал выводы, как того требует устав Шотландской ложи. Скажу прямо, действия пугачевцев произвели на меня удручающее впечатление. Исходя из принципов нашего братства, я признаю равенство всех сословий, но не могу потворствовать демону насилия и разрушения, по трагическому стечению обстоятельств вырвавшемуся на волю. Я согласился стать посланником самозванца с единственной целью — побудить петербургское правительство к сопротивлению. Не стану скрывать, я подменил грамоту, составленную Пугачевым. Там был мед лжи, а я дал вам отведать горечь правды. Самозванец только заигрывает с вами. Власть, давшуюся ему столь дорогой ценой, он никому не уступит. Дикого зверя не остановить увещеваниями, а тем более смирением. Его нужно встречать в штыки… Отправляясь сюда, я надеялся, что человек, принявший на себя ответственность за судьбу России, обладает качествами, достойными этой роли. Увы, меня ждало разочарование. Вместо политика, способного и на твердость, и на изворотливость, я встретил законченного неврастеника, поверившего в лукавую сказочку о справедливой народной войне… Место Радищева не у руля государства, а на паперти, среди блаженных. Теперь вся надежда на тебя, брат Магистр. Ты должен организовать отпор разбойникам, которые не сегодня-завтра объявятся на подступах к Петербургу. Какими средствами ты это достигнешь — уже не мое дело. Но некоторые советы я тебе все же обязан дать. Пугачев уверен в легкой победе, и это должно сыграть вам на руку. Сделайте вид, что готовы к капитуляции, а потом нанесите внезапный удар. У мятежников почти нет пехоты и мало артиллерии, а казачья и башкирская кавалерия не имеет понятия о тактике современного боя. Встречайте их полевыми укреплениями, рвами, рогатками, волчьими ямами, картечью. Верните в строй опытных офицеров старой армии. Заставьте обывателей копать окопы. Спустите по Волхову плашкоуты с пушками. Призовите, в конце концов, на помощь шведов. Посулите им за это какой-нибудь кусок территории, хотя бы ту же самую Эстляндию. Впоследствии заберете обратно… Впрочем, не мне тебя учить, старого вояку. Где пришлось служить?

— В Семеновском полку. — доложил Новиков.

— Это хорошо. Старые связи пригодятся… Ну, благословляю тебя! Помни, что в твоих руках находится спасение отчизны. Действуй решительно, а если надо, то и жестоко. Потом тебя оправдают — если не история, так историки.

— Брат Рыцарь, оставаясь верховным главнокомандующим, Радищев не позволит выполнить даже малую часть твоих указаний.

— Тогда Радищева придется убрать. Ничего не поделаешь — таковы суровые законы большой политики. У него много сторонников?

— Достаточно.

— Все они должны разделить участь вождя. Если дело организовать толково, одной ночи хватит с лихвой.

— Но это будет поистине Варфоломеевская ночь. — Новиков передернул плечами, словно у него вдруг зачесалось между лопатками.

— Не надо пошлых аналогий. Лучше придумать что-то свое, свеженькое… например, Ночь Длинных Ножей. И поторопись, железный Тадеуш не дремлет. Знаю я таких, как он…

— Тадеушем займемся в первую очередь. Слава богу, он успел нажить себе немало врагов… — похоже было, что голова Новикова уже работает в нужном направлении.

— У меня к тебе будет одна небольшая просьба, брат Магистр.

— Я ни в чем не могу отказать тебе, брат Рыцарь.

— Устрой мне свидание с императрицей.

— Это невозможно… — начал было Новиков, но тут же спохватился. — Когда?

— Да хоть сейчас. Зачем терять драгоценное время? Надеюсь, она не в Соловках?

— Нет, но добраться туда все равно будет нелегко.

— Никакие трудности не страшны мне, брат Магистр.

— Тогда через час спускайся в парк. Там тебя будет ожидать преданный мне человек. Можешь во всем полагаться на него, брат Рыцарь.

— С этой минуты я для тебя вновь Иван Барков, срамослов и выпивоха, по недомыслию связавшийся с бунтовщиками. Договорились?

— Да, — не очень уверенно кивнул Новиков, до этого взиравший на Баркова с собачьей преданностью.

— Не знаю, как ты обойдешься с Радищевым, но при случае передай ему пару куплетов моего сочинения:

Когда злосчастная судьба Тебя оставит с носом, Не надо слезы проливать. Не стоит срать поносом. Забудь про слабости свои, Сдержи стенания в груди. Беду встречай лицом к лицу И взгляд не отводи.

— Узнаю Ивана Баркова! — с облегчением вздохнул Новиков. — Жив курилка…

За последние годы Баркову случалось бывать в разных передрягах, но все как-то больше на суше, а тут вот сподобилось на пару с флегматичным чухонцем плыть по морю на углом ялике — да еще глухой ночью, в зазимке, при изрядном волнении.

— А как быть, если вдруг перевернемся? — поинтересовался Барков, уже насквозь промокший от брызг, буквально захлестывавших ялик. — Нигде ни огонька. Даже неизвестно, в какую сторону плыть.

— Плыть никуда не надо, — спокойно ответил гребец. — Надо скорей идти на дно. Зачем зря мучиться?

— Спасибо за совет… Скажи, а как ты сам дорогу в море находишь? Без звезд, без компаса, без маяков…

— А как кошка находит дорогу домой?

— То кошка…

— Я рыбак в десятом поколении. Надо будет, в Швецию тебя доставлю.

— На веслах?

— Зачем на веслах… Минуем Котлин, я парус поставлю. Ветер ловить будем.

— Нет, в Швецию мне пока не надо.

Очередная волна перекатилась через ялик, и гребец, фыркнув, как морж, попросил:

— Бери ковш, вычерпывай воду. Если, конечно, жить хочешь.

— Не сказать, что очень сильно хочу. Да дела неотложные подоспели. Надо как-то с ними расплеваться… — Барков пошарил по днищу ялика, где все, что попадалось под руку, было холодное, осклизлое, рождавшее неприятные ассоциации с подводным царством, русалками, водяными и утопленниками.

Ковш в конце концов нашелся, но такой мелкий, что собаку не напоишь.

— Ты часом петь не умеешь? — спросил Барков, вспомнив почему-то былину о первом русском мореходе, безо всякого ущерба для себя частенько посещавшем дно морское.

— Петь в море — плохая привычка. Горло можно простудить.

— Жалко… А вот когда Садко по морю-окияну плавал, так завсегда пел и на гуслях себе подыгрывал. Чем нередко и спасался от всякой нечисти.

— Про Садко я слышал. Давным-давно он сюда из Новгорода наведывался. Обирал всех подряд. Совести не имел. Зато рассказывать небылицы был горазд. Старики наши до сих пор говорят: «Врет, как Садко».

— Интересно… А про Добрыню ваши старики ничего не говорят? Он ведь тоже из Новгорода. Рядышком с вами жил.

— Хорошего не говорят. А брань зачем слушать… Когда назад вернешься, попроси старух спеть тебе про злодея Едрыню Никахайнена, всячески мешавшего богам поддерживать в мире порядок и равновесие. Это и есть ваш Добрыня.

— Не ожидал даже, — огорчился Барков. — Впрочем, вы, чухонцы, все извращаете. Зачем нашу речку Обжору переименовали в Ижору? А Невагу в Неву? Вот подожди, скоро отобьем у шведов всю Финляндию, так и с географией разберемся.

— Зря. — возразил гребец. — Пусть хоть какая-то память о пропавших народах останется. Где она, чудь? Нету. А Чудское озеро есть.

Ялик взлетел на гребень особо крутой полны, наверное, дошедшей сюда аж от берегов Готланда, и где-то далеко впереди мелькнула тусклая искорка — клотиковый фонарь военного бота «Дедал», на котором содержалась под стражей свергнутая императрица.

— А ведь матушка Екатерина малейшей качки терпеть не могла. — посочувствовал Барков. — Ее даже в тарантасе на английских рессорах тошнило.

— Кушала много, потому и тошнило, — буркнул гребец. — Теперь кушает мало, и тошнить ее перестало…

Когда до бота осталось всего ничего, от силы пара кабельтовых, гребец передал весла Баркову, а сам взялся за сигнальный фонарь. Чужаков к плавучей тюрьме если и подпускали, то лишь для того, чтобы в упор расстрелять из пушки.

Вскоре ялик благополучно пришвартовался к борту бота, который то возносился вверх, то проваливался почти до одного уровня с яликом. С палубы бросили веревочный трап и несколько соленых словечек.

Когда проверка полномочий гостя завершилась, на что хватило простого обмена паролями, Барков спросил у вахтенного помощника:

— Небось почивает ваша узница'

— Никак нет. — ответил мичман закутанный в непромокаемый плащ. — Недавно наши матросы для нее плясали и на ложках били. А сейчас она пунша себе потребовала.

— Не обижаете, значит…

— Не смеем. Какая ни есть, а помазанница божья.

С мостка зло молвил рулевой:

— Хоть и помазанница, а все одно баба. Не видать нам через нее ни удачи, ни родного берега, ни малых детушек.

Как отметил про себя Барков, старательно высматривающий в темноте наиболее удобные пути для абордажной атаки, в его словах был несомненный резон.

— Спускайтесь к ней сами, — сказал мичман. — Только сначала постучитесь. А то матушка сильно швыряется, если не в духе.

— Чем швыряется?

— Да чем ни попади! Кружками, подсвечниками, туфлями, чернильницей. Вчерась в меня своей собачонкой запустила. Характер тот еще. Не венценосная особа, а прямо чумичка какая-то.

В каюту вел крутой трап, на восьми ступеньках которого Барков споткнулся раз десять — очень уж качало бот, причем не только с носа на корму, но и с борта на борт. Можно было представить себе, каких моральных и физических сил стоит матушке-императрице каждый поход в гальюн, по морской традиции расположенный чуть ли не над самым форштевнем корабля.

Потирая свеженабитые шишки, Барков деликатно постучался в узкую палисандровую дверь, из-под которой пробивалась узкая полоска света.

— Кто там опять? — весьма недружелюбно осведомилась узница, немецкий акцент которой с годами не пропал, а, наоборот, даже усилился, став каким-то утрированным, почти нарочитым.

— Гости к вам, Екатерина Алексеевна. Из Санкт-Петербурга по срочному делу, — вежливо доложил Барков.

— С петлей или с кинжалом? — похоже, что присутствия духа императрица отнюдь не утратила.

— С добрыми вестями.

— Мор на моих супостатов напал? Али они друг дружке глотки перегрызли?

— Не совсем так. Но вы, смею надеяться, разочарованы не будете.

— Входи, ежели не врешь. Я нынче не запираюсь. Меня не то что короны, а даже крючка дверного лишили.

В каюте, имевшей одно крохотное оконце, горел масляный фонарь, забранный в решетку. Екатерина, укрывшись шалью, полулежала на диванчике, коротком и узком, как и все здесь.

А ведь прежде она на этот кургузый диванчик и присесть не смогла бы. Бывали случаи, когда при посещении древних монастырей для императрицы проламывали в стене особый вход. Знать, заключение хоть в чем-то пошло ей на пользу — пуда полтора из привычных восьми пропало.

На полу лежала внушительная груда книг, переплетенных в красный сафьян — энциклопедия Дени Дидро, преподнесенная императрице самим автором. У изголовья стояла трость, размерами весьма напоминавшая петровскую — ту самую, которой великий реформатор лечил своих нерадивых питомцев от корыстолюбия, самодурства, пьянства и прочих хворей, так свойственных российской администрации.

— Кто же ты такой, сударь, будешь? — Екатерина приставила к глазам лорнетку. — Вроде бы мне твоя особа не знакома.

— Не имел чести быть представлен вам прежде, — как всякому воспитанному кавалеру, Баркову полагалось стоять перед венценосной особой навытяжку, но, пытаясь сохранить равновесие, он все время выделывал ногами какие-то замысловатые коленца, отдаленно напоминавшие гопак. — Зовут меня Иван Семенович Барков. Происхожу из духовного звания. Некоторое время подвизался в академической канцелярии.

— Ладно уж, присядь, — сжалилась Екатерина. — Не тот ли ты Барков, который срамные вирши сочинял? Они еще потом по рукам среди праздной публики ходили и даже в девичьи спаленки попадали.

— Отрекаться не смею. Хотя не все, что приписывается мне молвой, является таковым на самом деле.

— Хотела я тебя за покушение на общественную нравственность в крепость заточить, да ты куда-то пропал. Сказывали, что помер от водки.

— Я, матушка, по свету странствовал.

— На чей счет?

— Пииту в просвещенных государствах все двери открыты. А мне ведь много не надо. Кусок калача да стакан винца.

— Кому теперь служишь?

— Высшей справедливости.

— И как же ты сию высшую справедливость изволишь понимать?

— Про то вам месье Дидро куда более доходчиво поведает. — Барков кивнул на сафьяновые тома.

— Ко мне зачем пожаловал? — Екатерина вновь прибегла к услугам лорнетки. — Добрых людей сюда не принято допускать.

— Скажу прямо, что свидания с вами я добился обманным путем, выдав себя за другую персону. Опять же, придерживаясь сугубой откровенности, сообщаю, что ни в коем разе не являюсь сторонником форм правления, употреблявшихся вами, а тем паче не отношусь к вашим приверженцам. Однако уже упоминавшаяся здесь высшая справедливость требует восстановления прежнего порядка вещей, сиречь самодержавия, достойной представительницей которого вы успели зарекомендовать себя.

— Хитро говоришь, Иван Семенович. Не иначе как академическая муштра сказывается. Затемнить суть вещей — любимое тамошнее занятие. Посему говори без околичностей — чего от меня хочешь?

— Хочу вернуть вас, матушка, на трон. Короче не скажешь.

— Благодарить наперед не буду. Я не статс-дама, к реверансам не приучена… А не есть ли это очередная уловка недоброжелателей моих? Открыто казнить меня не решаются, а тут вдруг такая оказия подвернулась. Сбежала императрица из-под стражи, да и сгинула неведомо где. Сама, значит, виновата. Бог наказал. И на узурпаторах нынешних царской крови нетути. Складно получается?

Ощущалось, что русскому языку Екатерина обучалась не столько у профессоров изящной словесности Штелина и Бецкого, сколько у простого, как медный пятак, Гришки Орлова, да у любимой своей приживалки Марии Саввишны Перекусихиной.

— Вам не откажешь в прозорливости, матушка, — ответил Барков. — Такое развитие событий вовсе не исключено. Ну, а с другой стороны — на что вам остается надеяться? Кто бы в конечном итоге ни пришел к власти — бунтовщик Пугачев или республиканец Радищев, — ваша участь предрешена. Так уж повелось у нас на Руси, что храм новой власти строится на костях и крови старой. Сами-то вы тоже не мошкой безвинной на трон вспорхнули.

— Стоит ли об этом вспоминать нынче? — Екатерина ожесточила голос. — Хватит и того, что тень моего убиенного супруга реет над Кремлем.

Облаченная в пышный батистовый чепец и ночной капот, Екатерина весьма напоминала иллюстрацию к сказке о Красной Шапочке. Только не ту, где прихворнувшая бабушка дожидается в кроватке внучку, а другую, где коварный волк-людоед уже напялил на себя наряд съеденной старушки.

— Простите великодушно. — Барков приложил руку к груди. — К слову пришлось… Но однажды вы уже рискнули, поставив свою судьбу на весьма сомнительную карту. И выиграли. Рискните еще разок.

— Ты сам-то в картишки балуешься? — поинтересовалась Екатерина, исподлобья глядя на Баркова.

— А чем же еще заниматься в академической канцелярии? Почитай, полдня за вистом проводили. Руку набил.

— Тогда ответь мне как бывалый игрок. Риск два раза подряд удается? Я не про копеечный риск говорю, а когда на банк все твое состояние поставлено.

— Кому как. Есть счастливчики, особо отмеченные фортуной. Они и по пять раз подряд банк срывают… Но сейчас, прошу заметить, ход будут делать совсем другие люди. Вы в этой игре всего лишь козырная карта. Так что подножек судьбы можете не опасаться.

— Вот уж ты меня обрадовал, Иван Семенович! Была я самодержицей всероссийской, а стала игральной картой. Хорошо хоть, что не разменной монетой… А кто главный игрок? Не ты ли сам?

— Да пусть хоть и я. Напоминаю, что партия эта будет разыгрываться во имя торжества высшей справедливости. Частные интересы здесь никакого значения не имеют. Когда вы, матушка, вернетесь на трон, меня и в помине не будет.

— И куда же ты денешься?

— Туда, куда позовет меня высшая справедливость.

— Не много ли мнишь о себе, канцелярист академический? — Екатерина презрительно поджала губы.

— Матушка, если нам с вами и не следует чего-то делать, так это пикироваться. Ни ко времени сиe, да и ни к месту. Высшей справедливости многое позволено. Но известно ей еще больше. — вспомнив о склонности Екатерины к мистике, Барков решил слегка припугнуть ее. — Я, например, могу легко назвать всех ваших побочных детей, заодно увязав их с отцами. Могу напомнить текст записки, хранящейся в вашей сокровенной шкатулке, где один из главных заговорщиков кается в смерти «проклятого урода» Петра Третьего. Или следует назвать дату вашего тайного венчания с Потемкиным?

— Небось мой камердинер Никита Зотов на дыбе разоткровенничался?

— Зотова и словом никто не обидел. Тем более что вашей шкатулки он не касался… Ладно, оставим прошлое. Давайте немного поговорим о будущем. Вам, несомненно, известно пророчество о скорой гибели династии Бурбонов. Оно ходило по рукам при дворе. Так вот, могу подтвердить, что в самом скором времени ваш венценосный брат Людовик и его супруга будут казнены восставшей чернью. И уже через двадцать лет после этого трагического события, в царствование вашего внука Александра, другой французский император, выходец из самого низшего сословия, приведет на нашу землю невиданную рать и даже спалит первопрестольную столицу.

— Стало быть, после меня будет править Александр? — Похоже, что семейные проблемы волновали Екатерину куда больше, чем судьбы державы.

— Не сразу. Вам наследует Павел Петрович.

— А как же… — дабы не проговориться, Екатерина прикрыла ладонью рот.

— Вы хотели сказать: а как же завещание? Его выкрадут ваши приближенные. Но правление Павла Петровича будет недолгим. Он тоже станет жертвой заговорщиков. С молчаливого согласия императорской семьи, кстати сказать.

— Про меня… ты ничего не скажешь?

— Мог бы. Только зачем? Все люди смертны, матушка. Придет и ваш черед. Но случится сия беда еще не скоро.

— А дальше… после Александра? Каково будет его детям и внукам?

— Ну, во-первых, Александру наследует не его сын, а брат. И случится это в момент великой смуты. Дальше больше… Не хочу кривить душой, но судьба почти всех ваших потомков будет трагична. Прервется династия Романовых в пятом колене после вас.

Эти мрачные, но весьма правдоподобные пророчества отбили у Екатерины всякое желание пререкаться. Баба, она и есть баба, даже венчанная на царствование, даже наевшая восемь пудов тугих телес.

Перекрестившись и наскоро прошептав молитву, она спросила:

— Как мне располагать собой дальше?

— В самое ближайшее время вас освободят и доставят в Санкт-Петербург. Там уже все будет готово к перевороту. Используйте свое былое влияние, дабы вдохновить сторонников. В дворянстве я не сомневаюсь, но надо привлечь на свою сторону и простолюдинов, изрядно наголодавшихся при республиканцах. Все правительственные войска будут заняты борьбой с Пугачевым. Об этом я сам позабочусь. Вмешиваться в их конфликт вам не следует. Пусть уничтожают друг друга. Одержав верх в столице, вы потом легко приберете к рукам и все остальные губернии. Только не будьте впоследствии излишне жестоки.

— К заблудшим я проявлю снисходительность, а зачинщиков накажу примерно. Да и как иначе? Помню, Колька Новиков на посту стоял, когда я в Семеновский полк прибыла, дабы на Гатчину его вести. Какими глазами он на меня тогда смотрел! Будто бы ангела небесного узрел! А нынче под арест меня, гаденыш, посадил. Разве такое прощается? Сашка Радищев в пажеском мундирчике по дворцу бегал. Стишки свои мне читал. Надежды на него большие возлагались, поелику был в заграничное обучение отправлен. Вот и отплатил злом на добро, иуда!

— Вина Радищева только в том состоит, что сердце его чрезмерно ранимо, — возразил Барков. — Не мог он взирать без слез на несправедливость, повсеместно творившуюся. Даже умом от чужого горя повредился.

— Про какую несправедливость ты здесь, Иван Семенович, упоминаешь? — возмутилась Екатерина. — Я ли о моих подданных не радела, я ли о них денно и нощно не хлопотала, я ли их заботами не жила?

— Матушка, полноте, — поморщился Барков. — Мне пули лить не надо. Я не Дени Дидро. Он хоть и философ-энциклопедист, да подлинной жизни не нюхал. В Европе, возможно, и поверят, что русские крестьяне курятиной объедаются, как вы изволили сообщать. Только я другое видел. Уезды, от голода опустевшие. Детей, солому и кору жующиx. Людоедство. Знали бы вы, как башкирцы и калмыки под вашим милосердным правлением стонут. Как людям на каторге носы клешами вырывают. Как чиновники у сирот последнюю скотину в счет подати отбирают. Как за пять лет шестой рекрутский набор проводят. Как ваши верные дворяне крестьянами торгуют, будто бы бессловесной скотиной. Не благами вы одарили подданных, а нищетой и бесправием… Только не подумайте, что я к реформам призываю. Хотя бы малое послабление народу дайте. А бунт пугачевский вы вместе с Сенатом и Военной коллегией и просто проспали. Чирей следует лечить своевременно, когда он величиной с просяное зерно. А уж если с кулак вырос, остается у бога спасения просить.

— Не заслужила я на старости лет подобных упреков! Впрочем, а что иное от русского человека ожидать можно? Неблагодарные! Ошиблась я в вас. Даже Григорий Александрович от меня отвернулся.

— Потемкин вам ничем помочь не может. Его по Малороссии казаки гоняют, как волка. Вам совсем на другую персону надобно надеяться.

— На кою же это, позвольте узнать?

— На генерал-поручика Александра Суворова.

— Знаю такою. Да ведь он пока, кроме сумасбродных выходок, ничем не прославился. Польских инсургентов потрепал, да у турок несколько баталий выиграл, Григорий Александрович о нем с сомнением отзывался.

— Потемкин его славе завидует. Непрост, конечно генерал-поручик. Весьма непрост. С изрядной придурью. Да и какой истино русский человек покуражиться не любит? Иноземцу нашей души не понять. Зато по части стратегии он прямо Ганнибал. Да и в армии его боготворят. Далеко пойдет, аж за самые Альпы.

— Сначала пущай бунтовщиков приструнит, — буркнула Екатерина, чью женскую душу разбередили воспоминания о Потемкине.

— На это ему одной стычки будет предостаточно, можете не сомневаться.

— От твоих посулов у меня просто голова кругом идет. Нынче до утра не усну, словно юница восторженная.

— Нет уж, матушка, отсыпайтесь, пока такая возможность имеется. А то потом даже перекреститься времени не будет. Я же, с вашего позволения, откланяюсь… Эх, как подумаю, что опять по морю предстоит плыть, душа в пятки уходит. — Барков встал, цепляясь за все, что было намертво привинчено к стенам.

— Боишься… — усмехнулась Екатерина. — А ведь говорил, что тебя высшая справедливость хранит.

— Не говорил я, матушка, ничего подобного. Высшая справедливость — она вроде волшебного цветка. Существует сама по себе, избранников на подвиг вдохновляет, но в такие мелочи, как человеческая жизнь, не вникает. Богиня, одним словом. Какие у меня, смертной твари, могут быть с ней отношения. Поскользнусь на мокрой палубе — и поминай как звали! Другое дело, что вместо меня сюда явится совсем другой человек и все начинания доведет до конца. Но что это будет за морока…

— Наговорил ты мне. Иван Семенович, всякой чепухи с три короба! — Екатерина замахала на него руками. — К мартенизму вашему и прочим ересям я дурно отношусь. Ступай себе, не смущай душу…

— А ведь и в самом деле пора… Увидеться, матушка, нам больше не суждено. Стало быть, каждый останется при своем интересе. И все же слова мои на досуге вспоминайте. На память вам я свой стишок презентую.

— Не смей! — Императрица снова пришла в беспокойство. — И слушать не хочу твою похабщину.

— Побойтесь бога, матушка! Стишок самый невинный. А главное, верноподданнический. Разъясняет взаимоотношения державы нашей и ее славной правительницы Екатерины Алексеевны, то бишь Софьи Фредерики Августы Ангальт-Цербстской.

— Эва, вспомнил… Ладно, читай, — смилостивилась Екатерина. — Только учти, хоть одно неприличное слово ввернешь — я уши заткну.

Тяжко вздыхало холодное море, поскрипывал бот, шумел ветер, хлопали паруса, и на фоне этой унылой какофонии голос Баркова звучал едва ли не соловьиной трелью:

Вопрос лелею я в душе Не на забаву: К какому полу отнести Сию державу? Что там имеется у ней В причинном месте - Дыра бездонная? Сучок? Иль оба вместе? Открыться истине дано, Увы, не сразу. То, что под носом у тебя, Не видно глазу. Страна моя есть кавалер, А не паненка. Иначе как святую Русь Сношала б немка?

На следующий день Барков опять был в Петербурге, наспех подкрепился жидкими щами и отправился на лихаче по тайным квартирам, где проживали его наемные агенты. За последнее время число их заметно поубавилось, и пришлось срочно вербовать новых, благо что при общем росте цен стоимость человеческой жизни заметно упала.

Все агенты, как ветераны, так и неофиты, получили предельно точные инструкции и средства для их исполнения.

По пути Барков заглянул и на Миллионную, но в бывшей греческой кофейне как на грех располагались теперь прислужники железного Тадеуша, пока еще вовсю упивавшегося своею недолгой властью. Хозяина кофейни, по слухам, уличили в связях с балканскими монархистами, призывавшими на престол Потемкина, а все буфетчики состояли в Первом народном полку имени тираноборца Брута. Можно было о легко представить себе боеспособность этой воинской части, где капитанами служили трактирщики, а капралами — кухмейстеры.

В гостиницу Барков явился довольно поздно, но его там, оказывается, ждали, что стало ясно из многозначительного покашливания швейцара.

Правительственных ярыжек он не опасался — все бумаги были в порядке, и не только фальшивые, но и подлинные, выправленные в канцелярии Новикова, — однако на всякий случай взвел курок пистолета, гревшегося за пазухой.

Мельком подметив, что гость выбрал для ожидания весьма удачную позицию — в дальнем углу, под фикусом, рядом с черным ходом, — Барков громко осведомился:

— Кто здесь спрашивал Ивана Семеновича Баркова?

В ответ из-под фикуса раздался знакомый невозмутимый голос:

— Прости, что беспокою тебя. Имеешь для меня пару свободных минуток?

— Легок на помине, брат Михайло, — обрадовался Барков. — Прошу ко мне в номер.

Единственный стул, полагавшийся гостиничному жильцу. Барков уступил Крюкову, а сам поместился на койке, под которой хранилась не только вся его касса, но и смертоубийственное создание лейб-механика Кулибина, по вине которого (создания, а не Кулибина) в комнатке пахло оружейной смазкой и пороховой гарью.

— Позволь изложить суть дела, которое привело меня сюда, — сказал Крюков.

— Излагай.

— Так случилось, что родной город встретил меня ничуть не лучше, чем Москва. Посему нуждаюсь в средствах.

— Я тебе их прежде чистосердечно предлагал и нынче не откажу.

— Беда в том, что я поклялся покойной матушке не брать у посторонних людей в долг, а тем паче безвозмездно. Это одно из немногих жизненных правил, пренебречь которыми для меня невозможно.

— Тогда заработай эти деньги. Что тут зря голову ломать!

— Именно такое предложение я и хотел тебе сделать. Да только в камердинеры не гожусь, а кучер из меня, сам знаешь, неважный. Давай лучше в картишки перебросимся.

— Почему бы и нет? — Ситуация уже начала забавлять Баркова. — Только как ты собираешься играть без денег?

— Залог поставлю.

— Дядюшкино поместье в Тамбовской губернии? Али собственную душу?

— А ты душу в залог примешь? — сразу оживился Крюков.

— Принял бы по старой дружбе, да не берусь с лукавым соперничать. Души мы касаться не станем.

— Тогда на мое тело сыграем, — предложил Крюков и, видя недоумение Баркова, пояснил: — Не на все сразу, конечно, а на отдельные члены.

— И как ты прикажешь, к примеру, с твоей рукой поступить, ежели я ее выиграю? Отрубить?

— Распоряжаться ею будешь, как собственной, — ответил Крюков.

— Собственной я в носу ковыряю.

— И моей сможешь ковырять, — молвил Крюков на полном серьезе. — Но лучше ее как-то иначе использовать. Застрелить кого следует. Зарезать. Отколотить, на худой конец.

— С руками понятно. А ноги на что могут сгодиться?

— Ноги для посылок.

— Не лучше ли тогда сразу голову выиграть? — поинтересовался Барков. — Она ведь всем заправляет.

— Увы, но основные части моего тела голове подчиняются далеко не всегда, — честно признался Крюков. — Отсюда и все мои несчастья… А голова сама по сeбе умеет браниться, давать советы, петь песни. Бритву на ней можно испытывать. Согласись, это немало.

— Соглашаюсь. Руки, ногу и голову мы уже обсудили. Тему детородного органа пока опустим, хотя он ничуть не дешевле головы. Какие еще части тела предлагаешь поставить на кон?

— Да что угодно, кроме сердца. — Крюков строго глянул на Баркова. — Сердце мое навечно отдано одной прелестной особе.

— Что же, я согласен. Залог приму. Со своей стороны выставлю… э-э-э… скажем, пять тысяч ассигнациями.

— Лучше сто рублей звонкой монетой, — решительно возразил Крюков.

— Как пожелаешь… Судя по всему, в исходе игры ты не сомневаешься?

— Иначе я не пришел бы сюда. Кому охота зря терять ногу, а тем более голову.

— Игра предполагается честная?

— Окстись, Иван Семенович, — искренне возмутится Крюков. — Это ведь карты, а не бильярд. В них без некоторых ухищрений не обойтись.

— Тогда хотелось бы заранее взглянуть на твою колоду.

— Ты меня, похоже, за шулера принимаешь, — нахмурился Крюков. — Носить карты при себе свойственно только людям этой породы.

— Как же нам тогда быть? Не от скуки же карты рисовать.

— Вели коридорному, тот мигом расстарается. — Крюков сам подергал витой шнур звонка.

Мигом явился ловкий малый в ситцевой косоворотке до колен и смазных сапогах. По тому, с каким душевным участием было произнесено сакраментальное: «Чего господа желать изволят?» — сразу сделалось ясно, что он готов исполнить любую просьбу постояльцев, тем более что среди ночи все эти просьбы были на диво незамысловаты и однообразны.

— Подай дюжину карточных колод и шампанского, — велел Барков.

— Будет сделано. Только шампанское нынче по четвертному за бутылочку идет, — предупредил коридорный.

— Неси, — небрежно махнул рукой Барков. — Да прихвати еще молоток и горсть гвоздей.

— Гвозди какие требуются — кузнечные или фабричные? — уточнил коридорный. — Я это потому спрашиваю, что фабричные красивше, а кузнечные прочнее.

— Без разницы. Но чтобы не меньше трех дюймов длины.

Дожидаясь заказа, Барков и Крюков развлекались анекдотами, которые в восемнадцатом веке выглядели скорее как краткие поучительные истории, взятые из жизни известных людей.

Рассчитавшись с оборотистым коридорным (молоток обошелся в гривенник, а каждый гвоздь — в грош), Барков распечатал первую попавшуюся колоду и тщательно осмотрел несколько карт, взятых наугад.

— Какою рожна, сударь, ты их так рассматриваешь? — не без ехидства поинтересовался Крюков. — Лучшего товара на этой улице все равно не сыскать. Да и ассигнации твои, надо полагать, сходного происхождения.

— Карты, ясное дело, крапленые, — констатировал Барков. — За дурачка меня держать не надо. Но уж если я заранее согласился играть, то слово свое исполню.

Банк выпало держать Крюкову, к чему, похоже, он был готов.

Перетасовав карты и позволив партнеру снять, Крюков уже приготовился было метать, но тут Барков схватил молоток и несколькими лихими ударами пригвоздил колоду к столешнице.

— Теперь сдавай. — молвил он как ни в чем не бывало.

— Признаться, я с таким способом игры дела прежде не имел, — произнес Крюков с сомнением.

— Правилам это не противоречит, — заверил его Барков. — А в портовых кабаках Лондона только так и играют. Карты в негодность приходят, зато всякие шулерские штучки исключаются.

— Умственные люди англичане, ничего не скажешь, — усмехнулся Крюков и принялся метать карты, одну за другой срывая их с гвоздя.

Этот проклятый гвоздь (не круглый, фабричный, а квадратный — кузнечный, весьма грубый на вид) разом лишил его всех ожидаемых преимуществ. Мало того что пропала возможность манипулировать картами, ловко срезая или передергивая любую из них, так еще нельзя было прощупать условные знаки, выдавленные на рубашке. Все теперь зависело от воли случая, который хоть и зовется слепым, но в любимчики себе почему-то выбирает людей, меньше всего этого желающиx (а таковым был как раз Барков, ничего не терявший при любом исходе игры).

Спустя час, когда шампанское кончилось, пол в номере устилали зверски изорванные карты, а в собственности Крюкова, кроме неотчуждаемого сердца, остались только такие малозначительные органы, как желудок, кишки и мочевой пузырь.

Играть на них Барков категорически отказывался.

— Сам посуди, — убеждал он Крюкова. — Зачем мне твой мочевой пузырь, если я головой владею. Не позволю ей употреблять жидкость, и мочевой пузырь остается не у дел.

Поскольку Крюков, разгоряченный шампанским, продолжал отстаивать свою точку зрения (игра до последнего, то есть вплоть до шкуры и ногтей), Барков шутки ради приказал:

— Велю, чтобы твои легкие, ныне мне принадлежащие, перестали сотрясать воздух!

— Насовсем? — уточнил Крюков. — Или временно?

— Лучше насовсем, — не подумав брякнул Барков. — Заболтал ты меня сегодня… Эй, человек, ещe шампанского!

Крюков послушно умолк, слепил из хлебного мякиша шарик и незаметно для Баркова отправил его себе в рот.

Когда шампанское наконец появлюсь (по уверениям коридорного — последнее в гостинице) и Барков, склонный к широким жестам, первый бокал предложил в пух и прах проигравшемуся партнеру, тот отрицательно покачал головой, стал вдруг быстро синеть, и замертво рухнул со стула.

— Ну и дурак ты, — сказал Барков, когда стало ясно, что смертельная опасность миновала. — Прямо олух царя небесного! Разве так можно? Еще чуть-чуть, и пришлось бы тебя ногами вперед выносить.

— В глотке зачем дырку сделал? — просипел Крюков, трогая обрезок гусиного пера, торчавший из его трахеи.

— А как тебя иначе спасать, если дыхательное горло было закупорено! — Барков указал на хлебный катышек, лежавший на видном месте. — Пришлось проводить операцию трахеотомии, благо, мне это не впервой. Хлебнул я с тобой горя, Михайло!

— Подожди. — Крюков вернулся на стул и выдернул трубочку из горла, после чего его голос стал куда как явственнее. — Надо разобраться… Кто велел моим, то бишь своим, легким остановиться?

— Я, — признался Барков. — Так ведь это же было не всерьез!

— Я привык людям на слово верить. Еще и переспросил потом… Вижу, что команда поступила сугубо существенная. Двусмыслия не допускает. Стал я думать, как дыхание прекратить. Можно, конечно, и по собственной воле, но потом, когда сознание помутится, оно опять восстановится. Повеситься — еще хребтина в шее разорвется, а ведь она уже не моя. Вот и прибег к самому простому способу — залепил дыхало. Зато тебе меня упрекнуть не в чем.

— Ясное дело, ты человек долга. Это я уже понял! — теперь, прежде чем сказать что-либо. Барков взвешивал каждое свое слово. — Посему в знак восхищения и признательности возвращаю тебе весь проигрыш. Руки, ноги, голову и все такое прочее.

— Чужого мне не надо! — решительно запротестовал Крюков. — Подачек не принимаю.

— Ладно, тебя не переспоришь. — Барков задумался, чему весьма мешали пары шампанского, туманившие его сознание. — Тогда послужи мне!

— Приказывай! — Крюков со стула не встал, но плечи расправил и спину выпрямил, словно на плацу.

— В Невской губе, где-то между Лисьим носом и Петергофом, болтается бот, называемый «Дедал». Там содержится под арестом бывшая императрица Екатерина Алексеевна. Тебе надлежит в самое ближайшее время сей бот захватить, а узницу освободить. Задание понятно?

— Самое ближайшее время — это когда? — деловито осведомился Крюков.

— Завтрашняя ночь. В крайнем случае — послезавтрашняя.

— Экипаж велик?

— Человек десять — пятнадцать. При полудюжине пушек.

— Кроме матросов, есть еще кто-нибудь на борту?

— Сам не видел, но думаю, что какая-то охрана из тайных агентов должна иметься.

— Куда потом императрицу девать?

— Спрячешь где-нибудь в предместье. На днях республиканские войска из города уйдут. Бунтовщиков громить. Сразу смута начнется. Гвардия и дворянство восстанут. Вот пусть императрица их и возглавит. Она одна целого кавалерийского полка стоит. С ней до победного конца и останешься.

— Иной конец, стало быть, не предвидится?

— Ни в коем разе! Все заранее рассчитано, а главное — за все заплачено. Между прочим, голод организовать дороже стоит, чем всех городских нахлебников прокормить… Кстати, запасись и ты деньжатами. Со звонкой монетой поаккуратней будь, а ассигнаций бери сколько заблагорассудится… Амбиции прежние оставь, поскольку деньги ты берешь у меня практически моими руками и для моих нужд.

— Вот дожил! — вздохнул Крюков — Теперь по собственной воле только малую нужду могу справить. Хоть на том спасибо!

Вновь кибитка мчала Баркова в неведомую даль, вновь из метели возникали верстовые столбы, вновь на почтовых станциях путников встречали не радушные смотрители, а придорожные виселицы, уснащенные всеми сословиями подряд — и бунтовщиками, и монархистами, и республиканцами, и просто безвинной публикой, чем-то не приглянувшейся тому, кто нынче творил в России-матушке суд и расправу.

Дорога Баркова лежала на запад, в губернии, лишь недавно присоединенные к метрополии, а потому сравнительно благополучные. Бунтовщики сюда соваться и не собирались, местное дворянство-шляхетство, совсем недавно крепко проученное, пока выжидало, а крестьянство имело столь смирный нрав, что его даже розгами пороть было любо-дорого.

Эх, обманулась матушка Екатерина! Не донскими казаками надо было яицкую степь заселять, а белорусскими крестьянами.

Не доезжая Бреста, Барков повернул на Кобрин и скоро услышал стук барабана, отбивавшего походный шаг. Просторное снежное поле, одним своим концом упиравшееся в земляной вал, гребень которого защищали старинные бастионы, было превращено в армейский плац. Виселицы присутствовали и здесь, только на них болтались манекены, предназначенные для отработки штыковых ударов.

Длинная дорожка была выстлана деревянными шпалами, отстоявшими друг от друга ровно на аршин. Солдаты, в зимнем обмундировании маршировавшие по этой дорожке, старались при каждом шаге попадать точно на шпалу, что пока удавалось далеко не всем.

Да и сами солдаты выглядели несколько странно — сплошь малорослые, неповоротливые, узкоплечие и широкозадые. Ружья им заменяли свежевыструганные палки.

Лишь присмотревшись повнимательнее, Барков понял, что войско, упражнявшееся на плацу, поголовно состоит из баб. Исключение (нельзя сказать, чтобы весьма приятное) составлял только тщедушный и хромой командир, обряженный, как огородное путало. Его потрепанная треуголка напоминала о приснопамятных временах императрицы Елизаветы Петровны. Шинель со споротым шитьем была наброшена прямо на исподнее. Одна нога помещалась в сапоге, а другая — в мягкой домашней туфле.

Подпрыгивая, крутясь волчком и размахивая руками, словно мусульманский дервиш, он выкрикивал строевые команды, перемежавшиеся весьма оригинальными поучениями:

— Ать-два, ать-два! Выше нос! Задом не вертеть! Ать-два, ать-два! Держать интервалы! Шеренга от шеренги на два шага! Ать-два, ать-два! Слушать барабан! Тянуть ногу! Походный шаг — аршин, и никак не меньше! Ать-два, ать-два! Подобрать пузо! Не болтать сиськами, вы не в кабаке! Ать-два, ать-два!

Потом бабье войско училось разворачиваться на марше в линию и встречать воображаемого противника в штыки. Офицер, как мог, вдохновлял храбрых воительниц:

— Налетай скопом! В штыки! Ура! Бей, круши! Коли один раз и сразу сбрасывай врага со штыка! Коли другого, коли третьего! Четвертого бери в полон, коли просится! Грех понапрасну убивать! Атакуй, атакуй! Ура!

Лишь спустя примерно час барабаны умолкли и последовала долгожданная команда:

— Отбой! Ступайте по домам кашу варить. Чтоб завтра на рассвете все опять здесь были!

Бабы толпой убежали в сторону бастионов, и только тогда Барков посмел приблизиться к бравому офицеру, продолжавшему приплясывать на снегу.

— Здравия желаю, Александр Васильевич! — поздоровался гость. — Как ваши старые раны? Не ноют?

— Какое там не ноют! — фальцетом воскликнул генерал-поручик Суворов, хозяин поместья «Кобринский ключ», а также всех его окрестностей. — Аж клыками рвут, как дикие звери. Особенно головушка беспокоит, которую мне турецкий янычар ятаганом задел. Два стакана водки утром натощак выпиваю, а облегчения все равно никакого нет.

— От двух облегчения не будет. Вы три попробуйте, — посоветовал Барков. — Три стакана обязательно помогут. Я только этим от мигрени и спасаюсь.

— Три невозможно. После трех я с шага сбиваюсь. — Суворов подошел поближе и внимательно всмотрелся в собеседника. — Так это ты, Ванька! Не узнал сразу, богатым будешь.

— Я и сейчас, грех жаловаться, нЕ бедствую, — солидно молвил Барков.

— Поцеловал бы я тебя, стервеца встречи ради, да уж больно у тебя рожа страховидная. Еще приснится потом… То ли дело я! — Суворов принял вызывающую позу, достойную скорее субретки, чем героя. — Ну прямо Аполлон! Нарцисс!

— И верно. — согласился Барков — Где мне с вами равняться! Вон вы скольких красавиц сразу очаровали. Какие персики да бутончики! Просто устоять невозможно. Одна беда, шаг до аршина не дотягивают, и на поворотах заносит.

— Это ты верно подметил, — кивнул Суворов. — Аршин-то мы как-нибудь освоим, а вот относительно поворотов… Уж больно гузно моих чудо-богатырш отягощает.

— Природа-с. — посочувствовал Барков. — Супротив нее не попрешь… А как вам вообще пришло в голову барышень под ружье поставить?

— А что тут такого! Чем баба мужика хуже? Если в штыковом бою и уступит, так в стрельбе добрую фору даст. Руки от пьянства не дрожат, глаза табачищем не замутнены. Чистоплотность, опять же, не в пример сильному полу. Лишнего не думай, все они исключительно добровольцы. Холостячки к тому же. При поляках здесь увеселительные заведения располагались. Кафешантаны всякие, да дома свиданий. Куда певичке или потаскушке деваться? А тут верный кусок хлеба и кое-какое жалованье. Мещанки и крестьянки тоже служат. Последним впоследствии воля обещана. Один батальон уже полностью укомплектован, включая капралов и обер-офицеров… Вот только подходящее название для него никак не придумаю. Окромя похабщины, ничего в голову не приходит. — Суворов снял треуголку и пригладил свои жиденькие полуседые волосенки. — Почитай половину ума мне этот турок ятаганом выбил. Может, ты чего-либо присоветуешь?

— Ничего нет проще. Назови своих чудо-богатырш батальоном смерти.

— Почему смерти? — удивился Суворов.

— Каждый, кто увидит, до смерти обхохочется.

— Все проказничаешь, — надулся Суворов. — Ну-ну…

— Где уж мне с вами в проказах состязаться, Александр Васильевич! Я тем прославился, что однажды поэту Сумарокову в шляпу наложил. Вместо ожидаемой оды, так сказать. А вы, говорят, малую нужду перед фрунтом целой дивизии справляли. Да еще под вражеским обстрелом.

— Того не нужда телесная требовала, а тактическая необходимость. — возразил Суворов. — Я этаким способом направление ветра определял, ибо собирался смоляные бочки перед вражескими позициями зажечь. Дабы дым мешал ихним стрелкам верный прицел брать.

— И зажгли?

— Не посмел. Уж больно ветер переменчив был. А сверх того — порывист. Вполне могло дым на наши плутонги погнать… И тем не менее в той виктории заслуга моего шутильника имеется. — Суворов залихватским жестом подтянул свои подштанники.

— А ведь какой сюжет! — восхитился Барков. — Так и просится на бумагу! Полководец Суворов, по тактической нужде писающий в сторону вражеского войска! Одну минуточку!

Закатив глаза, он некоторое время что-то бормотал, словно зубную боль заговаривал, а потом вдохновенно продекламировал:

Русский чудо-богатырь Мужал, взирая на пустырь. Лаптем с детства щи хлебал, На приличия начхал. С репы пернет, да и рад - В Польше сдох конфедерат. Плюнет, скукою томим - Враз татары сдали Крым. Справит малую нужду - Флот паши идет ко дну. А когда приспичит жопе - Вот забегают в Европе!

Однако ожидаемой похвалы Барков не дождался.

— И ты, горемычный, стишками балуешься, — приуныл Суворов. — Вот и мой племяш Митька Хвостов туда же. Я его и на должность хорошую пристроил, и с графским титулом помог, а он все одно бумагу марает. Ну прямо болезнь какая-то!

— И в самом деле болезнь. -подтвердил Барков. — Графоманией называется. Весьма прилипчивая зараза… А скажите-ка, Александр Васильевич, без утайки: вы кроме бабьего войска еще какими-либо силами располагаете?

— Есть маленько, — скромно признался Суворов. — Батальонов пять пехоты да пара эскадронов кавалерии. Собрал потехи ради. Чем еще прикажешь на старости лет забавляться? Жаль, артиллерии пока маловато. Но добрые люди обещали дюжину полевых орудий раздобыть… А ты почему спрашиваешь?

— Собираюсь вас на войну позвать.

— С кем? — оживился Суворов.

— Да с кем угодно! Вы ведь, если случай представится, любого противника вдребезги разнесете. Хоть самого Марса.

— Повоевать мне очень даже охота, скрывать не буду. — Суворов в предчувствии новых бранных подвигов стал лихорадочно потирать руки. — Засиделся я здесь. Давно пороха не нюхал, давно смерть в глаза не видел… Давай на австрияков двинем! Зачем они под себя пол-Польши прибрали? Несправедливо! С ходу форсируем Дунай, штуромом возьмем Вену, а императором провозгласим моего приятеля принца Кобурга. Потом соединимся с французами, и откроем совместный фронт против всех наших недоброжелателей вкупе — пруссаков, шведов. англичан.

— Полагаю, что французы как-нибудь и без нащей помощи обойдутся. — Барков деликатно перебил вошедшего в раж генерал-поручика. — Нам бы сначала в своем отечестве порядок навести.

— Непременно наведем! Со следующей недели и начнем. Слух есть, что татары Крым себе вернули. Вот мы их отгула и вышибем. Диспозиция знакомая. Попутно и запорожское казачество искореним. Мало им прежде от русских штыков доставалось! Вконец обнаглели. Даже на здешние края набеги совершают. Летось дойное стадо угнали вместе с моей любимой буренкой. Хохлы проклятые!

— Это все потом, Александр Васильевич. — Барков говорил с Суворовым, как с капризным ребенком. — Сейчас главная забота — смуту подавить.

— И подавим! Кто в главных смутьянах числится? Уж не Потемкин ли? Он в последнее время зазнался чрезвычайно! Сатрапа персидского из себя корчит! Все мои прошения похерил!

— Александр Васильевич, вы совсем запутались! Главный смутьян — Емелька Пугачев, тот самый, который себя за покойного императора Петра Федоровича выдает. Он Москву взял, и на Петербург походом собирается. А в столице иные смутьяны, республиканцами называемые, императрицу свергли. Вот мы их сначала между собой стравим, как злых петухов, а потом из победителя суп сварим.

— И все это пятью батальонами? — с сомнением произнес Суворов, бытовой маразм которого отнюдь не мешал его полководческим талантам. — Вряд ли сие возможно. Это скорее авантюра, чем военная кампания. Проще будет моих солдатушек сразу в могилке схоронить.

— Но ведь прежде вам случалось громить врагов, имевших десятикратное превосходство, — напомнил Барков. — Взять те же Козлуджи. Восемь тысяч гренадер одолели сорокатысячный турецкий корпус.

— Под Козлуджами я имел достаточную артиллерию. — ответил Суворов.

— Будет вам нечто и получше артиллерии. Это я клятвенно обещаю. Недавно лейб-механик Кулибин презентовал мне свое новое изобретение. Презабавнейшая штука! Размером чуть побольше мушкета, а одним залпом сотню человек способна свалить… Да и насчет подмоги можете не сомневаться. Едва только слух пройдет, что генерал Суворов в поход на супостатов выступил, так сразу волонтеры объявятся. Со всех концов России сюда кинутся. Имя ваше в армии многое значит.

— Да уж побольше, чем любое другое, — самодовольно кивнул Суворов. — Однако очертя голову в поход не следует бросаться. Сначала надо стратегию разработать, военный совет провести, молебен отслужить, провиант запасти.

— Давайте на сей раз без стратегии обойдемся! — взмолился Барков. — Военный совет в Минске проведем, молебен в Смоленске отслужим, а провиант по пути будем брать. Уж больно дело спешное! Нельзя долго примериваться. Как говорит Наполеон Бонапарт: главное ввязаться, а там посмотрим.

— Что еще за Бонапарт? — Лицо Суворова сделалось кислым. — Принца Конде знаю. Маршала Тюренна знаю. Евгения Савойского знаю. А это что за птица? К чему мне выслушивать сомнительные афоризмы какого-то выскочки?

— Прошу простить, это я по недомыслию брякнул, — стал оправдываться Барков. — По части афоризмов с вами даже Юлий Цезарь не сравнится. «Пуля дура, а штык молодец». Каково сказано! Изречение на все времена. Штык с вооружения снимут, а поговорка останется. Или еще лучше: «Дело мастера боится». Вся академия будет голову ломать — ничего лучше не придумает. А ведь эти слова, Александр Васильевич, в первую очередь к вам относятся. Блесните еще разок своим полководческим мастерством, спасите родину, а уж она вас не забудет. Впоследствии даже орден вашего имени учредит.

— Лукавишь ты, Ванька, как всегда. — Суворов продолжал отговариваться, словно красная девицa, побуждаемая к блуду — На сомнительное дело подбиваешь. Я ведь присягой больше не связан. Сам себе хозяин. Хочу воюю, хочу ворую, хочу пирую. Родину, конечно, жалко, да только мнится мне, что в своем нынешнем положении она сама виновата. Всем все прощала, вот и докатилась до последней крайности.

— Стало быть, в ее судьбе поучаствовать отказываетесь… В Кобрине собираетесь отсидеться? Под защитой бабской рати?

— Ты меня, сопляк, не совести. Прав на то не имеешь… Пускай нас лучше случай рассудит, который есть не что иное, как божий промысел. Пойдем мы сейчас с тобой потихонечку в усадьбу. Там уже, должно быть, каша в печке упрела. У меня, между прочим, единственная русская печь на весь Кобрин… И посмотрим, какая тварь нам на пути встретится. Ежели собака — о походе и разговоров быть не может. Ежели кошка — безотлагательно начинаем сборы.

Подобное пари, конечно, нельзя было признать честным. Кошкам в такой мороз полагалось сидеть по домам, в крайнем случае — по теплым хлевам. А собачья судьба известная. Пес в любую непогоду на улице. Да разве Суворова переубедишь! С ним даже всесильный Потемкин старался не связываться.

По бережку замерзшего канала, соединявшею крепостной ров с рекой Мухавец, они двинулись к сторону городской околицы. Суворов заметно прихрамывал, хотя тросточкой не пользовался, и от руки, предложенной Барковым, отказался.

— Ежели понадобится, я пешком до Стамбула дойду, а то и дальше, — молвил он высокомерно.

Дабы улестить генерала, Барков деликатно поинтересовался:

— С ногой-то что у нас, Александр Васильевич? Пулей задело, или холодным оружием?

— Ага, холодным. — кивнул Суворов. — Жена однажды иголку обронила, а я на нее босой пяткой наступил. Вот с тех пор и маюсь. Все мои беды от нее.

— От иголки?

— Нет, от жены, пропади она пропадом!

Едва только они поравнялись с первой хатой, глядевшей на божий свет крохотными слюдяными окошечками, как во дворе загремела цепь, возвещавшая о скором появлении сторожевого пса.

Барков уже собирался плюнуть с досады, но тут на их пути неведомо откуда возник здоровенный рыжий котище. Уставясь на людей золотистыми круглыми глазами, он злобно и требовательно рявкнул.

Суворов, ничуть не чинясь, ответил ему примерно тем же звуком,а потом пояснил Баркову:

— Арнаут, любимец мой. Взял для него мяска из дома, да не удержался, сам съел на плацу. Вот он меня и корит за это.

Так они и пошли дальше — Барков с Суворовым по одной стороне улицы, а кот Арнаут по другой. Время от времени генерал переговаривался с котом на его языке, и, похоже, беседа складывалась далеко не приятельская.

— Знатно вы мяукаете, — похвалил своего спутника Баркой. — Натуральней не бывает.

— Это что! — махнул рукой Суворов. — Я еще и лаять умею. Вот послушай. Гав-гав-гав!

Спустя пять минут все собаки в Кобрине надрывались так, словно почуяли поблизости волка.

Маленькое войско выступило в поход в полном соответствии с заветами своего основателя и предводителя, гласившими: «Где пройдет дикий козел, там пройдет и солдат», «Первые задних не ждут», а также: «Солдат не разбойник, однако в пути добычей кормиться должен».

Сначала делали по тридцать верст в сутки, потом пехоту посадили на сани, реквизированные у промышлявших извозом мещан, и за пару дней достигли местечка Койданово, откуда до губернского Минска было уже рукой подать.

Здесь экспедиционный отряд ждали плохие новости. Парламентеры, высланные начальником Минского гарнизона, державшего нейтралитет, предупредили, что любое армейское подразделение, продвинувшееся хотя бы на полверсты восточнее Койданова, будет беспощадно истреблено.

— Да ведь нас генерал-поручик Суворов ведет, герой Польской и Турецкой кампаний! — вспылил командир авангарда.

— Да хоть сам митрополит. — ответили парламентеры. — Мы вас, братцы, предупредили. Или разоружайтесь, или восвояси ступайте. Если, конечно, картечи отведать не желаете.

— Спасибо, но в такую погоду я предпочитаю грог. — поворачивая коня, ответил суворовский штаб-офицер.

Решить дело молодецким наскоком, как это бывало у Туртукая или Пирсона, не представлялось возможным — город защищали двадцать тысяч солдат, да не какие-нибудь там спаги или янычары, а хорошо вымуштрованные гренадеры и уланы — поэтому решено было пока остановиться в Койданове.

На первый взгляд местечко выглядело как образец веротерпимости. Гоштольдову гору — единственную здесь — венчал кальвинистский собор. Под горой красовался костел «Опека божья». Чуть дальше располагалась православная Покровская церковь. Христианские храмы окружало кольцо синагог. У истока речки Нетечки притулилась скромная мечеть.

Впрочем, вскоре выяснилось, что кальвинистов отсюда еще полвека назад выжили униаты, наиболее усердных католиков перевешал карательный отряд премьер-майора Рылеева, а православных мобилизовали в ополчение, еще летом ушедшее к Москве, и там, надо полагать, благополучно сгинувшее.

Таким образом, население местечка было представлено в основном ортодоксальными иудеями, и в гораздо меньшей степени татарами — потомками крымчаков, плененных в свое время Гидемином и Витовтом. Почти полностью ассимилировавшись, они тем не менее продолжали молиться Аллаху, а свою белорусскую речь записывали арабской вязью.

Местечко имело еще ту особенность, что на три хаты здесь приходилась одна лавка, а на пять — шинок. Любая другая армия в подобных обстоятельствах непременно утратила бы боеспособность, но на суворовских чудо-богатырей этот злосчастный обычай не распространялся.

Генерал— поручик относился к своим солдатушкам как к родным деткам -трогательно о них заботился, но в случае ослушания порол нещадно. От телесных наказаний не были избавлены лаже служивые дамы и барышни, причем по такому случаю розги в руки брал сам Суворов. Похотлив был старичок, но все его малые слабости извинялись громадным стратегическим талантом.

Сразу после обеда состоялся военный совет, на котором главнокомандующий категорически отверг предложение Баркова подкупить минского коменданта генерал-майора Христофора Газенкампфа.

— Дубина редкая, — так охарактеризовал Суворов своего коллегу. — Башка тупая, норов ослиный, но представление о чести имеет безупречное. Отродясь ничего себе из полковой кассы не брал. Будучи в младших чинах, неоднократно дрался на дуэли по самому ничтожному поводу.

— Эти сведения внушают определенную надежду, — сказал Барков. — Человек чести уязвим в гораздо большей степени, чем завсегдатаи сомнительных заведений, которых, как я слышал, в губернском городе предостаточно.

— Одних только рестораций с девочками больше дюжины. — сообщил какой-то знаток. — А гостиниц с нумерами да домов свиданий и не сосчитать.

— Мне нравятся города, где разврат в почете, — доверительно сообщил Барков. — Разрушая их, по крайней мере не мучаешься угрызениями совести.

Оставив Суворова и его штаб корпеть над свежими кроками и донесениями лазутчиков, Барков отправился на прогулку по местечку, заглянул во все подряд синагоги, открытые по случаю субботнего дня, переговорил с раввинами, и уже под вечер напросился в гости к рабби Шимону бен Лурие, духовному (да и светскому) предводителю местных евреев.

Это был человек неопределенного возраста, чьи длиннейшие пейсы имели цвет пеньковой пакли, а глаза скрывались за дымчатыми очками. Он угощал Баркова рубленой печенкой, вареной курицей, фаршированной щукой и домашней водкой, настоянной на корнях мандрагоры, но сам в трапезе участия не принимал — суровые заветы его веры запрещали в субботу пользоваться вилкой и ложкой, равно как и другими орудиями труда.

Для начала Барков осведомился о порядке вступления в иудаизм, но это оказалось делом настолько канительным (даже не принимая во внимание обязательное обрезание), что сразу отбивало охоту у любого потенциального прозелита.

— Мы не стремимся распространить свою веру повсеместно, как это делают другие конфессии. — В каждом слове местечкового рабби мудрости было больше, чем во всех сочинениях петербургского академика Палласа. — Главное сохранить ее чистоту до тех пор, когда Спаситель, воцарившись в Иерусалиме, станет править миром в соответствии с божьими заповедями. Вот почему так высоки требования к тем, кто хочет приобщиться к потомкам Авраама и Моисея.

— Сколько твоих братьев по вере проживает здесь? — поинтересовался Барков.

— Затрудняюсь ответить. Последняя перепись колен Израилевых проводилась римлянами при царе Ироде. С тех пор мы стараемся избегать подобных мероприятий.

— Ты имеешь в виду перепись, совпавшую по времени с рождением Христа? — переспросил Барков.

— Прошу тебя, не надо упоминать при мне имя этого отступника, — смиренно попросил рабби. — Паршивая овца может затесаться даже в стадо Яхве.

— С такими рассуждениями недолго и до неприятностей, — молвил Барков.

— Разве католики хвалят Лютера? Разве православные попы славят протопопа Аввакума? Кому по нраву еретик, извративший смысл той веры, в которой был рожден. Но оставим этот пустой разговор. Ты ведь явился сюда не для того, чтобы обсуждать догматы христианства.

— Не для того, — согласился Барков. — Позволь мне задать прежний вопрос несколько иначе. Сколько дворов в местечке принадлежат евреям?

— По меньшей мере — каждый второй, — ответил раббе.

— А в Минске?

— Каждый третий, а то и больше.

Шаркая домашними туфлями, явилась жена Шимона и, даже не спрашивая позволения, вылила ему в рот стопку водки и дала закусить куриной гузкой. Однажды тяжко согрешив уже тем, что родилась в женском обличии, она теперь могла позволить себе некоторые поблажки даже в святую суббогу.

— Каждый третий… — задумчиво повторил Барков. — Можно сказать, что Минск — еврейский город.

— Можно. Почему нет… — кивнул рабби. — Да вот только гарнизон в нем стоит православный, а суд вершит генерал-немец. Та же самая история про Понтия Пилата.

— Но евреи в конце концов одолели Понтия Пилата, — многозначительно молвил Барков.

— Другой вопрос, кто от этого выиграл. — Раббе поправил свои замечательные очки. — Я прожил на свете так долго, что научился читать в душах людей. Знал бы ты, как это печально. Почтенный человек еще и рта не открыл, а я уже знаю, каким способом он собирается обмануть меня. Милая девушка едва успела улыбнуться, а я вижу всю греховность и продажность ее натуры. Вот и ты… Рассуждаешь о какой-то безделице, а хочешь лишь одного: нашими руками захватить город, вставший вам как кость поперек горла. Сейчас ты скажешь буквально следующее: сделай это для меня, проклятый жид, иначе я расплету шнуры твоего талеса и приготовлю из них много хороших удавок, на которых повешу всех христопродавцев, посмевших перечить русскому господину.

— Верно, раббе, ты упредил слова, уже готовые сорваться с моих уст. — кивнул Барков. — Поэтому придется сказать иначе: сделай для меня это, уважаемый учитель, и в знак благодарности получишь много-много денег.

Он открыл перед Шимоном бен Лурие шкатулку, набитую сотенными ассигнациями.

— Хорошие деньги, — похвалил раббе. — Хотя и не совсем настоящие. В прежние времена мы бы нашли применение и для них, но сейчас все переменилось в худшую сторону. Мадам, чья пышная фигура украшает эти бумажки, растеряла все знаки своей власти. — Он ткнул длинным ногтем в портрет Екатерины. — Нет уже ни короны, ни скипетра, ни державы. Потому и деньги обесценились.

— Не пройдет и недели, как упомянутая тобой мадам вернет себе и корону, и трон, и все остальное. Само собой, вздорожают и ее деньги. Ради этого мы и стремимся на восток.

— Жаль, что ваш славный путь пресекся именно здесь. — посочувствовал раббе.

— Вот я и хочу, чтобы твои единоверцы расчистили его.

— Ты просишь помощи у беспомощных. Ты ищешь защиту у беззащитных. Евреи давно разучились держать в руках оружие. Все кому не лень притесняют нас. Наших предков изгнали из Германии. Но и на новом месте мы не обрели покоя. По этой земле прокатывается по две-три войны за век, а то и больше. Немцы воюют с литовцами. Литовцы воюют с татарами. Шведы нападают на поляков. Поляки не дают спуска казакам. Москали успевают уесть всех подряд и каждого в отдельности. Войны заканчиваются миром. Поляновским. Андрусовским. Столбовским. Ништадским. Оливским. Ям-Запольским. Кто-то у кого-то отрывает кусок землицы, кто-то кому-то платит контрибуцию, но всякий раз крайними остаемся мы, евреи. Иван Грозный что-то не поделил с Сигизмундом Августом, и по пути на запад московские стрельцы сожгли наше местечко, а обывателей передавили, как клопов. То же самое сделали польские жолнеры, когда шли на восток. Спустя сто лет уже Ян Казимир не угодил чем-то вашему Алексею Михайловичу. Для своих разбирательств они, конечно же, выбрали наш несчастный край. Мало того, русские позвали себе в помощь украинских казаков. Этот бандит Золотаренко, чтоб ему пусто было, не оставил от Койданова камня на камне, а всех обитателей пустил под меч, чем потом весьма похвалялся. Ты думаешь, наши беды на этом закончились? Ничего подобного! Петр Первый затеял войну с Карлом Двенадцатым. И место для этого они выбрали, само собою, не под Москвой и не под Стокгольмом, а между Днепром и Бугом. На Полтаву они повернули уже потом, когда здесь не осталось ни фуража, ни провианта. Опять Койданово горело, опять наши братья прощались с жизнью, а дочки с невинностью, опять лавочники и шинкари остались с голым задом… А когда нет войны, тогда есть погромы. Все нам вспоминают: и распятого Христа, и Иуду, и мацу, и пейсы, и откупничестно, и обрезание, и ростовщичество, и Каббалу, и даже наши песни. Кого только не рожают после погромов многострадальные еврейки! И татарчат, и хохлят, и москалят. Всех их по закону Торы мы зачисляем в иудеи. Вот и удивляются посторонние люди: откуда берутся белобрысые да косоглазые евреи… Сегодня новое дело! На постой в местечке стала неведомо чья армия. Что нам ждать — пожаров, погромов, избиений? Будь у нас вдоволь денег, мы бы откупились. Будь у нас оружие — защищались бы. Но евреи умеют только торговать, портняжничать, лечить хвори да чинить сапоги.

— Умеете вы и многое другое, прибедняться не надо, — сказал Барков. — Давать деньги в рост, содержать увеселительные заведения, писать философские трактаты. Но для исполнения моего плана достаточно и того, что вы умеете торговать. Выслушай меня, рабби, и я уверен, что мы поладим…

На следующий день к генерал-майору от инфантерии Газенкампфу чередой потянулись приказчики из ювелирных лавок, модных магазинчиков, портняжных мастерских, парикмахерских и всяких других заведений, предназначенных для потакания извращенным вкусам щеголей и щеголих.

На генеральское бюро пачками ложились неоплаченные счета за покупки, сделанные его женой, его любовницей и даже — о, стыд! — любовником его жены ротмистром Тележниковым (этот подлец, кроме всего прочего, имел неограниченный кредит в винной лавке купца Шмеерсона, где одного шампанского приобрел на полторы тысячи рублей).

Короче говоря, для покрытия внезапно возникшего долга не хватило бы всех сбережений генерала, а ожидать помощи из подмосковных поместий — увы! — не приходилось. Вот во что вылились бриллианты жены, шляпки любовницы, свое собственное пристрастие к редкостям и ненасытная утроба ротмистра Тележникова.

Генерал вышвырнул счета в окно, просителей велел гнать в шею, приказал арестовать Тележникова, а в ответ получил достойную отповедь от жены, знавшей обо всех амурных похождениях супруга, и корректное замечание от дворецкого, якобы давно предупреждавшего хозяина о бедственном состоянии его финансов.

Успокоение Газенкампф нашел только в бутылке крепкой жидовской волки, тайно доставленной в кабинет преданным ординарцем (после случая с ротмистром Тележниковым шампанское просто не лезло в горло).

Однако настоящие неприятности только начинались, и пьяное забытье не могло ни рассеять, ни отсрочить их. Наутро судебный пристав доставил все неоплаченные счета обратно, и даже присовокупил новые — из игорных домов (жены) и вертепов (сына). Обычно вежливый и предупредительный, на сей раз он был неумолим, словно ангел возмездия, и в случае неуплаты долга грозился описать генеральское имущество.

Денщик сбегал за очередной бутылкой, и вместе с ней доставил местную газетенку «Губернские ведомости», где все печальные коллизии вчерашнего дня подробно живописались в грязной статейке «Генерал от галантереи».

Бессовестный щелкопер, скрывавшийся за псевдонимом Шмель, ловко перемешал крупицы правды с ушатом лжи, обвинив генерала во всех мыслимых и немыслимых грехах, включая недавний прорыв городской канализации и упадок нравов в среде дворянской молодежи.

Еще недавно появление подобного пасквиля даже представить себе было невозможно! Нет, здесь уже ощущалась определенная система, чья-то направляющая рука, некая расчетливая и злая воля.

Генерал распорядился прикрыть газетенку, арестовать весь ее штат, начиная от издателя и кончая наборщиком, а главное, выявить этого самого таинственного Шмеля, которому заранее полагалось пять сотен шпицрутенов, но городской совет, прежде не смевший и слова поперек сказать, внезапно заартачился. Газенкампфа публично назвали гонителем свобод, сатрапом, палачом и стяжателем.

Скандал разгорался, словно стог сухого сена, в который угодил шальной окурок. Когда генерал направлялся в свой штаб, вслед ему с тротуаров неслись брань и ехидные реплики. Кто-то даже осмелился метнуть тухлое яйцо, что для мирного северо-западного края было вообще случаем беспрецедентным.

В приемной Газенкампфа дожидалась делегация от офицерского собрания гарнизона. Представители всех воинских частей в чине не ниже полковника вежливо, но настойчиво предложили генералу объясниться по каждому пункту предъявленных обвинений, грозя в противном случае собственной отставкой.

Заверив делегатов в своей полней непогрешимости, но попросив отсрочку ввиду состояния здоровья, Газенкампф вернулся на квартиру, составил несколько прощальных писем (жене, любовнице, духовнику, офицерскому собранию и гарнизонному аудитору), употребил еще одну бутылку водки, после чего застрелился из карманного пистолета, сработанного в Париже мастером Лепанжем.

Эта смерть осталась почти незамеченной на фоне других бурных событий, разыгравшихся в городе.

Владельцы питейных заведении дружно заявили о том, что военнослужащие любого звания, включая распоследних обозников, имеют право бесплатного приобретения горячительных напитков. Подобное благодеяние, конечно же, нашло немедленный отклик в суровых солдатских сердцах.

А ближе к вечеру наиболее авторитетная из содержательниц увеселительных заведений мадам Зиелa Гершензон провозгласила «ночь открытых дверей». Льгота эта, естественно, касалась только душек-военных.

Генерал Газенкампф, оплакиваемый домочадцами, кредиторами и ординарцами, лежал в гробу, а его гарнизон пустился во все тяжкие. Тон задавали гусары и уланы, извечно соперничавшие между собой. Впрочем, не отставала и пехота, хотя внешне не столь блестящая, но упорная во всем, даже в непотребствах.

Оргия продолжалась и на следующий день, хотя кое для кого похмелье успело вылезти боком — неизвестные злоумышленники заклепали орудийные стволы и свели из конюшен всех строевых лошадей. В довершение этих бед взорвался пороховой склад, находившийся в городском предместье Зеленый Луг. На пять верст вокруг вышибло оконные стекла. Местами занялись пожары.

На рассвете третьего дня по Койдановскому тракту в город Минск вступили суворовские гренадеры и мушкетеры. Сопротивления им никто не оказал, но забот хватало и без лого — тушить пожары, разнимать дерущихся, отрезвлять беспробудно пьяных, разоружать сравнительно трезвых. Подвалы ратуши и губернаторского дворца превратились в огромную гауптвахту. Все бордели, ресторации и распивочные закрылись на неопределенный срок.

Тело генерала Газенкампфа со всеми подобающими почестями предали земле в самом центре города, вблизи от пересечения улиц Захарьевской и Долгобродской, там, где впоследствии стали хоронить всех высших офицерских чинов, а затем и просто именитых граждан.

Войско Суворова увеличилось без малого в три раза. Пушки удалось отремонтировать, вот только безвозвратно пропали лошади и гарнизонная казна. Впрочем, их и не искали. Не до того было.

Кроме шкатулки, набитой фальшивыми ассигнациями, раббе Шимону бен Лурие достался еще усыпанный изумрудами австрийский военный крест, почему-то бывший у Суворова не в чести, да наскоро сочиненный Барковым стихотворный экспромт:

Сие славное местечко Орошает река Нетечка. Оттого и житье мещанина Засосала болотная тина.

Как и предрекал Барков, молебен отслужили уже в Смоленске — город встретил Суворова звоном всех колоколов. Надо было поспешать, и стоянки хватило только на то, чтобы принять от горожан хлеб-соль, пополнить запасы провианта да распределить по полкам вновь прибывших волонтеров.

Теперь от них просто отбоя не было, и на службу брали не всех подряд, а с оглядкой, отдавая предпочтение обстрелянным воякам. Правда, несколько батальонов пришлось сформировать из восторженно настроенных гимназистов и семинаристов — а иначе они увязались бы за армией просто так. Этих Барков почему-то называл молодогвардейцами.

За Смоленском повернули на северо-восток — дошли слухи, что сермяжные рати Пугачева, вбирая в себя крестьянскую вольницу, дезертиров, гулящих людей и прочий сброд, уже преодолели половину расстояния до Петербурга, а выступившие им навстречу республиканцы спешно возводят полевые укрепления на берегах Волхова и Шелони.

Развязка приближалась, и теперь шли почти без отдыха, бросая по пути больных и обессилевших. Забыв про горячую кашу, питались исключительно всухомятку.

Суворов верхом на невзрачной казачьей лошадке метался от головы колонны к хвосту, выкрикивая, словно заклинания:

— Вперед, чудо-богатыри! Нас ведет сам Господь Бог! Он наш генерал! Били мы врагов чужеземных, побьем и врагов домашних! Свалимся им как снег на голову! Всех изрубим, перестреляем, в полон возьмем! Готовьтесь к сражению! Первое дело — глазомер! Второе — быстрота! Третье — натиск! Вперед, не останавливаться! Бей в барабан, дуди в дудку, пой песни! Марш, марш, марш!

Барков, сделавшийся кем-то вроде начальника разведки, каждый день рассылал во все стороны конные разъезды и отдельных лазутчиков, переодетых в крестьян, коробейников и странствующих монахов. Многие не возвращалась, но добытые сведения позволяли, тем не менее, составить приблизительное представление о взаимном расположении двух идеологически разных, но одинаково антизаконных формирований, по одной версии собиравшихся брататься, а подругой — сражаться насмерть.

Вскоре стали поступать известия из Санкт-Петербурга. Были они крайне противоречивы. Кто-то клятвенно утверждал, что императрица погибла при захвате бота «Дедал», к власти пришел триумвират в составе Радищева, Костюшко и старообрядческого попа Сисоя Ижорского, а все масоны заточены в крепость. Кто-то иной, наоборот, с пеной у рта доказывал, что Новиков провозглашен диктатором, Радищев прибегнул к самоубийству, Костюшко на французском корабле отплыл в Америку, а сторонники монархии, возглавляемые Екатериной, штурмуют столицу с севера. Короче, путаница царила полнейшая, как это всегда бывает во время стихийных бедствий, или при сломе исторических эпох.

Достигнув Валдая, славного не только своими колокольчиками, но также вкуснейшими бубликами и развратными девками, узнали, что пугачевские отряды, растянувшиеся на много верст, прошли здесь всего два дня назад. Быстренько восстановив в городе законную — императорскую — власть, и оставив гарнизон, укомплектованный простуженными и обмороженными, бросились в погоню, при этом ни на миг не забывая об осторожности.

По прошествии суток с севера стал доноситься глухой несмолкаемый гул, похожий на раскаты далекой грозы, в этих местах редкой даже в теплое время года. Без всякого сомнения перуны сие имели рукотворное происхождение.

— Похоже, баталия завязалась нешуточная, — заметил Барков. — Зарядов не жалеют.

— По звуку пальбы чую, что полная бестолковщина там творится. — Суворов, приложив ладонь к уху, внимательно вслушивался в шум канонады. — Беда, коль армиями берутся командовать беглые каторжники да недоучившиеся студиозусы. Это то же самое, что христианское молебствие доверить басурману. Хоть и стараться будет, а все равно обмишурится.

На военном совете решили очертя голову вперед не лезть, а выжидать, заодно отрезав пути снабжения пугачевской армии.

Вскоре передовые отряды стали перехватывать обозы с ранеными бунтовщиками, отправлявшимися на излечение в тыл. Судя по характеру увечий, борьба пока шла позиционная, состоявшая из обмена ядрами, а не из рукоприкладства. То же самое подтверждали и допросы, проводившиеся в Иверском монастыре, временно превращенном в концентрационный лагерь. Внезапно случившийся досуг Суворов по своему обыкновению проводил в русской бане, где обязанности мыльщиц и парильщиц исполняли цветущие молодки, таким способом зарабатывавшие себе на жизнь. Промысел сей являлся для Валдая столь же традиционным, как лаковая роспись для Хохломы, или плетение кружев для Вологды. Имелись здесь и настоящие мастерицы своего дела, к которым специально ездила мужская клиентура из обеих столиц.

Каждый раз нагишом выбегая во двор, чтобы окунуться в прорубь, генерал-поручик не забывал вслушиваться в неутихающий грохот орудий, доносившийся сюда аж за полсотни верст, и со знанием дела комментировал:

— Мортиры и единороги что-то приумолкли. А полевая артиллерия шрапнелью садит, аж захлебывается. Видать, дело до сшибки дошло.

Бунтовщики, переметнувшиеся на сторону суворовских войск и накануне посланные в разведку (для верности за отца оставляли в заложниках сына, а за брата — другого брата), принесли более точные сведения.

Пехота Пугачева раз десять ходила в атаку по речному льду и частью полегла под вражеским огнем, а частью утопла в громадных полыньях, зато казачья и калмыцкая конница обошла фланги республиканцев, и сейчас там шла такая отчаянная рубка, что пар от разгоряченных тел и пороховой дым застилали солнце.

Спешно прервав банные забавы, Суворов приказал армии строиться в походную колонну и выступать, не принимая во внимание сгущавшиеся сумерки и крепчающий мороз.

— При ласковой погоде привольно гулять только барышням, — заявил он, усаживаясь на коня. — А солдату сподручнее воевать в мороз или бурю. Его ведь, клянусь своей печенкой, враг в такую погоду никак не ожидает. Били мы гурок в солончаках, конфедератов побеждали в болотах, а с бунтовщиками в снегах расправимся. Только нельзя забывать про глазомер…

— Быстроту и натиск! -докончил Барков, из седла переместившийся на облучок кибитки, в которой под рогожами хранилось чудо-оружие механика Кулибина. — Да только вы, Александр Васильевич, супротив своих заветов что-то весьма долго в бане провозились. Или неприятель численное превосходство явил, или одно из воинских искусств вам внезапно отказало.

— Глазомер меня не подвел, — без тени смущения признался генерал-поручик. — Все цели я разглядел и оценил досконально. Натиск тоже был довольно успешен. А сгубила меня, как ни странно, быстрота, в этом славном деле совершенно неуместная. Учитывая прежние ошибки, намереваюсь на обратном пути взять реванш… Рекомендую и тебе, Ванька, принять участие в банной баталии. Сие в любом возрасте весьма пользительно.

— Если доживу, то обязательно воспользуюсь вашим советом. — пообещал Барков.

Декабрьская ночь придавила мир таким морозом, что даже воздух оцепенел, а самая горячая кровь стыла в жилах. Грохот впереди утих, и только зарницы временами озаряли небо.

Солдаты, прежде почитавшие езду в санях за блат, теперь соскакивали с них и бежали рядом, захлебываясь сухим кашлем и проклиная все на свете.

После пятнадцати верст пути Сyвооров велел раздать всем по чарке водки. Некоторые, выпив, пытались закусить пирогом или бубликом, взятым про запас, но все съестное превратилось в камень. Погибающие от холода солдаты без команды покидали строй, поджигали первую попавшуюся избу или стог сена, и грелись возле такого костра до тех пор, пока он не обращался в пепел.

После тридцатой версты приказано было налить по второй чарке, но хватило уже не всем. Небо за правым плечом стало светлеть, и это внушало хоть какую-то надежду — свет подсознательно связывался с теплом.

Впереди стали ухать пушки. Казалось, что до них уже рукой подать, хотя, если верить карте, до места боя оставалось верст пять-шесть.

К счастью, на пути оказался тыловой обоз бунтовщиков, где уже варили кашу и кипятили сбитень. Благодаря самообладанию и хитрости Суворова обоз захватили без боя. А случилось это вот как.

Генерал— поручик, обряженный в долгополый тулуп и лисий малахай, вырвался на своей казачьей лошадке вперед и тоном отнюдь не командирским, а скорее панибратским объявил, что к «императору Петру Федоровичу» прибыло пополнение из Смоленской губернии.

Войско, в неравной борьбе с холодом напялившее на себя что ни попадя, и без всяких штандартов следовавшее за своим начальником на крестьянских дрогах и розвальнях, никакого подозрения тоже не вызывало. А когда обман раскрылся, защищаться или поднимать сполох было уже поздно. Впрочем, в обозе всегда служили люди, к опрометчивым поступкам и зряшнему геройству не склонные. Они сами выдали Суворову несколько казачьих старшин, верховодивших здесь, и стали каяться, отбивая земные поклоны:

— Помилуй нас, батюшка, мы силком от родного хозяйства взяты и никакого иного оружия, кроме кнутов, в руках отродясь не держали.

— Помилую, — пообещал Суворов. — Но задницы ваши бунтарские розгами обдеру. Только не сейчас, а как потеплеет, дабы вы причиндалы свои не обморозили, и в родное хозяйство при полном мужском достоинстве явились.

Пока отогревались горячей пищей и водкой, обнаруженной в обозе, окончательно рассвело. Бой впереди тоже разгорался, хотя палили в основном из ружей и пистолетов, что могло означать только одно — дело подходит к концу (но вот к какому именно, до сих пор оставалось неясным).

Суворов опять вскочил в седло и приказал трубить сбор.

— Всем приготовиться! — вещал он, объезжая повеселевшее войско. — Атака будет! Наступаем плутонгами! Дадим залп, от силы — два, а потом сразу в штыки! Если кавалерия налетит, стройся в каре и штык ставь лошади в пузо! Никто не смеет пятиться и на полшага назад! Врага будем крушить с тыла, а посему его картечи можно не опасаться.

В атаку двинулись скорым шагом, но глубокий снег этому мало способствовал. Люди еще как-то пробирались вперед, но лошади, проваливаясь по грудь, идти отказывались. Сразу отстала и артиллерия, если не считать кибитки Баркова, ехавшей вслед за Суворовым.

Впрочем, природные каверзы ничуть не смущали генерал-поручика, похоже, собиравшегося решить дело лихим штыковым ударом, как это уже не единожды удавалось ему в Бессарабии и Польше.

Одно только не учел великий полководец — боевых качеств своего нынешнего противника. Ведь прежде его взятым от сохи чудо-богатырям приходилось сражаться лишь с турками, известными своим фатализмом, да с изнеженной шляхтой, больше привыкшей к бальным залам, чем к кровавым ристалищам, а здесь земляк шел на земляка, брат на брата, и всем известная коса, наловчившаяся губить податливые травы, вполне могла наскочить на баснословный камень.

Долго ли, коротко ли, но в конце концов атакующие достигли поля брани, но не нынешней, а вчерашней или позавчерашней, о чем свидетельствовали окаменевшие трупы, изрядно запорошенные снегом.

Сегодня схватка шла на другом берегу реки, лед которой был основательно побит ядрами и представлял собой почти неодолимое препятствие для конницы и артиллерии (за суворовскую пехоту можно было не опасаться — та в случае нужды смогла бы без особых потерь форсировать любой из адских потоков — хоть огненный Флегистон, хоть болотистый Ахеронт). И Барков, и Суворов немедленно прибегли к помощи подзорных труб. Дым и пар, окутывавшие побоище, конечно же, затрудняли наблюдение, но даже неопытному глазу было очевидно, что полевые укрепления республиканцев взяты штурмом, а сами они оттеснены в чистое поле, где пять или шесть пехотных каре, непрерывно атакуемых конницей, медленно превращались сначала в беспорядочные толпы, а потом и в груду трупов.

Надо сказать, что густой ружейный огонь, производимый республиканцами, наносил бунтовщикам весьма значительный урон. Пространство за рекой устилали уже не снега, а пропитанные кровью серые мужицкие армяки, нагольные татарские полушубки и пестрые калмыцкие халаты.

Да только кому придет в голову беречь на поле боя всяких там смердов и инородцев, которые в тучные годы плодятся, словно саранча! Уж только не их самозваные вожди, имевшие самое подлое происхождение. Недаром говорят: нет хуже того пана, что выбился из хама.

— Исход схватки отнюдь не определился. — сказал Суворов, не отрываясь от подзорной трубы. — Теперь все будет зависеть от запасов пороха и пуль, оставшихся у обороняющейся стороны. Если хватит на час хорошей стрельбы, то бунтовщики непременно отступят. А нет, победу черни принесет их численность.

Но случилось непредвиденное — республиканцы, завидевшие, что со стороны пугачевского лагеря надвигаются массы свежих воинов, окончательно пали духом и стали бросать оружие, чем не замедлили воспользоваться их враги. Началась беспощадная резня.

— Дело тухлое, -сказал Суворов. — Впрочем, нам не о чем жалеть. Мы ведь никого спасать и не собирались. И те и другие — враги отечества.

— Оно, конечно так, -тяжко вздохнул Барков. — А только все одно на душе тошно. Русские люди как-никак гибнут.

— С такими мыслями. Ванька, тебе на военном поприще делать нечего, -нахмурился Суворов. — В бою люди не гибнут, а дело свое делают в соответствии с выучкой, личными достоинствами и качеством оружия. Хороший солдат нигде не пропадет, если только роковой случай не вмешается. А кто на учениях зевал, в богадельнях отлеживался да ружье свое ленился чистить, тот пусть ответ перед ангелами небесными держит… Да что я тут с тобой тары-бары развожу! Атаковать надобно, а не то время упустим.

По сигналу горниста все штаб-офицеры съехались к Суворову и выслушали от него план дальнейших действий:

— Кавалерию разделить на две части. Улан увести вдоль реки влево, а драгун вправо. Пусть в удобном месте переправятся и скачут к месту боя. Пехота наступает в лоб. Артиллерию развернуть на этом берегу и бить навесным огнем. Не жалеть ни тех, ни других, поскольку обе противоборствующие стороны есть мятежники и отступники, нарушившие священную клятву, данную матушке-императрице и своему отечеству! С развернутыми знаменами и барабанным боем — вперед марш!

Все эти распоряжения были исполнены на диво быстро и точно. Четыре батареи конной артиллерии открыли стрельбу еще раньше, чем первые цепи гренадер ступили на лед. Запоздавшая кавалерия двинулась в разные стороны на поиски удобной переправы.

— Сами-то вы, Александр Васильевич, где собираетесь находиться? — поинтересовался Барков. — Войско ваше как добрый часовой механизм действует. Если ему правильный ход даден, то часовой ключ до поры до времени без надобности. Под часовым ключом я, конечно, вашу милость подразумеваю.

— Тебе бы все метафоры измышлять, пиит бездарный… В немецкой армии оно так, может, и принято, только я привык в деле среди своих ребятушек быть. С этого места батальное полотно удобно писать, а ходом боя управлять затруднительно. Рано еще наше войско с часами сравнивать. Оно любой сюрприз способно поднести, особенно на таком морозе. Если смелость имеешь, прошу пожаловать со мной на тот берег.

— Смелостью гордиться не мог, но и труса не привык праздновать, -ответил Барков. — А посему согласен составить вам компанию.

Взвалив смертоубийственную машину на плечо, а сундуки с патронными лентами поручив заботам двух дюжих канониров, взятых из резерва, он вслед за Суворовым вступил на лед, хоть и успевший набрать трехвершковую толщину, но во всех направлениях разлинованный трещинами и зиявший громадными полыньями, над которыми курился легкий парок.

Не успели они преодолеть и трети расстояния, разделявшего берега, как в сотне саженей слева огромная льдина внезапно перевернулась и накрыла нескольких солдат, угодивших под нее.

— Обходи стороной! — крикнул Суворов замешкавшейся цепи. — Их уже не спасете, а себя погубите! Солдат с полной выкладкой из ледяной купели не выберется!

Слова эти еще звучали в морозном воздухе, как справа в воду ухнул целый полувзвод.

— Царство им небесное! — Суворов перекрестился, а потом, обернувшись назад, вызвал командира пионерской роты, оставленной в помощь артиллеристам. — Берите доски, жерди, лестницы, веревки и ступайте вслед за гренадерами. Спасенных из воды тащите к кострам, раздевайте донага и растирайте водкой.

До середины реки было уже рукой подать. Лед здесь трещал и прогибался, поверх его пошла вода. В теплых сапогах Баркова, предназначенных отнюдь не для защиты от сырости, сразу захлюпало.

Шли бы вы вперед, Александр Васильевич, — посоветовал он, приостанавливаясь.

Что так? — Тот даже не обернулся.

Вы сложением легкий, чертиком везде проскочите, а у меня трехпудовая железяка на горбу. Если беда случится, могу ненароком и вас на дно утянуть.

— Сам, стало быть, смерти не боишься?

— Нет, — спокойно ответил Барков. — У меня эта жизнь не последняя.

— Набрался ты, братец, всяких мистических бредней. А зря! Одна у человека жизнь, смею тебя заверить. Про то и в Писании ясно сказано. А посему каждому человеку надлежит свою жизнь беречь, как богоданное чудо.

— Меня, признаться, совсем другое беспокоит. — Барков сделал еще один шаг и провалился по колено. — Где сейчас сам Емелька Пугачев? Раньше он перед боем богатый шатер раскидывал, и возле него ставил штандарты с императорскими вензелями. А сейчас свое присутствие нигде не кажет. Ох, не нравится мне это. Как бы каверзу какую не подстроил!

— Признаюсь, сия мысль и меня с некоторых пор гнетет. — Суворов несколькими ловкими прыжками выбрался на сравнительно безопасное место. — Все хитрости турецких пашей и польских генералов я могу наперед разгадать. У одних мышление косное, у других салонное. А Пугачев человек сокровенный, огонь и воду прошел, партизанщину изведал. Да и учителя у него знатные были. Кто знает, что в его буйную головушку взбредет!

— То-то и оно… — Теперь Баркову приходилось выверять каждый шаг.

— Ты лучше бросай свою машину и выбирайся ко мне, — посоветовал Суворов. — Нельзя отказываться, если генерал-поручик и георгиевский кавалер тебе, поповичу, руку помощи предлагает.

— Спасибо, Александр Васильевич, за сердечное участие. Да только нельзя мне с этой штукой расставаться. Она для нашего святого дела вроде как палочка-выручалочка.

Высокий берег не позволял видеть того, что происходило за рекой, по там внезапно случилось нечто непредвиденное. Дружное «ура!» атакующих гренадеров захлебнулось, и повсюду разнесся свирепый вопль: «Ги! Ги! Ги!»

— Казакам ткнулось, а нам, простофилям, икнулось, — невесело пошутил Суворов. — Вот тебе. Ваня, и разгадка. Пугачев с лучшими своими войсками в засаде скрывался, и только сейчас ударил. Ничего не скажешь, подгадал момент, стервец!

Солдаты, успевшие благополучно переправиться через речку, посыпались назад — на коварный лед. Вслед им роем летели пули.

Какой— то обер-офицер, прежде чем уйти под воду, успел крикнуть Суворову:

— Спасайтесь, ваше превосходительство! Западня!

Не прошло и минуты, как весь берег, насколько хватало глаза, густо покрылся бородатыми всадниками в черных барашковых папахах, надвинутых на самые глаза. В первых рядах красовались вожди бунтовщиков: и громадный Чика-Зарубин, и страховидный Хлопуша, и полковник Грязнов, и сам «Великий Государь», Емелька Пугачев, над головой которого развевался черно-красный императорский штандарт.

Оставив без внимания копошащихся под берегом гренадеров, казаки палили из ружей по артиллеристам, спешно пытавшимся переменить прицел пушек. Несколькими залпами с орудийной прислугой было покончено.

Лишь после этого Пугачев соизволил обратить внимание на людей, ожидавших своей участи на льду реки.

— Довоевались аники-воины… Будете знать, каково с императорской гвардией силой тягаться. А где же ваш знаменитый генерал Суворов? Ага, вижу. вижу… Слыхал о твоих подвигах, — глумливо ухмыльнулся атаман. — Хотя с виду натуральная мартышка. У меня такая прежде в петербургском дворце обитала. Жизнь я тебе, генерал, так и быть, сохраню. Будешь при моей Военной коллегии советником состоять. Только спервоначала присягу примешь.

— Много чести для хорунжего, чтобы боевой генерал ему присягал. — дерзко ответил Суворов. — Я тебя, злодея, даже плетью огреть побрезгую.

— Тогда не взыщи, дедушка. Ты вою участь выбрал. Рыбам привет передавай… А кто это там еще? — Пугачев козырьком приложил ко лбу ладонь, отягощенную висячей плетью. — Ба, кого я вижу! Не иначе как Иван Барков к нам припорхнул. Вот так встреча! На мою пощаду, собака, можешь не надеяться. Лучше сам утопись.

— Сейчас, только камень к шее привяжу, — пообещал Барков, заправляя патронную ленту в машину смерти.

В последний момент он вспомнил, что забыл залить воду в кожух. На таком морозе это, возможно, и не было обязательным, но, как говорится, береженого бот бережет. Никакой посуды под рукой не оказалось, и пришлось воспользоваться собственной шапкой.

— Ты над чем это там колдуешь? — под хохот казаков поинтересовался Пугачев. — Никак напоследок чая пожелал испить?

Достоинство кулибинского изобретения состояло еще и в том, что оно ничем не выдавало своих боевых свойств. С какой стороны ни глянь — самовар самоваром. Да только несладко придется всякому, кто удосужится хлебнуть чайку из этого самовара!

Ну, помогай боже! Барков с заметным усилием вскинул свою тяжеленную «палочку-выручалочку». Лишь бы только не замерзла ружейная смазка да не перекосило первый патрон, как это уже бывало прежде.

В считаные мгновения лавина свинца проделала в стене всадников огромную брешь. Окровавленной головой свесился с седла Чика. Вместе с лошадью рухнул под обрыв Хлопуша. Поник императорский штандарт. Бился в агонии жеребец Пугачева. Только сам атаман куда-то исчез.

Со всех сторон к берегу подлетали новые бородатые конники, но их ожидала та же незавидная участь. Почти каждая пуля находила свою жертву. Да и пули эти были особенные! Попадая в цель, они разворачивались, как бутон, причиняя смертельные раны людям и лошадям.

Страшную вещь придумал Кулибин, но какой с него спрос — до Гаагской мирной конференции, запретившей такой тип пуль, оставался еще целый век.

Когда Барков расстрелял последнюю ленту, ледяная вода уже обжигала ему то, что Суворов деликатно называл причиндалами. В ушах продолжал звенеть злой лай пулемета, а перед глазами плавали мерцающие пятна. Сил не было даже на то, чтобы разжать онемевшие пальцы.

Исход сражения был окончательно решен. Суворов, размахивая шпагой, повел в атаку уцелевших гренадер. Слева и справа налетели уланы и драгуны, час назад ушедшие на поиски переправы. Их палаши и пики быстро завершили то, что начали пули Баркова. Кавалеристам истово помогали неизвестно откуда взявшиеся солдаты в гвардейской форме, упраздненной республиканцами.

— Как поживаешь, милостивый государь? -поинтересовался с берега Крюков, на плечах которого сверкали полковничьи эполеты.

— Хвастаться нечем, -ответил Барков. — А каково драгоценное здоровье нашей императрицы?

— Лучше не бывает. И аппетит вернулся, и доброе расположение духа… Кстати, она шлет тебе свою особую признательность.

— Передавай ей мою нижайшую благодарность. Слава богу, что все свершилось так, как и было задумано. — Холода Барков больше не ощущал, только очень у к щекотало грудь ледяное крошево, проникшее за пазуху.

— Сам передашь. Заодно и все причитающиеся тебе от матушки блага получишь… Я, как видишь, уже удостоен. — Расстегнув шинель, Крюков гордо продемонстрировал кресты и звезды, украшавшие его молодецкую грудь.

— Вот те на! — Барков, оказывается, еще не утратил способности удивляться. — Да ты, похоже, у императрицы в фаворе.

— Завидуешь?

— Нет, кумекаю… Не числится в исторических анналах такой фаворит. Орлов был, Салтыков был, Потемкин был, Мамонов был, Зубов был, еще много кто был, а Михайлы Крюкова и в помине не было. Что-то здесь неладно.

— Все ладно… Ты столбом не стой, а ложись на лед. Сейчас я тебя выручу. — Сбросив щегольскую шинель, Крюков стал спускаться на речной лед.

— Не стоит трудов, — стал отговариваться Барков. — Моя миссия завершилась. Себя лучше побереги.

— Вздор несешь. Долг платежом…

Докончить Крюков не успел. Шальная пуля, прилетевшая из дальней дали, звонко поцеловала его в висок.

— Историческая справедливость восторжествовала, — пробормотал Барков. — Нет такого фаворита и не было…

Последние мгновения жизни поэта, бродяги и авантюриста Ивана Семеновича Баркова были в буквальном смысле слова скрыты туманом, возникшим от соприкосновения раскаленной ружейной стали с холодной водой.

На прощание из полыньи донеслось трогательное в своей простоте двустишие:

Блажен, кто все от жизни брал, Бил подлецов и девок драл…