Куда только не совался Кондаков, с кем только не разговаривал, чего только не обещал, начиная от элитных семян моркови, собранных с собственной грядки, и кончая охотничьим штуцером, который предполагалось позаимствовать у Маузера, а желанной бумаги так и не добился.

Все должностные лица, курировавшие данный вопрос, соглашались с тем, что в сфере оружейного коллекционирования, за последнее время вобравшей в себя не только зенитные пулемёты и авиационные пушки, но даже ранцевые огнемёты, пора навести порядок. Однако проект Кондакова, выступавшего от лица совета ветеранов, где он с некоторых пор занимал довольно видный пост, дружно отвергали, мотивируя это самыми разными причинами. И время, дескать, не то, и обстановка не способствует, и позиция высшего руководства пока не прояснилась, и законодательная база отсутствует, и средств на проведение столь многосложного мероприятия нетути.

Кондаков, конечно, понимал, что это всего лишь пустые отговорки, но стену официального пофигизма преодолеть не мог — ни обходом, ни подкопом, ни прыжком. Силушки были уже не те. В конце концов один из старых дружков по секрету объяснил ему, что причина неудач кроется не в банальном бюрократизме и не в отсутствии пресловутой политической воли, а в пристрастии многих весьма важных персон к собиранию стрелкового оружия. Теперь стены роскошных кабинетов принято было украшать не казачьими шашками и дагестанскими кинжалами, а снайперскими винтовками и кавалерийскими карабинами.

Новый порядок учёта и хранения стволов мог вызвать расстройство таких желудков, от которых зависело пищеварение всей страны. Именно поэтому министерские чины и не хотели дразнить гусей.

Лишь когда Кондаков пообещал дойти со своим проектом до Совета безопасности, а заодно прибегнуть к помощи знакомого депутата Госдумы (в реальности не существовавшего), был достигнут некоторый компромисс.

Вопрос о каком-либо законном или подзаконном акте снимался, зато коллекции двух-трёх знакомых Маузера подвергались строгой проверке, причём инспектора, проводившие их, должны были открыто обсуждать планы тотальной инвентаризации стрелкового оружия с последующей реквизицией такового, за исключением экземпляров, представлявших несомненную историческую ценность, например, охотничьего ружья, из которого подвыпивший председатель Верховного совета Подгорный однажды едва не застрелил двух других членов Политбюро, или нагана, подаренного Сталиным Орджоникидзе за несколько дней до самоубийства последнего.

Однако эти действия, пусть и носившие достаточно кардинальный характер, не могли дать немедленных результатов. Реакция Маузера (а в том, что она последует, сомневаться не приходилось) ожидалась только по прошествии нескольких дней, когда разнесчастные коллекционеры, не понимающие причин обрушившейся на них беды, заплачут горючими слезами.

А пока все надежды опергруппы связывались с Людочкой. В случае её удачи гордиев узел загадочного преступления, из которого сейчас каких только концов не торчало, развязался бы сам собой, без всяких дополнительных усилий.

Людочка, прекрасно понимавшая нынешнюю ситуацию, при первой же возможности не преминула воспользоваться преимуществами своего особого положения.

Первым делом она запретила Цимбаларю употреблять в своём присутствии ненормативную лексику, а обращение «гражданка Лопаткина» посоветовала заменить чем-то менее формальным. Например, Мила. В крайнем случае — Люся.

Кондакову была дана настоятельная рекомендация воздержаться от публичного ковыряния в естественных физиологических отверстиях, как-то: уши, нос, рот и так далее по нисходящей.

Были у неё кое-какие планы и на Ванечку, скорее всего связанные с ограничением употребления табака и алкоголя, но тот последние сутки вестей о себе не подавал. Случись такое с Цимбаларем или даже с Кондаковым, впору было бы бить тревогу, но люди, хорошо знавшие маленького сыщика, нисколечко о нём не волновались. Ванечка жил по принципу мартовского кота, хотя именно эта категория усатых-полосатых вызывала у него наибольшую антипатию. Порой он исчезал на целую неделю, однако всегда возвращался домой — голодный, изодранный, усталый, но всегда с чувством выполненного долга.

Попив знаменитого кондаковского чайку с собственными сушками и дождавшись, когда накал ожидания достигнет апогея, Людочка приступила к отчёту, пространность и скрупулёзность которого объяснялась мерой нравственных страданий, пережитых ею в борьбе с легионами бездушных цифирек и буковок, ещё в незапамятные времена изобретённых очерствелыми и опрометчивыми людьми, не находившими удовлетворения ни в созерцании красот природы, ни в других невинных забавах. Недаром ведь великий сказитель Гомер назвал письмена «роковыми знаками».

Из её слов следовало, что пограничники, вернее, та их разновидность, которая была связана не с контрольно-следовыми полосами и наблюдательными вышками, а с анализом и учётом поступающей информации, оказались людьми весёлыми, галантными и предупредительными.

На первых порах они попытались сделать за Людочку то, ради чего она и заявилась в их владения, но едва не запутали всё дело. Как выяснилось, задачи пограничной службы и уголовного розыска совпадали только на уровне деклараций, а на самом деле находились в совершенно иных плоскостях — если первые, фигурально говоря, орудовали бреднем, а уж потом сортировали улов, то вторые закидывали удочку с расчётом на строго определённую рыбку.

Короче говоря, Людочке пришлось корпеть над громадным массивом информации, представленной как в электронном, так и в печатном виде. Довольно скоро она выяснила, что в апреле текущего года границы России в легальном порядке пересекло около полусотни Рудольфов и значительно меньшее количество всяких там Руди, Ральфов и Раулей.

Канадских граждан в этой компании оказалось всего трое, причём никто из них предъявленным требованиям не соответствовал. Один был баптистским проповедником восьмидесяти двух лет от роду, второй — юным бойскаутом, премированным билетом в кругосветный круиз за хорошую учёбу, третий хоть и подходил по возрасту, но, в отличие от Голиафа, пребывал в добром здравии, снимая номер-люкс в гостинице «Рэдисон-Славянская». Он даже удостоил Людочку короткого телефонного разговора, поделившись планами создания российско-канадского предприятия по разведению породистых ездовых собак.

Разочарованная таким поворотом событий, но отнюдь не сломленная, Людочка принялась пересматривать все списки повторно, присовокупив на всякий случай и сведения за март (прежде чем взойти на свою Голгофу, исстрадавшийся на чужбине эмигрант вполне мог погостить у дальних и ближних родственников).

Однако и на сей раз результаты оказались неутешительными. Количество Рудольфов, конечно, возросло, но все они, как назло, не лезли в строгие рамки, установленные для загадочного человека, не так давно лишившегося головы прямо на глазах у известного бандита Сергея Гобашвили.

Людочка уже и не знала, что ей думать. То ли пресловутый Рудольф Павлович сменил в чужой стране все свои анкетные данные, то ли пересёк границу по подложному паспорту, то ли он вообще не существовал в природе, являясь лишь плодом воображения некоего коварного Льва.

— И как же у тебя, Люсенька, ручки не опустились! — подивился Цимбаларь. — Я бы от такой невезухи, честное слово, запил.

— Была у меня такая мысль, — честно призналась Людочка. — Только, конечно, не запить, а просто плюнуть на всё. Но потом я представила себе, с каким ехидством вы будете ухмыляться, если я вернусь ни с чем. Дабы не доставить вам такого удовольствия, пришлось возобновить этот сизифов труд.

Снедаемая честолюбием, жертвуя сном и горячей пищей, непрестанно сражаясь со Сциллой компьютерных данных и Харибдой бумажной документации, Людочка старательно выискивала давно остывший след. Не добившись толку от имён, она переключилась на даты, выделив в отдельную группу всех пассажиров мужского пола, родившихся в промежутке между сорок восьмым и пятьдесят третьим годом.

Самой перспективной фигурой в этом списке оказался пятидесятипятилетний подданный Никарагуа Паоло Рудольфи, но и он, подлец, оказался жив! Мало того, приняв Людочку за сутенёршу, обзванивающую потенциальных клиентов, этот самый Рудольфи стал со знанием дела интересоваться габаритами московских путан. Причём особы с модельной внешностью его не привлекали. Путешествие на другой континент господин Рудольфи предпринял исключительно для поисков десятипудовой русской бабы, способной разрешить все его сексуальные комплексы.

Терпеливо выслушав страстный и сбивчивый монолог далеко уже не юного никарагуанца, вдобавок путавшего английские и испанские слова, Людочка едва не разрыдалась — не от недостатка собственного веса, конечно, а от очередной неудачи. Всё надо было начинать сначала.

Цимбаларь, знавший немало тружениц секса, отличавшихся богатырской статью, весьма заинтересовался историей дона Рудольфе, но Кондаков немедленно осадил его:

— Оставь этот товар для себя, а заодно и помолчи. Сегодня у нас не капустник какой-нибудь, а бенефис Людмилы Савельевны.

Как ни странно, но правильное направление Людочкиным мыслям задала песня «Беловежская пуща», прозвучавшая в обеденный перерыв по радио. И хотя сама она никогда не посещала этот заповедный лесной массив, известный пышными царскими охотами, стадами реликтовых зубров, ныне вымирающих от трихинеллёза, партизанским прошлым, крепчайшей самогонкой да ещё местечком Вискули, где на судьбе последней мировой империи был поставлен жирный крест, — её что-то словно в сердце кольнуло. И причина тому крылась даже не в минорном мотивчике, так соответствующем настроению девушки.

Дальнейшее в Людочкином изложении выглядело так:

— Слушая песню, я подумала вдруг: а как бы добирался до Москвы человек, побывавший в Беловежской пуще, но не упившийся вусмерть местной «Зубровкой», не захваченный в плен партизанами, вполне возможно, ещё не сложившими оружия, и не растерзанный волками, имеющими белорусско-польское подданство, а потому злобными вдвойне? И сама себе ответила: да очень просто! Сел бы где-нибудь в Бресте на пассажирский поезд и преспокойно покатил в Москву, благо на нашей совместной границе отсутствует таможенный и пограничный контроль.

— Подожди, — вмешался Цимбаларь, — но этому беспечному ездоку в любом случае пришлось бы предъявить в билетной кассе свой паспорт, будь он хоть российским, хоть канадским, хоть австралийским.

— Ну и что? — пожала плечами Людочка. — Паспорт нужен лишь для того, чтобы сверить его с компьютерной базой данных, в которую занесены сведения о всех разыскиваемых преступниках, террористах и многожёнцах. А поскольку зовут моего пассажира вовсе не Шамиль Басаев и не Борис Березовский, он без всяких проблем получит билет, рассчитавшись за него белорусскими «зайчиками».

— Это реальные факты или только твои умозаключения? — поинтересовался Цимбаларь.

— Это умозаключения, трансформировавшиеся в факты, — Людочка не смогла сдержать торжествующей улыбки. — По моей просьбе один из пограничников созвонился с Минском и выяснил, что двадцать четвёртого апреля сего года в тамошний международный аэропорт, кстати сказать, единственный в республике, рейсом компании «Белавиа» прибыл канадский гражданин Рудольф Бурак пятидесятого года рождения. Цель визита — деловые контакты. Продолжительность — три недели. Что и требовалось доказать!

— Белорусам инвестиции позарез нужны, вот они и пускают к себе всякую шваль без разбора, — глубокомысленно заметил Кондаков. — Говорят, одно время у них даже эмиссары Саддама Хусейна гостили. Да только столковаться не успели…

Цимбаларь, брезгливо косясь на свой давно остывший чай, сказал:

— Похоже, сегодня наша Люсенька заслуживает чего-то большего, чем это рвотно-слабительное средство. Например, ящик той самой «Зубровки», оставившей неизгладимый след в её девичьей памяти.

— Да дрянь эта ваша «Зубровка», — махнул рукой Кондаков. — Обыкновенная самогонка, настоянная на лесных травах. В промышленное производство её запустил Хрущёв, пристрастившийся к этому пойлу на охоте в Беловежской пуще. Наверное, это единственная добрая память, оставшаяся о нём в народе… А Людмиле Савельевне, в знак признания её достижений, мы подарим бутылочку виски, любимого напитка Шерлока Холмса.

— Виски пила Агата Кристи, а Шерлок Холмс предпочитал кларет, — возразила Людочка. — Лично мне не нравится ни то ни другое. Свой приз я лучше выберу сама.

— Но только в день получки, — уточнил Кондаков, машинально потрогав свой карман.

— Всё это очень хорошо, — произнес Цимбаларь. — Таким образом, Голиаф стал Рудольф Павловичем Бураком, хотя для этого ещё понадобится опознание трупа близкими родственниками… А его след из Белоруссии в Россию ты проследила? И вообще, чего ради он приземлился в Минске?

— Бурак — фамилия среди белорусов весьма распространённая, — пояснила Людочка. — Как и среди украинцев. Вполне возможно, что сначала он хотел навестить своих тамошних родственников. Но, скорее всего, это было сделано сознательно, чтобы не засветиться при въезде в Россию. Кого-то он здесь опасался.

— И тем не менее ранним апрельским утром, совершенно один, он попёрся в какое-то весьма подозрительное место, где и сложил голову, — задумчиво произнёс Цимбаларь.

— Мы ведь не знаем истинной цели его визита в Россию, — сказала Людочка. — Возможно, кто-то пригласил его сюда, причём характер приглашения не допускал отказа.

— Всё это мы можем узнать, только переговорив с родственниками господина Бурака, оставшимися в Канаде, — заметил Кондаков. — А для этого существуют два пути. Или через канадское посольство, или через региональное бюро Интерпола. Только предупреждаю заранее, связей ни в одном из этих учреждений я не имею.

— Они и не понадобятся, — заявил Цимбаларь. — Нравы урюпинской бюрократии на оба упомянутых вами учреждений не распространяются. Там верховодят чиновники совершенно другой, европейской формации.

— А я-то думала, что Канада относится к Америке! — ненатурально удивилась Людочка.

Цимбаларь ничуть не смутился, тем более что исключительные заслуги Людочки стали уже как-то забываться.

— Лучшие европейские традиции успешно прижились и на американской почве, — пояснил он. — Я имею в виду аккуратность, деловитость, сознание собственной ответственности и уважение к правам граждан. Увы, у нас этого не случилось. Разумному и справедливому делопроизводству мешают сорняки средневекового чванства, глубоко укоренившиеся на российской почве. Каждый самый ничтожный государственный служащий мнит себя по меньшей мере ханским баскаком, вольным по собственному усмотрению казнить и миловать православный народ.

— Хорошо сказано, — похвалила его Людочка. — Да только сам ты даже не баскак, а свирепый нукер, по воле своих владык собирающий с людей дань. Но только не серебром и золотом, а сокровенными тайнами, которыми большинство из них ни с кем не хочет делиться.

Пока Цимбаларь, заручившийся в канцелярии особого отдела солидной бумагой, наводил мосты с Интерполом, а Людочка отдыхала (и в этом её праве никто не сомневался), Кондаков занялся выяснением связей, оставшихся у Рудольфа Бурака на родине.

Через картотеку ОВИРа он выяснил, что названное лицо выехало на Запад ещё в восемьдесят пятом году, предварительно сочетавшись браком с гражданкой Израиля Верой Васильевной Пинской. Кроме того, в справке был указан последний адрес жительства Рудольфа Павловича. Однако никаких сведений о предыдущем браке и детях, оставшихся после него, не имелось.

Это нисколько не смутило Кондакова, в своё время попортившего репатриантам немало крови (не по собственной инициативе, конечно, а по долгу службы). Люди, желавшие покинуть страну развитого социализма, где к тому времени исчезли не только гражданские свободы, но и элементарные промтовары, шли на любые уловки — заключали фиктивные браки, за взятки меняли национальность, откупались от родни, препятствовавшей выезду, и даже совершали обрезания.

Кондаков, всегда стоявший на позициях умеренного патриотизма, эмигрантов не то чтобы презирал, а просто не понимал, как пчеловод не понимает кроликовода. По его представлениям, для нормального существования годилась любая страна, если ей, конечно, не угрожала судьба легендарного Карфагена или ещё более легендарной Атлантиды. Ведь перекрыть все лазейки, которыми извечно пользуются сметливые и неразборчивые в средствах люди, не под силу даже самому драконовскому режиму, а свобода — понятие сугубо индивидуальное, почти не зависящее от внешних обстоятельств. Иногда заключённые ощущают себя гораздо более свободными, чем тюремщики.

Ещё неизвестно, где бы Пушкину сочинялось легче— в деспотической России или на тот момент уже почти демократической Англии, куда он стремился всеми фибрами души. Недаром ведь его кумир Байрон, раскрепощённый, как никто другой, из вольного Лондона сбежал в закабалённую Элладу, где не только сражался за чужую независимость, но и предавался неудержимому разврату, который в конце концов и свёл великого поэта в могилу.

Самое смешное, что под сень звезды Давида бежали в основном русские, украинцы и грузины, добивавшиеся такого права всеми правдами и неправдами, а многие махровые евреи и в Советском Союзе ощущали себя очень даже неплохо: писали занимательные книги, горланили популярные песни, снимали патриотические фильмы, завоёвывали шахматные короны, шили на заказ самые лучшие в стране костюмы, лечили всех подряд, включая ярых антисемитов, чем-то торговали и разве что в космос не летали, и ещё неизвестно, как повёл бы себя представитель богоизбранного народа, узревший вдруг престол Яхве.

Тем не менее переселение народов, на иврите называвшееся ласковым словом «алия», продолжалось, и к концу 80-х, когда из продажи исчезла не только водка, но и мыло, потомков Авраама в России почти не остаюсь, по крайней мере Кондакову они не попадались. Только один, самый голосистый, всё пел и пел о великой родине (не исторической, а номинальной), да на эстраде придуривалось несколько так называемых «артистов разговорного жанра», ещё раз подтверждая истину о том, что лучшие комики в жизни — русские, а на сцене — евреи.

Однако спустя пять или шесть лет, когда одна шестая часть суши, воспетая в песнях Покрасса, Дунаевского, Фельцмана, Блантера и Пасмана, основательно похудела в груди и подбрюшье, но зато сменила социальную ориентацию (не путать с сексуальной!), евреев стало вдруг даже больше, чем во времена императрицы Екатерины Алексеевны, когда такого понятия, как «погром», в русском языке не существовало.

Причём ни из Израиля, ни из Америки, ни из Австралии никто домой не вернулся. Новые российские евреи возникли как бы сами по себе, буквально из ничего, словно знаменитое «живое вещество», добытое из пустоты (а на самом деле из грязной пробирки) академиком биологических наук и лауреатом Сталинской премии Ольгой Борисовной Лепешинской, тоже вложившей свою лепту в борьбу с «безродными космополитами».

Эти «новые» своего происхождения уже не стеснялись. Они не пели, не играли в шахматы и не придуривались на сцене, а энергично прибирали к рукам банки, заводы и нефтепромыслы, что в общем-то не противоречило экономическому курсу, провозглашенному властью. Но то, что позволялось Ивану Петровичу или даже Рашиду Рамзановичу, строго возбранялось (по крайней мере, в глазах общественного мнения) Абраму Соломоновичу.

Кто-то уже поговаривал втихаря о том, что грядёт очередной сионистский заговор и всех славян ждёт участь палестинцев, что двуглавый орёл есть тайный символ иудеев, провозглашённый ещё ветхозаветным пророком Иезекиилем, что настоящая фамилия российского президента вовсе не Митин, а, совсем наоборот, Миттель, и что в советниках у него состоят сплошные жидомасоны, прикрывшиеся простыми русскими фамилиями Иванов, Медведев, Козаков.

И почему-то все, даже самые матёрые коммунисты, забывали знаменательную фразу, сказанную лысым и картавым коротышкой, некогда считавшимся в этой стране кем-то вроде пророка: «Ну кто же виноват, если в жилах каждого толкового русского человека течёт хотя бы капля еврейской крови?»

Уж он-то, имея в жилах не каплю, а добрый литр вышеназванной крови, в этом деликатном вопросе разбирался получше других.

Все эти мысли, пусть и не облачённые в столь внятную форму, бродили в голове Кондакова, пока он добирался до дома, который двадцать лет назад покинул господин — тогда ещё гражданин — Бурак (кличка Голиаф, произнесённая по старой памяти, почему-то всегда рождала ассоциации со смертью, в то время как Рудольф Павлович Бурак казался живым человеком).

Район, в прошлом славившийся только хулиганами, теперь принадлежал к числу элитных, а нужный Кондакову дом, уже несколько раз перестроенный и надстроенный, из стандартной панельной двенадцатиэтажки превратился в некое подобие белого океанского лайнера, где более или менее прямыми остались только ряды окон-иллюминаторов.

Так уж случилось, что наступление нового — да ещё и нечётного — века ознаменовалось повсеместным торжеством криволинейных форм: и в архитектуре, и в дизайне мебели, и в обводах автомобилей, и даже в стиле жизни (теперь для достижения желанной цели следовало резко забирать влево или вправо, а то и вообще петлять).

Единственное исключение составляли лишь фигуры престижных женщин — прямые и плоские, как доска, с квадратными плечами и торчащими ключицами, не имеющие ни одной выпуклости даже там, где это предполагалось законами естества.

Возможно, причина тому крылась в подсознательной тяге к истокам человеческой цивилизации, когда единственной прямой линией, доступной созерцанию наших пращуров, был морской или степной горизонт, зато все красавицы отличались тучностью и кривыми ногами.

Уже в подъезде возникла путаница с номерами квартир, которых почему-то стало значительно меньше, чем прежде. Как пояснила вышколенная консьержка, родившаяся всего за десять лет до отъезда Бурака и, естественно, не знавшая его, такой эффект был достигнут путем объединения нескольких квартир в одну. Бывшая полуторка Бурака соединилась с трехкомнатной соседской и двумя двухкомнатными, расположенными этажом выше. Хоромы, возникшие в результате этого cлияния, на данный момент пустовали, поскольку семейство, купившее их, прохлаждалось где-то в Альпах.

После этого разговора Кондакову стало окончательно ясно, что никого из прежних жильцов здесь не сыщешь, а досужие старушки — неисчерпаемый кладезь полезной информации, — вне всякого сомнения знавшие Рудика Бурака ещё с пелёнок, следуя его примеру, тоже отправились в далёкое путешествие, но уже без виз, багажа и билетов.

Пришлось идти на поклон в дирекцию по эксплуатации зданий, но и там воспоминаний о столь давних временах не сохранилось. Сердобольная бухгалтерша объяснила Кондакову, что при административной реформе, разразившейся в начале 90-х, все архивные материалы, утратившие ценность — а таких оказалось подавляющее большинство, — были или уничтожены, или сданы в макулатуру. Да и дом, которым он интересовался, считался уже не муниципальной собственностью, а кондоминиумом, то есть совместным владением жильцов.

— Как вы сказали? Гондон-минимум? — почтенный возраст Кондакова служил как бы карт-бланшем, позволявшим ему любые скабрезности. — Ничего себе словечко придумали! Могли бы и как-то иначе назвать. В соответствии с национальными традициями. Бараком, например. Или общагой.

— В этом бараке квадратный метр жилой площади стоит четыре тысячи условных единиц, — сообщила бухгалтерша. — Так что все прежние названия стали неактуальными. Мы, слава богу, живём в самой дорогой столице мира. Вот и приходится соответствовать.

Они поболтали ещё немножко, и бухгалтерша, как видно, страдавшая провалами памяти — профессиональным заболеванием госслужащих — всплеснула руками. Вспышка волшебного озарения, в этой канцелярской берлоге столь же неуместная, как и гроза за Полярным кругом, на мгновение озарила её одутловатое, сонное лицо.

— Если вы хотите про старых жильцов узнать, так это нужно обратиться к дяде Яше, сантехнику нашему. Он в этой должности с семидесятого года числится. Имеет служебное жильё в полуподвале, поэтому и под переустройство не попал. Раньше его портрет на Доске почёта висел. Прямо герой труда! А главное, совершенно непьющий. Представляете?

— Действительно, уникум, — согласился Кондаков. — Непьющий сантехник — это примерно то же самое, что припадочный верхолаз. Большая редкость.

Как и предполагал Кондаков, служебная квартира сантехника оказалась на замке, но выручила всё та же консьержка — понажимала на своем пульте какие-то кнопочки, с кем-то ласково переговорила, и спустя десять минут дядя Яша был уже тут как тут — трезвый, бритый, в новой спецодежде, хоть и добротной, но подобранной явно не по габаритам.

Несмотря на солидный возраст, он смотрелся весьма моложаво — вполне возможно, сказывалось благотворное влияние фекалий, ныне широко используемых в нетрадиционной медицине. Вот только линялые глазки дяди Яши смотрели в разные стороны, что для трезвенника было как-то нехарактерно.

Кондаков представился по всей форме и как на духу объяснил цель своего визита, умолчав лишь о том, что Рудольф Павлович Бурак уже вычеркнут из списка живущих. Дядя Яша к просьбе залётного сыскаря отнёсся с пониманием (своих-то он знал как облупленных) и, дав понять, что разговор будет долгим, пригласил его в свои подвальные апартаменты, предупредив при этом:

— Память у меня хорошая, но исключительно на мойки, ванны и унитазы. Так что придётся от них танцевать. А уж потом, с божьей помощью, и к хозяевам перейдём.

Служебная квартира была оклеена газетами, освещена плафонами, явно позаимствованными из подъездов, и обставлена мебелью, оставшейся после ликвидации бывшей ленинской комнаты. При входе скромно ютился бюст вождя, заменявший вешалку. Обстановку дополняли две зелёные садовые скамейки и чугунная мусорница.

Первым делом дядя Яша извлёк из шкафа (прежде являвшегося стендом «Когда Ильич был маленьким, он старших уважал») схему внутренних коммуникаций дома, представленных в первозданном виде, и долго водил по ней пальцем, выискивая нужный санузел.

— Всё верно, — сказал он затем. — Вот это та самая сто шестая квартира, про которую вы говорили. Оборудование так себе. Унитаз с трещинкой. Сливной механизм изношенный. Ванну поменяли в семьдесят пятом году. Сняли жестяную, поставили чугунную, югославского производства. Здесь у меня отметка, что сифон нестандартный. Тогда же и смеситель заменили. С доплатой… А что вас конкретно интересует?

— Кто в этой квартире проживал?

— Сейчас посмотрим… У меня тут всё карандашиком помечено, — пояснил дядя Яша. — Ответственная квартиросъёмщица Бурак Ядвига Станиславовна, а при ней сынок. Кажись, Рудольфом звали… Когда я дом на обслуживание принимал, ему лет двадцать пять было. Попозже к ним девица подселилась. Но прожила недолго, даже документы на прописку не сдавала. Примерно через годик съехала и после того я её больше не видел.

— Имя этой девицы вы не помните?

— И не интересовался даже. Тихая была. Краны не ломала, нижних жильцов не затопляла, мимо унитаза не делала, как некоторые. Пришла и ушла. Только люди говорили, что ушла она с пузом.

— А мужа у Ядвиги Станиславовны, стало быть, не имелось?

— Да разве этих мужей на всех напасёшься? Ребёнка и свое время нагуляла — и то слава богу! Другим после войны и этого счастья не досталось.

— Бураки дружили с кем-нибудь из соседей?

— Одинокие бабы по себе подруг выбирают, а таковых в подъезде больше не водилось. К сынку друзья частенько наведывались, но я у них документы не спрашивал,

— Та-аак… — Кондаков задумался. — А что ещё интересного вы можете рассказать об этой семье?

— В те времена в доме около трёхсот квартир было, — дядя Яша развёл руками, — а семей и того больше. Одна другой интересней. Особенно по праздникам. Разве всё упомнишь… Впрочем, надо в кладовке глянуть. Авось там какой-нибудь сувенирчик из сто шестой имеется. Пошли за мной.

Сантехник привёл Кондакова в узкую нежилую комнату, оборудованную стеллажами, переделанными из стендов «Ильич в Разливе», «Ильич и дети», «Свет Ленинских идей дарует миру мир».

Стеллажные полки были завалены какими-то полотняными мешочками, коробочками разного размера, свёртками, пластиковыми пакетами и конвертами, склеенными из плотной коричневой бумаги. Каждая отдельная вещь была снабжена бирочкой с номером. Всё это, взятое вместе, напоминало камеру хранения, которой пользовались исключительно лилипуты.

Видя, что Кондаков сгорает от любопытства, дядя Яша пояснил:

— Тут я храню некоторые забавные образчики, извлечённые из засорившихся унитазов. Одно время даже собирался создать музей, но начальство эту идею не поддержало. Дескать вам, сантехникам, только волю дай — сразу музей говна устроите и будете по полтиннику за вход брать.

— Мысль, между прочим, любопытная, — заулыбался Кондаков. — Взять да выставить на всеобщее обозрение экскременты разных знаменитостей — певцов, спортсменов, актеров. Какашки Элизабет Тейлор, говнецо Марадоны, понос Сальвадора Дали, свежая куча от Пласидо Доминго… Публика валом повалит. Ажиотаж будет похлеще, чем в музее восковых фигур. Это ведь не подделка какая-нибудь, а неотъемлемая часть живого организма… Но если серьёзно, то я согласен с вашим начальством. Мудрое решение. Весьма сомнительно, чтобы предметы, извлечённые из унитаза, могли представлять интерес для широкой общественности.

— А не скажите! — дядя Яша прищурился, что, учитывая дефект его зрения, выглядело, словно первые признаки надвигающейся агонии. — Забавные встречаются экземплярчики. Вот полюбуйтесь! Добыча из двадцать пятой квартиры.

Он взял пластиковый пакет с соответствующей биркой и вывалил на нижнюю полку что-то похожее на клубок дохлых, бледных аскарид.

— Что это? — брезгливо скривился Кондаков.

— Презервативы, — хладнокровно пояснил дядя Яша. — Больше сотни штук. Так слиплись, что хоть топором руби. А в той квартире, между нами говоря, проживала одинокая пенсионерка, председатель нашего домкома.

— С выходом на пенсию у людей частенько прорезаются самые низменные страсти, — сообщил Кондаков. — По себе знаю. Потому и на пенсию не тороплюсь.

— Это сорок шестая, — дядя Яша снял с полки увесистый розовый свёрток, который в его руках сразу превратился в затрапезный, изношенный бюстгальтер. — Одно время считалась квартирой образцового порядка. Даже соответствующий знак на дверях имела. И вот что я однажды достал из унитаза. Как видите, лифчик. Примерно шестого размера. Каждая чашечка, как моя кепка. А законная супруга хозяина носила в лучшем случае второй номер. И то со вкладышами.

— Надеюсь, вы не предъявили ей эту загадочную находку?

— Конечно, нет! Если муж с женой ссорятся, мне это потом боком вылазит. И сантехнику крушат, и в унитаз чего ни попадя запихивают… Как пример, могу привести пятьдесят вторую квартиру.

Теперь дядя Яша продемонстрировал ситцевое платьице, севшее до такой степени, что нельзя было даже понять — взрослое оно или детское. На груди имелось несколько ровных, коротких разрезов, вокруг которых ткань выглядела более темной.

— Не иначе, как ножиком пырнули, — приглядевшись повнимательней, констатировал Кондаков.

— И я так думаю. Да только ничего не докажешь. Хозяева квартиры перед этим съехали. Как говорится, ищи ветра в поле.

— Криминальный был у вас домишко.

— Да я бы не сказал. Вполне обыкновенный. Другие сантехники и не такое находили. Вот этот экспонат мне один дружок для коллекции презентовал, — дядя Яша открыл коробку, в которой лежал плотный ком линялой бумаги.

— Кроме подтирки, ничего не вижу, — поморщился Кондаков.

— Только мне и не хватало подтирку собирать! — обиделся дядя Яша, отчего его глаза окончательно разъехались в разные стороны. — Этим добром все стояки были забиты. Газетная бумага — это ведь не пипифакс. Ею патроны пыжевать, а не задницы подтирать, прости господи!.. Но тут совсем другой коленкор.

Он осторожно, ногтем отогнул уголок бумажки и на Кондакова глянул поблекший профиль Ленина.

— Денежки! — удивился тот.

— Ага, — кивнул дядя Яша. — Сотенные бумажки. Но все номера одинаковые. Фальшивки, стало быть.

— Грубая работа, — подтвердил Кондаков. — Клише, наверное, сапожным ножом резали…

— А вы сомневались, — дядя Яша удовлетворённо осклабился, причём смотрел он не на собеседника, а на кончик собственного носа. — Тут такие вещички хранятся, что волосы дыбом встают.

— Надеюсь, скелет вы мне не предъявите, — пошутил Кондаков.

— Почему бы и нет! Если надо, и скелет найдётся. Только не человеческий, а кошачий, — дядя Яша открыл другую коробку, доверху наполненную хрупкими, тонкими косточками.

— Неужели хозяева котёнка в унитаз засунули! — поразился Кондаков.

— Насчёт хозяев ничего плохого сказать не могу, но детки у них были настоящие садисты. Однажды цветочный горшок с балкона сбросили. Прямо своей училке на голову. Хорошо ещё, что балкон на втором этаже был. Ушибами, бедняжка, отделалась.

— И где же эти садисты сейчас?

— Выросли. Один, говорят, во Французский иностранный легион подался, а второй в вашей системе служит. Инспектором по делам несовершеннолетних.

— Значит, туда им и дорога. — Кондаков повернулся к стеллажам спиной, давая понять, что разговор подходит к концу. — Короче, вы меня почти убедили. Вне всякого сомнения, музей унитазных находок нужен. Но обязательно с подробными пояснениями к каждому отдельному экспонату… К сожалению, недостаток времени не позволяет мне продолжить осмотр этой весьма поучительной экспозиции. Давайте лучше проверим, есть ли здесь что-нибудь, относящееся к сто шестой квартире.

— Кажись, есть, — дядя Яша снял с полки пластиковый пакет, на котором красовалась эмблема московской олимпиады 80-го года. — Хотя и не густо.

Это опять была бумага, скомканная и выцветшая, но с официальным гербом и синим пятном печати. Словом, какой-то документ. К бумаге намертво присохла шелуха семечек.

— Я своих экспонатов не реставрирую и не очищаю, — пояснил дядя Яша. — Для сохранения, так сказать, исторической достоверности.

— Это ощущается, — понюхав находку, Кондаков невольно скосорылился.

При помощи расчёски и перочинного ножа он стал осторожно разворачивать комок, состоявший, как выяснилось, вовсе не из бумаги, а из картона.

— «Свидетельство о заключении брака», — не без труда разобрал Кондаков. — Гражданин Бурак Ру…дольф…» Дальше как сорока набродила. «И гражданке Ше…» То ли Шелех, то ли Шемет. Расплылись буковки…

— Шелест, — глядя через его плечо, подсказал дядя Яша. — Виктория Андреевна. Точно! Ту девицу, что в сто шестой жила, Викой звали. Теперь вспомнил. И ещё тут мелким шрифтом написано, что после заключения брака жена сохранила прежнюю фамилию… Разошлись, значит, голубки. Сидела она после этого в туалете, горючие слёзы лила и семечки кушала. А потом в сердцах свидетельство о браке в унитаз засунула… Разве в ЗАГСе про это нельзя было узнать?

— Было бы можно — узнали. Дело в том, что Рудольф Павлович Бурак до восемьдесят пятого года официально считался холостяком. Видимо, готовясь к эмиграции, он заранее навёл в своих документах полный ажур.

— Вот те на! — удивился дядя Яша. — Свалил-таки за бугор! А ведь на идейного был похож. Водку не пил. В праздники красный бант на себя цеплял. С дружинниками шлялся.

— Маскировался, наверное, — сказал Кондаков. — А куда денешься? Уехал он, кстати говоря, по уму. Здесь ему всё равно жизни не было.

— Что так? Земля пятки жгла?

— Нет, пятки у него не пострадали. Зато с головой проблемы. Можно сказать, улетучилась голова.

Шелестов в Москве проживало столько, что хватило бы на целое землячество. Викторий Андреевен среди них оказалось целых трое. Но все не те.

Впрочем, вскоре отыскалась и нужная. Правда, среди умерших. К счастью, её дочь, тоже Виктория, но уже Рудольфовна, ставшая недавно круглой сиротой, была жива-здорова и, согласно прописке, обитала на Краснопресненской набережной.

Туда Кондаков и направил свои стопы.

Девушка (а как ещё назвать особу тридцати лет от роду?) могла задержаться на работе, завернуть к подруге, заскочить в парикмахерскую, отправиться на свидание, уехать в отпуск, лечь в больницу или отлучиться по какой-нибудь иной надобности, однако, паче чаяния, она оказалась дома, что для Кондакова, на старости лет ставшего суеверным, значило очень многое. С первой попытки — и сразу в цель!

Предварительное знакомство состоялось через приоткрытую дверь, удерживаемую металлической цепочкой, и лишь после этого Кондаков был допущен в квартиру. Цель своего визита он охарактеризовал довольно туманно: «Надо бы выяснить кое-какие обстоятельства равно прошедших лет».

Если покойная Виктория Андреевна хотя бы немного походила на свою дочку, то Рудольфу Бураку, можно сказать, крупно повезло. С внешностью у девушки было всё в порядке — милое личико, ясные глаза, точёная фигурка, русые волосы. Открытым оставался только вопрос о наличии счастья, поскольку старшая Виктория дружбу с оным никогда не водила.

Беседовать со свидетелями вне стен своего кабинета Кондаков не любил, но тут уж выбора не имелось. Отказавшись и от чашечки кофе, и от рюмочки коньяка, и от сигареты, Кондаков повёл разговор без всяких обиняков и экивоков.

— Вы, Виктория Рудольфовна, отца своего знали? — спросил он первым делом.

— Видела в детстве несколько раз, но совершенно его не помню, — ответила девушка. — Я ведь маленькая была, когда он за границу уехал.

— А писем он вам оттуда не писал?

— Может, и писал. — Девушка задумчиво наморщила лоб, пока ещё гладкий, как фарфор. — Но мама от меня многое скрывала. Смутно припоминаю, как она в спальне читала какие-то письма, а потом плакала всю ночь напролёт.

— Почему расстались ваши родители?

— Из-за бабушки. Тёша не ужилась с невесткой. Банальная история.

— Простите за бестактный вопрос: отчего умерла ваша мать?

— Ей просто расхотелось жить. Разве так не бывает? Врачи не находили никакой болезни, а она всё угасала и угасала. Как в свое время Николай Васильевич Гоголь. Наверное, мама умерла бы и раньше, но этому как-то мешала я. Иногда она говорила: вот станешь самостоятельной, тогда и отправлюсь на тот свет. И я специально не становилась самостоятельной. Даже с мальчиками не гуляла. Постоянно сидела в четырёх стенах и строила из себя беспомощную дурочку. Но мама всё равно умерла. Даже вскрытие не нашло никакой патологии. В свидетельстве о смерти записали: сердечная недостаточность… Пока она была в сознании, всё время повторяла стихи Ахматовой:

Уже безумие крылом

Души накрыло половину,

И поит огненным вином,

И манит в чёрную долину.

— Приношу вам свои самые искренние соболезнования. — Кондаков, сражённый простотой и открытостью девушки, заёрзал в кресле.

— Спасибо. Но я уже, можно сказать, отстрадалась. А одно время мне было очень-очень плохо. Я ведь в том году не только маму, но и бабушку похоронила.

— Значит, вы поддерживали отношения с Ядвигой Станиславовной?

— Как ни странно — да. После отъезда отца две одинокие женщины потянулись друг к другу. Мы встречались не очень часто, но постоянно. Я была последней бабушкиной любовью.

— Наверное, она рассказывала вам о временах своей молодости? Ведь стариков всегда тянет на воспоминания.

— Бабушка была… как бы это лучше сказать… очень сдержанным человеком, и даже я не имела права вторгаться в её внутренний мир. Но кое-что мне известно по рассказам матери, которая за год совместной жизни наслушалась многого. Вас, как я поняла, интересует какие-то конкретное событие?

— Можно сказать и так. Кто был отцом вашего батюшки?

— Представьте себе, никто, — девушка нервно рассмеялась. — Это что-то вроде притчи о непорочном зачатии, но только на новый лад.

— А нельзя ли эту притчу послушать?

— Можно, конечно, — девушка глубоко вздохнула, словно готовясь к какому-то рискованному трюку, — только не знаю, поверите ли вы в неё.

— Это не должно вас беспокоить. Семейные предания для того и существуют, чтобы сеять сомнения у скептиков и заставлять трепетать сердца романтиков, — выпалив эту длиннейшую фразу, Кондаков удивился самому себе: даже в молодости на столь выспренние речи он был не очень-то горазд.

— Вы производите впечатление человека, которому можно доверить самое сокровенное, — сказала девушка. — Поэтому слушайте и ничему не удивляйтесь. Семнадцать лет моей матери исполнилось в сорок девятом году. Сами знаете, что это было за время. Голод, холод, разруха. Она приехала в Москву из Смоленской области, где вообще было нечего есть, и поступила в архивно-библиотечный техникум. Сама, без всякой протекции. Как я понимаю, она всегда была человеком очень обязательным и порядочным. На втором курсе всех девушек отправили на гинекологический осмотр. Дело в том, что после войны было много венерических заболеваний. Наши солдаты из освобождённых стран чего только не привезли. А нравы были очень вольные. Как же откажешь победителям? При всём при этом бабушка оставалась девственницей. Ничего, что я вам рассказываю такие деликатные веши?

— Конечно, ничего! Это вы должны простить меня за то, что вынуждены быть откровенной.

— Ну так вот. Когда девочки в самый последний момент узнали, что осмотр будет проводить гинеколог-мужчина, пусть даже и пожилой, большинство из них разбежалось. Осталось человек пять, в том числе и бабушка. Она в жизни никогда ничего не нарушала и старательно выполняла все предписания властей. В кабинете действительно находился старичок в пенсне. Ассистентки называли его профессором. Моя бабушка ему чем-то очень понравилась. При осмотре он всё время хвалил её — и за здоровье, и за чистоплотность, и за то, что сохранила девственность. Потом бабушке вдруг стало плохо, и она потеряла сознание. Очнулась уже под вечер в палате стационара. Ей дали банку консервов, буханку хлеба, немного сахара и отпустили восвояси, велев беречь себя. Всё стало забываться, но спустя какое-то время у бабушки прекратились месячные. Ощущая в организме какие-то странные изменения, она явилась в ту самую женскую консультацию и узнала удивительную новость.

— Она забеременела? — Кондаков, уже давно догадавшийся что к чему, изобразил удивление.

— Представьте себе, да! Бабушка, конечно, от такого позора разрыдалась, но её не стали журить, а только предупредили об ответственности, которая полагается за криминальный аборт. Незадолго до родов бабушку прикрепили к какой-то закрытой столовой, что по тем временам было равносильно чуду. Там она впервые попробовала красную икру и апельсины. После рождения сына ей дали комнатку в коммуналке и какое-то время продолжали подкармливать.

— Примерно до середины пятьдесят третьего гола, — подсказал Кондаков.

— Наверное. Соседи почему-то не любили бабушку и называли «чекистской овчаркой». Имя для сына она нашла в какой-то книжке, а отчество назвала первое попавшееся.

— Что вы сами думаете по этому поводу?

— Скорее всего, бабушку изнасиловали во время гинекологического осмотра.

— Кто — старый профессор?

— Ну зачем же! Могли и помоложе найтись претенденты. Тогда по Москве ходили слухи о подручных Берии, которые на усладу ему вылавливают красивых девушек.

— Разве ваш отец походил на кавказца Берию?

— Вряд ли. Мама говорила, что он был светленьким, даже с рыжинкой. Я в него уродилась.

— А на фото вы отца видели?

— Нет. После разрыва мама сожгла все семейные фотографии.

— Но ведь что-то должно было сохраниться и в бабушкином альбоме.

— Сохранилось. Но на тех фотографиях отец позирует ещё в пионерской форме.

— Кому досталось имущество вашей бабушки?

— Вы опять будете удивлены, но спустя пару дней после похорон в её квартиру залезли воры и унесли всё ценное, включая документы.

— В милицию заявляли?

— Как-то не до этого было. Я сама на ладан дышала.

— Друзья отца вас не навещали?

— Никогда.

— Находясь за границей, он поддерживал с вами связь?

— Только через бабушку. И то раз в год.

— Как относилась ваша бабушка к своей новой невестке?

— Никак. По-моему, они даже не видели друг друга.

— Если отец приедет в Россию, он навестит вас?

— Не знаю… Наверное. Адрес ведь можно узнать через справочное бюро. Вы сами как меня нашли?

— По унитазному следу. Только не спрашивайте, что это такое.

— А мне вас можно спросить? — девушка уставилась на Кондакова своими прозрачными, бездонными глазами.

— Буду весьма признателен, — он опять почувствовал себя как-то неуютно.

— Сейчас… Только выпью для смелости, — она, не закусывая, осушила рюмку коньяка, предназначенного для гостя, и сморщилась так, словно это был сок цикуты.

— Вы запейте чем-нибудь, — посоветовал Кондаков.

— Ничего, пройдёт… — девушка помахала перед лицом ладонью, словно разгоняя алкогольные пары. — С отцом случилось что-то нехорошее?

— Почему вы так решили? — чтобы избежать её вопрошающего взгляда, Кондаков принялся листать какой-то иностранный журнал, случайно оказавшийся на столе.

— Нетрудно догадаться. Вы ведь сюда не из-за бабушки пришли. А потом ещё при жизни мамы были очень странные телефонные звонки. Неизвестные люди, даже не представившись, спрашивали, что слышно об отце, не собирается ли он возвращаться, как его адрес. Маму это всегда тревожило. Она даже поменяла замки на дверях и установила цепочку.

— Какой голос был у звонившего — молодой или старый?

— Не знаю. Трубку брала мама. У нас было так заведено.

— Вы знаете, кто такая Вера Васильевна?

— Да. Вторая жена отца, про которую мы уже здесь говорили.

— Как её фамилия?

— По-моему, Пинская… Но вы так и не ответили на мой вопрос. Что случилось с отцом?

— К сожалению, пока я не могу дать окончательный ответ, — Кондаков помолчал. — Но на всякий случай готовьтесь к худшему.

— Мне не привыкать, — девушка порывисто закурила. — А где это худшее может случиться?

— Простите, не совсем понял вас…

— Где погиб или может погибнуть мой отец?

— Разве это имеет значение?

— Представьте себе, имеет. По крайней мере, для меня. Умирая, мать завещала, чтобы отца похоронили рядом с ней. Почему-то она была уверена, что он вернётся.

— Он вернётся. — Кондаков вновь зашелестел журналом, хотя не мог разобрать в нём ни единого словечка. — Но ведь многое будет зависеть от воли его нынешней супруги.

— Вера Васильевна скупа, как Плюшкин. Уж это я знаю совершенно точно. А транспортировка гроба в Канаду обойдется втридорога… Вы позвоните, когда можно будет забирать тело?

— Ну что вы в самом деле? — занервничал Кондаков. — Рано ещё говорить такое…

— Не рано, — раскрыв сумочку, лежавшую тут же, девушка извлекла карманный календарик. — Вот тут отмечено — двадцать шестое апреля. Рано утром меня словно ножом в сердце ударили. Я уже тогда всё поняла…