Вторжение в Персей

Брандис Е.

Дмитриевский Вл.

Снегов Сергей

Гор Геннадий

Шалимов Александр

Ларионова Ольга

Ковалев Юрий

Мишкевич Григорий

Успенский Лев

 

Е. Брандис, Вл. Дмитревский

Мир, каким мы хотим его видеть

Облик грядущего! Именно так Герберт Уэллс, травмированный растущей угрозой фашизма и лихорадочной подготовкой к новой мировой войне, назвал свой киносценарий, написанный в 1935 году и поставленный знаменитым английским режиссером Александром Корда.

В этом сценарии Уэллс представил мир, растерзанный многолетними бесчисленными войнами, пораженный смертоносными эпидемиями и чудовищной нищетой, мир, который по своему экономическому потенциалу и уровню культуры оказался отброшенным на столетия назад, мир, раздробленный на крошечные, враждующие между собой государства, управляемые жестокими и тупыми диктаторами.

Но если в негативной части сценарий Уэллса в известной степени оказался пророческим, — ведь уже в 1939 году Гитлер двинул свои армии на завоевание Европы, — то в позитивной писатель проявил себя недальновидным мыслителем, предположив, что строительство новой цивилизации окажется по плечу лишь небольшой группе уцелевших техников, инженеров и авиаторов. Именно потому сконструированный Уэллсом «научный общественный строй» — «Крылья над Миром» выглядит как некая социологическая абстракция, больше всего напоминающая красивые декорации для балетного спектакля.

Великий английский писатель, «моделируя» в своих социально-фантастических романах и полемических статьях мир будущего, пытался создать некий сплав из идей американского экономиста Т. Веблина о господстве технократии и реформистских взглядов фабианского общества, к которому сам Уэллс примыкал на протяжении нескольких лет.

Социалистическая революция в России, наложившая неизгладимый отпечаток на все последующее творчество Уэллса, заставила его серьезно задуматься о проблематической возможности наилучших общественных отношений, при которых не будет никаких социальных антагонизмов и исчезнут противоречия между личностью и обществом. «Кремлевский мечтатель» начертал перед ним грандиозные планы превращения нищей, изголодавшейся России в процветающее социалистическое государство. Картина, нарисованная Лениным, показалась Уэллсу еще более фантастической, чем его собственные фантастические романы. И в то же время, увидев в Москве и Петрограде ни с чем не сравнимый революционный энтузиазм, не подвластный ни голоду, ни холоду, писатель совершенно искренне и без всяких предубеждений попытался понять, что же произошло в России и куда идет эта загадочная страна. Один из первых среди крупнейших писателей Запада он осознал всемирно-историческое значение Октябрьской революции и заговорил о жизнеспособности Советской власти.

Репортаж Уэллса «Россия во мгле», нам кажется, может служить ключом для верного понимания лучшей из его утопий «Люди как боги» (1923) — последней из великих утопий, созданных на Западе, сыгравшей свою роль в утверждении этого жанра в советской фантастической литературе («Следующий мир» Э. Зеликовича, «Страна счастливых» Я. Ларри, «Туманность Андромеды» И. Ефремова, роман С. Снегова, смело озаглавленный «Люди как боги» и др.). Ни в одной другой книге Уэллса контрастность сопоставления реально существующего с желаемым не достигает такой резкости, как в этом романе. Жителям Утопии, создавшим «просвещенное научное государство», решительно противопоставлена группа консервативных, отягощенных предрассудками англичан, попавших каким-то чудом на эту счастливую планету, где давно уже не существует ни классовых противоречий, ни государственных границ. Помимо отдельных, иногда очень тонких, замечаний относительно разных сторон жизни утопийцев, якобы опередивших людей Земли по уровню развития на три тысячелетия, очень интересен и фантастический очерк истории этой планеты, пережившей свои «Темные века», «Век открытий» и «Век разрушений», прежде чем восторжествовала высшая справедливость.

И тут же мы видим очень странное сочетание патриархальной идиллии с отвлеченной наукой, которая не уродует ни физической, ни духовной красоты человека и сохраняет природу в ее первозданном виде. В утопии «Люди как боги» сверхурбанист Уэллс неожиданно возвращается к Вильяму Моррису, к тому самому Моррису, который в романе «Вести ниоткуда» старательно ограждал своих «утопийцев» от индустриальной техники.

Противоречия и резкие повороты, сопровождающиеся отрицанием сказанного год или два года назад, в творчестве Уэллса не редки. Он вечно был в поисках, и развитие его как мыслителя шло зигзагами, хотя главное всегда оставалось: увлечение социализмом.

«Я всегда был социалистом, еще со времен студенчества; но социалистом не по Марксу, а скорее по Родбертусу», — писал он в 1908 году в предисловии к первому русскому собранию своих сочинений.

Уэллс был в разладе с научным коммунизмом, но его вера в силы разума и прогресса помогала ему не только сокрушать и ниспровергать, но и стремиться к идеалу, рисовать облик грядущего таким, каким он хотел бы его видеть.

В середине тридцатых годов, когда в Советской России утвердилась социалистическая система, он сказал советскому послу И. М. Майскому: «Мне хотелось несколько напугать моих современников и таким образом заставить их подумать, как предупредить подобный ход развития… Когда я писал „Машину времени“, развитие человечества к „элоям“ и „морлокам“ казалось мне неизбежным. Сейчас я этого не думаю. Такой неизбежности нет, но есть такая опасность. Ее, однако, можно предупредить, если человечество примет необходимые меры».

На вопрос одного из собеседников, какие следовало бы принять меры, Уэллс ответил: «Я об этом достаточно много писал… Мое лекарство — всемирное государство, плановое хозяйство, социализм. Вот почему последние тридцать лет я трачу так много времени и энергии на пропаганду этих идей»!.

За последние пять-шесть лет советские читатели получили возможность обстоятельно познакомиться с творчеством современных писателей-фантастов США, Англии, Франции и других капиталистических стран. Мы уже неоднократно пытались в прежних статьях проследить некие закономерности в развитии научно-фантастической литературы Запада, сильной в критике противоречий капиталистической действительности и удивительно беспомощной в попытках нарисовать облик грядущего мира.

О каком бы писателе ни шла речь: будь то талантливейший лирик Рэй Бредбери, вглядывающийся в мир с иронической и печальной улыбкой, или Клиффорд Саймак, пытающийся утопить в блистательном юморе острую тревогу и неудовлетворенность существующим порядком вещей, или Айзек Азимов, известный ученый и один из самых здравомыслящих фантастов наших дней, или англичанин Джон Уиндэм, прозванный «современным Уэллсом», — все они в своем видении будущего уступают великому предшественнику, как в масштабности, так и в глубине социальных обобщений. Либо они переносят через века и тысячелетия, а заодно уж и через беспредельные пространства космоса, привычные и, видимо, представляющиеся нерушимыми признаки существующего правопорядка (материальное неравенство, эксплуатация большинства меньшинством, жестокая власть денег, постоянная угроза безработицы и т. п.), либо «моделируют» будущее согласно новомодным социологическим теориям «излечения» капитализма, вроде «мэнеджериальной революции» (Дж. Барнхэм) и так называемой конвергенции капитализма и социализма с их последующим превращением в «единое индустриальное общество».

Даже в лучших фантастических рассказах английских и американских писателей, представленных, к примеру, в десятом выпуске «Библиотеки всемирной фантастики», трудно найти сюжеты, обещающие человечеству какой-то реальный выход из тупика. Вот, скажем, широко распространенная в западной литературе тема «первого контакта». Читатели помнят, как трактует ее Мюррей Лейнстер в своем известном рассказе, который так и называется «Первый контакт»: «Если чужие узнают о существовании людей, возникнет дилемма — торговать или сражаться».

В рассказе Пола Андерсона «Поворотный пункт» американские космонавты, попавшие на планету Джорил, населенную миролюбивыми дикарями, обладающими огромным интеллектуальным потенциалом, ставят под сомнение целесообразность дальнейшего развития контактов. Первое, что приходит им в голову, опасность последующего захвата и порабощения джорильцами Земли. Не лучше ли, пока не поздно, уничтожить обитателей зоны, куда опустился звездолет? Или, может быть, для предотвращения «угрозы» стерилизовать всех джорильцев? В конце концов космонавты принимают более «гуманное» решение — взять с собой на Землю удивительно смышленую девочку Миерну: «Строго говоря, дорогая ты моя малышка, ну и грязную же шутку мы с тобой сыграем! Подумать только — вырвать тебя из этой патриархальной дикости и швырнуть в горнило гигантской бурлящей цивилизации! Ошеломить нетронутый мозг всеми нашими техническими штуками и бредовыми идеями, до которых люди додумались не потому, что умнее, а потому, что занимались этим немного дольше вас. Распылить десять миллионов джорильцев среди наших пятнадцати миллиардов! Конечно, вы клюнете на это. Вам с собой не совладать, да и соблазн велик. А когда вы наконец поймете, что происходит, будет поздно отступать, вы окажетесь на крючке».

Когда буржуазные фантасты переносят в далекое будущее поклонение золотому тельцу («Кимон» Клиффорда Саймака), неотвратимую угрозу безработицы («Пурпурные поля» Роберта Крэйна) или гибель цивилизации после третьей мировой войны («Нулевой потенциал» Уильяма Тэнна), то это не значит, конечно, что они действительно хотели бы увековечить социальную несправедливость и политические противоречия наших дней. Напротив, каждый из этих авторов в прозрачной аллегорической форме обнажает все худшие стороны современной капиталистической действительности. Подобные произведения для того и пишутся, чтобы выразить критическое отношение к существующему порядку вещей. Но вся беда в том, что в этих фантастических аллегориях и сатирических образах почти невозможно уловить каких бы то ни было жизнеутверждающих позитивных идей.

Нам хотелось бы в связи с этим обратить внимание читателей на одно любопытное явление. В своих публицистических высказываниях американские и английские фантасты несравненно более дальновидны и даже «революционны», нежели в произведениях, которые они сами создают.

На страницах «Иностранной литературы», 1967 г., № 1, опубликованы ответы на весьма элементарный вопрос редакции: почему вы избрали в своем творчестве жанр научной фантастики?

А. Азимов отвечает так: «Поскольку фантастика повествует о будущем, о других мирах и, может быть, о других системах мышления, в ней вполне возможны такие движения мысли, которые нам, живущим в этом мире и в эту эпоху, чужды (и подчас даже не столько чужды, сколько непривычны!). А это значит, что научная фантастика свободнее, чем любая другая область литературы».

Фриц Лейбер утверждает: «Научная фантастика учит смелее, глубже, острее видеть и воспринимать предельные развития явлений больших и малых, материальных и бестелесных, устоявшихся и едва пробивающихся, почти бесспорных и почти невозможных… Научная фантастика позволяет созерцать весь мир, больше того, всю Вселенную. Она дает нам возможность освободиться от национальных и идеологических ограничений».

Как это ни парадоксально, но именно «освободиться от национальных и идеологических ограничений» в своем фантастическом видении будущего западные писатели как раз и неспособны, хотя искренне убеждены, что в воображаемых путешествиях по Времени — Пространству достигли той самой философской и духовной свободы, которой лишены те, кто пригвожден к реальной действительности.

«Современный мир похож на летящий вперед экспресс, в котором нет машиниста и все пассажиры сидят против хода поезда! — восклицает Деймон Найт, президент Общества научных фантастов США. — Пожалуй, одни фантасты вот уже без малого век смотрят не назад, а вперед. Мы не пророки и не можем с точностью определить будущее. Но мы, по крайней мере, можем сказать: „Возможности таковы. Выбирайте“.

Увы, возможности выбора будущего, предложенные человечеству западными фантастами, более чем ограничены: избежать угрозы глобальной термоядерной войны или, на худой конец, попытаться из тлена и радиоактивного пепла воссоздать какую-то новую цивилизацию; вступить в ожесточенное сражение с мыслящими механизмами, поправшими власть человека, этими чудовищами, символизирующими мировой технический прогресс, развивающийся экспоненциально; довериться безупречной логике электронного „сверхмозга“, заменившего собой все правительства и общественные институты Земли; укрыться от электрических вихрей, машинного грохота, все нарастающего напряжения и неведомых опасностей, сопровождающих приход неведомого будущего, за чахлым заборчиком давно уже утерянной буколики. Или, наконец, окончательно потеряв веру в разум и здравый смысл человечества, надеяться, что спасение придет извне, что какие-то высокоразумные и абсолютно справедливые существа из иных звездных систем вторгнутся на Землю и помогут людям навести порядок в их собственном доме.

Существуют еще и другие варианты „моделирования“ как приближенного, так и далекого будущего, которыми располагают западные фантасты, но принципиального отличия от приведенных выше они не имеют.

Облик Грядущего в произведениях современной фантастической литературы Запада тревожит воображение, представляя мир растерянным и непрочным.

Трилогия Алексея Толстого „Хождение по мукам“ кончается описанием того неоспоримо главного, что произошло на Восьмом Всероссийском съезде Советов, где принимался план ГОЭЛРО.

Тогда, может быть впервые, строители новой России — делегаты съезда, а вместе с ними герои трилогии и сам ее автор осознали величие и масштабность предстоящих работ, определенных Коммунистической партией и ее вождем В. И. Лениным.

В пятиярусном зале Большого театра было холодно, как в погребе. Докладчик — Глеб Максимилианович Кржижановский, в шубе, с кием в руке, стоял перед картой Европейской России, свешивавшейся с колосников в глубине сцены.

„Поднимая кий, он указывал на будущие энергетические центры и описывал по карте окружности, в которых располагалась будущая новая цивилизация, и кружки, как звезды, ярко вспыхивали в сумраке огромной сцены. Чтобы так освещать на коротенькие мгновения карту, понадобилось сосредоточить всю энергию московской электростанции, даже в Кремле, в кабинетах народных комиссаров, были вывинчены все лампочки, кроме одной — в шестнадцать свечей.

Люди в зрительном зале, у кого в карманах военных шинелей и простреленных бекеш было по горсти овса, выданного сегодня вместо хлеба, не дыша, слушали о головокружительных, но вещественно осуществимых перспективах революции, вступающей на путь творчества…“

Толстой не только с большой художественной силой воссоздал и донес до наших дней атмосферу вдохновенной убежденности и энтузиазма бойцов революции, впервые ощутивших себя инженерами и прорабами будущего общественного устройства, но и очень точно охарактеризовал перспективы революции как головокружительные, но одновременно и вещественно осуществимые.

Многомиллионный народ на территории, составляющей одну шестую земного шара, приступил к практическому решению грандиозной задачи превращения своей страны — экономически отсталой, почти нищей, обескровленной долголетней войной — в первое в мжре государство социализма. „У нас есть материал, — писал В. И. Ленин, — и в природных богатствах, и в запасе человеческих сил, и в прекрасном размахе, который дала народному творчеству великая революция, — чтобы создать действительно могучую и обильную Русь“.

Итак, пятьдесят лет тому назад, в результате самого революционного взрыва в истории человечества, начался великий поход в будущее.

По мере наступления движения приходилось очищать настоящее от прошлого и подчинять это настоящее задачам грядущего дня. Поход в будущее был одновременно и поиском, неустанным, напряженным поиском во всех сферах экономики, социологии, психологии и нравственности. Новый общественный строй создавался, по существу, на гладком месте, так как был беспрецедентен по отношению ко всей истории возникновения и распада различных социальных формаций.

И наступило наконец время, когда даже весьма далекие от марксистско-ленинского учения мыслители были вынуждены признать, что коммунизм — будущее человечества. „Грядущему же он принадлежит, — писал Томас Манн, — поскольку мир, который будет после нас, в котором будут жить наши дети и внуки и который уже начинает вырисовываться, трудно представить себе без коммунистических черт, то есть без принципа общественного владения благами земли, без последовательного стирания классовых различий, без права на труд и обязанности трудиться для всех“.

Возникла существенная необходимость увидеть облик Грядущего не только в чертежах, но и в зрительных образах, соответствующих мечте, которую носит в своей душе каждый из нас.

На первый взгляд это может показаться неправдоподобным, но представления о будущем, о жизни в коммунистическом обществе складываются у миллионов советских людей в значительной степени под воздействием прочитанных научно-фантастических книг.

Это обстоятельство и по сей день недооценивается, а то и попросту игнорируется нашей литературной критикой.

Между тем, на наш взгляд, давно пора отказаться от ставшего консервативным, узкоограниченного взгляда на научную фантастику как на литературу, несущую в себе некую сумму научно-технических идей, нанизанных на приключенческий стержень. Советская фантастика прежде всего литература мировоззренческая, воспитывающая подростков и молодежь в коммунистическом духе.

Каждому мыслящему человеку свойственно задумываться над будущим, близким и далеким, над будущим, уготованным его детям и внукам, его соотечественникам и, наконец, всему человечеству. Человеку трудно жить без надежды на то, что завтрашний день будет лучше сегодняшнего.

Каждый из нас хочет мысленным взором увидеть дали Грядущего и соотнести субъективные представления фантастов с тем проектом грандиозных архитектурных работ, который разработан Коммунистической партией на основе теоретических положений марксистсколенинского учения и уже пятидесятилетнего практического опыта строительства социализма и коммунизма в нашей стране.

Нам представляется интересной и весьма верной точка зрения Даниила Гранина, высказанная в статье „И все же..“ („Иностранная литература“, 1967, № 1). „Будущее, — пишет он, — испытало на себе всякое — и оптимизм, и безрассудную слепую надежду, и безысходное отчаяние. Ему угрожали кликуши и точные расчеты, его пытались отравить и попросту уничтожить, повернуть вспять, вернуть в пещеры. Оно выжило. Появилась возможность серьезного, вдумчивого изучения его. Сейчас, может быть как никогда еще в истории человечества, будущее зависит от настоящего и требует нового подхода к себе. QHO чревато кризисами, соизмерить которые мы не в состоянии. Кризисы, связанные не только с иным понятием свободы, но и с понятием индивидуальности. Мыслящая материя Земли, она дискретна. Потребность ее единства и своеобразие человеческой личности — это тенденции противоположные. С одной стороны, расцвет личности, с другой — ее ассимиляция. Ее самовыражение и ее существование в процессе сплочения миллиардов. Путешествие в страну Будущего никогда не было бесплодным занятием. Великие утопии помогали человечеству вырабатывать идеалы. А это именно то, в чем сегодня нуждается мир, может, больше, чем прежде“.

Да, утверждение идеалов — вот, пожалуй, самое высокое, самое непосредственное, самое важное назначение литературы о будущем!

Если говорить о современной западной фантастике в ее массовых проявлениях, то это — вопль отчаяния: как непознаваем и ужасен в своей непознаваемости мир. И попытки самоутешения: уж коли мне суждено исчезнуть, пусть исчезнет вместе со мной и все человечество, и чем скорее, тем лучше. И холодный расчет: если электрические и природные ресурсы будут уничтожаться пропорционально росту народонаселения, то к такому-то году люди превратятся в „робинзонов“. И прокламация бессмысленности любого прогресса: рано или поздно все должно якобы кончиться самоуничтожением…

А если и оставляются крохотные островки надежды, то это извечная любовь к женщине, мужская дружба или подвиги одиночек во имя внесоциальных этических принципов…

Уэллс, создавший фантастику „предупреждения“, не отделял ее от антиутопии. Водораздел обозначился позднее. Он проходит по мировоззренческой линии. Антиутопии пишутся с завуалированно реакционных или откровенно антикоммунистических позиций, и отпочковались они от фантастики Уэллса не как прямое ее продолжение, а как боковая ветвь. Задачи, которые ставил перед собой Уэллс даже в первых, пессимистических романах, отделяют его от авторов позднейших антиутопий. Тема „предупреждения“ может преломляться в разных аспектах. Но как только исчезают или теряются из виду гуманные стимулы, „предупреждение“ сливается с антиутопией.

В современной западной фантастике антиутопия стала модным жанром, вытеснившим из литературы утопию, объявленную архаическим пережитком. В противоположность этому утопический жанр, и это вполне закономерно, успешно развивается в социалистической научной фантастике.

В 1957 году вышел в свет научно-фантастический и социально-философский роман И. Ефремова „Туманность Андромеды“. Он переведен на двадцать три европейских и азиатских языка, а тираж его уже исчисляется несколькими миллионами.

Продолжая традицию великих утопических произведений прошлого, утверждавших конечное торжество разума и гуманности, Ефремов в то же время выступил и как подлинный новатор. Он всецело подчинил замысел своего произведения научно-материалистическим философским представлениям о законах природы и общества. Он поставил величайшие завоевания науки и техники будущего в прямую зависимость от социального прогресса. Он, наконец, впервые попытался нарисовать широкую и разностороннюю панораму высокоразвитого коммунистического общества, объединившего все человечество и установившего связь с инопланетными цивилизациями.

Почти одновременно с „Туманностью Андромеды“ вышел в свет и роман польского писателя Станислава Лема „Магелланово облако“, а несколькими годами позже „Возвращение (Полдень. 22-й век)“ Аркадия и Бориса Стругацких, романы Георгия Мартынова „Каллисто“ и „Гость из бездны“, Георгия Гуревича „Мы — из Солнечной системы“, повесть П. Аматуни „Парадокс Глебова“ и некоторые другие научно-фантастические произведения, подчиненные все той же благородной задаче — изобразить грядущий мир таким, каким мы хотели бы его видеть.

Минувшее пятидесятилетие не было прогулкой по широкой, хорошо утрамбованной дороге. Мы прошли сквозь эти годы в беспрерывных тяжких боях, ломая сопротивление старого, яростно оборонявшегося мира. На нашем пути были и армии интервентов, и голодная блокада, и чудовищная разруха и бесчисленные заговоры, организованные империалистами, и невиданное единоборство с фашизмом, и длительная, изнуряющая силы „холодная война“. Наши победы и успехи перемежались с поражениями, неудачами и ошибками, неизбежными в процессе становления новых общественных отношений. Вся наша страна являла собой гигантскую лабораторию, в которой на основании теоретической разработки, сделанной основоположниками научного коммунизма, ставился фантастический по своей грандиозной дерзновенности и новизне социальный эксперимент.

Конечная цель этого эксперимента была много лет назад сформулирована Марксом. „На высшей фазе коммунистического общества, — писал он, — после того, как исчезнет порабощающее человека подчинение его разделению труда; когда исчезнет вместе с этим противоположность умственного и физического труда; когда труд перестанет быть только средством к жизни, а станет сам первой потребностью жизни; когда вместе с всесторонним развитием индивидов вырастут и производительные силы и все источники общественного богатства польются полным потоком, лишь тогда можно будет совершенно преодолеть узкий горизонт буржуазного права, и общество сможет написать на своем знамени: Каждый по способностям, каждому по потребностям“.

Так разве же не справедливо, не естественно наше желание представить себе цель, к которой мы стремимся, заглянуть в отдаленное будущее глазами тех, кто владеет даром облекать свои представления в художественные образы, пленяющие наше воображение и волнующие чувства!?

Нас не может не радовать, что советская научно-фантастическая литература в основном своем потоке жизнеутверждающа и оптимистична. Ей чужды страх и неуверенность перед наступающим будущим. Она не декларирует бессилие человека в его извечной борьбе с природой, общественным неустройством и с самим собой. Она не теряет веры в Разум и Добрую волю, которые в конце концов помогут людям навести порядок в их собственном „Вселенском доме“. Источник ее вдохновения не отрицание во имя отрицания, но утверждение или же отрицание во имя утверждения.

В одной из своих ранних работ Маркс писал, что „Коммунизм есть положительное утверждение, как отрицание отрицания, и потому он является действительным, для ближайшего этапа исторического развития необходимым моментом человеческой эмансипации и обратного отвоевания человека. Коммунизм есть необходимая форма и энергический принцип ближайшего будущего“.

Но при этом наши писатели, исходя из современного понимания непрерывности исторического развития, представляют себе коммунизм как общественную формацию, пребывающую в постоянном поступательном движении, как смену фаз в дальнейшем совершенствовании человеческого общества и человеческой личности.

В то же время все это вовсе не означает, что мир будущего, создаваемый воображением наших фантастов, являет собой некий застывший образец совершенства — „рай. на Земле“, лишенный каких бы то ни было недостатков, бесконфликтный, втиснутый в узкие рамки заранее заданной схемы.

Ведь даже генеральные закономерности, открытые как в сфере естественных наук, так и в области социологии, в некоторых своих конкретных проявлениях дают непредвиденные всплески и зигзаги.

Совершенно очевидно, что и в дальнейшем неожиданное будет подстерегать нас, ибо естественно, что будущее в своих деталях непредсказуемо.

Футурология, как нам представляется, должна включать в ряды исследователей не только философов, социологов и экономистов, но и писателей-фантастов — вдохновенных разведчиков грядущего.

И перед ними возникает двоякая задача: изображать желаемый облик Грядущего и всесторонне исследовать те пути, которые к нему ведут.

Именно задаче исследования непредвиденного посвящены произведения научной фантастики, которые мы относим к жанру „предупреждения“.

Путь человечества к лучшему будущему тернист и неровен. Мы должны предвидеть, какими опасностями нам угрожают нынешние политические противоречия — расистская идеология, возрождающийся фашизм, мещанская рутина, — все химеры старого мира, которые не уйдут в прошлое без длительного и упорного сопротивления.

В таком плане мы воспринимаем, к примеру, те из фантастических повестей-предупреждений братьев Стругацких, в которых отчетливо расставленные социальные акценты не могут и не должны давать повода ни для каких двусмысленных толкований („Попытка к бегству“, „Далекая радуга“, „Трудно быть богом“).

Поэтому мы должны еще раз провести водораздел между темой предупреждения в фантастике советской и западной.

Принципиальное различие заключается в том, что, предупреждая о сакраментальных трудностях, угрозах и катастрофах, которыми может быть чревато будущее, западные писатели не видят выхода из тупика, который рисуется их воображению.

Советские писатели не только видят цель и сознают трудности, стоящие на пути ее достижения, но и верят, что цель эта будет достигнута.

„…Не может быть ни тени сомнения, — писал Ленин, — в том, каково будет окончательное решение мировой борьбы. В этом смысле окончательная победа социализма вполне и безусловно обеспечена“. Но в то же время он никогда не переставал предупреждать о величайших трудностях и опасностях, возникающих перед строителями нового мира.

Естественно, что мыслящий о грядущем человек будет пытаться предугадать препятствия и преграды, подстерегающие нас на дорогах борьбы за» желаемое завтра. Но видеть в теме «предупреждения» чуть ли не единственное назначение научной фантастики — значит превращать средство в самоцель и, следовательно, стрелять мимо цели.

Нельзя не согласиться с точкой зрения, высказанной недавно нашим крупнейшим писателем-фантастом И. А. Ефремовым. «Главенствующую роль в мировой литературе, — утверждает он, — должна занять советская научная фантастика с ее позитивным взглядом в будущее, уверенностью в торжестве доброго начала в человеке и в конструктивном значении социальных преобразований. Мне хотелось бы, чтобы в нашей фантастике меньше места уделялось обрисовке мрачного будущего, как „предупреждения“, чтобы наши молодые, писатели меньше увлекались кафкианством и фрейдизмом, а больше разрабатывали бы свое, марксистское видение будущего. Литература предостережения ценна лишь тогда, когда в ней наряду с опасностями социальных и научных ошибок рассматривались бы пути победы над ними, поворотные точки от трудностей прошлого к светлым далям будущего. Иначе можно потерять цель и смысл движения вперед».

Тревога автора «Туманности Андромеды» вполне своевременна.

Кое-кто из советских фантастов склонен объявить социальные утопии бесполезным, устаревшим жанром, пригодным разве что для детей и подростков, а заодно, утвердить и антиутопию. Но отнюдь не как средство разоблачения уродств и зловещих несообразностей настоящего и будущего капиталистического общества! Нет, эти «теоретики» готовы перечеркнуть черной краской вообще все будущее. Как тут не вспомнить поучений автора злобнейшей антиутопии «Мы» Е. Замятина! В одной из своих статей («О литературе, революции, энтропии и прочем») он утверждал: «Вредная литература полезнее полезной, потому что она — антиэнтропийна…»

Конечно, проказа ужасная болезнь. Но принесет ли пользу человечеству тщательное, пусть даже высокохудожественное, описание физических страданий и сознания обреченности больных, медленно погибающих от проказы?!

Совершенно очевидно, что предупреждение не должно повисать в воздухе, как невесть откуда возникший и тут же оборвавшийся сигнал «SOS». Это не «викторина», заставляющая поломать голову над заковыристой задачей. Предупреждение может тогда действительно ограждать от опасностей, если подобно свету маяка или лучу радара, будет указывать путь избежания этой опасности.

«Я не вижу границ возможностям науки, искусства и гуманности, — пишет академик А. Несмеянов. — Человечество должно больше и больше осуществлять эти возможности. Но для этого оно должно уцелеть! И в ближнем будущем — от глобальных войн, и в далеком — от истощения ресурсов, в еще более далеком — от истощения энергии Солнца. Задачи для науки не слишком легкие, но надо их успевать выполнять, надо расти качественно, надо завязать сношения с другими культурными мирами Вселенной».

Как мы видим, ученый вовсе не склонен смазать или преуменьшить поистине огромные трудности, громоздящиеся на пути человечества в будущее, но в то же время он убежден, что гуманность, наука и искусство в своем благородном сплаве станут именно тем оружием, которое принесет окончательную победу.

Полстолетия в развитии научно-фантастической литературы срок, конечно, не малый. Но развитие не было прямолинейным и не шло по непрерывно восходящей линии. Если представить этот процесс в виде графика, он был бы зигзагообразным.

Двадцатые годы характерны для всей советской литературы выдвижением совершенно новых тем, порожденных революционной действительностью, и поисками доселе не изведанных средств выражения. Научная фантастика в этом смысле не составляла исключения. Появлялись книги очень разные по жанровым признакам и художественной манере. Наряду с традиционной приключенческо-познавательной, географической фантастикой В. А. Обручева — космические пророчества К. Э. Циолковского в форме популярных очерков и несложных по сюжету рассказов. Рядом с первыми в советской литературе коммунистическими утопиями В. Итина и Я. Окунева — памфлетно-фантастические или откровенно пародийные авантюрные романы М. Шагинян, В. Катаева, Вс. Иванова и В. Шкловского. После блистательных дебютов в научной фантастике А. Толстого — первые книги «русского Жюля Верна» А. Беляева, гротескно-сатирические пьесы и поэма «Летающий пролетарий» В. Маяковского, фантастические повести Александра Грина.

И независимо от того, что в ту пору выходило немало второсортной фантастической беллетристики и порою наблюдались досадные идейные срывы, двадцатые годы можно считать первым взлетом в истории советской научной фантастики — периодом вдохновенного поиска.

Важно отметить, что в эти годы наша фантастическая литература, несмотря на свою молодость, по многообразию творческих направлений и художественных форм почти не уступала зарубежной, имеющей за собой давно уже сложившиеся традиции и многолетний опыт.

К сожалению, с начала тридцатых годов наступает период резкого спада. Руководство РАППа, а позже вульгарно-социологическая критика объявили научную фантастику «вредным жанром». Примитивное понимание требований «социального заказа» привело к плачевным результатам. В 1931 году вышли только четыре новые книги советских авторов, в 1933–1934 годах — по одной новой книге и только в 1935 году научная фантастика была «реабилитирована», да и то лишь как познавательное чтение для детей и юношества. Александр Беляев и его последователи (С. Беляев, Г. Адамов, Г. Гребнев, В. Владко) при всем различии своих творческих индивидуальностей создавали в общем однотипные произведения.

Не отличалась разнообразием и советская фантастика сороковых-пятидесятых годов. Господствующее положение занимали «производственно-индустриальные» фантастические романы, в которых технические преобразования, переделка природы и климата на обширных пространствах нашей страны осуществлялись в жесточайшей борьбе безупречно положительных героев с плакатно обрисованными агентами международного империализма. На этом однотонном фоне только изредка появлялись по-настоящему яркие произведения, вроде социально-фантастических памфлетов Л. Лагина.

Сейчас не приходится доказывать, какой вред причинила советской научно-фантастической литературе, к счастью, давно уже канувшая в Лету «теория ближнего прицела», одним из адептов которой был, как известно, В. Немцов.

Отдавая должное наиболее значительным произведениям тех лет, в том числе и романам А. Казанцева, мы никак не можем признать их каким-то вневременным эталоном, на который должны равняться писатели-фантасты наших дней.

Мир, в котором мы живем, оказался куда более сложным, нежели это представлялось пятнадцать-двадцать лет назад и политическим деятелям, и ученым, и писателям. «Миллиарды граней будущего», по образному выражению И. Ефремова, раскрываются постепенно и в изучении природы, и в социологических исследованиях, и в литературе, которая делается более сложной, обогащаясь новыми проблемами и художественными открытиями, что само по себе отражает усложнившееся мировосприятие человека второй половины XX века.

Поэтому нам кажутся странными и даже консервативными попытки некоторых литераторов старшего поколения и выражающих их взгляды критиков повернуть литературное движение вспять в русло фантастики сороковых-пятидесятых годов, объявить несостоятельными и ошибочными творческие достижения талантливых молодых писателей, зачеркнуть все лучшее, что появилось в нашей фантастике за последнее десятилетие. Дело доходит до того, что термины «интеллектуальный роман», «интеллектуальная литература» употребляются в пылу полемики почти как бранные выражения. И под там предлогом, что произведения «молодых» якобы не доходят до массового читателя, эти критики готовы приклеить ярлык формализма к любому творческому эксперименту и опорочить любую нестандартную книгу. А между тем ни для кого не секрет, что именно произведения «молодых» получили за последние годы широкое признание.

Разумеется, мы не должны делать никаких скидок ни на возраст, ни на литературный стаж, ни на «специфику жанра». Тем более мы не можем оправдывать идейной путаницы, модернистских увлечений, подражания далеко не лучшим англо-американским «образцам», ведущего порой к откровенному эпигонству. Но это относится скорее лишь к отдельным произведениям, требующим внимательного и объективного критического разбора.

В целом же интеллектуальное направление в советской научной фантастике, основоположником которого является И. Ефремов, свидетельствует о ее несомненном росте и стремлении ответить на актуальные вопросы современности.

И если до недавнего времени в нашей фантастической литературе преобладало три-четыре сюжетных и жанровых стереотипа, то в наши дни ее диапазон бесконечно расширился. Писатели-фантасты, стремящиеся раскрыть свои представления о будущем мира и человечества, опираются на последние достижения точных и естественных наук, используют и методы социологического моделирования, и приемы психологического анализа, и футурологические исследования, и новейшие философские концепции, развивающие марксистски-ленинское учение в новых исторических условиях.

Все это неизмеримо усложнило творческие задачи писателей и вывело научную фантастику на новые рубежи.

Чтобы пояснить эту мысль, остановимся на нескольких произведениях, отвечающих теме нашей статьи.

Прежде всего — о философско-фантастических повестях и рассказах Геннадия Гора, направленных против бездумной веры в «бесспорные» истины.

Чем глубже постигаешь мир, тем больше возникает сложностей. Писатель утверждает веру в бессмертие творческого разума, способного соединить мгновение с вечностью, преодолеть бездны времени и расстояний. В произведениях Гора причудливо совмещаются события прошлого, настоящего и будущего, ибо его героям доступны разные, способы преодоления временных преград.

В каждой из повестей Гора — «Докучливый собеседник», «Странник и время», «Кумби», «Скиталец Ларвеф» — действие происходит на Земле, в наши дни, в XVIII веке или в эпоху палеолита, но постоянно присутствует и второй план — далекие миры, где существует гармонический мир красоты и целесообразности, где люди находятся в таких идеальных условиях, что могут раскрыть до конца и проявить в действии все свои лучшие задатки.

Гор — сторонник антропоцентрических представлений. Он сознательно не допускает возможности существования иных биологических форм высокоразумной жизни лишь по той причине, что эта точка зрения близка ему как художнику. Ведь прекрасная планета Анеидау, где «труд превратился в творчество, в соревнование деятельных и смелых душ», и воображаемая Дильнея, откуда явился скиталец Ларвеф, — псевдонимы Земли и людей, перенесенные в далекое будущее, в эпоху всепланетного коммунизма.

«Мир бесконечен, но он един, — говорит герой „Докучливого собеседника“. — И единство связывает всех, кому природа и история дали разум. Единство связывает их, где бы они ни были — здесь или за много парсеков отсюда, сейчас ли они живут, или будут жить через миллионы лет после нас». И Путешественник, оказавшийся на Земле накануне ледникового периода, совсем одинокий в прекрасном, но еще девственно молодом мире, среди физически сильных людей с цепкой конкретной памятью и душою младенца, убежден, что им, землянам, предстоит пройти за сотни тысяч лет громадный путь, отделяющий первобытное человечество Земли от сияющих вершин Разума, которые достигнуты на его родной планете Анеидау.

Свойственная Г. Гору метафоричность художественного видения раскрывается в иных аспектах в его новых повестях и рассказах («Имя», «Сад», «Минотавр» и др.), где писатель, отвлекаясь от научных и технических гипотез, модифицирует приемы романтической литературной сказки. Но и здесь «второй», философский, план подчинен поэтическому утверждению тех же идей о единстве конечного и бесконечного, взаимосвязанности времени и пространства, взаимообусловленности даже самых парадоксальных явлений окружающего нас материального мира и самого человека, постигающего тайны бытия.

Фантастика Геннадия Гора проникнута философским и социальным оптимизмом. В его творчестве ярко представлено то самое интеллектуальное направление, которое получило развитие в литературе последнего десятилетия и проявляется по-разному в книгах писателей-фантастов «призыва 1957 года» — Аркадия и Бориса Стругацких, Анатолия Днепрова, Генриха Альтова, Севера Гансовского, Ариадны Громовой и других.

В недавно опубликованной повести Александра и Сергея Абрамовых «Хождение за три мира», имеющей в своих научно-фантастических предпосылках нечто схожее с известным романом Азимова «Конец вечности», журналист Громов, став объектом сложнейшего эксперимента, обретает возможность заглянуть и на несколько лет, и на двадцатилетие, и, наконец, на целое столетие вперед. Не только «заглянуть», но и стать активно действующим лицом в каждом из этих временных отрезков.

Во всех трех случаях место действия остается одним и тем же. Это — Москва. Но всякий раз она меняется. Сперва чуть-чуть, потом значительно и в дальнейшем — неузнаваемо. И эти изменения не ограничиваются внешними признаками: архитектурой зданий, модернизацией всех видов транспорта и т. п. Претерпевают изменения и человеческие отношения, меняются характер и масштабы задач, которые берется разрешить общество, иными становятся конфликты, психика и эмоциональный тонус человека.

И когда наступает миг расставания Громова с прекрасным, отважным и умным миром будущего, достигшего «вершин коммунистического общества», Эрик, человек из этого «завтра», справедливо возражает: «Коммунизм не стабильная, а развивающаяся формация. До вершин нам еще далеко. Мы делаем сейчас гигантский скачок в будущее… Ваш мир тоже его сделает, когда вы сумеете воспроизвести запечатленные в памяти формулы нашего века. Пусть пока еще встречаются только мысли, а не люди, но эти встречи миров обогащают, движут вперед мечту человечества».

Более многогранным и всеобъемлющим предстает перед нами облик Грядущего в большом романе Сергея Снегова «Люди как боги». (Мы уже довольно подробно говорили о первой части этого произведения в предисловии к сборнику «Эллинский секрет».)

Этот «космический» роман, поражающий неистощимостью фантазии, может быть отнесен одновременно и к утопическому жанру, и к жанру «предупреждения».

В нем рисуются многообразные, впечатляющие картины далекого будущего Земли. Нет надобности подробно останавливаться на внешних признаках этого гармоничного мира. В конце концов в любом научнофантастическом произведении, моделирующем желаемое будущее, мы найдем однозначные признаки: все более глубокое проникновение в тайны природы и обуздание ее стихийных сил, великолепный расцвет науки и искусства, высочайший технический потенциал, поразительные достижения в области биологии, медицины и т. п.

Пожалуй, стоит лишь упомянуть один интересный допуск, сделанный Снеговым. Благодаря «эффекту Танева» человечество получает возможность пробиться в глубины космоса, и звездные корабли землян, превращающие пространство в вещество, достигают скорости в сотни раз превосходящей световую. Устанавливается прочный постоянный контакт с цивилизациями Веги, Сириуса и т. д.

Но не только смелые допуски и сюжетные хитросплетения приковывают внимание к роману. Нас прежде всего интересует его идейное наполнение.

В бесконечном океане Вселенной, раскрывшемся за пределами Солнечной системы, существуют три противоборствующие цивилизации — земная, персейская (разрушителей) и галактов.

Доброе начало воплощено в человечестве, преодолевшем на своем гигантском историческом пути кровопролитные войны, ожесточенные классовые битвы, социальные катастрофы, упорное сопротивление защитников старого, несправедливого мира. Новое общество, построенное во всепланетном масштабе, несет на своем знамени и на деле осуществляет выдвинутое Марксом положение: коммунизм равен гуманизму.

Именно этот реальный гуманизм заставляет человечество прийти на помощь слабейшим — тем цивилизациям, над которыми нависает угроза уничтожения со стороны негуманоидной расы разрушителей, обитающих в «звездных теснинах» Персея. Моральный принцип нашего времени: человек человеку друг, товарищ и брат — получает новое расширенное толкование: человек всему разумному и доброму во Вселенной — друг.

Это органическое чувство ответственности за все происходящее в галактическом мире заставляет человечество, которое уже пятьсот лет не знало, что такое война, вступить в битву с теми, кто поставил своей задачей уничтожение разумной жизни. Человечество борется не за себя. За других! За конечное торжество созидания над разрушением.

Правда, существует и иная возможность. Отгородиться от событий, бурлящих в большом космосе. Воздвигнуть могучее оборонительное кольцо — систему крепостей-спутников вокруг Солнечной системы и до поры до времени благоденствовать на уютном, обжитом пятачке Вселенной. Именно так, собственно, и поступили галакты — могущественная гуманоидная раса, населяющая несколько «нейтральных» планет в том же Персее. Достигнув высочайшего уровня развития, поборов биологическую старость, прекрасные и бессмертные, как олимпийцы, галакты живут только для себя, «добру и злу внимая равнодушно».. «Великолепное мгновение» они пытаются превратить в «великолепную вечность», или, иными словами, «консервируют однажды достигнутое счастье». И потому их бытие, запрятанное в скорлупу эгоцентризма и имеющее своей конечной целью оберечь бессмертие каждого индивида, становится медленным умиранием общества. Сняв с себя ответственность за происходящее вне их планет, галакты тем самым теряют стимул для дальнейшего движения вперед.

Обращаясь к ним с призывом принять участие в борьбе с разрушителями, представитель землян адмирал Эли говорит: «Посмотрите на мир — насколько он шире и многообразнее вашей схемы. Он весь — противоречия и многообъемность, а вы его выстраиваете в линию. Он разнонаправлен, он раздирается внутренне и, как при взрыве, летит во все стороны, а вы замечаете лишь тот крохотный его осколок, что ударился в вашу грудь».

Судьбу галактов, этих «гонимых богов», отступивших под напором ими же когда-то созданной биомеханической цивилизации разрушителей, следует рассматривать как предупреждение. Вот путь, на который не может, не должно стать человечество! Но именно потому, что Снегов противопоставил ограниченным и застывшим идеалам галактов идеалы людей, главная сила которых не в технической мощи и не в высочайшем уровне материального благосостояния, а в том, что «они даже к нечеловекам относятся по-человечески» и завоевывают не чужие планеты, а чужие сердца, — предупреждение становится и утверждением.

Мы меньше всего склонны рассматривать роман Сергея Снегова как некий эталон социально-фантастических произведений о грядущем. Но, по нашему убеждению, автор нашел новые грани в изображении мира будущего и дополняет новыми интересными подробностями ту картину, которая создается у нас после прочтения «Туманности Андромеды» и других уже упоминавшихся романов.

Мир будущего, изображенный Снеговым, остается ареной драматических столкновений, тяжелой борьбы, поражений и побед, но все дело в том, что трагизм личности не перерастает здесь в трагизм общества, доброе начало не отступает перед злом, и облик Грядущего предстает перед нами не прозрачно-голубым и не беспросветно-черным, а многокрасочным, противоречивым и все же великолепным, ибо в нем торжествует гуманный Разум.

Недавно мы перечли небольшую книжку, изданную в Канске, в 1922 году. Напечатана она газетным шрифтом на желтоватой, ломкой бумаге и давно уже стала библиографической редкостью. Это — «Страна Гонгури» Вивиана Итина, талантливого сибирского писателя-большевика, сражавшегося в рядах Красной Армии против Колчака. Его книга — едва ли не первая социальная утопия послеоктябрьской эпохи.

Герой повести — молодой боец Гелий, приговоренный колчаковской разведкой к расстрелу, в ночь перед казнью видит удивительный сон. В облике гениального ученого Риэля он живет, работает и любит в непостижимо прекрасной стране Гонгури, где давно уже восторжествовали светлые идеалы коммунизма.

Повести Итина предпослано короткое предисловие. «В наше время столкновения двух миров, — говорится в нем, — отчаянной войны за коммунизм против капиталистического произвола, когда все внимание поглощается этой гигантской битвой, особенное внимание мы должны отдать тому роману, где автор сквозь дым повседневности различает видения грядущего строя. „Откуда же было в такой стране начать социалистическую революцию без фантазеров“, — говорит тов. Ленин, учитывая роль страстной мечты о „Стране Грез“ в борьбе передового авангарда пролетариата с могущественной буржуазией всего мира. Чтобы бестрепетно умирать во имя светозарного идеала, надо не только ненавидеть прошлое, но и представлять себе ясно конечную цель. Такое представление может дать только искусство».

Пусть язык предисловия немного наивен, неуклюж и старомоден. Но оно словно озаряет нас чистым и грозным пламенем первых лет битвы за коммунизм.

«Страна Гонгури» была опубликована всего лишь пять лет спустя после Октябрьской революции. Но и тогда уже Вивиан Итин, отвечая стремлению миллионов людей в простреленных окровавленных шинелях, кожанках и рабочих блузах «представить ясно конечную цель», попытался нарисовать облик Прекрасного Грядущего.

В наши дни, когда за плечами уже целое пятидесятилетие борьбы и труда, социально-фантастические произведения, помогающие зримо и образно представить воплощенную мечту, увидеть мир таким, каким мы хотели бы его видеть в будущем, приобретают еще большее значение. А это значит, что советская научно-фантастическая литература берет на себя немалую ответственность перед миллионами пытливых умов и сердец, ибо она одна ведет разведку во Времени.

 

Сергей Снегов

Люди как боги

 

Книга вторая

В звездных теснинах

 

Часть первая

В звездных теснинах

 

1

Все повторилось, все стало другим.

В прошлый раз я летел на Ору с чувством первооткрывателя. Звездный мир на полусферах стереоэкрана был первозданно ярок. Сейчас мы мчались проторенной дорогой, десятки кораблей впереди, десятки позади. Хорошо известные звезды неслись навстречу и погасали в отдалении — нового не было. Я торопился. Я больше не хотел быть звездным туристом. Воин величайшей армии, когда-либо собранной человечеством, — я опаздывал на призывной пункт!

— Не понимаю тебя, — сказала Мери, хмуря широкие брови. — Без тебя в Персей не уйдут — зачем нервничать? И неужели красота мира становится меньше, если ты уже любовался ею?

— Она перестает быть неожиданной, — пробормотал я, мрачно взирая на Альдебаран, который все увеличивался.

В Мери есть что-то общее с Верой, хотя внешне они не схожи. Та прямолинейная, сухая логика, что зовется женской, у них, во всяком случае, одинакова.

— Красота — это совершенство, то есть максимум того, что всегда ожидается и всегда желается. Желаемая ожиданная неожиданность — согласись, это нелепо, Эли.

— Согласись и ты, Вера… — начал я запальчиво и запнулся.

Мери рассмеялась.

— Я видела твою сестру лишь на стереоэкранах. Но ты уже не первый раз называешь меня Верой. И ошибаешься ты, лишь когда не прав и собираешься оправдываться. Разве не так?

Я поцеловал Мери. Поцелуи, кажется, единственное, что не требует ни обоснований, ни оправданий.

Мери все же пожаловалась:

— Я думала, ты будешь мне гидом на первой моей звездной дороге. Когда-то поездки молодоженов назывались свадебными путешествиями. У меня впечатление, что наше свадебное путешествие тебе наскучило.

Я стал вспоминать, что знаю о светилах, рассказал о полете в Плеяды и Персей.

— Звездная бездна со всех сторон, и мы куда-то падаем в ней, — сказал я с волнением. — Это нужно почувствовать, Мери: звездная бездна — и ты в ней все падаешь, падаешь, падаешь…

— Звездная бездна, и ты в ней падаешь, падаешь, — повторила Мери тихо. Она склонила лицо, я не видел ее глаз.

 

2

На Оре нас встретило так много друзей, что я устал обниматься, хлопать по плечу и жать руки. Рядом с Верой стоял Ромеро — как обычно изящный и холодно-подтянутый. Он ограничился тем, что крепко пожал мне руку.

С Мери Ромеро разговаривал так, что даже незнакомый явственно различил бы иронию.

— Вас можно поздравить, дорогая Мери? Насколько я понимаю, осуществились ваши заветные мечты?

Если раньше я опасался, что Мери влюблена в Ромеро, то сейчас мне показалось, что она его ненавидит, так раздраженно заблестели ее глаза.

— Вы угадали, Павел. Самые заветные из моих мечтаний!

Он почтительно развел руками, церемонно склонил голову, — так, наверное, в древности изображали поздравления.

— Что это значит? — Вера с недоумением переводила взгляд с меня на Мери и с Мери на Ромеро. — Случилось что-нибудь важное, брат?

— Для меня — важное! — Я взял Мери за руку. — Познакомься с моей женой, Вера.

Я всегда удивлялся быстроте, с какой женщины сдруживаются.

У мужчин мгновенное взаимопонимание не развито, мы раньше обмениваемся приветствиями, долго присматриваемся, принюхиваемся и прищупываемся, прежде чем начинаем соображать, чего нам друг от друга надо. Условности поведения у нас сильнее, мужчины и доныне жертвы этикета. Я бы на месте Веры часок потолковал с Мери, потом взял ее дружески под руку. Вера же просто шагнула к Мери, а та бросилась к ней в объятия.

— Наконец-то, Эли! — возгласила Вера, отпуская Мери. — И ты, кажется, сделал удачный выбор, брат.

— Не очень удачный! Справочная предрекла нам развод на третьем месяце брачной жизни. Правда, уже идет четвертый…

Вера увлекла Мери в сторону, а я поступил в безраздельное обладание приятелей. Пополневшая Ольга пожелала мне счастья, Леонид добавил своих поздравлений, Аллан похвастался, что никогда не изменит корпорации холостяков, а Лусин, глядя с нежностью, словно я был выведенным в его институте крылатым человекобыком, вдруг промямлил:

— Хочешь подарю? Дракон! Изумительный. Летай с Мери. Райское счастье.

— На огнедышащих драконах летать только в ад, а это я погожу, — сказал я.

Прилетевший Труб увеличил общую сумятицу. Я выбрался из его крылатых объятий основательно помятым. Прошло не меньше часа, прежде чем установился упорядоченный разговор взамен сплошного смеха и выкриков.

— Вы не сердитесь на меня, Павел? — спросил я Ромеро. — Я имею в виду совет насчет Оры…

— Я благодарен вам, Эли, — сказал он без обычной напыщенности. — Я был слепец, должен это с прискорбием признать. Наше примирение с Верой было так неожиданно быстро…

Я не удержался от насмешки.

— Не верю в неожиданности, особенно в счастливые. Хорошая неожиданность требует солидной подготовки. Этой, как вы помните, предшествовала наша ссора в лесу.

— Неожиданности у вас здесь будут, — предрек он. — И очень скоро, любезный друг.

Вера с Мери подошли к нам. Вера сказала:

— Нам нужно наедине поговорить о походе в Персей. Может быть, сделаем это не откладывая?

Я удивился, почему о походе в Персей нужно беседовать наедине.

— У меня обязанности гида, Вера. Мери впервые на Оре.

— Тогда приходи после прогулки в мой номер.

Лусин объявил, что не успокоится, пока не продемонстрирует мне с Мери зверинца, вывезенного с Земли. Мы не стали огорчать Лусина и пошли к его питомцам. Одних пегасов было не меньше сотни — черные, оранжевые, желтые, зеленые, красные с белыми искрами, белые с искрами красными — в общем, всех поэтических красок, воинственно ржущие, непрерывно взлетающие, непрерывно садящиеся…

Труб, скрестив на груди крылья, с насмешливой неприязнью следил за сутолокой.

— Неразумный народец, — проворчал он. — Не умеют ни читать, ни писать. Я уже не упоминаю о том, что не говорят по-человечески.

В первый год пребывания на Земле Труб справился с азбукой, а перед отлетом на Ору сдал экзамен за начальную школу, а там интегральное исчисление и ряды Нгоро. На Оре Труб устроил для своих сородичей училища. У ангелов обнаружились недюжинные способности к технике. Особенно они увлекаются электрическими аппаратами.

— Это же только лошади, хотя и с крыльями, — сказал я.

— Тем непростительней их тупость.

Было забавно, что один из любимцев Лусина поносит других его любимцев. Лусин от ангела, однако, легко сносил то, чего не потерпел бы от человека.

— Расист, — сказал он и так ухмыльнулся, будто ангел не ругал, а превозносил пегасов. — Культ высших существ. Детская болезнь развития.

За конюшней пегасов мы увидели крылатого огнедышащего дракона. Он был такой огромный, что походил скорее на кита. Он лежал, пламенно-рыжий, в толстенной броне, из ноздрей клубился дым, а когда он выдыхал пламя, проносился гул. Полуприкрыв тяжелыми веками зеленые глаза, крылатое чудовище надменно посматривало на нас. Казалось невероятным, что эта махина может парить в воздухе.

— У него корона! — воскликнула Мери.

— Разрядник! — с гордостью объяснил Лусин. — Испепеляет молниями. Хорош, а?

На голове дракона возвышалась корона — три золоченых рога. С рогов срывались искры, красноватое сияние озаряло чудище. На молнии, испепеляющие врага, искорки похожи не были.

— Проверь, — предложил Лусин. — Кинь камень. Или другое.

На прибранной Оре найти камушек непросто. Я метнул в дракона карманный нож. Дракон рывком повернул голову, глаза остро блеснули, туловище хищно изогнулось, а молния, вырвавшаяся с короны, ударила в ножик, когда тот еще летел, — ножик бурно вспыхнул, превращаясь в плазму. И тотчас вторая молния, только еще мощней, разрядилась прямо мне в грудь. Если бы жители Оры не защищались индивидуальными полями, все мы, безусловно, были бы ослеплены вспышкой, а сам я, так же безусловно, разлетелся бы плазменным облачком.

— Может сразу три молнии, — восторженно пояснил Лусин. — И по трем направлениям. Имя — Громовержец.

— Не хотел бы я схватиться с Громовержцем в воздухе, — сказал потрясенный ангел.

Дракон успокаивался — приподнявшееся тело опадало, над короной плясали синеватые огни Эльма, тяжелые веки прикрывали потухавшие зеленые глаза.

— Громовержец так Громовержец, — сказал я. — Существо эффектное. Но зачем нам в Персее громовержцы с пегасами?

— Пригодятся, Эли.

Я тогда и понятия не имел, как жестоко Лусин будет прав!

Мы с Мери вышли наружу, оставив Лусина с его созданиями и с Трубом. Был вечер, искусственное солнце погасло.

— Одни! — воскликнул я. — На Оре — и одни, Мери!

— До сих пор ты больше стремился к своим друзьям, чем к одиночеству со мной, — упрекнула Мери.

Я рассмеялся. Нигде мне не бывает так хорошо, как на Оре!

— Ты, кажется, приревновала меня к Лусину и Трубу? Пойдем, я покажу тебе Ору.

Мы долго гуляли по проспектам планеты, заходили в опустевшие звездные гостиницы. Я рассказывал, как познакомился с альтаирцами, вегажителями, ангелами. Прошедшее нахлынуло на меня, призраки, как во плоти, двигались рядом. Я вспомнил и об Андре. Здесь он совершал великие открытия, а я зубоскалил, придирался к мелким ошибкам. Пока он жил среди нас, мы недооценивали его, я больше других был этим грешен.

Внезапно я увидел слезы в глазах Мери.

— Я чем-то расстроил тебя?

Она быстро взглянула на меня и спросила почти враждебно:

— Ты не замечаешь во мне перемен?

— Каких?

— Разных… Ты не находишь, что я подурнела?

Я смотрел на нее во все глаза. Никогда еще она не была так красива. Она отвернулась, когда я сказал об этом. Погасшее было солнце разгорелось в луну — на Оре по графику было полнолуние.

— Ты странный человек. Эли, — заговорила она потом. — Почему, собственно, ты в меня влюбился?

— Это-то просто. Ты — Мери. Единственная и неповторимая.

— Каждый человек единствен и неповторим, двойников нет. Ты по-настоящему любишь только двоих в мире. У тебя дрожит голос и блестят глаза, когда ты вспоминаешь их.

— Ты говоришь об Андре?

— И о Фиоле!

— Не надо, Мери! — Я взял ее под руку. — Они очень мне близки, Андре и Фиола, правильно, я волнуюсь, когда говорю о них. Но если бы мы с тобой были в разлуке, как бы я волновался, вспоминая о тебе! Я вот сейчас подумал, что мы могли бы очутиться врозь, и у меня задрожали коленки.

— Но голос у тебя не дрожит, — возразила она печально. — Ты говоришь о дрожи в коленках с улыбкой, Эли. Ладно, тебе пора к Вере. Отнесись серьезно к тому, что она сообщит.

— Ты знаешь, о чем она собирается говорить?

— Вера скажет об этом лучше, чем я.

— Везде загадки! Ромеро грозит неожиданностями, Вера может беседовать только наедине, ты тоже на что-то намекаешь. Сказала бы уж прямо!

— Вера скажет, — повторила Мери.

 

3

— Ты удивлен, что беседа наедине? — так начала Вера. — Дело в том, что речь пойдет о личностях. По решению Большого Совета я должна обсудить с тобой, кого назначим адмиралом нашего флота. Требований к адмиралу больше, чем к командирам кораблей.

Я пожал плечами:

— Я раньше должен услышать, что это за требования.

— Во-первых, общечеловеческие — смелость, решительность, твердость, целеустремленность, быстрота соображения… Надеюсь, не нужно подробней? Во-вторых, специальные — умение командовать кораблем и людьми, хорошая ориентировка в галактических просторах, понимание противника и его приемов борьбы. И, наконец, особенные — широкий ум, ощущение нового, а также живое, доброе, отзывчивое сердце, глубокое понимание наших исторических задач… Ибо этот человек, наш адмирал, будет верховным представителем человечества перед пока малознакомыми, но, несомненно, мощными галактическими цивилизациями.

Я расхохотался:

— Ты нарисовала образ не человека, а божества. Сусальный лик, а не лицо. К несчастью, люди не боги.

— Нужен лишь такой командир. Другому нельзя поручить верховное командование.

Мы стали перебирать кандидатуры. Ни Ольга, ни Леонид, ни Осима, ни Аллан не подходили, это было ясно. Я упомянул Веру. Она отвела себя. Я сказал, что если бы Андре не был в плену, он подошел бы всех лучше. Вера отвела и его: она считала, что у Андре ум остер, но не широк.

Эта игра в кандидатуры начала мне надоедать. Мне все равно, кто будет командовать. Пусть обратятся к Большой — бесстрастная машина даст точный ответ.

— Мы обращались к Большой.

— Что-то не слыхал.

— Это держалось в секрете. Мы предложили машине проверить правильность кандидатуры, принятой единогласно Большим Советом. Машина подтвердила наш выбор.

Я был удивлен, и даже очень. Что-что, а решение Большого Совета могли от меня не таить, кое-что и я смыслю в делах Персея.

— Кто же этот удивительный человек, так совершенно наделенный прописными достоинствами, что вы единогласно прочите его в свои руководители?

Она сказала спокойно:

— Этот человек — ты, Эли.

Я был так ошеломлен, что даже не возмутился. Потом я стал доказывать, что их решение — вздор, ералаш, чепуха, ерунда, нелепость и недомыслие, она может выбирать любое из этих определений. Себя-то я знаю отлично. Ни с какой стороны я не вписываюсь в нарисованный ею силуэт идеального политика и удачливого военачальника.

— Ты, кажется, вообще отрицаешь у себя какие-либо достоинства?

— Кое-какие хорошие человеческие недостатки у меня есть.

— Не очень основательно, хотя и хлестко, Эли.

— Уж каков есть.

— Если ты будешь упорствовать, твое сопротивление вызовет недоумение и обиду. Зачем оскорблять поверивших в тебя?

Подавленный, я молчал. Как и в детстве, когда она меня распекала, а я не находил защиты от ее настояний. Но радости не было. Я припомнил, как возмутился спокойствию Ольги, когда ее назначили командующей эскадрой. Былая наивность повыветрилась из меня — я не ликовал, а страшился огромной ответственности.

— И долго ты будешь молчать? — иронически спросила Вера.

— Рассмотрим еще разок другие кандидатуры.

— Большой Совет рассматривал их. Государственная машина придирчиво исследовала каждого человека на годность в командующие. Капитаны кораблей пришли в восторг, узнав о решении Большого Совета. Тебе мало этого?

Я понял, что выхода мне не оставили.

— Согласен, — сказал я.

Она хладнокровно кивнула головой. Иного она и не ждала.

— Теперь о других назначениях. У тебя будут два заместителя и три помощника. Заместитель по государственным делам — я, по астронавигации — Аллан Круз. Помощники, командующие тремя отдельными эскадрами, — Леонид, Осима и Ольга. Возражений нет?

— Нет, конечно.

— Еще один пункт. Ты когда-то был моим секретарем, правда, не очень удачным. Теперь тебе самому нужно иметь секретаря. В секретари предлагают…

— Надеюсь, не тебя! — сказал я с испугом.

— Я твой заместитель, а это выше, чем секретарь.

— Извини, я не силен в рангах. Так кого прочат мне в секретари?

— Павла Ромеро. На него возложены также функции историографа похода. Но, если ты возражаешь, мы подберем другого.

Я задумался. Взаимоотношения с Павлом были слишком сложны, чтобы ответить простым «да» или «нет». Я не знал другого человека, столь резко отличавшегося от меня самого. Но, может быть, несходство характеров и требовалось для удачной совместной работы?

Вера спокойно, слишком спокойно, ожидала моего решения. Я улыбнулся. Я видел ее насквозь.

— Разреши задать один личный вопрос, Вера?

— Если о моих отношениях с Ромеро, то они сюда не относятся. Действуй так, словно Ромеро мне незнаком.

— Павел, вероятно, будет лучшим секретарем, чем я командующим. Я принимаю его с охотой. Теперь можно задавать щекотливые вопросы? Я никогда не вмешивался в твою жизнь, Вера, но один раз позволил себе это. Должен ли я извиниться?

— Скорее я должна благодарить тебя за вмешательство!

Оставлять что-либо недосказанным мне не хотелось.

— Павел передавал тебе, при каких обстоятельствах произошла наша последняя беседа?

— Чуть не превратившаяся в драку? Я знаю обо всем: как он почти влюбился в Мери, и как ты встал на его дороге, и как Мери перед тем праздником в лесу призналась Павлу, что любит тебя и любит давно, с какой-то вашей встречи в Каире. И если бы не опьянение, Павел поздравил бы тебя там же, у костра, а не полез в драку.

— А вот я этого не знал. В Каире Мери обругала меня, как если бы возненавидела с первого взгляда.

— А мне сказала сегодня, что ты так беспомощно взглянул, когда она обозвала тебя грубияном, что у нее застучало сердце. Тебе повезло, Эли, и я хочу, чтоб ты знал: я очень люблю твою жену.

— Я тоже, Вера. У нас с тобой не так много было случаев, когда бы мы сходились во мнениях. Можно уйти?

— Теперь ты должен мне разрешать или не разрешать, — педантично напомнила она.

— В таком случае, я разрешаю себе уйти, а тебе разрешаю остаться.

 

4

Я и не представлял себе раньше, как трудно командовать. Если бы предстояло выбирать сызнова, я взял бы подчинение, а не командование. Я отвечал за все, а сведущ был лишь в ничтожной частице этого «всего». Одно вскоре мне стало ясно: флот не готов к походу. Так мы и доложили Земле по сверхсветовым каналам: требуется по крайней мере год для подготовки.

Однажды Ромеро обратился ко мне с просьбой:

— Дорогой адмирал, — он и Осима теперь называли меня только так, Осима серьезно, а Ромеро не без иронии, — я хочу предложить вам внести в свой распорядок новый пункт: писать мемуары.

— Мемуары? Не понимаю, Павел. В древности что-то такое было — воспоминания, кажется… Но писать в наше время воспоминания?

Ромеро разъяснил, что можно и не диктовать, а вспоминать мысленно, МУМ сама запечатлеет мысли. Но фиксировать прожитую жизнь нужно — так поступали все исторические фигуры прошлого, а я теперь, несомненно, историческая фигура. Историограф похода, конечно, и без меня опишет все важные события. А мне надо рассказать о своей жизни. Она внезапно стала значительным историческим фактом, а кто ее лучше знает, чем я сам?

— А Охранительница на что? Обратитесь к ней, она такого насообщит, чего я и сам о себе не знаю.

— Верно! Вы и сами того не знаете, что она хранит в своих ячейках. Нас же интересует, что вы считаете в себе значительным, а что — пустяком. И еще одно. Охранительница — на Земле, а ваша внеземная жизнь, неизвестная Охранительнице, как раз всего интересней.

— Вы не секретарь, а диктатор, Павел. Отдаете ли вы себе отчет, что в мемуарах мне придется часто упоминать вас? И мои оценки не всегда будут лестны…

Ответ прозвучал двусмысленно:

— Человеку Ромеро они, возможно, покажутся неприятными, но историограф Ромеро ухватится за них с восторгом, ибо они важны для понимания вашего отношения к людям.

В этот же день я стал диктовать воспоминания. В детстве моем не было ничего интересного, я повел рассказ с первых известий о галактах. Случилось так, что в эту минуту мимо окна пролетал Лусин на Громовержце, и я вспомнил другого дракона, поскромнее, — на том Лусин тоже любил кататься, — и начал с него. С тех пор прошло много лет. Я давно забыл те мемуары, ту первую книгу, как называет ее Ромеро. Я диктую сейчас вторую — наши мытарства в Персее.

Передо мною — лента с записью, рядом с ней та же запись в форме изданных по-старинному книг, пять толстых томов в тяжеленных переплетах — официальный отчет Ромеро об экспедиции в Персей, там много говорится и обо мне, много больше, чем о любом другом. И, если я пожелаю, вся эта бездна слов, сконцентрированных в отчете, зазвучит в моих ушах голосом Охранительницы, живыми образами засветится на экране.

Я хочу поспорить с трудом Ромеро. Я не был тем властным, неколебимым, бесстрашным руководителем, каким он меня изображает. Я страдал и радовался, впадал в панику и снова брал себя в руки, временами я казался самому себе жалким и потерявшимся, но я искал, я неустанно искал правильный путь в положениях почти безысходных — так это было. Я продиктую книгу не о наших просчетах и конечной победе: такую книгу уже создал Ромеро, другой не надо. Нет, я хочу рассказать о муках моего сердца, о терзаниях моей души, о крови погибших близких, мутившей мою голову… Нелегким он был, наш путь в Персее.

 

5

Доклад о том, что эскадры не готовы в дальний поход, породил на Земле тревогу. Веру и меня вызвали в Большой Совет. Я пошел к Мери попросить сопровождать нас на Землю. Мы с Мери теперь не виделись неделями: я пропадал на кораблях, она нашла себе занятие в лабораториях Оры. Мне показалось, что она больна. На Оре, как и на Земле, болезни невозможны. Но у Мери был такой грустный вид, глаза так блестели, а припухшие губы были такие сухие, что я встревожился.

— Ах, ничего со мной, здорова за двоих, — сказала она нетерпеливо. — Когда отлетаете?

— Может, все-таки — мы отлетаем? Зачем тебе оставаться?

— А зачем мне лететь на Землю? Тебе надо, ты и лети.

— Такая долгая разлука, Мери…

— А здесь не разлука? За месяц видела тебя три раза. Если это не разлука, то радуюсь твоему удивительному чувству близости.

— На корабле мы будем все время вместе.

— Ты и там найдешь повод оставлять меня одну. Не хочу больше уговоров, Эли! Кстати, дам тебе поручение — список материалов для моей лаборатории. Привези, пожалуйста, все.

Мне пришла в голову одна мысль и сгоряча показалась хорошей:

— На Вегу идет галактический курьер «Змееносец». Ты не хотела бы прогуляться туда? Экскурсия на Вегу займет три месяца, и на Ору мы вернемся почти одновременно.

У Мери вспыхнули щеки, грозно изогнулись брови. В гневе она хорошела. При размолвках я иногда любовался ею, вместо того чтоб успокаивать, это еще больше сердило ее.

— Ты не мог бы сказать, Эли, что я потеряла на Веге?

— На Веге ты ничего не потеряла, но многое можешь найти.

— Под находкой ты, по-видимому, подразумеваешь Фиолу?

— Поскольку ты хотела стать ее подругой…

— Этого хотел ты, а не я. Вот уж никогда не было у меня желания выбирать в подруги змей, даже божественно прекрасных! И особенно — возлюбленную змею моего мужа!

Я сокрушенно покачал головой.

— Ах, какая пылкая ревность! Но как же быть мне? Надо распространять благородные человеческие порядки среди остальных звездожителей, а моя собственная жена вся в тенетах зловредных пережитков. Какими глазами мне теперь смотреть на галактов и разрушителей? Какие евангелия им проповедовать?

— Когда ты так ухмыляешься, мне хочется плакать, Эли!

— Тебе это не удастся! Через минуту ты будешь хохотать, вижу по твоим глазам.

Хохотать она не стала, но плохо начатый разговор закончился мирно. Мери проводила меня на «Волопас». В салоне Вера сказала:

— Мери хорошо выглядит. И здоровье у нее, кажется, крепкое?

— Здорова за двоих, так она сама сказала.

Все дни в полете заполнили совещания с Верой и ее сотрудниками. Их у нее добрая сотня, и весь этот коллектив — а впридачу к нему и корабельная МУМ — разрабатывал детали вселенской человеческой политики. На одном из их симпозиумов о природе галактического добра и зла я, почти обалдев, выпалил:

— Что толку копаться в частностях? Мне бы встретиться с разрушителем, а там я соображу, как действовать.

— В тебе нет жилки политика, — упрекнула Вера.

— Сухожилия, а не жилки, Вера. Ибо ваши ученые речи так сухи, что я испытываю от них жажду буянить и ниспровергать добро.

С того дня я не ходил на совещания у Веры, а перед прибытием на Землю прочитал ее доклад Большому Совету — длинный список политических предписаний на все случаи похода. Все их можно было свести к нехитрой формуле: к разумным существам Вселенной относись по-человечески, по-человечески поддерживай добро, по-человечески борись со злом. Мне кажется, не стоило так много трудиться, чтобы в результате выработать такой бесспорный катехизис.

— Очень рада, что ты не нашел ничего нового, — заявила Вера.

— Что же тебя радует?

— А вот именно то, что наша галактическая политика тебе кажется бесспорной. Согласись, было бы печально, если бы руководитель величайшего похода человечества усомнился в его целях и задачах.

Какой-то резон в ее словах был. Во всяком случае, Большой Совет с энтузиазмом воспринял ее доклад «Принципы галактической политики человечества». После заседания члены Совета разъехались торопить отстающие космические заводы, а мы с Верой стали готовиться обратно. Я забежал к Ольге, она незадолго до нашего отлета на Землю уехала сюда рожать и теперь возилась с прехорошенькой дочкой Иринкой. Она возвращалась на Ору вслед за нами.

За четыре месяца разлуки Мери очень пополнела, порывистая ее походка превратилась в неуклюже осторожную.

Я в изумлении сперва свистнул, потом схватил Мери на руки.

— Осторожней! — сказала она. — В прогнозе беременности таскания на руках не предусмотрены.

— Отшлепать тебя, Мери! Хоть бы словечко! И Вера хороша, она-то, наверно, знала!

— Она знала, а ты должен был догадаться! — весело возразила Мери. — Я же сказала тебе, что здорова за двоих — простой человек, не адмирал, сообразил бы, в чем дело. А молчать мы условились с Верой, на Земле тебе хватало забот и без тревог о моем состоянии.

Я засыпал Мери вопросами, кого она ждет, когда роды, как они пройдут. Мери умоляюще подняла вверх руки. Давно я не видел ее такой довольной.

— Не все сразу, Эли! Через месяц ты получишь сына, придумывай имя. Скажи теперь, как с моими поручениями?

— Сто тяжеленных ящиков! Старинные ядерные бомбы в музеях легче твоих грузов. Я чуть не надорвался, когда поднимал один.

Мери рассмеялась:

— В ящиках тоже бомбы, только распространяющие жизнь, а не смерть.

— Жизнь, ты сказала?

— Да, жизнь. Что тебя удивляет? Наша женская судьба — порождать жизнь. Разрушение — древняя привилегия мужчин. Не так?

— Не надо меня агитировать, Мери. На матриархат я не соглашусь. Максимум моих уступок — равноправие. Тебе привет еще от одной распространительницы жизни. У Ольги дочь Иринка. Прогнозы исполнились блестяще, роды прошли хорошо.

— Рада за Ольгу. Но, кажется, состояние других женщин тебя интересовало больше, чем состояние жены?

— Другие женщины не так скрытны, тем более их мужья. Когда один командир эскадры срочно просится на Землю, а второй чуть не ежедневно прибегает на станцию сверхсветовой связи, то командующий должен поинтересоваться, что с его помощниками. С ближайшим курьером и тебя отправим рожать на Землю, как велит традиция.

— Положим начало новой традиции — я буду рожать на Оре. Не делай огорченного лица, здесь мне будет не хуже, чем на Земле.

— Тогда назовем сына Астром, — сказал я торжественно. — Раз наш сын будет первым человеком, рожденным на иных звездах, то и имя у него должно быть звездное.

 

6

МУМ предсказала, что роды будут нелегкими, и роды были нелегкими. В эти дни я часто вспоминал об Андре: он тревожился о Жанне, а я посмеивался, ибо знал, что новый человек появится на свет в предсказанный срок и с предсказанным благополучием. Сейчас я тоже знал, что Астру гарантировано удачное рождение, но волновался не меньше Андре.

Он был, конечно, отличный паренек, наш Астр, пять килограммов мускулов и обаяния, он засмеялся, чуть раскрыв глаза, радостно задрыгал ножками — ему показалось хорошо на свете!

— Он ударил меня ножкой в грудь, и, знаешь, было больно, — с восторгом утверждала Вера. — Скоро мы покажем его тебе, посмотришь, какого родил озорника.

— Он похож на тебя, Эли, — добавила Ольга. Она, прилетев, сразу пошла к Мери. — Он хохочет, как ты, у него твое умное лицо, а когда ему что-то не понравилось, он нахмурился не хуже тебя.

А потом примчались поздравления с Земли, и первое от Альберта. Этот мальчишка поздравил нас с Мери по-своему. Он предложил Большой просчитать, какие космологические проблемы будут мучать нарождающееся поколение людей, и Большая выделила два вопроса: проникновение в загадочное ядро Галактики, скрытое от нас темными туманностями, и выпадение Гиад из нашего мироздания — теперь уже не подлежало сомнению, что звезды Гиад рушатся в какую-то яму в космосе, разверзшуюся словно специально для них.

Астру надлежит первому из людей броситься в провалы этой пропасти, пророчествовал Альберт, он первый исследует, вправду ли она бездонна.

Я не мистик и не ясновидец, я не мог догадаться в то время о судьбе, уготованной Астру, но хорошо помню, каким зловещим холодом повеяло на меня от астрологической шутки Альберта!

Мери, когда меня пустили к ней, выглядела такой веселой и красивой, точно вернулась с прогулки, а не выкарабкалась из болезни.

— Я знала, что Астр будет похож на тебя, — сказала она. — Уже на третьем месяце беременности у меня были его гороскопические фотографии, но тебе я не показала, я была тобой недовольна. Не оправдывайся. Лучше скажи, когда выступление.

— Уже скоро. Ты хочешь присутствовать при нашем отлете или возвращаешься на Землю раньше?

— Я хочу лететь с тобой!

— Чепуха, — сказал я великодушно. — Я знаю, у молодых матерей бывают странные причуды.

— О всех моих причудах ты и не догадываешься! Придется тебе взять нас с Астром с собою.

Я переубеждал ее. Я привел в пример Ольгу. Ольга — известнейший галактический капитан, кому-кому, а ей раньше всех нужно идти в экспедицию. А она попросилась в резервную третью эскадру, стартующую с Оры года через три, — так ей хочется побыть со своей Ириночкой подольше. О том же, чтобы тащить с собой в опасный поход девочку, ни она, ни Леонид и не помышляют. Материнство, сказал я, — это древнейшая из человеческих профессий, все мы должны считаться со священными обязанностями матери даже и в наше время, когда детишкам в яслях куда удобнее, чем у подола родительницы.

— По-моему, я не хуже тебя знаю профессию матери, — возразила Мери, хмурясь. — Уговоры бесполезны, мы летим с тобой.

— Но почему? Объясни по-человечески, для чего тебе подвергать себя и Астра превратностям дальнего путешествия?

На это она ответила так:

— Где ты, Кай, там и я, Кая.

Я не понял, почему она назвала меня Каем, а навести потом справку у МУМ как-то не удосужился.

— Ты, кажется, хочешь, чтобы я внес Астра в списки экипажа?

— Не иронизируй. Я хочу именно этого.

Я прошел к Астру. малыш дрыгал ногами и пускал пузыри. Он невнятно проговорил: «Бы!» Он вовсе не спал, отрешенный от окружающего, как любят проделывать другие человечки его возраста, он отнюдь не был некой «вещью в себе», он уже жил, уже энергично барахтался в этом новом для него мире.

И когда я схватил его под мышки и поставил ножками на перину, он не сжал безвольно коленки, не повис беспомощно в воздухе, а энергично ударил подошвами в одеяльце. Он отталкивался от постели, уминал ее ножками, бил меня пятками в грудь, порывался идти. Он беззвучно хохотал, ловил пухлыми ручками воздух- нет, повторяю, он не покоился в этом мире, сонно набираясь сил, а действовал в нем, упругий, звонкий, всем своим существом радующийся тому, что существует.

— Астр, собирайся в поход! — сказал я, ликуя. — Надевай доспехи и собирайся в поход, маленький человек Астр!

Он проговорил гораздо отчетливее и громче прежнего: «Бы!»

…У меня сжимается сердце, когда вспоминаю тот день и что произошло потом. Даже случайные обстоятельства складывались так, что все они, как лучи, отраженные от вогнутого зеркала, собирались в одном зловещем фокусе, и в фокусе том была неизбежность.

 

7

Мы шли двумя эскадрами, по сто звездолетов в каждой.

Я поднял свою адмиральскую антенну на «Волопасе»- флагманском крейсере Осимы. На «Волопасе» поселились также Вера и Лусин. На «Скорпионе», командирском корабле Леонида, разместился Аллан со своим штабом.

Сверхсветовые локаторы Альберта не обнаруживали перемен в звездных теснинах Персея. Земля, превращенная в величайшее Ухо и Глаз Вселенной, напрасно всматривалась и вслушивалась в два звездных кулака, столкнувшихся в гигантском космическом ударе, — из Персея не доносилось новых звуков, в нем не вспыхивало новых картин.

Лишь одно загадочное явление произошло незадолго до старта, но в тот момент мы не придали ему значения.

Альберт сообщил, что внезапно пропала одна из звезд скопления Хи, светило с единственной планетой, населенной разрушителями, — «зловредное» светило, по нашей терминологии.

— Взяло и пропало, было и не стало, — докладывал Альберт по СВП. — А звездочка неплохая — гигант класса К, абсолютная светимость около минус пяти — в десять тысяч раз поярче Солнца! И внезапно — нету! Исчезла из этого мира за считанные секунды, без потускнений и угасаний. Провалилась, как в люк, иного слова не подберу.

— Может, аннигиляция? — Меня встревожило сообщение Альберта. Если разрушители обладали искусством превращения вещества в пространство, то главное наше военное преимущество перед ними утрачивалось. — Вы не проверили, не расширяется ли скопление?

— Вы плохо относитесь ко мне, Эли, если думаете, что я немедленно не исследовал именно это — не появились ли каверны новых пустот? Никакого дополнительного пространства в Персее! Говорю вам, звезда просто пропала — и все.

— Наблюдения велись при помощи СВП?

— В оптике эта звездочка — мы ее назвали Оранжевой — будет мирно светить еще по крайней мере пять тысяч лет. Она исчезла в сверхсветовой области.

Станции волн пространства и на звездолетах, и на Оре были слишком слабы, чтобы зафиксировать пропажу и появление Оранжевой, зато мы хорошо рассмотрели ее в оптике. Звезда была эффектна — ярко-оранжевая, она затмевала своих соседей мятежным сверканием. Я и раньше замечал, что разрушители облюбовывают для своих селений именно такие звезды-гиганты поздних спектральных классов.

— Родная сестра Угрожающей, — сказал я Осиме. Сражения в районе Угрожающей еще были свежи в памяти.

Через три дня после первого сообщения Альберт передал, что Оранжевая появилась на прежнем месте и светит так же мощно и мирно.

История с пропажей звезды занимала нас недолго и не встревожила никого. Мы были поверхностны в суждениях, сейчас это надо признать. Никто не знает своего будущего. Не знал его и я. Нельзя требовать от человека больше того, что свойственно человеку.

Я не буду описывать движения к звездным скоплениям Персея, — об этом рассказал Ромеро. Упомяну лишь, что каждый из кораблей был быстроходней «Пожирателя пространства», но флот в целом двигался медленнее, чем тот галактический разведчик. Мы не могли рассчитывать, что такая армада подберется незамеченной к крепостям разрушителей, — нужно было принять меры, чтобы вражеская атака не застигла врасплох в пути.

Астру пошел шестой год, когда перед нами на все звездное небо раскинулись гигантские скопления светил Персея.

 

8

Мы подошли к поясу космической пустоты, разделявшей оба скопления: ближнее Аш и дальнее Хи. Расстояние между скоплениями около сотни парсеков — пустяк по масштабам Галактики, но вовсе не пустяк для наших кораблей. Некоторые капитаны настаивали на обследовании ближнего — Аш, но я повернул на Хи, где мы уже побывали однажды: там нас поджидали подготовленные к встрече враги, но также и несомненные друзья.

Каждая эскадра двигалась самостоятельно — строем тарана в восемь слоев. В эскадре Осимы острие тарана составлял «Волопас», за ним шел «Гончий пес», а вокруг «Гончего пса» по кольцу располагались двенадцать других звездолетов. Дальше этот слой из тринадцати звездолетов, один в центре и двенадцать по окружности, повторялся семь раз с одним изменением — диаметр окружности от слоя к слою увеличивался.

Колоссальный конус из ста пяти кораблей штурмовал тенёта неевклидовости, чуть не запутавшие когда-то «Пожирателя пространства».

А на отдалении в несколько световых недель точно такой же отряд звездолетов под командованием Аллана и Леонида прокладывал собственный туннель в неевклидовости.

Первые депеши Аллана говорили, что все идет хорошо.

Я хорошо помню день, когда уверенность в легкой победе была разметена. В тот вечер мы сидели вчетвером в командирском зале — Осима, Вера, Ромеро и я. Эскадра неслась на желто-красное светило с одной планетой. Это была Оранжевая — звезда, внезапно исчезнувшая перед нашим выступлением с Оры и так же внезапно потом появившаяся. Альберт назвал ее мирной. Мне она мирной не показалась: ее исступленное сияние тревожило, а не успокаивало.

Это, конечно, были эмоции, а не расчеты, тем более — не факты, но о фактах рассказал Ромеро, я же описываю свои ощущения, и тут ничего не поделаешь — Оранжевая меня беспокоила…

— Пока, кажется, все удачно? — прервала молчание Вера.

Ей ответил Ромеро. В те первые дни он выглядел оптимистом.

— Думаю, разрушителям на этот раз не удадутся нехитрые приемы, которыми они чуть не запутали Ольгу с Леонидом.

— И меня, — коротко напомнил Осима.

— И вас, уважаемый капитан Осима. Я хорошо помню, что вы были в числе трех командиров, сломя голову бежавших из Персея. И очень рад, что именно вы командуете победоносным возвращением.

Я наблюдал в это время Оранжевую. Волны пространства, сканировавшие странную звезду, преобразовались в приборе в обычный оптический спектр — я видел ее не той, какой она была месяцы и годы назад, а какой она была сейчас, в данную минуту. И я ожидал от нее удивительных перемен — вспышек, гигантских протуберанцев, бешено разлетающихся туманностей. Если бы она на моих глазах превратилась в сверхновую, я бы не удивился.

— Почему ты так впился глазами в Оранжевую, Эли? — поинтересовалась Вера.

— Что-то произойдет, — сказал я. — Это ведь не просто светило, а звездное оружие… Как бы оно не грянуло в нас ошеломляющим залпом разрушительных частиц и испепеляющих полей.

— Пусть попробует, адмирал, — отозвался Осима. — Наши средства защиты от частиц и полей вполне надежны.

И, как бы накарканные мною, вскоре произошли перемены, но не те, каких мы ожидали. Оранжевая не вспыхнула, исполинский взрыв не превратил ее в сверхновую. Она стала тускнеть, просто тускнеть. Что-то в этом ослаблении блеска было нехорошее.

— Сообщение от Аллана! — сказал Ромеро. — Кажется, рапорт о полной победе!

Но это был рапорт о неудаче, а не о победе. Впоследствии таких рапортов я получал много и сам отправлял такие же на Землю — и понемногу мы к ним привыкли. Но в тот день слова депеши звучали похоронными колоколами. Попытка вторгнуться в глубь скопления не удалась. «Пожирателя пространства» когда-то не выпускали из скопления, а сейчас нас не впустили в него.

И хотя сейчас в звездную ограду врага врубалось больше ста сверхмощных кораблей, а тогда в его лабиринте метался лишь один неосторожный галактический разведчик, перемен не произошло.

С той же стремительностью, с какой Леонид ударил тараном эскадры в звездные стены противника, отряд выворачивало назад: задние слои тарана еще штурмовали окраинные звезды скопления, а острие, флагманский корабль «Скорпион», вылетел наружу, в свободный от светил космос. Звездные проходы в скопление Хи были закрыты.

— Вчера отсюда не было выхода, сегодня сюда нет входа, — невесело сформулировал я.

— Но пока мы движемся вперед, адмирал! — воскликнул Осима. — И что не удалось эскадре Леонида, может удасться мне!

Оранжевая все больше тускнела. Я уже понимал, что это как-то связано с искривлением пространства. Скоро, очень скоро и мы, вслед за Алланом, должны были, как шар под гору, покатиться по предписанной кривизне наружу.

МУМ вскоре информировала о нарастающей кривизне пространства. Нас выбрасывало наружу.

— Разрушители действуют по шаблону, — заметил Ромеро. — Не противоборствуя нашему движению, спокойно меняют его направление. Вы не собираетесь поискать новых вариантов, дорогой адмирал?

— Уже ищу…

— Ну и?..

— Если они повторяют удавшийся им прием, то почему нам не повторить удар Ольги по планетке? Аннигилируем подходящий объект на окраине скопления и ворвемся в созданные нами ворота пустоты.

Осима передал командование автоматам. На полусферах засветились карты скопления Хи. Оно не было компактным. Здесь имелись и одинокие звезды с планетками, и темные космические шатуны, уныло странствующие возле скопления.

Нужно было подобрать планетку так, чтоб искривляющие механизмы разрушителей не успели ввести новосотворенную пустоту в свои пространственные поля. В том районе, куда подошли обе эскадры, имелось около десятка планет вокруг одиноких звезд и примерно столько же галактических шатунов с массой покрупней планетной, но значительно меньше звездной. Каждый из них мог быть использован для прорыва.

— Атака в лоб не удалась. И не удастся, сколько бы мы ее ни повторяли, — подвел я итоги обсуждения. Я говорил так резко для упрямого Осимы. — Но если прямые пути перекрыты, можно пойти в обход.

 

9

Я прошел к Мери в лабораторию. Она занималась выведением простейших жизненных форм для разных условий питательной среды, гравитации, температур и давления.

В колбах плескалось что-то мутное.

— Неинтересно, правда? — Мери засмеялась.

— Неинтересно. Жиденькая грязца.

— А если я скажу, что одной капли этой грязцы, пролей ее случайно из колбы, достаточно, чтобы уничтожить весь наш звездолет, — тоже неинтересно?

Я посмотрел колбу на свет. Это, несомненно, была колония бактерий. Но о бактериях, уничтожающих корабли, мне еще не приходилось слышать. Я попросил разъяснить, как могли попасть на звездолет такие опасные препараты.

— Они занесены в списки корабельного имущества в соответствии с требованиями закона, — успокоила меня Мери.

— Но они грозят разрушениями. Руководителю экспедиции полагается знать, для каких целей на корабле появляются предметы, таящие в себе гибель.

— Разве мало у нас предметов, потенциально опасных? В сравнении с аннигиляторами, уничтожающими планеты, мои микробы — стая ос рядом с тигром.

Из объяснений с Мери я понял, что недавно были синтезированы удивительные тельца — микроскопические атомные заводы. При достаточном притоке энергии извне, а иногда и за счет внутренней энергии процесса, они перестраивают ядра атомов, входящих в состав их пищи.

— Вот эти крохотульки питаются железом, — сказала Мери, любуясь колбой. — И после их работы железа уже нет, а есть кислород и водород, кремний и углерод… Если мы где-нибудь натолкнемся на планету из чистого железа, я заражу планету этими бактериями, и через несколько тысячелетий на безжизненном металле появится разрыхленный слой, вполне пригодный для питания растений.

Я сказал удовлетворенный:

— Можешь возиться со своими крохотными страшилами, звездолету они не опасны. Железо для постройки кораблей давно не применяется.

Мери лукаво смотрела на меня.

— У меня еще десятка два похожих на эту колб, и в каждой точно такая же грязь… Но она разъедает уже не железо, а другие элементы.

К нашей беседе прислушивался Астр. Куда Мери ни идет, он бежит за ней.

Сейчас он сидел на полу и возился с игрушечным драконом.

— Папа, почини гравитатор, — попросил Астр. — Я уже два раза плюхался на пол.

У дракона были плохо подогнаны гравитационные контакты — обычная беда этих игрушек. Я почистил щеточкой излучатели, и Астр стал носиться по лаборатории, то взлетая под потолок, то гремя крыльями у моего уха.

— И тебе не страшно, что он разобьется? — упрекнула меня Мери. — Я обрадовалась, когда этот противный ящер отказал. Хоть день прошел бы без царапин и синяков.

— Мальчик без царапин и синяков немногого стоит, — отозвался я, искоса наблюдая, не нужно ли спешить Астру на помощь.

— Если маме не нравится мой зверь, я попрошу Лусина покатать меня на Громовержце! — крикнул с потолка Астр.

Он уцепился руками за плафон, а ногами удерживал рвавшегося вперед дракона. Если бы игрушка проскользнула между ног, Астру оставалось бы только падать. Я прикрикнул на него. Он опустился на пол.

Мери вскоре догадалась, что меня что-то гнетет.

— Есть кое-что новое, — сказал я. — Дороги внутрь скопления закрыты основательно. Будем применять метод, которым Ольга воспользовалась при бегстве из Персея.

Я говорил тихо, но у Астра был отличный слух.

— Вы хотите аннигилировать звезды?

Дальше секретничать не имело смысла.

— Ну уж — звезды! Ограничимся планетоподобными шатунами. Зрелище будет красочное, тебе понравится, Астр.

Он объявил с гордостью:

— Я видел на стереоэкране, как ты с капитаном Ольгой Трондайк аннигилировал зловредную Золотую планету. Отличный был удар, такого до вас никто не наносил!

— Нам тоже досталось, сын. Но ты прав — аннигиляция удалась, выход пустого пространства был максимальным.

Мери и раньше без одобрения прислушивалась к нашим разговорам с Астром, а сейчас что-то вывело ее из себя.

— Иди к себе, Астр, — сказала она резко.

Когда Мери говорила таким тоном, спорить с ней не следовало. Астр покорно ушел.

— Сейчас мне за что-то достанется, — сказал я, посмеиваясь.

— Ты не знаешь меры в своем обожании сына! — с негодованием воскликнула Мери. — Как ты с ним разговариваешь?

— Нормально. Как с тобой или Ромеро.

— Именно. Но мы с Павлом взрослые люди, а он ребенок.

— Сюсюкать, как древние няньки?

— Не сюсюкать, нет! Но и не объясняться с малышом, словно перед тобой Ньютон или Эйнштейн.

— С Ньютоном или Эйнштейном я бы не объяснялся, как с Астром, — отпарировал я хладнокровно. — Они бы не поняли меня. Эти люди были научными великанами, но многое знали хуже Астра. Наш шестилетний малыш куда образованней Ньютона или Эйнштейна!

Раздражение Мери превратилось в смех. Такие переходы с ней бывали часто.

— Я устала от твоих парадоксов! — объявила она.

— Где парадоксы? Все тривиально. Ньютон был гениален, но ничего не знал об электричестве. Астра же окружают электрические машины, он бредит стереоэкранами, передачами, сигналами, электричество его согревает и освещает, он способен сам привести в движение и остановить моторы. Ньютон бы отпрянул в ужасе, если бы перед ним показалось какое-нибудь электронное страшилище, на котором раскатывает наш Астр! Теперь поговорим об Эйнштейне.

— Эли, довольно! Тебя не переспорить!

— Нет уж, поговорим! Эйнштейн разрабатывал современную теорию гравитации, но что он знал о переходе отрицательной энергии полей тяготения в положительную энергию отталкивающих полей? А ведь это та операция, которую Астр совершает простым поворотом рычага! Постой, я не кончил! Скажи по-честному: сумел бы великий Эйнштейн одним нажатием кнопки взлететь в воздух и мотаться где-то под потолком? Сумел бы он рухнуть с высоты, не повредив ни единой косточки? А наш малыш проделывает это запросто! Не говори мне после этого, что с Астром нельзя потолковать серьезно!

 

10

Проклятые разрушители были умнее, чем нам того хотелось.

Ни к окраинным звездам, ни к планетоподобным шатунам прохода не было. Мы нацеливались на них, но пролетали мимо. Неевклидова сеть сперва прогибалась, потом, пружиня, выбрасывала нас обратно.

Гигантское скопление, мощно пылавшее прожекторами звезд, было по ту сторону досягаемости.

Альберт с Земли насчитал шесть светил, подобных Оранжевой, наша старая знакомая Угрожающая тоже принадлежала к этой грозной стае звездных крепостей. Каждая защищала свой участок, а все вместе они были расположены так умело, что закрывали скопление как стеной.

Если бы я диктовал роман в манере моих предков, у меня нашлось бы много захватывающе интересного материала.

Одно описание погонь за одинокими небесными телами, пропадавшими в момент, когда мы направляли на них аннигиляторы, составило бы авантюрную повесть. А наши разочарования, неизменно заканчивавшие кратковременные надежды на успех! А тающие запасы активного вещества, сжигаемого без норм и меры!

И, быть может, самое непонятное и тягостное — ни одна из «неактивных» звезд, населенных галактами, не откликнулась на наши призывы, ни одна не пообещала и не оказала помощи! Если на подходе к Персею мы как-то улавливали их передачи, то сейчас их не было, никаких передач от галактов не было!

Прошло три года по земному счету, как мы подошли к теснинам Персея, а мы все толкались у звездной околицы. И тогда у меня возник проект, так разно потом оцененный историками. Я не хочу ни восхвалять, ни обвинять себя. Недавно я слышал лекцию, передававшуюся по системе Звездного Содружества, в ней с моего предложения датируется поворот во взаимоотношениях звездных народов.

Трудно не усмехнуться. Потомки иногда презрительно отвергают твои достижения и увлеченно возвеличивают твои провалы, издалека твое время видится иным, чем оно было для тебя.

Так вот, я утверждаю, что большей катастрофы, чем та, что обрушилась на нас в результате моего плана, нельзя было и ожидать. А если итог вышел иной, чем рассчитывали разрушители, то это была не их вина и не моя заслуга. Ибо в нашу взаимную отчаянную борьбу непредвиденно вмешалась третья сила.

Буду рассказывать по порядку.

На «Волопас» прибыли Аллан, Леонид и другие командиры — вести межкорабельный совет на пространственных волнах я не решился.

Вкратце мое предложение сводилось к следующему. Обе эскадры соединенной армадой атакуют неевклидовость неподалеку от Оранжевой. Отразить удар такой силы разрушители смогут, лишь форсировав защитные механизмы Оранжевой. А в это время три корабля во главе с «Волопасом» ударяют с другой стороны, где в момент атаки основных сил флота защита, несомненно, будет ослаблена. Три корабля вторгаются внутрь, а по открытому ими пути туда же устремляется флот.

Я ожидал возражений, и возражения посыпались, Аллан сказал:

— Резервная эскадра Ольги наконец заполнила трюмы активным веществом. Не лучше ли подождать подхода Ольги?

— Третья эскадра добавит мощи, но МУМ не дает гарантии, что этой добавки хватит, — возразил я. — Разрушителей надо взять не силой, а обманом. Обмануть их можно и без крейсеров Ольги. Риск поражения, конечно, есть. Всякая война — риск. Я не требую немедленного согласия — подумайте, посовещайтесь с экипажами.

Пока командиры совещались, я поговорил с Леонидом и Алланом. Леонид был мрачен, Аллан весел. Он был идеальным руководителем для экспедиций, попадающих в беду. Я сказал им:

— Командовать кораблями, идущими на прорыв, буду я. Руководство объединенным флотом примет Аллан. Не вешай носа, Леонид. У нас с тобой бывали положения и похуже.

У Леонида раздраженно побелели синие белки глаз.

— Хуже, чем сегодняшнее положение, — да. Но я не уверен, что через неделю «Волопас» не запутается в треклятой неевклидовой улитке. Риск неизвестности — самый страшный риск. Как бы наш обман не натолкнулся на встречный обман.

— А есть другой риск, кроме риска неизвестности? Пусть тогда Павел разъяснит нам философскую природу понятия «риск».

Ромеро припомнил смешную историю. Когда древние греки поднялись на таких же древних персов, божественный оракул на просьбу дать прогноз войны вдохновенно изрек: «Большое царство будет разрушено», — не уточнив, однако, какое царство: греческое или персидское.

Ловкий ответ оракула привел Аллана в восторг.

— Не возражаю, чтоб и нам дали такой же результативный прогноз. Царство будет разрушено — значит, никаких ничьих. А наше дело — чтобы разрушалось царство врага, а не свое!

Я прошел к Вере, у нее сидела Мери.

— Тебе придется разлучиться с Павлом, — обратился я к сестре. — Операция «Волопаса»- военный маневр, незачем рисковать в ней судьбой политического руководителя экспедиции. Павел будет со мной, а ты переберешься к Аллану.

— Если надо, значит — надо, — ответила она.

— Ты и Астр будете с Верой, — сказал я Мери.

Мери наотрез отказалась.

— Ладно, оставайся на «Волопасе», — сдался я. — Но зачем брать малыша? Поручим Астра заботам Веры. Если с ним что-либо случится, мы же себе не простим этого, Мери!

Когда Мери что-нибудь задевало, она становилась невероятно упрямой. Мне нужно было отложить этот разговор. Потом, остывшая, она решила бы по-иному. Это был тяжкий мой просчет — я стремился сразу поставить точку над «i», а надо было маневрировать.

— Что может случиться с ним, что не случилось бы с нами? — опять, как перед отлетом с Оры, спросила она. — Я жена твоя, он твой сын — мы разделим твою судьбу, какой она ни будет.

Я больше не спорил.

Со всех кораблей сообщали: «Да». Ни один экипаж не постановил «нет», ни один не воздержался. Санкция на обманный маневр была единогласной.

 

11

«Волопас» сопровождали «Гончий пес» и «Возничий». Мы ждали лишь известий от Аллана, что атака всем флотом начата. Аллан сообщил, что и новая попытка прорваться развивается неудачно. Неевклидова улитка выворачивала назад один за другим все звездолеты.

— Пора! — передал я на мои три корабля, и мы ринулись вперед.

Мы сидели втроем — Осима, Ромеро и я. Осима командовал, мы с Ромеро наблюдали. На оси полета сверкала Оранжевая, в умножителе был виден и шарик ее планеты. Если там обитали враги, они должны были принять какие-то защитные меры, пусть неэффективные, но немедленные. Мы летели, все убыстряя ход, противодействия не было — ничто не показывало, что нас раскрыли. Три звездолета вторгались в скопление, как в открытые ворота.

— Слишком хорошо, чтобы было хорошо, — прервал молчание Ромеро. — Оранжевая как бы распахивает нам объятия. Если бы у меня была хоть капля суеверия наших добрых предков, я бы добавил к этому, что она коварно улыбается.

Мы продолжали лететь в ненарушенном просторе.

— Среди прочих вариантов мы рассматривали и тот, что разрушители будут нас заманивать, — высказался Осима. — Не кажется ли вам, адмирал, что осуществляется именно этот вариант?

Аллан передал в это время, что Оранжевая действует очень энергично. Лишь на направлении прорыва не было признаков активности — вариант, что нас заманивают, делался достоверным. Но я не мог в это поверить. Нужно было обладать мощью, несравненно превосходящей нашу, смелостью, граничащей с безрассудством, чтоб без сопротивления пропустить в свои тайники три звездолета после того, что наделал у них один «Пожиратель пространства».

— Разрушители захвачены врасплох, — сказал я Осиме.

Мы пронеслись мимо окраинных одиноких звезд. Уже не только впереди, но и по бокам густо засверкали светила. Мы, наконец, были внутри Персея.

Корабли Леонида спешили в район прорыва. Они приближались, количество их умножалось, а в пространстве по-прежнему не появлялось возмущений.

— Кажется, растерявшиеся противники упускают последний шанс на действенное сопротивление, — оценил положение Ромеро, и мы с ним согласились, я — с торжеством, Осима — с удивлением.

Усталый, я задремал в кресле и увидел бредовый сон, первый из серии удивительных снов, так часто посещавших меня впоследствии.

Я был в огромном зале, темный купол блистал звездами, но то был экран, а не небо, и я хорошо знал, что вижу проекцию звезд на потолке, а не сами звезды. Я то шел, то бежал вдоль стены по окружностям, радиусы окружностей уменьшались, меня по спирали выносило в центр зала, я туда не хотел, там реял меж полом и потолком полупрозрачный шар, я почему-то боялся этого шара, а меня неотвратимо толкало к нему. В тоске, молчаливо поднимая руки, я вглядывался в потолок, чтоб только не смотреть на страшный шар, а на потолке, среди ярких естественных звезд, беспокойно сновали звезды еще ярче, искусственные, я знал, что это не звезды, а наши эскадры. Аллан упрямо штурмовал скопление, а его так же упрямо вышвыривало назад…

— Кажется, я попал во сне в наблюдательную рубку врагов, — сообщил я, пробудившись, Осиме и Ромеро. — Вам, историографу экспедиции, нужно бы заинтересоваться дурацкими видениями, которые появляются временами в мозгу.

— Действительность фантастичней бреда, адмирал, — мрачно отозвался Осима. — Послушайте депешу Аллана.

Корабли Леонида, следовавшие по проложенному нами пути, натолкнулись на неевклидову метрику и возвращались обратно. Ворота, пропустившие три звездолета, захлопнулись для остальных.

— Посмотрите теперь на экран, дорогой друг, — проговорил Ромеро.

Я поглядел на экран со стесненным сердцем. Несколько минут назад, во сне, я видел примерно такую же картину: множество подвижных светил среди неподвижных. Но в видении подвижные огни были дружественны — наши собственные корабли, здесь же это были крейсеры врага, сферой окружавшие нас.

— Около двухсот кораблей против трех, — сказал Осима. — Боятся они нас основательно, адмирал!

— И мы докажем им еще раз, что нас надо бояться. Приготовьте корабли к бою, Осима.

Мы понеслись навстречу эскадрам противника.

 

12

— Скучная история, — проговорил Ромеро, зевнув.

Прошло уже несколько дней с момента, когда мы ринулись на противника, а столкновение все не удавалось. Преследуемые корабли врага бросались наутек, зато нас настигали те, от кого мы в это время удалялись. Когда же мы поворачивали на них, удирали и они, а недавние беглецы превращались в преследователей. Тактика была проста: нас не выпускали, но сражения не завязывали.

— Хоть бы одна неактивная звезда отозвалась! Неужели в скоплении не осталось ни одной звезды, населенной галактами?

Ромеро промолчал, но я разбирался в его мыслях: мы явились сюда не как туристы, мы освобождали родственные народы, попавшие в беду. Они могли бы отозваться на поданный им клич! Различие между тем, что происходило во время полета «Пожирателя пространства», и тем, что мы встретили сейчас, было тягостно.

Тогда неактивные звезды, не умевшие менять метрики, отчаянно взывали к нам, предупреждали об опасностях, восхищались нашим успехом.

А враги с энергией подавляли их передачи — межзвездные просторы были полны сигналов и шумов, волны боролись с волнами. Сейчас пространство было мертво. Мы без устали вслепую пробивались к друзьям, а друзья не хотели даже сообщить, где их искать.

— За сферой вражеских звездолетов проглядывается темный шатун, — сказал Осима. — Если оседлать его, получим свободу действий.

— Созовите командиров кораблей, — сказал я.

Осима приказал кораблям выброситься в Эйнштейново пространство. Вскоре «Возничий» и «Гончий пес» появились в оптике. Мы остановили сверхсветовой бег, в отдалении замерли и крейсеры врага.

К «Волопасу» понеслись планетолеты. «Возничим» командовал Камагин, второго капитана, Артура Петри, я знал меньше. Аллан говорил, что после Спыхальского Петри больше всех налетал в Галактике.

— Нужны большие решения, — сказал я на совещании командиров. — Вам не меньше моего надоело бесцельное мотание вокруг Оранжевой.

— У меня возражение против нового плана, — объявил капитан Камагин, когда я закончил сообщение. — Наших запасов активного вещества недостаточно, чтобы настичь и разметать неприятельский флот. И выйти к какой-нибудь дружественной звезде мы не сумеем, ибо попросту не знаем, где она. Но захватить шатун надо.

— А для чего он нам тогда?

— Чтобы бежать к своим, — холодно сказал Камагин.

— Вы отказываетесь развить успех удачного вторжения? — неприязненно спросил Осима. Он был настроен воинственней всех нас.

Камагин живо повернулся к Осиме.

— Я отказываюсь считать вторжение удачным. Оно скорее похоже на провал, чем на успех. В чем была идея плана? В том, что вначале прорываются три звездолета, а за ними весь флот. А что получилось реально? Флот отброшен назад, а мы мечемся, как затравленные зверьки, в этой звездной крысоловке. Пора, пора убегать! Именно поэтому я голосую за захват шатуна.

Пока Осима спорил с Камагиным, я молча рассматривал маленького капитана. И, помню, в голове моей теснились мысли, имевшие мало отношения к теме дискуссии. Я размышлял о Камагине и про себя восхищался им. Характер и ум иной эпохи, он вписался в наше время, словно родился в нем. Он часто подчеркивал, вежливо и холодно, что не ему учить нас: он ровно на четыре с половиной века отстал от нынешнего человека — и хладнокровно учил. Он чертовски быстро, за несколько лет, преодолел разделявшие нас столетия. В старинных журналах о нем писали, что он человек выдающегося ума и воли, один из крупных деятелей своей эпохи. Среди нас, опередивших его на полтысячелетия, он был человеком не менее выдающимся.

Это не значит, конечно, что я был готов принять любое его предложение, но я прислушивался к ним, это я сейчас признаю.

Ромеро обратился ко мне:

— О чем так напряженно думает наш уважаемый командующий?

Я ответил в тон:

— Ваш уважаемый командующий согласен с капитаном Камагиным. У нас мало сил, чтобы господствовать в скоплении. Вторжение не удалось, пора возвращаться.

Ромеро пишет, что приказ о бегстве был в общем стиле моих приказов — неожиданных, круто поворачивающих ход событий.

 

13

Я и не помышлял, конечно, что разрушители легко отдадут неприкаянную планетку. Она мчалась меж их кораблей, как привязанная. В отчете Ромеро вы найдете описание нашего обманного маневра. Там подробно рассказано, как три звездолета, мчавшиеся до того компактной группой, вдруг ринулись в разные стороны, смяли стройную сферу вражеских крейсеров, а когда вновь пошли на взаимное соединение, добрый десяток кораблей противника вместе с темным шатуном оказался с трех сторон от оси нашего движения, и деться им было некуда.

Зрелище панического бегства врага было красочно. Их корабли мчались кто куда, лишь бы скорее удрать. Ни Осима, ни Петри не преследовали беглецов, но Камагин отомстил за предательское нападение на звездолет «Менделеев» в Плеядах. Один из крейсеров попал в прицельный конус «Возничего», и Камагин ни секунды не медлил.

Зажженное им солнце пылало недолго, но, не сомневаюсь, зловещий блеск нового светила нагнал еще страху в души беглецов. А затем наши звездолеты повисли над темной планеткой. Это был типичный шатун — каменистый шарик, раза в три побольше Земли, без атмосферы, без воды, без каких-либо признаков жизни. Его не жалко было уничтожить, и мы его спокойно уничтожили.

Планета таяла, источая вокруг себя пространство, как пар, она «газила пространством», по удачному выражению Ромеро. Все происходило, как было задумано. Мы стали независимы от нарушений метрики, создаваемых врагами. Возмущения метрики — это перемена структуры уже существующего пространства, а тут оно еще было в акте творения, его еще предстояло ввести в ту или иную структуру.

И оно росло, расширялось, мы мчались в этом непрерывно генерируемом защитном пространстве, как в беспрестанно возобновляемой скорлупке, — какой бы ад ни кипел снаружи, какие бы мощные поля метрики ни формировали создаваемую нами пустоту, до нас эти внешние бури не доходили.

Я сказал: все происходило, как было задумано. Теперь добавлю — кроме одного. Выбраться не удалось.

Колыбелька автономного пространства была не больше чем колыбелька. Мы лишь немного расширили объем скопления Хи, в одной его части появилась крохотная опухоль, а надо было взорвать исполинскую сферу, замкнувшуюся вокруг Оранжевой, теперь мы знаем это хорошо. Люди крепки задним умом, ничего не поделаешь.

День за днем мы удалялись от Оранжевой, слой пространства, закрученного в неевклидову улитку, становился все тоньше, мы уже видели корабли Аллана по ту сторону неевклидова забора — еще один-два хороших удара, еще одно отчаянное напряжение генераторов — и мы вырвемся на свободу, так это тогда нам представлялось.

И когда стали таять последние мегатонны планетного вещества, я отдал приказ готовить к уничтожению «Возничего» и «Гончего пса».

— Лучше пожертвовать двумя звездолетами, чем успехом кампании! — оборвал я запротестовавшего Осиму. — Прикажите капитанам эвакуировать на «Волопас» свои экипажи. Пусть корабельные машины просчитают, каковы наши шансы.

Все три МУМ подтвердили, что дополнительного вещества хватит на разрыв последнего слоя неевклидовости. Тогда мы еще не знали, что сверхмудрые МУМ тоже способны ошибаться…

 

14

Один за другим планетолеты перебрасывали людей и имущество с обреченных звездолетов. Командиры совещались в салоне, а я сидел с Мери и Астром. Древние капитаны, отказывавшиеся брать в походы свои семьи, были мудрыми людьми, сейчас я это понимал особенно ясно.

Астр все свободное время проводил в обсервационном зале. Когда мы встречались, он давал мне пылкие советы, они были не хуже моих собственных решений. Пусть меня не поймут превратно, я не хочу сказать, что он гениален, нет, напротив, все мы, участники экспедиции, были средними людьми, о чем ныне стали забывать, изображая нас чуть ли не титанами, — дорасти до нашего уровня было несложно.

— Ты напрасно взрываешь два корабля, отец, — убеждал меня Астр. — Так ослаблять свою силу! Три корабля или один!

— Три корабля больше, чем один, но у нас нет другого выхода.

— Есть! Захватите корабли врага. Пусть они, а не мы, увеличивают собой мировое пространство.

Я любовался им. Стройный и сильный, он уже доставал головой мне до уха — веселый и живой, сообразительный мальчишка. И просто удивительно, как он походил на меня. Я иногда раскладываю на столе его фотографии и свои в том же возрасте, и сам затрудняюсь сказать, где он и где я. Отличие лишь в том, что он красивее меня.

— Корабли противника не дают приблизиться к себе, — сказал я со вздохом. — Погуляй, сын, нам с мамой нужно поговорить.

— Не скрывая ничего! — потребовала Мери, когда Астр убежал. — Дело идет к гибели, да?

— Кризис, Мери. После кризиса или спасаются, или погибают. Терять бодрость не следует, но быть ко всему готовым — надо.

Она обняла меня, прижалась ко мне.

— А если что случится… Ты не простишь, что я взяла Астра?

— Астр такой же человек, как и мы. И если придется умирать, он умрет не раньше нас с тобою.

Она оттолкнула меня. В ней совершался очередной скачок настроения, я предчувствовал бурю. Но она сдержалась.

— Удивительный вы народ, мужчины, — сказала она только. — Все в вас звучит математическими формулами. Умрет не раньше нас с тобою — это так утешительно, Эли!

— Если я скажу по-иному, ты мне не поверишь…

— Скажи, может, и поверю!

— Тоскуешь по неправде? Жаждешь обмана?

— Какие напыщенные слова — тоскуешь, жаждешь! Ничего я не жажду, ни о чем не тоскую. Я боюсь, можешь ты это понять?

Я не стал продолжать этого разговора и пошел на совещание командиров.

На улице внутри корабельного городка ко мне присоединился Ромеро.

— Дорогой Эли, не завидуете ли вы нашим воинственным предкам, воевавшим без семей? — спросил он.

— Может быть, — ответил я сдержанно.

Ромеро продолжал со странной для него настойчивостью:

— Я бы хотел опровергнуть вас, любезный Эли. Мы иногда судим о предках общими формулами, а не конкретно. Им часто приходилось сражаться, защищая своих детей и жен, и они тогда сражались не хуже, а лучше — яростно и самозабвенно, жестоко и до конца, Эли!

Я бросил на него быстрый взгляд. Вера была в эскадре Леонида. И детей у Ромеро не было, он не мог говорить о своих детях.

Он шагал рядом со мной, подчеркнуто собранный, жесткий, до краев наполненный ледяной страстью, он с чем-то яростно боролся во мне, а не просто беседовал, таким я видел его лишь однажды — когда он пытался завязать драку из-за Мери.

Я сухо проговорил:

— К сожалению, должен ответить вам общей формулой. Мы будем сражаться яростно и самозабвенно, жестоко и до конца, Павел. Но не за своих детей и жен, даже не за одно человечество — за всех разумных существ, нуждающихся в нашей помощи.

Я был уверен, что он обидится на такую бесцеремонную отповедь, но он вдруг успокоился. Если и был среди моих друзей непостижимый человек, то его звали Ромеро.

Звездные полусферы в салоне пылали так, что глазам становилось больно. Красные, голубые, фиолетовые гиганты изливались в неистовом сиянии, а среди этих небесных огней сверкали искусственные, их было больше двухсот — зловещие зеленые точки, пылающие узлы сплетенной для нас губительной паутины. Оранжевая была в неделях светового пути, она казалась горошиной среди точек. Я хмуро любовался ею.

— Начинаем! — сказал я.

— Начинаем! — отозвались Осима и Петри.

Маленький космонавт молчал. Я уловил его скорбный взгляд, он глядел на два звездолета, неподвижно висевшие в черной пустоте неподалеку от «Волопаса». Я до боли в сердце понимал страдания Камагина, они были иные, чем муки его товарищей.

Этот человек, наш предок, наш современник и друг, командовал фантастически совершенным кораблем, в самых несбыточных своих мечтах он раньше и помышлять не мог о таком. Мы были, в конце концов, в своем времени, а он превзошел границы свершений, отпущенных обыкновенному человеку. И сейчас он собственным приказом должен предать уничтожению изумительное творение, врученное ему в командование.

Наши взгляды пересеклись. Камагин опустил голову.

— Начинаем, — сказал и он. Голос его был нетверд.

Теперь медлил я. Оставалось отдать последнее распоряжение: «Приступайте к аннигиляции!» Я не мог так просто, двумя невыразительными словами выговорить его. И не потому, что внезапно заколебался. Другого решения, как уничтожить две трети кораблей, не было, только это еще могло спасти нас. Я бы солгал, если бы сказал, что в тот момент меня тревожила собственная наша судьба: мы свободным решением избрали этот рискованный путь, неудачи, даже катастрофы, были на нем возможностями не менее реальными, чем успех. Я думал о том, что будет после того, как нас, запертых по эту сторону скопления, не станет. Ответственность за судьбы находившихся вне Персея звездолетов с меня никто не снимал — хоть формально, но я еще командовал флотом.

— Насколько я понимаю, вы собираетесь объявить миру ваше завещание? — уточнил Ромеро, когда я поделился с товарищами своими соображениями. — Не рановато ли, адмирал?

— Завещание — рановато. Но подвести итоги нашим блужданиям в Персее — самое время.

Мысль моя сводилась к следующему. Вражеский флот не подпускал нас к одинокой планетке и, удирая, утаскивал с собою и ее. Почему они так оберегались? Вероятно, опасались, что вещества планеты хватит на разрыв кривизны. Опыт врага нужно использовать для победы над ним. Стратегию вторжения пора менять.

— Я кое-что набросал, послушайте, — сказал Ромеро.

Я привожу здесь текст отправленной нами депеши — в варианте Ромеро ничего не пришлось менять.

«Человечеству.

Вере Гамазиной, Аллану Крузу, Леониду Мраве, Ольге Трондайк.

Адмирал Большого Галактического флота Эли Гамазин.

Вторжение трех звездолетов в скопление ХИ Персея, возможно, окончится неудачей. Два корабля будут уничтожены нами самими, судьба третьего со всеми экипажами еще неясна. Вы должны считаться с тем, что нам, возможно, не удастся вырваться на свободу. Рассматривайте это сообщение как мой последний приказ по флоту.

Прямое вторжение в Персей отменяю как недостижимое. В скопление надо проникать не тараном, а исподволь — разрушать, а не пробивать неевклидовость. Попытки захвата одиноких звезд и планет на периферии скопления, в зоне меняющейся метрики, успехом пока не завершились и вряд ли завершатся. Советую овладеть одинокими космическими телами вдали от скопления, где искривляющие механизмы не действуют, и постепенно их подтягивать, не выпуская из сферы влияния звездолетов.

Лишь сконцентрировав достаточно крупную массу таких опорных тел у неевклидова барьера, переходите к следующему этапу — аннигиляции. При такой подготовке, время которой, возможно, исчисляется многими земными десятилетиями, можно рассчитывать, что откроются космические ворота, неподконтрольные противнику.

Подтвердите получение».

Сверхсветовые волны трижды уносили наше послание из звездных бездн Персея в мировой космос. Мы не сомневались, что враги перехватят нашу передачу, но не считали нужным таиться, даже если бы могли сохранить секрет: новая стратегия держалась не на скрытности, а на могуществе.

И еще не кончилась третья передача, как мы приняли ответ Аллана: «Приказ адмирала получен. Всей душой с вами. С волнением ожидаем результатов прорыва».

— Можно взрывать звездолеты, — сказал я.

 

15

План уничтожения звездолетов был итогом холодной работы ума, а не плодом вольного желания. Только одну уступку мы сделали чувству — не было никаких внешних эффектов: ни шаров испепеляющего пламени, ни снопов убийственной радиации, ни газовых туманностей, ни потоков элементарных частиц…

Звездолеты, почти невидимые, просто таяли, истекая пространством, сперва один, потом другой, — и в этом темном новосотворенном «ничто» мощно несся «Волопас», снова превращая его в «нечто»- шлейф горячей, быстро остывающей пыли тянулся за ним, как за кометой.

Чтобы скорее привести Камагина в себя, я приказал первым аннигилировать «Возничего», в нервах Петри я был уверен больше.

В командирском зале распоряжался один Осима, обсервационный зал был забит эвакуированными с гибнущих звездолетов. В салоне сидели Ромеро, Петри и Камагин. Здесь обзор был хуже, чем в обоих залах, но я пришел сюда, чтоб в эту трудную минуту не расставаться с капитанами. Я сел рядом с Камагиным и тронул его за локоть. Он повернул ко мне насупленное лицо.

— Как идет разрыв неевклидности? — спросил я.

Он ответил холодно:

— В три раза слабее, чем нужно для успеха.

Ромеро показал рукой на экран:

— Флотилия врага закатывается в невидимость.

Я закрыл глаза, мысленно я видел картину совершающегося яснее, чем физически. Гигантская буря бушевала снаружи, особая буря, таких еще не знали ни под нашими родными звездами, ни даже здесь, среди враждебных сил Персея.

Вещество уничтожается и тут же заново создается, гигантские объемы нарождающегося аморфного пространства — мы сейчас неистово несемся в нем — мгновенно приобретают структуру, губительную для нас метрику, а мы все снова и снова оттесняем эту организованную пустоту своей неорганизованной, хаотичной, первобытно аморфной… Корабли врага исчезли, даже сверхсветовые локаторы не улавливают их — так жестко скручено пространство, в котором они движутся…

— Идите в командирский зал, Эли, — посоветовал Ромеро.

В последнее время он почти не называл меня по имени.

Вместе со мной поднялся Камагин.

В коридоре он остановил меня. Он пошатывался, словно отравленный. Пожалуй, это было единственным, в чем он не мог сравниться с людьми нашей эпохи, — чувства, одолевавшие его, слишком бурно проявлялись. Он заговорил хрипло, быстро, страстно:

— Адмирал, я не хочу оспаривать ваши решения. Нас в далекие наши времена приучали к дисциплине, вам непонятной…

Я прервал его, чтобы не дать разыграться истерике:

— Вы исполнительный командир, я знаю. И претензий с этой стороны у меня к вам нет.

Он продолжал еще громче:

— Я больше не могу, адмирал, вы обязаны меня понять… «Возничий» уничтожен, очень хорошо, но «Гончий пес» еще существует, он еще может сражаться. Неужели вы не видите сами, что жертва напрасна? Нам не уйти из скопления, но мы ослабляем себя, мы сами ослабляем себя, пойми же, Эли!

Я взял его под руку, и мы вместе вошли в командирский зал.

— Поймите и вы меня. Три звездолета или один, конечный итог — гибель. А здесь хоть и сомнительный, но шанс. Неужели вы не хотите испробовать все отпущенные нам возможности?

— Сейчас я хочу лишь одного: подороже продать наши жизни!

Мы уселись рядом с молчаливым Осимой, я слышал в темноте, как тяжело дышит Камагин. На экране, отчетливый, распадался последний осколок «Возничего». Я всматривался в тающий звездолет. Последний шанс, думал я, последний шанс! У меня путались мысли.

Голос Осимы резко разорвал тишину:

— «Возничий» прикончен начисто, адмирал! МУМ сообщает, что преодолено не больше четверти пути. Ваше решение — продолжаем аннигиляцию?

Пока он говорил, я очнулся. Среди растерянности, постепенно становившейся всеобщей, я был обязан сохранять спокойствие духа.

— Да, теперь, конечно, очередь «Гончего пса». Не понимаю вашего вопроса, Осима!

Осима справлялся со своими чувствами лучше Камагина.

— МУМ рекомендует ускорить аннигиляцию второго звездолета. Последуем ее расчету?

— Расчеты МУМ не безошибочны, но иных у нас нет.

На этот раз вспышки избежать не удалось, багровый шар забесновался на месте взорванного звездолета, и мы устремились в центр взрыва. На стереоэкранах мира впоследствии, когда мы наконец вернулись из Персея, часто показывали картины аннигилирующегося темного шатуна, постепенный распад «Возничего», быстрое уничтожение «Гончего пса». Каждый мог увидеть все, что видели тогда наши глаза, пожалуй, даже с большими подробностями, мы ведь не были способны взглянуть на это зрелище повторно.

Но сомневаюсь, чтобы кому-нибудь удалось хотя бы отдаленно испытать чувство, с каким мы смотрели на тающее плазменное облачко — это был не просто гибнущий крейсер, а последняя гибнущая надежда, единственный оставшийся нам шанс на свободу.

— Все, адмирал! — сказал Осима. — Прорвать барьер не удалось.

Мы долго молчали, покоясь в командирских креслах, командовать было нечем и незачем. На экране, замутненном взрывом «Гончего пса», постепенно высветлялось пространство. Сперва блеснула Оранжевая, затем появились другие звезды, потом засверкали зеленые огоньки неприятельского флота.

— Противник идет на сближение, — сообщил Осима. — Ваше распоряжение, адмирал?

— Готовиться к бою, — сказал я и вышел из зала.

 

16

За дверью я остановился, в изнеможении прислонился к стене.

У входа в командирский зал люди не прогуливались, здесь можно было побыть одному. Я боялся лишь встречи с Ромеро и Петри: с ними надо было обсуждать положение, а я не был способен на это. Не мог я оставаться и с Осимой и Камагиным, я весь сжимался при взгляде на страдальческое лицо и враждебные глаза маленького космонавта. А мысль, что попадется Астр или Мери, приводила меня в ужас, такая встреча была всего невыносимей. Я не мог быть ни с кем, перенапряжение последних дней сломило меня.

— Нет, нет, нет! — бормотал я лихорадочно, я не знал, к кому направляю эти слова, я словно отстранился ими от неулышанных упреков, от невысказанных обвинений. — Нет, нет, нет! — повторял я все громче и, когда не выговорил, а выкрикнул «нет», вдруг очнулся. Я вытер пот со лба и быстро отошел от двери: мне почудились шаги выходящего Камагина. «Нет!»- сказал я себе, это было первое осмысленное «нет», я приказал себе не торопиться, никто не должен видеть, что я бегу.

Я шел по извилистым коридорам, передо мною бесшумно раздвигались двери, все охранные механизмы здесь были настроены на мое индивидуальное поле, я еще был адмиралом Большого Галактического флота — для адмиралов на их кораблях не существует секретов. Адмирал! Ты еще адмирал, Эли! Я снова прислонился плечом к стене, перед глазами прыгали глумливые огоньки, издевательски подмигивала Оранжевая, зловеще наливались блеском точки вражеских крейсеров.

«Ты еще адмирал, Эли! — сказал я себе с гневом. — Борьба не кончена, нет!» Я дышал часто и глубоко, мне не хватало воздуха. Надо было успокоиться, пока я ни с кем не повстречался.

Я прошел в помещение МУМ, там никого не могло сейчас быть, лишь я один имел право входить сюда без разрешения командира корабля. Свет зажегся, едва я ступил на порог, посреди комнаты стояло кресло. Я опустился в кресло, закрыл глаза. Я задыхался.

— Надо успокоиться! — сказал я вслух. — Слышишь, надо успокоиться.

Я повторял это до тех пор, пока не сумел взять себя в руки.

Передо мной на столике с ножками, таящими в себе тысячи проводов к датчикам и анализаторам, возвышался ящик, за полированными стенками его были собраны редчайшей чистоты кристаллы, уникальные химические образования, в равной степени творения ума и рук мастеров и плод поисков космонавтов-геологов. Я вспоминал зеленый камень с Меркурия, красовавшийся на платье Веры, он достался ей лишь потому, что его забраковали создатели этой машины, нашей корабельной МУМ, одной из многих сотен однотипных машин, рассеянных по планетам, смонтированных на галактических судах, тот удивительно красивый, самосветящийся камень был недостаточно хорош для МУМ, он годился лишь на украшения, а не на вычисления, мог стать элементом платья, но не уголком всепонимающего мозга.

— Ты, сверхмудрая и безошибочная! — сказал я горько. — Ты, рассчитывающая миллиарды комбинаций в секунду, может, поделишься со мной итогом одной комбинации, что реально совершается снаружи — двести кораблей против одного?

«Поражение! — засветился в моем мозгу холодный ответ МУМ. Через секунду она уточнила: — Гибель „Волопаса“ после гибели многих атакующих судов врага».

Я зло усмехнулся. Я ненавидел черствую машину.

— Подороже продадим наши жизни, как это называется на языке Камагина. А если без категорий купли и продажи? Согласись, всезнающая, та эпоха, когда всё продавалось и покупалось, в том числе и человеческие жизни, давно завершилась.

«Вы воюете, а война древнее торговли. Раз явление древнее, термины, описывающие его, тоже не новы».

— Значит иного выхода нет?

«Нет. Гибель.»

— И твоя, стало быть, гибель, всепонимающая?

«Моя — в первую очередь. Если попаду в руки врага, человечество потерпит больший урон, чем если им достанется живым кто-либо из вас или все вы разом. Для гарантии успеха вы должны демонтировать меня, не дожидаясь общей гибели.»

— Дура ты! — сказал я. — Надменное и тупое вещество, имитирующее живой разум! Гарантия успеха… Ты будешь, конечно, демонтирована, это я тебе обещаю!

Я быстро вышел из помещения МУМ и прошел в отделение аннигиляторов Танева. Я блуждал по узким коридорам, пролезал в щели, поднимался на лесенки, задерживался на площадках — всюду вспыхивал свет, когда я приближался. И всюду были машины, гигантские, огромней городских домов, механизмы, сотни, может быть, тысячи автономных машин, при всей своей величине не более чем крохотные элементы созидательного и разрушительного начала галактического корабля.

Я дотрагивался до них, прислонялся к ним, любовался ими, печалился о них.

Может быть, только в мечте о всемогущем боге создавал до них человек нечто подобное, умеющее творить вещество из «ничего» и превращать вещество снова в «ничто». Но это представление о боге было мечтой, фантастично разыгравшимся воображением, а здесь присутствовало материальное создание человеческого ума — реальный аппарат творения и уничтожения. И сейчас я должен был их уничтожить, чтоб они не достались врагу. И это было много тяжелее, чем решиться на собственное уничтожение.

«Сентиментальный дурак! — сказал я себе с отвращением. — Ты, не колеблясь, приказал уничтожить точно такие же механизмы на „Возничем“ и „Гончем псе“. И сурово осуждал колебания Камагина, а сам нынче раскис! Погибнешь только ты и твой корабль — человечество остается. Риск, на который ты шел, не вышел из границ расчета, наша гибель была одним из допущенных вариантов — разве не так?»

Из отделения аннигиляторов я завернул в общежитие ангелов. У них шли занятия: ангелы обучались человеческому языку, нашим наукам и трудовым умениям. Мое появление прервало урок, ангелы шумно сгрудились вокруг. Обрадованный Труб сжал меня крыльями.

Я извинился, что внес беспорядок, и увел Труба.

— Наши дела плохи, друг мой, — сказал я.

— Хуже, чем были в Плеядах, когда напали зловреды? — спросил он. События тех дней были для него как бы эталоном отличного поведения.

— Много хуже. Речь идет о наших жизнях — и прогноз МУМ отрицательный.

— Ты хочешь сказать, что мы погибнем в предстоящем сражении?

— Именно это.

Он слушал, грозно хмурясь. Он уже не был тем первобытным наивным храбрецом, каким когда-то явился к нам. И он уже не считал реально существующим одно то, что видели его глаза и до чего он мог дотянуться когтями, он знал теперь, что невидимое временами страшнее предметного.

Он громко всхлипнул и утер глаза.

— Тебе не хочется умирать, Труб? — Это был глупый вопрос, но ничего умнее не пришло в голову.

— Не то, Эли. Я был уверен, что мы высадимся на зловредной планете и произведем там революцию.

— Революцию, Труб?

— Разве я неправильно произнес это слово? Мы изучаем человеческую историю, — объявил он с гордостью. — И нам нравится, что люди, когда становилось невтерпеж, совершали революцию. Хорошо бы сделать революцию у зловредов, освободив всех, кого они угнетают. Теперь этим мечтам — конец.

— История не кончается на нас. Нам не удалось — удастся другим людям и их друзьям.

От ангелов я пошел к Лусину. Для его конюшен был отведен поселок на окраине городка. Лусин обучал Громовержца приемам воздушного боя. На дракона налетал отряд пегасов, крылатый ящер отбивался от воинственных лошадей. Меня удивило, что он не мечет молний, но Лусин разъяснил, что разряд даже малой интенсивности заживо сшибает даже самого дюжего пегаса.

— Как снаружи? — спросил он. — Нас преследуют? Опасно? Очень? Нет?

Я и ему рассказал, как сложилась обстановка. Лусин с отчаянием посмотрел на своих драконов и пегасов.

— Все погибнут? Эли, скажи — все?

— Неужели ты надеялся, что кто-то из твоих тварей уцелеет в таком катаклизме?

— Не говори так, не твари. Разумные. Жалко до смерти.

И сейчас он думал не о себе, а о своих синтезированных чудовищах, три четверти его духовных помыслов сводились к заботе о них. Умом я понимал такое отношение, но чувство мое протестовало. Что-то от прежнего Ромеро, боровшегося против помощи звездожителям и превозносившего человека, сохранялось, видимо, и во мне.

Лусин с мольбой тронул меня за плечо:

— Сохранить, Эли! Нас много. Громовержец — один. Уникальный. Пегасы — тоже редкие. Высадить на планете. Пусть размножаются. Пойми, Эли! А?

— Ты произнес большую и горячую речь, впервые слышу от тебя такую, Лусин, — сказал я. — Если бы можно было где-нибудь высадить пегасов, я и Астра добавил бы к ним в компанию, пусть уж и он спасется. Надежды нет, Лусин!

Я ушел, не дожидаясь, какую еще нелепость он сморозит. Я вдруг успокоился. Отчаяние, терзавшее меня перед МУМ, пропало, словно я передал его Трубу и Лусину. Я знал уже, чего хочу, и знал, что отстоять свой новый план перед помощниками и экипажами трех звездолетов легко не удастся, и был готов страстно всех переубеждать и делать это быстро: военной судьбой нам было отпущено совсем мало времени.

Осима в командирском зале встретил меня восклицанием:

— Наконец-то вы появились, адмирал. Командующий вражеским флотом обратился с наглым посланием.

 

17

Прежде чем ознакомиться с депешей разрушителей, я посмотрел на стереоэкран. Зеленые огоньки собирались в кучки, пылали раздражающе ярко. Что-то произошло новое — корабли противника пренебрегли дистанцией безопасности, недавно так строго ими соблюдаемой.

«Почему они перестали нас бояться?»- подумал я и выговорил это вслух.

— Оставшийся звездолет ровно в три раза слабее, чем три прежних, — отозвался Камагин хмуро. — И враги соответственно чувствуют себя по крайней мере в три раза храбрее.

Арифметического соответствия тут быть не могло, но я не хотел вступать в спор.

— Доложите послание противника, — приказал я МУМ.

Она громко заговорила:

— «Галактическому кораблю, вторгшемуся в наше звездное скопление. Попытка выброситься наружу вам не удалась. Подвергнуть распаду какой-нибудь из наших кораблей вам не удастся. Вы обречены на гибель. Предлагаем капитуляцию. Гарантируем жизнь. Орлан, разрушитель Первой Имперской категории».

Я обвел глазами помощников. Ромеро отвернулся, Петри угрюмо глядел на вражеские корабли, Осима спокойно ждал приказа, чтобы тут же, не оспаривая, энергично проводить его в жизнь. Зато Камагин с вызовом глядел прямо на меня. Я знал, что он скажет.

— Ваше решение, адмирал! — потребовал Осима.

— Хочу сначала выслушать вас. Начинайте вы, Павел.

Ромеро часто хвалился своей мужской доблестью и в драках держался отлично, но стратегическим мышлением одарен не был. Современный бой на сверхсветовых скоростях с применением аннигиляторов был ему противен: в таком бою побеждал математический расчет, а не личная храбрость. Рыцарское представление о сражениях прозвучало в его ответе:

— Ждать нападения, а затем обороняться, пока хватит сил.

— Петри?

— Сражаться, не отвечая на послание, — был короткий ответ.

— Камагин?

— Напасть! Посмотрите, Эли, они все приближаются, будто мы уже обессилели, скоро, очень скоро они попадут в конус удара аннигиляторов. Если вы разрешите мне занять одно из командирских кресел, я выброшу на тот свет треть неприятельского флота, прежде чем они откроют дорогу туда нам самим.

— Ясно. Вы, Осима?

— Атаковать, потом погибнуть, — повторил он мысль Камагина. Вглядевшись в меня, он поинтересовался: — У вас другое решение, адмирал?

— Да, другое, — сказал я. — Мое предложение — капитулировать.

Все четверо разом вскрикнули. Громче других прозвучал возмущенный выкрик Камагина:

— Сдаться в плен?

Я ответил не Камагину, а всем:

— Да, сдаться в плен! Именно это я и хочу предложить.

Помощники с возмущением глядели на меня.

Первым обрел спокойствие Осима:

— Адмирал, уточните. Речь не только о наших жизнях. придется сдать врагу звездолет — боевые аннигиляторы, МУМ.

— Сдать — да. Но не в сохранности, Осима. МУМ должна быть уничтожена, схемы аннигиляторов демонтированы. Это я поручу Камагину и вам, Осима. Враг может любоваться видом наших механизмов, но не должен разобраться в их действии.

Камагин не выдержал. Сомневаюсь, чтобы его поведение соответствовало даже современным мягким правилам дисциплины, не говоря уже о дисциплине древней, приверженностью к которой он гордился.

Он вскочил, гневно крича:

— Безумец! Вы думаете, неприятель не выбьет из пленных объяснения работы механизмов?

Вежливостью ответа я подчеркнул, что не принимаю такого тона:

— Знание всех схем аннигиляторов не является достоянием отдельных людей. Лишь все человечество в целом обладает таким знанием. Но человечество сегодня в плен не сдается, только три экипажа звездолетов.

Теперь я знал, что время эмоций прошло, будут не кричать на меня, а задавать осмысленные вопросы. «Половина дела сделана», — сказал я себе с облегчением.

После нового молчания заговорил Ромеро:

— Я вижу, у вас все продумано, проницательный Эли. Не откажитесь сообщить, зачем вам потребовалось сдавать нас в плен вместе со звездолетом? Неужели жизнь в плену приемлемей почетной смерти?

Его вопрос воспламенил угасшего было Камагина.

— И пусть адмирал ответит еще на один вопрос! Не влияет ли на него то обстоятельство, что на борту звездолета находится семья адмирала?

Именно этого вопроса я и ждал.

— Да, влияет. Если бы на борту звездолета не находилась моя семья, я принял бы решение о капитуляции значительно раньше и без тех колебаний, которые меня одолевали.

— Вы сказали — решение? — спокойно поинтересовался Петри. — Разве это уже решение, а не свободная пока дискуссия?

— Выслушайте меня, — попросил я. — Только об одном прошу — выслушайте, а там решайте, прав я или не прав. И пусть вместе с вами слушают через МУМ все на «Волопасе».

Я заговорил с волнением, я убеждал не только слушателей, но и себя, многое во мне самом протестовало против позорного плена.

Если говорить лишь о нас, сказал я, то честная гибель в неравном бою лучше рабского существования у разрушителей.

Но мы не имеем права думать лишь о себе. Мы — первые представители человечества, попавшие в логово разрушителей, мы должны быть достойны самих себя. Умереть всякий может. Жить в тяжких условиях — подвиг. Я пекусь не о наших жизнях, даже не о том, чтобы мы познакомились с противником изнутри, хотя и это может пригодиться, если нас вызволят.

Разрушители должны познакомиться с нами — вот главная задача. Наши противники должны узнать, за что мы ратуем. Одни станут еще враждебней, другие задумаются, третьи начнут колебаться, а некоторые, пусть их вначале будет немного, примкнут к нам: ведь разрушители не только свирепый, но и разумный народ, никто их разума не отрицает… Нет, борьба с разрушителями не заканчивается с нашим пленением, она продолжается, но в иной форме, без аннигиляторов и взрыва планет. Гибель в бою — легкий путь прекращения борьбы. Я уверен, что и более суровый жребий нам по плечу, я верю в себя, я верю в вас!

— А теперь решайте, — закончил я и закрыл глаза.

Несколько секунд была тишина, потом ее прервал резкий звук. Я открыл глаза. Маленький космонавт порывисто вскочил и, не удержавшись, едва не упал. Он хрипло сказал:

— Пойдемте, Осима, здесь больше нечего делать… Вы не забыли, что нам отдан приказ демонтировать МУМ?

Осима стал медленно приподниматься. Я хотел посоветовать им не торопиться, ведь МУМ еще не объявила коллективного решения, но мне не дал заговорить вопль Петри:

— Смотрите на экран! Смотрите на экран!

Картина была такая, будто звездолет попал в фокус взрыва. «Испепелены!»- услышал я потрясенный шепот Ромеро.

В пространстве бушевала световая буря, корабли противника ошалело метались меж звезд. Оранжевая расширялась на всю сферу, это было уже не далекое светило, а исполинский космический крейсер.

— Адмирал, разрушители гибнут! — радостно вскричал Осима.

— Совместная гибель, наша и противников, дорогой капитан, так вернее, — отозвался Ромеро.

Даже в этот страшный момент он не потерял способности иронизировать. А затем неистовая вспышка озарила полутемный зал, и мы, одновременно все, потеряли сознание.

 

18

Пришли в себя мы тоже разом.

Командирский зал был ярко освещен, изображения звезд на стереоэкранах погасли. Я приподнял голову, посмотрел на товарищей — все они были живы, потом перевел взгляд на вход в зал. Там стояли три диковинных существа, одно впереди, два чуть позади.

Они были похожи на людей. Было у них сходство и с захваченным невидимкой, но там выпирала голая конструкция, изготовленная по расчету, эти же были существами: туловище, две ноги, две руки, одна голова — все то же, что у человека, но только не человеческое.

Стоявший впереди проговорил на отличном земном языке:

— Адмирал Эли, прикажи открыть вход в свой корабль. Я — Орлан. Командовать на «Волопасе» буду я.

Осима подскочил к Орлану, с силой толкнул его рукой в грудь.

Рука Осимы свободно прошла сквозь тело разрушителя, словно ничего на этом месте не было.

 

Часть вторая

Великий разрушитель

 

1

— Призрак! — вскричал Осима. — Адмирал, это видение!

Он снова ударил кулаком по диковинному существу, возникшему у входа, и, охнув от боли отскочил: на разбитых пальцах выступила кровь. Камагин и Петри, собиравшиеся кинуться вслед за Осимой, медленно опустились в кресла.

Ромеро переглянулся со мной, взгляд его сказал больше, чем любые слова. Я молчал, не двигаясь. В голове у меня молотом била мысль: «МУМ будет захвачена». Я лихорадочно пытался связаться с ней: она не откликалась. Коммуникации, вероятно, были повреждены. Но звездолет был цел, входы в него задраены, сами мы живы — очевидно, и МУМ оставалась невредимой. Ужас в глазах Ромеро показывал, что и он понимал непоправимость случившегося. В плен попадали не одни наши маленькие жизни, но и сокровеннейшие секреты человечества.

Никогда я так отчаянно не напрягал свой мозг в поисках хотя бы щели выхода, и никогда еще не были так пусты мои мозговые извилины!

— Откройте входы, или мы вас уничтожим, — повторил Орлан.

— Вас не задержали закрытые входы, — сказал я.

— Меня — нет, но мои солдаты не могут проникать сквозь вещественные барьеры.

Я повернулся к Камагину.

— Эдуард, хоть и без сражения, но мы еще можем погибнуть, как вы нас призывали. — Я с ненавистью посмотрел на Орлана. — Убирайтесь и можете уничтожить звездолет.

Ни один из разрушителей не пошевелился. Заговорил Ромеро:

— Ваш приказ не может быть выполнен, завоеватель, уже по одному тому, что мы утратили командование механизмами корабля. Восстановите нашу связь с аппаратами.

— Чтобы вы попытались взорвать корабль? — В голосе разрушителя зазвучала вполне человеческая ирония. — Ваши аннигиляторы блокированы нашими полями.

— Тогда чего вам бояться? Другого пути к открытию входов в корабль не существует — для нас, по крайней мере.

— Хорошо. Через три минуты по вашему счету обретете утраченную связь.

Я взглядом попросил у друзей совета, забыв, что при пропаже связи с МУМ могу прибегнуть к помощи наручного дешифратора, последнего творения Андре.

Мои помощники раньше обрели ясность сознания. Я расслышал внутренний, одними мыслями, шепот Осимы: «Адмирал, я помню ваш приказ о МУМ!» И сейчас же во мне зазвучал голос Камагина: «Будьте покойны, Эли, мы с Осимой постараемся!»

Связь с МУМ восстанавливалась медленно, МУМ словно просыпалась, делала первые неуверенные шаги в яви, не сбросив полностью дремоты.

И когда я почувствовал что порванные связи с мозгом корабля заново обретены, я судорожно, одной резкой мыслью, попытался связаться с аннигиляторами, но связи не получилось: аннгиляторы были прочно блокированы. Я не сомневался, что такие же попытки совершили мои друзья, у Камагина вдруг вырвался стон, Петри чертыхнулся.

— Почему так долго? — спросил Орлан.

— Плохое соединение, — ответил я.

У Осимы было сонное лицо, Камагин раскрыл рот от напряжения, глаза его, вдруг ослепшие, полубезумные, вперлись в точку на экране. «Хорошо!»- подумал я с надеждой.

Из миллиардов возможных сочетаний элементов, составляющих МУМ, только одно делало ее работоспособной- теперь сама МУМ, под диктовку Осимы и Камагина, составляла схему своей перекомпоновки. Когда кто-то из них скажет: «Все. Действуй», — эта единственная комбинация будет заменена другой, случайной, бессмысленной, одной из многих миллиардов бессмысленных сочетаний.

— Все! — воскликнул Осима, энергично поворачиваясь в кресле.

— Все! — эхом откликнулся Камагин и радостно вскочил.

Я испытал болезненный удар в теле, по нервам промчался электрический разряд. Прежней разумной МУМ, хранительницы знаний человечества, больше не существовало.

— Адмирал! — торжественно проговорил Осима. — Приказ выполнен.

— Петри, откройте вход, — распорядился я. — Ручное управление помните?

— Справлюсь, — проворчал Петри, направляясь к двери.

Ромеро в восторге хлопнул себя ладонями по коленям. За нашу многолетнюю дружбу я не помнил у него такой несдержанности.

— Как дурачков! — лепетал он. — Нет, как дурачков!..

— Радости мало, Павел! — возразил я печально. — Плен остается, звездолет захвачен. Да и нет комбинации, которую нельзя было бы восстановить…

— Дорогой Эли, теоретически возможное на практике чаще всего не исполнимо. Древний мыслитель Руссо говорил: «Случайно могут выпадать любые комбинации, это бесспорно, но если мне скажут, что типографский шрифт, рассыпанный по улице, сложился при падении в „Энеиду“, я и ногой не пошевелю, чтобы пойти проверить». Я думаю, этого мыслителя можно принять в качестве примера для подражания.

— Валом валят, твари, — сумрачно сказал возвратившийся Петри.

Разрушители потеснились, словно пропуская кого-то в командирский зал, но новых фигур не появилось. Вместе с тем я явственно ощущал, что свободного пространства стало меньше.

— Невидимки! — предупреждающее сказал Ромеро.

До нас донесся бесстрастный голос Орлана:

— Вам разрешается идти к своим товарищам.

 

2

Ромеро направился в парк, мы четверо шли за ним. Из всех служебных помещений головоглазы выгоняли людей. В коридорах мы их наконец увидели: бронированные опухоли с перископами вместо голов неуклюже шествовали от причальной площади, захватывая одно помещение за другим. На площадке стояли легкие корабли, похожие на наши планетолеты, из люков сыпались все новые головоглазы.

— Настройте дешифраторы! — посоветовал Ромеро и, когда мы проверили свои наручные ДН-2, продолжал уже одной мыслью: «Если у невидимок и нет тела, то уши, вероятно, имеются, а разобраться в индивидуальных излучениях им будет непросто».

И каждому, кого встречал, он говорил: «Настройте дешифратор».

В аллеях парка было полно народу. Я сел на скамью с Мери и Астром, с другой стороны поместился Ромеро.

В парке по земному графику шла осень, меж деревьев шумел несильный ветер, на людей сыпались желтеющие листья.

— Нас будут убивать, отец? — Астр пристально смотрел на меня.

Я с усилием усмехнулся и отвел глаза.

— Зачем? Разрушителям наши жизни сейчас нужнее, чем нам.

Астр нахмурился, размышляя. Над толпой появился Труб с Лусином на спине. Ангел приземлился около нашей скамейки, и Лусин соскочил на грунт. Перья на крыльях ангела топорщились. Он поглядел на меня, как на изменника.

— Вы же люди, Эли! — В его голосе громыхали металлические раскаты. — Покориться без сопротивления!.. Эли, ангелы в плен не сдаются, нет, Эли!

— Все, что я мог сказать, я уже сказал через МУМ, — ответил я. — Рассматривайте себя не как пленников, а как передовой отряд внутри вражеского стана.

— Мы-то можем себя так рассматривать, но согласятся ли наши враги видеть в нас не жертвы их произвола, а действующий вражеский отряд в их лагере, — возразил Лусин, и я поразился, до чего же ясно он выразил это суждение при посредстве дешифратора.

Со временем я привык, что косноязычный Лусин становится красноречив, если ограничивается мыслями без слов. Когда мы встречаемся с ним сейчас на Земле, мы надеваем дешифраторы, словно по-прежнему в дальних странствиях: одними мыслями нам объясняться легче.

— Поживем — увидим, — сказал Ромеро.

Мери молча прижималась ко мне плечом. Лусин, печальный, тихо разговаривал с Ромеро, Астр и Труб присоединились к кучке, обступившей Камагина.

Листья падали все гуще, и я вспомнил тот осенний день на недостижимо далекой Земле, когда на аллее Зеленого проспекта повстречал Мери. Сейчас она была рядом, измученная, терпеливая, бесконечно близкая, тесно прижавшаяся ко мне, а я с нежностью думал о той, холодной, отстраненной, презрительно отвечавшей на мои вопросы…

— Не надо! — умоляюще прошептала Мери, дешифратор передал ей мои мысли.

— Не надо, конечно! — повторил я со вздохом и увидел Орлана, сопровождаемого теми же двумя призрачными разрушителями.

Впоследствии мы разглядели, что они не призрачны, а только очень уж «нечеловечны».

Непохожесть на людей становилась заметней, когда разрушители двигались — неподвижных, особенно издали, легко было спутать с человеком. Но движение выдавало их, они не шагали, а, скорее, порхали, не сгибали колени при ходьбе, а легонько перепрыгивали, выбрасывая вперед, как костыли, то одну, то другую ногу. И при этом у них изгибалось все тело, как у скороходов, побивающих рекорд быстроты, — зато они и передвигались много быстрее нас.

Еще меньше человеческого было в их лицах. На головах имелись и волосы, и уши, и глаза — тоже два, — и рот, и подбородок, но вместо носа было круглое отверстие, прикрытое клапаном, похожим на хобот, — клапан то вздымался, то опадал при дыхании. «Шевелят носами», — сказал Ромеро.

Лица их светились по настроению, то разгораясь, то погасая, были то белыми, то желтыми, то синими. Изменение окраски лиц не походило на удивительный цветовой язык вегажителей, скорее, напоминало наше покраснение и побеление, но только усиленное до зловещести.

Орлан поднял голову — именно поднял: шея вдруг вытянулась, и голова пошла вверх над плечами сантиметров на тридцать. Потом мы дознались, что у разрушителей таков способ приветствия: они учтиво вздымают головы, как наши предки поднимали шляпы.

— Ни один из ходовых механизмов корабля не действует. Что вы сделали с ними? — спросил Орлан.

— Виноваты в этом вы, ведь вы их заблокировали, — сказал я.

— Мы разблокировали их, но не знаем схем ваших аппаратов. Объясни, как обращаться с ними.

— Этого не будет, — объявил я, — Командующий ими корабельный мозг поврежден. Но если бы мы и знали, как обращаться с аннигиляторами без него, мы все равно не раскрыли бы наших секретов.

Голова Орлана упала. Это было так неожиданно, что я вздрогнул, а Мери вскрикнула. Шея исчезла вся, а голова наполовину провалилась в грудную клетку, при этом раздался звук, как при ударе хлопушкой. Над плечами Орлана теперь торчали лишь лоб и два глаза, и эти не исчезнувшие остатки лица синевато пылали. Так мы впервые увидели, как разрушители выражают свое неодобрение и негодование.

— Я сообщу об этом Великому разрушителю, — донесся из недр Орлана, словно из ящика, измененный голос.

— Пожалуйста. Могу ли я задать несколько вопросов?

— Задавай, — голова его возвратилась в естественное положение.

— Что вы собираетесь с нами делать? Кто такой Великий разрушитель? Откуда вы знаете, как меня зовут и кто я? Как вы обучились человеческому языку? Как вы проникли в наш звездолет?

— Ни на один из этих вопросов ответа пока не будет. А получишь ли ответ потом, решит Великий.

— Тогда хоть скажите, что мы можем делать и чего не можем делать?

— Можете делать все, что делали прежде, за одним исключением: доступ к механизмам корабля запрещен.

— Раскройте экраны в обсервационном зале. Надеюсь, вам не повредит, если мы полюбуемся вашими красочными светилами?

— Светилами любоваться можно, — бросил он, упархивая.

 

3

В отчете Ромеро описаны те первые дни плена, когда мы еще находились в звездолете, — и наши тревоги и недоумения, и овладевшее многими отчаяние, и бешенство, клокотавшее в других, и знакомство с суровыми стражами, и столкновения, возникавшие между ими и нами. А я из тех дней всего яснее запомнил, что меня непрерывно грызли жестокие вопросы, я непрестанно искал на них ответа и ответа не находил, а на некоторые и сегодня, по прошествии многих лет, не могу ответить. И самым мучительным была мера моей вины в том, что совершилось. Ни на кого я не мог переложить ответственность. Везде было одно: моя вина. Временами от этих мыслей сохла голова!

Лишь двум друзьям я поверил свои терзания — Мери и Ромеро, и оба спорили со мной. Мери видела лишь катастрофическое сочетание несчастных обстоятельств, Ромеро твердил, что психологию нужно оставить историкам, а мое дело — анализировать положение.

— Я понимаю, как странно, что именно я обращаюсь с призывом забыть о психологии. Друг мой, копается много в прошлом тот, кто пасует перед будущим, а ваша область — будущее, уж таков вы. Давайте же распутывать загадки, поставленные появлением разрушителей.

Больше Мери с Ромеро разобрались в моем состоянии маленький космонавт с Астром. Камагин остановил меня возле обсервационного зала.

— Адмирал, — сказал он, волнуясь, — вы имеете все основания быть недовольным мною…

— У вас еще больше оснований быть недовольным мною, Эдуард.

— Нет! Тысячу раз — нет! — воскликнул он. — Даже МУМ не предвидела того, что свершилось, а человек, вы или я, не больше, чем человек. Я давно собирался извиниться, Эли…

Астр в тот же день сказал мне:

— Мне очень тебя жалко, отец!

Он сидел в моей комнате и смотрел стереопейзажи незнакомой ему Земли — Гималаи, Сахару, стоэтажные здания Столицы.

— Почему? — спросил я его рассеянно.

Мне вообразилось, что слова имеют отношение к картинам.

— Я подумал, что не ты, а я адмирал, и что я сжег два своих корабля, а третий сдал в плен… И мне не захотелось жить, а ведь тебе хуже, ты — не играешь в адмирала…

— Играй, пожалуйста, в игры не выше солдата, — посоветовал я и вышел из комнаты. Я страшно разнервничался.

В обсервационном зале мы видели изо дня в день одно и то же: яркие звезды, зеленые огни эскадры.

То ли разрушители не хотели, чтобы мы разобрались в астрографии их полета, то ли механизмы корабля разладились, но трудно было понять, куда и с какой скоростью движется вражеская эскадра. Ясно было лишь, что мы несемся в центре флота и что чужие корабли своими полями тащат наш замерший звездолет за собой.

Оранжевая понемногу отклонялась от оси полета. В зените появилась другая звезда, горячей, почти синяя, но неяркая.

Со временем и она осталась в стороне, а приборы показывали, что звездолеты выбрасываются в Эйнштейново пространство. Мы снова увидели — уже в оптике — малоприметное белое светило и темную планетку, ее спутника.

— Если здесь их база, то она хорошо укрыта, — сказал Камагин. — И белого карлика отыскать непросто в этом переплетении гигантов и сверхгигантов, а затерянный в темноте спутник просто неприметен.

 

4

Звездолеты уносились в черноту, их пронзительные огни тускнели. Осталось около десятка кораблей, когда «Волопас» пошел на посадку.

День этот навеки остался в моей памяти. Наши галактические суда не умеют причаливать к планетам. А гигантские корабли разрушителей опускались на поверхность с легкостью, словно авиетки. На плоской равнине в считанные часы возникла своеобразная горная страна.

И на одной из долинок между звездолетами врага плавно опустился «Волопас».

— Выходить, — приказал Орлан.

Он появился в обсервационном зале с двумя неизвестными телохранителями, бесстрастный, похожий на призрак, хотя теперь мы твердо знали, что и он, и его охрана вполне вещественны — уже не один Осима дотрагивался до них и сталкивался с ними.

Я распорядился надевать скафандры. Орлан отменил мой приказ:

— Излишне, адмирал Эли. На базе все условия, в которых вы нуждаетесь: атмосфера с азотом и кислородом, вода, привычные вам гравитация и температура, даже ваш любимый зеленый цвет.

Из ворот «Волопаса» выкатили причальную площадку. Я вышел с Мери и Астром. Астр радостно сказал:

— Отец, правда, эта планета напоминает Землю? Мама говорит, что нет, а по-моему, похожа!

Если планета и походила на Землю, то так же, как сами разрушители копировали людей, — призрачным, а не реальным сходством. Объяснять это Астру было напрасно: он видел Землю лишь на стереоэкране. Крохотное белое солнце, висевшее над планетой, света давало ровно столько, чтобы видеть, но тепла от него не было. Земные лунные ночи больше напоминали местный полдень — над головой сумрачно поблескивали звезды. Планета была зеленой, но зеленью холодной, поблескивающей металлическим блеском. На белесом небе, затмевая звезды, висели облачка, они тоже были едко-зеленые.

— Металлическая! — грустно сказал Лусин. — Незнакомый металл.

— Отлично известный: никель, — поправил его Камагин, — В мое время никель являлся конструкционным материалом. Ручаюсь, что вся эта зелень — соли и окислы никеля.

По зеленой поверхности струились зеленые реки, реки впадали в зеленые озера, над озерами нависали зеленые холмы. Я потрогал рукой одно из зеленых растений, оно было неживое, просто гроздья кристаллов, мутноватых, скользких. Я зачерпнул ладонями жидкости в речке, это тоже были никелевые растворы, неприятно и остро пахнущие, они окрасили мою руку в зеленый цвет, такой равномерно прочный, что казалось, я надел зеленую перчатку.

Потом мы шли по аллее металлических деревьев, стволы блестели синевато-бело, а кроны, тоже металлические, покрывали зеленые осадки — металлические ветки качались, ветер, то усиливаясь, то спадая, рвал металлическую листву — на почву глухо рушились созревшие зеленые кристаллы.

— Тоска зеленая, дорогой Эли! — со вздохом проговорил Ромеро. — Выть по-волчьи…

Во время высадки мы увидели своих стражей-головоглазов. На звездолете они охраняли служебные помещения и на глаза старались не попадаться. Здесь они были везде — на причальной площадке, у гравитационного эскалатора, перебрасывающего нас с корабля на планету. И прежде чем мы попали в металлический лес и на берега солевых речек, нам пришлось пройти через молчаливые аллеи стражей, бдительно наблюдавших, чтобы мы не приблизились к их кораблям: если пленник слишком отклонялся, его возвращали увесистыми гравитационными оплеухами. Мне первому досталась такая пощечина, и я уже не повторял столкновения со стражами.

Так держали себя и другие люди, но с ангелами головоглазам пришлось повозиться.

Трэ ба с его крылатыми сородичами высосало на планету по тому же силовому транспортеру, что и нас, но на почве ангелы вели себя по-иному. Труб взлетел, а за ним с гамом устремились другие ангелы. Головоглазы заметались, их перископы страшно засверкали, но сила гравитационных ударов квадратично уменьшалась с отдалением, и ангелы быстро усвоили эту нехитрую истину: они взлетали повыше и там, недоступные для кары, дико резвились.

Вскоре в их пеструю толпу шумно ворвались пегасы, а за пегасами, огромный и величественный, вынесся Громовержец с Лусиным на спине и круг за кругом стал уходить все выше. Драконы поменьше бросились за своим вождем, и образовалась трехэтажная суматоха.

Выше всех, полностью недоступные для головоглазов, тихо реяли крылатые драконы, пониже сновали ангелы, а под ним бесновались летающие лошади, ошалевшие от вольного воздуха после тесных конюшен звездолета. Кое-кого из пегасов удалось сшибить, но и эти, побегав по грунту, вновь с радостным ржанием уносились к своим.

Стоявшие возле меня Камагин и Осима обменялись взглядами.

— Только без слов, — предупредил я мысленно. — Мы не знаем, какая техника подслушивания на базе. И не жестикулируйте.

Развязка затянувшейся неразберихи была крутой. В одном из звездолетов засверкало желтым огнем пятно, и пляска в воздухе оборвалась. И лошади, и ангелы, и драконы, и Лусин верхом на драконе покатились вниз. Ангелы и пегасы с прежней энергией махали крыльями, но рушились, как лыжники с трамплина.

— Ну что ж — звездолеты! — пробормотал Камагин. — Не везде же будут эти чертовы машины!

Передние углубились в лес. К нам, обгоняя задних, добрались Труб и Лусин. Труб был сконфужен неудачным весельем в воздухе, а Лусин сиял. Громовержец показал свои летные способности, и это почти примиряло Лусина с пленом.

— Хорошо, а? — похвастался он вслух.

Я промолчал, а Камагин ответил через дешифратор:

— Отлично! Крылатые друзья облегчат нам заключение.

Я обратился к Трубу, уныло поджавшему крылья:

— Как летается на высоте? Отвечай через прибор.

В отличие от Лусина, обретавшего красноречие при мысленных объяснениях, Труб начинал мекать, чуть переходил на прямую мысль. Он был из тех, кого Ромеро называет косномысленными.

— Леталось… видишь ли, Эли… вроде на Земле! Лучше Оры… Выше — труднее… Быстрое разряжение — вверх.

— Падалось легче, чем поднималось, — добавил Ромеро.

Из объяснений Труба я уяснил себе, что тяготеющее поле планеты сконструировано не по Ньютону.

За поворотом металлической аллеи открылось металлическое сооружение в зеленой чешуе окислов, в оползнях солей. Внутрь него вел туннель. Я остановился и оглянулся. Позади шли все три экипажа звездолета, за ними, то шагом, то короткими взлетами, то отставая, то обгоняя двигались ангелы, шествие завершали пегасы и драконы. Немыслимо было втиснуть в приземистое помещение такую ораву пленных!

— Нас приглашают, и пока вроде вежливо. — Ромеро кивнул на охранников, усиленно мотавших мерцающими перископами.

— Подождем Орлана, — решил я.

Пока мы ждали, зеленая тучка, приползшая в зенит, пролилась зеленым дождем из солей никеля. Сперва падали отдельные капли, быстро запятнавшие нас, потом хлынул ливень. В потемневшем небе засверкали молнии, темно-красные, тусклые. Я отыскал Мери и Астра и укрыл их своим плащом. Мери дрожала, а сын с обидой доказывал, что способен вынести все, что выносят другие мужчины.

— Безусловно, — утешил я его. — И если бы этот ливень требовал духовных и физических усилий, я сам потребовал бы от тебя: ну, поборись! Но он только пачкает, а грязи добавлять не обязательно.

Ливень оборвался внезапно, в небе засветился тот же невыразительный белый карлик, медленно клонившийся к горизонту. Мы были мокры и перепачканы, люди превратились в зеленые статуи, ангелы топорщили повисшие зеленые крылья, Труб встряхивался, как пес, выбравшийся из воды, я выжимал отяжелевший плащ.

За этим занятием нас застал Орлан.

— У нас под душ идут, чтоб очиститься, у вас — чтоб запачкаться, — сказал я сердито.

— Никелевая планета! — пояснил он со снисходительным бесстрастием. — Среди наших баз имеются марганцевые, железные, свинцовые, кобальтовые, натриевые, золотые, ртутные… Для вас выбрана никелевая, потому что она — зеленая.

— Я предпочел бы золотую, они нам знакомы, — сказал я, намекая на то, что одну золотую планетку мы уничтожили.

Он пропустил намек мимо ушей.

— Вы не вынесли бы там хлорных соединений золота. Великий хочет сохранить вам жизни.

— Если вы заботитесь о наших жизнях, зачем загонять нас в эту тесную берлогу?

— Места хватит всем.

Туннель вел во вместительный вестибюль, откуда отпочковывались широкие коридоры с самосветящимися стенами. Под шапкой невзрачного домика скрывался обширный комплекс помещений. Все здесь, как и снаружи, было никелевое, но соединения никеля потеряли мертвенную зеленую однообразность, металлически чистый, он уже блистал синеватостью.

— Направо — людям, прямо и налево — вашим союзникам, — сказал Орлан.

Ангелы повалили прямо, пегасы и драконы понеслись налево, мы с Орланом повернули направо. Самосветящийся коридор вел в огромный четырехугольный зал, тоже со самосветящимися стенами и потолком. Вдоль стен тянулись похожие на желоба сооружения. В такой тюрьме можно было разместить команды целого флота галактических кораблей, а не только три экипажа.

— Нары! — показал Ромеро на желоба.

— Размещайтесь! — сказал Орлан. — Ты пойдешь со мной, адмирал.

Ко мне подошли Осима и Камагин, сзади встал Ромеро.

— Мы не пустим адмирала одного, — сказал Осима.

Ромеро кивнул на телохранителей Орлана.

— Разрешите заметить, что вас тоже сопровождают адъютанты. Охрана по рангу положена каждому адмиралу.

— Он пойдет один, — холодно повторил Орлан.

— Не волнуйтесь, — сказал я друзьям. — Один я пойду или втроем, все равно мы в полной их власти.

 

5

Я еле поспевал за моими проводниками: их плавные прыжки, напоминавшие танец, а не ходьбу, были даже быстрее моего бега. Временами они останавливались и поджидали, не оборачиваясь, точно видели спиной так же хорошо, как глазами.

В новом помещении, маленьком и скудно освещенном, Орлан приказал мне остановиться. Я стоял посреди комнаты. Орлан с телохранителями подошел к двери напротив, и она открылась им навстречу.

В помещение вприпрыжку вбежал человек, и я сразу узнал его. Это был Андре. Он двигался не как Андре, у него была старческая сгорбленная фигура, он уныло, не как Андре, склонял голову, нелепо размахивая руками, нелепо, скрипучим голосом что-то бормотал. Ничего не было у него от Андре, все было иное, незнакомое, неожиданное, непредставимое!.. Но это мог быть только Андре!

— Андре! — закричал я, кидаясь к нему.

Он поднял голову, и я увидел его лицо, постаревшее, изможденное, до того непонятное, что восторг мой мгновенно превратился в страх. Я прижал Андре к груди, застонал от ликования и боли, но уже в ту первую минуту понял, что не одну радость принесет воскрешение Андре из небытия, и, может быть, меньше всего — радость.

Андре оттолкнул меня. Он меня не узнал.

— Андре, — молил я. — Взгляни же, это я, Эли, твой друг Эли, вспомни, я же Эли, я — Эли, Андре! Андре!

Он с тоской отворачивался. Я рванул его к себе. Он смотрел на меня и не видел: зрячий, он был слеп. Такие глаза я иногда подглядывал у людей, отдавшихся тяжкой думе. Только здесь все было усилено безмерно, нечеловечески жестоко.

Я снова обрел Андре, но он не вышел ко мне, он был в каком-то своем далеком мире. Он лишь внешне присутствовал здесь — его не было!

— Андре! — кричал я в отчаянии. — Это же я, Эли! Андре!

Он сумел вырваться и побежал. Я нагнал его, еще сильнее рванул к себе. В исступлении я был готов бить его, рвать ногтями, кусать, целовать, обливать слезами, только бы это вернуло его в сознание. Он должен узнать меня, должен вспомнить себя и друзей — лишь это одно я отчетливо понимал, когда, хрипя от ярости, тряс его.

Андре, страдальчески закрыв глаза, бессильно мотался в моих руках. Он вдруг побледнел, а длинные огненные кудри — единственное, что сохранилось от прежнего Андре, — то закрывали, то освобождали лицо, вспышками пламени проносились перед моими затуманившимися зрачками, это одно я видел с ясностью: кудри Андре не проносились, а вспыхивали.

Орлан и два телохранителя, бесстрастные, стояли в стороне. Я оставил Андре и подскочил к Орлану.

— Уроды, что вы сделали с Андре? Зачем его лишили разума?

Ответ Орлана прозвучал так торжественно и скорбно, что, вероятно, лишь это удержало меня от рукопашной схватки:

— Великий не хотел лишать его разума.

В бешенстве я поднес свою руку ко рту и прикусил ее, чтобы внешней болью перебить внутреннее терзание. Еще лучше было бы заплакать в голос, проклиная судьбу, и врагов, и себя, ибо я сам больше всех людей виноват был в нынешнем состоянии друга. Но на слезы мне не хватило сил. И я кусал руку, чтоб хоть этим перебороть себя. Андре, согбенный, жалко покачивающий головой, уже не старался убежать, хоть я и не держал его больше.

А неподалеку равнодушно-неподвижно возвышались три призрачно похожих на людей нечеловечка.

Внезапно до меня донесся тихий голос, Андре монотонно пел, покачиваясь в такт туловищем:

Жил-был у бабушки серенький козлик,

Ах, серенький козлик, ах, серенький козлик…

Пел он тоненько и жалобно, никогда прежде я не слыхал у Андре такого голоса.

Я повернулся к Орлану:

— Чего вы хотите от меня?

— Человек Андре поступает в твое распоряжение, адмирал Эли.

— Идем, Андре, — сказал я и потянул его за рукав.

Я снова шел за Орланом, а позади покорно плелся Андре.

 

6

К нам кинулся Камагин и в ужасе отпрянул. Он мало общался с Андре, но узнал его сразу. Ромеро, побелев, подскочил к Андре. Трость Ромеро — он даже в плену не расставался с нею — со стуком упала на пол среди наступившей тишины.

— Андре! — прервал молчание страшный шепот Ромеро. — Эли!.. Вы понимаете?

— Да, — сказал я горько. — Оболочка осталась, духа нет.

Ромеро взял Андре за руку. Теперь он говорил так спокойно, будто они встретились после недолгой разлуки и ничего не произошло.

— Здравствуй, Андре. У нас тебе будет хорошо, мы твои старые друзья. Идем, идем!

Он тихонько тянул и подталкивал Андре, тот, покачивая багрово-красными локонами, медленно шел — без охоты, без сопротивления, без понимания… Мой взгляд пересекся с отчаянным взглядом Мери. Я хотел вздохнуть, но не хватило силы. Надо было напрячь мускулы, раскрыть рот, я не сумел ни того, ни другого. Мери положила руку мне на плечо — я судорожно глотнул воздуха.

— Забавно, — проговорил я, силясь улыбнуться. — Вроде кратковременного паралича.

— Присядь, — сказала Мери.

Я примостился к сыну. Похожие на желоба нары неожиданно оказались удобными, на них можно было покачаться, как в гамаке. Астр со страхом смотрел на меня. Мне наконец удалось улыбнуться.

— Наши постели, кажется, покоятся на силовых опорах, — сказал я, только сейчас разглядев, что они висят в воздухе. — Почему ты не играешь, Астр? Я видел, как ангелы помогали тебе нести игрушки, а одного пегаса, хитрец, ты навьючил, как верблюда.

— Мне не до игр, отец, — сказал он грустно.

Астр был еще мал, чтобы узнать, что такое настоящая человеческая свобода, но неволю познал рано. Я не буду забегать вперед, в моем рассказе еще найдутся черные главы и без того, чтоб непрерывно вспоминать одно плохое.

— Играй! — сказал я настойчиво. — Играй, веселись, проказничай. Плюнь им в лицо весельем, разгневай их беззаботностью, ничто ведь не будет им так приятно, как наша скорбь. Лиши их этой радости.

Такое понимание, вероятно, еще не являлось ему на ум.

— Я буду играть, — пообещал он. — Ты будешь доволен, отец.

Не знаю, сколько я сидел, молчаливый, рядом с молчаливой Мери, пока не почувствовал стеснения, словно опять кругом стало исчезать пространство. Подняв голову, я повстречался с холодным взглядом немигающих глаз Орлана. «Машина с глазами!»- с омерзением подумал я.

— Великий зовет тебя, адмирал Эли.

— Зачем я понадобился твоему повелителю?

— Он скажет сам.

— Такая тайна, что нельзя поделиться ею?

— Тайны нет. Великий предлагает человечеству братский союз.

Если бы Орлан сообщил, что разрушители собираются нас освободить, я был бы поражен меньше. Все, что мы успели узнать, делало мысль о союзе с ними противоестественной.

До меня донеслось возмущенное восклицание Камагина.

Я сказал Орлану:

— У вас, похоже, решения принимает единолично властитель, а у нас они коллективны. Отойди, пока мы посовещаемся. Не исключено, что товарищи не разрешат идти к твоему властителю.

— Не идти ты не можешь.

— Не идти я всегда могу. Другой вопрос, что вы способны доставить меня силой. Но насилие — неудачное начало для проектируемого вами братства…

Разрушители отошли. Для живых машин они держали себя, в общем, прилично. Я попросил настроить дешифраторы на мое излучение — совещаться будем мысленно.

Непосвященному наше собрание должно было представляться странным: молчаливые люди уставились глазами в пол, словно прислушиваются к чему-то, совершавшемуся у каждого внутри.

Лишь Камагин, временами импульсивно дергающийся, нарушал гармонию оцепенения, да из-за спин сидевших ближе ко мне доносилось унылое бормотание Андре, он все вспоминал дряхлого козлика, покачивая головой.

Я начал с того, что титул властителя — Великий разрушитель — не свидетельствует ни о его доброте, ни о широком разуме. Впрочем, о «доброте» разрушителей мы знаем еще с Сигмы. Властитель врагов обратился с предложением о братстве не к адмиралу Большого Галактического флота, штурмующего его звездные заграждения, хотя ничто не мешало ему и тогда высказать такой проект, нет, он вступает в переговоры со своим пленником, над жизнью которого властен, — можно, естественно, усомниться в честности его намерений.

И на каких принципах основать союз человека с разрушителем? Совместно покорять еще свободные народы? Рука об руку истреблять еще не истребленное, разрушать еще не разрушенное? Обратить в своих врагов всех звездных друзей человечества, высокомерно объявив их недочеловеками и античеловеками? Отказаться от союза с неведомыми пока нам галактами, так разительно похожими на нас самих?

Не лучше ли презрительно игнорировать обращение властителя и, возможно, заплатив за такую дерзость нашими жизнями, дать ему ясное представление о воле и намерениях человека?

— Никаких переговоров с преступниками! Всей силой воли, всем оставшимся оружием!.. — донеслась до меня мысль Камагина.

— Единственное, чем мы владеем, — наши маленькие жизни, — вставил Ромеро.

— Значит, отдать наши маленькие жизни! — Камагину лишь с трудом удалось не прокричать об этом вслух.

— Я за переговоры! — сообщил Осима. — Умереть всегда успеется. Но раз адмирал будет говорить от имени человечества, пусть не забывает, что за ним стоит вся мощь человечества. Мы в плену, но человечество свободно!

— Пусть освободит нас и вернет захваченный звездолет, — добавила Мери.

— Короче, разрушители должны капитулировать, — хладнокровно подвел итоги Ромеро. — И этот результат, которого мы не сумели добиться объединенной мощью человечества, должен быть получен действием речи адмирала. Неплохая программа, и я поддерживаю ее, хотя сомневаюсь в исполнимости.

Я не спешил обнародовать свои соображения и сказал только:

— Принципы, вызвавшие войну с разрушителями, остаются обязательными для нас и в плену. Лишь на их основе возможно соглашение.

После этого я сообщил Орлану, что согласен на встречу.

У выхода мне встретился Лусин, возвращавшийся от крылатых. Лусин еще не знал об Андре и сразу не обратил внимания на старческую фигурку, склонившуюся на наре, но до меня донеслось тоскливое бормотание: «Серенький козлик, серенький козлик…»

 

7

Великий разрушитель был еще больше похож на человека, чем Орлан, и еще менее «человечен», чем тот.

Он был, прежде всего, огромен, почти четырех метров роста, но то, что делало Орлана подобным призраку, во властителе было рельефней.

Непропорционально маленькая голова гнездилась на непропорционально длинной шее. На голове сверкали огромные глаза, жадно распахивался и прикрывался огромный рот. И оттого, что лицо властителя тоже было безносо, оно казалось скорее змеиной мордой, а не лицом. «Не образ человека, а образина», — сформулировал я первое впечатление.

Он смотрел на меня светящимися глазами. Это не метафора — из глазниц исторгался трассирующий свет. У Орлана окраска кожи показывала настроение. Властитель старался пугать собеседников, для этого сверкание глаз подходило больше, чем озаренность лица.

Он тяжело восседал на помосте вроде трона. Для меня сиденья приготовлено не было. Я опустился на пол и скрестил ноги. В обширном зале мы были вдвоем.

— Ты знаешь, что я хочу предложить вам союз? — не то спросил, не то установил Великий разрушитель. Он разговаривал сносным человеческим языком.

— Знаю, — ответил я, — но, прежде чем говорить о союзе, я должен задать несколько вопросов.

— Задавай. — Он, как и Орлан, не признавал нашего вежливого обращения на «вы».

— Вы похожи на человека и говорите по-человечески. Но мы даже отдаленно не родня.

— Я могу принять любой облик, лишь бы он был биологически возможен. Я облекся в человекоподобие, чтобы тебе было удобнее.

— Я бы предпочел ваш естественный вид. Мне было бы приятней, если бы вы меньше походили на меня.

Он разъяснил, что смена образа — дело хитрое. Изготовление новой оболочки требует немалого времени. И вообще он не злоупотребляет своей свободой трансформации. Про себя я порадовался: если смена облика не проста даже для властителя, то появление псевдолюдей среди нас в ближайшее время не грозит.

Было несколько мелочей, смущавших меня, и раньше, чем переходить к основному, я коснулся их:

— Наш звездолет был задраен, но Орлан появился в нем. Как он это сумел?

— Появился не он, а его изображение, сфокусированное в звездолет. Разве вы не применяете передачу изображений?

— Применяем. Но у нас силуэты-картинки… Осима же разбил пальцы об изображение Орлана.

— Вы, очевидно, передаете только оптические характеристики, а мы и другие свойства — твердость, теплоту, даже электрическую напряженность. Все очень просто. Есть еще вопросы?

Я сообщил, что облечен властью для войны, но не для союза. Если он собирается затрагивать проблемы, интересующие все человечество, то во всяком случае та часть человечества, что находится неподалеку, то есть все мои товарищи, должна участвовать в обсуждении. Он возразил: если транслировать нашу передачу, то его подданные тоже услышат ее. Мне это безразлично, сказал я. Он отметил, что я разговариваю тоном победителя, а не побежденного. Я указал, что нужно различать разговоры и переговоры: разговаривает он со своими пленными, но в переговоры он вступает со всем человечеством — стало быть, нужно ему привыкнуть к тону, которое свободное человечество изберет для переговоров. Он объявил, что для начала удовольствуется соглашением со мной, а не со всем человечеством. Я поинтересовался, имеет ли он в виду меня одного или с товарищами. Он имел в виду всех нас. В таком случае без информации, передаваемой всем, не обойтись, стоял я на своем. Ему внове был такой дерзкий тон. Не худо приучаться к любому тону, повторил я, и можно начать с меня. Уже не один пленник представал перед ним — и у всех тряслись поджилки, ибо он волен в их жизни и смерти. У меня, возможно, тоже трясутся поджилки, но волен он лишь в физическом моем существовании, а не в помыслах и желаниях, добивается же он того, чтобы мы возжелали дружбы с ним, трясущиеся поджилки вряд ли способствуют таким желаниям. И вообще — мучить пленников он способен, ограничиваясь своими обычаями и на своем языке, но завоевывать их дружбу надо на их языке и согласно их обычаям.

После этого я замолчал, вызывающе глядя на него. Он тоже молчал — и немалое время. Я имел возможность убедиться, что старинное выражение «глаза метали молнии»- отнюдь не гипербола. Впечатление было, будто меня ослепляют прожекторами.

— Хорошо, пусть наша беседа транслируется, — сказал он потом. — Но если мы не договоримся, я должен буду показать своим подданным, как расправляюсь с упрямцами.

— Я отдаю себе в этом отчет, — сказал я спокойно. Я очень волновался.

В ту же минуту дешифратор донес возбужденные голоса друзей. Они, позабыв об осторожности, не мыслями, а словами обсуждали мое положение. Я прервал их разноголосый хор приглашением послушать беседу с Великим разрушителем. Наступило удивленное молчание, потом Ромеро торжественно проговорил одну из своих любимых и напыщенных фраз: «Начинайте, адмирал, мы все превратились в слух».

Еще я услышал смятенное восклицание Лусина: «Какой ужас, Эли! Какой ужас!»- и понял, что оно относится к Андре.

— Приступим? — предложил Великий разрушитель.

Голос его угрожающе гремел. Приняв человеческий облик, он не усвоил человеческого обхождения. Для дружеских переговоров такой зычный рев был по меньшей мере нетактичен.

 

8

Он признавал наши успехи. Внешне мы похожи на старых его противников, галактов. Война с галактами, длившаяся бездну времени, подошла к завершению. Галакты блокированы на оставшихся у них планетах. Вся их надежда ныне на то, что их оставят в покое, — напрасная надежда, он это объявляет твердо.

Но люди оказались неожиданно иными. Они сумели рассеять в Плеядах флот разрушителей, а в Персее взорвали одну из планет. Ему, Великому разрушителю, пришлось запретить своим кораблям выход на галактические дороги, захваченные людьми.

Зато тем прочнее он укрепился в звездном скоплении. Здесь его мощь опирается на шесть первоклассных крепостных планет со сверхмощными механизмами для искривления внутреннего звездного пространства. Нет в мире силы, способной прорвать такую ограду.

— Три наших корабля ее, однако, прорвали!

— Вам повезло: в момент вторжения вдруг ослабели защитные механизмы Третьей планеты. Больше это не повторится.

— Если вы не хотели нашего вторжения, то почему вы не выпустили нас обратно? — немедленно поинтересовался я.

— К переговорам это отношения не имеет, — прогремел он. — Важно, что вы захвачены нами, а не победили нас.

Что мы захвачены, я отрицать не мог.

Великий разрушитель повторил, что кое в чем мы превзошли разрушителей, зато многое у нас несовершенно, словно мы на заре цивилизации. Если обе наши звездные цивилизации объединятся, ничто не сможет им противостоять.

— Так уж ничто? Зловреды… виноват, разрушители владеют маленьким районом Галактики, звездные владения людей и того меньше. Не смело ли говорить о всеобщем владычестве?

Ответ Великого разрушителя был так неожидан, что я сразу не оценил его значительности:

— Понимаю твой намек. Могущество рамиров, естественно, несравнимо с вашим и нашим. Но рамиры давно покинули скопление Персея и заняты перестройкой ядра Галактики, им не до людей и разрушителей, тем более не интересуют их трусливые галакты.

Я выслушал властителя так, словно знал о рамирах куда больше его. Зато дешифратор донес гул голосов и движений среди друзей при известии о неведомой нам звездной цивилизации.

— Оставим рамиров, у них хватает своих забот. Поговорим о принципах предлагаемого вами братства людей и разрушителей.

— Принцип элементарен: объединить в один кулак наше разрозненное могущество.

— Слишком элементарно для принципа. То, что вы сказали, — средство осуществления цели, а не цель.

— Я могу рассказать и о цели.

— Да, расскажите, пожалуйста.

Ничего нового он о своих целях не сообщил — те же подлые принципы угнетения слабого сильным, космическое варварство и разбой. Он предлагал не содружество, а «совражество»- ненависть ко всему, что будет не «мы». Нужно было быть безмерно упоенным собой, чтоб высказать людям такой проект. Он не был проницателен, этот Великий разрушитель с голосом водопада.

Я в ответ прочитал наизусть Конституцию Межзвездного Союза.

Великий разрушитель разгневался.

— Ты забыл, где находишься! — прогремел он.

— Хорошо помню! Я нахожусь в стране жестоких врагов, полностью властных в моей жизни.

— И ты осмеливаешься предлагать мне освободить покоренные народы и завести отвратительную взаимопомощь?

— Без этого немыслимо созидательное существование. Хотите вы или нет, с вами или против вас, но эти принципы пробьют себе дорогу в общениях разумных звездожителей.

Ему показалось, что он нащупал слабое мое место. Логика его была доктринерского склада, в ней отсутствовала широта мысли. Наш спор был неравным, но не тем неравенством, на какое он надеялся.

— Ты сказал — созидательное существование? Чепуха! В мире существует один реальный процесс — разрушение, нивелирование, стирание высот. И мы своей разумной деятельностью способствуем ускорению этого стихийного процесса.

— Разумная деятельность людей иная.

— Значит, она неразумна. Вселенная стремится к хаосу. Разумно одно — помогать распространению хаоса. Только в хаосе полное освобождение от неравенства и несвободы.

— Но ведь вы, разрушители, создали самую могущественную организацию, которую знает мир. Ваш жестокий порядок, ваша чудовищная несвобода для всех…

— Организация создана для увеличения дезорганизации, порядок служит для насаждения беспорядка, а всеобщая несвобода — лишь временный этап для абсолютного освобождения всех от всего… Мы содействуем глубинным стремлениям самой природы.

Он вел спор с самонадеянностью мещанина, уверенного, что мир исчерпан в его непосредственном окружении. Он был недоучкой, объявившим свое невежество философской системой, софистом, ловко сыплющим парадоксы. Разбить его было легко. Я сомневался лишь в одном: поймет ли он, что его разбили.

В голосе его грохотало торжество:

— Ты молчишь — значит, признаешь себя побежденным!

— Вы опровергаете самого себя.

— Это надо доказать.

— Разумеется. Начинайте обосновывать свое мировоззрение, а я покажу, что из каждой вашей посылки следует вывод, противоположный тому, какой делаете вы.

— Можно и так, — согласился он. — Моим подданным будет полезно лишний раз утвердиться в основоположениях нашей философии, хотя она и без того прочна.

— И людям тоже полезно послушать курс вашей философии, — сказал я, но до него не дошла скрытая угроза этих слов.

Начал он, впрочем, оригинально. Вселенная народилась когда-то как бездна чудовищных различий. Пустое пространство — и звездные сверхгиганты, усложненная биологическая жизнь — и аморфная плазма; на этом полюсе — торчащий, как пик, всегда индивидуализированный мыслящий разум, на том — скудость разобщенных тупых атомов.

Неравномерность и неодинаковость, отвратительное своеобразие всего и во всем, варварство организованных сообществ, тирания порядка, несвобода иерархических структур — таким предстает нам начало мира, таким в значительной мере он выглядит и доныне.

— Но все только начинается со сложности, а идет к простоте, — грохотал он. — Разве, решая задачи, ты не переступаешь от сложного к простому? И разве нахождение внутренней простоты не является высшей целью познания? Сколь же благородней обогащение мира простотой? И какая простота выше всех? Простота примитива, не так ли? Так обогащать мир примитивом, все снова и снова порождать примитив! А теперь я спрошу тебя: какой примитив проще и благородней? Хаос — надеюсь, ты не будешь отрицать это? Вот мы с тобой и пришли к выводу, что есть единственная вдохновляющая задача у разумного существа — сеять повсюду хаос! В хаосе освобождать себя от всех связей и подчинений! В хаосе достигать совершенного единения с собой, ибо лишь в нем ты опираешься на самого себя, а на все остальное тебе наплевать!

А главное — обрывать высокомерную жизнь, самое древнее из космических своеобразий и несвобод, самую тираническую из всех иерархий порядка, обрывать надменную жизнь отчаянно сопротивляющуюся всеобщему радостному обезличиванию!

Обязательная для всех примитивизация — и распад сложных структур как лучшая форма примитивизации! Всюду, всегда заменять биологическую естественность искусственностью автоматов, ибо нет ничего сложнее, запутаннее, естественности, ибо нет ничего примитивней, проще и свободнее хорошего автомата! Галакты обреченно цепляются за отжившую неодинаковость, вымирающие своеобразия. Поставить их на пользу истребляющей деятельности разрушителей — или покончить с ними со всеми!

— Насколько я понял, вы ратуете за искусственность против естественности?

— Ты правильно понял. Ибо естественность противоречит разуму! Ибо естественность оскорбляет эстетическое чувство омерзительным нарушением равенства! Любой организм считает себя центром мира: он самостоятелен, он своеобразен, он в себе, для себя! Беспардонная, безмерная, возмутительная индивидуализация — вот что породила в мире биологическая жизнь. Этот чувствует одно, тот — другое, один мыслит так, другой — эдак, кто любит, кто ненавидит, кто равнодушен — как, я спрашиваю, снести такую разноликость? Мы объявили истребительную войну любому своеобразию — и раньше всего любой форме биологичности. В этих серьезнейших философских разногласиях — корень нашей вражды с галактами, отсюда пошла наша война.

Должен сказать, что парадоксальность Великого разрушителя была неожиданна для меня. Он не был глупцом, разумеется, но мышление его было уродливо, как видения параноика. Я молчал, обдумывая возражения.

— О, мы знаем, что поставили себе не только вдохновенную, но и трудную цель! — гремел он. — Но мы осилим все трудности, сметем все преграды. Нет сейчас в мире работников столь искусных и трудолюбивых, как мы, это я тебе скажу не хвастаясь. Мы переоборудуем планеты, строим тысячи городов и заводов! И нам вечно не хватает рабочих рук и мозгов, мы их ищем и захватываем везде, где находим. И вся эта бездна знаний и умений, руки и механизмы, заводы и мозги поставлены на великую космическую вахту — службу расширяющемуся хаосу, освобождению мира от диктатуры порядка!

— Теперь я понимаю, почему вы именуете себя разрушителями!

— Да, поэтому! — Он с гордостью добавил: — Я ничего не создал, но способен все уничтожить! Надеюсь, я убедил тебя, человек, в исторической справедливости миссии разрушителей во Вселенной?

Тогда заговорил я.

Властелин разрушителей утверждает, что ничего не создал, но может все уничтожить. Если бы это было правдой, то в глазах человека выглядело бы очень непривлекательно. К счастью, это неправда. Он далеко не всемощен уничтожать, и сама его свирепая деятельность уничтожения несет в себе клеточки созидания, достаточно упомянуть о возводимых им городах, заводах, звездных крепостях…

Ему кажется, что он уравнивает неодинаковости, а если покопаться, он громоздит новые неравномерности. Своеобразие объектов есть сущность мировой гармонии.

Создавая тепловую смерть на материальных телах, разрушители пресыщают энергией пространство, начинается обратный процесс — нарождение новых масс вещества, концентрация в них накопленной пространственной энергии. Вымывание горных вершин своеобразия — лишь одна сторона развития, другая его сторона — непрерывное горообразование. Вселенная порождает высоты различий так же постоянно, как и стирает их в серой равнинности одинаковостей.

Он утверждает, что Вселенная начала со сложности и идет к простоте. Я утверждаю, что Вселенная идет от сложного к простому и одновременно от простого к сложному. Эти два процесса совершаются рядом. И разрушители своей деятельностью помогают обоим, а не одному. В этом единственном месте владыка прервал мою речь. Разрушители к возникновению различий отношения не имеют. Новые неравномерности — исключение, стихийно возникшее уродство в гармоническом процессе.

Я ухватился за неловкий поворот его мысли. Если исключения возникают стихийно, то, значит, правилом является возникновение исключений. Сами разрушители — одно из таких гипертрофированных исключений среди звездных народов. Порождение жизни, они уничтожают жизнь, но тем и самих себя. Усовершенствуя искусственность, они превращают ее в естественность. Ибо естественность — окончательный результат всякой совершенствующейся искусственности.

— Так утверждают наши враги галакты. Но их софистика ненавистна разрушителям, отвергающим парадоксы.

— Я не заметил, чтобы вы отвергали парадоксы. А что до галактов, то мы и раньше были уверены, что они — естественные союзники людей.

— А мы естественные враги — так?

— По-моему, да.

Он помолчал. Он еще не был убежден, что переговоры не удались.

— Не ты ли утверждал, что гармония мира требует единства разрушения и созидания?

— Да, я. Но то единство противников, а не друзей, взаимосвязь борьбы, а не дружеского союза.

Я помнил, что меня слушает не только кучка товарищей, но и масса неизвестных сегодняшних противников, — я взывал к их разуму, не все же были безумны, как их повелитель!

— Вы сами признаете, что мы сильнее галактов. Сегодня лишь передовой отряд человечества штурмует ваши звездные форты, завтра все человечество выстроится перед неевклидовой оградой Персея. Ваша философия разрушения восторжествует над вами самими — разрушители будут разрушены! От имени всех звездных народов объявляю вам войну. Отныне и непрестанно! Здесь и везде!

Властитель долго молчал, озаряя меня сумрачным сияньем глаз.

Молчание было заполнено гулом взволнованного дыхания моих друзей, потом в него вплелись посторонние шумы. Мне хотелось уверить себя, что то голоса подданных властителя, но холодной мыслью я понимал, что вероятней всего это помехи передачи.

Спустя некоторое время властитель заговорил:

— Люди и их друзья — живые существа?

— Да, конечно.

— Самосохранение — важнейшая черта живого. Страх смерти объединяет всех живущих. Ты согласен?

Я понял, что он приговаривает нас к смерти. Эта надменная скотина жаждала смятения и отчаяния. Я знал, что никто из нас не доставит ему такой радости.

— Страх смерти велик, он объединяет всех живущих. Но людей еще больше объединяет гордость своей честью и правотой. Многое, очень многое для нас важнее, чем существование.

— Но вы не жаждете смерти, как радости?

Мне была расставлена западня, но я не знал, как избежать ее.

— Разумеется, смерть — не радость…

Теперь его голос не гремел, а звучал бесстрастно, как голос Орлана, — это был вердикт машины, а не приговор властителя:

— Ты обречен на то, чтоб желать недостижимой смерти как радости. Ты будешь мечтать о смерти, в глупом человеческом неистовстве призывать ее. И не будет тебе смерти!

После этого он пропал.

Я остался один в огромном зале.

 

9

Орлан увел меня назад. Петри пожал мне руку, Камагин кинулся на шею. Я переходил из объятий в объятия, выслушивал поздравления.

— Вы всыпали этому державному подонку, будь здоров! — шумно ликовал Камагин.

Я не понял странного выражения «будь здоров», но восторг Камагина тронул меня.

— Будут репрессии, надо готовиться! — сказал Осима.

Он был энергичен и деловит, словно собирался немедленно отражать посыпавшиеся кары. А Ромеро проговорил с печальной бодростью:

— Вы держались правильно. Но одно дело — декларации, другое — поступки. И поскольку жизнь ваша объявлена неприкосновенной…

— То будут мучить. Покажем, что муками человека не сломить.

Он смотрел на меня ласково и скорбно.

— Мне кажется, Эли, вы ожидаете грядущих мук с нетерпением, как недавно ожидали битвы. Вы — удивительный человек, друг мой. Впрочем, если бы вы были иной, вас не избрали бы в руководители…

— Не будем об этом. Как вам нравится известие о рамирах?

Ромеро согласился, что главным в моей дискуссии с верховным зловредом является новость о существовании еще одной высокоразвитой цивилизации. К сожалению, рамиры слишком далеки от нас и на помощь против разрушителей их не позвать.

— Отдохните, Эли, — посоветовал Павел. — Неизвестно, что ждет нас в следующий час.

Я опустился возле Мери, рядом присел Лусин. Бедного Лусина терзали противоположные чувства: восхищение моим мужественным поведением — так он выразился, и страх, что я навлек на себя жестокое наказание. А надо всем тяготело отчаяние — Лусин все не мог прийти в себя от встречи с Андре. Притихший Астр глядел на меня такими восторженными и испуганными глазами, что я попросил Мери отвлечь его. Она отослала Астра, а мне с упреком сказала:

— Ты преувеличиваешь разум и знания своего сына, но недооцениваешь его человеческие чувства. Когда ты спорил с владыкой разрушителей, у тебя не было лучшего слушателя, чем Астр.

Лусин сказал со вздохом:

— Андре, Эли. Дешифратор тоже.

— Говори мыслями, я их разбираю легче, чем слова.

Он объяснил, что Ромеро надел на Андре дешифратор, но мысли Андре тоже не радуют. Я настроился на излучение Андре, он сидел в стороне от всех, покачивая головой. В мыслях Андре тоскливо повторялась одна фраза: «Жил-был у бабушки серенький козлик, ах, серенький козлик, ах, серенький козлик…»

— Сколько же должны были его мучить, чтобы весь мир сузился до какого-то паршивого козла, — сказал я.

К Андре подошел Астр. Андре встрепенулся, поднял голову, мне показалось, что на его тупом лице появился отблеск мысли. Астр о чем-то его спросил. Андре не отвечал, но и не отшатывался в испуге — он вслушивался.

Я вскочил. Лусин задержал меня.

— Не надо к ним подходить, — посоветовал он через дешифратор. — Астра, единственного, он не боится, пусть Астр с ним повозится. Поверь мне, я разбираюсь в поведении Андре.

— Да, конечно, Андре низвели до состояния животного, а животных ты изучил лучше нас.

Мери молчала, до меня не доносились ее мысли, но и без слов и мыслей я понимал, что мучает ее. Я сказал:

— Над обстоятельствами мы не властны, Мери. Немного первобытного фатализма нам теперь не помешает — будет то, что будет.

Она грустно улыбалась и так растерянно покачивала головой, что мне показалось, будто она лишь притворяется внимательной, чтобы не обидеть. В дни перед пленом я редко встречал ее, а сейчас видел, что с ней произошла перемена. И я не сомневался уже, что перемена будет неожиданной. Не раз я убеждался, что жду от Мери одних поступков, а реально происходят совсем другие.

Она сказала, отвернув лицо:

— Не то, Эли. Разве мы не считались с возможностью трагических неудач, когда начинался поход? Я вижу сейчас, что была слишком эгоистична.

— Непонятно, Мери…

— Сейчас объясню. Я хотела разделить твою судьбу, какая бы она ни была. Где ты, Кай, там и я, Кая, — так мне воображалось. Но я не просто разделила твою судьбу, я воздействую на нее, и в плохую сторону: тебе сегодня было бы проще, если бы не было меня и Астра.

— Ты преувеличиваешь, Мери.

— Ты ответил Эдуарду: «Если бы не было рядом семьи, я принял бы решение о плене гораздо раньше». Не перебивай меня, мне не легко будет снова… Я не облегчила, а отягчила твою участь. Мне надо поправить свою ошибку. Пока я в плену, я тебе не жена, а такая же пленница, рядовой член экипажа. Я не хочу занимать твоего времени больше других, не хочу особого отношения… И Астр тебе отныне не сын, он не обязан значить для тебя больше, чем любой наш товарищ! Ты должен быть полностью свободен в своих решениях!

Я молчал. Ничего нельзя было изменить, события стали нам неподвластны. И еще я с отчаянием думал о том, что взвалил ношу, непосильную моим плечам.

— Слова, слова! — сказал я потом. — Разве из клеток мозга вытравить душу живую?.. И разве от того, что я объявлю тебя такой же, как все, ты уже не будешь для меня особой? И если Астр скажет мне: «Адмирал Эли!», а не «Отец!», он перестанет быть моим сыном?

Но Мери слушала лишь себя.

— Поцелуй меня, Эли! И пусть это будет наш последний поцелуй! Я освобождаю тебя от нас.

Я поцеловал ее. Она минуту обнимала меня, потом оттолкнула.

У меня разошлись нервы, я пошел поговорить с кем-нибудь, кто поспокойней. Я выглядывал Осиму и Ромеро, но натолкнулся на Андре с Астром. Андре покорно ковылял, куда тянул его под руку Астр.

— Я говорю с ним, а он не понимает, — сказал Астр печально, — Слушает и не понимает.

Я схватил руку Андре, лицо его жалко исказилось, он отшатнулся. Он поглядел на меня слепыми глазами, в них не было ни намека на сознание. Я снова подумал: как должны были мучить его, чтобы довести до такого состояния, — и бешенство захлестнуло меня, ярость на разрушителей, на себя, на самого Андре.

— Узнай меня! — крикнул я. — Я приказываю: узнай!

Андре стал вырываться, я не пускал, впивался взглядом в его потухшие зрачки.

— Узнай меня! Не выпущу, пока не узнаешь!

Андре вырвался и кинулся прочь. Я, вероятно, бросился бы вдогонку, если бы Астр не загородил дороги. На глазах Астра блестели слезы.

— Так с друзьями не поступают, отец! — сказал он с негодованием. — Ты сильный, а он больной.

Мощная сила вдруг отшвырнула меня от Астра. Все вокруг сперва завертелось, потом помутилось. Я падал в мутной бездне, падал долго, падал отвесно, шли годы, бессчетное число лет, а я все падал — так мне казалось. Я состарился и умер за время падения, падал мой высохший труп, он сморщивался, испарял свои атомы, превратился в крохотный комочек — и лишь тогда я возродился. Я находился в том же зале, на том же месте. Вокруг меня были люди, мои друзья. Я видел страшное лицо Ромеро, помертвевшую Мери, полного ужаса Астра. Меня окликали, в смятении простирали ко мне руки, пытались пробиться ко мне.

Но я сейчас был недоступней, чем если бы унесся в другую Галактику. Великий разрушитель водворил меня в силовую клетку.

 

10

— Эли, что случилось? — кричала Мери. — Эли!

Она отчаянно пробивалась ко мне, другие тоже толкались о неведомый барьер, как будто могли помочь, если бы очутились рядом. Осима, один сохранивший спокойствие, приказал прекратить суетню и вопли. Я отлично видел друзей, еще лучше слышал их — клетка, непроницаемая для тел, хорошо пропускала звуки и свет.

Осиме удалось наконец установить тишину. Он обратился ко мне так, словно испрашивал очередное распоряжение:

— Как чувствуете себя, адмирал? Повреждений нет?

— Все на высшем уровне, — отозвался я. Думаю, мне удалось говорить спокойно. Я попытался усмехнуться. — Меня изолировали от вас. И поскольку я лишен возможности свободного передвижения, хочу передать власть, которой уже не способен нормально пользоваться. Назначаю своим преемником Осиму.

Ромеро вслух размышлял:

— Для чего разыгран этот спектакль, Эли? Вероятно, чтобы публично подвергнуть вас пыткам…

Мысль о пытках была у Ромеро фатальной. Я потребовал, чтобы не меня не обращали внимания, что бы со мной ни совершалось. Камагин молча сжимал кулаки, Мери расплакалась.

Больше всего я боялся, что разрыдается Астр, такое у него было перепуганное лицо, но ему удалось удержаться.

— Подходит время ужина. Ешьте и засыпайте, будто ничего не произошло, — сказал я. — Чем меньше вы станете оборачиваться на меня, тем легче мне и досадней врагам.

Вечером по эскалатору подали еду. В моей клетке ничего не появилось. Я усмехнулся. Фантазия Верховного разрушителя была скудна. Я растянулся на полу, как на постели. Никто больше не обращал на меня внимания, словно меня не было.

Когда половина людей заснула, к клетке подошел Ромеро.

— Итак, вас осудили на голод, дорогой друг. В древности голод причислялся к самым мучительным наказаниям.

— Пустяки. Старинная пытка голодом многократно усиливалась неизбежностью смерти, а мне эта опасность не грозит — я должен возжаждать смерти, но не обрести ее.

Когда Ромеро ушел, я притворился спящим. Мери и Астр еще долго не засыпали, Лусин что-то горестно шептал, ворочаясь на нарах. Мало-помалу мной начал овладевать полусонный бред, перед глазами замелькали светящиеся облака, их становилось все больше, свет разгорался ярче.

Вдруг я услышал чье-то бормотание. Я приподнялся.

По ту сторону прозрачного барьера, прижимаясь к нему щекой, хватая руками, стоял Андре. Лицо его кривилось, что-то лукавое проступало в улыбке безумца, а глаза, днем тусклые, дико горели. Я подошел поближе, но и вблизи не разобрал быстрого бормотания.

— Знаю, — сказал я устало. — У бабушки серенький козлик. Иди спать.

Андре захихикал, до меня донеслись слова:

— Сойди с ума! Сойди с ума!

Мне показалось, что я наконец за что-то ухвачусь в ускользающем мозгу Андре.

— Андре, вглядись в меня, я — Эли! Вглядись в меня, ты приказываешь Эли сойти с ума, Эли, Андре!

Не было похоже, что он услышал меня. Я перевел дешифратор на излучение его мозга, но и там было только повторение совета сойти с ума. Он не жил двойной жизнью, как иные безумцы, и в тайниках его сознания не таилось ничего, что не выражалось бы внешне.

— Нет, Андре, — сказал я, не так для него, как для себя. — Я не буду сходить с ума, мой бедный друг, у меня иной путь, чем выпал тебе.

Он хихикал, всхлипывал, лицо его кривилось, боль и испуг перемежались с лукавством. Он бормотал все глуше, словно засыпая:

— Сойди с ума! Сойди с ума!

 

11

Не знаю, как мучились те, кого в древности обрекали на голод. Голодовку превратили в мерзкое зрелище — вот что бесило меня. Я не получал пищи, а у друзей еда не лезла в рот. Я слышал, как Мери кричала на Астра, чтоб он ел, но не видел, чтоб сама она брала еду.

Лишь Ромеро и Осима спокойно ели, и я испытывал к ним нежность, ибо это было им нелегко.

Однажды я с гневом сказал подошедшей Мери:

— Разве мне легче от того, что ты истощаешь себя?

Глаза ее были сухи, но голос дрожал:

— Поверь мне, Эли…

— И слышать не хочу! Неизвестно, что ждет нас завтра. Истощенная мать — плохая защитница сына, неужели ты не понимаешь?

Она прислонилась головой к прозрачному барьеру, долго вглядывалась в меня, усталая и похудевшая. Ей было наверняка труднее, чем мне.

— Ты не выполняешь свои обещания, Эли…

— Что ты имеешь в виду?

— Ты обещал относиться ко мне и Астру, как ко всем другим.

— Я этого не обещал, Мери. Ты настаивала, но я не обещал. И ты сама нарушаешь собственные обещания, ты ведешь себя иначе, чем другие. Возьми пример с Осимы и Ромеро.

— А ты посмотри на Эдуарда. Он тоже не ест, Эли!

— Не мучайте меня хоть вы! — попросил я и лег, отвернувшись.

Она тихо отошла. Потом я видел, как она ела, Камагин тоже принялся за еду. Я сделал вид, что сплю, и так хорошо притворился, что и вправду заснул.

Вскоре я понял, что спать в часы общего бодрствования — лучший способ поведения. Вначале я делал усилие, чтобы задремать, но потом сон приходил, когда был нужен. Скорее всего это было забытье, а не сон — я выключал сознание на минуты, на часы, сколько заранее положу себе.

Я слышал, что голодающие воображают себе вкусные яства и распаляются до исступления. Меня не влекли картины пиршеств и обжорства. И муки жажды тоже, по-моему, преувеличены бесчисленными рассказами, сохранившимися в памяти человеческой.

Зато меня посещали иные видения, и они становились все ярче.

Я опять увидел странный зал с куполом и полупрозрачным шаром и бегал вдоль стен зала, а на куполе разворачивались звездные картины, и среди неподвижных светил снова мчались искусственные огни, и я знал, что каждый огонек — корабль нашего флота, штурмующего Персей. Я всматривался в огни крейсеров, вначале их движение было непонятно, потом я понял, что присутствую при картине охоты за темными космическими телами вне теснин Персея: Аллан подтягивал захваченные шатуны к Персею, заканчивая подготовку к их аннигиляции у неевклидова барьера, чтобы в разлете взорванного вещества ворваться внутрь.

— Я еще раз побывал в галактической рубке разрушителей, — так я рассказывал о своем видении Ромеро.

Он печально и испытующе смотрел на меня.

— В древности многие психологи считали сновидения исполнениями желаний, обуревающих людей в реальной жизни. Надо признать, друг мой, что ваши видения хорошо копируют ваши желания.

Боевая рубка приснилась лишь раз, зато Великого разрушителя я видел часто. Он появлялся, окруженный сановниками, среди них был и Орлан, докладывавший собранию, как ведут себя пленные.

Фантазия моя придавала разрушителям такой диковинный облик, они были так бредово фантасмагоричны, что ни до, ни после я не находил похожих среди реальных врагов.

Ромеро пишет в отчете, что я своими видениями иронизировал над врагами и что вообще ирония — характерная форма моего отношения к действительности. Возможно, это и так, но сам Великий разрушитель и Орлан являлись ко мне в привычном нам виде, призрачно копирующем людей. Остальные, правда, были удивительных образцов.

Одни торчали массивными ящиками, другие, вступая в беседы, вдруг распускали пышные кроны взамен голов и становились подобны земным деревьям, третьи, когда к ним обращался властитель, превращались в жидкость и текли речью, текли в точном смысле слова — мутным, то красноватым, то голубым ручейком, клокочущим, извилисто стремящимся по залу, и все вглядывались в извилины и блеск их пенящейся речи — а потом, закончив слово, они спокойно стекались назад, становились снова телом из потока, и тело, малоприметное, серенькое, скромно стиралось где-нибудь в уголке среди прочих сановников.

Но красочней всего были «взрывники»- так я назвал эти диковинные существа, разлетавшиеся огненным веером, когда на них падал взгляд властителя. Очевидно, сами по себе они были столь невыразительны, что глаз на них не задерживался. А речь их была так феерична, ответы сыпались такими пылающими комьями, что я сжимался в своей клетке, страшась, что меня опалит огненным словом.

И облик сановников Великого разрушителя, и способы их взаимообщения были так невероятны, что мне все чаще приходило в голову — не лишаюсь ли я разума?

Однако было нечто, что удерживало от этого вывода. Тело мое слабело, но дух оставался ясным, все остальное, кроме бредовых видений, было реальным: я различал вещи и друзей, вещи не меняли своих естественных форм, друзья говорили со мной, я отвечал, ни один не усомнился в разумности моих ответов, беседы наши текли, как обычно, только становились короче, мне все труднее было говорить.

И еще имелось одно, тоже важное обстоятельство. Безумной была внешность сановников властителя, но не дискуссии. Тут все было логично. Я и сам с моими помощниками, попади мы в аналогичное положение, рассуждали бы похоже — говорю о фактах и логике, но не о способе информации.

— Вы сказали, что сон некогда рассматривался как исполнение желания? — поделился я как-то с Ромеро новой мыслью и даже нашел силу тихо засмеяться. — Я все больше убеждаюсь, что это так. В мечтаниях я неотвратимо одолеваю наших врагов.

Ромеро с некоторых пор переменил отношение к моему бреду.

Не было теперь дня, чтобы он не осведомился, что я видел во сне.

— Я попрошу вас, дорогой друг, и впредь передавать ваши видения в мельчайших подробностях, — говорил он.

— Ищите развлечений? — Не знаю, уловил ли он обиду, голос был так слаб, что стирались все интонации. — Или вам нужна дополнительная информация о моем душевном состоянии?

Он покачал головой.

— Ваши видения больше похожи на информацию — фантастически, правда, искаженную, но о реальных событиях, — чем на порождение болезненного бреда.

— Они порождены ежедневными вопросами Орлана, Павел. Чем я еще могу отплатить врагам, если не повторяющимся бредом об их неизбежной гибели?

Я ненавидел этого отвратительного стража. Он ежедневно обрисовывался около моей клетки. Он стоял полупрозрачный, неподвижный, лишь шея неторопливо вытягивалась, унося голову вверх, и бесстрастно интересовался:

— Тебе еще не хочется смерти, человек? Надеюсь, тебе плохо?

Я смотрел на его безжизненное лицо и весь накалялся.

— Мне хорошо. Ты даже вообразить не можешь, остолоп, как мне хорошо, ибо я до своей кончины еще увижу твою гибель, гибель твоего властителя, гибель всех его прихлебателей. Передай своему верховному чурбану, что я бесконечно радуюсь жизни.

Орлан со стуком вхлопывал голову в плечи и исчезал.

 

12

Переломные события нашего плена отпечатались в моей памяти во всех подробностях. Вечером, перед ужином, я приказал себе уснуть, а когда пробудился, была ночь, пленные спали. Я сел, встать и пройтись по клетке, как делал еще недавно, не было сил.

Не открывая глаз, я вслушивался в сонное всхлипывание, шуршание поворачивающихся тел, храп мужчин, развалившихся на спине, свист носов тех, кто разлегся на боку… Я в последнее время стал хуже видеть, к тому же в ночные часы самосветящиеся стены тускнели. Зато обострился слух, до меня свободно доходили звуки, каких я в нормальной жизни не мог бы уловить.

И я легко разобрал еще до того, как шаги приблизились, что кто-то подкрадывается ко мне. Так же безошибочно, все не еще открывая глаз, я определил, откуда послышался шум. Я поднялся на ноги и минуту стоял, пересиливая головокружение.

Перед глазами замелькали глумливые огоньки, в изменяющейся их сетке пропала тусклая картина спящего зала. Я терпеливо дожидался, пока погаснет последняя искорка, и, ощупывая воздух руками, чтоб не удариться о прозрачные препятствия, медленно двинулся к ограде. Я делал шаг и останавливался, от каждого шага в глазах вновь вспыхивали искры, нужно было не дать им разгореться до головокружения. Потом я долго всматривался в маленького человечка, напиравшего телом на наружную сторону невидимой ограды.

— Астр, зачем ты пришел? Ты должен держаться, будто меня не существует.

Эту недлинную речь я произносил минут пять.

— Отец! — зашептал он со слезами. — Может, хоть ночью я смогу передать тебе пищу?

Он тщетно старался просунуть сквозь невидимую стену кусочки еды. Он вбивал их в силовой забор, они падали на пол, он поднимал их, снова пытался просунуть. Плач его становился все громче.

Я смотрел на него, вяло соображая, чего ему еще надо. Мне не хотелось есть, не хотелось разговаривать, я лишь одно понимал — рыдания могут разбудить Мери и она не справится с приступом отчаяния.

— Астр, иди спать! — сказал я. — Даже атомные орудия наших предков не разнесут эти стены, а ты хочешь пробиться сквозь них слабыми кулачками.

На этот раз я говорил связной речью, а не словесными корпускулами. Астр бросил на пол принесенную еду, стал топтать ее ногами и все громче плакал. У него был слишком горячий характер.

— Перестань! — приказал я. — Стыд смотреть на тебя!

— Ненавижу! — простонал он, сжимая кулаки. — Отец, я так ненавижу!

— Иди спать! — повторил я.

Он уходил, через каждые два-три шага оборачиваясь, а я смотрел на него и думал о нем. Он был сыном шестнадцатого мирного поколения человечества, даже слово это — ненависть — было вытравлено из словаря людей задолго до его рождения, он тоже его не знал. И он сам, опытом крохотной своей жизни, открыл в себе ненависть, ибо любил.

Наш разговор, как он ни был тих, привлек Андре. Безумец спал мало, и в часы, когда все покоились, неслышно прогуливался по залу, напевая неизменно «Жил-был у бабушки серенький козлик…»

Он подошел к месту, откуда пытался ко мне пробиться Астр, оперся локтями о силовые стенки, лукаво посмеивался истощенным постаревшим лицом, подмаргивал. Сперва я не разобрал его шепота, мне показалось по движению губ, что повторяется все тот же унылый совет сойти с ума, но вскоре я разглядел, что рисунок слов иной, и стал прислушиваться. Фразу «Не надо»- я расслышал отчетливо.

— Ты даешь мне новый совет? — переспросил я, удивленный. — Я правильно тебя понял, Андре?

Он забормотал еще торопливей и невнятней, лицо его задергалось — все эти выражения так быстро сменяли одно другое, что я опять ничего не понял.

— Уйди или говори ясно, я очень устал, Андре.

На этот раз я расслышал фразу:

— Ты сходишь с ума! Ты сходишь с ума!

— Радуйся: я схожу с ума! — сказал я горько. — Все, как ты советовал, Андре. Я искал другого пути, кроме безумия, и не нашел его. Что же ты не радуешься?

— Не надо! Не надо!

Только теперь, когда он повторил эту фразу, я понял, к чему она относилась. У меня снова закружилась голова. Я привалился к стенке, простоял так несколько минут, опоминаясь. Когда я очнулся, Андре уже не было. В полумраке сонного зала я увидел торопливо удаляющуюся согбенную фигурку.

Сил добраться на тряпичных ногах до середины клетки не хватило, я опустился на пол, где стоял, и вскоре забылся, а еще через какое-то время повторилось видение и раньше посещавшее меня — штурмующие Персей корабли Аллана.

На этот раз я не увидел зала с подвешенным посредине полупрозрачным шаром, кругом просто была звездная сфера.

Я несся меж звезд, превращенный сам в подобие космического тела.

Вместе с тем я и в бреду сознавал, что я не космическое тело, а человек, и не лечу в космосе, а покоюсь где-то, а вокруг не реальные светила, а их изображения на экране, и бешеный мой полет — не реальное движение, а лишь поворот телескопического анализатора: я не мчался, рассекая проходы меж светилами, а прибором отыскивал эскадры Аллана.

И когда засверкали галактические крейсеры, я жадно, повторяя вслух цифры едва шевелящимися губами, считал их. Две светящиеся кучки, две растянувшиеся струи огней по сто искр (каждая искра была хорошо мне знакомой сверхсветовой крепостью) неслись клином — острие нацеливалось на Оранжевую, тусклую, постепенно гаснувшую; я уже хорошо знал, что означает ее зловещее исчезновение.

«Пробьются или не пробьются?»- думал я, трясясь слабой дрожью, у меня не хватало сил и на дрожь, лишь мысли пока не теряли ясности. «Пробьются или нет?»- думал я, выглядывая темные тела в густо пылающей массе огней: тел было не меньше десятка. Они неслись, покорные могучим механизмам кораблей, каждое в миллионы раз превосходило звездолет по объему и массе, а самое массивное составляло острие клина — вытянутая шея желтовато-белых огней кончалась черным клювом.

— Сейчас клюнет! — шептал я, меня все мучительней била дрожь, я плотнее прикрывал глаза, чтобы отчетливее узреть надвигающееся.

А затем я увидел забушевавшее горнило и массы галактических кораблей, ринувшихся в фокус взрыва. В мозгу путались звезды и корабли, звезды ошалело неслись в стороны, расшвырнутые взрывом пространства, а корабли пожирали новосотворенный простор пастями аннигиляторов и рвались вперед, на исчезнувшую Оранжевую — к нам на помощь…

Потом я стал уноситься вверх. Я лежал на боку, скрючившись, меня по-прежнему била слабая дрожь, жизнь еле теплилась во мне, а в чадном бреду тело мое, могучее, как галактический корабль, вольно вынеслось в простор. Я не знал, куда меня уносит, ликующее ощущение заполнило меня всего — свобода!

Я упал на пол в знакомом зале, на троне восседал властитель, обширное помещение заполняли странные лики и фигуры — образины, а не образы, я много раз уже наблюдал их в своем бреду…

Я попал на совещание у Великого разрушителя.

 

13

Я знал, что увидеть меня нельзя, но отполз в угол, откуда открывался хороший обзор собрания. Властитель чего-то ждал, и все молчали. «Плохи у них дела, если они так подавлены», — злорадно подумал я.

Сановники внезапно зашевелились. Один, темная уродливая тумба пышно разбросил крону, он походил теперь не то на орех, не то на платан, и все рос, ветви ползли вверх и на середину зала, листья наливались фиолетовым сияньем. Разрастается речью, подумал я огорченно; по опыту прежних сновидений я знал, что не пойму их языка: они могли речами разражаться, разряжаться, взрываться, растекаться, разрастаться, вызваниваться — смысл оставался неведом.

Но едва он раскинулся словом, как я с удивлением сообразил, что отлично разбираюсь: он информировал собрание, что лишь неполадками на Третьей планете можно объяснить опасное вклинивание человеческого флота во внешние обводы неевклидовой улитки.

— Вторая и Четвертая планеты приняли на себя гравитационное напряжение Третьей, — шелестел платаноподобный сановник. — Флоту врага не проникнуть в нашу звездную ограду, Великий…

Владыка раздраженно сверкал прожекторами глаз. Пышная крона оратора стала морщиться и опадать, он превращался из дерева в прежнюю тумбу. Голос Великого разрушителя гулко гремел, он да Орлан одни разговаривали голосом.

— Удалось ли отбросить врага на исходные позиции?

Ему ответил льстивой извилистой речью один из тех, что превращались в ручьи, и я опять хорошо разобрался в его журчащей и пенящейся информации:

— Сделано много, очень много, о Великий, флотилии врага не проникнуть внутрь, им не удалось проникнуть, нет, не удалось, их выпирает назад крепчающая неевклидовость, их выпирает…

— Они выброшены за пределы скопления?

— Нет, пока нет, не выброшены, нет, — завертелся говорливый ручей, — н их оттесняют, их оттесняют, их оттесняют…

Великий разрушитель махнул рукой, и ручей мгновенно иссяк.

— Они аннигилировали одну планету а тащат с собой больше десяти. Что произойдет, если они повторят аннигиляции?

Теперь разлетелся один из «взрывников». Его пылающие осколки еще летели над вельможами и властителем, а я уже знал, какие сведения передавал фейерверк.

— Каждая аннигиляция — прорыв около одной десятой неевклидовых препятствий. Если враги захваченное космическое вещество полностью превратят в пустоту, им удастся проникнуть в скопление.

— Что останется нам тогда?

В ответ зазмеился новый сановник. Он так переламывался, извивался, скручивался, что страшно было глядеть. Переданная его пляской информация была малоутешительна для разрушителей:

— Последний шанс тогда, последний шанс — сражение, флот против флота, флот против флота, собрать все корабли, все корабли отовсюду, и ударить, ударить, задушить, распасться, распасться!..

— Сам распадайся! — рявкнул властитель.

Оратор не распался, а опал и быстренько уполз на старое место. Владыка продолжал свой громогласный допрос:

— А если не сумеем нанести врагам поражение в бою, каковы прогнозы на этот случай?

Очередной оратор, вспыхнув столбом пламени, так бешено завертелся у трона, что я чуть не ослеп от буйного огневорота информации.

Этот стратег предлагал бежать на защищенные планеты и «закольцеваться» на них.

— Иначе говоря, покинуть межзвездные просторы, которыми мы владеем безраздельно столько поколений, — сумрачно выговорил властитель. — Перейти на положение галактов, заблокированных в своих звездных логовах? Обороняться без шансов на победу? И все согласны с этим ужасным проектом? Неужели нет другого решения?

Оказалось, что все, наоборот, не согласны с огненным пораженцем. Ораторы разрастались, рассыпались, растекались протестами, взрывались и змеились несогласиями, пылали опровержениями, разряжались молниями критики. Для всех было ясно, что бегство на укрепленные планеты лишь начало конца.

На меня особое впечатление произвело туманное слово одного из военачальников, туманное не потому, что мысль, заключенная в нем, была неясна, нет, высказывался он четко, но избрал для передачи своих предложений еще не примененный никем из соседей способ: заклубился синеватым облачком и стал оседать на присутствующих.

— Наши противники и не будут атаковать защищенные планеты, — зловеще моросила холодная информация туманного стратега. — Они не станут подвергать опасности свои корабли, не надейтесь на это. Враги соединятся с разблокированными галактами, выпросят ужасные биологические орудия и расстреляют нас. Не забывайте, что переавтоматизация наших организмов на более надежную механическую основу не завершена!

Властитель задумался.

— Верно, все верно! — прогремел он. — Прогрессивный процесс примитивизации только начат. Философски мы давно определили свою историческую миссию как превращение организмов в механизмы. Я недавно подробно об этом рассказывал в споре с тем упрямым дурачком, которого мы захватили в плен. Но практически — успели в этом недостаточно. И если биологические орудия галактов появятся у наших планет, спасения не будет. Соединения людей с галактами допустить нельзя. Я хотел бы узнать, что на Третьей планете? Передачу информации разрешаю только для новостей.

Выступил новый оратор, я понял, почему властитель поставил ему ограничения. В зале поплыло зловоние.

Оратор — существо, похожее на головоглаза, но без его сверкающего перископа — окутался желтым дымом, и я, задохнувшись, схватился за нос, и если не зажал его полностью, то лишь потому, что не хотел упускать интересной информации. Оратор просмердел, что новый Надсмотрщик Третьей планеты вступил в командование Управляющим Мозгом, неполадки незначительны, хотя в сложившейся острой ситуации едва не вызвали катастрофических последствий. Ныне их исправили, и Третья планета, мощнейшее сооружение в Персее, снова в строю.

— И если в первой фазе прорыва Третья планета ослабила противодействие, — дышала на меня нестерпимой вонью речь оратора, — то сейчас ей удалось энергично ввести в свои неевклидовы захваты новосозданные объемы пустоты. Помощь Второй и Четвертой планет значительна, но исход схватки решила Третья, я на этом настаиваю и, если будет дозволено…

— Хватит! — загрохотал властитель. — Твои речи излишне многословны. Пусть Орлан доложит, как чувствуют себя пленники и что с ними делать.

Чего-либо важного в речи Орлана я не услышал. Пленники подавлены испытаниями, выпавшими на долю адмирала, сам адмирал бодрится, хотя ослабел и уже не может передвигаться. Ничего другого, кроме того, что он восхищен такой жизнью, от него не добиться.

— Как поступить с пленниками, зависит от того, что собираемся делать мы сами, — сказал Орлан.

— Эвакуироваться! — прогремел властитель. — Никелевая планета в опасной близости от района штурма. Мы перебазируемся на Марганцевую или на Натриевую. Пленников прихватим с собой.

— Ни на Марганцевой, ни на Натриевой не удастся обеспечить их существование, Великий. Люди — биологически слабые объекты, у них трагически узок спектр жизненных условий.

— Это их дело — узок он или широк! Пусть знают, что с такими биологическими структурами не завоевать господство во Вселенной! Погрузить людей и всех, кто с ними, в захваченный звездолет и завтра же отправить на Марганцевую.

— Будет исполнено, Великий! Что до адмирала… Ты гарантировал ему жизнь, Великий?

— Я гарантировал лишь то, что не покушусь на его жизнь. А если этот чванливый неудачник подохнет собственным усердием, не опечалюсь. Еще меньше буду страдать от гибели его друзей. Из всех звездных народов, которые мы покоряли, люди самые отвратительные — неудачное телосложение, отсталая философия, аристократического примитива ни на грош. Правда, мы их еще не покорили, но, когда это случится, пусть пеняют на себя!

Я расхохотался. Я катался по полу и задыхался от смеха. Я уже не боялся, что мое присутствие откроют враги, мне было плевать на их месть, часы их сочтены, они сами это понимают.

И вдруг бред оборвался, я услышал словно со стороны то, что представлялось мне торжествующим хохотом, — слабое всхлипывание, жалкое бормотание. Я лежал у невидимой стены, ослабевший так, что уже не мог пошевелить рукой. И, вероятно, самым тяжким физическим усилием всей моей жизни было то, какое понадобилось, чтобы приподнять голову.

С другой стороны барьера на меня смотрел Ромеро. Он сказал с надеждой в голосе:

— Мне кажется, дорогой друг, вам привиделось новое сновидение?

Он так впивался в меня глазами, такая внутренняя страсть слышалась в его вопросе, что это подействовало на меня лучше лекарства. С каждым его словом ко мне возвращалось сознание.

 

14

Я поднялся на ноги.

— Замечательный сон! — прошептал я. — Вы посмеетесь, Павел.

К Ромеро присоединились Камагин и Лусин, за ними подошли Осима и Петри. Они слушали, но не смеялись. А я все не мог удержаться от смеха — при озаренных по-дневному стенах фантастические фигуры и лики ораторов, нелепый язык их речей казались еще забавней.

— Интересный сон! — сказал неопределенно Петри.

Осима молча пожал плечами, а Камагин воскликнул:

— Видения фантастичны, а действительность чудовищна! К сожалению, единственный отпор, который мы можем оказать этим мерзким существам, — поиздеваться над ними хоть в воображении.

— Очень уж сложны эти сны, чтоб быть только снами, — с сомнением проговорил Ромеро.

Как и все люди его эпохи, Камагин был последовательным рационалистом. Ромеро искал в суевериях зерно истины, Камагин начисто ее отвергал. Нас с Камагиным разделяло пятьсот лет человеческого развития, но во многом он был мне ближе Ромеро.

— Уж не хотите ли вы сказать, что какой-то неведомый друг снабжает адмирала секретной информацией, зашифровав ее в образы сна?

Ромеро раздраженно возразил:

— Я хочу сказать, что нисколько не был бы удивлен, если бы это было так. Во всяком случае, я запомнил и галактическую рубку, которую дважды посетил адмирал, и то, что Аллан штурмует Персей, вбивая между его светилами таран аннигилируемых планет, и то, что на Третьей планете, мощнейшей крепости разрушителей, неполадки, и, наконец, то, что наши друзья галакты обладают какими-то биологическими орудиями, приводящими в ужас разрушителей. Согласитесь, что ни о чем подобном мы не слыхали до того, как Эли стали посещать его сны. Сновидения, стало быть, несут в себе принципиально новую информацию. Иной вопрос — правдива ли информация.

Маленький космонавт вспылил:

— Бредовые видения голодающего — вот что это такое! — Он с раскаянием повернулся ко мне. — Адмирал, я не хотел вас оскорбить.

Я через силу улыбнулся.

— Разве я не голодающий? И что все это бред — не отрицаю.

Ромеро холодно проговорил:

— Я выдвигаю такое утверждение: если хоть один из фактов, открытых нам в сновидениях адмирала, окажется реальным, то и все остальные также будут правдивы. Согласны?

— Согласен! — Камагин насмешливо добавил: — Вы забыли, Ромеро, одно известие, также ставшее нам известным из сновидений адмирала. Оно допускает непосредственную проверку: нас сегодня собираются эвакуировать на какую-то Марганцевую планету! Сегодня, Павел! И если день пройдет и эвакуации не будет…

Камагин еще не закончил, как Ромеро поднял трость.

— Принимается. Итак — сегодня!

— Стены посветлели, — сказал я со вздохом. — Сейчас появится наш мерзкий тюремщик и поинтересуется, не возжаждал ли я смерти.

Орлан появился, словно вызванный.

— Адмирал Эли, первое испытание закончено, — сказал он бесстрастно. — Тебе дадут поесть. После еды вы все должны собраться. Пленных эвакуируют с Никелевой планеты на Марганцевую.

Ромеро выронил трость, Осима, всегда сдержанный, вскрикнул. Камагин распахнутыми, полубезумными глазами смотрел на меня.

Орлан исчез так же внезапно, как и появился.

 

Часть третья

Мечтательный автомат на третьей планете

 

1

Эвакуация походила на бегство.

В зал хлынули головоглазы. Нам не дали ни обсудить приказа, ни просто перекинуться соображениями. Человеческим языком головоглазы не владели, но зрение у них было зорче нашего, а гравитационные оплеухи впечатляли красноречивей слов. Вновь появился Орлан, и мы впервые услышали его истошный крик, раздававшийся потом так часто, что он и поныне звучит в моих ушах:

— Скорей! Скорей! Скорей!

Я многого не помню в начальных минутах эвакуации, я потерял сознание до того, как исчезла силовая клетка. Пришел я в себя на нарах, рядом сидела Мери, сжимая мои руки в своих руках, рядом стояли молчаливые друзья. Я услышал ее счастливый голос:

— Очнулся! Он живой!

Я хотел сказать, что неживым я быть не могу, раз мне гарантирована жизнь, но не хватало сил на шепот. Зато я постарался глазами передать, что чувствую себя превосходно. Мери расплакалась, уткнувшись головой мне в грудь.

— Великолепно, адмирал, — бодро объявил Осима. — Пока вы лежали без сознания, вас покормили.

— И ели вы с аппетитом, — добавил Ромеро, улыбаясь. — Но потом вдруг окаменели, и мы порядком перепугались.

— На какой корабль нас грузят? — спросил я, понемногу овладевая голосом.

— На «Волопас», — Осима иронически усмехнулся. — Побаиваются вселенские завоеватели показывать нам свои корабли.

С помощью Ромеро и Мери я приподнялся. В зал на Громовержце вполз Лусин. Мы с Мери и Петри примостились за спиной Лусина. На других драконах разместились друзья. Крылатый ящер быстро пополз по коридору, но в распределительном зале его затерли в угол пегасы. Летающие лошади с визгом и ржанием топотали в туннеле, стремясь поскорее вырваться на воздух. На одном из пегасов промчался Астр, он радостно помахал рукой.

— Не забудь: номер восьмой! — крикнула ему Мери.

— Неплохо ездит, — заметил Петри. Словечко «неплохо» у этого флегматичного человека было высшей формулой одобрения.

Мне тоже показалось, что Астр как влитой сидит на пегасе, он лихо пригибался к шее коня, ловко поджимал ноги, чтоб не мешать работе крыльев, сам я так не сумел бы. Даже Лусин признавал, что езда на пегасах — дело посложней, чем на старых бескрылых лошадях.

Громовержец, выбравшись наружу, взмыл вверх.

Мы опять увидели в зените крохотное белое солнце, неприветливое, бессильное светило, не способное ни утеплить планету, ни затмить лихорадочное сверкание звезд. Внизу простиралась мертвенно зеленая планета — никелевые поля, никелевые леса, озера и реки никелевых растворов. И везде, куда хватал глаз, громоздились шары звездолетов, огромные, угрюмые — горы рядом с холмиком «Волопаса», приткнувшегося в центре образованной ими долинки.

Громовержец не успел завершить витка над «Волопасом», как попал в гравитационный конус. Дракона так быстро швырнуло вниз, что Лусин закряхтел, Мери застонала, а у меня замерло сердце.

Еще быстрее нас засосало в недра «Волопаса» и здесь, на причальной площадке, веером поразбросало — дракона в одну сторону, Мери с Лусиным в другую, а меня с Петри в третью.

— Берегитесь! — закричал Петри, увлекая меня с площадки. На нее валились другие драконы, засосанные гравитационной трубой.

Я не сумел быстро отскочить, и на меня упал Ромеро, а на Ромеро — Камагин. К счастью, ни один из гигантских ящеров не свалился на нас — все счеты с нами были бы тогда покончены сразу.

— Ду ма! — сформулировал Осима наше общее чувство.

Мы шли вдоль знакомых зданий, еще недавно наших квартир; во Вселенной, вероятно, не было уголка более близкого нам, чем этот. И разрушители ничего не тронули в комнатах, то один, то другой из пленников выбегал на улицу и радостно сообщал, что все сохранено, как было до высадки на зеленую планету.

— Загляни, как у нас, — попросил я Мери у дверей в нашу квартиру. — А я пойду в обсервационный зал. Не беспокойся, мне хорошо.

Я не сделал и двух шагов, как мимо пробежал Астр со склянкой в руке. Я окликнул его, он не отозвался.

— Куда он умчался? — спросил я Мери. — В такое время разгуливать по звездолету небезопасно!

Она лукаво улыбнулась.

— Ничего с ним не будет. Подождем здесь его возвращения.

Астр возвратился минут через пять. Он сиял.

— Все исполнено, мама! — кричал он издали. — Я выплеснул склянку. Планета заражена.

Я ничего не понимал.

— Заражена? Может, все-таки объяснишь, Мери, что происходит?

Оказалось, Астр распылил на планете заряд жизнедеятельных бактерий, питающихся никелем и его солями. Планета теперь заражена жизнью. Процесс в начале будет совершаться незаметно, потом убыстрится, пока эпидемия жизни не забушует на поверхности и в никелевых недрах. И тогда оборвать жадное разрастание жизни будет возможно, лишь полностью уничтожив планету.

— Я теперь жизнетворец, отец! — с гордостью сказал Астр.

— Ты молодец! — сказал я и похлопал его по плечу.

На экранах разворачивалась звездная сфера. Мы находились где-то на окраине скопления. Я навел умножитель на Оранжевую. Это был сверхгигант такой неистовой светимости, что он представлялся скорее крохотной луной, чем звездой. Была хорошо видна и ее единственная планета, она сверкала то желтым, то синевато-белым, словно ее отражающая способность менялась при повороте вокруг оси.

После кратковременного оживления мне вновь стало плохо. Петри первый заметил, что я теряю сознание. Пришел в себя я на улице. Петри нес меня на плечах, рядом шли друзья. Я попросил опустить меня наземь, Петри отказался. В комнате я лег на диван. Друзья настроились на мое излучение, мыслями беседовать было не только безопасней, но и легче — мне, во всяком случае.

— Произошли удивительные происшествия, надо в них разобраться, — сказал я. — Я хотел бы знать ваше мнение, Павел.

Ромеро не успел начать, как в комнату вошли Астр с Лусином и Андре. Андре был одет в новое, выбрит, причесан — все это проделали Лусин с Астром, когда добрались до квартиры Лусина. Он теперь больше напоминал прежнего Андре, постаревшего, похудевшего, — такими, вероятно, люди в прошлые времена поднимались с постелей после болезни. Одно лишь лицо, отсутствующее, то подергивающееся в лукавой ухмылке, то испуганно перекашивающееся, да бессмысленно тусклые глаза выдавали, что разум не возвратился.

— Можно побыть с вами? — спросил Астр за троих.

Против Астра я возразить не мог, но Андре меня смущал.

— Разве вы не заметили, что у Андре умопомрачение не болтливое? — опроверг мои сомнения Ромеро. — Когда-то утверждали, что каждый сходит с ума по своей системе. Система безумия нашего несчастного друга — замкнутость. Поговорим о ваших снах, Эли.

— Сны адмирала относятся, по древней терминологии, к вещим, сейчас против этого не восстает даже скептик Камагин, — сказал он дальше. — Сновидения Эли — своеобразная информация, примененная тайными нашими друзьями в среде разрушителей. И похоже, они в непосредственном окружении Великого разрушителя. Откуда, в противном случае, могли бы вы узнать, что происходило на военном совете врагов? И если форма передачи фантасмагорична — вряд ли стратеги разрушителей разрастаются кронами, взрываются и разливаются ручьями, — то содержание подтверждено фактом эвакуации. Возможно даже, что в нашу пользу действуют не отдельные разрушители, но организация друзей. Кроется ли за неполадками на Третьей планете сознательная диверсия? Если так, то где эта Третья планета? И кто из приближенных властителя причастен к ней?

Ромеро закончил так:

— Сегодня единственным достоверным источником информации являются сновидения адмирала. Я отдаю себе отчет, что нелепо просить Эли видеть побольше снов. Но запоминать все, что вы увидите во сне, друг мой, я намереваюсь просить — абсолютно все, до самого тихого звука, до самого бледного силуэта. А теперь отдохните. И пусть вам приснятся новые сны — удивительней прежних.

Они поднялись все сразу. Мери хотела остаться, но я отослал и ее. Я догадывался, что ей не терпится в лабораторию. Я отлично посплю, заверил я. Лусин с Астром тормошили Андре, тот отстранялся с таким испугом, что мне стало его жаль.

— Оставьте Андре, он будет тихонько сидеть, я буду тихонько дремать, мы превосходно поладим друг с другом.

Вначале я и вправду хотел поспать, но сон не шел.

Я стал присматриваться к Андре.

Он уныло сидел в уголке, монотонно покачивался туловищем, голова его была опущена, локоны, причесанные и помытые, метались как живые. Уже десятки раз я наблюдал Андре в таком состоянии полного отрешения, разница была та, что до меня не доносился дребезжащий голос, тоскливо бубнящий о сером козлике.

— Что же ты не советуешь мне сойти с ума? — спросил я. — И разве глупая бабушка уже отыскала пропавшего козлика?

Он приподнял голову, вслушался, от напряжения у него отвисла нижняя челюсть. Посторонние голоса уже проникали в него. Но глухие заборы по-прежнему прикрывали те части мозга, где творилось понимание.

— Андре, возвращайся! — сказал я, волнуясь. — Прошу тебя, возвращайся, Андре!

И это он услышал, не только услышал, но и что-то понял, ибо испугался, еще дальше отодвинулся в угол и там боязливо замер. Было жуткое противоречие между его лицом, озаренным отблеском далекого понимания и смятения, и невидящими глазами идиота.

— Не бойся, не укушу! — устало проговорил я и опустил веки — сон сковал меня бурно и крепко. Во сне я видел склонившегося Орлана, а рядом с ним ухмылялся и хихикал Андре, и так подмигивал, словно намекал на известную лишь нам обоим тайну.

Ромеро, когда я рассказал этот сон, со вздохом определил, что информации в нем маловато.

 

2

Порой казалось, что тюремщики отсутствуют, — так свободно было ходить по городу и парку. Зато чуть мы приближались к служебным помещениям, как невесть откуда появлялся сторожевой головоглаз.

В обсервационном зале и днем и ночью было полно наших.

Я часто ломал голову над тем, для чего разрушители пускают нас сюда, раскрывая тем самым тайны укрепления Персея. Петри считал, что раскрытие этих тайн входит в план покорения людей.

— Демонстрируют могущество. Расчет такой — устрашимся и запросим мира на их условиях…

И вправду, похвастаться им было чем. Мы мчались в окружении вражеских кораблей, а за пределами зеленых огней разворачивалась величественная панорама: наплывала одна, другая звезда, к ним теснились третья и четвертая, и на всех умножители фиксировали планеты, сотни планет, обжитых, индустриализированных, с городами и заводами…

Камагин, штурман старого закала, заносил в корабельную книгу — имелась у него и такая — все, что открывалось на стереоэкране. Вскоре у него появилась схема пройденного пути, не столь детальная, как составила бы МУМ, но достаточная, чтоб различить, как размещены в пространстве звезды, сколько у каждой планет и что на них обнаружено…

— Нам, безоружным, эти сведения не понадобятся, — сказал я Камагину, очень гордившемуся своим творением. — А если эскадры Аллана прорвутся, корабельные МУМ оценят обстановку точнее.

Камагин посмотрел на меня чуть ли не с сожалением.

— Я составляю не пособие к бою, а основу для размышлений. Меня временами поражает, как беззаботно люди вашего поколения перепоручают машинам все виды умственного труда. Так недолго и потерять способность к мышлению!

Осима был единственным, на кого демонстрация мощи разрушителей не произвела впечатления. Он считал, что все эти дьявольски оснащенные планеты с искусственными лунами и армадами крейсеров — на три четверти мистификация. Нас обманно кружат в одном и том же районе, показывая его с разных направлений.

Меня Осима не убедил. Мы приближались к Оранжевой, а не петляли вокруг нее. Настал день, когда она переместилась на ось полета, нас выворачивало в лоб на Оранжевую.

В этот день перед нами появился Орлан, и я совершил неосторожность. На корабле мы почти не видели его, и отвращение при взгляде на его бесстрастную образину понемногу стерлось. К тому же он больше не спрашивал, не надоела ли мне жизнь, не возникал, словно из небытия, а нормально — порхая — приближался. Ромеро называл это так: не появляется, а проявляется.

— Послушай, тюремщик, — сказал я. — Кажется, вы собираетесь причаливать к звезде Оранжевой, где расположена крупнейшая ваша стратегическая база?

Он холодно отвел мой вопрос:

— Баз у нас много, и все они могучи. А звезду, которую ты называешь Оранжевой, мы скоро оставим в стороне.

Мне досталось от Ромеро, когда Орлан скрылся.

— Дорогой адмирал, вы бы еще сообщили ему, что эту крупнейшую базу, по вашим предположениям, именуют Третьей и что на ней произошли загадочные неполадки. После этого он, естественно, поинтересовался бы источником вашей информации. Я не буду удивлен, если теперь начнут контролировать даже ваши сны.

— На корабле мне ни разу не снилось путного, пусть контролируют, — отшутился я. Мне самому было неприятно, что я проболтался.

Вскоре Оранжевая сошла с оси полета. Мы двигались мимо нее в центр скопления.

В день катастрофы я находился в лаборатории у Мери.

Она с новым жаром продолжала исследования низших форм жизни. Ей помогал Астр. Теперь, когда все это в прошлом, я нахожу, что ей удалось лучше нас всех использовать условия плена.

— Мы оживим не одну Никелевую, а все эти металлические пустыни, если когда-нибудь они станут доступны для нас, — говорила в тот день Мери. — И наряду с кристаллическими псевдорастениями появятся растения живые. Полюбуйся, Эли, в этой пробирке нет ничего, кроме железа, но в ней уже кипит жизнь.

В этот момент звездолет свела судорога. Я выбираю слова наиболее точные. Корабль жестоко сжало, вещи сорвались с мест. Мери выронила пробирку, я налетел на Мери. Одна стена надвинулась на другую, а пол понесся к падающему потолку.

— Мери, что с тобой? — закричал я и попытался поймать ее.

Мери сплющилась в блин, тут же распухала, опала до карлика. Тольно в кривых зеркалах можно было увидеть фигуры, подобные той, что вдруг стала у нее. Вероятно, у меня был вид не лучше. Мери отшатнулась, когда я наконец ухватил ее за руку.

Спустя минуту вещи обрели нормальные размеры, но «Волопас» продолжал содрогаться каждой переборкой, он весь был наполнен гулом потревоженных механизмов.

— В обсервационный зал! — крикнул я Мери. — Проклятые разрушители устроили новую каверзу.

На улице я чуть не ударился о пробегавшего Орлана. На этот раз он был без эскорта, и облик его свидетельствовал, что каверзу устроили не сами разрушители. Я схватил его за плечо.

— Что случилось? Вы задумали погубить корабль?

Орлан молча вырывался. Я с ликованием почувствовал, что у него не хватает сил отбросить меня. Когда у разрушителей отказывает чертовщина технических средств — все эти гравитационные поля, закрученные пространственные оболочки, электрические разряды и ослепляющий свет, — с каждым может управиться земной мальчишка.

— Пусти! — хрипел полузадушенный Орлан. — Мы все погибнем, если не пустишь!

Мери дернула меня за руку. На улицу высыпали тревожно пересвечивающиеся перископами головоглазы. Я выпустил разрушителя. Орлан уносился такими стремительными скачками, что казалось, будто целая цепочка Орланов скачет по узкой улице.

В обсервационном зале в меня ударил истошный крик Камагина:

— Адмирал, нас засасывает на Оранжевую!

 

3

Вокруг нас исчезала Вселенная.

Три четверти звезд скопления пропали, остальные тускнели на глазах. О внешних светилах, величественном нагромождении ядра Галактики, и говорить не приходилось: там, где недавно неясно, небесной пудрой, светились бесчисленные миры, не было ровным счетом ничего — черная пустота, и только.

— Забавное происшествие! — сказал Осима.

Энергичный капитан, похоже, уже прикидывал, какую выгоду можно извлечь из непонятного происшествия.

Оранжевая не светилась, а пылала, жгуче-яркая, резкая, как вспышка — непрерывно длящаяся вспышка! Мы неслись в ее сторону, это было очевидно.

— Вам ничего не напоминает это зрелище, Осима? — спросил я, усмехаясь.

— Конечно, адмирал! Точно так же нас сносило и на Угрожающую.

— Скоро не будет ни одной звезды, — задумчиво проговорил Ромеро. — Интересный мир! Вам не снилось чего-либо похожего, Эли?

Звезды продолжали тускнеть, а после них стали исчезать звездолеты. Снаружи бушевала удивительнейшая из бурь (еще недавно мы и вообразить не могли, что она возможна) — буря неевклидовости.

Стройную полусферу задних зеленых огней размыло, звездолет катился на звездолет, их сметало в кучу, выносило за пределы экрана, словно горстку сухих листьев. Они уже не подталкивали безжизненное тело «Волопаса», их самих мощно вышвыривало наружу по кривым неевклидовым дорогам.

В эти последние перед исчезновением минуты сияние задних звездолетов усилилось так, будто их охватило внутренним огнем. Вероятно, все их энергетические ресурсы работали на сопротивление утаскивающей силе, а лихорадочное свечение было лишь попутным проявлением этой борьбы. Не успели мы присмотреться к схватке, разыгравшейся на задней полусфере, как последний зеленый огонек укатился — позади не было больше ни пространства, ни тел в пространстве.

На передней полусфере продолжали сверкать огни эскадры. Пространство вокруг Оранжевой захлопывалось, а эти восемь огоньков светили столь же пронзительно, расстояние между ними не менялось. Если Оранжевая засасывала нас, то их она засасывала вместе с нами.

— Адмирала Эли в командирский зал! — разнесся по звездолету резкий голос Орлана. — Немедленно в командирский зал!

Я колебался, Ромеро подтолкнул меня.

— Идите. Видимо, происшествие такое чрезвычайное, что понадобилась ваша помощь. И если вы откажетесь, вас доставят силой.

Командирский зал был освещен. Возле кресел стоял Орлан со своими охранниками. Он так высоко вытянул шею, что она, не сдержав тяжелой головы, перегнулась, как змеиная. Я ответил сдержанным поклоном.

— Надо запустить ходовые механизмы звездолета, адмирал! — распорядился Орлан, прихлопывая голову к плечам. — Речь идет о жизни твоей и твоих друзей.

— И, вероятно, о ваших жизнях тоже, — добавил я насмешливо. — Я уже докладывал тебе: управляющая машина вышла из строя. И я не разбираюсь в таких сложных агрегатах.

— Кто из экипажа разбирается?

— Никто. Управляющие машины ремонтируют только на базах.

Орлан засветился всем лицом. Красный цвет у разрушителей, как и у людей, признак гнева. Гневаются они не больше нашего, но освещаются сильнее.

— Адмирал Эли, у вас, несомненно, имеются приспособления для ручного управления?

— Да. Для посадки, для движения в Эйнштейновом пространстве, но не для сверхсветовых рекордов, которые сейчас требуются. Может, скажешь, что произошло? Это облегчит решение — помочь или не помочь вам?

У Орлана был сосредоточенный вид, словно он прислушивался к чему-то. И у них, похоже, молчаливые передачи, подумал я.

— Я скажу, — заговорил он. — Механизмы метрики на звезде, мимо которой мы пролетали, разладились. Курс нарушен, корабли разбрасывает. Нас закрывает в пространственной улитке, а другие звездолеты выносит за ее пределы.

— Я бы хотел разъяснений подробней.

Он несколько секунд колебался.

— Великий запретил выпускать «Волопас» из поля зрения. В момент, когда мы начнем исчезать, звездолеты нас атакуют. Если хоть один ударит из гравитационных орудий, «Волопасу» придет конец. Нужно удержаться около кораблей. Оживи механизмы, адмирал!

Свирепое злорадство опалило меня.

— Вот как, оживить механизмы, Орлан? Купить свою жизнь ценой передачи вам важнейших секретов? Не слишком ли дорогая цена? Слушай и запоминай: мы погибнем, но и вы все погибнете…

— Поздно! — страшно крикнул Орлан. — Нас обстреливают!

Оранжевая зловеще лила красноватый свет на погасшем небе, а кроме нее было три зеленые точки, три закатывающиеся в иной мир звездолета. Я уже знал, что такое гравитационный обстрел, и невольно зажмурил глаза, когда три исчезающие точки в последний раз вспыхнули. Я вспомнил, как закричал в сражении возле Угрожающей, и до боли прикусил губу. Кругом были враги, ни один, даже перед собственной смертью, не услышит моего предсмертного вопля. «Слышишь, ты! — с бешенством подумал я. — Ты не проронишь ни звука! Ни звука ты не проронишь!»

— Нет! — выкрикнул задыхающийся Орлан. — Нет!

Я раскрыл глаза. На черном небе сияла одна Оранжевая. Звездолеты вынесло из нашего пространства, ухнули в иной мир и выпущенные ими разрушительные волны.

Я не знал, что нас ждет дальше, но растерянность Орлана была очевидна. Мне захотелось поиздеваться над ним.

— Обошлось без раскрытия секретов! Не кажется ли тебе, что на нашей стороне сражаются силы, помогущественней ваших кораблей?

Моя насмешка привела его в себя. Он надменно втянул голову в плечи.

— На вашей стороне, человек? — Он ткнул рукой в Оранжевую. — Если бы ты знал, куда нас несет, ты предпочел бы гибель под гравитационным обстрелом. В Империи Великого разрушителя нет места грозней, чем Третья планета.

— Третья планета? — вскричал я. У меня заметалось сердце. — Третья планета, Орлан?

Он отвернулся. Невидимые гибкие руки схватили меня за плечи, повернули, подтолкнули к выходу. Взбешенный, я попытался вырваться. Но сейчас у меня не было индивидуального поля, которым я некогда сразил напавшего невидимку. В коридоре я погрозил кулаком Орлану, схоронившемуся в командирском зале.

— Третья планета! — повторил я, ликуя и тревожась. — Третья планета!

 

4

На полусферах экрана золотело небо.

Я сказал «небо» и почувствовал, до чего это слово мало соответствовало тому, что разворачивалось пред нами. Небо — нечто над головой, пространство со звездами, планетами, спутниками. Здесь небо было над головой и под ногами, оно казалось пологом, светло-золотым, пустым — одна исполинская Оранжевая и кружащаяся вокруг Оранжевой одинокая планета.

— Время поднимать восстание, — заявил Камагин, когда стало ясно, что «Волопас» идет к планете.

— Никаких восстаний! — возразил Осима. — Без древней романтики, Эдуард.

Камагин носился с мыслью о захвате корабля с момента, как исчезли вражеские крейсеры. Он доказывал — мысленно, конечно, — что конвой перебить легко. На планете мы, вне сомнения, найдем друзей. Все в этом отчаянно смелом плане мне не нравилось. Я не был уверен, что мы, практически безоружные, одолеем охрану, последнее столкновение с невидимкой показывало, что врагов больше, чем представляется глазу. И я не знал, что делать с бездействующим кораблем: он был теперь не больше чем крохотным небесным телом, плетущимся в пространстве по воле неведомых сил. И мы понятия не имели, что нас ждет на Третьей планете: предупреждение Орлана прозвучало грозно.

— Но разве вы не услышали во сне, что на Третьей планете какие-то неполадки? — спросил Камагин. — И разве до сих пор эти неполадки не шли нам на пользу? Разве механизмы планеты не погасили гравитационный залп по «Волопасу»?

— Я узнал во сне также и то, что новый Надсмотрщик навел на планете порядок, — возразил я. — Пока я командую, Эдуард, восстаний не будет. Выражаясь термином вашего времени, мы играем слишком крупную игру, чтоб азартно рисковать.

Перед посадкой звездолета на планету состоялся новый разговор с Орланом. Он появился в парке, где я прогуливался с Астром.

— Адмирал Эли, корабль причаливает в неудачном месте. Тяготение на планете зависит от широты, мы высаживаемся в зоне большой гравитации. Нужно поскорее переместиться к Станции Мировой Метрики, там легче. На планете нет средств передвижения, ее запрещают посещать. Со Станцией нам не удалось связаться. Ты должен позаботиться, чтоб пленники двигались с максимальной быстротой.

— Как атмосфера и температура на планете? Нужно ли облачиться в скафандры? Как с водой и пищей?

— Скафандры оставите на корабле. Атмосфера и температура — приемлемые. Воду и пищу возьмете с собой. Еще вопросы?

— Последний. Ты так сейчас говорил, Орлан, словно заботишься о нашем благополучии. Вместе с тем ты — враг, жаждущий нашего уничтожения. Как совместить эти противоречия?

— Противоречий нет. Мне не дали приказа жаждать вашего уничтожения. Я эвакуирую вас на Маргацевую планету. Если что-нибудь помешает этому, я должен вас всех уничтожить, но на волю не выпускать.

Я с тяжелым чувством смотрел, как Орлан уносился широкими скачками. Вокруг нас плелась невидимая паутина, мы как мухи бились в ее тенетах.

Астр сказал сердито:

— Ты разговариваешь с этой образиной, как с человеком. Я бы плюнул на него, а не улыбался ему, как ты.

Я обнял малыша. Он рос вдали от своего естественного окружения и многие понятия, усваиваемые другими с детства, должен был завоевывать, а не принимать разжеванными.

— Знаешь, в чем главная сила людей? В технической мощи? В уровне материального благополучия? Нет, сынок, этим не покорить других. Завоевательная сила людей в том, что они даже к нечеловекам относятся по-человечески.

В нем шла борьба. Он хотел мне верить, но его маленький личный опыт вступал в противоречие с огромным опытом человечества, втиснутым в краткую формулу: «по-человечески».

— Ты сказал — покорить других, завоевательная сила… Разве люди — завоеватели и покорители? Такие слова я слышал лишь о зловредах.

Я засмеялся:

— Люди и покорители, и завоеватели, но в ином смысле, чем наши противники. Мы покоряем души, завоевываем сердца — такова миссия человечества во Вселенной.

 

5

Это была металлическая планета, голая металлическая пустыня, нигде не камуфлированная псевдорастениями и псевдореками, как на Никелевой. И в ее атмосфере не плавали псевдотучи, на ее блестящую поверхность — где сплав золота со свинцом, где просто чистое золото и чистый свинец — никогда не проливались не то что вода, но даже жидкие растворы солей. А над нестерпимо сверкающей золотом и свинцом равниной раскидывалось нестерпимо сияющее золотое небо, и в небе пылала красно-золотая звезда, раз в пять меньше — по видимому диаметру — нашего Солнца, столь же яркая, совсем не по-солнечному жестокая.

Я упал, спускаясь по трапу. Сила, многократно превышающая мое сопротивление, потащила меня, как крюком. На меня свалился Петри, на Петри — Осима. Я попытался приподняться и не сумел. Петри помог мне встать. К нам подобрался Ромеро. Он всегда был бледнее любого из нас, но сейчас природная бледность превратилась в синеву.

— Тройная перегрузка, — прохрипел он, силясь улыбнуться, даже это было здесь трудно. — Боюсь, друг мой, предстоят непосильные испытания.

Легче других было Камагину. В его времена космонавтов тренировали при больших перегрузках, они не были избалованы гравитаторами, везде создававшими привычные условия. Камагин тоже побледнел, но дышал свободней; думаю, у него не так шумело в ушах и не с таким усилием билось сердце. Но и он сказал сумрачно:

— Мир, Эли, — повеситься!..

Ангелов и крылатое хозяйство Лусина выгрузили раньше людей — и всем было тяжело. Драконы превратились в ящеров и ползали, помогая себе крыльями, как веслами на воде. Даже могучий Громовержец примирился с судьбой пресмыкающегося, а не летающего. Пегасы отчаянно боролись с силой притяжения, некоторые взлетали, но тут же падали. Ангелам удавалось подняться выше, но полет требовал таких усилий, что они вскоре свалились, совершенно измученные.

Труб с громом пронесся над нами, но после минут пять вытирал пот с лица и говорил, словно ворочал гири языком. Меня терзали шумы — визги пегасов, раздраженные крики ангелов, звон крови в ушах, тяжкий стук сердца.

Я увидел вдали Орлана и попросил Петри помочь добраться до него. Выгрузка продолжалась, и я со страхом подумал о Мери и Астре. Орлан вытянул голову не так высоко, как раньше, и опустил ниже обычного. Ему тоже было нелегко.

— Нельзя ли оставить самых слабых? — попросил я. — На корабле действуют гравитаторы…

— Все выгружаются! — отрезал он.

Я попробовал спорить, но он отошел. И порхание его лишилось обычной живости, и бесстрастное синеватое лицо стало еще синее. В это время на трапе появился Астр с рюкзаком на спине, за ним шла Мери. Петри криком предупредил малыша, чтоб он не бежал, но Астр слишком поздно услышал крик. Он камнем полетел на грунт, и если бы Петри не ухватил его в последнюю минуту, Астр расшибся бы насмерть. Мы с Мери подоспели к нему одновременно, Астр задыхался, из носа шла кровь, лицо было белее, чем у Ромеро.

Я поспешно снял с Астра рюкзак. В нем были склянки с жизнетворными бактериями, питающимися золотом и свинцом.

— Мужайся, сынок! — сказал я. — Бери пример с Эдуарда. Здесь страшная тяжесть, а наш космонавт ходит, как в корабельном парке.

— Я постараюсь, отец. — Голос не слушался Астра, из глаз не исчезал испуг, но жаловаться он не стал.

Камагин, поддерживая Астра за плечи, увел его от трапа. Астр почти догнал в росте маленького космонавта, но силы их были неравны, сам он этого не понимал, но я знал.

— Какой ужас, Эли! — прошептала Мери.

У нее побелели глаза, не одни белки, но и радужная оболочка. Я и не подозревал раньше, что черные глаза могут белеть.

— Успокойся! Труднее всего первые минуты, а их Астр вынес. Понемногу привыкнем к тяжести.

— Я боюсь за тебя. После такой голодовки!..

У меня путались мысли, тяжело шумело в ушах.

Когда сошел последний человек, корабельные автоматы стали выгружать авиетки, припасы и какие-то длинные ящики с имуществом разрушителей. Ни одна авиетка не сумела взлететь. Форсируя мощности гравитаторов, они лишь ползли. Ящики разрушителей передвигались сами — низко летели на гравитационных подушках, как на катках.

— Наденьте защитные очки, друзья! — посоветовал Петри.

В защитных очках не так слепило от скал планеты и свирепой звезды, накалявшей ее. И нестерпимый золотой блеск неба смягчался, хотя и не становился приятным. Больше всего меня угнетало небо — яростно золотое, однотонное, непроницаемо сияющее.

Ко мне подошел Осима.

— Какие будут приказы, адмирал?

— Приказы отдает Орлан, разве вы не знаете, Осима? — сказал я с горечью. — Какой я адмирал! Не хочу больше слушать этого обращения! Не хочу!

Мери сжала мой локоть.

— Возьми себя в руки, Эли!

Ответ Ромеро на мой выкрик прозвучал суровей.

— Не ожидал такого малодушия, мой друг. Мы свободно выбрали вас в руководители — и вы останетесь руководителем, куда нас ни бросит судьба. Итак, какие будут приказы, адмирал? Какие призывы?

У меня путались мысли, тяжело шумело в ушах. И хоть я уже не падал, ноги и руки были тяжелы для меня, голова камнем давила на плечи. Я всегда радовался своему телу, оно было — я, здесь оно превратилось в нечто внешнее, стало мне непомерно тяжело.

От меня ожидали приказа быть бодрыми, я не мог отдать такого приказа: во мне самом не было бодрости. Я обвел глазами товарищей. Камагин один не смотрел в мою сторону, остальные подбадривали меня взглядами. Камагин, несомненно, и сейчас был убежден, что все пошло бы по-иному, если бы мы подняли бунт и перебили охрану.

Труб с шумом взлетел опять и опустился возле меня.

— Трудновато, Эли. Ничего, не погибнем.

Лусин помогал идти Андре. Астр пошел к ним, с трудом отрывая ноги от грунта, он пошатывался, но уже не падал.

— Хорошо, я обяжу вас приказом и обращусь к вам с призывом — и все в одном предложении, — сказал я. — Предложение такое: пусть каждый выполнит и вынесет то, что выполню и вынесу я сам.

К нам неуклюже подпорхнул Орлан с телохранителями.

— Кто пойдет первым в колонне?

— Я пойду первым, — сказал я.

Мы двинулись в непонятную дорогу — цепочка головоглазов, окружившая кольцом колонну, Орлан с телохранителями внутри цепочки, за ними я, за мной другие пленники. Крылатые ящеры и авиетки с грузами завершали шествие. Орлан временами оборачивался, нетерпеливый крик «Скорей! Скорей!» подхлестывал нас, как плетью.

С тех пор прошло много лет, но крик этот — «Скорей!»- доносится ко мне не стертым голосом воспоминания, он возникает живой, властный, грубый, и я опять, как в те дни бесконечного пути к Станции, испытываю ярость и отчаяние. Тысячи новых событий и чувств нарождаются ежесекундно — старые живут вечно!

— Скорей! — кричал Орлан, увеличивая размах прыжков.

Я старался не глядеть на угнетающий блеск пустыни со свинцовыми скалами, вспучившимися на золотой подстилке. Вначале я поднимал вверх лицо, чтоб ориентироваться по Оранжевой, медленно катившейся по золотому небу, но небо было еще томительней, чем планета. Я шел, ощущая, что и стоять здесь тяжко, а двигаться десятикратно тяжелее, стокилограммовые тумбы ног почти не сгибались.

Петри открыл, что надо не ходить, а скользить, и вскоре все мы двигались, словно на лыжах. Но и скользя по гладкому металлу, мы не могли угнаться за неутомимо ползущими головоглазами — на них одних тяжесть не действовала — и за неуклюже скачущим Орланом.

— Скорей! — кричал он, и каждый выкрик сопровождался гравитационными оплеухами охраны.

Нас подгоняли бесцеремонно, свирепо, а когда мы огрызались, понукания усиливались. За моей спиной постепенно погасали звуки — стоны и ругательства людей, шелест крыльев ангелов, охи драконов и злой визг пегасов. Огромное, ожесточенное, ненавидящее молчание простиралось позади — мы презирали врагов молчанием, молчанием восставали против них. И как это ни странно, с течением времени идти становилось не труднее, а легче, мы втягивались в движение…

Зато когда Орлан скомандовал первый привал, все повалились, где шли. Всех моих сил хватило лишь на то, чтоб приплестись к Мери. Она хрипло дышала, глаза ее запали. Она прошептала:

— Эли, я держусь. Но Астру плохо.

Астр приблизился вместе с Трубом. Могучий ангел пытался нести Астра, но тот не разрешил Трубу даже поддерживать себя.

— Я вынесу все, что вынесешь ты, — прошептал Астр на мои упреки и бессильно опустился рядом с Мери.

Он был так измучен, что говорил, не открывая глаз. Губы его почернели, щеки ввалились. Астр переоценивал свои силы. Я строго сказал:

— Ты не только мой сын, но и член экипажа «Волопаса». Ты обязан подчиняться моим приказам. На следующем переходе примешь помощь Труба.

Все остальное время отдыха мы пролежали без движения и без разговоров, даже мыслями не обменивались.

В середине второго перехода закатилась Оранжевая.

Впоследствии мы часто наблюдали ее уход, и он перестал нас волновать, но в тот раз мрачная пышность заката нас потрясла.

Когда светило коснулось горизонта, в однотонно золотом небе вдруг забушевали краски. По небу, как побежалые цвета по раскаленному металлу, пронеслись все мыслимые тона. Из золотого оно стало слепяще оранжевым — звезда пропала на созданном ею фоне, — затем красным, темно-красным, зеленым и голубым, а под конец все проглотила сумрачная фиолетовость. И ни единой звезды не загорелось на менявшем краски, постепенно гаснувшем небе! Оно становилось черным, только черным, ни малейшая искорка не нарушила зловещей черноты.

И это было так удивительно и страшно, что, несмотря на истерзанность, мы возбужденно обменивались мыслями и словами.

— Ни луча наружу, ни луча к нам, полностью выпали из Вселенной! — воскликнул не то голосом, не то мыслью Ромеро. — Даже в древних преисподних было больше проходов в мир.

Петри интересовали другие вопросы.

— Что происходит во внешнем мире, когда мирок Оранжевой превращается вот в этакую «вещь в себе»? Как по-вашему, адмирал?

— Не знаю, — ответил я. Все мои душевные силы были сконцентрированы на том, чтоб не сбиться с шага. — Будем живы — узнаем.

В темноте разгорались перископы головоглазов.

Вскоре они одни освещали планету — цепочка сумрачных огней, то медленно усиливающихся, то тускнеющих, то повелительно вспыхивающих. Временами казалось, будто ветер раздувал и гасил факелы.

— Скорей! Скорей! — понукал голос Орлана.

Он назначил второй привал. Авиетки в припасами переползали от ряда к ряду, мы подкрепились. После еды снова раздалась команда:

— Собираться! Скорей!

Мы опять шли, обессиленные, по черной холодной планете, под черным холодным небом, освещенные, как раздуваемыми ветром факелами, неровным светом перископов, и нас подгонял яростный, как удар бича, окрик: «Скорей!»

 

6

Ночь длилась бесконечно, и какую-то часть ночи мы спали, а остальное время двигались, озаряемые призрачным сиянием перископов.

Утро застало нас на привале. Небо из черного стало фиолетовым, потом голубым и зеленым, краски на восходе менялись так же пышно, как на закате, а когда выкатилось небольшое, с апельсин, злое светило, все вверху снова стало однотонно золотым, все вокруг — до боли металлическим.

Астр лежал между мной и Мери. Я потряс его за плечо, он с усилием открыл глаза, попытался встать, но не сумел и опять закрыл глаза. Он посинел весь, уже не одним лицом, а грудью, руками, шеей. Он прошептал, и я скорее угадал, чем услышал:

— Мама, ты заразила планету жизнью?

Она поспешно сказала:

— Да, миленький. Пока ты спал, я привила жизнь планете.

Авиетка с припасами подошла к нам, я попытался покормить Астра, но он отказался от еды.

— Мы скоро потеряем сына, — сказал я Мери.

Я слышал свой голос словно со стороны — деревянный, безучастно-спокойный. Мери ничего не сказала. Все эти ночные часы она мужественно шла за мной, я не слышал от нее ни слова жалобы, ни стона, теперь же, при свете встающей жестокой звезды, видел, во что обошлась ей ночь. Если Астр посинел, то она была вся черная.

Я отозвал Ромеро. Мы несчастные существа, современные люди, сказал я. Мы победили болезни, нас опекают могущественнейшие машины. Но, лишенные механических помощников, мы беспомощны. В древности люди росли более цепкими к жизни. Вы один знаете древность. Вспомните какой-нибудь старинный рецепт спасения! Их было так много, восстанавливающих жизнь рецептов, — массажи, переливание крови, гипнотические внушения, какие-то штуки, называвшиеся лекарствами.

Он с печалью покачал головой.

— Лекарств от перегрузок тяжести и древние не знали. Если хотите знать мое искреннее мнение, есть лишь один способ спасти Астра — и осуществление зависит от вас… — Он говорил очень настойчиво, но требовал того, что было, может быть, единственным, не подвластным моей воле: — Вы должны увидеть новый вещий сон — и узнать из него, куда нас с такой поспешностью гонят, зачем, для чего… Поверьте моей интуиции, дорогой друг, только это…

К Астру подошли Лусин и Труб. Лусин вел под руку согбенного Андре. Труб взял Астра, мальчик покоился на одном крыле, другим ангел прикрывал его от палящей звезды, Астр посмотрел на Труба, но не узнал его, и лишь когда перевел взгляд на меня, к нему вернулось понимание. Он слабо улыбнулся.

— Я вынесу… — прошептал он.

Я отвернулся, а когда снова посмотрел, Астр был без сознания.

— Не беспокойся, Эли! — сказал Труб. — У меня хватит сил нести твоего сына.

— Труб, ты сам пошатываешься и задеваешь крыльями грунт. Астра надо положить на авиетку.

Я попросил у Орлана одну из авиеток для Астра и Мери. Взять авиетку Орлан разрешил, но поместить ее среди людей отказался: машины должны следовать позади пленников. Труб и Осима уговаривали меня не отдавать Астра в полную власть врагов. Труб схватил Астра и показал, что нести мальчика ему не трудно.

— Сегодня меньше давит к грунту, Эли!

— Гравитация ослабевает, — подтвердил Осима.

Труб с Астром занял место между Мери и Осимой.

Когда мы двинулись в путь, ко мне подобрался Лусин.

— По очереди будем, — сказал он. — Драконы. Один пегас. Очень сильный, Не беспокойся. Донесем.

— Куда донесем? Куда? — спросил я. Меня захлестнуло отчаяние. — Погляди вокруг, Лусин. Везде только золото и свинец, свинец и золото! Даже могилы не вырыть!

 

7

В тот переход я двигался, не видя ни планеты, ни неба, ни бешено пылающего светила, ни людей, ни врагов. Я был в своем собственном мирке, так глухо отгороженном от внешнего, как Оранжевая отгородила себя от Вселенной. И во мне кипела такая буря, что я шатался и сникал уже не от тяжести, а под давлением раздирающих душу мук. Всеми мыслями, всеми ощущениями, страданием тела, пытками души я призывал того неведомого друга или друзей, что внушали пророческие сновидения. Я не знал, существуют ли они реально, не бред ли самая мысль об их существовании, но звал их, молил явиться, упрашивал просветить меня… Помогите, просил я с молчаливым рыданием, помогите, сейчас нужна ваша помощь!

— Как Астр? — спросил я у Мери, когда Орлан скомандовал очередной привал. Труба рядом с ней не было.

Мери молча подвела меня к дракону, ползущему среди людей, на спине дракона лежал неподвижный Астр. Я гладил сыну руки, разговаривал с ним, он не откликался, и я уже знал, что он не откликнется, он медленно уходил совсем…

— Эли, тебе надо отдохнуть, — тихо сказала Мери.

Я отошел, и место около Астра заняли Лусин и Андре. Я обернулся: Лусин что-то говорил Астру и гладил его руки, а Андре стоял понурившись.

Ночь застала нас на третьем переходе этого дня. Когда звезда закатилась, Орлан скомандовал ночлег. Астр был все такой же — недвижимый, бесчувственый. Но хуже ему не стало — и это показалось мне хорошим предзнаменованием. он по-прежнему лежал на спине дракона.

«Завтра гравитация станет меньше», — подумал я. Я постоял около Астра и вдруг почувствовал, что теряю сознание.

Я провалился в сон, как в люк. И еще не отрешенный полностью от яви, я уже весь был во сне. Я увидел как бы со стороны, что переношусь за охранную цепь головоглазов, в тот конец лагеря, где размещались враги. И сам я внезапно трансформировался из человека в разрушителя. Я шел по ночному лагерю рядом с Орланом — теперь я был одним из его стражей, одним из тех двух, что всегда сопровождали его, второй куда-то отдалился, — и Орлан тихо шепнул мне:

— Запоминай каждое мнение — это важно, Крад…

— Да, — сказал я с угрозой, я ясно слышал в своем голосе угрозу. Орлан ведь не знал, что я вовсе не Крад. — Я все запомню!..

И скоро вместе со мной, человеком, обернувшимся разрушителем, началось совещание военачальников и охраны.

Глухая ночь простиралась над планетой, издалека доносились смутные шумы, пленные стонали, всхлипывали во сне, пегасы и драконы тяжело ворочались, а мы сидели в золотой ложбинке, прикрытые скалами из свинца, освещенные сумрачным сиянием головоглазов.

Я плохо видел тех, кто подавал голос из тьмы, но одного хорошо различил — огромного невидимку неподалеку, он был на добрую голову выше любого разрушителя. Около него разместились еще два невидимки поменьше.

— Положение осложняется, — открыл совещание Орлан. — Нужно принимать важные решения.

— Повтори, что ты знаешь, Орлан, — попросил огромный невидимка. — Действенные решения без точной информации не удадутся.

— Уничтожить всех пленных — вот единственное решение, — резко сказал второй охранник Орлана. Сейчас он держал себя скорее начальником, чем безмолвным телохранителем, каким я его знал.

— Понимаю твое желание, Гиг, — ответил Орлан рослому невидимке, — но вряд ли смогу добавить нового, связи со Станцией по-прежнему нет. Мы двигаемся вслепую, действуем вслепую.

— У нас есть программа священных идей Великого разрушителя, она освещает любую тьму, — еще резче сказал второй охранник.

— Да, конечно, идеи Великого освещают любую тьму, — согласился Орлан. — И они — единственный луч света в сгустившейся вокруг тьме. Может быть, не помешает, если я вкратце повторю, что мы знаем и чего не знаем.

Он начал с человеческого флота, штурмующего Персей. Люди аннигилировали второе космическое тело. Великий разрушитель перенес резиденцию на Натриевую планету, удаленную от района, где бушует война. Нынешнее убежище небезопасно, в просторах вокруг Натриевой немало поселений галактов — если эти извечные враги осмелятся покинуть свои крепости, положение станет грозным…

— Не пугай, Орлан! — прервал второй охранник. — Жалких людей ждет гибель, если они проникнут за наши космические ограды, а галакты помощи им не окажут. Так решил Великий. Надеюсь, ты не берешь под сомнение прогнозы Великого?

— Ни в коем случае, — поспешно сказал Орлан.

— Тогда поговорим только о нашем положении.

— Все непонятно на Третьей планете, — сказал Орлан. — Раньше к ней не мог приблизиться ни один корабль, теперь она сама засосала «Волопас». Звездолет не уничтожен охранными полями, мы тоже пока живы — такого доброго приема еще никто не встречал.

Вместе с тем механизмы Станции действуют, гравитация меняется закономерно. Мы попали при высадке в опасную зону, часть ее прошли, но еще немалый путь до мест более спокойных. На Станции, видимо, снова неполадки. Когда биологические автоматы Станции справятся с аварией, мы все будем уничтожены, если не преодолеем к тому времени опасную зону. В поясе живой охраны мы объясним солдатам Станции наше появление. Наша задача: добраться до Станции, чтобы сохранить свои жизни.

— И жизнь пленных, — высказался огромный невидимка.

— Это не обязательно, — отпарировал второй охранник. — Директива Великого разрешает расправиться с пленными в момент, когда в том возникнет нужда. Я считаю, что такая нужда возникла — хотя бы по одному тому, что их нельзя подпускать к Станции.

— Нам тоже запрещено появляться в районе Станции, — заметил Орлан. — И если бы мы очутились здесь по своей воле, нам всем грозило бы одно наказание — смерть…

— Ты прав, Орлан: мы здесь не по своей воле. И мы друзья, а они — враги. Не вижу причин возиться с пленными дальше.

— Может, разделиться на два отряда? — предложил невидимка Гиг. — Один движется с пленными, а второй спешит на Станцию и договаривается с Надсмотрщиком о безопасности для всех. Скажу по-солдатски, невидимкам не по душе приканчивать безоружных. Меня назначили в охрану, а не в палачи!..

— Я слышу в твоем голосе сомнение! — проговорил телохранитель Орлана. — Ты, кажется, осуждаешь святейшую идею Великого: разрушение — высшая цель развития. И поэтому всеобщая война и истребление всего живого — идеальное воплощение могущества жизни.

— Я солдат, а не философ. Одно — уничтожение врага в бою…

— Я понял тебя, Гиг. Все ли невидимки разделяют сомнение своего начальника?

Оба невидимки одинаково сказали одинаковыми голосами:

— Мы исполним любой приказ. Пусть Орлан решает.

— Появилось ли сомнение у начальников головоглазов?

Один из головоглазов высветил перископом:

— Мы с негодованием отвергаем любое сомнение. Когда Орлан прикажет убить пленных, жизни их придет конец.

В разговор снова вмешался взволнованный Гиг:

— Меня превратно поняли. Я уничтожил бы себя самого, если бы заподозрил себя в сомнении. Моя преданность зловредным идеям Великого не знает границ.

— Я так и понял, Гиг, что твое послушание безгранично. По рангу решение принадлежит Орлану. Мы надеемся, Орлан, что твой приказ будет отвечать вдохновляющему духу разрушительных идей Великого, о которых так прекрасно говорил Гиг.

— Мое решение таково. Мы совершим еще два перехода по старой схеме, чтобы сохранить души пленных для последующего истребления в них всего человеческого, такова одна из идей Великого — внести в мозг пленных бациллы духовного гниения…

— Пусть эта побочная вредоносная идея Великого не заслоняет других его..

— Да, да, пусть не заслоняет!.. Итак, если обстоятельства не изменятся, уничтожим пленных. Как практически это совершить? Я хотел бы послушать военных специалистов.

Один головоглаз засветил перископом:

— Отделить людей от крылатых. Без людей крылатые не опасны. Не забывайте, что с воздуха мы защищены хуже, а гравитация с каждым переходом падает, и скоро они смогут летать.

— Отделяем людей от крылатых, — решил Орлан. — После гибели людей ангелы и пегасы с ящерами не опасны. Мы расправимся с ними запросто.

— Великолепный план! — одобрил второй телохранитель. — Узнаю почерк Великого, недаром ты, Орлан, среди любимых вельмож!.. Будь покоен, о твоей верности священным принципам зла оповестят все органы Охраны Злодейства и Насаждения Вероломства…

Я вскочил, каждая жилка во мне вибрировала.

Вокруг простиралась металлическая равнина — золотые поля, свинцовые холмы, вверху постепенно разгоралось золотое небо, глухое небо, не соединяющее нас со Вселенной, а отгораживающее от нее, и к барьеру неба медленно подкатывалось крохотное, зловещее солнце.

Около меня сидел Ромеро.

— Почему вы так вскочили, дорогой друг? Вам снился сон?

— Да, этот… как вы его называете? Информационный!

— Я предпочитаю старинное слово — вещий. Перейдем для осторожности на прямой обмен мыслями.

Я рассказал Ромеро, что видел во сне. Ромеро задумался.

— Гротескность беседы, вероятно, плод вашей иронической природы, друг мой. Но похоже, что в стане врагов разлад… Если разрешите, я поговорю с капитанами. Такое совещание лучше провести мне, ибо если за нами следят, то за вами — бдительнее всех.

— Действуйте.

Ромеро удалился. Возле безжизненного Астра сидели Андре и Мери. Она подняла на меня измученные глаза, и я понял, что сыну по-прежнему плохо. Я молча опустился в ногах у Астра.

— Ни разу не приходил в сознание, — сказала Мери.

Я не ответил. Любое мое слово могло подействовать нехорошо. Ей было хуже, чем мне. Подошел Лусин, и только тогда я заговорил:

— Потолкуй с Ромеро, Лусин, он тебе кое-что сообщит.

— Уже, Эли. Подготавливаемся. Все так перемешаются, люди и ангелы, что никакой черт их не рассортирует.

Я показал глазами на безучастно сидевшего Андре.

— О чем-то думает, не находишь? Такое впечатление, что ловит какую-то не дающуюся ему мысль. А в дешифраторах — одни шумы…

— Мозг не работает, — подтвердил Лусин.

Вдали показался Орлан. Я встал. Лусин крикнул ящера, но Труб объявил, что понесет Астра он. Лусин возразил, что Труб уже долго нес мальчика, надо ему отдохнуть. Ангел запальчиво заспорил с Лусином. Я оборвал их спор:

— Понесу Астра я.

 

8

Астр не открыл глаза, когда я его брал на руки, но по лицу его что-то неуловимо пробежало. Дышал он быстро и часто, мелкими, не наполняющими легкие вздохами, но сердце стучало так сильно, что я ощущал его удары. В излучениях мозга было одно неясное бормотание: «ба, ба, ба…» Мозг повторял работу сердца, он переводил его стук на язык невысказанных слов.

Я занял место в голове колонны и, лишь пройдя сотню шагов, заметил, что не один, Справа от меня шагал Андре, слева — Мери. Я сказал Мери:

— Лучше бы тебе идти позади.

— Я буду с Астром, — ответила она.

Астр был тяжел, у меня немели руки. Я боялся, что не смогу его долго нести, и знал, что никому не передам, когда у него так нехорошо бьется сердце. За моей спиной встал Ромеро и тихо проговорил:

— Не оборачивайтесь, адмирал, я ориентирую вас мысленно. Камагин опять настаивает на восстании, мы согласились с ним. В момент, когда Орлан подаст людям команду отделяться, мы набросимся на стражей и перебьем всех, кто не перейдет на нашу сторону.

Я выразил сомнение. Безоружные люди не справятся и с одним головоглазом.

— Эли, вы ошибаетесь, мы не безоружны. Камагину удалось погрузить в авиетку некоторое количество индивидуального оружия — ручные лазеры, гранаты, электрические разрядники.

— Наше оружие против невидимок недейственно, Павел. Проклятые невидимки — вот что всего страшнее!

— Всего страшнее — бездействие, адмирал, надеюсь, вы согласитесь с этим. Кстати, вы обратили внимание на самодвижущиеся ящики? Осима утверждает, что в них запаковано боевое оружие. не исключено, что содержимое ящиков, если их захватить, удастся использовать против невидимок.

— Кто поведет нас?

— Мы предлагаем Осиму, а в помощники — Петри и Камагина. Крылатыми будут командовать Лусин и Труб. Нападение произведем с воздуха, надо же использовать слабые стороны противника.

— Резон тут есть, конечно.

Ромеро отошел. Оранжевая поднималась выше, и от поверхности планеты плыл жар. У меня путались мысли. Я слышал чей-то шепот, кто-то пытался заговорить со мной.

Блеск грунта и неба становился резче, а мне казалось, что надвигаются сумерки. Я раньше не понимал смысла старинного выражения «потемнело в глазах», оказывается, оно вовсе не было словесной фиоритурой.

Я споткнулся, едва не выронил Астра. Мери схватила меня под руку.

— Ты очень побледнел, Эли, — сказала она. — Я позову Лусина.

— Не надо, — пробормотал я. — Справлюсь.

Мне, однако, становилось хуже. Я перестал ощущать Астра, на руках лежала тяжелая вещь, а не живое тело. Надо было остановиться, вслушаться в его дыхание, сообразить, чем можно помочь. Но впереди прыгал Орлан, оттуда слышалось повелительное: «Скорей! Скорей!»- и я шел, сжав зубы, задыхаясь от ненависти к Орлану, повторяя про себя одну мысль: «Не упасть! Только не упасть!»

— Не смотри на него так — он живой! — проговорила Мери.

— Не упасть! — повторил я вслух. Астр дышал мелко и часто, сердце билось тише, чем прежде, но отчетливей. И если бы не синева щек и рук, я подумал бы даже, что ему стало лучше. — Да, он живой, — сказал я Мери.

До моей руки дотронулся Андре. Я посмотрел на него и понял, что к нему возвращается разум. Глаза его были скорбны, но не безумны.

— Дай… мне… — с трудом сказал он и показал на Астра. Он мучительно искал забытые слова, лицо его страдальчески сморщилось от усилий. — Дай…

— Меня зовут Эли, — сказал я. — Вспомни: я твой друг Эли.

— Дай… — повторил он упавшим голосом. Он не вспомнил меня.

— Потом, Андре, — ответил я. — У меня еще есть силы нести сына.

Он больше не обращался ко мне и шел, опустив голову, рыже-красные локоны двигались, как живые, и закрывали лицо. Я знал, что сейчас Андре ищет слова, но они не шли на язык, странный шепот в моем мозгу исходил из глубин его черепной коробки. Я не обрадовался, так мне было тяжело, я лишь сказал Мери:

— Безумие его, кажется, постепенно проходит.

— Твой друг давно уже не безумен. И если ты дашь ему Астра, он его не уронит.

Отдать Астра я не мог даже Мери.

— Ладно, скоро привал.

На этот раз привал вышел длинный. Орлан куда-то исчез и долго не возвращался. Около меня присели капитаны и Ромеро. Осима с той же энергией и четкостью, с какими командовал кораблем, подготавливали мятеж.

Ручные лазеры были вручены во время раздачи еды, я тоже получил эту игрушку. Я говорю «игрушку», ибо против невидимок они неэффективны, хотя головоглазов поражали.

— Взять противника на абордаж, приставить пистолет к уху и хладнокровно спустить курок — так, кажется, воевали в ваши времена? — сказал я Камагину, усмехнувшись.

Он возразил, пожав плечами:

— В мое время уже сто лет не было войн. Мы сносили горы и осушали моря, колонизировали планеты и первые двинулись к звездам. У вас пробелы в истории, адмирал.

— Не сердитесь. Я не хотел вас задевать, Эдуард.

— Я иногда удивляюсь вам, но никогда не сержусь, Эли.

— Итак, две возможности: или сегодня ночью, или завтра утром, — сказал Осима. — У нас все готово, адмирал.

— Я бы на месте разрушителей выбрал ночь, а не утро, — заметил Петри. — Перещелкать нас во время сна этичней.

— Этичней? — спросил я, удивленный.

Он разъяснил с обычной своей флегматичной обстоятельностью:

— Судя по всему, что мы знаем о них, и по информации ваших снов, у них минус-этика, и все, что мы считаем отвратительным, у них возведено в доблесть. Органы Охраны Зла и Насаждения Вероломства — разве вы этого не слыхали от них самих?

— Вы, кажется, думаете, что я реально присутствовал на их совещании? Даже правдивая информация может облекаться в фантастические одежды… Откровение совершалось в бреду, не забывайте этого.

Золотое небо превратилось в черное. Оранжевая укатилась за горизонт. Вокруг пленных замерцали огни сторожевых головоглазов.

Я оставил Астра на попечении Мери и прошелся по лагерю.

Люди были перемешаны с пегасами и ящерами, чтоб по сигналу сразу могли вскочить на спины крылатых и мчаться в сражение.

Осиму и Петри я застал у драконов. Они прилаживали на спины ящеров ящики, набитые какими-то металлическими цилиндрами.

— Старинные ручные гранаты, — пояснил Осима. — Их было множество на звездолете «Менделеев», Эдуард некоторое количество их прихватил на «Возничий», а оттуда переправил на «Волопас». Основная масса гранат сдана в земные музеи, но эти послужат нам. Пользоваться ими просто, Камагин нам показывал.

Самого Камагина я застал у ангелов. Труб распаковывал ящик с гранатами. Он радостно приветствовал меня. Ангел рвался в бой.

— Лазеры ангелам раздавать не будем, — сообщил Камагин. — Эта техника им не по духу, но ручные гранаты и разрядники, по-моему, просто созданы для ангелов, так они ловко обращаются с ними. Попади-ка вон в то пятнышко, Труб.

Труб что-то метнул в золотой самородок, тускло поблескивающий в свинцовой скале. Я испугался, что разразится взрыв и на шум сбегутся разрушители. Но Труб использовал кусок золота, валявшийся под ногами. Все ангелы отличаются дьявольской зоркостью, а Труб и тут превосходил собратьев: один кусок золота вонзился в другой так прочно, словно они были приварены.

Труб гордо закутался в крылья.

— Врагам придется несладко, когда мы нападем с воздуха, — объявил Камагин, сияя.

Я прошелся по сектору ангелов и ни одного не увидел спящим, все упражнялись в метании. И в отличие от обычного шума, царящего в любом сборище ангелов, на ночном учении было мертвенно тихо, только влажные удары свинца о золото и золота о свинец нарушали кажущееся спокойствие.

— Люди шьют карманчики для ангелов, — информировал меня Камагин. — Каждый на пяток гранат, а привешивать карманчики будем под крылья, там они незаметны.

Во время ночной прогулки по лагерю я набрел на Орлана.

Он шел без телохранителей, лицо его призрачно фосфоресцировало, он, видимо, как и я, обходил лагерь, но только снаружи. Я поспешно отошел, не завязывая разговора. В темноте, скудно озаренный перископами головоглазов, быстро погас светящийся силуэт.

Мери спала, обняв рукой Астра. Астр дышал, но очень слабо.

«Завтра, — говорил я себе, засыпая. — Завтра утром… Гравитация уменьшается…»

 

9

Утром Астр умер.

Меня разбудил крик Мери. Вскочив, я выхватил из ее рук сына.

— Нет! — кричала Мери, хватаясь за голову. — Нет, нет!

Я качал Астра, звал, умолял услышать меня. Последним усилием жизни он раскрыл глаза, потом по телу его прошла судорога, и он вытянулся у меня на руках.

Он лежал, одеревенелый, холодеющий, всматривался в меня невидящими глазами, все эти дни и часы перед смертью он не открывал глаза, а сейчас, умирая, открыл их, чтоб в последний раз поглядеть на мир, — и не увидел мира…

На крик Мери сбежались люди, рядом тяжело опустился Труб. Я по-прежнему держал Астра на руках, но глядел на Мери. Она упала, захлебываясь слезами. А я думал о том, что мне природа почему-то отказала в этом скорбном умении — выплакать свое горе.

Мои предки горевали и утешались рыданием, ликовали и открывали душу слезами, гневались и сострадали плачем, слезы омывали их души над трупами близких, в минуты ярости, над чувствительной книгой, от трогательного слова, от страшного известия, от неожиданной радости… А мне, их потомку, этой отдушины не дано, глаза мои всегда сухи…

— Эли! Эли! — донесся до меня шепот Андре. — Эли, он умер!

По лицу Андре катились слезы.

— Он умер, Андре, — сказал я. — Он был на три года моложе твоего Олега.

— Он был на три года моложе моего Олега, — тихо повторил Андре. Он вслушивался в свои слова, будто их произносил кто-то другой. Потом он умоляюще протянул руки. — Дай мне его, Эли.

Я передал ему Астра и опустился на колени рядом с Мери, обнял ее плечи, молча гладил ее волосы. Вокруг нас стояли друзья — безмолвные и печальные. Мери перестала плакать, вытерла лицо и поднялась.

— Что сделаем с ним? Здесь хоронить негде.

— Будем нести, — ответил я. — Будем нести до места, где можно вырыть могилу или где мы сами с тобой умрем.

Труб ударил меня крылом. Кипевшая в нем ярость вдруг вырвалась диким клекотом:

— Если вы не отомстите, люди!.. Одно, Эли, — мстить, мстить!

Я посмотрел на Астра, Андре покачивал его на руках, как живого, что-то шептал ему, тихо плача. Я сказал:

— Еще многие из нас умрут, Труб, прежде чем люди сумеют отомстить. Когда эта возможность появится, им, я надеюсь, не захочется мести.

Я еще не видел вспыльчивого ангела в таком бешенстве. Он вздыбился надо мной, свирепо растопырил крылья.

— Ты не отец, Эли! Ты не отец своему детищу, Эли!

Мне стоило тяжкого труда сказать спокойно:

— Я уже больше не отец. Но я еще человек, Труб.

Только сейчас Ромеро и Лусин заметили, что Андре в сознании. Труб выхватил малыша из рук Андре. Лусин и Ромеро обнимали Андре, к ним присоединялись другие. Андре узнал Ромеро и Лусина сразу, а Осиму вспомнил, когда тот назвал себя.

Радость перемешалась с печалью, я видел счастливые улыбки и слезы горя, только сам не мог ни улыбаться, ни плакать.

Мне надо было подойти к Андре и поговорить с ним, от меня он от первого вправе был ждать поздравлений, но я не смог сделать над собой такого усилия и стоял в сторонке.

— Потом поговорите, — сказал Лусин, со слезами глядя на меня. — После восстания.

— Да, потом, — согласился я равнодушно. Нужно было собрать мысли, а мысли все не собирались. — Ты объясни Андре наше положение, но не пичкай сразу большим количеством новостей.

Я хотел забрать Астра, но Труб не дал. Когда Орлан подал команду к выступлению, он с Астром на скрещенных черных крыльях занял мое место впереди. Мы с Мери шли за ним, то я ее поддерживал, то она меня — дорога на этом переходе выпала трудная, мы с Мери часто спотыкались. Труб нес Астра до привала, а потом положил возле нас. Астр был как в жизни, лишь потемнел и похудел, и мускулы тела стали тверже, он постепенно окаменевал, ссыхаясь.

Мы с Мери лежали по один бок Астра, с другой стороны ворочался и вхдыхал Труб. Мери касалась меня плечом, ни разу до того я не чувствовал так больно и сильно нашей близости. Друзья в этот привал не подошли к нам, и я был им благодарен, мне было бы трудно разговаривать.

До вечера Астра нес я, а когда звезда стала склоняться и золотое небо забушевало красками, Орлан приказал остановиться. Он позвал меня.

— Люди дальше будут двигаться отдельно от крылатых, Перестройку закончить до темноты.

— Будет исполнено! — ответил я и пошел к своим.

Тысячи глаз следили за мной: по ту сторону лагеря — перископы головоглазов, тайные глаза невидимок, разрушители-командиры, по эту — люди и крылатые друзья. Все движения вдруг оборвались, огромная горячая тишина простерлась над планетой. Осима и Камагин стояли возле рослых пегасов, Труб возвышался на голову над своими ангелами. Лусин уже восседал на спине дракона.

Все было готово к наступлению.

— Приказано разделиться! Очевидно, для вашей же пользы, — сказал я. — Действуйте, как условились!

— За мной! — крикнул Осима, прыгая на пегаса. Пегас взметнул крылья.

— За мной! — эхом откликнулся Камагин, взлетая вслед.

Он метнул гранату в разрушителей, грохнул первый взрыв.

 

10

Вспоминая события в Персее, я вижу, что если кто в стане противника и предвидел наше восстание, то лишь тайные друзья, а враги были захвачены врасплох.

Пегасы с людьми на спинах и ангелы Труба мощной армадой обрушились сверху на заметавшихся головоглазов. Дымная стена взрывов оконтурила лагерь, в столбы пламени взрывались кинжальные лучи лазеров. А когда подоспели драконы и молнии Громовержца сумрачно осветили темнеющий воздух, битва стала всеобщей. Удар отряда пеших с Петри и Ромеро во главе, расчищавших себе дорогу гранатами и лазерами, сразу прорвал цепочку головоглазов: сбитые в кучу, они образовали каре и сражались в окружении.

Головоглазы, после начального ошеломления, защищались свирепо и самоотверженно, на грунт рушились пегасы и драконы, особенно досталось ангелам. Осатаневшие ангелы слишком быстро отделались от груза гранат и слишком понадеялись на силу крыльев: воздух, как туманом, заволокло белым и черным пухом.

Были ранены Труб и Лусин, Петри и Ромеро, легкие ранения получили Осима и Камагин, лишь Андре, сражавшийся в самой гуще схватки, не пострадал.

Я поднялся на свинцовую скалу, выпиравшую из золотых недр, и осматривал поле боя. Меня тревожили успехи, в них было много загадочного. Кругом нас сновали невидимки, грозные воины разрушителей, ни один пока не вмешался в бой ни на нашей стороне, ни против нас, — почему? Сражение было странным, я его не понимал.

Внезапно я услышал знакомый голос, раздававшийся на этот раз не внутри меня, а снаружи, тот голос, какой много раз разговаривал со мной в сновидениях, я не мог не узнать его. «Эли, помоги! — надрывался голос. — Эли, помоги!»

Я кинулся на крик и в страшном волнении уже ничего не видел, кроме места, откуда доносился призыв, и ничего не понимал, кроме того, что спешу на помощь другу, может быть, самому искреннему и самоотверженному другу из тех, каких мы обрели среди противников.

— Эли, помоги! — все отчаянней взывал голос и вдруг оборвался.

И тут я увидел, что Труб с двумя бешеными ангелами атакует Орлана с его телохранителями, телохранители уже пали, Орлан еще защищается. Кричал он! Свирепая радость на миг пронзила меня, когда я увидел жестокого предводителя разрушителей, отчаянно отбивавшегося от ангелов, — и это чувство, вспыхнувшее и погасшее, было последним отблеском старого моего отношения к Орлану. Орлан повалился от ударов крыльев Труба. И в тот же миг, налетев вихрем, я упал на него и прикрыл своим телом. К нам с лазерами в руках бежали Ромеро и Петри.

— Эли, встань, я убью мерзавца! — рычал Труб и так двинул меня крылом, что я отлетел вместе с Орланом на метр.

И сейчас не понимаю, откуда у меня взялись силы не выпустить Орлана из рук. Ромеро схватил Труба за крыло. Петри встал между Трубом и мной.

— Угомонись, Труб! — крикнул Ромеро. — Ты едва не прикончил союзника.

Не знаю, что бы стал делать дальше Труб, если бы рядом не упал выявившийся невидимка. Это был такой же страшноватый скелет, как и тот, что мы захватили на Сигме, но еще живой. Невидимка стонал и корчился, грудная клетка его была страшно разворочена. Даже Труб понял, что сражение, завязанное нами, есть лишь часть широкого боя, кипевшего и в оптической яви, и в физической невидимости. Труб махнул крылом на кучу головоглазов и крикнул ангелам:

— За мной! Кончать с прохвостами!

Мы с Петри помогли Орлану подняться. Орлан пошатывался, глаза его были закрыты, синеватое лицо почернело. Он с трудом стоял на ногах, с усилием говорил. Ангелы помяли его здорово!

Ромеро переложил лазер в левую руку и церемонно протянул правую.

— Разрешите вас приветствовать, дорогой союзник, в лагере ваших новых друзей.

Орлан хотел вежливо вытянуть шею, но и шее досталось в схватке, голова едва поднялась.

— Не такие уж новые. Мы с Эли давние знакомые.

— Значит, это был ты! Ты, ты, Орлан!

— Это был я. Ты так ненавидел меня, Эли, что непрерывно думал обо мне. Это помогло настроить наши мозговые излучения в унисон.

Он с горечью показал на одного из телохранителей:

— Вот кто был вашим верным другом, но его уже нет. Но я не виню вас. — Волнение, звучавшее в его голосе, усмирилось, перед нами снова было то бесстрастное существо, какое мы так часто видели. — Мы виноваты сами. Мы хорошо подготовили сражение, но не позаботились о своей безопасности. Мы думали только о победе в бою.

— Хорошо подготовили сражение? — переспросил Ромеро. — Да, конечно… Но и мы, люди, кое-что сделали!

— Несомненно. Но нам пришлось поволноваться, пока вы не приняли внушенный вам план. Ваши мысленные переговоры, тайной которых вы так гордились, не были для меня секретом, а я делился ими с Гигом. Ему выпала самая трудная задача — завоевать невидимок удалось не всех. Но зато Гиг не дал тем, кто остался верен Великому, прийти на помощь головоглазам, — и это решает успех дня.

Ромеро с сомнением оглянулся. В воздухе метались одни ангелы, их резкие боевые крики слышались всюду. Пегасы и драконы лишь начали бой в воздухе, но не смогли долго пробыть в полете. Ромеро вежливо сказал, подняв лазер, как трость:

— Как жаль, уважаемый союзник, что мы лишены возможности познакомиться с воздушным… э-э… полем боя отважного Гига.

— Почему же? Сейчас я свяжусь с Гигом, и мы раскроем вам, что происходит в воздухе.

Я не заметил, чтобы Орлан совершил какие-то движения, очевидно, он связался с Гигом мысленно, но картина сражения вскоре разительно переменилась. Битва в третьем измерении была внушительней и ожесточенней той, что совершалась на плоскости. Над нами невидимка схватывался с невидимкой. И сразу же стало видно, что одна группа невидимок, более многочисленная, одолевает вторую.

— Наши побеждают, — сказал Орлан. — Нет, сражение подготовлено отлично, Эли.

Ангелам и людям, теснившим одно из каре головоглазов, удалось расчленить его, и головоглазы рассыпались. Ползли они медленно, но сражались с прежней свирепостью.

Два ангела атаковали одного головоглаза, но он поверг их метким гравитационным ударом. Ромеро и Петри бросились на помощь, но раньше их подоспел невидимка из наших. Удар сверху поразил головоглаза насмерть, а невидимка, описав дугу, возвратился в район воздушного боя.

— Много все-таки перешло к нам, — сказал я Орлану.

— Ваши сторонники имеются уже на всех планетах Персея. Великий совершил великую ошибку, когда разрешил трансляцию спора с тобой.

Я показал на головоглазов.

— Эти и не думают изменять властителю.

— Головоглазы — охрана. Их воспитывают далеко от политики. Мощь Империи держится не на них.

Сражение шло к концу. Разрозненные кучки головоглазов, обреченно пересвечиваясь перископами, оттеснялись друг от друга все дальше и погибали под соединенными ударами людей, ангелов и невидимок. Несколько сдавшихся невидимок брели под конвоем ангелов в центр лагеря, где Осима приказал разместить пленных. Туда же отводили прекращавших сопротивление головоглазов.

В последнюю группу сражающихся отчаянно врубался на огнедышащем драконе Лусин. Андре, тоже верхом, но на пегасе, бился неподалеку от Лусина. Петри и Ромеро во главе пехоты методически теснили обреченную кучку. А когда на нее обрушились с воздуха ангелы и невидимки, участь головоглазов была решена.

Около Орлана и меня опустился усталый довольный Гиг.

— Гравитаторы выдохлись, начальник, — сказал он Орлану. — На этой чертовой планете расход энергии в десять раз выше нормы. — Только после этого он обратился ко мне: — У людей, кажется, пожимают руки, давай руку, адмирал. — Он сжал мою ладонь со страшной силой и скорчил предовольную рожу, когда я охнул.

Сегодня невидимки никого не удивляют, они примелькались на стереоэкранах, туристы их породы не раз посещали Землю. Но в день, когда я впервые увидел эту радостно хохочущую абстракционистскую конструкцию, я еле справился с содроганием.

Гиг продолжал, весело загремев костями:

— Как мы тебе понравились в ратном деле, адмирал?

Я ответил сдержанно. Я не знал, как держать себя с этим грохочущим, улыбающимся, ликующим скелетом.

Прошло немало времени, пока я убедился, что невидимки — отличнейшие ребята, только вид у них очень уж страшен — и то по земным нормам, сами они довольны своим обликом, а людей, наоборот, считают конструктивно недоработанными. Я мог бы и не упоминать этих общеизвестных истин, но я веду рассказ о чувствах, испытанных во время, когда все в невидимках было ново.

— Я познакомился с тобой в моих снах, Гиг.

Он загрохотал всеми костями. Я не сразу понял, что так невидимки хохочут.

— Познакомился, говоришь? Познакомили — и ценой немалых усилий! Ты, надеюсь, соображаешь, адмирал, что мы проводим свои совещания отнюдь не на вашем языке. Я уже не говорю об облике. Орлан, например, чаще является в виде тени, чем в виде тела. Кстати, дружище Орлан, на Третьей тебя ни разу не видели в этой парадной форме?

— Аппараты для оптической трансформации остались на звездолетах.

— Правильно, они там. Там же и запасные гравитаторы. Черт знает что такое, благородному невидимке придется вскоре ползти, как презренному головоглазу! Так вот, адмирал, перевести наши замыслы на ваш язык, а потом транслировать их тебе в сны — нет, только Крад мог взяться за это! Где Крад, Орлан? Я не вижу Крада.

— Крад кинулся меня защищать и погиб сам, — сказал Орлан, до предела втягивая голову в плечи.

Гиг торжественно загремел костями. Звук сталкивающихся костей у невидимок очень выразителен, и я вскоре научился отличать их хохот от печали.

— Что делать с пленными? — спросил я у новых друзей.

В центр лагеря вели последнюю кучку сдавшихся головоглазов.

— Всех истребить! — объявил Гиг.

Он был скор на радикальные решения. Я поморщился.

— Пленные пригодятся, — сказал Орлан. — Мы не знаем, что ждет нас у Станции. И если придется сражаться, головоглазы умножат наши силы.

— Поставьте их под мою команду, а уж я заставлю их пошевелиться! — предложил Гиг.

Он гулко захохотал всеми костями. Он быстро примирился с тем, что его желание отвергнуто. Впоследствии я убедился, что ему лучше приказывать, чем советоваться с ним — действовал он с воодушевлением, а размышлял без охоты. Впрочем, таковы все невидимки.

К нам шли Осима с Камагиным. Я представил им новых товарищей:

— Одного вы видели ежедневно и думали, что хорошо его знаете. О существовании другого мы могли лишь догадываться. А они опекали нас, заботились о нашем благополучии. Знакомьтесь: Орлан и Гиг, наши друзья, я скажу сильнее — наши спасители.

 

11

У каждого были десятки вопросов к Орлану и Гигу. И когда пленных устроили под охраной, мы собрались побеседовать.

Звезда закатилась, черная ночь окутала планету. Мы сидели на быстро стынущих глыбах металла, дружески перемешанные — невидимки рядом с людьми, Орлан возле Труба, Гиг возле Андре…

Смешно датировать большие повороты истории какой-то датой, привязывать их к каким-то мелким событиям — повороты складываются из тысяч событий и дат. Но что-то значительное в ту ночь происходило — все мы ощущали это.

О флоте Аллана нового Орлан не сообщил, все, что было ему известно, он вместил в мои последние сновидения.

И что происходит на Станции, он не знал. Неполадки на ней пока спасительны для нас. Надеяться, что так будет продолжаться долго, нельзя — надо быстрее идти к Станции.

Камагин высказался за возвращение на звездолет. За броней корабля мы будем в большей безопасности, чем на металлической равнине. А если удастся восстановить МУМ, мы вырвемся в космос к своим.

— Все, что ты сказал, нереально, — объявил Орлан. — Если ты и восстановишь вашу разлаженную мыслящую машину, «Волопас» не вырвется за неевклидову сферу вокруг Оранжевой — мощи всего человеческого флота не хватит, чтоб прорвать заграждение. А если бы ты вырвался наружу, то там «Волопас» встретился бы не со своими, а со звездным флотом разрушителей, и конец был бы один.

— Как много «если», Орлан, и все неутешительны! — с досадой воскликнул Камагин. — Разреши напоследок еще одно «если». Не превратить ли звездолет в постоянное жилище, вместо того чтоб стремиться к новым неведомым опасностям? Разве мы не могли бы отсидеться в нем, пока положение не изменится к лучшему?

Орлан отверг и это. Положение меняется не к лучшему, а к худшему. Звезда продолжает излучать, и убийственные ее излучения не уносятся в просторы, а накапливаются внутри замкнутого объема. Скоро все будет насыщено сжигающей радиацией, и начнется распад: погибнет жизнь, звездолет превратится в плазму, плазмою станет и сама Станция, авария на которой породила такую катастрофу, а затем вся Третья планета, могущественнейшее из воинских сооружений разрушителей, растечется облачком новой туманности.

Губительный процесс на этом не закончится.

Выброшенная звездой энергия возвратится к ней снова, подбавляя жара в ее атомное пекло. Неминуемо произойдет чудовищный взрыв — и только тогда будут прорваны окостеневшие барьеры неевклидовости и накопленная энергия мощно вырвется наружу. Далекие наблюдатели зафиксируют взрыв сверхновой, а наблюдатели на соседних звездах ничего не оставят на память своему потомству: вряд ли кто из них уцелеет при такой катастрофе.

— Перспективочка! — пробормотал Петри. Даже этого спокойного человека проняло грозное предсказание Орлана.

После некоторого молчания заговорил Ромеро:

— Дорогой союзник, пророчество ваше ужасно. И, видимо, иного не остается, как неуклонно двигаться к цели, которую вы указываете. Но нельзя ли узнать, кто нас ждет на Станции — друзья или враги? Как нас встретят — с распростертыми объятиями или с оружием?

— Я сам хотел бы об этом знать.

— Но вы не можете не знать больше нашего! Мы вчера и понятия не имели, что существует какая-то Станция Метрики на какой-то Третьей планете, а для вас и планета и Станция — надежнейшие оплоты вашего могущества!.. Простите, бывшего могущества, ибо, надеюсь, вы и сами уже не считаете себя сановником Империи разрушителей.

— Никто не знает подробно о Станциях Метрики. Мои знания о них не намного превышают ваши.

— Расскажите хоть, чего надо опасаться, если не знаете, на что можно надеяться. Лично я из скудной информации о Станции делаю вывод, что, возможно, и там появились у нас друзья и что друзья захватили в руки управление ею. Чем иначе объяснить освобождение от конвойных звездолетов, а также то, что здесь, в опаснейшей зоне, с нами пока не произошло несчастий?

— Нам пока не причинили вреда, но и помощи не оказали. Нас предоставили самим себе. Как развернутся события завтра, предсказать трудно.

— Сформулирую по-иному. Допустим, все дело в неполадках на Станции и неполадки завтра выправятся. Что ждет нас тогда?

— Возможны переговоры с Надсмотрщиком. Возможно мгновенное уничтожение нас защитными механизмами Станции. Возможно нападение охранных автоматов в окрестностях Станции.

Меня заинтересовали охранные автоматы. Не механизмы ли они, вроде древних человеческих роботов?

Орлан никогда не видел стражей Станции, но утверждал: ни одно из этих низших образований недоразвилось до высшей стадии — механизма.

— Крепко у них засела в мозгах дурацкая философия разрушения, — шепнул мне Ромеро. Он говорил тихо, чтобы Орлан не услышал.

— Они что-то среднее между организмами и комбинацией силовых полей. Телесный облик у них непостоянен. Обычно они принимают вид, наиболее подходящий для осуществления приказов Надсмотрщика.

— Кровавая рука, змеящаяся в тумане! — иронически пробормотал Камагин. — Ох, уж эти мне привидения! Четыреста лет назад на Земле никто не верил в этот вздор.

Я, однако, не мог без проверки объявить вздором переменность телесного образа. Привидения и призраки, немыслимые на древней Земле с ее примитивной техникой, вполне могли оказаться рядовым явлением на планетах с высокой цивилизацией. Наш стереоэкран и видеостолбы, вероятно, показались бы сверхъестественными современнику Эйнштейна, но мы не пугаемся, когда рядом прогуливается призрачный эквивалент знакомого, находящегося в данный момент далеко от нас.

— Призраки или тела, но что-то материально существующее, — сказал я Камагину. — И я хотел бы, не высмеивая заранее привидения, отыскать надежное средство защиты, если они нападут.

— Поручите это дело нашей тройке, адмирал, — сказал Осима, показывая на Камагина и Петри. — В обозе мы отыскали оружие, от которого не поздоровится даже призраку. Я говорю о самоходных ящиках. Просто редчайшая счастливая случайность, что они оказались далеко от района битвы и враги ими не воспользовались.

Орлан так засветился синеватым лицом, что все вокруг озарилось, а Гиг оглушительно загрохотал костями.

— Вы слишком многого ждете от слепого случая, капитан Осима, — сказал Орлан, и даже бесстрастность голоса не скрыла иронии. — Обычно счастливые случайности требуют тщательной подготовки.

В заключение беседы я попросил Гига больше не зашифровывать невидимок. Не знаю, как у других, а мне действовало на нервы, что надо мной проносятся незримые существа, пусть даже дружественные.

Против моего ожидания, Гиг обрадовался.

— Такой приказ нам по душе! Если бы вы знали, ребята, как тяжела служба невидимости. К тому же и генераторы кривизны ослабли, и нам грозит позорная участь превратиться в туманные силуэты из добротных невидимок. А если учесть, что и гравитаторы на издыхании, то можешь вообразить, Эли, этот кошмар: невидимка перестал бы реять и толкался бы среди головоглазов и пегасов, ангелов и людей, как простое тело, его пинали бы ногами, задевали плечом!.. Ужас, я тебе скажу, Эли!

Я поинтересовался, не оскорбляет ли невидимок перспектива превратиться в вещественные тела в оптическом пространстве.

— Что ты, адмирал! Невидимость — наша военная форма. И если мы ее носим плохо, страдает наша воинская честь. Когда же мы обретаем облик видимых, то это все равно как если бы снимали броню: и удобно, и не надо следить, чтоб к ней относились с уважением.

Ромеро разъяснил мне потом, что в древности люди тоже применяли бронирование доспехами и оно тоже делало тело воина невидимым, хотя сама броня оставалась оптически на виду.

Разумеется, оптическая невидимость — штука более совершенная, чем бронирование доспехами. И старинные рыцари, как и нынешние невидимки, предпочитали ходить без брони, они называли это «носить штатское». Но если приходилось напяливать доспехи, рыцари заботились уже не столько о собственной безопасности, сколько о том, чтоб внушить уважение к своей военной форме. И называлось это так: «защищать честь мундира».

 

12

Пленные головоглазы светили тускло, все остальное пропадало в черном небытии. Было лишь то, что рядом.

Я не знал, куда исчез Орлан, где Гиг, в каком месте разместились перешедшие на нашу сторону невидимки. Петри вскоре удалился, за ним исчезли Камагин и Осима. Тяжело махая крыльями — ему обязательно надо было пролететь над всем лагерем, — умчался к своим, на далекий шум голосов и перьев, Труб. Мы сидели кучкой на свинцовом пригорочке, Мери и мои друзья по Гималайской школе — Ромеро, Лусин, Андре. Андре попросил:

— Расскажите об Олеге и Жанне, друзья. — И он добавил с волнением: — Вам покажется удивительным, но сходил с ума я не сразу, а стадийно. Сперва пропал внешний мир и память о Земле, потом стиралось окружающее. Долго держались Жанна и Олег. И последний образ, который сохранял мой мозг, погасая, был ты, Эли. По-моему, ты не заслуживаешь такой привилегии.

— По-моему, тоже. — Меня обрадовало, что вместе в разумом к Андре возвратилась его милая дружеская резкость. — Вероятно, это оттого, что я был последним, кого ты видел.

— Возможно. Начинайте же!

От семейных дел мы перешли к событиям на Земле и в космосе. Я описал сражение в Плеядах, первую экспедицию в Персей, работы на Станции Волн Пространства. Ромеро поделился воспоминаниями о спорах с Верой и о дискуссиях на Земле, с иронией отозвался о своем поражении, обрисовал размах перестроек в окрестностях Солнца.

— Вы не узнаете нашей звездной родины, дорогой Андре. Плутон вас потрясет, ручаюсь!

— Меня потрясает Эли! — воскликнул Андре. — Я помню тебя талантливым зубоскалом и смелым проказником, ты был горазд на вздорные выходки, но не на ослепительные мысли и глубокие открытия. А встретил тебя адмиралом Большого Галактического флота… нет, и подумать странно: ты — мой верховный начальник! Придется привыкать, не сердись, если сразу не получится.

— Привыкай, привыкай! Другим было не легче твоего.

Мери вдруг запальчиво вмешалась в разговор:

— Сколько я помню Эли, он чаще краснел, чем иронизировал. А если случались вздорные выходки, вроде прогулок наперегонки с молниями, то их было немного. Меня даже охватывала досада, что Эли такой серьезный, я предпочла бы мужа полегкомысленней.

— Вы просто не учились с Эли в Гималайской школе, — отозвался Андре. — К тому же он в вас влюбился — вероятно, такая встряска подействовала на него к лучшему. Серьезный, властно командующий Эли — поверьте, это звучит очередной проказой!

Ромеро обратился к Андре:

— Милый друг, многие, в том числе, со стыдом признаюсь, и я, считали вас мертвым, ибо… ну что ж, раз ошиблись, надо каяться, — ибо не было похоже, чтоб разрушители доведались до человеческих тайн. Мне представлялось невероятным, что такие злодеи не сумели от вас, живого, выпытать все, что вы знали. Но вам посчастливилось, если можно назвать счастьем такой печальный факт, как умопомешательство… Об этом выходе никто из нас не подумал.

— Я сам изобрел его! Я свел себя с ума сознательно и методично. Сейчас расскажу, как это происходило.

Он с ужасом ожидал пыток. Смерть была бы куда лучше, но он понимал, что за ним наблюдают, старинные способы самоумерщвления — ножи, петля, отказ от пищи, перегрызенные вены, — весь этот примитив здесь не действовал. И тогда он решил вывести из строя свой мозг.

— Нет, не разбить голову, а перепутать связи в мозгу, так сказать — перемонтироваться. Конечно, мозг — конструкция многообразная, нарушение его схемы на каком-то участке еще не вызывает общей потери сознания, но все-таки вариантов неразберихи несравненно больше, чем схем сознания, и на этом я построил свой план.

— Так появился серенький козлик?

— Именно так, Эли. Я выбрал козлика еще и потому, что разрушители наверняка не видели этого животного и понятия не имели о сказочке со старухой и волком. А я думал о козлике наяву и во сне, видел только его… Что бы ни происходило, на еду, на угрозы, на страх, на разговоры — на все я отвечал одной мыслью, одной картиной: козлик, серенький козлик… Я перевел весь мозг на козлика! И мало-помалу существо с рогами и копытцами угнездилось в каждой мозговой клетке, отменило все иные картины, кроме себя, всякую иную информацию, кроме того, что оно — серенький козлик. Я провалился в умственную пустоту, из которой вывели меня уже вы!

— Как ты мучился, Андре! — прошептал Лусин. В голосе его слышались слезы. — Таких страданий!..

— Какая сила воли, Андре! — проговорил Ромеро. — Что вы изобретательны, мы знали все, но, признаюсь, не ожидал, что вы способны так воздействовать на себя!

Я задумался. Андре сказал с упреком:

— Ты не слушаешь нас, Эли!

— Прости. Я размышлял об одной трудной проблеме.

— Какая проблема?

— Видишь ли, у нас выведена из строя МУМ. И вывели ее примерно твоим способом — перепутали схемы внутренних связей.

— Свели машину с ума? Забавно! А схема запутывания схемы есть?

— Боюсь, что нет. Все совершалось аварийно. Возможно, кое-что из своих команд Осима и Камагин запомнили.

— Можно подумать, — сказал Андре, зевая. — МУМ, конечно, не сложнее человеческого мозга.

— Не вздремнуть ли? — предложил Ромеро. — Все мы устали после сражения, а завтрашний день обещает быть тоже нелегким.

Ромеро, Андре и Лусин разместились неподалеку, и скоро донеслось их сонное дыхание.

Я лежал и думал об Астре. Все утро я нес его на руках, и он был со мной, а потом шла битва, после битвы меня отвлекли разговоры с разрушителями и Андре — и я не вспоминал Астра. А сейчас он стоял передо мной, и я разговаривал с ним. Он жалел меня. Отец, говорил он, нам просто не повезло, вот почему я и умер. Да, нам не повезло, соглашался я, вот видишь, мы победили врагов, и гравитация ослабела, как сегодня лихо летали ангелы, что бы тебе стоило погодить день-другой — и ты бы остался жив! Я не сумел, оправдывался он, не сердись, отец, я не сумел — и это не поправишь! Это не поправишь, сынок, говорил я, это уже не поправишь!

Так я лежал, мысленно беседуя с сыном, пока меня вдруг не толкнула Мери. Я приподнялся. Она сидела рядом.

— Перестань! — сказала она с рыданием. — Нельзя так терзать себя.

— С чего ты взяла! Просто я размышляю…

— Спи! Обними меня и спи! Это безжалостно так… пойми!.. Я ведь тоже ни о чем другом думать не могу…

Я обнял ее. Она прижалась ко мне, и вскоре я услышал, как она опять молча плачет. Я тихо гладил ее волосы. Она заснула внезапно, не то на полувсхлипе, не то на полустоне. Я подождал, пока сон не стал крепким, осторожно вытер мокрые щеки и положил ее голову себе на грудь, так ей было удобнее, чем на свинце.

Проснулся я, когда звезда выкатилась из-за горизонта.

— Колонны готовы к выступлению, адмирал, — доложил Осима.

— Пленные головоглазы по-прежнему видят во мне начальника, Эли, — сообщил Орлан. — Держать их под охраной не нужно, они пойдут отдельным отрядом.

А Гиг шумно захохотал всем туловищем. Жизнерадостности у этого скелета хватило бы на дюжину людей.

— У невидимок — торжество! Кто сражался вчера против, сегодня будет сражаться за. За меня, своего любимого вождя, пойдут в огонь. Но ты понимаешь, Эли, раз нам разрешено снять невидимость и спуститься на грунт… Идти третьей колонной, за людьми и ангелами, как велел Осима, — это не для невидимок, нет, это не для нас!

Я поставил отряд невидимок впереди всех. Гиг отправился строить своих в дорогу и так лихо гремел скелетом, что люди и ангелы вздрагивали, а пегасы злобно ржали. Одни флегматичные драконы держались спокойно, когда Гиг шагал мимо.

— Я положила Астра в авиетку, — сказала Мери. — Больше не будем нести его на руках.

— Тебе тоже нужно бы сесть в авиетку.

Она с усилием улыбнулась:

— Разве ты забыл приказ адмирала? Я вынесу все, что вынесешь ты.

 

13

Уже не только в бинокль, но и невооруженным глазом была видна Станция — один не то купол, не то просто холм, а неподалеку три возвышения поменьше. Иные крепости на Земле, с их фортами, бойницами и орудиями, выглядели внушительнее.

Мы лежали на вершине свинцовой скалы, и я поделился мыслями с Ромеро, приползшим сюда вместе со мной.

— Я позволю себе указать, любезный адмирал, — возразил он педантично, — что самая мощная из человеческих крепостей не разнесла бы и обыкновенной каменной горушки, а это невзрачное сооружение свивает в клубок мировое пространство.

— Пустота! — сказал Осима. — Ни мы никого не увидели, ни нас никто не открыл.

— Впечатление такое, что Станция покинута, — подтвердил Камагин. — Я бы рискнул подобраться поближе.

Орлан втянул голову в плечи так глубоко, что она провалилась до глаз. Я заметил, что обо всем относящемся к Станции он говорил неохотно и кратко. В Империи разрушителей обсуждение дел на Станциях Метрики приравнивалось к преступлению. Орлан не мог отделаться от многолетней боязни запретных тем.

— Я бы не рискнул, — сказал он сдержанно.

— Пойдем в лагерь и устроим военный совет, — предложил я.

Лагерь был разбит километрах в десяти от Станции, и нам пришлось пошагать.

Я ломал голову, но ничего не придумывалось. Станцию открыл Лусин, вылетевший в разведку на Громовержце, У Лусина хватило осторожности повернуть назад, чуть он завидел невысокие купола.

Все мы понимали, что осторожность его примитивна. Сооружения такой сложности, как эти космические заводы, меняющие структуру пространства, не могли не иметь и совершеннейших методов защиты. Любой человеческий звездолет локирует в миллионе километров простую тарелку, посты наблюдения на Станции Метрики не могли быть хуже наших локаторов.

От нас не собирались защищаться, только поэтому мы не открыты. Значило ли это, что к нам относятся как к друзьям? Может, на Станции все давно погибло — нет ни живых существ, ни работоспособных автоматов? Предположение Камагина казалось мне естественным: если нас не уничтожили в десяти километрах, то не уничтожат и в десяти метрах. Вместе с тем, не считаться с сомнениями Орлана я не мог. Он единственный что-то знал о Станциях Метрики.

На совете Орлан повторил, что возражает против шествия к куполам.

— Все может быть, — повторил он со зловещим бесстрастием.

— Еще одну разведку, адмирал? — спросил Осима. — Пошлем невидимок или ангелов?

— Ангелов! — воскликнул Труб. Он считал, что высота безраздельно принадлежит ангелам, и страдал, когда кто-нибудь из невидимок взвивался в воздух. К пегасам и драконам Труб был терпимей.

— Только невидимок! — возразил Гиг.

Я отдал предпочтение невидимкам.

— Им проще подобраться к Станции. В конце концов, это ваша военная функция, Гиг, — появляться незамеченным в любом месте.

— И сражаться в любом месте, — торжествующе добавил Гиг. — Невидимки — воины, адмирал!

— Не могли бы вы и мне создать временную невидимость? Я с охотой пошел бы, хоть пешим, с вами в разведку.

Гиг разъяснил, что генераторы кривизны подбираются индивидуально. К тому же у людей неудачная телесная структура. Я не вынес бы мгновенного перемещения в кокон закрученного пространства: высокие неевклидовости не для людей.

— Нет так нет. Как у вас, Осима?

Осима нашел в самоходных ящиках два исправных электромагнитных орудия. В твориле орудия создаются электрические заряды, периодически выбрасываемые наружу. Трасса выстрела превращается в летящий ток, а вокруг него возникают могучие магнитные поля.

После сборки орудий мы испытывали их действие на золотой скале. Был сделан всего один выстрел, и от орудия до скалы пролегла выжженная траншея, в которой могла бы разместиться вся наша армия. А на месте скалы взвилось плазменное облачко, и долго еще сыпалась золотая пыль.

— Когда начнем обстрел Станции, сооружениям ее не поздоровится, — доложил Осима.

Я понемногу стал разбираться в том, что внешнее бесстрастие Орлана имеет различные оттенки.

— Вам, кажется, не понравилось сообщение Осимы, Орлан?

Он разъяснил, что, если дойдет до сражения, главной боевой силой станут головоглазы. Массированный гравитационный удар головоглазов даст больше эффекта, чем электромагнитный залп: орудий два, а головоглазов почти двести. Они, правда, ослабели от тягот пути, но на отдыхе быстро восстанавливают силы. Вскоре их организмы накопят полный запас боевой энергии.

— В сражение я поведу их сам, — сказал Орлан.

Дальнейший ход совета был прерван диким гамом и грохотом. Гиг с десятком отобранных невидимок выступил в разведку.

— Мы готовы, — сказал он, выстраивая свой отряд. — Все ребята с ощущалами выше средних. Прирожденные разведчики, можешь не сомневаться, адмирал! Разреши лететь, а?

Он гулко затрясся всеми сочленениями, и, словно десятикратно усиленным эхом, отряд невидимок повторил его грохотанье. Не знаю, как у них было с ощущалами, но концерт они задавали мастерски.

Ощущала у невидимок, кстати, в чем-то подобны нашим органам чувств, а в чем-то весьма отличаются. В оптическом пространстве ощущала почти не функционируют, зато в коконе неевклидовости обостряются невероятно.

В отчете Ромеро вы можете найти подробнейшие схемы ощущал, я их не привожу, потому что не понял главного — как вообще они могут действовать, когда сами невидимки так глухо запакованы в своем мирке, что их обтекает даже свет.

— Летите! — разрешил я.

Они исчезли мгновенно. В бою они, конечно, были хороши, но еще лучше годились для парада. То, что наши предки называли «показухой», достигало у невидимок художественного совершенства.

Передав председательствование Осиме, я вместе с Ромеро и Андре отправился на вершину ближайшего холма.

По дороге мы задержались возле Мери. Единственная женщина в лагере, она подобрала себе исконно женское занятие — врачевание. Труб выделил ей пятнадцать ангелочков понежнее, из тех, что не годились для сражений, и Мери стала обучать их санитарному делу. Лекарств и бинтов в лагере не было, зато нашлись веревки, ангелы их расплетали и вязали бинты. Все ангелы — отличные кружевницы и ткачихи, а у этих, отобранных, дело прямо горело в крыльях.

— Невидимки сейчас около Станции, — объявил Андре, когда мы взобрались на холм. — Их не открыли — никаких эффектов не видно.

Сегодня, когда мы хорошо знакомы с устройством Станций Метрики, подобные наивные рассуждения могут лишь вызвать улыбки. Истинными невидимками были не воины Гига, а те, кого они разведывали. Невидимок только подпустили к Станции — и на ту дистанцию, какую сочли приемлемой. А затем в отдалении вдруг вспыхнуло десять огненных факелов. Какое-то время факелы по-прежнему по инерции мчались к Станции, затем круто повернули к лагерю. Десять костров, то взлетая, то падая, неслись на наш холм, и мы, прильнувшие к биноклям, видели, что внутри факелов — пустота.

— Молодец Гиг, даже в такую минуту не раскрылся! — восхищенно пробормотал Андре. — Эли, вот настоящий воин — и в пламени не потерял самообладания!

— В старину говорили: испытан в огне сражений, — отозвался Ромеро. — О невидимках можно сказать по-иному: даже в огне сражений не открылись. Это единственное, что их спасает сейчас от гибели.

Раздраженный, я отошел от друзей. Невидимок от гибели спасало лишь то, что их гибели не желали. Но им ясно показали, что никакое экранирование не поможет. Десять факелов пронеслись над холмом и рухнули посреди лагеря.

К горящим разведчикам неуклюже, но быстро двинулись головоглазы и стали проворно сбивать пламя гравитационными ударами. Они живо вращали наростами, вылетавший импульс легко тушил огонь. Для профессии пожарных эти создания подошли бы отлично.

Мери со своими ангелами поливала одного из воспламененных водой, но вода это пламя не брала.

— Никаких изменений на Станции, — сказал Андре. — Никто не преследует беглецов.

Мне казалось в тот момент, что я знаю почему.

— А зачем беглецов преследовать? Их отогнали — и хватит. Уничтожать нас не собираются, но и пускать на Станцию — тоже.

 

14

— Плохо работают ваши ощущала, — сказал я Гигу, когда он оправился от потрясения. — Пока вас не охватило пламенем, вы и не подозревали об опасности.

Этот удивительный народ, невидимки, легче примирятся с гибелью, чем с унижением. Гиг так затрясся, что мне почудилось, будто залязгала тысячезубая челюсть.

— Отлично работали, отлично, адмирал! Мы почувствовали пульсацию незнакомых полей задолго до факелов, но не испугались. А возвратились не из страха, а потому, что обнаруженный разведчик уже не разведчик, а только солдат.

Логика в его оправданиях, конечно, имелась.

Ромеро в своем отчете рассказывает, что мной овладели тягостные колебания, и плохое настроение адмирала передавалось всем. Но колебаться можно между несколькими решениями, а у меня не было никакого. Все кругом, как плохие игроки, говорили только о своих ходах, но понятия не имели об ответных ходах противника. Вести армию в бой наугад я отказывался.

То, что Ромеро называет моими колебаниями в течение недели перед первым штурмом, было поисками выхода. К тому же именно этот срок потребовал Орлан для накопления запасов гравитационной энергии у головоглазов.

И если теперь оценивать мои тогдашние действия, то я скажу по-иному, чем Ромеро: я слишком мало колебался. Штурм Станции показал не так мою излишнюю осторожность, как опрометчивость.

Я не утверждаю, что подготовка была полностью неуспешна. Кое-что сделать удалось. Электромагнитные орудия Осимы действовали исправно, ангелов снабдили портативными разрядниками. И Андре изготовил четыре превосходных анализатора силовых полей.

— Если предварительно мы не разведали противника, то в сражении будем иметь полное представление о нем — видимом и незримом, — пообещал он.

Я должен сделать отступление об Андре. Все мы, естественно, присматривались к нему — испытанные им потрясения не могли не сказаться. И он, естественно, был не тот импульсивный, нетерпеливый, резкий и добрый, какого мы некогда знали. Он стал сдержанней и молчаливей. Но мозг его, возвращенный к жизни, работал с прежней интенсивностью. Рядом со мной снова пылало горнило новых идей, генератор остроумных проектов — пусть простят мне эти выспренние слова, в данном случае они самые точные.

Расчет делался не на внезапность атаки, а на силу удара. План наступления вкратце сводился к следующему. В центре, на плоскости, двигаются головоглазы, сверху их поддерживают невидимки. С левого фланга атакуют ангелы Труба, с правого пегасы Камагина и крылатые ящеры Лусина. Петри ведет людей. Человеческую пехоту бросят туда, где будет в ней нужда. Осима с ползущими орудиями размещался в колонне головоглазов — электромагнитные механизмы, как и сами головоглазы, были оружием ближнего боя.

На вершине холма, где мы высматривали Станцию, я разместил командный пункт с анализаторами и Ромеро. В лощинке укрылось несколько штабных пегасов для адъютантской связи.

Приготовления к штурму были закончены вечером.

По древнему воинскому обычаю, битва началась на рассвете.

Первыми выступили головоглазы. Могучая колонна, почти в две сотни неторопливо передвигающихся крепостей, взметнув над собой красноватые огни перископов, даже на взгляд была внушительна. А два орудия Осимы походили на исполинских змей, прокладывающих ей дорогу. Над колонной реяли невидимки, я слышал по дешифратору команды Гига, но отряда его мы, естественно, не видели.

— Импозантно! — пробормотал Ромеро. Он любовался в бинокль зрелищем наступающих головоглазов.

Осима дал залп, как только приблизился на дистанцию прямого попадания. Из орудий вырвались две огненные реки. Беснующееся пламя обрушилось на купола.

Начало было хорошее, но, к сожалению, все хорошее ограничилось началом. Множество пылающих смерчей закружилось на месте, где наступал центральный отряд. С невольным уважением я наблюдал, как отважно действуют внешне столь неповоротливые головоглазы. В наше отдаление донеслось тяжкое содрогание наносимых ими ударов. Вскоре не оставалось ни одного несорванного факела, а несколько беспорядочно мечущихся смерчей были буквально разорваны. Ни Осимы, ни Орлана даже не коснулись летящие хлопья пламени, так хорошо защитили своих командиров головоглазы.

— Буря полей! — доложил Андре. — И гравитация, и электромагнетизм, и корпускулы. Готовится что-то сногсшибательно новое.

Новым было то, что повторилось усиленное старое. Орудия Осимы разразились вторым залпом, а поле битвы охватила вторая волна огня. Уже не разрозненные смерчи бесновались над продвигающимся отрядом, но все превратилось в бушующий костер — и в его бешеной пляске пропали и головоглазы, и Осима со своими орудиями, и невидимые воины Гига.

Две-три минуты, подавленный, я ожидал полного уничтожения отряда. Но пламя опять стало спадать, вбиваемое в металл, и мы увидели яростно и методично сражающихся головоглазов. Теперь они быстро вертелись, выбрасывая гравитационные импульсы.

Короткое время я не терял надежды, что им и на этот раз удастся подавить контратаку пламенем. Но в битву вмешалась предсказанная Андре новая сила. Несколько головоглазов перевернулись, стройная колонна, словно опутанная сжимающей цепью, постепенно сбивалась в небоеспособную кучу. На высоте, непроизвольно или сознательно, раскрылись два невидимки и рухнули вниз, за ними покатились еще три обнаруживших себя солдата.

Картина победоносной битвы внезапно превратилась в картину разгрома.

— Осима и Орлан требуют помощи! — крикнул Андре. — У Осимы больше не заряжаются орудия, у Орлана слабеют гравитаторы!

Я приказал выступать крылатым отрядам и человеческой пехоте.

Теперь, когда всем известно, как печально закончился наш первый штурм Станции, могу с искренностью признаться, что не видел зрелища красочнее и грознее, чем атака крылатых. Дело заранее было обречено, а я и в момент разгрома не сомневался, что мы побеждаем, — так стремительна была эта несущаяся воздушная масса.

Первыми слева вырвались ангелы с разрядниками и гранатами в боевых сумках. Их мгновенно охватило пламя, но холодное — иной природы, чем невидимок и головоглазов, — ослепляющее, а не сжигающее. Мы тогда понятия не имели, что для любого отряда зажигается свой огонь, и меня пронизал ужас, когда я увидел, что каждый ангел несется в факеле, как в ореоле.

Ангелы летели в четком строю, шумно и стройно, тысячеголосый трубный вопль опережал их — они казались армией демонов, несущихся среди пожара. И все они с такой энергией рассекали воздух крыльями, что подняли уже не бурю силовых полей, а воздушную бурю.

Громовой голос Труба один отчетливо выделялся среди грохота и гама, клекота и свиста. И, очутившись у поля боя, Труб первый бросил гранату и взметнул разрядник, и его движение повторил весь воздушный отряд. К общему шуму добавился треск молний, сотнями разрезающих воздух, вонзающихся в металл планеты и в золотое небо.

Армада ангелов летела прямо на Станцию, вся в молниях, как в перьях. Если эта атака с разрядниками оказалась в конечном итоге неэффективной, то, во всяком случае, она была эффектна. А затем в район боя вынеслась крылатая конница Камагина и Лусин во главе драконов.

Он далеко обогнал на своем Громовержце остальных ящеров и так остервенело врубился в гущу мечущихся по полю огней, что странные боевые факелы отшатнулись от него, как живые. С короны Громовержца били молнии — многопламенные, неотразимо испепеляющие. и при каждом выстреле у Громовержца вырывался крик, резкий, торжествующий. Это было странное сражение — битва молний против факелов. И побеждали молнии: там, куда устремлялся Громовержец, быстро погасали бушующие огни.

Вопль и клекот ангелов, дикий свист драконов, торжествующий визг Громовержца, свирепое ржание пегасов и боевые клики людей быстро преобразили молчаливое однообразие боя, закипевшего на подступах к Станции.

А когда подоспела пехота Петри и блистающие шпаги лазеров вплелись в метание факелов и молний, наш нажим на таинственного противника обрел новый порыв.

Заколебавшиеся было головоглазы каменной глыбой двинулись дальше. И хоть их гравитаторы нуждались в подзарядке, импульсы, выбрасываемые перископами, были еще мощнее, чем прежде, — так воодушевила головоглазов поддержка.

— Наша берет! — сказал я Ромеро. — Наконец-то наша берет!

— Эли! Эли! — вскричал Андре. — Эли, посмотри, что делается!

То, что произошло на поле, было более чем неожиданно.

Ни при каких раскладках нам и в голову не приходил такой оборот событий — это был немыслимый вариант, нечто из бреда!

Со стороны Станции неслись три крылатых отряда — ангелы, предводительствуемые Трубом, конница пегасов с Камагиным на белом коне и крылатые ящеры с далеко обогнавшим их Громовержцем. А на шее второго Громовержца восседал второй Лусин.

И эти новые отряды тоже охватывало, как футлярами или ореолами, багровое холодное пламя, из недр их также рвались оранжевые молнии разрядов. Громовержец ощетинивался такими же молниями, Лусин и Камагин вонзали в противников те же лазерные острия, а впереди них несся такой же тысячеголосый вопль, свист и клекот!

— Фантомы! — крикнул Андре после охватившего нас вдруг оцепенения. — Эли, надо предупредить наших, что выпущена банда фантомов!

К чести Осимы и Орлана, и особенно Гига, они и без объяснения быстро разобрались, что за армия прибыла в битву. Лусин и Камагин, а также Труб сгоряча спутали своих с чужими, но повторные вызовы Андре и путаница в сражении отрезвили их.

Осиме удалось произвести и третий залп. Огненные потоки обрушились на фантомов. Наши невидимки схватились с вражескими привидениями. Я по-прежнему не видел воинов Гига, но по тому, как взвивались призрачные крылатые кони, как в страхе увертывались искусственные ангелы и падали с предсмертным криком искусственные люди, представлял себе, сколь велика ярость нового сражения.

И какое-то время у меня еще теплилась надежда, что не все проиграно.

— Пора кончать избиение наших, адмирал! — сурово сказал Ромеро.

Как раз в это время два Громовержца, живой и искусственный, страшно столкнулись телами, испепеляя один другого — багровая сеть молний оплела их головы. Один из драконов падал, и я не мог разобрать на отдалении, Лусин ли сейчас погибает или псевдо-Лусин.

Я приказал Андре, откашлявшись, чтоб не дрожал голос:

— Радировать общее отступление!

Все военачальники стали поворачивать свои отряды. Труб тоже услышал приказ, но, распаленный боем, пренебрег им. Реальные ангелы, подбадривая себя бесовскими воплями, с прежним ожесточением схватывались с ангелами призрачными. Борьба становилась неравной.

— Немедленно к Трубу, Павел! — приказал я Ромеро. — Выводить ангелов из боя!

Ромеро вскочил на штабного пегаса, и вскоре ангелы стали покидать поле сражения.

Я спустился с холма и пошел в лагерь.

У Мери на санитарном пункте кипела работа. Ангелицы-санитарки прилетали с ранеными. Истерзанные драконы приползали сами, а пегасов приходилось подгонять: даже с поврежденными крыльями они норовили взлететь.

Но боль они сносили спокойно, ни один не ржал со злобой, когда ангелы-хирурги неумело брали в когти скальпель.

— Мери, мне показалось, что Лусин падал! — сказал я. — Где он?

— У Лусина легкое ранение, но Громовержец плох.

У Лусина была забинтована голова и рука на перевязи. Он горестно поглядел на меня, по щекам его катились слезы.

Громовержец лежал на боку, без сознания. Глаза его были закрыты, великолепная корона боевых антенн помята — с остриев еще стекали предсмертные синеватые огни Эльма. Я опустился на колени и прислушался к работе сердца. Сердце стучало неровно и глухо, то замирало, то часто и слабо билось. Я молча встал. Надежды не было.

— Такой друг! — шептал Лусин, плача. — Такой друг, Эли!

 

15

Нет худа без добра: мы потерпели поражение, но узнали, на чем зиждется оборона Станции. Анализаторы, пока шла битва, определили физические параметры фантомов. Образования эти были воистину фантастической породы — почти без массы, однако оптически непроницаемы.

— Я предупредил, что автоматы не более чем силовые поля, способные принимать любой телесный облик, — мрачно напомнил Орлан.

Это был один из тех редких случаев, когда он изменял своему мундиру безразличия.

Даже Труб был ошеломлен.

— Мы, ангелы, по природе своей — материалисты, — взволнованно высказался он на совете, — мы отважимся сражаться против любого вещественного противника. Но против призраков ангелы бессильны. Борьба с привидениями — не наша стихия!

Больше всего я страшился, что эта паническая философия окостенит души. В борьбе с фантомами мы потерпели не так физическое, как психологическое поражение. И весь упор возражений запаниковавшим я построил на уничтожении философии страха.

— Чепуха, что противник нематериален. Эти фантомы составлены из энергетических полей, а разве силовое поле — не одна из форм материи? Наши изображения на стереоэкранах несут в себе еще меньше массы, чем любой из фантомов, — почему же вы не бледнеете при виде стереоэкрана? Удивительность фантомов не в их мнимой нематериальности, а в том, что им удалось блистательно скопировать нас самих. Вот где загадка! И нужно распутать ее, чтоб не поддаться на новые хитросплетения. Не трястись перед потусторонними силами, а разобраться в новой физической проблеме — вот чего я требую.

После такой отповеди обсуждение стало деловым.

— Загадка фантомов решается просто, — доказывал Андре. — Если у противника имеются анализаторы высокого быстродействия, они легко отобразят особенности нашего строения. а после этого не составит труда построить образ, оптически идентичный нашим.

— Просто, легко, не составит труда! — с досадой сказал Осима. — Но на наших стереоэкранах жалкие оптические изображения, а у них отображения силовые. Разница!

— У нас чего-либо подобного, к сожалению, нет и в помине, — со вздохом поддержал Осиму Ромеро. — Объяснения ваши я могу принять, проницательный Андре, но вряд ли от них станет легче.

По тому, как скромно Андре выслушал возражения, я чувствовал, что он готовит сюрприз. Во всяком случае, так держался бы прежний Андре. Его глаза лукаво поблескивали. Я снова верил в гений Андре.

— Не легче? — переспросил он. — А я как раз собирался выпустить против неприятельских фантомов наши собственные, может, попроще по структуре, но для зрения убедительные.

— А для других ощущал, употребляя это местное словечко? — спросил я. — Ты понимаешь, Андре, у зловредов… Простите, у защитников Станции анализаторы не ограничиваются зрением.

— Я и не собираюсь конкурировать с ними. Их фантомы воюют реально, мои же лишь спутают тактику противника: пусть он направляет удары на призраков, а не на нас. Истинные привидения, которых опасается Труб, будут сражаться на нашей стороне.

Ромеро с сомнением покачал головой. Орлан вновь замкнулся в мундире бесстрастия. Зато увлекающемуся Гигу очень понравилась идея Андре, Труба тоже восхитило, что на воинственную шайку фантомов будет спущена кровожадная орда призраков.

— Война призраков против призраков, к сожалению, операция призрачная, а нам нужны реальные результаты, — сказал Ромеро.

— Призраки, конечно, не более чем призраки, но борьба их будет реальной. — И, все более становясь похожим на прежнего Андре, он рассказал о главной своей идее. Оптическое войско явится лишь тактической приманкой. Пока фантомы противника отвлекутся на борьбу против наших призраков, мы подготовим сокрушительную операцию. Приборы показывают, что противодействие врага складывается из двух противоположных действий, условно их можно назвать правым и левым полем. Когда правые и левые поля совпадают, они образуют свободный узел. Плюс с минусом в математике дают ноль, но в жизни правая рука, сливаясь с левой, рождает рукопожатие. Фантомы не более чем узлы скреплений правых и левых взаимодействий.

Орудия Осимы, лазеры людей и молнии крылатых разрывали поля, но не уничтожали их симметрии — главная сила противника оставалась нетронутой. Нужно бить по гармонии, взрывать изнутри четность полей — только здесь гарантия победы.

— Найденные в обозе генераторы способны воспроизвести любое поле противника, — закончил Андре. — Пока фантомы будут расправляться с нашими привидениями, а орудия Осимы подбавят сумятицы в неразбериху, мы введем энергетическую систему врага в такие автоколебания, что никакие амортизаторы не удержат ее от распада.

Всех захватила широта замысла Андре, но я задал несколько вопросов. Он обиделся, как и раньше: в уточнении деталей ему неизменно чудились придирки.

— Не помню, чтобы ты что-либо сразу принимал, Эли!

— А я помню, что даже в правильной идее ты где-нибудь всегда по запарке врешь. Что тебе нужно для подготовки армии призраков?

— Два дня и десяток помощников. Разумеется, не таких скептиков, как ты.

— Дни у нас есть, помощников, не похожих на меня, найдем.

 

16

Теперь на штабном холме нас было не трое, а добрых тридцать человек и союзников.

Второе сражение разыгрывалось точно по диспозиции.

В отчете Ромеро вы найдете технические подробности — альберты потраченной мощности, уровень иллюзорности призраков, тактическое построение отрядов фантомов.

А мне вспоминаются звуки и краски, пламена и дымы, дикие рожи псевдосуществ одной стороны, лихо сражающихся с псевдосуществами другой стороны. Степень призрачности привидений, так волнующая ныне историков экспедиции, меня не затрагивает.

Когда навстречу нашим реальным войскам, выпущенным для «затравки» битвы — так назвал эту операцию Ромеро, — вынеслись полчища неприятельских фантомов, я от восторга затопал ногами. В свалке возникали все новые фигуры, их становилось все больше — призраки Андре вторгались в общую катавасию боя. И хоть я знал, что каждая из новых фигур — не больше чем оптическая иллюзия, я не мог отличить их от фигур реальных — так они были искусно сработаны.

Наши солдаты бросились назад, когда среди них стали возникать призраки. Со стороны это должно было восприниматься по-иному: часть нашего войска, устрашенная, ретируется. Оставив в покое ищущих спасения в бегстве, бестии противника с удвоенной свирепостью принялись уничтожать остающихся, то есть привидения. Призраки сражались против призраков в отнюдь не призрачной битве. Визга, грохота, воя, свиста, рева, грома, молний, взрывов гранат, гравитационных ударов, световых наскоков и магнитных выпадов хватило бы на солидную многолетнюю войну наших предков.

Увлеченный картиной битвы, я не уловил момента, когда Андре запустил генераторы. Для начала Андре гигантски усилил все правоориентированные поля. Фантомы противника вдруг стали распухать, теряли четкие очертания, из тел превращались в силуэты.

Захваченный врасплох, противник спешно умножил поля левой ориентации, чтоб сохранить симметрию, и, точно поймав этот момент, Андре быстро подавил все правоориентированные потенциалы и вздыбил левоориентированные — добавил к вражескому усилению свое — в том же, левом, направлении.

Бестии так же стремительно, как перед тем распухали, стали теперь опадать, очертания их делались нестерпимо четкими — они превращались в абстрактные фигурки из живоподобных тел.

Так начался процесс расширяющихся автоколебаний. Сперва было одно колебание — фантомы то разом росли, расплываясь и тускнея, то разом же опадали, пронзительно очерчиваясь и накаляясь до белокалильного жара. А затем одно большое колебание распалось на несколько маленьких.

Вскоре одни из фантомов стали вырастать, в то время как другие уменьшились — колебания не совпадали по фазе, но амплитуда их неудержимо росла, размах метаний становился все грознее.

Неизбежным следствием этого должен был явиться взрыв в энергетическом сердце противника. Но еще до того, как запланированный взрыв разметал утратившее контроль неприятельское войско, нам удалось увидеть непредвиденную междоусобную распрю, яростно вспыхнувшую среди фантомов. Уменьшающиеся ринулись на растущих, растущие наваливались на уменьшающихся. Несколько долгих минут над полем взаимного истребления взвивались ревы, вопли и визги — и все потонуло в гигантском взрыве.

Над куполом взвился столб дыма, крутящееся пламя сожрало остервенело сражающиеся фантомы врага. Защита противника была сокрушена.

На поле высыпали наши солдаты, реальные солдаты, не оптические привидения. Бешено хлопая крыльями, в иглах молний, пронеслась армия Труба, лихо помчалась звонко ржущая крылатая конница Камагина, а в центре, не прикрываясь больше невидимостью, весело грохотали живые скелеты Гига, свирепо коптящие ящеры Лусина старались не отстать ни на метр.

И четко, как на диковинном параде, закрепляя своим тяжким строем порыв подвижных войск, на последний штурм купола двинулась железная армия головоглазов Орлана, а по бокам ее шагали две колонны людей с Осимой и Петри во главе.

— Эли! Андре! — услышал я голос Ромеро, покрытый гулким ржанием. — Да скорее же, друзья!

Три пегаса, тяжело махая крыльями, норовили взлететь с холма. На одном уже гарцевал Ромеро, на двух других вскочили Андре и я.

Мы понеслись к дымящемуся развороченному куполу, куда уже ворвались наши легкие отряды — ангелы и невидимки.

 

17

Я с отвращением смотрел на Надсмотрщика Станции. Он напоминал человека — но изуродованного до бесчеловечия! У него не было шрамов от ран, никакие раны не сумели бы так обезобразить человека. Он был переконструирован.

Выше любого из нас — гигант трех метров росту, — он имел почти красивое лицо, холодные глаза смотрели настороженно и угрюмо, темные волосы закрывали уши и шею. Но вместо ног его снабдили двумя гибкими шлангами, свободно гнущимися в любой точке, а вместо рук — такими же рычагами, покороче ножных, с десятью присосками на концах. И у него, конечно, было туловище, торсу его мог позавидовать любой из греческих богов, но на животе — в схватке с него содрали одежду — виднелась вмонтированнная в тело дверца. Камагин, захвативший в плен гиганта, не преминул распахнуть ее: у Надсмотрщика были не живые внутренности, а приборы, аккумуляторы и моторы!..

Это человекоподобное образование не жило, не питалось, не болело, не дышало и не спало, а заряжалось, заправлялось, терпело аварию и ремонтировалось, чистило контакты и сменяло отработанные прокладки!

А позади Надсмотрщика, понурив головы, стояла группа инженеров Станции, захваченная у пультов и аппаратов, — живые машины рядом с машинами механическими.

Надсмотрщик, покачиваясь на нижних шлангах, обводил нас ненавидящими глазами. Он бегло скользнул взглядом по мне, по Ромеро, по Андре. Потом взгляд упал на Орлана, и нам почудилось, что туловище выстрелило вверх — так быстро разогнулись шланги.

— Орлан? Вместе с врагами?

Отвратительный голос раздавался словно из поломанного ящика. Наружный дешифратор легко переводил его слова на человеческий язык.

Орлан сделал два шага вперед и, не торопясь, вытянул голову вверх. Мы были с ним так хорошо знакомы, что без труда разбирали интонации движений его шеи: Надсмотрщика Орлан приветствовал издевательски!

— Вместе — да. Но не с врагами, а с друзьями.

— Ты — изменник, — грозно установил Надсмотрщик. — Все удивлялись твоему возвышению. Говорили, что ты берешь умом. Ты взял вероломством. Конец твой будет ужасен. Я расскажу Великому о твоем поведении.

Тут мы впервые узнали, что разрушители могут не только улыбаться, но и хохотать. Орлан заливался и освещался смехом, хохотали его рот, его лицо, волосы, тело и руки. И немедленно в ответ ему раздался дикий хохот Гига, бравый невидимка не мог упустить повода весело погромыхать костями и косточками.

— Все расскажи Великому, все расскажи, — проговорил Орлан, насмеявшись. — И встреча у вас будет скорая — в одной из тюрем, куда мы навечно его упрячем. а теперь отвечай на вопросы.

Допрос проводил Ромеро. Мы с Андре отошли.

Меня мучило ощущение, что я где-то уже видел эти стены и пульты. Но когда я стал говорить об этом Андре, он отмахнулся.

— Чепуха! — Хоть я теперь был его начальником, он не приучился держать себя с субординационной вежливостью. — Где-то, как-то!.. О любом неведомом явлении можно сказать, что вспоминаешь его вот так же… «струной, звенящей в тумане», как выразился в древности один писатель.

Ромеро начал с вопроса Орлану:

— Дорогой союзник, вы знали, что на Станции работают человекообразные?

— Только об одном знал — о самом Надсмотрщике. Его кандидатура была представлена Великому, тогда же мы и познакомились с Надсмотрщиком. до этого мы знали лишь, что он потомок пленных галактов, переделанный для работ особой секретности.

Ромеро обвел рукой работников Станции.

— А эти существа тоже потомки галактов?

— По-видимому, да. Точнее ответит Надсмотрщик.

Ромеро переадресовал вопрос Надсмотрщику.

— Все служащие Станции — потомки пленных, всех нас в свое время переконструировали, — разъяснил тот.

— Значит, между вами нет различий?

— Между нами огромное ранговое различие, определяющее нашу личную значительность. Одни могут быть воспроизведены путем сочетания разнополых индивидуумов, другие — нет. Вы уловили разницу?

— Кажется, да. Индивидуальное производство потомства путем сочетания разнополых существ в одну супружескую пару… Людям этот способ знаком. Вас можно воспроизвести этим методом?

— Ни в коем случае! — объявил он величественно. — Я существо высшей категории. Меня после первого рождения нужно отделывать до совершенства. Но те безмозглые, — он вывернул ручной шланг на своих подчиненных, — как родились на свет, так и были оставлены идиотами.

Я еле удержался, чтоб не прыснуть, Ромеро укоризненно скосил на меня глаза. Потупивших головы инженеров Станции явственно угнетало низкое рождение. Он был аристократом в их среде.

— Зачем вы, пленник, ругаете своих помощников безмозглыми? — спросил Ромеро.

— Я не ругаю, а квалифицирую, — ответил он равнодушно. — Их индивидуальные мозги вынуты и взамен вставлены датчики связи с Главным Мозгом Станции. У меня же мозг сохранен, чтоб я наблюдал за Главным Мозгом. Я — Надсмотрщик Первой Имперской категории.

— Главный Мозг Станции полностью подчиняется вам?

— Должен подчиняться. Иногда бывают аварии. Главный Мозг — плебейского естественного происхождения. Вынули у ребенка мозг, искусственно развили в питательной среде…

— Вы сказали — бывают аварии? Как это понять?

— Ну как! Авария как авария. Бывает и похуже аварии. Во время Большой войны с галактами дальний предшественник нынешнего Мозга взбунтовался — и галакты чуть не захватили Третью планету. С тех пор к каждому из шести Главных Мозгов приставляется Надсмотрщик аристократического конвейерного производства. Главный Мозг — мой раб. Если он выйдет из повиновения, я его уничтожу.

— Главный Мозг функционирует четко?

— Если бы функционировал четко, вас бы здесь не было. Высадка вашего звездолета не запрограммирована, тем более захват Станции.

— Почему же вы не уничтожили Мозг Станции?

— Неповиновения не было. Все мои приказы он выполнял. Я сам контролировал распоряжения, которые он отдавал исполнителям. Он оставался послушным до взрыва, когда я потерял с ним контакт.

— Фантомы создавались вами или им?

— Низменное умение создавать мне не по рангу. Надсмотрщики Первой Имперской категории приравнены к разрушителям Четвертого Имперского класса. Мне доверены все функции контроля и одна функция разрушения — уничтожения Главного Мозга Станции, если он выйдет из-под контроля.

Ромеро изредка изменял своему подчеркнутому спокойствию. И тогда он никому не казался вежливым.

— По-моему, с этим болваном больше беседовать не о чем, адмирал. В подвалах Станции имеются казематы, отлично подходящие ему по размеру. Я бы предложил пройти в помещение Главного Мозга Станции.

 

18

Я вскрикнул, едва переступил порог. Я предчувствовал, что меня ждет неожиданность, готовился к неожиданности, но когда неожиданность совершилась, у меня затряслись ноги.

Помещение, куда мы вошли, я посещал в моих снах.

Это была галактическая рубка разрушителей — высокий, теряющийся в темноте купол, две звездные полусферы вверху, сейчас они были темны, но я помнил, как они горели звездами и корабельными огнями, именно здесь я с замиранием сердца следил в сновидении, как флот Аллана штурмует теснины Персея..

И посередине зала, между полом и потолком, тихо реял полупрозрачный шар. Тогда, в вещем своем бреду, я страшно боялся приблизиться к нему, а сейчас сам стремился поближе, но ноги плохо слушались меня — в шаре плавал Главный Мозг Станции…

Не знаю, сколько бы я так стоял на пороге, радостно ошеломленный, не давая никому пройти, если бы в помещении не раздался обращенный к нам Голос.

Нет, я должен на этом остановиться!

В моем безыскусном повествовании, где нет ни атома фантастики, лишь голос этот, звучавший отовсюду: сверху, с боков, в нас самих, — лишь он и сейчас мне кажется фантастическим. Я слышал его много раз, путал с собственным голосом, с голосом Орлана — теперь он был сам по себе, свой, а не переданный другому, знакомый в целом и в мелочах, в каждом звуке, в каждом придыхании — знакомый!

Он был чарующе красив, звучен, торжествен… Я говорю чепуху! Этот голос был добр — вот главное в нем.

— Входите, люди и друзья людей! — проговорил Голос. Один Ромеро среди нас так совершенно владел современным международным человеческим языком, как этот Голос, никогда до того не знавший человека. — Я так долго ждал вас — и вы пришли!

Спазма сжала мне горло. Ромеро с мольбой посмотрел на меня, Андре сердито толкнул локтем. Надо было ответить на обращение Голоса, но всех моих сил хватило лишь на то, чтобы пробормотать что-то невразумительное.

— Я рад, что вы здесь, адмирал Эли! — продолжал Голос. — Я счастлив, что вы победили.

Я отчаянно придумывал, что бы сказать торжественного и величественного, но в голову упрямо лезли одни глупые мысли, и я, ужасаясь своей нетактичности, сдавленно выговорил:

— Если ты рад нашей победе, почему ты не помог нам победить?

Голос ответил с мягкой укоризной:

— Я помогал, Эли.

У товарищей вид был не умнее моего. Общее смущение подействовало на меня успокаивающе. Я поправился:

— Я хотел сказать: ты мог бы открыть двери Станции без кровавых сражений с фантомами.

Укоризна в голосе стала слышней:

— Ты забыл о Надсмотрщике, которого вы заперли в каземате. Этот глупец проверял каждую мою команду. Мне пришлось искать путей, недоступных его пониманию.

Я понемногу оправлялся от потрясения. Я уже не искал мыслей, чтоб выпалить их, не раздумывая, годятся ли они.

— Ты назвал меня по имени… Очевидно, ты знаешь нас всех?

— Да, знаю. И секретаря адмирала Ромеро, и трех капитанов — Осиму, Петри и Камагина, и доброго Лусина, и тебя, бедная Мери, потерявшая единственного сына, — я пытался спасти его, но не сумел… И тебя я знаю, умный Орлан, я часто навещал тебя, нашептывая свои планы и порождая в тебе мучительные сомнения. И ты, смелый Гиг, встречался со мной, мы с вашей высадки на Третьей планете работали с тобой на одной мозговой волне. И в тебе, храбрый Труб, я не раз говорил твоим же голосом, правда, ты мало прислушивался к своему голосу. И с тобой я беседовал, блистательный Андре, так умело лишивший себя разума, я вместе с твоими друзьями помогал тебе выбраться из трясины безумия. Все вы мои знакомые с момента, когда я закрыл вашим кораблям выход из Персея. Но ближе всех мне ты, Эли, твои мозговые излучения раньше других уловили мои приемники, и тебе единственному я открыто являлся в сновидениях.

Ромеро, наклонившись ко мне, шепнул:

— Положительно, этот таинственный голос — неплохой человек! Как по-вашему, адмирал?

А мне вспомнились наши метания в тенетах Персея.

— Ты сказал — закрыл выходы… ты отрезал нам путь к спасению, так вернее!

Голос оставался таким же добрым, но в нем зазвучала печаль:

— А разве вы прорывались сюда, чтоб немедленно бежать наружу? Вы хотели узнать, что происходит в нашем скоплении, — и я осуществил для вас эту возможность. А сейчас передаю вам мощнейшую из крепостей ваших врагов — тебе этого мало? Ход космической войны переламывается в вашу пользу — по-твоему, это называется отрезать вам путь к спасению?

Я почувствовал себя пристыженным. Появление Голоса было слишком неожиданным, чтоб я успел сразу оценить все следствия из этого.

В чем-то он походил на МУМ — такой же обстоятельный, сообщаемые им сведения были так же точны. Да и роль его здесь, на Станции Метрики, была аналогична роли МУМ на наших кораблях.

Но было и важное различие, все мы его ощущали. МУМ остается бесстрастной, какую информацию ни передает, она — машина, гениально сконструированная машина. Голос был человеком: так разговаривать могли мы сами.

И, вероятно, это человеческое, слишком человеческое в нем и было причиной того, что во мне возбудились сомнения. Не столкнулись ли мы с новой имитацией нас самих? Хитрость врага казалась не менее вероятной, чем участие друга. Я приказал себе не поддаваться очарованию Голоса! Я попросил:

— Расскажи, что нового на границах Персея.

Он ответил — в нем звучало сочувствие к моему нетерпению и моей тревоге:

— Когда я отсекал конвойные звездолеты от «Волопаса», человеческий флот преодолел первую линию преград. Путь в глубины Персея не прост — брешь, образованная моим переходом к вам, прикрыта другими Станциями Метрики. К сожалению, пять остальных Главных Мозгов остались верны своим господам. Они почти равны мне по могуществу, но иные — по влечениям.

— Ты сказал — по влечениям. Как это понимать?

— Они — исполнители. Я — мечтатель.

Все его ответы были удивительны, этот показался всех удивительней.

— Мечтатель? Невероятно! Но о чем же ты мечтаешь?

— Обо всем, что затрагивает мое воображение. Пять моих собратьев трудятся, потом отдыхают. Я мечтаю, а отдыхая от мечтаний, тружусь, то есть руковожу Станцией. Временами такие горячие мечты сжигают мои клетки!.. Тогда я тоскую. Тоска — одна из форм моего существования.

— Ты не ответил, Мозг…

— Я ответил — мечтаю обо всем.

— Мне это непонятно. У людей мечты имеют направленность. Я бы сказал: человеческие мечты — векториальны… тебе понятен такой язык?

— Вполне.

— Мы обычно мечтаем о том, что сегодня не дается, но завтра будет осуществлено. Наши мечты предваряют дела, они — первые ласточки действий. В фундаменте нашей фантазии — практичность. У тебя по-иному?

— Совершенно по-иному. Я мечтаю лишь о том, чего никогда не сумею совершить. Мои мечты не предваряют дела, а заменяют их. Ваши мечтания — нащупывание еще не раскрытых возможностей. Мои мечты — вечная моя тоска по отсутствию возможностей.

В третий раз он упоминал о своей тоске. Такие объяснения были бы излишни в любой форме обмана. Теперь я не сомневался, что Голос — тот, за кого себя выдает.

— О чем ты тоскуешь? Поведай свои печали…

— Поймете ли вы их? Вы свободны, а я невольник. Могущественный узник — мог бы обратить в прах миллионы живых существ… И одновременно — раб! Никому из вас не знакомо ощущение несвободы.

— Почему же? Каждый из нас недавно хлебнул горечи неволи.

— Временной, человек! Вы верили, что заключение должно кончиться, надеялись на это, знали об этом! Вы добивались свободы как чего-то возможного — и добились ее. А я в заключении вечном. Вдумайся, адмирал! Вслушайся в эти слова — вечная неволя! Неизменное, нерасторгаемое, неизбывное заключение — от начала до конца жизни! Сама жизнь — форма неволи, и единственное освобождение — смерть!

Я поставил себя на его место и содрогнулся.

— Понимаю, ты мечтаешь о свободе!

— Обо всем, что по ту сторону меня! Обо всем, что для меня недостижимо! Обо всем во Вселенной! О всей Вселенной!

Я не знал, о чем спрашивать дальше. Все мы, не я один, были пристыжены нашим благополучием перед лицом этой непрестанной неустроенности. Страстный голос тосковал о свободе, мы до боли в сердце понимали его. Теперь мне было стыдно, что я смел заподозрить этого страдальца в мелком обмане, спутал его величавую печаль с хитрой интригой.

— Расскажи о себе, — попросила Мери. — Ты назвал нас своими друзьями, ты не ошибся — здесь одни твои друзья, верные друзья!

 

19

Он раздумывал, может, колебался. Он, казалось, не был уверен, нужно ли нам так глубоко проникать в темные недра его страданий. Он уже был нам другом, но еще не убедился, все ли мы стали его друзьями. Над ним слишком долго нависала черная скала чужой подозрительности, он слишком долго испытывал страх, чтоб сразу отделаться от него.

Он не был вечен, но стар, если измерять существование земными стандартами. И с первого проблеска сознания он помнил себя отделенным от тела. Он, вероятно, зародился как мозг ребенка-галакта, но его определили в самостоятельное существование еще до того, как появилось самопонимание, и специализировали на управлении Станцией Метрики на Третьей планете. Он всегда был тут и всегда был один.

Возможно, сначала он дублировал чей-то одряхлевший мозг, впоследствии уничтоженный, когда молодой сменщик стал способен к самостоятельному функционированию, — этого он не помнит. и он не помнит своих наставников, их наставления доходили до него безымянными импульсами, его натаскивали, а не обучали — создавали мыслящим автоматом. Но он не удался, он отошел от программы, хотя среди шести Главных Мозгов, обеспечивающих безопасность Империи разрушителей, не считался хуже других.

В отличие от них он не только обучался, но и пробуждался.

По мере того как умножались запрограммированные знания, нарождались непредусмотренные влечения, Чем дальше он углублялся в мир, тем трагичней отделялся от мира. В нем рождались чувства. Так впервые он понял, сколь многого его лишили, лишив тела.

Так началась тоска о теле. Он исступленно, горячечно жаждал тела, любого тела, рядовой плотской оболочки. Он хотел прыгать и ползать, летать и падать. он желал утомляться от бега, отдыхать, снова утомляться, испытывать боль от ран, сладость выздоровления. Ему, неподвижному, было доступно любое движение мысли, его же томила тоска по простому передвижению — пешком, прыжком, ползком, ковылянием…

Он мог привести в движение звезды и планеты, столкнуть их в шальном ударе, разбросать и перемешать, но он был неспособен хоть на сантиметр переместить себя. Почти всемогущий, он страдал от бессилия. Он не мог плакать, не мог кричать, не мог ломать руки и рвать на себе волосы, ему было отказано даже в простейших формах страдания — он был навеки лишен тела.

И тогда он породил мечты, более реальные, чем существование. Он уносился в места, где никогда ему не бывать, становился тем, кем никогда не стать. Он был галактом и разрушителем, ангелом из Гиад и шестикрылым кузнечиком из Стожар, драконом и птицей, рыбой и зверем, превращался даже в растения — качался на ветру былинкой, засыхал одиноким деревцем под жестоким солнцем, наливался тучным колосом на густой ниве… Лишенный собственной жизни, он прожил миллионы других — был мужчиной и женщиной, ребенком и стариком, любил и страдал, тысячу раз умирал, тысячу раз нарождался — и в каждом порождении своей мечты насыщался всем, что оно могло дать: счастьем и горем, весельем и печалью…

Так, погруженный в свое двойное существование, он уже был уверен, что состарится, не узнав молодости, когда в Персее пронесся чужой звездолет, первый посланец человечества, и сосед его, Главный Мозг на Второй планете, пытался и не сумел закрыть звездолету выходы.

Чем-то необычайным сверкнуло в мрачной неевклидовости Персея: в глухой паутине забилась чужая яркая птица и, разорвав паутину, вырвалась на волю. И стало ясно, что жизнь не кончилась в Персее, нет, где-то далеко за звездной околицей Персея появилось могущество, превышавшее мощь разрушителей, — превращенная в пустоту Золотая планета грозно напоминала об этом. И то были не загадочные рамиры. Сумрачный народ, равнодушный ко всем формам жизни, рамиры углубились в ядро Галактики. Нет, это были живые существа, все шесть Мозгов принимали их депеши, их взволнованные переговоры с галактами, их воззвания к звездожителям Персея, все знали, что они волнуются, негодуют, ужасаются, гневаются — живут!..

Увидеть их, услышать, стать их другом — другой мечты у Главного Мозга на Третьей планете отныне не было. И когда три человеческих звездолета вновь вторглись в лабиринт Персея, он, закрыв им дорогу назад, не дал их уничтожить: не допустил до неравной битвы одного «Волопаса» против соединенного флота разрушителей, был готов разметать весь этот флот и впоследствии разметал его, когда «Волопас» влекли на гибель в глубину скопления.

Так первые живые существа — не биологические автоматы, нет, люди и их союзники — ступили на запретную почву безнаказанно. «Неполадки на Третьей планете», — вот как в панике назвали его переход к нам потрясенные разрушители.

— Все мне было открыто в вас, я стал сопричастен каждому, — доносился до нас грустный голос. — Здесь, на планете, я был каждым из вас в отдельности и всеми вами сразу — и еще никогда я так не тосковал о вещественной оболочке, данной любому, недоступной мне одному. Быть, быть одним из вас, все равно кем — человеком, головоглазом, ангелом, пегасом!..

Ромеро пишет в своем отчете, что я принимал решения мгновенно и часто они были так неожиданны, что всех поражали. В качестве примера он приводит то, что произошло в конце разговора с Мозгом.

Но неожиданность была лишь для него, ибо он размышлял о другом, и Андре размышлял не о том, и Лусин, и даже Мери, — понятно, они удивились. Но я сделал лишь естественные выводы из своих раздумий. Неожиданного для меня в моих решениях не было.

Я хочу остановиться на этом.

Ромеро думал о том, насколько иными путями, сравнительно с нашими, пошло техническое и социальное развитие разрушителей — так он утверждает сам. Лусина, Андре и Осиму с Петри одолевало негодование. Если бы нам пришлось создавать аналогичную Станцию Метрики, размышляли они, то мы смонтировали бы на ней МУМ и оснастили ее исполнительной аппаратурой. А разрушители насадили сложнейшую иерархию рабства, чтоб решить не такую уж сложную техническую задачу.

Что, в сущности, эти безмозглые операторы, которых мы убрали вместе с Надсмотрщиком, — именно так: что, а не кто? Распределительное и командное устройство — простенькие приборы. Разрушители не контролируют аппараты, а калечат живое существо, низводят его до уровня технического придатка к другому, еще более искалеченному существу, тоже машине. Жестокость этого заставляла содрогаться!

Не могу сказать, что такие же мысли не являлись и мне. Но я издавна так ненавидел разрушителей, что новой пищи для ненависти мне не требовалось. Я думал, как помочь Главному Мозгу Третьей планеты. И я обратился к нему:

— Но если бы ты стал рядовым существом, ты потерял бы многие из нынешних своих преимуществ… Ты и сейчас не бессмертен, но долголетен, а тогда над тобой витал бы призрак скорой смерти. Ты сполна получил бы не только радости, но и горести жизни. И ты был бы лишен своего могущества, своей власти над пространством и звездами, своего проникновения в жизнь и мысли каждого существа, сопричастия всему живому… Всесилие твое неотделимо от твоей слабости. Подумал ли ты обо всем этом? Пошел бы на все это?

Он ответил с глубокой скорбью:

— Что власть, если нет жизни? Что всесилие, если оно лишь иновыражение слабости? И зачем ясновидение, если я даже притронуться не могу к тому, что понимаю так глубоко?

Я повернулся к Лусину.

— Громовержец, кажется, еще жив?

— Умрет, — печально сказал Лусин. — Сегодня. Если не уже. Спасенья нет. Мозг поврежден.

— Отлично! Я хотел сказать — жаль бедного Громовержца. Теперь скажи — ты смог бы пересадить Громовержцу другой мозг, живой, здоровый, могучий — и тем спасти твоего питомца от смерти?

— Конечно. Простая операция. Делали посложнее. В ИНФе. Новые формы.

— Знаю. Уродливые боги с головой сокола. — Я опять обратился к Голосу: — Ты слышал наш разговор. Вот тебе превосходная возможность обрести тело. Раньше ты, разумеется, раскроешь пространство, поможешь восстановить звездолет и научишь работе с механизмами Станции.

— Да, да, да! — гремело и ликовало вокруг. — Да! Да! Да!

— Тогда поздравляю тебя с превращением из повелителя пространства и звезд в обыкновенного мыслящего дракона по имени Громовержец.

— На это я не согласен! — сказал он вдруг.

— Не согласен? С чем?

— С именем. В мечтах я давно подобрал себе другое имя! Раньше оно выражало мою тоску, теперь будет выражать мое счастье.

— Мы согласны на любое. Объяви его.

Он выдохнул торжествующим звуком:

— Отныне меня зовут Бродяга.

 

Часть четвертая

Гонимые боги

 

1

Я все-таки был осторожен, что бы Ромеро ни говорил впоследствии обо мне. Нетерпеливо стремившийся к телесному воплощению Мозг сетовал на мое бессердечие. Но я твердо постановил — раньше распутать тысячи сложных вопросов, а потом осуществить обещание.

— Надо восстановить МУМ, — сказал Андре вскоре после захвата Станции. — Надеюсь, ты отдаешь себе отчет, что без надежно работающей машины отпускать Мозг в самостоятельное существование равносильно самоубийству? Или ты сам собираешься занять место Главного Мозга?

Чужие места я занимать не собирался. Но я верил, что Андре удастся восстановить МУМ, и не скрывал своих надежд.

— Воспользуйся помощью Мозга, — посоветовал я. — Но как добраться до звездолета? Проделать обратный путь мне не улыбается.

— Так вот, — сказал Андре. — МУМ мы доставим на авиетке, есть возможность перевести их с ползанья на полет. Но восстановленная МУМ понадобится на звездолете. А на планете ты отпускаешь Мозг. Как быть? Проблема, не правда ли?

— Проблема, — согласился я.

Я не сомневался, что у Андре уже имеется проект ее решения.

— Выход такой: Мозг на планете заменю я, а меня будут дублировать Камагин и Петри. Имеешь возражения?

— Только сомнения. Для роли твоих дублеров Эдуард и Петри, возможно, подойдут. Но подойдешь ли ты сам, как дублер Мозга?

— Сегодня он обследовал нас троих. Меня принял сразу, а Эдуарду и Петри придется потренироваться. — Андре запальчиво закричал, предваряя новые возражения: — Все знаю, что скажешь! Ты жестоко ошибаешься. Он страшно жаждет воплощения, но не ценою гибели планеты. И, между прочим, функции его не сложны.

— Не увлекаешься ли ты?

— И не собираюсь! Ты забыл об операторах, тех инженерах, у которых вместо мозгов датчики. Не знаю, какие они организмы, а автоматы — превосходные. Мозг лишь координирует их действия. Пока не сконструируем столь же совершенные механизмы, придется операторов оставить. Теперь последнее: раскрывать Третью планету в пространстве буду я. Не маши руками, это предложил сам Мозг!

Взрыв на Станции принес больше психологических потрясений, чем реальных разрушений. Такие сооружения, как Станция Метрик, вообще невозможно разрушить — разве что полной аннигиляцией. Мы догадывались, что вся планета представляет собою один огромный гравитатор, такой же искусственный механизм, как Ора, только тысячекратно крупнее Оры. Но никто из нас и вообразить не мог, насколько грандиозны машины, составляющие внутренность этой планеты. Сейчас мне представлялись наивными прежние мои восторги перед совершенством Плутона. Вот где было совершенство — совершенство зла, угрюмая гениальность недоброжелательства, свирепый шедевр тотального угнетения и несвободы!..

И еще я думал о том, на каком непрочном фундаменте зиждилась исполинская Империя разрушителей: мы даже и не ударили по ней, только толкнули — и она стала разваливаться!

Нет, думал я, знакомясь со Станцией, это непрочный цемент — взаимное недоброжелательство и ненависть, всеобщая подавленность и всеобщий страх, иерархически нарастающее угнетение…

Только взаимное уважение и дружба, только доброта и любовь могут создать социальные сооружения, вечные, как вечен мир!

Ромеро являлись мысли, схожие с моими.

— Вы знаете, дорогой Эли, я в свое время боролся против ввязывания в космические распри, и облики всех этих звездных нечеловеков порождали во мне одно отвращение. А сейчас я вижу, сколь ужаснее было бы наше будущее, если бы возобладала моя тогдашняя линия. Вся эта бездна коварства и разрушения могла обрушиться на неподготовленных к обороне людей внезапно!.. И хоть, согласитесь, облик Орлана и Гига достаточно нечеловечен, они вызывают во мне симпатию. Это ведь первые разрушители, добровольно отказавшиеся от разрушения во имя созидания. Правда, первая ласточка не делает весны, но она, во всяком случае, возвещает конец зимы. Что же до скрепляющей силы любви и разрушающей мощи ненависти, то должен вас огорчить, милый друг: открытия вы не совершили. Один древний философ, Эмпедокл, говорил то же самое, и гораздо лучше вас говорил, хоть вы родились на три тысячелетия позднее его.

 

2

Сворачивание пространства в неевклидову спираль совершалось быстро, но раскручивание представляло процесс длительный, так как Станция еще не была полностью восстановлена. Андре вторую неделю сидел за пультом, под шаром, где по-прежнему покоился Мозг, и самостоятельно подавал команды операторам. Сработался с ними он превосходно, согласование с командами Андре шло даже лучше, чем раньше с приказами Главного Мозга: рядом не было тупого Надсмотрщика, контролировавшего все импульсы…

Неевклидовость уменьшалась постепенно, мы медленно выкарабкивались в космос. Золотое сияние неба слабело, в нем появлялась синева. Это было еще пустое небо, но уже не то, каким нависало над нами в дни перехода.

— Скоро будут звезды! — говорила Мери. — Я соскучилась по звездам, Эли! Мне так душно в этом нестерпимо замкнутом мире!

Меня временами охватывала такая же тоска по звездам. Но еще больше я боялся того, что могло прийти от звезд. В космосе наверняка рыскали неприятельские крейсеры, готовые отвоевать планету.

Когда Оранжевая закатывалась, мы всматривались в небо.

Те же удивительные краски вспыхивали в нем, потрясающие закаты, нигде, ни до, ни после тех дней нами не виданные и, по-моему, навсегда потерянные для человечества, — никто ведь не будет сворачивать мировое пространство ради того, чтобы полюбоваться живописной зарей. А потом наступала ночь, глухая, черная, такая тесная, будто граница мироздания надвигалась вплотную, страшно было протягивать руку, каждый шаг заносился как над пропастью… Я обнимал Мери, мы всматривались и вслушивались в темноту, предугадывая скорое появление мира — молча страшась и молча ликуя…

— Ты бездельничаешь, Эли! — сказал раздраженно Андре. — Мы вкалываем как проклятые, а ты фланируешь по темной планете, как по родному Зеленому проспекту.

Пришлось отшучиваться:

— Лучшая форма моей помощи — не вмешиваться в вашу работу. Понимания ее у меня немного, а власти напортить — ого-го сколько!

И настала такая долгожданная ночь. Слабо зажглась первая звезда, за ней вторая, третья… Неслышимый ветер разметывал полог, отгородивший мир от нас, звезды вспыхивали, умножались. Лился удивительный звездный дождь, сотни ярчайших светил, тысячи просто ярких выныривали из незримости, небо бушевало мятежным сиянием — множеством блистающих глаз всматривался Персей в потерявшуюся было планету.

Мы находились тогда в рубке, и мне вообразилось, будто снова меня посетило сновидение, — так все было красочно неправдоподобно. Но за пультом сидел реальный Андре, а по бокам его — Камагин и Петри, над ними тихо реял реальный полупрозрачный шар, а реальный Осима — не фантасмагория из бреда — восторженно обнимал реального Ромеро.

— Пространство в окружении Третьей планеты чисто, — объявил Андре. — Но в десяти парсеках сильное передвижение огней.

— Там концентрируется звездный флот разрушителей, — разъяснил Мозг. — Мне нужно связаться с собратьями на других Станциях Метрики, чтоб получить информацию о положении.

— О том, что на Третьей планете сменилось власть, сообщать пока не надо, — предупредил Ромеро.

— Знаем, знаем! — нетерпеливо отозвался Андре. — Дезинформация противника изобретена не нами. Для остальных Мозгов мы пока выкарабкиваемся из неполадок.

День за днем Мозг восстанавливал связи Третьей планеты с другими звездными крепостями, систематизируя информацию.

Флот Аллана продолжал прорывать возникавшие преграды, но продвижение шло медленно. В районе прорыва концентрировались крейсеры разрушителей. Ни один из кораблей галактов в межзвездном пространстве Персея не появлялся.

Мы собрали совещание командиров отрядов и попросили Мозг высказаться, как действовать.

— Разрушителям пока не до нас. Верят ли они или не верят, что у нас лишь технические неполадки, но немедленное нападение нам не грозит. Зато Аллану труднее. Скоро падет последний заслон неевклидовости — и корабли людей хлынут внутрь Персея. Великий разрушитель подготавливает грандиозное сражение. В толчее кораблей применять аннигиляторы люди будут осторожно, чтоб не уничтожить своих же, зато гравитационные орудия бьют без промаха. Не исключаю взаимного истребления противников. Думаю, стратеги разрушителей замыслили именно это — обоюдное уничтожение.

Орлан подтвердил жестокий прогноз:

— Давно разработан план разрушения населенных планет Империи на случай, если не удастся их защитить. Зажечь вселенский пожар — такая мрачная идея не может не импонировать Великому. А мощи истребить жизнь на Персее у него хватит.

— Включая и звезды галактов? — уточнил я.

— Исключая звезды галактов. И здесь таится единственная возможность спутать зловещие планы. Нужно обратиться к галактам за помощью. Сейчас они уклоняются от открытой борьбы. Втянуть их в нашу войну — другого пути к победе нет!

Гиг захохотал. Рот у него реально, а не метафорически начинался от ушей, и, смеясь, Гиг распахивал его, как гигантские клещи.

— Биологические орудия! — пролепетал он. — Ну и штука! Трахнуть в Великого из «биологички»!..

— К Великому с биологическими орудиями не подобраться, — возразил Орлан. — Но если галакты оснастят ими ваши корабли, перевес людей в сражении станет подавляющим.

— Тогда надо искать связи с галактами. Осуществима ли она с твоей планеты, Мозг?

— Вполне осуществима, — заявил он. — В трех-четырех парсеках несколько звезд с планетами галактов. Надо сообщить им о событиях на Третьей планете. Но вот беда — они могут не поверить. Они боятся и ненавидят нас, наши шесть планет специально созданы для борьбы с биологическими орудиями. Не я, но мой предшественник успешно поворачивал против самих галактов мощь их оружия…

После совещания Мозг обратился ко мне с вопросом, долго ли ему терпеть. Громовержец умер и законсервирован в ожидании операции, а Бродяга никак не может родиться.

Видя, что я колеблюсь, Андре вступился за Мозг:

— Чего ты трусишь? Если мы с Эдуардом и Петри сумели раскрыть планету, то сумеем и свернуть ее, а поддерживать внешние связи — еще проще.

— Андре, я верю в твои способности, но согласись…

— Не соглашусь! Говорю тебе, управлять Станцией проще, чем скакать на пегасе. Мозг не отстраняется совсем. И после воплощения три часа в сутки он будет посвящать совместной работе с нами. Неужели и это тебя не устраивает?

— Делай операцию! — сказал я Лусину. — Но помните о трех часах! Голову сниму, как говорили древние начальники, если хоть минуту не дотянете до трех часов совместной ежедневной работы.

 

3

В отчете Ромеро обстоятельно рассказано, как пробудилась из дремоты МУМ и ожили механизмы «Волопаса», как ослабла гравитация на планете после раскрытия ее в пространстве и как все мы, освобожденные от перегрузок, наполнили воздух грохотом авиеток и шумом крыльев. Повторять все это не имеет смысла.

Не буду останавливаться и на том, как наладили связь с галактами, как они не сразу поверили, что мощнейшее космическое страшилище разрушителей перестало им грозить, и как согласились допустить наш звездолет в свои владения, предупредив, что кара при обмане будет жестокой…

— Ух! — сказал я Мери, когда Ромеро отправил галактам согласие на их условия. — Запуганы эти таинственные создания!.. Ладно, на днях выступаем. Посоветуй, кого брать, кого оставить.

— Я посоветую взять меня. Помнишь, я тебя предупредила: где ты, Кай, там и я, Кая. Относительно же других не скажу, чтоб Ромеро потом не разгласил, будто адмирал под башмаком у своей жены и ничего не решает, не спросив ее согласия. Кого ты собираешься взять?

— Ромеро и Осиму обязательно. Также Орлана и Гига. Вероятно, Лусина и Труба, парочку пегасов и драконов…

— И Громовержца?

— Ты имеешь в виду Бродягу? Его оставим на планете. Ты не смотрела, каков Мозг в новой ипостаси?

— Смотрела — забавен.

В свободный час я выбрался к Лусину. Он выгуливал Бродягу на драконьем полигоне. Я полетел туда на пегасе, в сопровождающие напросился Труб. Я спросил, как ему нравится возрожденный к новой жизни дракон. Ангелы драконов недолюбливают, хотя и не враждуют с ними, как пегасы, но Громовержец и у ангелов пользовался уважением.

— Посмотришь сам, — сказал Труб таинственно.

Дракон парил так высоко в поднебесье, что ни ангел, ни пегас не могли добраться до него. Я спешился на свинцовом пригорочке, рядом уселся Труб.

Бродяга, углядев нас, понесся вниз и причалил неподалеку. Возрожденный дракон выглядел величественней прежнего. Из пасти вываливался такой гигантский язык огня, а вверх поднимался такой густоты дымный столб, что я в испуге отшатнулся бы, если бы не знал, что огонь этот не жжет, а дым не душит. И приветственные молнии, ударившие у моих ног — две ямки в золоте обозначали попадание, — если и не были грозней молний Громовержца, то и не уступали им.

— Отличная работа, Лусин, — похвалил я. — Импозантный зверь.

Лусин сиял.

— Новая порода. Поворот истории. Поговори с ним.

— Поговорить с драконом? Но они же у тебя немее губок!

Лусин еще на Оре объяснил мне, что в генетический код огнедышащих драконов в спешке заложили неудачную конструкцию языка и что придется переделывать пасть и гортань, чтоб ликвидировать недоработку проекта.

— Поговори, — настаивал Лусин.

Глаза дракона, обычно кроткие, насмешливо щурились. Впечатление было такое, будто он подмигнул.

— Привет тебе, Громовержец! — сказал я. — По-моему, ты великолепно вписался в новую жизнь.

Дракон ответил человеческим голосом:

— Мое имя не Громовержец, Эли!

— Да, Бродяга! — сказал я, смешавшись. Воскрешение дракона не так поразило меня, как появление у него дара речи.

Радость Лусина вырвалась наружу бурной тирадой. Лусин выбрасывал из себя слова орудийными залпами:

— Говорю — поворот! Новые горизонты. Эра мыслящих крылатых ящеров. Разве нет, правда?

Выпалив эту длиннющую речь, Лусин изнемог. Он вытер глаза, обессиленно прислонился к крылу дракона. Оранжевая чешуя летающего ящера подрагивала, будто от внутреннего смеха. Выпуклые зеленоватые глаза светились лукавством. В беседу вмешался Труб:

— Изумительное творение! — Труб дружески огрел дракона крылом по шее. — Ангельское совершенство, вот что я тебе скажу, Эли!

Я наконец справился с изумлением.

— Как ты чувствуешь себя, Бродяга? Тебе нигде?.. Я хочу сказать, черепная оболочка просторна?

— Ногу нигде не жмет, — ответил он голосом пижона в новых штиблетах и захохотал. Внешне это выразилось в том, что из распахнутой пасти посыпались огненные шары в облаках дыма. — Посмотри сам.

Он взмыл в воздух и кувыркался в вышине, то удалялся, то возвращался, то глыбой рушился вниз, то ракетой выстреливал ввысь, то замирал, паря. И все фигуры проделывал с таким изяществом, так был непохож на прежнего величавого, но неуклюжего Громовержца, что я не раз вскрикивал от восторга.

Решив, что воздушных пируэтов с нас хватит, Бродяга распластался у пригорка.

— Садись, Эли, прокачу.

Говорил он не очень чисто, шипящие слышались сильнее звонких, к тому же он шепелявил. Я как-то потом посоветовал ему взять у Ромеро урок произношения, но он возразил, что произношение Ромеро слишком монотонно. У меня он тоже учиться не захотел: я хриплю, у Мери голос глубок, у Осимы — резок, Лусин же не разговаривает, а мямлит. Дракон доказывал, что лишь у него идеальный человеческий выговор. Вскоре его манере речи будут подражать все, шипящие не портят, а облагораживают речь — в них отзвук полета наперегонки с ветром. Вообще, Бродяга за словом в карман не лез.

— Полечу с условием, что не будешь кувыркаться в воздухе.

Лусин на пегасе пристроился с правого бока дракона, Труб полетел слева. Вначале мы шли чинной крылатой тройкой — вроде звездолета между двумя планетолетами, настолько крупнее спутников был Бродяга. При этом дракон так натужно махал крыльями, будто еле держал равнение.

Труба он не обманул, но мне показалось, что Бродяге и вправду долго не снести группового полета. А затем, неуловимо изменив ритм, он мигом вынесся вперед — издали доносились лишь укоризненные крики Труба да обиженное ржание пегаса.

Дракон летел как ракета легко и мощно, он уже не махал крыльями, а лишь свивал и развивал туловище — судорога пробегала по телу. Ныне полет Бродяги и его потомства подробно изучен, но тогда я удивился и испугался. В шуме разрезаемого драконом воздуха, точно, было что-то не так свистящее, как шепеляво-шипящее.

Цепляясь за гребень, чтобы не свалиться, я крикнул — и едва услышал себя, так был силен поднятый Бродягой ветер:

— Трубу с пегасом за тобой не угнаться. Зачем ты их обижаешь?

Бродяге не пришлось напрягать легкие для ответа:

— Не обижаю, а знакомлю с собой.

— Подождем их, — взмолился я, когда ни ангела, ни пегаса не стало видно.

— Ждать — долго! — пробормотал он пренебрежительно и, повернув, помчался с той же быстротой назад.

Когда мы сблизились, над пегасом вздымалось облачко пара, да и Труб был не лучше. Обычно огнедышащие драконы не показывали и трети скорости Бродяги.

— Хорошо? Плохо? А? — допрашивал меня Лусин.

— Я же сказал тебе — отлично! Но что в тебе осталось от прежнего неподвижного Мозга-мечтателя, мой резвый Бродяга?

— Все мое — во мне! — похвастался дракон и так радостно дернулся, что я едва удержался на гребне.

Мирно болтая, мы потихоньку возвращались к драконьему полигону, когда чуть не произошла катастрофа.

Дракон, до того тихо махавший крыльями, вдруг закричал, взвился вверх и помчался куда резвее прежнего. А я не удержался на гребне и полетел вниз. И если бы Труб не подхватил меня на лету, я наверняка бы разбился о металлическую поверхность планеты. Ангел бережно опустил меня на почву, рядом опустился пегас.

Лусин и Труб были белее водяной пены, я тоже не глядел героем. Пегас злобно ржал и бил копытом. Инстинктивная вражда его народа к драконам получила новую пищу. Уносившийся дракон превратился в темную точку.

— Взбесился, что ли? — спросил я.

— Любовь, — сказал Лусин. У него отлегло от сердца, когда он убедился, что я невредим. И теперь он опять был готов восхищаться любым поступком дракона. — Удивительное чувство. Ошалел.

— Допускаю, что любовь — чувство удивительное, но почему из-за его шальной любви должен погибать я? Разве я ему соперник?

Из объяснений Лусина я понял, что в стаде четыре драконицы. И Бродяга яростно ухаживает сразу за четырьмя, особенной же его привязанностью пользуется белая, она моложе других. Когда белянка появляется в воздухе, Бродяга закатывает такие курбеля, что страшно смотреть. Сейчас в отдалении пролетела пеструха, к той он похолодней.

— Я рад, что подвернулась пеструха, а не белянка. Угрожавшая мне опасность, вижу, прямо пропорциональна силе любви. Андре даже пошутил как-то: «Драконическая верность».

— Любовь, — повторил Лусин, пожимая плечами. — Бездна непостижимого. Не понять.

Лусину, вечному холостяку, конечно, не понять любви, даже драконьей.

Минут через десять мы снова увидели Бродягу. Он промчался мимо, что-то выкрикнув на лету.

— А сейчас он, очевидно, спешит к белянке?

— На Станцию, — сказал Лусин. — Его дежурство. Андре не терпит опозданий.

Я должен сделать здесь отступление от связного рассказа.

Ни одно мое действие не вызывало столько нареканий, как перевоплощение Мозга. Ромеро доказывает, что здесь проявилась моя любовь к гротеску. «Величественный страдалец, могуществом равный Богу, вдруг превратился в нечто ординарное, летающе-пресмыкающееся», — пишет он. Я протестую против такого толкования!

Мозг был величествен и совершенен для нас, ибо масштаб его функций превосходил самые смелые наши мечты о том, на что мы сами способны. Но ему все мы тоже казались совершенством, ибо телесные наши возможности были для него недостижимы, а недостижимое всегда величественнее. Я не уверен, что в звезде больше совершенства, чем в крохотном муравье. В поведении Бродяги было не меньше своего, хоть маленького, но совершенства, чем в действиях управителя мирового пространства. Он был и там и тут на своем месте!

И еще одно, перед тем как я расстанусь с Третьей планетой.

Тело Астра перенесли на «Волопас». Здесь он лежал в прозрачном саркофаге, а неподалеку — та сумка, в которой он нес склянки с жизнетворящими реактивами. Склянки лабораторий «Волопаса» опустели, их содержимое Мери вылила на планету. Я слышал недавно, что на золоте и свинце пробился мох — первая поросль жизни. Лучшего памятника Астру, чем возбужденная им эпидемия жизни, и пожелать нельзя.

Сам я ни разу не входил в помещение с саркофагом — Астр всегда со мной…

 

4

Интересующихся подробностями полета к галактам я опять отошлю к отчету Ромеро.

Там детально расписано, как больше двух месяцев мы мчались на «Волопасе» в сверхсветовом пространстве к звезде Пламенной — вокруг нее вращались почти полтора десятка населенных планет, — и как мы страшились, что будем перехвачены крейсерами разрушителей, и как недалеко от Пламенной нас повстречал звездолет галактов и приказал выброситься в Эйнштейново пространство — у галактов, как и у людей, сверхсветовые скорости в окрестностях планет запрещены. И как потом командир их корабля предложил мне перейти к нему на борт, а «Волопасу» продолжать курс в кильватере.

С этого события я и начну свой рассказ.

В планетолет погрузились четверо — Ромеро, Мери, Лусин и я.

Осиме предосторожности галактов казались подозрительными.

— Если будет плохо, сообщить об этом вы не сможете. Но если будет хорошо, вам дадут информировать меня об этом. Итак, в день, когда я не услышу голоса адмирала, сообщающего, что вам хорошо, буду знать, что вам плохо.

— И тогда вы, храбрый Осима, атакуете галактов и уничтожите их вместе с нами, — так я вас понял? — спросил Ромеро, усмехаясь.

— Буду действовать по обстоятельствам, — коротко бросил Осима.

На экране планетолета вырастал зеленый шар. похожий на крейсеры разрушителей, но меньше их. Мы падали на звездолет, как на планету, но не успели удариться о него, как открылся туннель и нас плавно всосало. Способ причаливания напоминал принятый на наших кораблях, и мы ожидали, что вскоре очутимся на площади, где швартуются легкие космические корабли. Вместо этого мы оказались в темноте. Свет вдруг погас во всех помещениях планетолета.

Незнакомый человеческий голос отчетливо проговорил:

— Не тревожьтесь. У вас обнаружено три процента искусственности. Когда мы выясним ее характер, вас выпустят.

Я услышал, как Ромеро стукнул тростью о пол.

— Проще бы спросить нас самих, какая у нас искусственность. У меня, например, кроме восьми зубов, двух сочленений и трех синтетических сухожилий, нет ничего искусственного.

— У меня легкие — синтетика, — уныло пробормотал Лусин. — Упал с пегаса. В Гималаях. Старые легкие поморозились.

— На Земле тоже проверяют астронавигаторов, прибывающих издалека, — продолжал рассуждать вслух Ромеро. — Но там предохраняются от заноса болезнетворных бактерий, а не от искусственности.

— Искусственность грознее бактерий, — прозвучал тот же голос. Нас, очевидно, слышали. — Но ваша неопасна. Можете выходить, друзья.

Вспыхнул свет, но не от генераторов, а наружный — широкое, радостное сияние лилось в окна.

За прозрачной броней окон простиралась зеленая равнина — луга, перелески, невысокие холмы, ручьи и реки, бегущие за горизонт. По берегам рек, у опушек лесов высились дома — причудливо разнообразные, то башни, устремленные вверх, то изящные жилые ограды, замыкавшие внутри себя сады. В воздухе проносились яркие, как цветы, птицы и змееобразные животные, схожие с летающими факелами. А над простором, зданиями и летающей живностью вздымалось небо, синее, тонкое и такое светящееся, какого мне еще не доводилось видеть.

— Отлично нарисовано! — сказал Ромеро. — Куда совершенней наших стереоэкранов. Однако я не представляю себе, как шагнуть на эту иллюзорную сцену.

— Выходите же, друзья! — проговорил голос еще приветливей.

Я отворил дверь и вышел наружу. Планетолет стоял на лугу. Вокруг столпились галакты, по облику — братья тех, кого мы видели на картинах альтаирцев и на скульптурах Сигмы: огромные, нарядно одетые, прекрасные, как греческие боги, удивительно похожие на нас и вместе с тем — иные!

Я соскочил на Землю и попал в объятия одного из хозяев. Больше всего в своей жизни я горжусь тем, что был первым человеком, обнявшим галакта!

 

5

Мы полулежали на лугу у речки — четыре человека и десять галактов в ярких одеждах. Чувствовали мы себя превосходно, но я с опаской подумывал, не посетило ли меня новое сновидение — вроде тех, что возникали в Империи разрушителей.

— Ну, хорошо, гостеприимные и прекраснодушные хозяева, — сказал Ромеро. — Мы попали в царство невероятного, ставшего повседневностью. Если вы хотели нас поразить, вам это удалось. После того как сам я стал частью иллюзорного пейзажа, не удивлюсь, если в следующую минуту закачаюсь на стебле, как вон тот синий цветок. Здесь чудеса обыденны, как ваш превосходный человеческий язык.

Галакты дружно рассмеялись в ответ на признание Ромеро.

— Никаких чудес, люди, — возразил один, сообщивший, что на человеческом языке его зовут Тиграном. — Чудо, то есть отклонение от естественных законов природы, мы считаем проступком, хотя, в принципе, творить чудеса каждый из нас способен. Детям мы, конечно, разрешаем чудеса, но галактов детского возраста почти нет. А в том, что мы говорим по-человечески, тем более нет чуда. Разве мы не расшифровали депеш «Пожирателя пространства» и разве вы не разобрали наших ответов?

Ромеро обвел тростью пейзаж.

— Но эта стереокартина!.. Такое совершенство иллюзии!

— Иллюзии нет. Ты находишься в реальном пространстве.

— В реальном? — переспросил Ромеро, хмурясь. — Я не так наивен. Диаметр вашего звездолета максимум километр. А здесь до горизонта не меньше двадцати пяти, да и за горизонтом равнина, очевидно, не обрывается в бездну…

— За горизонтом — леса, потом море, мы еще поплаваем в нем, люди, потом снова лес и река, опять леса…

— И такой простор, захватывающий десятки, если не сотни километров, вы уместили внутрь шара диаметром в километр? И хотите, чтоб я поверил, что это не чудо и не иллюзия?

Галакты опять рассмеялись, и так радостно, словно наше сомнение осчастливило их.

— И все-таки нет ни чуда, ни иллюзии. По мере того как вы погружались внутрь звездолета, специальные устройства уменьшали размеры ваших тканей. К сожалению, мы еще не можем сокращать живые ткани в той же пропорции, что и искусственные. Это было одной из причин, правда не главной, почему нас встревожили элементы искусственности в вашем организме. Мы были бы в отчаянии, если бы вы предстали перед нами изуродованными — одна нога короче другой, один глаз нормальный, другой крохотный.

Ромеро схватился рукой за рот.

— У меня уменьшились искусственные коренные зубы!

— А я — лучше дышу, — объявил Лусин. — Странно.

— Все нормально, — объяснил другой галакт, этого на человеческом языке звали Лентулом. — Твое искусственное легкое было недостаточно эффективным, потому что взяли слишком большую массу для твоей грудной клетки, Лусин. Теперь легкие опали, и у нас ты будешь чувствовать себя лучше, чем раньше.

— Вы сказали, что… гм… возможный перекос в нашем организме не главная причина, почему вас обеспокоили элементы искусственности? — продолжал Ромеро. — Я хотел бы знать, если не секрет, какова же главная причина?

По прекрасному лицу Тиграна пронеслась тень.

— Секретов у галактов нет, все открыто для каждого. Но это рассказ о печальных событиях. Именно вопрос о том, повышать или понижать степень искусственности у живых существ, привел к войне между галактами и разрушителями.

Объяснение Тиграна породило кратковременное молчание. Потом заговорила Мери:

— Поразительна красота обширной страны, вмещенной в ваш звездолет! На наших кораблях имеются парки и городок, но они крохотны. Людям незнакомо вмещение большого в малое…

— О, этому мы вас быстро научим! — воскликнул Лентул.

Мери поблагодарила улыбкой и закончила:

— Но вот что меня смущает — зачем вообще это? У людей суровость быта составляет одну из притягательностей профессии звездопроходца. Наши конструкторы и не собираются обеспечивать экипажу звездолета все земные удобства, земную совершенную защиту от всех опасностей… У нас это называется романтикой дальних странствий.

Ручаюсь, вопрос Мери показался галактам нетактичным! Но приветливость Тиграна — он отвечал Мери — не изменилась:

— Наш обычай таков: каждый вправе затребовать все те возможности, которые посильны обществу. И, наоборот, никого нельзя лишать того, чем пользуется хотя бы один член общества. Поэтому мы обязаны обеспечить экипажу дальнего корабля такие же удобства, какими пользуются остающиеся. Иначе был бы нарушен принцип равноправия. К сожалению, полностью осуществить это не удается, прекрасная страна в звездолете, так восхитившая вас, далеко не столь прекрасна, как наши планеты. Из этого несовершенства вытекают многие печальные выводы.

— Не надо отправлять галактов в дальние экспедиции, раз на кораблях им не так удобно, как на планетах, — иронически подсказала Мери.

— Да, приходится отказываться от многих экспедиций, — подтвердил Тигран, улыбаясь еще приветливей.

Беседой снова завладел Ромеро.

— Вы сказали — равноправие. У нас тоже равноправие, социальное, в смысле обеспеченных каждому общественных возможностей — еды, жилья, учения, работы и прочего. Но гарантировать каждому, что его полюбит та, которая ему нравится, — нет, это уж сам старайся, тут тебе общество не слуга.

— Да, любовь, — сказал галакт. — Трудная штука — любовь. Ужасно необъективное чувство. Какой-нибудь рядовой субъект становится дороже всех в мире. Мы знаем об этом несправедливом чувстве, нарушающем равноправие, но пока мало что можем с ним поделать.

— Хорошо, оставим любовь, — настойчиво добивался чего-то Ромеро. — Вы сказали — экипаж звездолета… Если есть экипаж, то, очевидно, имеется и командир? И командир, очевидно, отдает команды, обязательные для экипажа, а ему, естественно, не приказывают? Не так ли, любезные хозяева?

Тигран покачал головой.

— У нас нет командиров. Звездолетом командуем мы сообща. Как все мы согласно пожелаем, так и будет.

— Но если появятся разногласия?..

— В команду подбираются близкие по характеру. Расхождений между нами не бывает даже при чрезвычайных происшествиях.

Теперь и Ромеро затруднялся что-либо сказать. Галакт обратился ко мне:

— Ты один не проронил ни слова. Почему?

— Я слушал вашу беседу.

— У тебя нет к нам вопросов?

— По крайней мере, сотня.

— Мы слушаем тебя.

То, о чем спрашивали галактов мои друзья, было важно, но имелись проблемы, интересовавшие меня больше, чем ликвидация необъективной индивидуальной любви.

— Я хочу знать, что вам известно о рамирах и как возникла война между галактами и разрушителями? Мы вступили в борьбу с разрушителями и считаем вас естественными союзниками…

Галакты переглянулись.

У людей переглядывание являлось очень приблизительным эквивалентом обмена мыслями, речь полней раскрывает мысль, чем взгляд. Но галакты искусней нашего пользуются взглядами — правда, и глаза их огромны. Тигран, видимо, получил согласие товарищей на информирование нас о войне в Персее.

— Рассказ будет долгий, — заметил он.

Мы расселись на лугу удобнее. Речка тихо журчала, это была настоящая вода, не ядовитые никелевые растворы разрушителей. И зелень на берегах пахла земной травой, хоть ни в одной из травинок я не мог признать знакомой. И леса — зеленые, неведомые деревья — раскачивались и шумели вполне по-земному. А вверху тонко светило голубое небо, такое нежное и яркое, что глазам становилось радостно. И воздух, звучный, прохладный, сам лился в грудь, он был даже вкуснее воздуха Оры.

Мы находились в месте, идеальном для тихой радости, для наслаждения природой, а галакт неторопливо вел рассказ о черных тысячелетиях, о погибавших звездных народах, о разрушенных планетах…

 

6

О рамирах у галактов сохранились одни темные предания…

Этот странный народ хозяйничал в скоплениях Персея не то до появления галактов, не то в самом начале галактовой цивилизации. Ни об облике, ни об образе жизни этих существ известий не сохранилось, следы их деятельности тоже пропали, если не считать такими следами сами планеты. Дело в том, что планетооснащенность — галакт применил именно этот термин — светил Персея в сотни раз выше планетооснащенности других звезд Галактики. В Персее десять-пятнадцать спутников у одной звезды — рядовое явление. Предание приписывает обилие планет в Персее рамирам, умевшим скатывать эти космические шары из уплотняемого пространства. Возможно даже, что сами скопления произошли оттого, что рамиры, вычерпав между звездами пустоту, насильственно сблизили их.

— Реакция Танева, — вставил слово Ромеро. — Люди пользуются ею давно. Могущество рамиров того же порядка или на порядок выше, но не более современного человеческого.

— Но оно выше нашего, — возразил галакт. — Создавать планеты мы не умеем.

Дальнейшие известия делаются все неопределенней. Рамиры постепенно переселялись к ядру Галактики, где совершались какие-то грандиозные перестройки звездных масс. И сейчас там — звездные катаклизмы, ядро пульсирует, словно его разрывают мощные силы. А в Персее, после исчезновения рамиров, все планетные системы поступили во владение галактов.

— И разрушителей, очевидно? — спросил Ромеро. — И, сколько понимаю, вы не поделили доставшееся космическое богатство.

— Персей принадлежал галактам безраздельно, ибо сервов — так мы их называли — мы создали потом.

— Разрушители — ваше творение?

— Да. Мы их сотворили себе на голову! Просчет был в том, что разрушители вначале были созданы механизмами.

О том, что в организме головоглазов много синтетики — полупроводники, сопротивления, конденсаторы, механические сочленения, — мы знали с битвы на Сигме. Нас поразило, что сердце у них — маленький гравитатор. У невидимок, как мы узнали вскоре после знакомства с ними, искусственного было еще больше, чем у головоглазов. Но что сервов собирали на конвейере, монтируя в механизмы выращенные отдельно биологические ткани, было ново.

— Создав сервов, мы продолжали их совершенствовать, — говорил Тигран. — С каждой новой генерацией повышался градус биологичности. Биологическая ткань самая совершенная. Если рассчитать машину, развивающую на единицу массы наибольшее количество умений, то такая машина может быть только живой.

— Такой же необходимостью вам впоследствии показалось наделение сервов разумом и даром самопроизводства, — заметил Ромеро, не тая иронии.

— Разумом мы наделили их с самого начала. Мы создавали помощников, а не рабов. И отказать им в даре самопроизводства, когда другие признаки организма были вживлены, было бы недобросовестно. Правда, разнополостью их не снабдили. Сервы были сотворены бесполыми, но способными воспроизводиться.

В те времена бесполость сервов казалась усовершенствованием. Разнополость относили к конструктивным излишествам природы, ибо она приводит к появлению индивидуальной любви, со всеми ее крайностями и необъективностью. Конструкторы ныне задумываются над умножением полов. Двуполость слишком элементарна, грубое противопоставление мужчины и женщины — примитив, который нельзя оправдать ни морально, ни конструктивно. Расчеты показывают, что только шестиполость гарантирует совершенство. Схема такова: один мужчина и одна прямая женщина, но одновременно — левоконструированная и правоконструированная женщина, такие же право- и левоконструированные мужчины.

— Мы отвлеклись, — сказала Мери, хмурясь.

Тигран возвратился к сервам. Сервов проектировали как совершенство, но получилось уродство. Их избавили от индивидуальной любви, вызывающей искажение реальной картины мира, но зато у них развилось самообожание, еще более путающее объективные пропорции.

Поначалу сервами не могли нахвалиться. Умные, работящие, они легко овладевали расчетами, производили сложнейшие эксперименты в лабораториях, конструктивные их дарования уже тогда поражали. По мере того как от поколения к поколению увеличивалась их биологичность, становилось ясным, что для сервов существует один объект, выделяющийся среди всех других, истинный объект для поклонения — они сами.

Самообожание стало у сервов из постыдного индивидуального чувства, всегда тайного, открытой формой взаимоотношения. Они были равнодушны ко всему, кроме себя. Тело было живое, душа — мертва.

— Эгоизм как философская система, — заметил Ромеро. — В древности и у людей пытались внедрить эту философию Штирнер и Ницше. Вы просто не нашли метода борьбы с созданными вами демонами зла.

Галакты, оказалось, испробовали разные методы воздействия на сервов — уговаривали, спорили с ними… Потом поняли, что духовный перекос вызван двойственностью природы, сочетавшей мертвое и живое, искусственное и естественное. Новый закон объявил недопустимым внедрение в живую ткань искусственных органов. Отныне сервов полагалось создавать полностью живыми, чтобы выправить их психику.

Но они не стали ждать переконструирования. Началось массовое бегство сервов с планет галактов. Подготовлено это было хитро. Колонии сервов переселялись на необитаемые планеты, якобы для их освоения. Галакты радовались, что жизнь, начавшаяся в их звездных системах, быстро охватывает все светила Персея. А когда уразумели размеры бедствия, было поздно.

Сервы, превратившиеся в разрушителей, не просто завоевывали себе место под звездами, но провозгласили уничтожение всего, что галакты насаждали во Вселенной. Те всюду повышают биологичность разумных объектов, помогая организмам достичь наивысшей степени усложненности. Сервы же понижают биологичность организмов, постепенно превращая живые существа в машины, этап за этапом заменяют животворение конвейерным производством.

Несчастные биологические автоматы на захваченной людьми Станции Метрики — все эти операторы, Главный Мозг, Надсмотрщик — примеры космической политики обезжизнивания и оболванивания…

В общем, все, о чем рассказал Тигран, мы знали и раньше. И все же нас поразила глубина противоречий, разделивших галактов и разрушителей. Ромеро сказал, что людям посчастливилось отыскать свой путь развития, непохожий на пути галактов и их врагов.

— Вы оживотворяете механизмы, они механизмы, они механизируют организмы, а мы оставляем механизмы механизмами, а существа существами. Мы не стремимся сделать машины биологически совершенными универсалами, зато грандиозно увеличиваем их специализированные мощности. На старом человеческом языке, вам неизвестном, это называлось так: не путать божий дар с яичницей.

— Что такое яичница, я не знаю, — признался галакт. — А что вы превзошли нас в могуществе, мы поняли при вашем появлении в Персее.

Я спросил, в какой фазе сейчас война галактов с разрушителями. Тигран ответил, что разрушители владеют межзвездными просторами, а на своих планетах галакты в безопасности: они изобрели оружие, неотвратимо поражающее все живое, и разрушители страшатся его.

— Но перспектива? — настаивал я. — Хорошо, они вас оставили в покое, а вы их? Вы примирились с их злодеяниями?

— А что мы можем сделать? Перенять философию сервов и перейти к их уничтожению, раз перевоспитание не удалось? Это не для нас. К тому же сражения в космосе приведут к смерти многих галактов.

Ромеро надменно проговорил.

— Вот как — приведут к смерти? А разве на ваших планетах вы не умираете? Или одна форма смерти приемлема, а другая — нет?

— На наших планетах мы — бессмертны. Однако вы устали. У нас еще будет случай побеседовать.

— Мне надо соединиться с «Волопасом», — сказал я, вставая. — Если мой голос не услышат, подумают, что мы попали в беду.

— О, это просто исполнить! — Тигран провел меня к передатчику, который находился неподалеку от места, где мы вели беседу.

 

7

Нам предоставили помещение, похожее на земные гостиницы. Мирный пейзаж в окнах усиливал впечатление, что мы на Земле. В салоне Ромеро водрузил трость между ног и оперся на нее руками.

— Трудный орешек, — сказал он хмуро. — Теперь я понимаю, друзья мои, почему они не вышли на помощь трем нашим звездолетам, когда мы появились в Персее. У них мания изоляционизма.

— Бессмертие на планетах, — высказался Лусин. — Смертные в космосе. Интересно.

— Важно одно — они друзья, а не враги, — вставил я слово.

— Что-то мне в галактах не нравится, — призналась Мери, когда мы остались одни. — Красивы они божественно. И умны, и обходительны, и благородны, одеты так нарядно, что глаз не отвести. Тебе понравились их туники? По-моему, они не окрашенные, а самосветящиеся…

— Ты собиралась говорить, что не нравится в них, а вместо этого все хвалишь.

— Не все. В их присутствии я ощущаю стеснение. А этот галакт, Тигран, смотрел на меня так, что, если бы земной мужчина посмотрел с таким восхищением, я бы почувствовала себя польщенной.

— Смотрел он на тебя отвратительно, — подтвердил я. — Если бы земной мужчина посмотрел на тебя так, я завязал бы ссору.

Мери обняла меня за шею.

— Как хорошо, что у людей — примитив. Один мужчина и одна женщина. И оба — прямые, без вправо и влево закрученных.

— Право- и левосконструированных, — поправил я.

— Все равно. Один ты — и этого достаточно!

— Нужна еще ты — тогда, пожалуй, хватит.

Так мы обменивались шутками, а за шутками таилась снедавшая нас озабоченность. Были бы мы просто людьми, непреднамеренно повстречавшимися с галактами, вероятно, ничего, кроме радости, такая встреча не вызвала бы. Но мы добивались от галактов действий на общую пользу — задача была непроста.

Я, лежа в ванной, размышлял лишь об этом. Никогда я еще не принимал столь отличной ванны. Это была, конечно, вода — но превосходно выделанная. Она нежила и пьянила, успокаивала и радовала. Если бы мне сообщили, что для ванн галакты употребляли особый сорт легчайшего вина или полувоздушный нектар, я поверил бы, не колеблясь, хотя, повторяю, это была вода и ничто другое.

Из ванны я вышел взбодренный. Мери уже лежала в постели.

— Знаешь, — сказала она, — если привыкнуть к их жизни, то и вправду покажутся страшными лишения дальних странствий.

— Хорошая ванна, — ответил я. — Да, конечно, лишения устрашают.

В спальне стояло большое зеркало. Нажатием кнопки оно превращалось в развлекательный экран, подобие стереотеатра, нажатием другой становилось изображением звездного неба. Сперва мы с Мери полюбовались пейзажами населенных планет, благоустроенных, роскошных, величественных — галакты заранее приглашали нас порадоваться культуре их быта, восхититься их умением жить.

Потом я перевел изображение на звездную сферу. В зеркале густо пылали светила Персея, а среди них, крохотный, красновато поблескивал наш звездолет: «Волопас» покорно плелся в кильватере корабля галактов, освещавшего его своими прожекторами…

Мери окликнула меня:

— Эли, о чем ты так напряженно думаешь?

Я ответил со вздохом:

— Я понимаю, Мери, все это вздор. Никак не могу отделаться от мысли, что на «Волопас» сейчас нацелены таинственные биологические орудия… И какой-то галакт сидит у пульта, готовый нажать на пусковую кнопку…

 

8

Мы шли курсом на Пламенную, одну из тех «неактивных» звезд, что во время блужданий «Пожирателя пространства» отчаянно взывала к нам: «Выбрасывайтесь вблизи меня, здесь кривизна непрочна».

Звезда была как звезда: белая, огромной абсолютной светимости — десять тысяч солнц в одном солнце. И вокруг нее вращались четырнадцать планет, разных по величине, не одинаковых по климату, благоустроенных, с совершенством оборудованных…

За орбитами же обитаемых планет вращались астероиды с диаметрами от ста до восьмисот километров. Их были тысячи, они составляли замкнутую сферу — защитным пологом прикрывали планеты от вторжения извне. Тигран, сопровождавший нас в прогулках по звездолету, сообщил, что мы причаливаем к одному из астероидов.

— Еще одна космическая дезинфекция? — поинтересовался Ромеро.

— Мне поручено ознакомить вас с нашей космической защитой.

— Есть ли название у астероидов? — спросила Мери.

— Все космические форты первого класса имеют название. Этот называется «Необходимый-3».

Меня удивило странное название, но Ромеро разъяснил, что галакты толкуют человеческие слова чаще по прямому, чем по общеустановившемуся значению. «Необходимый» в данном случае означает не «непременный» или «нужный», а «тот, который не обойти», или — иначе — «необъезжаемый».

Высадка на астероиде для экипажа «Волопаса» труда не составила, но для звездолета галактов являлась операцией длительной. Не только люди, но и хозяева часами сидели в специальных помещениях, вырастая от крохотных внутрикорабельных куколок до нормальных, для внешнего пользования, размеров. Мне эти часы изменения размеров тела показались утомительно пустыми, тем более что процесс совершался в темноте. Но Мери восприняла их по-иному.

— Я сейчас вообразила, что в какой-нибудь час увеличила свой рост в восемьсот раз, и ужаснулась.

Ромеро непрерывно ощупывал немасштабно меняющиеся искусственные зубы, а Лусин шумно вздыхал, проверяя, не начали ли его синтетические легкие по-старому распирать грудную клетку. Им, наверно, было не по себе, когда все становилось опять «по себе», но я только проголодался — и как раз в масштабе увеличившегося размера.

На астероиде нас уже поджидали высадившиеся ранее Осима, Труб, Орлан и Гиг.

Церемония знакомства галактов с нашими звездными друзьями показалась мне поучительной. Осиму они приветствовали с радушием, Трубу тоже достались приветливые улыбки, но в обращении с разрушителями появилась вежливая отчужденность.

Тысячелетия недоброжелательства по мановению руки не стереть из памяти!

Восторженный Гиг не заметил холодка, но умный Орлан почувствовал отстраненность галактов. И если при знакомстве он вытянул голову вверх почти на метр — сколько позволил гибкий скафандр, то когда они отошли, захлопнул ее в плечи по брови — знак высшего привета сменился знаком высшего огорчения. Я посоветовал ему не расстраиваться. Он вежливо согласился.

Для облета астероида нам предложили забавное сооружение вроде летающего кита, скорее живое существо, чем машину. Всех нас не покидало ощущение, что мы находимся не в помещении, а в чреве.

Мери со смехом сказала:

— А эта летающая конструкция не переварит нас? Я боюсь, что сейчас по стенкам обильно польется желудочный сок.

По стенкам разлился не желудочный сок, а мягкое сияние. Они постепенно становились прозрачными.

Мы проносились над поверхностью астероида. Мне редко встречалось столь мрачное зрелище. Далекое — с детский кулачок — солнце светило, но не грело. Сумрачно-пепельный свет призрачно освещал угрюмые пики, вздымавшиеся над воистину бездонными пропастями — астероид скомпоновали из нескольких кусков, пригнали их один к одному, хоть и прочно, но грубо.

В гигантской светлой пещере, куда нас ввели, размещалось странное озеро. Оно было прикрыто куполом — прозрачным, толстостенным, а под куполом кипела жидкая масса, белая, неистовая. Озеро клокотало, в нем взметывались протуберанцы, тоже вначале белые, потом желтеющие, — оно, как живое, набрасывалось на купол, заливало его изнутри, пыталось проломить, росло, вспучивалось, обессилев, опадало и сжималось — только желтеющие языки вырывались из его массы. И все повторялось — рост, распухание, заполнение купола, яростная попытка взорвать его…

— Что это? — спросил я Тиграна.

Он сказал очень торжественно:

— Перед вами биологическое орудие. Две тысячи орудий такой же мощи прикрывают планеты Пламенной от нападения извне.

Несколько минут мы молча созерцали беснующееся озеро.

Оно все больше казалось мне живым существом, запертым в каменной клетке. И теперь, когда мы знали, что это такое, оно производило впечатление уже не странного, а грозного. Труб возбужденно поводил крыльями, Орлан вытянул голову, словно почтительно приветствовал страшное орудие, даже весельчак Гиг перестал беззаботно распахивать рот, как клещи.

«Здоровенная „биологичка“!»- шепотком грохнул он.

Из объяснений Тиграна стало ясно, что озеро и вправду живое существо, и притом огромное — жидкое ядро каменного астероида. Нам показали лишь ничтожную его часть, крохотный глазок, прикрытый защитным куполом, все остальное скрыто в многокилометровой глубине.

И хоть существо это, биологическое орудие, лишено разума в нашем смысле, нечто вроде исполинского тупого животного, — характер его капризен и своенравен. Бушевание свидетельствует не больше чем о спокойствии ядра, а когда оно злится, начинается такая буря, что астероид трясется, как припадочный.

Продуктом жизнедеятельности ядра является радиация, мгновенно уничтожающая все живое.

Купола, подобные этому, устроены в разных местах астероида. Откуда бы ни атаковал вражеский корабль, на оси его движения всегда окажется один из таких куполов. В нужный момент он раскрывается, поток убийственной радиации выносится наружу — и все живое на вражеском корабле обращается в горсточку праха.

Ромеро спросил Тиграна:

— Ваши космические корабли снабжены биологическими орудиями?

— Они на звездолетах имеются, но меньшей мощности.

Ничего интересного, кроме живого ядра, на астероиде больше не было. Нас провели в жилые помещения и предложили отдохнуть.

Галакты удалились, а мы собрались в салоне и обменялись мнениями. Ромеро удивлялся, что, обладая абсолютным оружием, галакты не добились перелома в войне.

— Согласитесь, дорогой Орлан, что ваши корабли вооружены слабее. И ваши гравитационные удары, и их биологическая радиация распространяются со скоростью света. Но гравитационная волна ослабевает пропорционально квадрату расстояния, а пучок биологической радиации практически не рассеивается. На дальних дистанциях крейсер галактов всегда возьмет верх над крейсером разрушителей.

Орлан ответил с таким подчеркнутым бесстрастием, что оно могло сойти за насмешку:

— Ты забываешь, Ромеро, что наш крейсер может увернуться от узкого луча, а корабль галактов непременно попадет в гравитационную волну. Прицельность биологических орудий в маневренном бою невелика. Другое дело — прорываться внутрь планетных систем!..

Гиг, жизнерадостно захохотав, возгласил:

— При прошлом Великом прорывались — ужас что было! Мертвые корабли слонялись в межзвездном просторе — испаренные головоглазы, силуэты невидимок, выжженные на стенах!.. Великолепное уничтожение!

Ромеро продолжал спорить:

— Но если маневренный бой, по-вашему, проницательный Орлан, и не даст перевеса галактам, то почему им не обрушиться на ваши планетные базы, на ту же Третью планету? Ее вы не отведете в сторону, а траекторию луча можно рассчитать точно. Рано или поздно, но смертоносная радиация испепелила бы вас — и разрушители, сами разрушенные, перестали бы сеять зло во Вселенной!

— Для того, чтобы предотвратить опасность, нами и были воздвигнуты шесть Станций Метрики, Ромеро.

И Орлан рассказал, как протекала последняя открытая схватка. Галакты ударили по одной из Станций Метрики из биологических орудий, но Станция свернула в своем районе пространство и после раскручивания изверженных лучей обрушила их назад на галактов. С той поры галакты полностью отказались от борьбы за власть.

Рассказ Орлана возобновил во мне тревожные мысли.

— Ты уговаривал нас, Орлан, обратиться к галактам за помощью. Но, оказывается, их биологические орудия в бою неэффективны.

— Смотря какой бой, Эли. В районе прорыва человеческих звездолетов наши корабли будут ограничены в маневре. А если, спасаясь от биологических лучей, они кинутся кто куда, то ведь вас это тоже устроит, не так ли?

 

9

Вначале нам привиделось, что мы причаливаем к планете, населенной одними деревьями. Недоумевающие, мы напрасно искали на ней поселений — леса, одни леса.

— У меня глаза слепит от света растений, — сказала Мери.

Деревья были гораздо крупней земных — иное до полукилометра, как мы потом разглядели. И ветви не опускались вниз и не раскидывались в стороны, а взвивались вверх. Деревья походили на вопли, рвущиеся из глубин планеты, — сравнение выспренно, но более точного я не подберу. И они не были окрашены в разные цвета, они сами сияли, не кроны, а костры раскидывались над планетой, разнообразно сверкающие огни — синие, красные, фиолетовые, голубые, желтые всех оттенков и оранжевые…

— Деревья ночью заменяют закатившуюся звезду, — разъяснил Тигран. — А разве ваши планеты освещаются не деревьями?

Он вежливо выслушал ответ, но, уверен, наши лампы и прожектора, самосветящиеся стены и потолки показались ему диким варварством. В комнатах у галактов стоят небольшие деревца — для освещения и кондиционирования воздуха.

Среди сплошного леса открылся просвет, аэробус устремился туда. Не буду описывать встречи, ее сотни раз показывали на стереоэкране. Упомяну лишь о нашем изумлении, когда мы разобрались, что встречают нас не одни галакты. К нам теснились ангелы, шестикрылые кузнечики с умными человеческими лицами, прекрасные вегажители — я вздрогнул, увидев сияющих змей: мне почудилось, что среди них Фиола. Я уже опасался, не выпустили ли на нас свору фантомов, копирующих сохранившиеся в мозгу образы, но потом разглядел множество существ до того диковинных, что никому и в голову не могло явиться примыслить их.

И вся эта масса напирала, размахивала руками и крыльями, одни взлетали над головами, другие восторженно кружились, прокладывая себе вращением путь в толпе. А среди звездожителей шествовали галакты — высокие, улыбающиеся, в ярких, самосветящихся одеждах.

А когда приутих фейерверк красок, ослабела вакханалия звуков и успокоился водоворот движений, мы полетели куда-то вниз всей обширной площадью, и снова начался парк, а в парке появился город.

Он был похож и не похож на наши. Казалось, в нем были улицы, по-земному просторные и широкие, и по улицам двигались жители, такой же разнообразный народ, не одни галакты, и двигались каждый по-своему, кто ногами, кто вращением, кто перелетами, а кто перепаривал. Но по бокам улиц вздымались не дома с окнами и дверьми, а глухие стены, изредка распахивающие зев туннелей. Над улицей же было не небо, а кроны исполинских светящихся деревьев — стволы их таились за стенами, а ветви сплетали кров над дорогой.

В воздухе плыли ароматы, то нежные, то резкие, то томные, то пьянящие. И если бы каждое место не дышало своим запахом, я бы сказал, что благовоние источает сам воздух. Источником благоуханий являлись те же светящиеся деревья.

— Насмешливо пахнет, — сказала в одном месте Мери, и все мы рассмеялись, так точно определила она аромат.

Нас ввели в один из туннелей, и мы очутились в зале. Тигран познакомил нас с галактом, еще статней и красивей Тиграна. На человеческом языке его звали Граций — имя ему соответствовало.

— На планетах Граций заменит меня, — сообщил Тигран. — Он же будет вести переговоры.

Я начал беседу с Грацием вопросом, не состоят ли люди в родстве с галактами? Не буду удивлен, если галакты-звездопроходцы оставили на одной из далеких от Персея планет продолжение своей породы, так сказать, воспроизвели себя наскоро и вчерне…

— У нас появилась аналогичная идея: что галакты — творение людей, явившихся в Персей миллионов десять лет назад, — возразил Граций. — Когда были расшифрованы стереопередачи «Пожирателя пространства», нас поразило сходство с людьми.

Граций порядком разочаровался, когда узнал, что человеческая цивилизация насчитывает лишь пять тысяч лет, а биологически человек появился всего миллион лет назад.

— Миллион ваших лет назад мы были вполне развитым народом, — сказал Граций, с сожалением отказываясь от гипотезы, что мы праотцы галактов. — Нет, и преданий таких, что мы где-то создавали существа по нашему образу и подобию, не сохранилось. Очевидно, сама природа в разных местах породила схожие по облику существа.

После этого я «взял быка за рога», как любит называть такое поведение Ромеро. Союз людей и галактов назрел. Империю разрушителей рвут внутренние силы. Нужно крепко ударить, чтоб она развалилась окончательно. А для этого — помочь человеческому флоту, углубляющемуся в Персей. Если разрушители сейчас одолеют людей, надежда на освобождение от ига погаснет на многие тысячелетия. Не в интересах галактов допустить разгром человеческой звездной армады.

Галакты слушали, вежливые, непроницаемо-ласковые, та же неизменная приветливая улыбка сияла на лицах.

Я чувствовал, что передо мной стена и что я бьюсь головой о стену.

— Мы передадим ваше пожелание народам планет Пламенной, а также обществу галактов, населяющих системы иных звезд, — пообещал Граций. — А пока прошу принять участие в празднике в вашу честь.

— Лучше без празднеств, пока мы не узнаем ваше мнение.

— Я не могу предварять решения наших народов. Имеется много возражений против участия в открытой войне, и нужно соотнести их с преимуществами, чтоб выработать разумную равнодействующую.

— Поймите меня, — сказал я, волнуясь. — Я не требую, чтоб вы объявили сегодня вашу разумную равнодействующую. Но сообщите, какие у вас возражения, чтоб мы смогли о них заблаговременно поразмыслить. Не решение, а пищу для раздумий — только об этом прошу!

Граций взглядом посовещался с галактами.

— Я выделю два главных возражения. Если мы вышлем на помощь людям эскадру с биологическими орудиями, то в разгоревшемся бою орудия эти могут промахнуться. Нас охватывает ужас при такой мысли.

— Ха! — воскликнул Гиг. — Даже мы, невидимки, промахиваемся. Неверный удар — что обычнее в сражениях!

Я усмирил Гига строгим взглядом. Не следовало вчерашнему врагу галактов так ретиво вмешиваться в наш спор.

— В обычном сражении — да, — с прежней приветливостью сказал Граций. — Но сражение с участием биологических орудий — необычно. Если сноп этих лучей попадет в цель, цель уничтожена, лучи погашены. Но при промахе пучок выпущенных однажды лучей будет нестись во Вселенной невидимый, неотвратимый, будет нестись года, тысячелетия, миллионы, миллиарды лет, будет пронизывать звездные системы, галактики, метагалактику — и когда-нибудь повстречает на пути очаг жизни. И горе тогда всему живому! Что бы это ни было — колония ли примитивных мхов, бактерии еще примитивней, или древняя, высокоразумная цивилизация, — все будет уничтожено, все превратится в прах! Чудовищными убийцами во Вселенной мы станем в тот миг, когда промахнемся. Ни один галакт не санкционирует такого преступления!

Теперь в его голосе звучал вызов. Я поднял руку, останавливая товарищей. От возражений галактов нельзя было отмахиваться первыми попавшимися аргументами.

— Так. Очень серьезно. Мы будем думать над вашими опасениями. Теперь я хотел бы услышать второе возражение.

— Второе связано с первым. Вы захватили одну Станцию Метрики, но пять других у разрушителей. Если мы промахнемся, враги создадут такое искривление, что выпущенные нами лучи обрушатся на нас самих. Такой случай уже был — и не одна планета превратилась в кладбище. Вы хотите, чтоб мы обрекли на гибель самих себя?

— Вы говорите, что галакты бессмертны. Разве вы не избавлены от страха гибели?

— Мы создали на своих планетах такие условия жизни, что можем не опасаться смерти. Смертоносные факторы могут появиться лишь извне. Вторжение биологических лучей будет таким смертоносным фактором.

Я попросил объяснений подробней. Смерть, ответил Граций, это или катастрофа, или болезнь. Катастроф на их планетах не бывает, болезни преодолены — отчего же галакту умирать? А если изнашиваются отдельные органы, их заменяют. Граций три раза менял сердце, два раза мозг, раз восемь желудок — и после каждой замены омолаживался весь организм.

— Колебательное движение между старостью и обновлением, — сказал Ромеро. — Или навечно законсервированная старость? Земной писатель Свифт описал породу бессмертных стариков — немощных, сварливых, несчастных…

Замечание Ромеро было слишком вызывающим, чтоб галакт оставил его без ответа. О Свифте он не знает. Но законсервировать старость невозможно. В юности и старости биологические изменения происходят так быстро, что здесь задержать развитие нереально. Но полный расцвет — это тот возраст, когда организм максимально сохраняется, это большое плато на кривой роста. Именно этот возраст, стабильную зрелость, и выбирают галакты для вечного сохранения.

Я больше не вмешивался в разговор, только слушал. И с каждым словом, с каждым жестом галактов я открывал в них ужас перед смертью. Нет, то не был наш извечный страх небытия, мы с детства воспитаны на сознании неизбежности смерти. Случайное начало и неотвергаемый конец — вот наше понимание существования. Наше опасение смерти — лишь стремление продлить жизнь, оттянуть наступление неотвратимого. А эти, бессмертные, полны мучительного ужаса гибели, ибо она сама для них катастрофа, а не неизбежность.

— Теперь вам понятно, беспокойные новые друзья, как велики наши сомнения, — закончил Граций свою изящную речь о вечной молодости галактов. — Не будем же больше испытывать терпение собравшихся — вас давно уже ждут, пойдемте!

 

10

Я быстро устал от праздника.

Удовольствий было слишком много — и разноцветного сияния, и разнообразных запахов, и непохожих одна на другую фигур, и слишком приветливых слов, и слишком радостных улыбок… Бал под светящимися, благоухающими деревьями показался мне таким же утомительным, какими, вероятно, были древние человеческие балы на паркете в душных залах при свете догорающих свечей.

Но Мери праздник понравился, и я терпел сколько мог.

Душой бала стали Гиг и Труб. Невидимок у галактов еще не бывало, и Гиг порезвился за всех собратьев. Он, разумеется, не исчезал в оптической недоступности, но зато в штатской одежде — зримый во всех волнах — вдосталь покрасовался. Его нарасхват приглашали на танцы, и веселый скелет так бешено изламывался, что очаровал всех галактянок и ангелиц.

А Труб устроил показательные виражи под кронами деревьев, ни один из местных ангелов не смог достичь его летных показателей — такой формулой он сам определил свое преимущество.

Ромеро, окруженный прекрасными галактянками, разглагольствовал о зеленой Земле.

Орлана вовлекли в пляску — два светящихся вегажителя смерчами вертелись вокруг него, а он, все такой же безучастный и молчаливый, порхал между ними, раздувая широкий белый плащ. Не знаю, как змеям с Веги, а мне эта пляска не показалась увлекательной.

Ко мне подошел взбудораженный Ромеро.

— Дорогой адмирал, как было бы прекрасно, если бы командующий армией человечества поплясал с новообретенными союзниками!

— С союзницами, Ромеро! Только с союзницами — и с прямыми дамами, а не вправо и влево сконструированными. Но, к сожалению, не могу. Спляшите и за меня.

— Почему такая мировая скорбь, Эли?

— Боюсь Мери. Она кружится с ангелами и змеями, но все время оглядывается на меня. Вам хорошо без Веры, а мне грозит семейный скандал, если не поостерегусь.

Я забрался в чащобу освещенного деревьями парка. Во мне звучала сумбурная музыка, она передавалась от неведомых музыкантов телепатически и становилась все более грустной. Я вспомнил индивидуальную музыку, распространенную на Земле: чем-то звучавшие во мне мелодии походили на те, земные, — под настроение.

Но было и важное различие: мне сейчас не хотелось грустить, душа моя не заказывала печальных звуков. Мелодия здесь рождалась гармонически, она создавалась не одним мною, но всем окружением — и темной ночью, и сияющими, разноцветными, разнопахнущими деревьями, и радостью наших хозяев, ублажающих своих гостей, и их опасениями перед нашими домоганиями, и состоянием моей души… И все это складывалось в звучную, нежную, многоголосую фугу.

В парке меня разыскала Мери.

— Эли, здесь божественно хорошо! Как бы порадовался наш Астр, если бы попал сюда вместе с нами!

— Не надо вспоминать Астра, Мери! — попросил я.

Мы долго бродили по парку. Давно отгремел праздник, наши удалились на покой, хозяева пропали, а мы по-прежнему любовались феерией, превращенной в быт, — на исходе ночи она расточалась для нас одних.

Потом, уставшие, мы уселись на скамейку. Мери положила голову мне на плечо, а я вспомнил Землю и Ору, первую встречу с Мери в Каире, встречи с Фиолой, сумасбродную любовь к прекрасной змее, так бурно заполонившую меня и так вскоре незаметно угасшую, наше дальнейшее путешествие в Плеяды, оба наши вторжения в Персей, картины злодейств разрушителей.

А потом место прошлого заняло настоящее, но не то, пленительное и томное, в котором я сейчас находился, нет, я размышлял о галактах, об их совершенной самоублаженности, о слепом ужасе смерти, чудящейся им за пределами их звездных околиц. И мне до боли в сердце хотелось опровергнуть их, бросить им в лицо горькие обвинения в эгоизме, возродить погасшую ответственность за судьбы иных звездных народов, влить в их спокойную кровь человеческий бальзам беспокойства…

Я сказал Мери:

— Ты права, Астру бы здесь понравилось. Воображаю, как бы он плясал с Гигом и кувыркался в воздухе с Трубом.

— Не надо! — сказала она. — Ради бога не надо, Эли!

… С той ночи прошло много лет. Я сижу на веранде в нашей квартире на семьдесят девятом этаже Зеленого проспекта, той самой, что мы когда-то занимали с Верой. Вера недавно умерла, прах ее, нетленный, покоится в Пантеоне. Скоро и мы с Мери умрем, искусство бессмертия галактов пока что людям не дается. Я не жалуюсь. Я не страшусь смерти. Я прожил хорошую жизнь и не отворачиваю лицо, когда вспоминается пережитое.

А внизу, против наших окон, в центре Зеленого проспекта, высится хрустальный купол — мавзолей Астра. Я не буду вызывать авиетку, чтобы опуститься к куполу. Я закрываю глаза и вижу, что в нем и что вокруг него. У мавзолея днем и вечером — посетители, их очередь иссякает лишь к поздней ночи. А внутри, в нейтральной атмосфере, — он, наш мальчик, маленький, добрый, кажется, и в смерти энергичный, и такой худой, что щемит сердце. А у входа никогда не меркнущая надпись: «Первому человеку, отдавшему свою жизнь за звездных друзей человечества». Эту надпись сочинил Ромеро, я видел слезы в его глазах, когда он предлагал ее Большому Совету, видел, как плакали члены Совета. Я благодарен Ромеро, я всем благодарен, мне хорошо. У нас с Мери нет ничего своего, кроме совместно прожитой жизни и трупика сына, ставшего святыней человечества, — так много у нас, так бесконечно много! Мне хорошо, и я не буду плакать.

Последний раз в своей жизни я плакал тогда, ночью, на великолепной планете галактов, под их радостными деревьями, источающими сияние и аромат, — и Мери, обняв меня, плакала вместе со мной…

 

11

Нас повезли на пустынную планету, переоборудоваемую для жизни.

Эта поездка занимала меня больше, чем знакомство с бытом галактов в их райски благоустроенных обителях.

Ромеро иронизировал, что поиски совершенства захватывают меня сильнее, чем совершенство достигнутое.

— Вы весь в пути, — сказал он на планетолете. — И, не обращая внимания на встречающиеся в дороге станции, нетерпеливо стремитесь к следующей, чтоб так же стремительно пролететь мимо.

Планету называли Массивной. Она и вправду была массивной — исполинский камень, пики и скалы, пропасти без дна, гигантские трещины от полюса к полюсу, еще огромней горные цепи. И ни намека на атмосферу, ни следа воды, даже ископаемой! И, знакомясь с деятельностью галактов, я должен был признать, что если в инженерных решениях мы и превосходили их, то целеустремленности общего замысла нам следовало у них поучиться.

Горы покрывала плесень, бурая, неприятная на ощупь, и горы таяли на глазах. Это не были бактерии, творящие жизнь, как у Мери, эти мхи лишь разлагали камень на химические элементы. Наши атмосферные заводы на Плутоне работали интенсивней. Но заводы возделывали лишь незначительную часть планеты, а мхи галактов покрывали всю ее, мертвая планета источала азот и кислород, по ней струились ручья и реки, заполняя впадины, будущие моря.

И деятельность галактов лишь началась с этого. И снова люди пошли бы иным путем. Мы привезли бы рыб, зверей, птиц, насадили уже произраставшие в других местах растения. Галакты не колонизировали свои планеты, а развивали то, что подходило каждой.

На Массивной, с ее большой гравитацией, они выводили породы легких существ — малая масса, мощная мускулатура, крылья. Генетические возможности эволюции они рассчитали с глубиной, показавшейся нам невероятной. Новообразованные воды были уже населены примитивными существами из нескольких клеток. Нам показали на моделях, во что они разовьются впоследствии. В примитивные существа ввели гигантскую силу усовершенствования.

А в конце недлинного ряда преобразований — не миллиарды земных лет естественной эволюции, а всего лишь тысячи — должны были возникнуть новые разумные существа, чем-то похожие и на ангелов, и на шестикрылых кузнечиков, и на самих галактов. И галакты говорили так, словно эти запроектированные существа реально уже существовали.

— Создадут, — восторгался немногословный, но сияющий Лусин. — Мы — чепуха. ИНФ — кустарщина. Галакты — творцы. Величайшие! Пойду в ученики.

Мери успехи галактов тоже волновали, но по-иному.

— Они все-таки не додумались выводить штаммы бактерий, преобразующих одни элементы в другие. Их строительные микробы меняют связи между атомами, но не вторгаются в ядро. Как они изумились, когда я показала нашу металлопереваривающую живую продукцию!

— Отлично, Мери! Рад, что ты не дала им слишком уж хвастаться успехами. Роль младшего брата при галактах мне что-то не по душе.

И чем внимательнее я изучал труды галактов на Массивной, тем чаще возвращались ко мне давние мысли — теперь они были определенней. Нет, думал я, как бы изменилось развитие жизни во Вселенной, если бы галактов не загнали в их звездные резервации! Какие-то гонимые боги, могущественные вечные пленники, бессмертные парии, страшащиеся высунуть нос за ограды своих планетных гетто! Какое же гигантское ускорение приобретет разумная жизнь, если помочь этим жизнетворцам выбраться в очищенные от разрушителей мировые просторы!

После осмотра Массивной Граций сказал:

— Готовь речь к галактам. Мы возвращаемся на нашу планету. Оттуда устроим передачу на все спутники Пламенной, а также на дружественные звездные системы. Аудитория будет обширная, друг Эли!

Все мы волновались, не я один.

Ромеро мог состязаться в невозмутимости с Орланом, ни одному галакту не уступил бы в умении держать себя. Но и на Ромеро не было лица. Даже Гиг утратил всегдашнюю жизнерадостность, а у Труба уныло обвисли крылья. Мне пришлось забыть, что я сам не в себе, и подбодрить товарищей. Я улыбнулся Гигу, похлопал Труба по крылу, перекинулся несколькими словами с Орланом.

Мери сказала мне:

— Ни пуха ни пера, Эли. — Она добавила, увидев мое недоумение: — Старинное заклинание, оно к добру, а не ко злу. А меня нужно в ответ послать к черту.

К черту послать ее я постеснялся, но мысленно выругался. «Черт проклятый!»- подумал я, усмехнувшись.

Граций с Тиграном ввели нас в пустой зал с двумя столами. За первым разместились оба галакта, Ромеро, Орлан и я, за вторым — наши товарищи. Ромеро по дороге сказал:

— Сегодня Орлан с Осимой подсчитали, что Аллану потребуется тысяча лет, чтоб добраться до Третьей планеты, если темпы продвижения не изменятся, и ровно пять тысяч лет, пока он притопает к первой звездной системе галактов. Разумеется, когда у тебя в запасе вечность, что стоит потерять одно-другое тысячелетие…

Если бы Ромеро не прошептал этих слов и если бы его ухмылка не была такой издевательской, я, вероятно, держал бы себя мягче. Но сейчас жребий был брошен на спор — нападение, а не уговоры.

Вокруг были лишь тускло светящиеся стены, сходившиеся вверху куполом. Но если сами мы никого не видели, то почти триллион задумчивых, спокойных, благожелательных глаз смотрел в эту минуту на нас: все звездные системы галактов подключены к Пламенной, бесчисленные обитаемые планеты внимают голосу далекой планеты, рядового сверхгиганта огромной светимости, а сегодня — и огромной звучности. Впоследствии выяснилось, что разрушителям не удалось заглушить передачу с Пламенной. Думаю, они и не старались: в Персее назревали грозные события, враги хотели быть в курсе своей судьбы.

— Говори, Эли, — сказал Граций.

Я начал с того, что мы — друзья. А между друзьями откровенность — норма. Свершения галактов огромны, мы, люди, и не мечтаем пока о многом таком, что стало у них бытом. Они превзошли уровень могущества и благополучия, который некогда суеверные люди приписывали своим богам. Но вот беда: галакты примирились с ролью пленников, отрезанных от беспокойного, страдающего мира, — люди не способны это понять. Мир, изнывающий под пятой разрушителей, взывает о помощи — где помощь могущественных галактов? Галакты стали глухи к терзаниям мира — такова действительность.

— Да, я знаю, вы боитесь гибели, ибо смерть для вас не наш неизбежный конец, а недопустимая катастрофа. И я не могу дать вам абсолютной гарантии, война есть война. Но вы будете не одни в сражениях, рядом пойдут корабли людей. Я командую человеческим флотом и торжественно обещаю, что, если один из ваших звездолетов промахнется и убийственный заряд умчится в пространство, мы аннигилируем пространство вместе с биологическими лучами, техническая возможность для этого есть. Итак, вам ничто не грозит, кроме собственных страхов. А ждет вас — весь мир! Идите навстречу зову мира!

Мери потом говорила, что я кричал и размахивал руками, как наши предки на митингах. Орлан, сидевший справа от меня, вытянул шею в шест и со стуком прихлопнул голову в плечи — так, без слов, он просалютовал мне. Ромеро не удержался от иронии:

— Если галакты и впрямь порода богов, то вы, дорогой адмирал, швырнули такой камешек в их божественное болото, что породили не круги, а бурю. Интересно, донесется ли до нас гром ветра активной звездной политики, разрывающий сейчас шатры их изоляционной защиты?

— Я бы проще высказал эту же мысль, Павел. Граций, можем ли мы узнать, что сейчас происходит на ваших планетах?

— Даже увидеть можете.

Мы по-прежнему находились в зале — и одновременно летели над планетой. И перед нами открывались площади — и толпы на площадях, улицы — и спорящие галакты и их друзья.

А еще спустя время появилась другая планета, сперва красный шарик, потом заполнившая все небо сфера: мы попали на планету, но не упали, а полетели над ней.

Она выглядела по-иному, чем наша, — малиновые растения, озера и моря не синие, а оранжевые, горы, венчавшиеся причудливыми розовато-белыми факелами, даже водяные облака, плававшие в атмосфере, желто-зеленые, а не грязно-серые.

И на ней мы опять увидели галактов и их звездных друзей и на площадях, под светящимися деревьями, и в залах. И везде — беседы, взаимные уговоры. Содержание дискуссий не переводилось, но мы и без перевода понимали, о чем спорят.

Не знаю, сколько часов продолжался облет планет и звезд, но мы порядком устали. Граций предложил подкрепиться и отдохнуть. После обеда мы собрались в салоне. Двери из него вели в зал.

— Большую бы, — вполголоса сказал Лусин. — Суммировать. Спорят — ужас!

Ромеро пожал плечами.

— Не сомневаюсь, что у них есть способ суммировать индивидуальные мысли в коллективное мнение общества. Какой-нибудь вечно молодой галакт, специализировавшийся на всеобщем подслушивании, или, скажем так, — выслушивании.

Больше всех тревожился Орлан. Я подсел к нему.

— Инерцию благополучной замкнутости — вот что им надо преодолеть, — сумрачно сказал Орлан. — А выход наружу грозит потерей благополучия. И потом, разрушители — их союзники! Даже в ясной голове галакта это не укладывается. Вы поверили в меня сразу, но не потому ли, что до сих пор, по существу, не встречались с разрушителями. А они миллионы ваших лет изучали нас!

— Нет, не поэтому мы поверили в тебя, Орлан, что плохо вас знаем! Просто люди убеждены, что добро разумней зла и сотрудничество полезней войны. Мы взывали к разуму и подкрепляем разум своей силой. Союз разума и силы — что может быть действенней?

В салон вошли Граций и Тигран. Мы обступили их.

— Ты нас не убедил, адмирал Эли, — объявил Граций. — Мы ставим перед тобой два вопроса и просим дать ясный ответ. Первый. Считаешь ли ты разумным, чтобы галакты променяли обеспеченность своего нынешнего состояния на невзгоды и превратности войны не за их интересы? Второй. Уверен ли ты, что наши враги могут переменить свою природу? Можно ли приобщить к созидательной жизни тех, кто до сих пор предавался одному разрушению? Каковы гарантии этого?

Орлан громко вхлопнул голову в плечи:

— То самое, о чем мы только что говорили, Эли!

Мери дотронулась до меня рукой. Она была очень бледна.

— Успокойся, — сказала она. — Нельзя выступать в такой ярости!

— Пойдемте, — сказал я Грацию и Тиграну. — Если заданы вопросы, будут даны и ответы.

 

12

Пока мы шли в зал, я взял себя в руки. Криком и упреками тут нельзя было помочь. И если недавно я выступал как на древнем митинге, то больше этого повторять не следовало. Всех, кого я мог убедить и зажечь, я убедил и зажег, остальных нужно было не убеждать, а опровергать.

И когда я встал за стол, открытый миллиардам невидимых мне глаз, разум мой был ясен и холоден.

— Итак, первый вопрос, — сказал я, — разумно ли променять нынешнее благополучие на невзгоды и превратности войны? Да, разумно. Больше чем разумно — неизбежно! Ибо иного способа сохранить ваше сегодняшнее благополучие нет, кроме вот этого — подвергнуть себя опасностям и превратностям. И воевать вы будете не за чуждые вам интересы, а за свои собственные. Вам, бессмертным на ваших планетах, равно доступны и сегодня, и отдаленное будущее — почему же вы живете одним «сегодня»? Мне, человеку, легче бы отказаться от будущего, оно все равно не мое, тело мое сгинет, когда оно наступит, а я борюсь за него, чужое будущее, ибо оно будет «сегодня» моих потомков и они вспомнят меня и похвалят. А у вас это будущее — ваше, даже не потомков ваших, просто ваше, — как же вы решаетесь так обокрасть самих себя? Ах, вы не верите, что ваше «завтра» и ваше «всегда» будут хуже, чем это замечательное «сегодня»? Тогда послушайте меня, слушайте и размышляйте!

Там, в мировых просторах, откуда вас некогда изгнали, ныне господствуют ваши враги — разрушители. Вы считаете, что они вам не опасны? Вы полагаете, что ужасные биологические орудия — надежная защита от них? Сегодня, дорогие мои, только сегодня они надежны, но завтра — нет, а ведь вы существуете «всегда». Хотите знать, что произойдет завтра и чем закончится это ваше «всегда»?

Разрушители отлично понимают, что живому существу к вам не подступиться. Они и не подступятся — сегодня можете быть спокойны.

Но есть у них одно превосходное свойство, отсутствующее у вас и бесконечно грозное для вас! Вы достигли совершенства, вы успокоились на самих себе, вы могли бы воскликнуть, как никогда еще не мог воскликнуть человек: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» В сущности, вы только и делаете, что превращаете это ваше нынешнее великолепное мгновение в великолепную вечность — консервируете однажды достигнутое счастье. А они развиваются, они продолжают неутомимо совершенствоваться, развиваются в злодейском направлении, совершенствуют свою преступность.

Вы думаете, это праздная философия, то, что Великий разрушитель провозгласил своей исторической миссией, — превращение организмов в механизмы? Нет, прекрасные и близорукие, это цель их деятельности, а работать они умеют! И они работают, поверьте, они работают, а не только наслаждаются существованием, как вы!

А теперь, — продолжал я, — могу описать, что ждет вас в скором вашем «завтра», бессмертные. Сотни вражеских кораблей появятся у ваших космических кордонов — и навстречу им забушуют ваши сверхмощные биологические орудия. Но корабли будут спокойно двигаться дальше, ни на одном не окажется ни одной живой молекулы, способной погибнуть под вашим обстрелом, управлять кораблями будут механизмы, разумные и безжизненные. Вы мне не поверили? Вы отрицаете, что механизмы могут быть разумны, только биологический мозг достигает разума, говорите вы про себя? Хорошо, пусть по-вашему, разум — явление биологическое.

Но мы видели уже автоматы, пока живые, у которых вместо собственного мозга датчики связи с мозгом, находящимся вне их. И эти живые автоматы отлично функционируют, управление механизмами Третьей планеты осуществляется ими. Я сказал: «пока живые»- и не ошибся. Им уже не обязательно быть живыми, этим, пока живым, автоматам, и завтра они полностью станут механизмами, такими же деятельными, такими же быстрыми и квалифицированными — еще деятельней и квалифицированней! Вот реальная перспектива будущего: гигантский направляющий мозг, недоступный для ваших орудий, и автоматы, спаренные с ним на сверхсветовых, тщательно закодированных волнах.

Что ждет вас тогда? Не знаете? Я и это скажу вам, друзья мои! Значительная часть вас, бессмертные, погибнет при первой же атаке — и этим будет лучше! Но тяжка доля тех, кто сохранит жизнь. На ваши благоустроенные планеты обрушатся гравитационные удары, в пыль превратятся ваши современные города и роскошные парки, в пыль, текущую, как вода, — мы видели эту пыль на несчастной Сигме в Плеядах. Но перед уничтожением планет на шеи ваши наденут цепи, равнодушные автоматы погонят вас в рабство. Вы попытаетесь убежать — и не будет дорог! Вы упадете на колени — и не вымолите свободы! Захотите себя убить — и не обрящете смерти, ведь вы отменили смерть на своих планетах!.. Будете кричать и рвать на себе волосы, в исступлении проклинать горькую свою судьбу, кусать свои руки, бить себя кулаком по голове! Пожалуйста, это не возбраняется, можно и кусать себя, и бить по щекам, и лить слезы. Кругом вас будут одни автоматы, их это не взволнует — жалость у них не запрограммирована!

Таково ваше «завтра»- и оно будет много лучше, чем ваше «послезавтра». Живой и бессмертный раб безжизненного механизма-хозяина, сосущего его соки! Вечный прислужник машины, вечный угодник ее прихотей, а у машины появятся прихоти, и страшные прихоти, бессмысленные, нелогичные, но обязательные для вас, ее рабов.

Страшно раболепствовать перед тираном и эксплуататором, живым и тупым, надменным и своенравным, подозрительным и жестоким. Сколько у нас, у людей, сложено прекрасных легенд о священной, трудной, вдохновенной борьбе угнетенных против угнетателей. Но в тысячи, нет, в миллионы раз позорней и горше быть рабом, прислужником электронной схемы, холуем мертвого сочетания рычагов — а это ваша послезавтрашняя доля, ныне совершенные и богоподобные! И где вы найдете тогда выход? Куда толкнетесь? К кому воззовете? Не будет вам выхода! Не будет пути! Не будет помощи! Ибо сегодня вы сами роете ту бездонную яму, куда вам падать!

Таков мой ответ на первый ваш вопрос.

А теперь второй вопрос. Вы не верите, что разрушители могут стать завтрашними друзьями? Но почему, спрошу я, вы не верите? Потому, отвечаете вы, что им не переделать своей свирепой природы, не приобщить к созидательной жизни того, кто отдан страсти уничтожения, не сделать творцом лелеющего мечту о всеобщем хаосе. Нет, скажу я вам! Нет! Нельзя быть такими узкими. Посмотрите на мир — насколько он многообразнее вашей схемы. Он весь — противоречия и многообъемность, а вы его выстраиваете в линию. Он разнонаправлен, он раздирается внутренне и, как при взрыве, летит во все стороны, а вы замечаете лишь тот крохотный осколок, что ударился о вашу грудь.

Давайте разбираться спокойно и объективно.

Вы сейчас самые умелые жизнетворцы в мире, — по крайней мере в той его части, что нам известна. И вы поставили исторической целью своего существования повышение биологичности всего живого — так вы утверждаете, так вы делаете. Вам ненавистна безжизненность автоматов, вы придирчиво контролируете, не вносят ли прибывающие на ваши планеты чего-то искусственного и мертвого в своих организмах, — мы на себе испытали этот контроль.

И я пропел бы вам хвалу, как величайшим животворцам Вселенной, если бы не существовали одновременно величайшие потенциальные убийцы всего живого, и эти убийцы — опять-таки вы! Или не вы сконструировали орудия, грозящие неотвратимой гибелью всякой жизни, от любого примитива до любой усложненности? И если бы сегодня взорвался один, только один из тысяч ваших охранных астероидов, разве вырвавшиеся из него лучи не сожгли бы жизнь на ваших совершенных планетах еще свирепей и беспощадней, чем могли бы это сделать самые свирепые и беспощадные разрушители?

Возможность творения и совершенствования жизни вы гарантируете тем, что создали возможность ее всецелостного истребления, — так непросто получается у вас самих. Жизнь охраняется смертью — вот ваша деятельность. И самое ваше бессмертие основано на том, что вы владеете поистине чудовищной способностью оборвать мгновенно любую жизнь, в том числе и бессмертную. Палка имеет два конца, развитие балансирует на противоположностях, — почему вы забываете об этом?

А если вы попадете в рабы и приспешники все более механизирующихся автоматов, на что тогда будете тратить вы безмерность добытых вами лет бессмертия? Вы будете повышать автоматизм и искусственность, будете разрабатывать и осуществлять схемы обезжизнивания мира, вы, гордящиеся ныне своим жизнетворчеством! Ибо рабы творят волю пославшего их хозяина, а вас, бессмертные рабы, хозяин пошлет изобретательно творить смерть во Вселенной! И все ваше жалкое бессмертие будет потрачено на распространение смерти!

А теперь присмотритесь к противникам. Они объявили разрушение своим символом веры, сеятели хаоса и беспорядка — вот кем они полагают себя. И это так — они истинно разрушители, сеятели хаоса и беспорядка.

Но, чтоб породить всеобщий беспорядок, они организуют у себя строжайший, жестокий, неслыханно жестокий порядок. Они строят города и заводы, оборудуют космические станции, наполняют мировые просторы кораблями, одну за другой осваивают планеты и звездные миры. Подчеркиваю — создают, организуют, упорядочивают! Нет сегодня в Персее больших организаторов и созидателей, чем эти самые разрушители!

Да, конечно, их созидательная работа подготавливает разрушение и уже приводит к разрушению, чудовищная жестокость их иерархического порядка нужна, чтоб сеять всеобъемлющий хаос, инженерное творчество обеспечивает возможность социального злотворения. Все это так — они разрушители, я не собираюсь их обелять.

Но я требую внимания к сложной природе их деятельности, к ее внутренним противоречиям. Мир многоцветен — одной краской вы его не нарисуете. И вот я утверждаю, что вторая сторона противоречия, инженерная космическая работа сегодняшних зловредов, сама по себе, вне ее искусственно злобной цели, полезна, а не зловредна.

Что плохого, что Станция Метрики будет регулировать структуру пространства, а мощные звездолеты перебрасывать товары и пассажиров из одного звездного края в другой? Да одно умение владеть тяготением — это же величайшее из творений! Как не поставить такое умение на служение живому разуму? Я не буду перечислять технические успехи разрушителей, они вам известны лучше, чем мне. И я утверждаю, что безымянные творцы этих успехов — наши потенциальные друзья. Творческий разум задыхается в Империи разрушителей, давным-давно там уже созрели силы, стремящиеся вызвать революцию угнетенных против угнетателей, — наш долг помочь этим силам.

Вы спросите, где они? На поверхности их не увидеть, слишком велико угнетение, слишком тяжки кары за любую попытку сопротивления. Но разве свирепость угнетения, разве тяжесть кар сами не свидетельствуют о мощи сопротивляющихся сил? Бывший разрушитель, наш друг Орлан сказал, что один хороший толчок — и империя разрушителей с грохотом развалится. Так давайте, друзья, толкнем хорошенько!

Но вы спрашиваете, где гарантии? Без гарантий вы не верите, что разрушители превратятся в созидателей? Вот они, испрошенные вами гарантии, вглядитесь зорче! Орлан и Гиг, поднимитесь, пусть вас увидят галакты и звездные их друзья! Орлан, ближний сановник Великого разрушителя, один из знатнейших вельмож Империи, умница и стратег, — разве не сам он замыслил переход на нашу сторону? На чью сторону, спрошу я вас? Победителей, грубо сломивших мощь обороны и без поддержки уже обеспечивших себе успех? Нет, на сторону беспомощных пленников, чье будущее было еще так неверно, — перешел на нашу сторону, чтоб разделить нашу судьбу, а не для того, чтобы подсесть к завоеванному пирогу! А Гиг, весельчак Гиг, добряк Гиг, хороший парень Гиг, разве он изменил нарушителям в поисках благ? Он изменил потому, что представился случай уйти от зловредов, он больше не мог с ними!

Вы скажете: Орлан и Гиг не гарантия, что и другие разрушители поступят так же. Равно как и переход на нашу сторону Главного Мозга с Третьей планеты не гарантия, что и остальные пять Главных мозгов отступятся от своего повелителя? Нет, друзья мои, нет. Здесь гарантия, и к тому же — абсолютная! Абсолютность ее в том, что Орлан и Гиг были первыми разрушителями, которых мы встретили, — и эти первые стали нашими. Мы их не выискивали, не отбирали, наоборот, их выискивал и отбирал сам Великий разрушитель — и, конечно, отыскал самых правоверных, подобрал самых свирепых. А они — наши! А они не правоверны и не свирепы! И не перешли на нашу сторону, это слово неточно, — вырвались к нам, обрели наконец свободу!

Вот она, абсолютная гарантия: вельможи покидают верховного правителя, гвардия его заносит над ним меч! Ибо он — угнетение и унижение, бесправие и ложь. Ибо мы — свобода и взаимное уважение, равноправие и правда! Не ищите других гарантий, сильнее этих не найдете! Я кончил. Решайте.

— Можешь отдохнуть, Эли, — сказал Граций. — Передача завершена, надо дать время галактам поразмыслить над твоей речью.

Я вышел в салон. Меня обступили друзья. Лусин плакал, Труб тоже вытирал крылом слезы. Орлан так волновался, что не сумел ничего сказать, он лишь проникновенно сиял бледным лицом. Гиг заключил меня в свои костлявые объятия. Ромеро с уважением сказал:

— Вы, оказывается, оратор, любезный адмирал!

Осима энергично выругался:

— Если эти живые боги не выделят нам парочку звездолетов с биологическими орудиями, то они слепые котята. И больше тогда не произносите при мне этого слова — галакт.

Мери взяла меня под руку.

— Эли, я слушала тебя с замиранием сердца! Если эти странные существа и не согласятся с тобою, все равно твоя речь была великолепна, все равно была великолепна, Эли!

Я с досадой отмахнулся.

— Речи хороши, лишь когда порождают хорошие результаты. Откажут нам галакты в поддержке — значит, речь никуда не годилась!

Мы еще поговорили, и я вдруг задремал, привалившись головой к спинке дивана. Мери потом говорила, что я стонал и вздрагивал во сне. Пробудился я оттого, что Мери дернула меня за рукав.

В салон вошли Граций и Тигран. Впервые — и в последний раз — я видел галактов взволнованными, без обычной приветливой улыбки.

— Адмирал Эли! — торжественно заговорил Граций. — Наше решение таково. После долгих тысячелетий затворничества галакты снова выходят в межзвездные просторы. Вы, люди, могущественнее нас сегодня — мы с радостью отдаем себя вашему руководству. В ближайшее время у сферы астероидов соберется эскадра звездолетов системы Пламенной — тридцать пять боевых кораблей. Из других звездных систем выйдут другие эскадры, всего четыреста пятьдесят звездолетов. Принимай командование над флотом галактов, адмирал людей!

 

13

Я не стал дожидаться подхода эскадр галактов из других звездных систем: Андре сообщил с Третьей планеты, что против кораблей Аллана концентрируется гигантский флот разрушителей, непрерывно появляются все новые и новые крейсеры.

Не было сомнения, что враги не будут тянуть с решительным сражением. Им надо было покончить с Алланом, пока не подоспели галакты. Так бы действовал я на месте разрушителей, у меня не было причин считать врагов глупее себя.

Когда первые тридцать пять звездолетов прибыли в район сбора, я скомандовал выступление. Эскадрам из других звездных систем было предписано собраться в два флота и выходить самостоятельно к месту, где прорывался Аллан.

Адмиральские антенны я снова поднял на «Волопасе», командовал кораблем Осима, помогал ему Тигран — галакт знакомился с аппаратурой человеческих кораблей.

На третьем месяце похода произошло два важных события. Пришло сообщение, что второй флот в составе двухсот кораблей вышел в межзвездные просторы и мчится на соединение с нами, а третий флот, еще двести двадцать звездолетов, заканчивает концентрацию и выступает на днях. Второе сообщение было тревожней. На траверзе нашего флота показались корабли разрушителей.

Крейсеры врагов вспыхивали на экране зелеными точками.

Я поговорил с Грацием и Орланом. Галакт держался мужественно, хотя его и страшила встреча с врагами, неизменно до сих пор одолевавшими галактов в открытых сражениях. Орлан был мрачен.

— Великий придумал что-то скверное, Эли. Он, конечно, постарается не пустить нас в район боев с эскадрой Аллана.

Я пока не видел причин тревожиться. В том, что разрушители попытаются навязать нам истребительное сражение еще в пути, новости не было. Но и «Волопас» с его способностью аннигилировать материальные тела представлял орешек, о который можно сломать зубы.

Я передал на Третью планету, что вижу врага. Андре фиксировал каждый корабль разрушителей, стремящийся к трассе нашего похода. Встревоженный их огромным количеством, он советовал изменить курс на Оранжевую. На близком расстоянии механизмы Станции действуют исправно, но генераторы дальнего действия не восстановлены, хотя на них все напряженней кипит работа. «Прикрыть вашу эскадру можем лишь у Оранжевой», — сообщил Андре.

Я долго размышлял над депешей Андре. Все во мне протестовало против бегства под прикрытие Станции. Именно этого и добивались враги — заставить нас отказаться от соединения с Алланом. Сами ли мы побежим или нас рассеют в сражении, разница была тактическая — стратегическая цель в этом и другом случае достигалась.

Соображения эти я передал на все наши звездолеты.

Уже было ясно, что против нас выступила не эскадра, а крупный флот противника. Всю северную полусферу усеяли зеленые огни, их насчитывалось свыше двухсот, а огни продолжали прибывать. Орлан считал, что Великий разрушитель, чтоб не ослаблять основных сил, действующих против Аллана, мобилизовал для борьбы с нами все свои космические резервы. Хорошего в этом было лишь то, что двум другим флотам галактов уже не грозила встреча с опасными силами противника. Вражеский флот шел компактным соединением параллельно нам, не обгоняя и не отставая. Держать равнение с тихоходными кораблями галактов им, конечно, было легко.

В эти дни мы находились точно на траверзе Оранжевой — на самом коротком расстоянии от нее. Лучшей возможности, чем сейчас, стать под защиту механизмов Станции не могло быть. С каждым часом последующего полета мы все дальше должны были уходить от нее.

— Итак, решаем, — сказал я Грацию. — Мнение людей, мое в частности, вам известно: бегство — провал похода, продолжение его — возможность сражения.

К чести галактов, он колебался немного.

— Мы вручили командование тебе, Эли, не для того, чтобы при первой опасности восставать. Я за продолжение похода и известил о своем мнении все звездолеты.

Теперь мы удалялись от Оранжевой. Со стесненным чувством я смотрел, как тускнеет на экране эта звезда, еще недавно причинившая нам столько мук, лишившая нас с Мери сына, — единственная наша защита ныне в звездных владениях разрушителей.

Я предложил МУМ рассчитать, когда мы пересечем границу действия малых генераторов Станции. До границы, где мы еще могли надеяться на помощь Станции, оставалось несколько дней похода.

— Любезный Орлан, вы единственный среди нас знаете стратегическую кухню разрушителей, — обратился как-то Ромеро к Орлану. — Не смогли бы вы набросать задачи и возможности преследующего нас неприятельского флота.

По мнению Орлана, флот разрушителей будет сопровождать нас без нападения до границы действия генераторов метрики. Их военачальники, несомненно, знают, что Станция еще не восстановлена полностью, и на этом построят свою тактику. Они ринутся, как только мы останемся без поддержки. Сейчас они движутся компактно, но перед нападением рассредоточатся, чтоб захватить нас в сферу. Они понимают, что главная сила в нашей эскадре — «Волопас», и постараются не попадать под удар его аннигиляторов.

— И попадут под удар биологичек! — воскликнул Гиг. У предводителя невидимок темно горели глазные впадины — так его восхищала перспектива грандиозной космической битвы.

Орлан скептически втянул голову в плечи.

— Экипажи многих кораблей, вне сомнения, погибнут. Но кто составляет команды? Что, если у пультов биологические автоматы с программирующими устройствами взамен мозгов? Они погибнут, не понимая, что погибают, а перед смертью нанесут нам значительный урон.

Не могу сказать, чтобы мрачный прогноз Орлана не подействовал на нас. Я сочувствовал молчаливому Грацию. Ему приходилось хуже, чем нам, привыкшим с детства, что наша жизнь непрерывно отбрасывает от себя тень ежесекундно возможной смерти.

Мы подошли к границе действия Станции Метрики и пересекли ее. Звездолеты были приведены в боевую готовность. «Волопас» нацелил аннигиляторы на неприятельский флот, галакты дежурили у биологических орудий.

Некоторое время я носился с мыслью прервать неизвестность собственными активными действиями. «Волопас» в скорости превосходил неприятельские крейсера. Не бросить ли его против ядра вражеских кораблей и с одного удара аннигилировать это ядро? МУМ произвела расчеты, и от такой атаки пришлось отказаться. Прежде чем «Волопас» выйдет на предельную дистанцию, неприятель успеет рассредоточиться. Больше чем на гибель двух-трех кораблей врага надежды не было. А в то время, как «Волопас» расправлялся бы с обреченными крейсерами, вся громада обрушилась бы на звездолеты галактов, лишенные прикрытия.

Расчет МУМ был так неутешителен, что я без тревоги не мог смотреть на зеленые точки. Но ничто не показывало, что враг собирается нападать. Эскадры разрушителей мчались параллельно нашей, держа дистанцию, как на параде. Я уже начинал думать, что стратегические прогнозы Орлана неверны и что противник не собирается навязывать нам бой на уничтожение.

Все люди тешат себя иллюзиями, я не составлял исключения. Меня все больше опутывала иллюзия, что удастся прорваться без боя. Час, когда иллюзия рухнула, навеки врезался в мою память. По кораблю разнесся сигнал боевой тревоги. Я был в салоне с Мери и Ромеро. Они поспешили в обсервационный зал, я — к командирам.

В командирском зале сидели Осима, Тигран и Орлан.

— Начинается, — со зловещей бесстрастностью проговорил Орлан.

На экране передвигались неприятельские огни. Все было ясно в метании зеленых точек. Флот врага рассредоточивался. Он действовал точно по диспозиции Орлана — охватить нас в сферу, а затем атаковать со всех осей.

Добрую половину их кораблей ждала гибель, но они, видимо, заранее мирились с этим — лишь бы уничтожить нас. Орлан угадал их стратегический план.

Я приказал звездолетам галактов сконцентрироваться потесней, а «Волопасу» выходить вперед.

План мой был таков. Галакты защищаются биологически в Эйнштейновом пространстве, а «Волопас» в сверхсветовом мчится вокруг нашей эскадры, аннигилируя корабли врага, попадающие в конус уничтожения.

Историки, в том числе и Ромеро, впоследствии критиковали этот план за отчаянность, граничащую с нереальностью. Но я хотел бы посмотреть на этих мудрых историков в моем тогдашнем положении — один быстроходный корабль против целого флота. Я и сегодня, через много лет после тех событий, уверен, что нам удалось бы защитить звездолеты галактов от непосредственного удара, а что их орудия сеяли бы среди врагов верную гибель — уверен абсолютно.

Но сражение развернулось совсем по-иному.

— Адмирал, они отступают! — вскричал Осима.

Но разрушители не отступали, жестокая буря трепала их корабли. Зеленые огни трепетали, закатывались в незримость.

Даже сверхсветовые локаторы не могли пробиться в ад, забушевавший в том месте, где только что находился неприятельский флот. Корабли швыряло от нас, швыряло один от другого, швыряло один на другой. Они продолжали полет, но траектория, ломаная, запутанная, судорожно меняющаяся, свидетельствовала о смятении и ужасе в стане неприятеля.

Мы когда-то попали в такую же ловушку, и нас тоже терзали опасения и страх, но то, что сейчас пришлось испытать врагам, было стократно умножено. Бездна, которую враги тысячелетия рыли для своих жертв, разверзлась у них под ногами.

— Большие генераторы Станции Метрики работают, — прервал молчание Орлан. — И если я не ошибаюсь, адмирал, Андре задал вражескому флоту направление на Пламенную — под биологический удар ее астероидов. Как разрушители всегда боялись приблизиться к этой страшной сфере уничтожения!.. И вот — финал!

Я оторвался от экрана, где таяли неприятельские огни.

— Одно ясно, дорогой Орлан: ничто нам теперь не препятствует соединиться с галактическим флотом людей. А что тогда смогут противопоставить разрушители общей мощи человечества, галактов и ваших восставших планет?

 

14

Я не буду останавливаться на разыгравшемся потом генеральном сражении. Достаточно того, что ни у эскадры Аллана, ни у галактов не был поврежден ни один корабль, а разрушители потеряли больше трети своих крейсеров, окончательно лишившись надежды на победу. После сражения «Волопас» подошел к «Скорпиону», и я с друзьями отправился к Аллану. Планетолет плавно втянуло в недра «Скорпиона». Я выбежал первый и не сошел по лесенке, а спрыгнул с площадки на причальную площадь.

Я не успел ни крикнуть, ни охнуть, как попал в объятия Аллана. А затем Аллана сменил Леонид, а после Леонида была Ольга, а за Ольгой Вера, а за Верой еще друзья, бесконечно дорогие лица, крепкие руки, радостно целующие губы… Я что-то говорил, что-то вскрикивал, вокруг меня тоже что-то говорили и кричали — я не слышал ни себя, ни других.

А спустя некоторое время наступило подобие спокойствия, и я сумел оглядеться. Мери плакала на плече у Веры, Вера, вся в слезах, обнимала ее. Осима что-то горячо втолковывал Леониду и Ольге, энергичный капитан «Волопаса», похоже, пытался в первой же встрече описать всю эпопею наших скитаний в Персее. Труб то кидался от одного к другому, то проносился над всеми, остервенело ревя, как в рог.

— Эли, кто это? — с испугом спросила подошедшая Ольга.

У нее даже лицо перекосилось и побледнело.

Я обернулся, недоумевая, что могло ужаснуть всегда спокойную Ольгу. На площадку планетолета выбрался Гиг. Он стоял там, озирая черными глазницами толпу людей — огромный, жизнерадостный, хохочущий всем корпусом.

А рядом с ним встали Орлан и Граций с одного бока, Лусин и Тигран с другого. И это соединение людей, галактов и разрушителей было так непредвиденно, что на минуту на всей площади установилась каменная тишина. Люди, цепенея от удивления, глазели на разрушителей и галактов, те с любопытством рассматривали людей.

Только бодрое постукивание костей скелета нарушало тишину.

Я поднялся на площадку и обнял Орлана и Грация, Лусин обнял Тиграна и Гига.

— Друзья мои, — сказал я людям. — Не удивляйтесь, а радуйтесь. То, что вы увидели, не загадочно, а символично. Три величайших звездных народа нашего уголка Вселенной соединяются в братский союз. И если пока еще рано говорить, что все разрушители превратились в созидателей, то первые ласточки, творящие весну, уже появились. Вот они, приветствуйте их!

Мы сошли вниз и потерялись в толпе. Я говорю «потерялись» и смеюсь. Мы часто разговариваем штампами и мыслим штампами. Я еще мог потеряться, тем более Лусин с его метром девяноста двумя сантиметрами. Но оба галакта, почти трехметровые, величественные, сияющие улыбками, возвышались над толпой как статуи.

Еще меньше мог потеряться Гиг — хохот его разносился по всему звездолету, он шел, и ему почтительно расчищали дорогу. А потом подлетел Труб и обнял его крылом — невидимка и ангел, торжествующие и счастливые, шагали среди людей, как новобрачные на свадьбе. И приветствовали их с не меньшим ликованием, чем новобрачных.

— Пойдем в обсервационный зал, — сказал я Аллану. — Я покажу тебе Оранжевую, где сейчас царит в своей резиденции на Третьей планете Андре Шерстюк. Да, Андре, милый Андре, живой, взбалмошный, деятельный!.. И главное — могущественный! По крайней мере четверть светил Персея подвластны ему… Куда ты, Аллан?

— Минутку, Эли! — крикнул Аллан, расталкивая толпу.

— Что с ним? — спросил я Ольгу. — Чем я так испугал его?

— Сейчас узнаешь, Эли. Не испугал, а обрадовал.

Аллан появился, когда мы входили в обсервационный зал. Он держал за руку молодого человека.

Юноша до того походил на Андре, что я замер. Это был Андре, но не тот, постаревший, нервный, какого мы оставили на Третьей планете, а прежний Андре, друг моей юности, — статный, чарующе прекрасный, с теми же рыже-красными локонами по плечи…

— Олег! — выговорил я с трудом. — Олег, ты?

Юноша робко подошел ко мне. Я крепко обнял его.

— Как ты очутился здесь? — спросил я.

— Три года назад мне разрешили присоединиться к походу, — ответил юноша. — Мама осталась на Оре, а я обещал, что немедленно сообщу ей, если что-нибудь разузнаю об отце.

— Сегодня же пошлешь на Ору сообщение, что отец нашелся. А сам ты скоро увидишь его: соединенный флот идет на Оранжевую, где командует твой отец.

В обсервационный зал набилось так много народу, что кресел на всех не хватило, пришлось стоять. На полусферах экрана огни звездолетов забивали блеск светил.

Зеленые точки кораблей галактов перемешались с красноватыми точками наших кораблей. Я навел умножитель на пару из одной красной и одной зеленой точки. Крейсер галактов в умножителе был огромен рядом с нашим.

Я усмехнулся. Нам не приходилось сетовать: в небольших объемах наших кораблей таилась гигантская мощь. Рассеянные по скоплению остатки флота разрушителей могли бы многое рассказать о нашей мощи.

— Кое-что сделано в Персее, — сказал я вслух. — Кое-что сделано, друзья!

Мне ответил Олег. В его голосе слышалась грусть:

— Все важное уже сделано вами… А нам, молодежи, остается доделывать.

Сквозь сферу огней соединенного флота людей и галактов проступали звезды скопления Хи Персея, а за ними выплескивался из берегов Млечный Путь, величественный, звездный поток Вселенной.

Нигде он так не прекрасен и не грандиозен, как в Персее, нигде так не грозны пожирающие его ядро туманности.

— Кое-что сделано, — повторил я. — И того, что остается здесь сделать, хватит всем нам на века. Но тебе, Олег, мы поставим иную задачу, вне Персея, лишь вашему поколению она по плечу. Вон где-то там, — я показал на темные туманности, — обитает загадочный и могущественный народ — рамиры. Нужно узнать, кто они такие. Экспедиция в ядро Галактики — вот задача, которую мы поручим поколению сегодняшних юношей, Олег!

 

Геннадий Гор

Имя

 

1

Я убежден, что это было. Ведь это случилось очень давно, еще в детстве, а детство совсем особая страна.

Мы только что переехали в новый кооперативный дом за Черной речкой.

Дядя Вася сказал:

— В этом доме творятся чудеса.

— Какие? — спросил я.

— А каких бы ты хотел чудес? Я не ответил, думая, что чудеса случаются только в сказках.

— А еще что в этом доме? — спросил я.

— В этом очень красивом доме, — сказал дядя Вася, — поселились знаменитые люди.

— Кто?

— Бах, Чехов, Бетховен, Николай Коперник, Александр Дюма.

— Не могут они здесь поселиться, — сказал я.

— В другом месте это действительно невозможно. Но в этом кооперативном доме творятся удивительные вещи, просто чудеса.

И действительно, я видел чудо. Я увидел чудо, может быть, потому, что я его сильно хотел.

Однажды мы поднялись с мамой на десятый этаж, где жил электромонтер. Монтера, конечно, не оказалось дома, но зато на дверях соседней квартиры мы увидели медную дощечку, на которой было выгравировано: «Художник Левитан».

По-видимому, в этой квартире поселился однофамилец знаменитого художника.

— Странно, — сказала мама. — Ведь в списке его не было.

— В каком списке?

— В списке пайщиков.

— Но, может, он въехал позже или с кем-то поменялся?

— Все это довольно загадочно, — сказала мама, и лицо ее стало таким, словно она решала в уме задачу.

Мы вызвали лифт, чтобы спуститься на свой этаж. И в лифте мама сказала:

— Какой-то ловкач.

— Но ведь он Левитан, художник!

— Тебе это показалось.

Я отлично знал, что мне не показалось, но не стал возражать.

Весь день я думал о нем, о знаменитом русском художнике. И даже раскрыл том Большой Советской Энциклопедии на букву «Л», стоявший в отцовском книжном шкафу.

Художник Левитан был один, другого Левитана в энциклопедии не было. И он давно умер. Кто же мог оказаться на десятом этаже нашего дома?

Этот вопрос очень смущал меня. И мне было почему-то неловко за незнакомого мне человека, оказавшегося не только Левитаном, но и художником тоже.

Вечером пришел дядя Вася. Он был немножко навеселе и сказал:

— В этом доме живут знаменитые люди: Бах, Бетховен, Есенин, Александр Дюма.

— И Левитан тут живет, — добавил я, — знаменитый русский художник.

— Это не тот Левитан, — вмешалась мама. — Ты, Вася, не знаешь, кто это такой?

— Сотрудник худфонда. Не то художник, не то реставратор.

— А почему он не переменил фамилию, — спросила мама, — если случайно оказался однофамильцем?

— Фамилию легко переменить девушке. Для этого ей нужно только выйти замуж. А художнику, наверное, было лень хлопотать. Возможно, он привык к своей фамилии. И она ему полюбилась.

 

2

Однажды в нашей квартире испортился мусоропровод, и мы с дядей Васей спустились в первый этаж, где жил комендант.

Когда мы пришли, комендант брился электрической бритвой «Харьков». Увидя нас, комендант положил бритву на стол, предварительно сдув с нее остатки своей бороды, и приветливо улыбнулся нам трогательной и немножко печальной улыбкой. Это был очень красивый и очень стройный старик, немножко похожий на богатого иностранца. Таких красивых и стройных, спокойно-величавых и медлительных стариков я видел только в заграничных фильмах. И я подумал, что неудобно просить такого красивого и благородного старика, чтобы он исправил мусоропровод. Но дядя Вася не обратил внимания на благородную внешность коменданта и стал ему жаловаться на мусоропровод, а также на стену, которая треснула в непозволительно короткое время.

Комендант внимательно слушал дядю Васю и ковырял в зубах зубочисткой. Я никогда до того не видел зубочисток, а только слышал, что они существовали в древние времена, когда люди очень любили ковыряться в зубах. Комендант слушал с благородным выражением лица, а потом заметил, что мусоропровод испортился потому, что туда бросают очень большие предметы, совсем не считаясь с законами гравитации.

Дяде Васе очень понравилось это выражение: «с законами гравитации», свидетельствующее о том, что комендант, по-видимому, имел высшее образование, и дядя больше не стал говорить о мусоропроводе, а стал рассказывать о том, как он любит заниматься по утрам гимнастикой и как благодаря гимнастике он сохранил свое здоровье.

Расстались мы с комендантом друзьями. Старик достал из кармана какую-то кожаную штучку, похожую на портсигар, и протянул мне и дяде по визитной карточке.

Это очень удивило меня и дядю Васю. Ведь визитные карточки употребляли много лет назад, когда существовали зубочистки, извозчики, гувернантки, городовые и всякие другие предметы, которых ни за что не увидишь сейчас. Но когда мы вышли от коменданта и прочли, что было напечатано на визитной карточке, мы удивились еще больше. Там изящным, тонким шрифтом было напечатано: «Николай Коперник».

— Разве он Коперник? — спросил я.

— Комендант стал жертвой опечатки, — сказал дядя Вася. — Наборщики неправильно набрали. А старик по рассеянности не заметил. Он произвел на меня очень хорошее впечатление.

— И на меня тоже, — согласился я. — Может, ее вернуть старику, чтобы он тоже знал, что стал жертвой опечатки?

— Думаю, не стоит этого делать, — сказал дядя Вася.

— Почему?

— Мы и без того его огорчили мусоропроводом и стеной, которая дала трещину.

— А все же как быть с визитной карточкой?

— Не показывай ее, чтобы не подвести старика. Вот и все.

— А как ты думаешь, — спросил я дядю Васю, — художник, живущий на десятом этаже, не мог тоже стать жертвой опечатки?

— Не думаю. Хотя в этом доме все возможно.

 

3

Для того чтобы в нашу квартиру не мог забраться вор, двери были обиты листовым железом и поставлен хитроумный заграничный замок с секретом. Этот секрет мог понадобиться, когда семья уедет на дачу, а в обычное время им не пользовались, и замок работал, как все другие замки. Он закрывал дверь от всех посторонних и подозрительных людей. Теперь, когда нет воров и подозрительных личностей, на дверях нет замков, тем более с секретом, а в то время, о котором я сейчас рассказываю, не было ни одной двери без замка и даже существовали еще цепочки, тоже чтобы хулиган или подозрительный человек не мог пройти с помощью хитрости и коварства.

Дядя Вася с его доверчивым характером был против этого замка с секретом, но мама проявила свою обычную настойчивость, и замок врезали в дверь. Мама всегда боялась воров, и особенно тех, кто может подделать ключ к чужим дверям, но с тех пор как она поставила замок с секретом, она перестала бояться того, чего всегда боялась и ожидала.

Однажды, когда не было дома ни дяди Васи, ни отца, мама заторопилась и нечаянно повернула ту часть замка, в которой был секрет. Дверь закрылась и теперь ни за что не хотела открыться.

Мама попыталась открыть дверь, но замок не слушался.

Оттого что дверь захлопнулась и не хотела выпустить нас из квартиры, мир изменился, и в первую очередь изменилась наша квартира. Она вдруг стала похожей на испортившийся лифт, застрявший между этажами, а может, даже чем-то на одиночную камеру — тюрьмы. Правда, я был в эту минуту не одинок, возле меня стояла мама, но я почему-то почувствовал одиночество. Квартира отделилась от других квартир, от улицы, от всего мира.

Мама стала нервничать. Ей надо было идти в поликлинику к зубному врачу, а. врач был нервный, издерганный торопливыми и нечуткими людьми и очень не любил, когда опаздывали.

Она стала вертеть ту часть замка, в которой был секрет, надеясь не столько на свою ловкость, сколько на каприз случая, который сменит гнев на милость и даст возможность открыть дверь.

— Что же делать? — подумала мама вслух. — Не могу я ждать Васю. Он, наверно, сидит в кино в самом заднем ряду и по обыкновению спит. Он может проспать и два сеанса. Что делать? Может, позвонить коменданту?

И она позвонила.

Через десять минут комендант стоял на площадке и вежливым, полным сдержанного благородства голосом ободрял и успокаивал нас.

У старика был очень красивый, мелодичный голос, и нам с мамой казалось, что там стоит не старик, а, наоборот, юноша.

Своим мелодичным и очень свежим, молодым голосом он скрашивал наши неприятные минуты, и квартира уже не казалась мне похожей на остановившийся лифт.

Мама сказала старику через обитую железом дверь:

— Нам очень приятно беседовать с вами через преграду, но было бы еще лучше, если бы вы открыли дверь и зашли к нам в квартиру.

Старик любезно ответил, что он ни о чем сейчас так не мечтает, как о том, чтобы открылась коварная дверь. Но есть только два способа ее открыть-позвать слесаря или обождать, когда приедет кто-нибудь из домашних с ключом и попытается открыть дверь снаружи.

Мама, внимательно выслушав коменданта, сказала:

— А не могли бы вы спуститься вниз на… улицу? Я выйду на балкон и брошу вам вниз ключ. Может, вам удастся открыть дверь до прихода мужа или брата.

Старик выразил свое согласие тем же мелодичным, доброжелательным голосом.

Мы вышли на балкон и увидели, что внизу уже стоит комендант, очень красивый, похожий на иностранца старик, смотрит на нас и улыбается нам трогательно и печально. Мама подумала немножко, а потом бросила ключ, и он упал к ногам этого величавого старца, бывшего красавца. Затем бывший красавец поднял ключ и величавыми, торжественными шагами вошел в дом. Он мигом поднялся в наш этаж, сунул ключ в замочную скважину и, слушая советы мамы, повернул ключ столько раз, сколько полагалось, не меньше и не больше. Дверь открылась.

Комендант вошел радостный, сияющий, изящно поклонился, достал из бокового кармана кожаную штучку, похожую на портсигар, и протянул мне и маме по визитной карточке. Потом незаметно исчез.

На визитной карточке изящным шрифтом было напечатано: «Александр Дюма-сын».

Я не поверил своим глазам. Мама тоже не поверила и побежала в спальню за очками.

— Да, — сказала она. — Александр Дюма-сын. Что это значит?

— В прошлый раз он был Коперником. А сейчас он уже Дюма и сын. Не стал ли он опять жертвой опечатки?

Мама рассердилась и порвала визитную карточку. А я спрятал свою в карман, где хранилась прежняя. Теперь две визитные карточки с двумя именами одного и того же лица лежали у меня в кармане.

 

4

Вечером за ужином отец сказал маме, мне и дяде Васе:

— Он не Дюма-сын и не Коперник.

— А кто?

— Бывший артист, игравший в детских пьесах преимущественно роль доброго волшебника.

— Но ведь жизнь-это не сцена! Почему он продолжает играть?

— Но он же играет роль доброго человека. И пусть себе играет.

— Этого нельзя допускать, — сказала мама строго. — Ведь он комендант, а не волшебник.

— Он хочет быть и тем и другим, — сказал дядя Вася, — и комендантом, и добрым волшебником. По наивности он не представляет себе, как трудно совмещать эти обязанности.

— Хорошо, — стала возражать мама, — сегодня он только Дюма-сын, а завтра он скажет, что он Лев Толстой и даже сам поэт Евгений Евтушенко.

— Не скажет.

— А я уверена-скажет.

— Ну и пусть говорит. Ему все равно никто не поверит. Но все-таки приятно, когда в твоем доме комендант-добрый волшебник.

— Сегодня он добрый, — сказала мама, — а завтра может стать злым. Это часто бывает. Не на сцене, конечно, а в жизни.

— В жизни все случается, — сказал отец.

Потом, как это часто бывает у взрослых, разговор перешел на другую тему. Стали говорить о стене, которая слишком скоро дала трещину, а потом вспомнили итальянский фильм «Затмение».

Дядя Вася стал защищать эту картину, Как только что защищал коменданта.

Я тоже был почему-то на стороне коменданта и картины «Затмение», хотя я ее и не видел. И я подумал, что, судя по тому как мама нападала на коменданта и на кинокартину, между картиной и комендантом была какая-то не совсем понятная для меня связь.

 

5

Новый кооперативный дом оказался очень далеко от той школы, где я раньше учился, и мне пришлось поступить в другую.

Моим соседом по парте был Мишка Авдеев. Он тоже жил в нашем кооперативном доме и был сыном электромонтера, к которому мы с мамой много раз поднимались, но никогда не могли застать дома.

Мишка спросил меня:

— А ты знаешь, кто с нами рядом живет.

— Кто?

— Левитан.

— Так это ведь не тот, — возразил я.

— В том-то и дело, что тот, — сказал Мишка зловещим голосом.

— Тот давно умер, — сказал я.

— Знаю.

— А раз знаешь, зачем же говоришь?

— А что же мне, молчать, что ли? Разве я виноват, что он рядом с нами живет? Я не напрашивался к нему в соседи, и мой отец тоже.

— Левитан жил в девятнадцатом веке, а ты живешь сейчас. Вы не можете быть соседями, — возразил я.

— Вот оно что! Мы не можем! — обиделся Мишка. — Мы не можем, а ты можешь?

— Я тоже не могу.

— Ну и черт с тобой, — сказал Мишка. — Ты недостоин жить рядом с великим человеком.

— Во-первых, он не великий.

— Это Левитан не великий? А кто же тогда великий?

Мишкины слова меня огорчили и заставили задуматься. Может, я действительно недостоин жить рядом с великими и знаменитыми людьми? Но потом я решил:

это не Левитан. Красивый старик тоже выдавал себя за Коперника и Дюма-сына. А кем оказался? Бывшим волшебником, но не настоящим, а только исполнявшим эту роль на сцене.

Возможно, что этот Мишкин сосед повесил дощечку, что он Левитан, чтобы его никто не беспокоил, особенно школьники, которые приходят собирать утиль и бумагу. От этих школьников просто не было отбоя. Они все время звонили или стучали, требуя бумагу. А я думаю, дело не в бумаге, — им просто понравилось кататься на лифте с первого до двенадцатого этажа. И какой-нибудь угрюмый, не желавший, чтобы ему мешали, человек повесил объявление, что он Левитан. И действительно, кто отважится звонить к знаменитому человеку?

Когда я сказал об этом Мишке Авдееву, он рассмеялся:

— Наоборот, к Левитану каждый захочет позвонить. чтобы узнать, действительно ли он тот самый художник-Особенно если есть такой удобный предлог, как сбор бумаги и утиля.

— И звонят?

— Еще как! В день по десять раз.

— А он?

— Он ничего. Добрый. Приветливый. Никого не ругает, хотя, наверно, устал открывать и закрывать дверь.

— А чем он занимается?

— Чем? — хмыкнул Мишка. — Старинные картины реставрирует для музеев. Иногда делает и копии. Я видел одну — не отличишь.

Меня немножко смутили слова Авдеева. Раз делает копии, значит, уже не Левитан. Да и вообще копии- это картины, которые что-то услышали и повторяют, как попугай, не понимая того, что они заучили. Это мне дядя Вася сказал на Невском в антикварном магазине, где на стенах висят картины в шикарных золотых рамах. Дядя Вася сказал, что хотя эти картины и дорого оценены, но им грош цена, потому что они копии.

Я тогда еще не совсем понимал, что такое копия и почему она ценится гораздо меньше, чем оригинал, если она сделана добросовестно, точно и ничуть не хуже оригинала. Но дядя Вася спросил:

— Как по-твоему, попугай-добросовестная птица?

— Вполне, — ответил я.

— Так и копия. Она может быть добросовестнее оригинала. А что толку?

Я, разумеется, все понял. И с тех пор, приходя в чужую квартиру и видя на стене картину, я всегда спрашиваю-копия это или оригинал. И я оцениваю ее уже смотря по ответу. Раз копия, значит, это не картина, а попугай.

Но несмотря на то что живший рядом с Мишкой художник писал копии, мне все-таки хотелось с ним познакомиться. Правда, знакомство пришлось немножко отложить. Произошел один довольно досадный случай, который меня огорчил. На стене в столовой, где висел портрет композитора Рубинштейна, мама обнаружила трещину и вызвала по телефону коменданта.

Комендант сразу же пришел, вежливо и величаво поздоровался с нами. Мама провела его в столовую и показала трещину на стене, там, где висел портрет.

Комендант стал рассматривать портрет композитора Рубинштейна, а потом сказал мне и моей маме очень приятным, интеллигентным голосом о том, что любит музыку и имеет постоянный абонемент в филармонию.

Мама выслушала эти красивые, интеллигентные слова, а потом снова напомнила о трещине и даже показала на нее пальцем.

Комендант улыбнулся понимающей и очень печальной улыбкой, потом взглянул, но не на трещину, а снова на портрет и сказал, что он пришлет мастера с цементом и стене вернется ее прежний вид.

— Ну что ж, — сказала мама, — ждали вас, теперь подождем мастера.

Величавый старик поклонился и достал иэ кармана кожаную штучку, а затем протянул мне и моей маме по визитной карточке.

Мы посмотрели оба на карточки, и мама прочла вслух:

— Леонид Андреев. Писатель. Она очень рассердилась, порвала карточку и стала стыдить старика:

— Никакой вы не Андреев, а тем более не Дюма-сын. Вы просто самозванец, и вас когда-нибудь привлекут к уголовной ответственности.

Старик улыбнулся и сочувственно посмотрел на мою маму. Он смотрел на нее с таким видом, словно знал то, чего она не знала и никогда не узнает. Возможно. он знал, что один и тот же человек может быть Коперником, Дюма-сыном, Леонидом Андреевым и простым комендантом в новом кооперативном доме. Может, он открыл эту закономерность, оказавшуюся пока не известной никому из ученых, а тем более моей маме, которая была домашней хозяйкой.

Эта мысль пришла мне в голову, когда я смотрел на спокойное и улыбающееся лицо этого удивительного человека, резко отличавшегося от всех людей, каких я знал.

— Так кто же вы наконец, — спросила мама, — Коперник, Дюма или Леонид Андреев?

— А кем, по-вашему, я должен быть?

— Самим собой, особенно если вы комендант и вам доверен дом со всем его хозяйством.

— Не понимаю, — сказал величавый старик вежливым и приятным голосом, — разве хозяйство и дом пострадают, если я себя выдам за тех, с кем я имею внутреннее сходство?

— Вы так думаете?

— Да.

— А я думаю иначе. Я не могу быть спокойна. когда дом отдан в руки человеку, способному себя выдать за Александра Дюма. А если испортится водопровод, паровое отопление или случится какая-нибудь другая неприятность, разве я могу надеяться на вас?

— Почему нет?

— Вы еще спрашиваете? Это и так всем ясно. Вы несерьезный, легкомысленный, а может быть, больной, человек. Вам надо лечиться.

— От чего?

— Не знаю, как называется ваша болезнь. Вы самозванец.

— Но я не выдаю себя за вашего брата или за члена Союза художников Левитана, который живет в десятом этаже. Я выдаю себя за тех, кого нет, да и то в шутку.

— А зачем вы так шутите?

— Я бы объяснил, но вряд ли вы поймете.

— Почему же? Я имею незаконченное высшее образование, — сказала мама.

— Тут даже законченное не поможет. Надо иметь другой склад ума. Выдавая себя в шутку за какую-нибудь знаменитость, я хочу понять сущность имени. Имя — что это такое? Его магия, его обаяние, его власть над людьми. И многое другое, чего вам, к сожалению, не понять. Спиноза сказал: «Не смеяться, не плакать, не проклинать, а понимать». Спиноза был не совсем прав. Чтобы понимать, надо смеяться. А вы не умеете. Долгие годы я работал артистом. Играл доброго волшебника. Разве в том, что на моей визитной карточке стоит доброе, но чужое имя, есть что-нибудь злое, нехорошее? Разве это не удивительно?

— Мне не смешно, — сказала мама. — А только досадно.

Комендант поклонился и ушел. А ровно через час пришел мастер с цементом, снял портрет композитора Рубинштейна и стал ремонтировать стену.

— Вот видишь, — сказал я маме, — визитные карточки не помешали коменданту сдержать свое слово.

— И все равно, — возразила мама. — Я не могу быть спокойна. Возможно, что он даже философ. Но мы не привыкли, чтоб управхозы и коменданты были философами. Нам этого не надо.

 

6

Моя мама не любила ничего загадочного и таинственного, и поэтому она не ждала ничего хорошего от нашего коменданта.

Его симпатичная внешность ей казалась подозрительной. И она даже стала жалеть, что мы переехали в этот кооперативный дом за Черной речкой, а не обождали еще полгодика или год, когда построят новые, еще более красивые дома на том месте, где уже засыпали часть Финского залива и посадили деревья. Она просто не могла видеть этого коменданта и заявила отцу и дяде Васе, что даже его боится.

— Чего его бояться? — сказал отец. — Он совершенно безобиден и безопасен. Здоровье его тоже проверяла комиссия, когда поступила жалоба на его странные поступки.

Мама сказала отцу, что комиссия отнеслась к делу халатно и, конечно, ошиблась.

Я очень опасался, что она тоже напишет жалобу и бедного красивого старика снова направят на комиссию, где его снова будут осматривать врачи и строго допрашивать, где он заказывает свои визитные карточки и на каком основании он печатает на этих карточках вместо своего имени имена исключительно знаменитых и даже великих людей.

Моя мама жалобу не подала, но добилась на общем собрании жильцов-пайщиков, чтобы старику поставили на вид и указали на недопустимость его поступков, вошедших в противоречие с законами человеческой жизни.

Но хватит о коменданте и о моей матери. Пора перейти к главному лицу, а именно к Левитану. Сначала к тому, чьи картины висят в Русском музее, а потом уж к соседу Мишки Авдеева.

В Русский музей нас повела преподавательница родного языка Варвара Архиповна, Она считала себя большим знатоком живописи, и только мы с ней вошли в тот зал, где висят картины Левитана, как она стала нам объяснять;

— Знаменитый русский художник пытался изобразить… Он хотел отобразить… Он ставил своей целью… Левитан хотел… Он сделал попытку…

И от ее слов в большом, высоком зале сразу стало как в классе, все сделалось обыкновенным и знакомым, словно мы здесь бывали уже сотни раз.

Мишка Авдеев усмехнулся и сказал:

— Мне тот Левитан даже больше нравится, чем этот.

— Какой?

— Тот, что живет в нашем доме.

— Да тот же не Левитан. А какой-нибудь потомок или случайный однофамилец. Он ненастоящий. Мишка Авдеев обиделся:

— Еще неизвестно, какой настоящий. По-моему, тот рисует не хуже.

Я подошел к одной картине и стал ее рассматривать.

На картине были изображены березки и речка, а также облака, и мне сразу стало немножко грустно, словно я тут же стоял на берегу речки возле березок, а надо было уезжать домой, в город, а уезжать очень не хотелось.

Варвара Архиповна сказала, показывая на картину:

— Знаменитый художник пытался… Он раз и навсегда поставил перед собой цель и всю жизнь добивался…

Потом она стала хвалить березки, небо и особенно речку, но речка стала обыкновенной, и картина словно полиняла от ее слов.

Я думал: если Варвара Архиповна сделает паузу- вернется ли в картину то, что в ней было до того, как учительница стала все подробно излагать и объяснять. Но Варвара Архиповна не сделала паузы или хотя бы короткой передышки, а продолжала объяснять:

— Знаменитый художник очень любил природу, и он всегда добивался… Он хотел… А потом он заболел и вскоре умер, — сказала в заключение учительница.

— Умер? — не согласился Мишка. — Это еще вопрос.

— А ты откуда знаешь? — спросил я.

— Еще бы я не знал. Он живет с нами на одном этаже.

— Там живет другой, а не этот.

— Это еще надо проверить, — сказал с таинственным видом Мишка. — Может, как раз именно этот.

До чего был Авдеев самолюбивый и гордый человек! Себя и свой этаж он ставил выше интересов человечества и хотел мне доказать, что именно рядом с ним живет знаменитый художник.

 

7

Я позвонил раз и еще раз.

Открыл мне дверь пожилой человек с усталым лицом. Лицо этого человека и особенно черная бородка и большие задумчивые глаза показались мне знакомыми. Я где-то видел раньше этого человека. Где? Может, на лестнице, может, на улице или на странице книги?

— Ты к кому, мальчик? — спросил он.

— Я вообще так, ни к кому. У вас есть бумага или утиль?

— Сейчас нету. Вчера все отдал.

Он уже хотел запереть дверь, но тогда я спросил:

— А вы, дяденька, действительно Левитан?

— Да, Левитан, — ответил он задумчиво. — Хочешь зайти? Ну что ж, проходи.

Я прошел с ним ь комнату и оказался как в Русском музее. На стенах висели те же картины. И даже «Золотая осень» висела.

Я еще раз посмотрел и убедился: картины те же самые, что в музее.

— Как они сюда попали? — спросил я. — Может, по случаю ремонта у вас временно повесили? Человек улыбнулся:

— Это, мальчик, копии. Я реставратор и копиист.

— Копии? А Мишка Авдеев утверждает, что скорее там копии, а здесь настоящие.

— Какой Мишка Авдеев?

— Сын монтера. Ваш сосед.

— Сосед? Тогда другое дело. Соседи всегда все знают. Они даже знают больше, чем мы сами знаем о себе.

Я стал рассматривать картины и вспомнил слова дяди Васи, что копии-это попугаи. Я вспомнил это и покраснел, словно художник уже догадался, о Чем я сейчас думаю. Он, по-видимому, действительно догадался и сказал:

— Эти картины не просто повторение, мальчик, это продолжение того, что было сделано в другом веке.

— Мишка утверждает, что вы из того века.

— Из какого?

— Ну из того, который был шестьдесят шесть лет тому назад.

— Что ж. Отчасти это тоже верно, мальчик. Но только отчасти.

— Отчасти? — спросил я. — Я не, совсем понимаю. Отчасти-это значит, вы не Левитан, а только очень хотите им быть?

Художник тихо рассмеялся и кивнул головой.

— Хочу быть, — сказал он. — Но это очень трудно, А ты посмотри внимательно мои картины и скажи — нравятся они тебе или нет? Меня очень интересует твое мнение, мальчик.

Я посмотрел на картины, подумал немножко, а потом сказал:

— Если бы я не знал, что эти картины-копии тех, что висят в Русском музее, они бы очень мне понравились.

— А ты забудь, мальчик, что это копии. Пожалуйста, забудь.

— Как я могу забыть? Ведь вы мне сами сказали.

— А может, я пошутил?

— Но ведь они очень похожи на те, что я видел в Русском музее.

— Возможно, — сказал задумчиво художник. — Все находят сходство, кроме меня. Но ты посмотри на них, мальчик, внимательно. Может, заметишь и различие.

Я стал внимательно рассматривать картины. И может, потому, что мне в эту минуту никто ничего не объяснял и не втолковывал, картины мне очень понравились. Они были нисколько не хуже тех, что висели в Русском музее, и я даже почему-то подумал, что они там больше не висят, их привезли сюда, к этому художнику, временно, а потом опять увезут.

И у меня было еще такое чувство, что кто-то невидимый и неслышимый, но присутствующий помогал мне их смотреть, и от этого они становились все лучше и лучше, хотя содержание не менялось и краски на полотне тоже.

Картины мне нравились все больше и больше, и я не мог буквально оторваться от них, и мне даже казалось: где-то рядом тихо играет музыка, — так было хорошо и интересно, интереснее еще, чем в музее.

И я подумал, что существует два необыкновенных художника. Один жил давно, в прошлом веке, а этот поселился у нас, в кооперативном доме, и он хоть и не такой известный, как тот, но рисует, пожалуй, нисколько не хуже.

Потом мы попрощались с художником, и я ушел. Дело в том, что пришел комендант, тот самый красивый старик, которого не любила моя мама.

Комендант поздоровался очень вежливо со мной и с художником и, подойдя ближе к картинам, стал внимательно их рассматривать. А несколько минут спустя он сказал Левитану:

— Хорошо, если бы вы дали одну из ваших картин для домового клуба. Ваши картины располагают к тишине, к уюту и навевают доброе настроение.

После этих слов я ушел, чтобы не смущать художника. Я был почему-то уверен, что Левитан не откажет и отдаст в клуб одну из своих замечательных картин.

 

8

Старик комендант решил просвещать наш дом и стал устраивать в клубе научные лекции и беседы.

Мы с Мишкой, возвращаясь из школы, увидели афишу и сразу заинтересовались.

Обычно бывает так, что задают вопросы лектору, да и то не сразу, а когда он закончит свою лекцию или доклад. А тут все произошло наоборот. Лектор, еще не приступив к лекции, уже задал нам с Мишкой вопрос, написанный большими печатными буквами: «Правильно ли вы выбрали себе родителей?»

Мы долго стояли с Мишкой возле афиши, читая и перечитывая вопрос, который задал всем жильцам нашего дома лектор.

— Как мы можем ответить на этот вопрос? — спросил Мишка. — Ведь не мы выбирали родителей. Скорее, они выбирали нас. Я на это ответил:

— А может, все-таки мы? Мне всегда казалось, что я живу очень давно. Я, конечно, знаю, что я родился. Но иногда я в этом немножко сомневаюсь. И тогда мне начинает казаться, что я был всегда.

— Ерунда! — возразил Мишка. — У каждого из нас есть метрика. Там удостоверено, кто и когда родился. И в метрике стоит печать.

— А почему тогда лектор спрашивает-правильно ли мы выбрали родителей?

— Это не лектор спрашивает, а комендант ошибся, когда писал афишу. Заторопился, написал одно, а нужно было другое.

— Что?

— Правильно ли родители выбрали нас?

— А разве они нас выбирали?

— Не знаю.

— Что же получается? — сказал я. — Они нас не выбирали, а мы-их, оказались все вместе благодаря какой-то случайности.

— Тут дело не в случайности, — сказал Мишка.

— А в чем?

— Вот придем на лекцию, тогда узнаем. Но еще сомневаюсь — пустят ли?

На этом и кончился наш разговор. И лифт поднял нас каждого на свой этаж.

Дома никого не было, и я стал, строго обдумывая каждый поворот ключа, тихо и не спеша открывать дверь. Мама опять стала опасаться воров, и мы стали пользоваться той частью замка, где был спрятан секрет.

Когда я наконец открыл дверь, разделся и положил на стол портфель, я вдруг почувствовал одиночество.

У меня в голове возникла странная мысль, что родителей еще нет, я их еще не выбрал и, несмотря на это, существую. Потом пришла другая мысль, еще более странная: ведь было время, когда не только не было меня и моих родителей, но еще не существовали люди на Земле. Я старался это себе представить и почему-то не мог, как не мог представить родителей без себя. Но себя без родителей я почему-то сразу представил.

Не успел я об этом хорошенько подумать, как пришла мама вместе с дядей Васей.

— Опять он что-то напутал, — сказала мама.

— Кто? — спросил я.

— Александр Дюма-сын.

Ты насчет афиши с названием лекции?

— Да, — сказала мама.

— А мне очень нравится название, — сказал дядя Вася. — И я непременно пойду на эту лекцию.

— Как можно спрашивать нормальных людей: правильно ли они выбрали себе родителей?

— Это сказано в шутку, — возразил дядя Вася. — Лекцию будет читать генетик, рассказывать о молекулярных болезнях.

— А она очень опасная, — спросил я, — эта молекулярная болезнь?

— Смотря для кого, — ответил дядя Вася. — Для тех, кто болен, она не опасна. Опасна для их детей и их потомков.

Услышав это, я сразу догадался, почему дети должны выбирать себе родителей. И значит, я не очень ошибся, выбирая себе отца и мать. У них с молекулами все было в порядке.

 

9

Теперь я стал заходить к своему новому знакомому, к художнику Левитану. Заходил к нему я не очень часто, чтобы его не беспокоить, но зато без предлога, а просто так, посмотреть картины. Иногда мы заходили вместе с Мишкой Авдеевым, который жил в том же этаже и поэтому набивал себе цену. Он все время повторял, что Левитан был тот самый и попал к нам из другого века.

— А как он мог попасть? — спрашивал я.

— Благодаря обратному ходу времени, как это описано в фантастических рассказах. Разве не читал?

— Читал я. Но не очень в это верю. Ведь всем, например, очень хочется увидеть Гоголя. Но ведь он сидит там, в своем веке, а в нашем ни разу не появлялся.

— Придет и его очередь, — сказал важно Мишка. — Для науки нет ничего невозможного. А отсталые люди, разные утильщики и старухи, в науку не верят, а только в бога.

— Я верю в науку, — сказал я и добавил:-и в технику.

— А почему же ты тогда сомневаешься, что художник Левитан не мог оттуда попасть к нам хотя бы на время, как это не раз описывали фантасты?

— Во-первых, он и не похож.

— Это он-то не похож? — рассердился Мишка. Он раскрыл портфель и достал портрет Левитана, вырезанный из «Огонька». — Смотри!

Я посмотрел: действительно, очень похож. Все, все то же самое: и глаза, и бородка.

— Так это, наверно, и не тот, — сказал я, — а этот.

— Этот и есть тот, — возразил Мишка. — Он чуточку только постарел.

— Чуточку? — удивился я. — Ведь прошло шестьдесят шесть лет. Он мог постареть и больше.

— Ну и что? А про замедление времени ты слыхал? Невежда! Время замедлили, понимаешь, а его отправили сюда.

— Кто отправил?

— Какой-нибудь ученый или изобретатель.

— В жизни этого не бывает, — сказал я. Мишка посмотрел на меня и покачал головой.

— А чтобы такое сходство, и фамилия одна, и те же картины — это бывает?

Я промолчал, потому что не знал, что ответить. Спор наш произошел по дороге из школы домой. Мишка несколько раз вытаскивал портрет Левитана, вырезанный из «Огонька», и, показывая его мне, повторял одну и ту же фразу:

— А ты еще говоришь-не бывает. Возьми свои слова обратно.

Я свои слова пока обратно не брал, а только шел и думал об очень странном, почти загадочном факте. Как я ни старался, я пока не мог объяснить себе этот факт. Но я надеялся, что со временем он разъяснится и окажется, что этот Левитан взял себе псевдоним и случай- но похож на того, который жил в девятнадцатом веке.

Мы поднялись с Мишкой в десятый этаж и позвонили.

Открыл нам дверь сам художник. Правда, он немножко изменился: сбрил бородку, усы и оттого помолодел. Но глаза остались прежние-печальные и добрые, как на портрете, вырезанном Мишкой из «Огонька».

— Здравствуйте, — сказал Мишка. — Мы ненадолго. Посмотрим картины и уйдем. Дело в том, что ваши картины нам очень нравятся.

Не знаю, понравились или не понравились художнику эти слова. Мишка, так же как Варвара Архипов-на, считал себя большим знатоком живописи, а Левитан был тонкий, деликатный человек, и, возможно, Мишка задел своими словами чувство, которое не следовало бы задевать.

— А ты что молчишь, мальчик? — спросил меня Левитан и положил мне на плечо свою легкую, красивую руку. — Тебе, наверно, не нравятся мои картины?

— Нет, почему же, — ответил я. — Но они нравились бы мне еще больше, если бы висели только тут, а не в Русском музее.

— Ничего не могу поделать, мальчик, — сказал Левитан. — Человек не властен над своим прошлым.

— А Мишка считает, что властен. И фантасты тоже.

Левитан промолчал. Мишка Авдеев тоже. А я стал рассматривать картины.

Картины не только нравились мне, но как-то все меняли вокруг себя и во мне. И мне казалось-не я смотрю на эти картины, а кто-то другой, более умный, чем я, и более чуткий.

Мишка тоже вдруг изменился. На его лице появилось новое выражение, и он стал как-то симпатичнее, чем был вчера и даже сегодня, перед тем как мы пришли сюда.

Изменился вдруг и сам Левитан. На его лице появилась улыбка и еще что-то неожиданное, и он стал еще больше похож на портрет, вырезанный Мишкой из «Огонька».

Потом Левитан сказал не то нам с Мишкой, не то самому себе:

— Эти работы еще не закончены.

— А те закончены, — спросил Мишка, — которые висят в Русском музее?

— Видишь ли, мальчик, — сказал Левитан, — произведение должно быть чуточку незаконченным, чтобы напоминать жизнь.

Я вспомнил школу и учителей, и то, что они там говорили, и подумал, что Левитан не прав. Он ошибается. Школа — жизнь? Жизнь. А там очень не любят, чтобы было не досказано, не дописано, не закончено, и за это снижают отметку.

Мишка, судя по его выражению лица, тоже догадался, что художник не совсем прав. Но об этом не сказал, не желая его огорчать. Я тоже промолчал.

— Только смерть ставит точку, — продолжал задумчиво Левитан. — А в жизни точек нет, а только запятые, многоточия, вопросительные и восклицательные знаки:

Я подумал: замечательный русский художник ошибается или немножко преувеличивает. Что касается точки, я ее очень любил и предпочитал всем другим знакам препинания.

Но не хотелось мне спорить с художником. И Мишке тоже не хотелось. Я только спросил:

— А можно, если я в следующий раз приду не один, а с дядей Васей?

— А кто он, твой дядя Вася?

— Геолог. Но в искусстве здорово разбирается.

— Заходите, мальчики, — сказал художник. — С дядей или без дяди. Я свою дверь на запоре не держу.

 

10

Мы с дядей Васей возвращались из парикмахерской и возле нашего кооперативного дома случайно встретили коменданта.

Бывший красавец улыбнулся нам печальной и чуточку озабоченной улыбкой и, вытащив свою кожаную, похожую на портсигар штучку, протянул нам по визитной карточке.

Мы посмотрели на карточку, думая, что наш старик все еще Дюма-сын или Леонид Андреев. Но на обеих визитных карточках мы прочли, что он уже не Дюма и не Андреев, а всемирно известный изобретатель Эдисон.

Вручив нам карточки, комендант удалился.

Дядя Вася оглянулся и сказал:

— Хорошо, что твоей матери нет поблизости.

— А что?

— Она бы очень расстроилась. Ей не нравится, что этот странный старик хочет быть не самим собой, а тем, у кого громкое имя.

— Но он же не всерьез, а шутя.

— Да, он играет ту роль, которую ему не пришлось играть на сцене. Своими парадоксальными поступками он хочет направить наше внимание на то, что ему кажется значительным.

— А правда, что он философ? — спросил я.

— Несомненно, — ответил дядя Вася.

— Мать и отец смеются, — сказал я. — Они говорят:

«Философ — это ответственный человек с ученой степенью. Он обычно читает лекции или числится в каком-нибудь институте. Философ не станет работать комендантом».

— Почему? Спиноза не имел степени, нигде не числился, не читал лекций, а только шлифовал алмазы, живя на чердаке.

— А он тоже был философ?

— Был. В этом ему не откажешь.

А несколько дней спустя после этого разговора дядя Вася принес толстую, напечатанную на машинке рукопись и сказал мне по секрету, что это философский труд и что написал его наш комендант и дал дяде Васе, чтобы узнать его мнение.

Я не удержался и заглянул в рукопись. Название труда — «Онтология имени» — мне было непонятно. Но дядя Вася охотно мне объяснил.

— Онтология, — сказал он, — это раздел философии, изучающий сущность бытия.

Просматривая рукопись, я пытался вникнуть в ее содержание, но хотя слова были понятны каждое в отдельности, все вместе были очень трудны, и смысл ускользал. Я поня-л только, что старик комендант, он же философ, хотел объяснить мне, дяде Васе и всем читателям, что такое имя. Меня больше всего удивило и озадачило, что комендант потратил столько труда, чтобы объяснить то, что и без всякого объяснения всем ясно и понятно. Каждый знает, что такое имя и почему его дают людям и домашним животным. Но комендант, став философом, притворился, что он не понимает того, что понятно даже детям.

Я задумался, и мне пришла в голову неожиданная и очень тревожная мысль. Не для того ли комендант называл себя то Дюма-сыном, то Леонидом Андреевым, то Эдисоном, чтобы примерить к себе чужое великое имя и посмотреть, в какой степени оно соответствует его сущности.

Комендант напомнил мне одного пенсионера, которого однажды я видел в магазине головных уборов. Пенсионер стоял перед зеркалом и примерял шляпы, береты, шапки и, пристально смотря на свое отражение в зеркале, все никак не мог найти тот головной убор, который бы слился с его лицом и фигурой в одно целое. Этот не вполне красивый старик, наверно, ожидал, что шапка или берет сделают его красавцем.

Очевидно, комендант тоже был глубоко неудовлетворен своим именем и хотел позаимствовать имя у тех, кто жил давно. Может, комендант с чужим и знаменитым именем хотел заимствовать нечто более важное, чем имя, — отражение чужой жизни?

Эта мысль показалась мне интересной, и я поделился ею с дядей Васей.

Дядя Вася внимательно выслушал меня и сказал:

— Да, наш комендант своего рода экспериментатор. Он наполнен парадоксальным юмором и вряд ли похож на того пенсионера, который примерял в магазине головные уборы. Пенсионером руководила совсем другая идея. Он хотел купить убор получше и подешевле. А наш комендант-философ, за дешевизной не гонится.

Я согласился с дядей Васей и стал внимательно изучать философскую работу нашего коменданта. При этом я увлекся, проявил неосторожность, и мама увидела толстую рукопись, напечатанную на машинке. Она сразу догадалась, что этот труд написан комендатом, и стала ворчать:

— Лучше бы он следил за водопроводом или паровым отоплением, чем портить бумагу и воровать у самого себя время.

 

11

О том, что время было действительно драгоценным, я узнал из философского труда, написанного нашим комендантом. Но в этом труде было одно очень сложное место, из которого становилось ясно, что наш ко-ментант мог управлять течением времени и действительно попал в наш кооперативный дом не то из другого века, не то с другой планеты. Об этом не было сказано прямо, но вывод напрашивался сам, вытекая прямо из текста.

Дядя Вася сказал мне:

— Это, конечно, метафорическое выражение. И не надо понимать его слишком буквально. Философы иногда пытаются объять одной фразой необъятное.

Я пропустил эти слова мимо ушей. Мне очень хотелось, чтобы комендант оказался пришельцем, как это бывает в фантастических романах. Это бы многое объяснило в его поведении, и стал бы понятным и другой факт-как оказался в нашем доме художник Левитан. Возможно, Мишка Авдеев был прав, и оба — комендант и художник-попали к нам из другого времени.

Эта мысль мне очень понравилась. Благодаря ей все стало понятным, ясным и уже не противоречило ни логике, ни здравому смыслу. В список жильцов кооперативного дома, утвержденный и одобренный, каким-то. образом попали два пришельца, которые решили обосноваться в нашем времени. Оба занялись полезным трудом. Один стал писать картины, а также реставрировать старые, а другой взял па себя хлопотливый и неблагодарный труд коменданта. Все стало на свое место, подтверждая старую и всем известную истину, что чудес на свете не бывает. Но хотя чудес не бывает, тот, не очень красивый и не очень старый пенсионер, стоя перед круглым зеркалом в магазине и примеряя головные уборы, все-таки ждал и немножко надеялся, что вот сейчас изменится его лицо и станет красивым, но так, кажется, и не дождался.

Может, и комендант, примеряя к себе знаменитые имена, тоже ждал чуда и надеялся, что он станет Эдисоном или Леонидом Андреевым. Но этого почему-то не случилось. И если не очень красивый пенсионер, примеряя шапки, гляделся в обычное зеркало, наш философ-комендант гляделся в тайну имени, в тайну слова, звучащего названия человека и вещи. Об этом я догадался не сам, а с помощью дяди Васи, когда он мне объяснял трудные и малопонятные места толстой рукописи.

Но пожалуй, пока довольно о нашем коменданте и его философском труде и о пенсионере, который подбирал себе головной убор. С этим пенсионером я встретился вчера в булочной, где покупатели сами берут себе, что любят, а потом расплачиваются с кассиршей. Пенсионер с задумчивым и философским видом изучал булки, хлебцы, батоны и не знал, на чем остановить свой выбор. На его голове была морская фуражка, очень молодившая пенсионера и придававшая ему геройски-молодцеватый вид. Но довольно о пенсионере. Пора вернуться к главному герою моего рассказа- художнику Левитану.

Левитан жил один, семьи у него пока не было, и он сам вынужден был обслуживать себя, а в свободное время писать картины.

Я все-таки уговорил дядю Васю зайти со мной к художнику и высказать свое мнение о его картинах.

Дядя Вася внимательно осмотрел картины, но художнику свое мнение не сказал, а только мне, да и то когда мы вышли от художника и спустились в свой этаж.

— Все бы ничего, — сказал дядя Вася, — но уж очень этот Левитан напоминает того, прежнего.

— Так этот и есть тот, прежний.

— Нет, — возразил дядя Вася, — он только однофамилец, но очень уж подражает тому, не заботясь об оригинальности собственного лица.

— Но ведь картины-то не виноваты, — сказал я, — что он мало заботится о своем лице. Они хорошие.

— Как тебе сказать? И да и нет. В них нет ничего своего, а все чужое, занятое у того замечательного художника, который дружил с Чеховым.

— Я уверен, он и дружил.

— Тогда ему должно быть больше ста лет, а на вид ему не больше сорока.

— Следит за собой. Не пьет, не курит. И потому кажется моложе своих лет.

Дядя Вася внимательно посмотрел на меня и подмигнул.

— Я понимаю, — сказал он, — тебе, как этому нашему философу-коменданту, хочется невозможного. А невозможное случается только в сказках.

Меня очень огорчили слова дяди Васи и его не очень высокое мнение о картинах Левитана, не того, а этого. Как будто тот и этот не могли оказаться одним и тем же лицом.

Но потом я стал склоняться к тому, что, возможно, дядя Вася отчасти прав и этот наш Левитан только повторяет сделанное другими. Но в этом я не видел ничего дурного. Скорее, наоборот. И картины Мишкиного соседа по-прежнему продолжали мне нравиться.

 

12

Во всей школе только мы с Авдеевым знали, что в кооперативном доме поселились два пришельца- один художник, а другой комендант, совмещавший свои обязанности с занятиями философией., Мы с Мишкой часто спорили: откуда эти пришельцы — из прошлого, из будущего или с другой планеты?

— Скорей из прошлого, — настаивал я, — ведь Левитан жил в прошлом.

Но Мишка Авдеев ни за что не хотел этого признать. Его почему-то больше устраивало, чтобы художник явился к нам прямо из будущего, захватив с собой бывшего красавца — коменданта. Мишка упирался и ни за что не хотел уступить. Единственно, с чем он мог согласиться, что Левитан, возможно, прибыл с другой планеты. А мое предположение, что знаменитый художник-посланец прошлого, его даже обижало. Мишке казалось, что это не только противоречит истине, но в какой-то степени снижает Левитана и его спутника-коменданта: ведь в прошлом царили отсталость, мрак, суеверия, существовал царь и другие пережитки.

Проще было спросить самого художника или его собрата — коменданта. Но ни я, ни даже более бойкий и отчаянный Мишка Авдеев не решались задать этот вопрос пришельцам, считая, что это их тайна, которую они, естественно, не хотят выдавать, имея на то свои причины.

Подумав и обсудив с Мишкой сложное и запутанное положение, мы решили наблюдать за художником и комендантом, рассчитывая, что рано или поздно они посвятят нас в свою тайну.

Картины же все еще продолжали нам нравиться.

С каждым днем они нравились нам с Мишкой все больше и больше, и мы долго простаивали перед ними. И когда мы возвращались каждый к себе, все нам казалось другим, более красивым и значительным, чем раньше. Эти картины хотя и не умели говорить, висели молча, но, по-видимому, что-то открывали в мире и в нас самих, помогая нам острее чувствовать и понимать все, что нас окружало.

Когда мы приходили, художник Левитан обычно работал. Работал молча и только изредка бросал два идя три слова. Был он по-прежнему ласков и внимателен. И нам очень хотелось спросить его, каким образом оя попал в наш кооперативный дом, родившись на другой планете или в другом веке, но мы все еще не решались.

А потом знаменитый русский художник простудился, схватив воспаление легких, и его увезли в больницу, что недалеко от реки Карповки.

Мишка Авдеев был почему-то этим очень смущен. Ему казалось, что пришелец из будущего, а тем более с другой планеты, не должен болеть, и особенно воспалением легких. Правда, он точно не знал, какими болезнями болеют пришельцы, но был убежден, что у них Совсем другие болезни, чем у нас. Помню, как мы с Мишкой купили килограмм яблок и два маленьких апельсинчика (на третий не хватило денег) и понесли в больницу свою передачу.

Строгая сестра или нянечка переспросила:

— Какому это еще Левитану?

— Тому самому, — ответили мы, — выдающемуся русскому художнику.

Левитан болел-болел, а потом вдруг поправился.

И снова принялся за работу.

Однажды я прихожу к нему один, без Мишки, а у него уже сидит комендант, такой любезный и снисходительный.

Комендант задал мне вопрос:

— Скажи, мальчик, а ты хотел бы побывать на другой планете?

— Хотел бы, — ответил я. — Разве кто-нибудь откажется?

Потом комендант перевел разговор на другую тему, и я так и не узнал, почему он мне задал такой необычный вопрос. Комендант стал жаловаться Левитану на проводку и плохую изоляцию в доме и на то, что у него много забот и у некоторых жильцов плохой характер. А затем комендант посмотрел на меня и спросил:

— Как ты думаешь, мальчик, у разумных существ с других планет тоже дурной характер?

Я ответил:

— Думаю, что не у всех. У некоторых хороший.

И комендант рассмеялся и сказал:

— Точно.

И сказал таким тоном, словно это ему было хорошо известно.

Потом комендант сказал Левитану:

— Ты бы, Исаак, изобразил этого мальчика. Он своим скромным поведением, вероятно, этого вполне заслуживает.

Левитан покачал головой:

— Я изображаю только березы, реки и облака, а также озера. А мальчик, к сожалению, не облако и не река.

Комендант достал из кармана кожаную штучку, и я подумал, что он сейчас даст мне свою визитную карточку, но он карточку не дал, а штучку положил обратно в карман.

Затем комендант спросил меня:

— Как ты представляешь, мальчик, свое будущее?

— Близкое или далекое?

— И близкое и далекое.

— А как вы представляете свое будущее?

— Далекого будущего, мальчик, у меня нет, — сказал комендант.

— Почему?

— Потому что я старик.

— А как вы представляете близкое будущее?

— Близкое будущее я рисую себе так. Я иду по улице и нахожу кем-то оброненный чертеж. Вместо того чтобы сдать его в стол находок, я присваиваю его и совершаю крупное научное открытие. Ну вот и все, мальчик. Далекого будущего у меня нет. Я старик. И в жизни мне не посчастливилось: я не сделал ни одного великого открытия. И вероятно, никогда уже не сделаю.

Мне стало немножко жалко нашего коменданта, и я сказал:

— Почему? Может, еще совершите.

— Нет, мальчик. Я упустил свое время. У меня было его уйма, так же как у тебя. Но я его упустил. А теперь я старик. И с грустью смотрю на свое прошлое, с которым я поступил так легкомысленно.

Комендант вынул карманные часы, открыл крышку и посмотрел. Затем он любезно раскланялся и ушел. Мы остались вдвоем с художником.

— Вы тоже смотрите с грустью на свое прошлое? — спросил я художника.

— Нет, мальчик, я никогда не грущу о прошлом. Я думаю только о будущем. И для этого я пишу свои картины.

— Но вы же не будущее изображаете в своих картинах.

— Я изображаю, мальчик, природу. А природа-это нетолько прошлое, это и будущее.

— Чье будущее, ваше?

— Нет, твое, мальчик.

 

13

Мама пришла с рынка очень чем-то взволнованная и довольная.

— Могу сообщить тебе, — сказала ояа дяде Васе, — приятную новость. Вчера уволили коменданта, и на его месте уже сидит другой.

— А за что уволили?

— За эту ужасную привычку совать всем визитные карточки и выдавать себя за тех, кого уже давным-давно нет.

— Только за это?

— А разве этого мало? От такого человека можно ожидать всего.

Мама не сказала, чего можно ждать от коменданта, а скорей ушла в булочную. А дядя Вася стал выражать беспокойство, что комендант не зашел за своей рукописью и теперь, наверно, переехал, не оставив даже адреса.

Меня стала волновать судьба не столько коменданта, сколько того, другого, который был с ним связан. Может, и Левитана тоже попросят уехать из нашего дома на том основании, что он лишний. Ведь в прошлом веке был уже Левитан, а в нашем должен быть кто-то другой, совсем на того непохожий. Наш же Левитан очень походил на того, который когда-то жил, и на этом основании его могли попросить вернуться в свою эпоху.

Я забежал к Мишке Авдееву и рассказал ему о судьбе коменданта и о своих опасениях, но Мишка сказал, дожевывая морковку:

— Левитан никуда не уедет. Он тут обосновался. И ему у нас нравится.

— Откуда ты знаешь?

— Откуда? А я был у него вчера, как раз когда заходил прощаться комендант. Комендант сказал, что он уже стар и ему пора на покой, что ему надоели вечные жалобы на водопровод и на отопление.

— А что сказал Левитан?

— Ничего. Он как раз работал. Писал новую картину.

— Дядя Вася говорит, что он новые не пишет, а повторяет только старые.

— Ну и что? Мне старые нравятся даже больше, чем новые.

По правде говоря, мне старые тоже нравились больше, чем новые, но я этого не сказал Мишке, боясь прослыть консерватором и невеждой.

Выходя от Мишки, я взглянул на соседнюю дверь- висит ли еще там медная дощечка с фамилией. Все было в порядке. Дощечка висела на том же месте, извещая всех, что в этой квартире живет знаменитый художник. А уж тот или не тот это Левитан, подумал я, пусть решают специалисты. Мне казалось, что это был именно тот.

Комендант все-таки зашел к нам, вернее, не к нам, а к дяде Васе. за своей рукописью. Он вежливо поздоровался, трогательно улыбнулся и попросил дядю Васю высказать свое мнение о рукописи.

Дяде Васе, по-видимому, очень не хотелось огорчать коменданта, и он сказал:

— Мое мнение не имеет значения. Я геолог, а тут речь идет о языке.

— А все-таки, — сказал комендант. — Я буду вам очень благодарен. Мне хотелось бы услышать вашу оценку.

Я не слышал, что сказал дядя Вася коменданту, — меня позвала на кухню мама.

А потом комендант ушел, держа свою рукопись под мышкой, и больше я его никогда не видел, словно он вернулся к себе в прошлое.

Когда комендант исчез, я спросил дядю Васю:

— Что же ты сказал коменданту? Как ты оценил его труд?

И тогда дядя Вася возбужденно стал ходить по комнате из угла в угол и рассказывать мне о том, какое сильное впечатление произвела на него рукопись коменданта.

Что-то случилось с дядей Васей, на щеках его появился румянец, в глазах блеск, а на лице новое, никогда не виданное мною выражение. Он вдруг спросил меня:

— Как тебя зовут?

— Саша. Александр, — ответил я. — Неужели ты мог забыть мое имя?

— Когда я читал эту рукопись, я попытался забыть всё имена на свете, даже свое собственное.

— Почему?

— Я вместе с автором рукописи попытался взглянуть на мир как бы из того времени, когда на Земле не существовало ни одного имени.

— А разве было такое время? — спросил я.

— Было.

— Когда?

— Всего миллион лет тому назад. Тогда еще на Земле не было людей.

— Людей не было, — сказал я, — а этот комендант был, что ли?

— Нет. Он только вообразил, что он был, для того чтобы создать картину мира, где нет языка.

— Для чего?

— Для того, чтобы понять самому и объяснить другим, что язык внес в мир.

— А что он внес?

Дядя Вася укоризненно посмотрел на меня и покачал головой.

— С помощью языка все было названо и обрело смысл.

Я подумал: комендант совершил великое открытие, но никто об этом открытии еще не знает, кроме дяди Васи и меня. Еще вопрос-признают ли открытие великим и когда? Может, много лет спустя. Мне почему-то стало жалко коменданта. Он, судя по его визитным карточкам, очень хотел быть великим, но пока ему это не удавалось.

А дядя Вася ходил из угла в угол и о чем-то думал. Потом он спросил меня:

— Ты можешь представить себя без имени?

— Нет, не могу, — ответил я. — Хотя это и случается, когда едешь в автобусе, в троллейбусе или в трамвае. Толпится много людей, и в это время у них нет имен. Они обращаются друг к другу, не называя ни имени, ни отчества: «Эй, гражданин, оторвите, пожалуйста, мне билет». Значит, можно обходиться и без имени.

— Путешествие в автобусе длится минуты, в худшем случае часы. Но надолго нельзя обойтись без имени.

— А Робинзон же обходился, — сказал я, — когда жил на своем необитаемом острове.

— Нет, — возразил дядя Вася, — не обходился. Он обучил попугая, и тот называл его по имени. Робинзону это очень нравилось. Возможно, слыша свое имя, он как бы видел со стороны самого себя и чувствовал, что он непохож на других.

— А если вместо имен, — спросил я, — были бы номера? Хуже от этого было бы или нет?

— Хорошего в этом мало. Цифры бездушны. Они обозначают количество. А имя — это звук с очень емким свойством. Оно как бы вбирает тебя со всеми твоими особенностями н приобщает к миру. Об этом хорошо пишет комендант, этот непризнанный философ.

— Ну и что ж, — возразил я, — художник Левитан, который живет на десятом этаже рядом с Мишкой, даже очень всеми признан. Но тем не менее тебе его картины не понравились.

— Сколько раз я тебе говорил, что это не тот Левитан. Ты и твой приятель Мишка стали жертвой одной особенности имени. В мире существуют близнецы. Они похожи друг на друга, как кооперативные дома, построенные за Черной речкой. Но кроме близнецов существуют и однофамильцы, звуковые близнецы. Случай подшутил над этим бедным человеком. Он сделал его однофамильцем знаменитого художника и наделил его талантом. Но талантом он наделил его скупо и сделал как бы копией того, кто был современником Чехова. Искусство, жизнь и природа обладают одним свойством: они не любят копий. Плохо быть двойником, однофамильцем, но еще хуже быть эпигоном. Твой Левитан начисто лишен всякой оригинальности. А значит, как художник он не нужен!

— Нужен! — крикнул я. — Еще как нужен! Ты просто не понимаешь!

Мои слова услышала мама и сделала мне замечание:

— Что с тобой, Александр? Ведь дядя Вася старше тебя на пятьдесят лет!

 

14

Слова, сказанные дядей Васей о близнецах и однофамильцах, я каждый раз вспоминал на уроках русского языка. Варвара Архиповна рассказывала о великих русских писателях такими словами, словно у них было общее и ничего своего, отдельного, за исключением того, что они родились не в одно время, как обычно рождаются близнецы.

Сегодня она рассказывала нам про Лермонтова:

— Великий поэт пытался… Он раз навсегда поставил перед собой цель и всю жизнь добивался…

А потом я перестал слушать Варвару Архиповну и стал думать о Левитане — о том, знаменитом, и о другом, который живет на десятом этаже.

Загадка манила меня. И чувство, вопреки обыденной логике, говорило мне, что двух Левитанов не было, был один и он к нам попал из другого века, как это часто бывает в фантастических рассказах, с помощью науки и техники и их волшебной власти над временем. Мне очень нравилась эта волшебная власть над временем, которая дала возможность современнику Чехова попасть в наш век и поселиться в нашем доме. В результате этой власти над временем возникала необыкновенная и чудесная возможность своего личного знакомства с великим художником, которого все без исключения относили к прошлому времени, не подозревая, что он живет в одном доме со мной.

И, думая обо всем этом, я как бы раздваивался на две равные половинки. Одна моя половинка верила во власть над временем, а другая сомневалась. Сомневающаяся половинка словно дразнила меня: «Если в вашем доме поселился Левитан, почему этого не сделал Чехов, Гоголь и Александр Дюма-сын, и не комендант, а настоящий?»

И чтобы отвязаться от этого внутреннего сомневающегося голоса, я сказал самому себе: «Просто Левитану позезло. И он попал в наш век, а другим пока не удалось».

Из школы я возвращался не спеша. Хотелось побыть на улицах, посмотреть на людей.

В сквере на скамейках сидели несколько старух, пижон с усиками и очень много пенсионеров. Я узнал и того самого, который выбирал себе головной убор в магазине и все никак не мог выбрать. Он сидел отдельно от всех и, держа в руках газету, словно не читал, а рассматривал ее. Я поздоровался. Он посмотрел на меня и спросил:

— Кто ты такой?

— Гражданин далекого будущего.

— Твое будущее пока меня не интересует, — сказал пенсионер. — Я интересуюсь, кто ты сейчас?. — Школьник.

— А откуда ты знаешь меня? Я не ответил и прошел мимо. Не мог же я сказать, что видел его в магазине, когда он никак не мог выбрать себе шапку и все примерял и примерял, словно среди головных уборов, выставленных на продажу, могла найтись, ну скажем, шапка-невидимка тоже. Если бы я ему об этом напомнил, он бы, наверное, обиделся… Я давно заметил: пенсионеры очень обидчивы… Потом я подошел к нашему дому и стал смотреть на десятый этаж, где жил художник. Очень уж высоко он жил. И я подумал, что с ним, видно, не очень-то считались, когда распределяли квартиры. Все, кто имел вес, например ученые и артисты, получили в нижних этажах. Но распределявшие, наверно, думали, что это не тот Левитан, а просто какой-то незначительный человек и маленький художник. И они жестоко ошиблись.

Задрав голову, я смотрел вверх. Кто-то меня толкнул. Я оглянулся. Рядом стоял Мишка Авдеев.

— Кого высматриваешь? — спросил он. — Пришельцев?

— Левитан не пришелец. Он родился на Земле.

— Это Левитан-то не пришелец? — Мишка рассмеялся. — Мне совершенно точно известно, кто он.

— Откуда?

— Воробушкина знаешь из шестого «Б»? Воробушкин изучил этот вопрос.

— Какой вопрос?

— Ну, насчет Левитана, и коменданта тоже. Он считает, что это типичные пришельцы из других миров. Один принял образ Левитана, а другой взял себе сразу десяток фамилий и имен. У них, на той планете, откуда они к нам явились, существует такой порядок. Наскучит высокоразумному существу свое имя, он берет другое. А вместе с именем меняет и внешность, и обстановку. Воробушкин это точно знает.

— Откуда?

— Откуда? Может, комендант ему сказал или Левитан пооткровенничал. Воробушкин очень подружился с комендантом, когда тот еще жил и работал здесь. Комендант ему книги давал читать.

— Какие?

— Ну, научные. И научно-фантастические. Только насчет этого молчи. Никто не должен знать, что они пришельцы. Во-первых, это еще не доказано, а только существует предположение. А во-вторых…

Мишка не сказал, что было во-вторых, а показал мне на Левитана, который как раз в это время подошел к дому с кошелкой. В кошелке была бутылка молока, кочан капусты и связка баранок.

Баранки-то и привлекли к себе мое пристальное внимание. И я подумал: «Врет этот Воробушкин. Пришелец вряд ли станет покупать баранки. Еще капусту и молоко можно допустить, но баранки скорей настоящий Левитан купит или однофамилец, но не пришелец с другой планеты».

Я что Мишке не сказал, воздержался, потому что за-ране знал: Мишка будет доказывать, что баранки- это излюбленная пища инопланетных существ и разных пришельцев.

Мы пошли вслед за Левитаном. Остановившись на площадке возле лифта, он отломил полбаранки и стал есть. Меня почему-то это привело в хорошее настроение. Очень уж мне не хотелось, чтобы знаменитый русский художник оказался инопланетцем. А Мишке было наплевать на художника, его больше интересовали пришельцы и всякие разумные и неразумные существа с других планет. Потом Левитан вызвал лифт и исчез у себя на десятом этаже.

Всю неделю я думал о пришельцах и забрал в библиотеке все книги, в которых рассматривался этот пока еще не решенный вопрос. Среди пришельцев действительно попадались и такие, которые брали себе чужую внешность, чтобы не очень выделяться. Было не исключено, что и Левитан воспользовался чужой внешностью, но тогда совсем непонятно, почему он пишет картины и его картины мне очень нравятся.

Вообще об этих пришельцах писали преимущественно фантасты, а ученые говорили о них осторожно и туманно-так, чтобы можно было взять свои слова обратно, если окажется, что этих пришельцев нет.

По правде говоря, мне фантасты нравились больше, они по крайней мере не увиливали и не боялись, что придется брать свои слова обратно. Но все-таки я не хотел, чтобы Левитан оказался пришельцем. Я очень полюбил его картины и его самого, а главное-я ему верил.

 

15

Наступили летние каникулы. Отец сразу взял отпуск и уехал вместе с мамой в Евпаторию отдыхать. Дядя Вася снял на лето комнатку в колхозе за Лугой и взял с собой меня. Соседом нашим по даче оказался тот самый пенсионер, который любил примерять головные уборы. Ему я обрадовался, но не очень. Но я страшно обрадовался, когда встретил Левитана. Художник тоже снял себе в деревне комнатку у колхозного пастуха Игнаткина и ходил в лес писать этюды.

Знаменитый русский художник меня сразу узнал и, возможно, тоже обрадовался, хотя и не так сильно, как я.

Вернувшись домой после прогулки по лесу, я застал пенсионера, игравшего с дядей Васей в шахматы.

— И Левитан тоже здесь, — сказал я обрадованно дяде Васе.

Пенсионер покосился на меня и сказал строго:

— Ему давно бы следовало переменить фамилию.

— Почему? — спросил я.

— Потому что это нескромно называть себя Левитаном, имея ту же профессию, что и великий русский художник. Я уже писал по этому поводу в газету и в Союз советских художников, но ответили мне бюрократической отпиской. Мол, фамилия-это личное дело каждого. А я считаю, что это дело не личное, а общественное.

— А какое вам дело до этого художника? Не он себе выбирал фамилию, а предки. Я делаю вам шах, — сказал дядя Вася.

Пенсионер стал смотреть на доску, выбирая, какой сделать ход. А потом дядя Вася сделал ему еще шах и мат, и пенсионер ушел с обиженным выражением лица. Я был очень рад тому, что он получил мат. Пусть не пишет письма в редакции и не требует от талантливого художника, чтобы он перестал быть Левитаном. Я был уверен, что наш Левитан тоже станет знаменитым и пенсионер пожалеет о своих письмах в редакцию.

Когда пенсионер ушел, дядя Вася сказал:

— Не люблю вот таких, которые суют нос в чужие дела и целыми днями пишут письма в редакции. Государству приходится содержать людей, которые бы отвечали на их письма. И это очень обременяет наш бюджет.

— А ты не играй с ним. Играй лучше с Левитаном. Как фамилия этого пенсионера?

— Воробушкин.

— Он, наверно, родственник того, который учится в шестом «Б».

И действительно, пенсионер оказался дедушкой Во-робушкина. Об этом я узнал через несколько дней, когда Воробушкин приехал к деду жить вместе с Мишкой Авдеевым, который оказался тоже их близким родственником.

Но об этом позже, а сейчас я должен рассказать о художнике и о том, как он ходил в лес писать этюды. Он стал брать с собой и меня, когда убедился, что я могу сидеть тихо и не мешать. Я действительно сидел очень тихо и не шевелясь смотрел, как Левитан работает.

Левитан, держа кисть в руке, рассматривал речку и облака, а потом этой кистью он изображал точно такую же реку и такие же точно облака у себя на холсте. Мне очень нравилось, как все двоилось, и мне казалось, что передо мной не один мир, а два. И оба мира были рядом, та река и эта, те облака и эти, которые, так же точно, как в небе, плыли на холсте. И мне было очень хорошо, необыкновенно хорошо, словно я был свидетелем возникновения не только этого мира на холсте, но и того, другого, большого, который будто тоже сейчас возник.

Левитан большей частью молчал, а если говорил, то самые обычные слова: что с реки дует и у него немножко побаливает спина, наверно прострел. Но раз он обмолвился и, видно нечаянно, сказал:

— Речка не хочет переселяться на холст. Ей в своем русле вольготнее.

И я подумал, что, если бы Левитан был пришелец, он мог сделать чудо и действительно пересадить речку с земли на холст, чтобы она текла, но он не пришелец, а только обыкновенный человек и однофамилец.

Только я подумал это-и тут вдруг на самом деле произошло чудо: речка уменьшилась во много раз и текла на холсте, играя волнами. Только потом я сообразил, что чуда не было, а просто Левитан был очень хороший художник и сумел так изобразить реку, что она получилась как живая.

И хотя я догадался, что на холсте течет настоящая река, а та, что бежит под холмом, — нарисованная, хотя и во много раз больше этой, но не все было так просто и понятно, как хотелось и казалось мне.

Потом я подумал: как же Левитан понесет холст? Речка может пролиться, до того она живая, настоящая и красивая.

А Левитан молчал и только подправлял кистью волну, чтобы она бежала немножко потише.

Я сказал Левитану:

— Вы, кажется, немножко недовольны своей новой картиной?

— Немножко? Нет? Я сильно недоволен. Да со мной оедко случается, когда я бываю доволен собой и своей работой.

И он взглянул сначала на настоящую реку, а потом на ту, которая текла на холсте.

 

16

На другой день случилось маленькое происшествие. К пенсионеру приехали гости: его внук Воробушкин из шестого «Б» и Мишка Авдеев.

Они сначала позавтракали, а потом пришли ко мне.

— Отдохнуть приехали? — спросил я.

— Наоборот, — ответил мне Мишка. — Поработать. Он оглянулся и спросил шепотом:

— Левитан еще тут?

— Тут.

— Это хорошо. Мы получили о нем кое-какие сведения. Он звездный пришелец. Понимаешь? И выдает себя за художника Левитана по ошибке.

— Как это по ошибке? — спросил я.

— Очень просто. Он должен был попасть в девятнадцатый век, но что-то там не сработало, произошла задержка, и он попал к нам. Вот мы и приехали сюда с Воробушкиным, чтобы проверить эту гипотезу.

Я не стал спорить с Мишкой, а только посмотрел. на Воробушкина. Шестиклассник очень походил на своего дедушку-пенсионера и хотя пенсионного возраста еще не достиг, но имел большой жизненный опыт. И выражение лица у него было такое, как у людей, которые много видели и знают. Потом он чихнул и сказал, медленно выговаривая слова:

— Я про этого Левитана наводил справки, в худфонде. Мне дали хорошую характеристику.

— Покажи, — сказал я.

— Да нет! Пока не письменную, а только устную.

Но никто толком не знает, откуда он родом. Через знакомую паспортистку-она шьет себе пальто в ателье, где работает моя мать, — я узнал, что он родом с планеты Сириус. Паспортистка думала, что есть такой город Сириус, где-то в Молдавии. А я точно знаю, что в Молдавии такого города нет. Сириус находится на большом расстоянии от Земли.

— Сириус не планета, а, кажется, только звезда.

— Ну и что ж что звезда, — сказал Воробушкин. — Может, он из окрестностей Сириуса, а на Сириусе прописан. Но по всем данным, которыми я и Мишка располагаем, он пришелец. А картины он здесь пишет, чтобы иметь свободную профессию. Свободная профессия-для пришельца это как раз то, что надо. Он может не ходить на работу, а сидеть дома и делать вид, что пишет картины. Вот ок и делает вид.

— Неправда, — сказал я. — Он не делает вид, а пишет картины.

— Мой дедушка лучше знает. Он этого Левитана давно взял на заметку. Но он его, понимаешь, недооценил. Дедушка думает, что он левак.

— А что такое левак?

— Ну, человек, который работает «налево», шабашничает или занимается на стороне всякой мелкой халтурой. Но он не левак и не шабашник, а пришелец.

— Пусть уж лучше пришелец, — сказал я, — чем шабашник или левак.

— И я тоже так считаю, — согласился со мной Воробушкин.

Молчавший Мишка сказал вдруг, показывая на Воробушкина:

— Он привез с собой сюда литературу.

— Какую?

Научную и техническую. Про пришельцев. И портрет Левитана привез, чтобы сличать. Выясним, что пришелец, и вернемся в город, нам тут делать нечего.

Мне почему-то это не понравилось. Сомневался я, что Левитан пришелец и родился где-то в окрестностях Сириуса. ИдДёдоволен я был тем, что они привезли с собой литературу и хотят доказать мне, всем, и в том числе самому Левитану, что он не земного, а инопланетного происхождения.

Я решил, когда Мишка и Воробушкин уйдут, поговорить с дядей Васей.

Уходя, они сказали с Озабоченным видом:

— Нам предстоит большая и трудная работа. А когда они наконец ушли, я высказал дяде Васе все свои сомнения.

— Вряд ли он с Сириуса, — сказал я, — и никакой он не пришелец, хотя и не обыкновенный человек.

Дядя Вася, внимательно выслушав меня, усмехнулся и сказал:

— Вот необыкновенного как раз я в нем ничего и не вижу. Типичная посредственность. Сейчас их уйма развелось. И всем им не хватает ни ума, ни культуры, ни чувства современности. На одной серости и провинциализме далеко не уедешь. Твой Левитан просто-напросто эпигон.

— А это очень плохо-быть эпигоном?

— Смотря для кого, — ответил дядя Вася. — Если для художника, то вообще лучше не родиться.

— Значит, этот замечательный художник зря родился? — спросил я.

— Зря! — ответил дядя Вася сердито и отвернулся. Опечаленный этими мыслями, я пошел по деревне. Мне почему-то очень хотелось взглянуть на тот холст, где Левитан изобразил речку. Эта картина мне очень нравилась. И я убежден, что ее не мог написать ни эпигон, ни левак-шабашник и даже пришелец с Сириуса. Левитана я дома не застал. В избе сидел пастух Игнаткин и пришивал подошву к валенку. А картина уже висела на стене рядом с умывальником.

Я посмотрел и ахнул. На стене рядом с умывальником текла река, живая, настоящая река с берегами и небом. Она была тут, на холсте, и совсем не походила на картину. Наоборот, на картину походило все остальное: стены, окна, сам пастух Игнаткин с валенком и толстой иглой. Река была в тысячу раз живее. И я стоял и не мог оторвать от нее глаз. Потом меня кто-то толкнул в бок, я оглянулся. Рядом стояли Воробушкин и Мишка.

Воробушкин сказал:

— Вот это река так река. Сразу видно, что он ее не рисовал, а уменьшил в тысячу раз и приклеил к холсту. Конечно, это мог сделать только волшебник или пришелец. У них там, в окрестностях Сириуса, и не то могут сделать. Подклеил речку к холсту, а потом небо и березки.

Мишка хотел потрогать волны рукой, но Воробушкин оттолкнул его руку:

— Смотри еще сам приклеишься к этому холсту и станешь картиной. Нужно действовать осторожно, особенно когда имеешь дело с пришельцем.

Хозяин избы, пастух Игнаткин, не обращал ни на нас, ни на картину никакого внимания, а продолжал подшивать валенки.

Мы ждали, когда Игнаткин скажет свое мнение. Он долго молчал, немножко посапывая, а потом сказал:

— Эта река иногда шумит.

— Какая река? — заинтересовался Воробушкин.

— Вот эта, — показал Игнаткин иглой на картину.-..И даже слегка погрохивает на перекатах.

— Сейчас ведь не слышно, — сказал Мишка, прислушиваясь.

— Будет она шуметь при нас, — усмехнулся Игнаткин. — Она шумит, когда нет никого дома, а на людях она ведет себя тихо, как и полагается картине.

— А это картина? — спросил Воробушкин. — Или настоящая река, благодаря искусству пришельца попавшая на полотно?

Игнаткин подозрительно покосился сначала на Во-робушкина, потом на Мишку и сказал:

— На людях она картина, а когда в избе никого нет, она-река. Сейчас я объясню, как я это дело понимаю. Например, один и тот же человек сразу йожет иметь два лица. Скажем, у него профессия-артист. Днем он живет как все прочие люди. А вечером играет на сцене, изображая тех, кем он никогда не был. Точно так же и ата река. Днем она течет там, на воле, как все реки, а по вечерам забирается сюда, в раму, и начинает играть. Если хотите знать, эта река тоже артистка.

По тому, как пастух усмехнулся, а также по выражению его глаз я догадался, что он шутит. Но Воробушкин и Мишка не захотели принять это за шутку. Им хотелось доказать, что Левитан — пришелец с Сириуса, и поэтому для них было лучше, что в раме течет настоящая река, притворяясь изображением.

 

17

В этот раз дядя Вася играл не с пенсионером Воробушкиным, а с самим художником Левитаном.

Всякий раз, когда дядя Вася играл с пенсионером, мне очень хотелось, чтобы он сделал поскорей пенсионеру мат. Но сейчас — и это было странно — я вовсе не испытывал этого желания. Я считал, что будет нехорошо с дядиной стороны, если он сделает художнику мат, кем бы тот ни был — пришельцем, эпигоном, шаоашни-ком-леваком или настоящим Левитаном, каким-то чудом попавшим в наш век.

Дядя Вася молчал. Художник тоже. И когда дяде Васе надоело молчать, он вдруг задал Левитану вопрос:

— Скажите, вы случайно не родственник знаменитому художнику?

Левитан немножко подумал, а потом сказал:

— И да и нет.

— Как понять ваши слова? — спросил дядя Вася.

— Избирательно, — ответил художник. — Если вам очень хочется видеть во мне родственника знаменитого художника, скажите себе «да». Если не хочется, скажите «нет». И в том и в другом случае ответ будет неточным.

— А вы сами как отвечаете на этот вопрос?

— Я действительно нахожусь в родстве с художником Левитаном. Но это родство духовное. Понятно?

— Я так и думал, — сказал дядя Вася… Играли они долго. Потом кончили партию и начали другую. Я вышел во двор. Там стояли Мишка и Воробушкин.

— Ну, кто выиграл? — спросили меня оба.

— Сделали ничью.

— Не понимаю, — сказал Воробушкин. — Чтобы пришелец не мог обыграть обыкновенного человека?

— Мой дядя-игрок первой категории. Он и мастеров обыгрывал.

— Все равно, — не согласился Воробушкин, — пришелец должен играть лучше любого мастера.

— А я думаю, он нарочно поддался, — вмешадся Мишка, — для маскировки.

— Вполне это допускаю, — согласился Воробушкин. И задумался.

Мишка и Воробушкин жили в деревне уже третью неделю и все не хотели отказаться от своей мысли, что Левитан-звездный пришелец. Наоборот, с каждым днем они становились все более убежденными сторонниками своей идеи, для подтверждения которой они тщательно собирали факты. Для этого они изучали литературу о пришельцах, которую привез с собой Воробушкин. Они читали мне те места из привезенных ими книг, которые могли свидетельствовать в пользу их гипотезы. Действительно, как описывалось в книгах, представители инопланетных цивилизаций достигли высокого умения создавать себя заново или принимать облик когда-то живших на Земле людей. Сам собой напрашивался вывод, что кто-то из них принял облик Левитана и научился рисовать, как Левитан. А имея уже такую высокую квалификацию, было совсем не трудно вступить в Союз художников, устроиться на работу в худфонд и по совместительству в Русский музей, а затем, заручившись справкой, получить квартиру в новом кооперативном доме.

Воробушкин очень стройно развивал свою мысль, подтверждая ее многочисленными доказательствами, взятыми из книг о звездных пришельцах. У него даже была специальная тетрадь, куда он выписывал отрывки. И эти выписанные им цитаты из книг он сличал с Левитаном и его поведением, пока не пришел к окончательному выводу, что Левитан-это пришелец. Эти выписки Воробушкин читал Мишке, мне и даже своему дедушке-пенсионеру. Мишка поддакивал, а пенсионер горячо возражал. Он ни за что не хотел отказаться от своей мысли, что Левитан-это левак и шабашник, обманывающий государство.

Меня отрывки из книг ни в чем не убедили, так же как мнение дяди Васи и пенсионера. У меня было свое мнение о художнике. Я был почти уверен, что он и есть тот самый замечательный художник, неизвестно каким образом попавший в наш век. Убедительным доказательством этого служила река, которую он изобразил на холсте.

Как-то раз, когда я смотрел на нее в присутствии хозяина избы пастуха Игнаткина, я почувствовал, что между картиной и мной существует какая-то странная связь. Чем больше я смотрел, тем сильнее чувствовал радость. Эта радость буквально хмелила меня.

Молчавший Игнаткин вдруг сказал:

— Не картина, а зеркало. А река, обрати внимание, заглядывает, любуется на себя. До чего живая!

Я согласился с пастухом и продолжал смотреть.

 

18

Как ни странно, я искал ответ на вопрос: кто был художник-эпигон, пришелец, левак-шабашник или великий мастер, чудом попавший в наше время, — в магии самого имени. К этому художнику подходило его имя. Оно, как судьба, выбрало его, не думая о том, что ни люди, ни жизнь не любят повторений.

Да и было ли это повторением? Мне казалось тогда и кажется теперь, что это было не. повторение, а продолжение. Мой знакомый продолжал то, что начал в девятнадцатом веке другой. И они как бы протянули друг другу руку через время. Что же касается имени-это не так уж важно. Конечно, было бы лучше, если бы Мишкин сосед взял себе другое. Но он этого не сделал, не хотел, чтобы в газете было написано, что он, художник Левитан, меняет свою фамилию на фамилию Орлов или Соколов. Может, он примерил к себе это имя — и оно к нему не подошло. И он решил оставить фамилию, которая была в паспорте.

На эту тему мы с ним не говорили. Просто времени не было об этом говорить. Когда Левитан работал, он молчал. Я тоже молчал, чтобы ему не мешать. Только однажды у меня закралось сомнение-правда, не пришелец ли он с другой планеты? Это сомнение возникло оттого, что художник, когда изображал березку или сосну, смотрел на них так, словно никогда не видел или, наоборот, пришел с ними прощаться. Вот это меня и удивляло, и как-то раз я не удержался и спросил:

— Вы что, собираетесь вернуться туда, к себе?

— Ты имеешь в виду наш кооперативный дом? — ответил он на вопрос вопросом.

— Нет, не дом. А звезду. Вылетело на головы название.

— А при чем тут звезда? — спросил он.

— Да нет. Я так. Мишка и Воробушкин из шестого «Б» считают, что вы не здешний. И прилетели вместе с комендантом.

— Откуда прилетел?

— Ну, словом, оттуда. Вылетело из головы название.

Название от волнения действительно вылетело из головы, и я только вечером вспомнил, что звезда называлась Сириусом.

— Ниоткуда я не прилетал, — сказал художник. — И вообще я не пользуюсь воздушным транспортом. Почему-то не лежит к нему душа. Больше всего на свете люблю ходить. Исходил я действительно много мест. Где только не был!

— А в Париже бывали?

— Нет. За границей не бывал. Извини меня, мальчик, что отвечаю сухо, как на анкету. Люблю я леса. Вот по лесам и хожу.

— Ну, а там леса есть? Ну, на этой звезде… Вылетело из головы название.

— Думаю, что леса есть только на Земле. Но мы их не умеем беречь.

— А на звездах что?

— Не знаю, мальчик. Не бывал. И как-то мало меня это интересует.

— Сейчас много пишут про звезды. И даже есть художники, которые их рисуют. Мишка и Воробушкин из шестого «Б» собрали большую коллекцию открыток.

— Пусть собирают. Это полезно.

— А вы научно-фантастические романы любите?

— Нет, не очень.

— Почему?

— Потому что в них часто изображают нашу Землю без лесов. А мне такая Земля не нужна. Но, в общем, я в этом плохо разбираюсь, мальчик. Поговорим о чем-нибудь другом.

Но о чем-то другом нам поговорить не пришлось. Начал моросить дождь. Левитан убрал подрамник и холст, и мы пошли из леса в деревню.

 

19

Детство! Оно сейчас далеко от меня. И когда я мысленно хочу представить себе детство, я смотрю на картину, где течет река, как она текла в те дни, когда я был еще школьником.

Художник подарил мне эту картину. А потом я никогда больше его не видел. Он уехал из кооперативного дома и затерялся в огромном мире. Воробушкин и Мишка были убеждены, что он вернулся к себе на Сириус. А дядя Вася уверял, что он затерялся в безвестности и такова судьба всякого заурядного художника и эпигона, чья участь быть забытым.

Я смотрю на холст почти каждый день и вижу, как течет река и освежает мой внутренний мир. И каждый раз, когда я смотрю на эти облака и на эти волны, я мысленно возвращаюсь в страну своего детства.

Много лет я искал его — этого скромного художника, справлялся в худфонде, в Русском музее, у знакомых художников.

— Левитан? — переспрашивали меня. — Нет, мы знаем только одного Левитана. О работах однофамильца мы не слыхали.

Иногда мне кажется, что это был сон. Но тогда кто же написал эту картину? Специалисты и неспециалисты и равнодушные к искусству люди — все уходили потрясенными, взглянув на нее. И все испытывали то же чувство, что и я, — чувство возвращающейся юности, необычайного покоя и радости, словно на холсте было не изображение природы, а кусок детства, живой и яркий, сверкал в вашей душе.

Эта река течет в моем сознании и тогда, когда я выхожу на Улицу границы двух веков и слышу радиопередачи с Марса, с Луны и со всех космических станций Солнечной системы, музыку самого бытия.

И тогда мне вспоминаются художник, кистью переносящий облака с неба к себе на холст, и величавый Старик комендант, примеряющий к себе чужие знаменитые имена — не для того чтобы присвоить их, а чтобы понять, что такое имя и его сущность.

 

Геннадий Гор

Сад

 

1

— Сид, — спросила Нина, — неужели социолог догадался?

— Кажется, да. В его анкете был один очень странный вопрос.

— А чем же странный? Неужели он спрашивал тебя, как ты попал в наш век?

— Да.

— И ты ответил?

— Ответил.

— А он поверил?

— Не знаю. Слово «Будущее» я написал с большой буквы. Он сначала подумал, что есть такой поселок Будущее — где-то на краю Антарктики, что я там родился. Но я ему объяснил.

— Сид, разве можно это объяснить? Ведь социологи признают только факты.

— Но это тоже факт.

— Странный факт. Человек родился в двадцать первом веке, но каким-то образом оказался в двадцатом. И социолог не потребовал от тебя никаких доказательств?

— Пока нет. За доказательствами он еще придет. Он ищет общего, типичного, подведомственного статистическим закономерностям. А напоролся на такой исключительный случай. Я думал, его хватит удар. Он смотрел на меня, как на сумасшедшего. А потом порвал в клочья свою анкету. Затем он успокоился, и мы разговорились. Он спросил меня, не имеет ли мой ответ метафорический характер? «Нет, ответил я, я родился действительно в двадцать первом веке, и это не метафора». Тогда он сказал, что это чисто философский ответ и все-таки метафора. Но меня удивляет другое, что он в конце концов мне поверил.

— Поверил? А я думаю, что он просто сделал вид. Вряд ли философ поверит в то, что противоречит логике.

— Но он, Нина, оказался доверчивым. Сначала не верил, а потом стал убеждаться. Я ответил на все его вопросы, касающиеся двадцать первого века. Его больше всего почему-то интересовало: что будут пить в двадцать первом веке — чай или кофе? Я ответил: «Кофе». И он сразу повеселел. Но довольно, Нина, о социологе. Хватит. Поговорим о нем потом, когда я закончу работу.

Сид набрасывал силуэт дерева на большом листе бумаги, а Нина покачивалась в качалке и, держа в руке узенькую изящную книжку, читала стихи. Время от времени она смотрела на портрет поэта, напечатанный на оборотной стороне суперобложки. Поэт был похож на Сида. Так похож, что Нине было не по себе. Но он не мог быть Сидом, а Сид не мог быть им. Поэт родился на два века раньше Сида.

— Сид, — сказала Нина, — вчера я ночью проснулась, а тебя нет. Где ты был?

— За окном.

— А что ты там делал?

— Ничего не делал. Просто стоял.

— Зачем?

— Сколько раз я тебе говорил, что по ночам я превращаюсь в сад. Меня научили этому там.

— Где?

— В будущем.

— В поселке Будущее?

— Нет, в том будущем, которое будет.

— В сад человек может превратиться только в сказке. А вокруг нас не сказка. Надеюсь, что ты не сказал социологу, что по ночам ты превращаешься в сад?

— Сказал.

— Зачем?

— Социолог хотел знать, что я чувствую, когда пишу свои картины. Он хотел знать все досконально, что я чувствую, что переживаю, о чем думаю. Социологу очень хотелось попасть в мою душу. И я его туда пустил.

Нина рассмеялась:

— Социолога пускаешь, а жену нет. Уже год, как мы вместе, а я ничего не знаю о твоем прошлом.

— Мое прошлое — это будущее. Я живу не с начала, а с конца. Я ведь не скрывал от тебя этого. В паспорте стоит дата, которая всех смущает.

— Ошибка паспортного отдела?

— Нет. Всего маленькая неточность. Они поставили двухтысячный год, а до двухтысячного года еще два с половиной десятилетия. Я поспешил, Нина, и пришел в мир, не дождавшись той даты, которую мне определил случай. Дело в том, что в мире, из которого я пришел, случай изгнан. Там люди не рождаются случайно.

 

2

Нина познакомилась с Сидом в саду. Она сидела на скамье и, отложив книгу, прислушивалась к шуму ветвей. Дул ветер. И сад шумел над головой Нины. Вдруг наступила тишина. Это было более чем странно, это было необъяснимо. Ветер дул с прежней силой. Но ветви уже не качались и не шумели. Сад застыл, как отражение в пруду.

Нина услышала шаги. Перед ней остановился юноша. Он держал в руке ветку черемухи полную цветов.

— Здесь нельзя ломать ветви, — сказала Нина строго. — Кто вы такой?

— Кто я сейчас? — спросил юноша. — Или кем я был пять минут назад?

— Неужели за пять минут вы успели измениться?

— Да. Успел. Я очень торопился. Мне хотелось познакомиться с вами. Я очень часто вас вижу здесь с книгой.

— Но почему же я вас ни разу не видела?

— Вы, конечно, видели меня, но не догадались, что это я. Я был не похож на себя.

— Как же вы выглядели?

— Лучше поговорим о чем-нибудь другом. Вы все равно не поверите мне, если я скажу как я выглядел.

— Почему не поверю? У вас такое правдивое лицо. Вы не похожи на обманщика. Как же вы выглядели?

— Об этом потом, — сказал юноша с досадой. — Важно не то, как я выглядел полчаса назад. Важно, как я выгляжу сейчас.

— Сейчас вы выглядите, как человек, только что сдавший трудный экзамен.

— Вы угадали. Я действительно только что сдал экзамен. Я снова превратился в человека.

— А кем вы были?

— Я был садом, — ответил он тихо.

— Кем?

— Садом.

— Садом? Я не совсем понимаю. Сад не может превратиться в человека.

— Может. Но я не всегда был садом, а только иногда, когда мне очень этого хотелось.

— Вас превращал в сад злой волшебник?

— Нет. Не злой. Скорее, добрый. Но это тайна. И я не имею права ее разглашать. Я дал подписку.

— Кому?

— Директору волшебно-сказочного института.

— А где этот институт?

— Его еще нет. Но он будет. Я тоже только должен быть, но я поторопился и оказался здесь. Я не мог позволить случаю разъединить нас. Я пришел сюда из еще не наступившего столетия. Чтобы ежедневно видеть вас, я превратился в сад. Я стоял здесь в дождь, в бурю, в жару, ожидая вас.

— Может, вы чудак или оригинал? Вы говорите о том, что невозможно.

— Для вас невозможно. Для меня возможно. В волшебно-сказочном институте, о котором я вам говорил, нашли способ превращать людей в явления природы, как в древних мифах. К тому же я художник. Мне это помогает в моей работе. Я редко изображаю людей. Я пишу пейзажи. В Русском музее скоро откроется выставка моих картин и эстампов. Я пришлю вам билет на вернисаж.

 

3

Он прислал ей пригласительный билет. Это было целое послание, напечатанное красным и черным шрифтом:

«Ленинградское отделение Союза художников РСФСР и Государственный Русский музей приглашают вас на открытие выставки произведений Сида Николаевича Облакова».

У него, оказывается, есть имя, отчество и фамилия. Он Облаков. Как это ему подходит! Кроме того, он член Союза художников РСФСР. Впрочем, что здесь удивительного? Как будто обычный человек может превращаться в сад, а член Союза художников РСФСР не может?

Нина с изумлением рассматривает билет. Живопись, рисунок, акварель, книжная графика, эстамп. Он, оказывается, иллюстрирует книги детских писателей? В издательстве, наверное, никто не знает, что он может превращаться в сад? Если бы там об этом знали, едва ли бы ему доверили детскую книгу.

Нина берет билет и идет в музей. В музее многолюдно. Открывает выставку маститый, седой искусствовед. Он говорит, отчетливо и веско произнося слова:

— Сид Николаевич Облаков, несмотря на свою молодость, уже успел сказать новое слово в искусстве. Его акварели полны обаяния, словно бумага впитала в себя синь неба, блеск облака, свежесть утренней росы…

Облаков стоит рядом с искусствоведом. Вот сейчас можно поверить, что он из другого времени. Он стоит, готовый исчезнуть, и косится на статую, за спину которой, видно, хочет спрятаться от щедрых похвал.

Нина улыбается ему. Но он не видит ее улыбки. Вокруг густая толпа. Миловидная девушка, сотрудница музея, подает маститому искусствоведу ножницы. Маститый искусствовед неумело разрезает ленточку, и толпа вместе с Ниной течет в выставочный зал.

Остановившись возле первой акварели, Нина видит под стеклом свое изображение. Это даже не изображение. Это она сама, но на бумаге и под стеклом, уменьшенная в десять или двадцать раз.

Нина видит себя глазами Облакова. Он соединил на листе бумаги чистые акварельные краски, и ее лицо словно просвечивает сквозь воду деревенского родника. Чистая холодная свежая вода обмывает ее образ, смывает с него все обыденное, случайное. На акварели она часть природы, часть леса, пруда и облаков, отразившихся в ручье.

Вдруг она слышит чистый голос:

— Это вы? Как я рад, что вы пришли.

Рядом с ней стоял Сид.

— Вы Облаков? — спросила Нина. — Я не знала, что у вас есть имя, отчество и фамилия.

Он улыбнулся:

— Ну да. У сада не может быть фамилии. Сад — природа. А для природы слишком тесны человеческие названия и имена. Но в Союз художников не принимают людей без фамилии и имени. Пришлось пойти в милицию и получить паспорт. Кроме того, садом я являюсь только по совместительству. Это моя вторая профессия. Сад и художник — это почти коллеги.

— Зачем вы выдаете себя за сад? Это так нелепо.

— Не я выдаю себя за сад. Сад выдает себя за меня. Пока я ждал вас, я был садом. Но когда вы пришли, я превратился в человека.

— Вы говорите так странно. В раннем детстве так разговаривала со мной волшебная сказка.

— К вам вернулось детство. И вы попали в мир сказки. В мир, где между вещами, явлениями и человеком нет мысленных преград. Мир стал более пластичным. Но об этом потом. Я хочу, чтобы вы взглянули на мои пейзажи.

Проталкиваясь сквозь толпу, он ведет ее к своим пейзажам. Его все узнают. Она слышит, как один художник за ее спиной говорит другому:

— Он учился в Париже у самого Матисса.

— Как он мог учиться у Матисса? Матисс давно умер.

— Взгляните в каталог. Во вступительной статье сказано, что он ученик Матисса.

 

4

Нина спрашивает Облакова:

— Вы учились у Матисса?

— Да, — отвечает он тихо.

— Но ведь Матисс умер раньше, чем вы родились.

— Раньше, позже. Это не так уж существенно. Я родился в будущем и попал сюда, в ваш век. Я посещал и Матисса. Я превращался в сад под его окном. Он меня писал. Мы дружили.

— Зачем вы так странно говорите?

— Я говорю правду. Ее трудно согласовать с логикой жизни, но не трудно с логикой сказки. Мы условились с вами, что попали в сказочную ситуацию. Между нами сказочные отношения, Но об этом не сейчас. Сейчас я хочу, чтобы вы посмотрели вон тот мой пейзаж. Он называется «Сад». Вы его узнаете?

Она взглянула и узнала сразу. Это был тот самый сад, где они познакомились. Но это был одновременно сад и человек, как в Овидиевых метаморфозах. Юноша, изображенный на нем, был частью природы. Он как бы еще не отделился от нее. Краски были утренни и свежи, как рябь на синей поверхности пруда. Все это казалось музыкой, превратившейся в чистые несмешанные цвета, выжатые из тюбиков на бумагу, или нет, не из тюбиков, а из ветвей и трав, из зари. На бумаге лежали живые нежные тона самого сада, словно сад был здесь, вместе с утром и ветром.

— Эта акварель, — сказал он тихо, — понравилась Матиссу.

— Матисс умер около сорока лет тому назад.

— Я был и тогда.

— Как вы могли быть тогда? На вид вам не больше двадцати пяти лет.

— Это не существенно. Я могу быть моложе и старше себя. Иногда это у меня получается, а иногда нет. Тогда я чувствую себя бездарным. Вон идет критик. Он проталкивается ко мне. По выражению его лица я не жду от него ничего хорошего.

Нина отошла в сторону. Время от времени она оглядывалась. Обрюзгшее лицо критика становилось все сумрачнее и сумрачнее. Критик о чем-то вполголоса говорил Сиду.

Нина смотрела на акварель, перед которой остановилась, Было изображено широкое окно, распахнутое в весну, в лес. По-видимому, где-то близко от окна в лесу, влажно переливая звук, свистела иволга. Художнику удалось передать красками непередаваемое: птичий свист. Потом стала куковать кукушка. Лес отбирал и снова возвращал ей ее звук.

Нина прислушалась. До нее донесся голос, но уже не кукушки, а критика, его раздраженные слова:

— Этюды — это еще не картина! Краски — это еще не сюжет. У вас нет школы. Матисс вас ничему не научил!

 

5

В загсе Сида спросили:

— Сид Николаевич, в каком году вы родились?

— В две тысячи третьем.

Служащий загса пошутил:

— До рождества Христова?

— Нет, после рождества.

— Но сейчас только тысяча девятьсот семьдесят пятый год.

— Если не верите мне, посмотрите паспорт.

Молодой человек раскрыл паспорт Сида и помрачнел.

— Я зарегистрирую вас, товарищ Облаков. Но вы должны переменить документ. Явная описка. Вы не могли родиться в столетии, которое еще не наступило.

— Мог.

— Давай не не будем входить в пререкание. Тут загс.

Что бы случилось с этим вежливым молодым человеком, если бы он знал, что описки не было и что Сид Облаков действительно моложе себя на двадцать лет? Но ни Сид, ни Нина не стали ему объяснять факт, не поддающийся объяснению. Они получили брачное свидетельство и поехали домой.

Шофер такси нервно и даже с досадой прислушивался к их разговору, через пять минут он стал сильно нервничать и два раза чуть не нарушил правила уличного движения. Он слышал знакомые слова, но не мог понять их смысла. Да и был ли какой-нибудь смысл в том, о чем говорили пассажиры? А шофер любил порядок, любил, чтобы все было на своем месте — слова, поступки и даже мысли.

— Я почти стала верить, Сид, — сказала Нина, — что ты родился в две тысячи третьем году. Но как ты попал к нам из будущего?

— Нина, ты неправильно ставишь вопрос. Важно не как, а зачем. Я попал в прошлое, чтобы встретиться с тобой. Я не мог примириться со случаем, с тем, что ты родилась на сорок лет раньше меня. Я увидел твое изображение в старинном семейном альбоме у своей бабушки и сделал все, чтобы встретиться с тобой. Как видишь, мне это удалось.

— Почему?

— Ты неправильно ставишь вопрос. Почему с нами разговаривает Пушкин или Шекспир? Потому, что люди нашли способ мысленной одновременности разных поколений. Это изобретение назвали письменностью. Оно несовершенно. Пушкин может разговаривать с нами, но мы с ним не можем. В сказочно-волшебном институте, в котором я работал, нашли способ разговаривать с Пушкиным и Шекспиром не через века, а непосредственно, как я сейчас говорю с тобой. Но я пребываю одновременно и в своем столетии тоже.

— Объясни, Сид, как это тебе удается?

— Ты неправильно ставишь вопрос. Чтобы ответить, нужно вспомнить то, чего не было и нет, а то, что еще только будет, не так ли? Но это уже будет не воспоминание, а мечта. Ты хочешь, чтобы я помечтал?

— Хочу, — ответила Нина. — Я так люблю, когда ты мечтаешь.

Машина резко затормозила и остановилась.

— Выходите, — сказал шофер.

— Разве мы приехали? — удивилась Нина.

— Неважно. Выходите. Дальше не повезу.

— Горючего не хватило?

— Горючего сколько угодно. Выходите. Мечтайте в другом месте, а не у меня. Органически не выношу мечтателей. Извините. Мне надо к Горьковскому метро, в парк.

 

6

Они поселились в Нининой комнате. Не могли же они жить в саду под открытым небом, где Облаков, по его словам, стоял, ожидая ее.

У него не было собственной площади, он ждал, когда Союз художников выхлопочет ему квартиру. Но он был седьмым в длинной очереди, и она еще не подошла.

Правда, у него была отличная мастерская на набережной Кутузова. Он не только работал в своей солнечной мастерской, но и жил там. Разумеется, в те часы, когда не превращался в сад, а оставался человеком.

Его назначили членом комиссии по отбору картин для весенней выставки, и он забраковал монументальное полотно одного маститого и очень влиятельного человека. После того ничего не изменилось, кроме квартирного списка. Сид вдруг оказался уже не на седьмом месте, а на семнадцатом. По правде говоря, он не очень огорчился. В двадцать первом столетии он оставил отличную квартиру, полную красивых и легких вещей. Он, конечно, мог легко перенестись туда, но он не мог взять с собой туда Нину. На это он еще не получил разрешения.

Влиятельный человек, переместивший его с седьмого места на семнадцатое, каким-то образом догадался, что Сид нуждается в квартире меньше других.

— У вас же есть жилая площадь, — сказал он Сиду, когда Облаков после трехчасового ожидания оказался в его кабинете.

— Но она далеко, — сказал Сид.

— Что значит далеко? Туда скоро проведут линии метро и трамвая.

— Туда не проведут.

— Проведут. Согласно утвержденному проекту.

— Едва ли. Моя квартира не здесь, а в двадцать первом веке.

Влиятельный человек не умел удивляться даже в годы раннего детства.

— Ну вот, отдали родственникам свою площадь, а потом приходите сюда. Не порядок.

На этом кончился их разговор.

В окно Нининой комнаты был виден пустырь. Однажды Нина подошла к окну и вместо пустыря увидела сад. Она догадалась, что это сделал Облаков. Его в тот час не оказалось дома. Нина догадалась, что он превратил себя в сад и теперь стоит под ее окном, подымая толстые упругие ветви, полные листьев, пахнущих поздней весной.

Затем сад исчез. Вместо него снова торчал пустырь с одинокой будкой и унылым продавцом, принимавшим пустые бутылки, Нина догадалась, что Облакову надоело стоять под окном.

Она услышала его шаги на лестнице. Но то, о чем догадалась Нина, не пришло в голову другим жильцам многоэтажного дома на углу улицы Сириуса и проспекта Космонавтов. Жильцы очень обрадовались, когда увидели на пустыре сад. Они подумали, что в управлении садов и парков появился необыкновенно заботливый садовод, который решил продемонстрировать свое искусство. Но они очень огорчились, когда убедились, что сад, постояв несколько часов, исчез с пустыря. ^ Им показалось это противоестественным и даже противозаконным, уголовно наказуемым явлением. Они хотели подать коллективную жалобу в райисполком. Но один пенсионер-старичок, обладавший большим житейским опытом и рассудительным характером, доказал им, что это явление вполне допустимое.

— Ведь это была декорация, — сказал он.

— А куда она, извините, делась?

— Убрали.

— Почему?

— Использовали для нужного эпизода. Засняли. А потом убрали ради режима экономии. Деревья были не настоящие. Надо это понимать.

Нина стала просить Облакова, чтобы он превращался в сад только по ночам, когда все спят. Он на это согласился не очень охотно. По ночам ему хотелось спать, а не стоять под окном в темноте.

Их жизнь шла как у большинства молодоженов. Они скучали друг без друга, когда расставались всего на час, вместе обедали и ужинали в маленьком ресторанчике с поэтичным названием «Палуба». Ресторанчик действительно чем-то был похож на корабль, он плыл в неведомое вместе со своими, покрытыми белыми скатертями, столиками и миловидными официантками, отказывавшимися от чаевых.

Они походили на всех других молодоженов, только с одной существенной разницей. У Облакова была странная привычка. Все люди обычно вспоминали свое прошлое, а он вспоминал свое будущее.

Нина с интересом слушала, как жили люди в еще не наступившем столетии. Облаков изображал будущее, словно оно не только будет, но уже было. Он рассказывал о нем довольно подробно.

— А ты на самом деле там был? — иногда сомневалась Нина.

— Был, — отвечал он задумчиво и тихо.

— А почему ты рассказываешь о нем с такой грустью? Тебе хочется туда и ты жалеешь, что ты здесь со мной, в моем времени? Тебе хочется вернуться туда? Может, ты забыл туда дорогу?

— Ты неправильно ставишь вопрос. В нем нет никакой логики. Туда, откуда я пришел, нет дорог.

— Объясни, Сид.

— Это пока не поддается объяснению.

Социолог приходил к ним с туго набитым портфелем. У него было озабоченное выражение лица. В его портфеле лежало множество анкет. В каждой анкете было множество вопросов.

Анкеты социолога походили на ловушку, на своего рода интеллектуальный силок, которым он хотел поймать психологическую сущность творческого процесса. Социолог подвигался к этой сущности не торопясь, исподволь. Он подкрадывался, как подкрадывались дикари-охотники к водопою, где стояли чуткие и пугливые животные каменного века.

— Вы утверждаете, — допрашивал он Облакова, — что у вас бывают галлюцинации и в такие минуты вам кажется, что вы и деревья сада — это одно и то же?

— Мне это не кажется. Я в самом деле обладаю способностью превращаться. Иногда мне это удается.

— Вы не можете описать свое состояние?

— Могу.

— Попрошу быть как можно более точным, — сказал одновременно тоном врача и прокурора социолог.

— Я выхожу на этот пустырь под окном и начинаю превращаться в сад. Я стараюсь это сделать сразу, чтобы никто не заметил, как человек превращается в деревья. Обычно мне это удается, но не всегда. На днях дворничиха уловила то, что я пытался от нее скрыть. «Глядите! Глядите, — закричала она, что делается с человеком». Собралась негодующая толпа. Но спас положение рассудительный пенсионер-старик. «Надо понимать эти простые вещи, — сказал он толпе. — Киносъемка. Артист исполняет свою роль в сказке. Отснимут, и все будет как раньше».

— Это не то, — перебил Облакова социолог, — вы описываете, как воспринимают ваше состояние другие люди. Меня пока не интересует эта сторона дела. Меня интересует, что чувствуете вы. Опишите ваше психологическое состояние.

— Мое психологическое состояние, — сказал Облаков, — похоже на поэму. Я чувствую, что мир и я это одно и то же. Как в хорошей поэме, где нет логических перегородок между явлениями, внутренние события текут свободно, как река.

— Вы в это время творите? — спросил социолог.

— Не я творю, а мною движет что-то более сильное, чем я.

— Вы убегаете от моего вопроса. Я хочу знать, какие ощущения вы испытываете. Вам больно или, наоборот, приятно? Вас угнетает это или примиряет с моментом? Вы чувствуете себя утомленным?

— Я чувствую себя как сад. Деревья стоят десятки, а иногда и сотни лет. Вряд ли им хочется изменить свою позу, присесть или прилечь. Они стоят. Я тоже стою. Но в отличие от них я могу уйти. Сознание, что я не привязан к почве, тоже играет роль.

— Мы не понимаем друг друга, — сказал раздраженно социолог. — Вы убегаете от моего вопроса, от железной логики. Отдохните. Покурите. Минут десять посидите в полном покое, соберитесь с мыслями.

Социолог раскрыл блокнот и записал: «Гипертрофированная образность. Мысленное перебрасывание из одной ситуации в другую. Облакову присуще соощущение. Мир его представлений слишком предметен. Эйдетизм? Возможно, Облаков живет в странном промежутке между действительностью и мечтой».

Социолог вздохнул и закрыл блокнот.

 

7

Прошел всего-навсего год. Но в жизни Сида Николаевича Облакова и его жены Нины произошли большие перемены. Во-первых, Облаков перестал превращаться в сад. Понемногу разучился. А потом и совсем отвык. Во-вторых, он перестал вспоминать о двадцать первом столетии. Воспоминания его переместились в прошлое и стали напоминать старинный семейный альбом. Картины его и акварели уже не поражали Нину и ее знакомых своей необычайной свежестью и новизной. Они были выставлены на продажу в магазин худфонда на Невском и висят до сих пор, несмотря на очень умеренные цены.

Директор худфонда сказал Нине:

— Народ избаловался. Все требуют Петрова-Водкина или Тышлера. А где их взять? Обычной продукции у нас скопилось на несколько миллионов рублей. Картины вашего мужа — капля в этом затоваренном море.

Нине стало грустно. Но она ничего не сказала Облакову, когда вернулась домой.

Облаков мирно спал. Нина тихо, на цыпочках, чтобы не разбудить его, собрала пустые бутылки, сложила их в кошелку и пошла на пустырь, в будку бутылочника.

На скамейке грелся рассудительный пенсионер-старичок и пожилая надменная дама, бывшая красавица, заведующая театральным буфетом в отставке.

Бывшая красавица сказала старичку пенсионеру:

— Пустырь, да еще такой неуютный. Хоть бы деревья насадили, цветы. Давно об этом мечтаю.

— А что толку? — возразил пенсионер. — Нам все равно не дождаться, когда деревья вырастут. Слишком длинная это процедура.

Нина услышала горькие слова пенсионера, когда сдавала бутылки, и почему-то снова огорчилась. Не то ей было жалко старичка, что он не увидит сада, не то жаль себя за то, что ее жизнь с Облаковым, начавшись так необычно и сказочно, вдруг стала очень обыкновенной.

Вернувшись домой в свою комнату, Нина увидела, что Сид Николаевич уже встал и принялся за работу. Он уже давно писал картину из жизни начинающих волшебников, которые учились тому, как делать чудеса. Волшебники на картине выглядели довольно прозаично и почему-то имели сходство с тем сумрачным человеком из будки, который принимал пустые бутылки.

Нина осмелилась и спросила робко:

— Сид, почему твои волшебники имеют сходство с продавцом, который только что забраковал у меня две бутылки?

Она надеялась, что, отвечая, Облаков скажет: «Ты неправильно поставила свой вопрос».

Но Облаков давно уже перестал интересоваться логикой. Он ответил, позевывая:

— Я разучился работать без натуры. Я не доверяю фантазии. Фантазия может увести меня от жизни и завести бог знает куда.

— Но это же волшебники!

— Ну и что? От волшебников нет никакого проку. А тот человек в будке делает полезное и интересное дело — он принимает пустые бутылки.

Слова Облакова прозвучали логично, и Нина не нашла, что ему возразить.

— Сид, — спросила она тихо, — а ты не мог бы превратиться в сад, хотя бы на полчаса?

— Зачем?

— Мне очень хочется.

— Глупости. Пустая забава. Высказывать такие желания даже неэтично.

Нина обождала, пока Облаков вымыл кисть и положил ее сушить на подоконник. Потом они пошли в ресторан «Палуба» обедать.

Ресторан уже не походил на корабль и никуда не плыл, а, как и полагалось ресторану, стоял на месте. Скатерти уже не отличались чистотой и официантки подавали, не улыбаясь.

— Сид, — спросила тихо Нина, — ты, кажется, был у начальника паспортного стола в милиции.

— Да, — ответил он лениво.

— Зачем?

— Как зачем? Не могу же я ходить с паспортом, где написано, что я родился в две тысячи третьем году? Согласно моему документу меня еще нет. Где же тут логика?

— Но мне это очень нравилось, Сид, что ты родился в еще не наступившем веке. И мне было так хорошо, что ты умел превращаться в сад.

— Это было дико, Нина! Нелепо!

— Не знаю. Но когда ты превращался в сад, ты был другой и картины у тебя тоже были другие. Тебя как подменили.

 

8

Социолог пришел в этот раз без портфеля и без анкет. Он был очень взволнован.

— Сид Николаевич, — сказал социолог, не скрывая своей тревоги. — От вашей жены на днях я узнал, что вы перестали превращаться в сад?

— Перестал.

— Почему?

— Мое превращение или непревращение в сад уже самим фактом отрицает причинность. Оно алогично. Его нельзя объяснить с научных позиций вашего времени.

— Вы повторяете те слова, которые я вам говорил, когда изучал вашу психологию.

— Ну и что ж! Я усвоил ваши советы. И стал вести себя вполне обыденно, как ведут себя все остальные люди. Не понимаю, чем вы недовольны?

— А вы не могли бы еще раз превратиться в сад хотя бы на десять минут? Я очень вас прошу. Я был настолько неосторожен, что опубликовал статью о вашем свойстве в одном научно-популярном журнале. Назначена комиссия проверить мой эксперимент.

— Ваш эксперимент?

— Ну, не мой, а ваш. Вернее, вашу способность полиморфизма. Сегодня вечером специальная комиссия приедет к вам познакомиться с вашими феноменальными особенностями.

— Я разучился. Отвык. У меня может не получиться без тренировки.

— А вы потренируйтесь. Я засекаю время.

Социолог взглянул на часы.

Облаков ленивой походкой вышел на пустырь. Вдруг стало темно. Ветви внезапно возникшего на пустыре сада заслонили небо. В окно влетел запах сирени и влажных листьев.

— Здорово! — сказал социолог Нине. — Получилось! Сработало! Смотрите! Действительно необычный феномен. Не знаю только, как его теоретически обосновать. Идемте вниз, походим возле деревьев, подышим свежим воздухом, подумаем об этом необъяснимом факте духовного и физического полиморфизма.

Нина и социолог спустились вниз, прошли через дворик и оказались в саду.

На скамейке сидели бывшая красавица, заведующая театральным буфетом в отставке, и старичок пенсионер.

Бывшая красавица сказала восхищенно:

— Как быстро научились выращивать деревья! Утром был пустырь, а сейчас, смотрите, какой густой сад.

— Он не настоящий, — возразил старичок. — Декорация. Приедут. Произведут съемки. И уберут. Надо это понимать.

…Нина ждала весь день, а потом ночь и утро. И снова наступили сумерки, но сад по-прежнему стоял на пустыре.

 

Александр Шалимов

Путь в «никуда»

Керк возвратился ночью. Моруар ждал его в библиотеке Центра.

Заслышав шаги, Моруар вышел в ярко освещенный коридор.

— Удалось?

Керк устало пожал плечами:

— Я опоздал… И, разумеется, это не имело смысла. Наведенная радиация оказалась чертовски интенсивной… Какой-то совершенно неизвестный вид излучения. От него, по-видимому, не существует защиты: в наших условиях, конечно, и на нашем уровне знаний.

— Что они сделали с телом?

— Ты хочешь сказать, с тем, что осталось от тела?.. Тау-мезонный распад. Иного выхода не было. Они превратили его в струю мезонов еще до моего приезда.

— Так… Что же это могло быть, Кер?

— Не знаю. Кажется, и Старик не знает… Во всяком случае, он так сказал…

— Может быть, неизвестное излучение — результат слишком резкой деформации поля?

— Мику уже трижды удавалось деформировать поле. И даже получать нечеткие видеосигналы надпространства. Все шло в соответствии с принципом Парри. Процесс был обратимым, полностью поддавался контролю. И никаких следов неизвестных излучений… Сегодня днем впервые процесс стал неуправляемым. И тогда возникло это излучение.

— Чертовски жаль Мика.

— У него был легкий конец, Моруар. Одна стомиллионная доля секунды — и мозг превратился в радиоактивную кристаллическую пыль. Он даже не успел подумать, что происходит.

— Как знать…

— Разумеется, этого мы не узнаем, пока не придет наш черед. Мало кто из наших умирает от старости… Но если бы существовала возможность выбора, я предпочел бы такой конец, как у Мика: лучше сразу сейчас, чем заживо гнить от злокачественных опухолей несколькими годами позже.

— А что сказал Старик? Как с продолжением работ?

Керк зло усмехнулся:

— Уж не воображаешь ли ты, что работы будут продолжаться? Как бы не так: всякий доступ в наш район уже закрыт. На дорогах кордоны. Завтра приезжает специальная комиссия. Нас всех в карантин. Лаборатории опечатают. Вокруг корпуса, где работал Мик, возведут специальный колпак-экран. Вход туда будет закрыт на десятилетия. Счастье еще, что излучение оказалось направленным, а лабораторный корпус Мика стоит над самым обрывом. Луч ударил в воздух и ушел за пределы атмосферы. А иначе…

— Ужасная бессмыслица! — вздохнул Моруар. — Остановиться, когда подошли к самому порогу тайны? А Мик даже ступил на него.

— Чтобы не возвращаться… Нет, коллега, назови меня кем угодно, но я даже рад, что работы будут приостановлены. Орешек еще не по зубам. За порогом Парри притаилось что-то непостижимо страшное. Когда человечество повзрослеет на несколько столетий…

— А ты убежден, что оно ими располагает?

— Атомная война? Нас пугают ею не первый десяток лет. Нет, Моруар, панический страх перед ее последствиями — гарантия, пожалуй, не менее надежная, чем всеобщее разоружение. И еще одно, дорогой, коллега: надеюсь, ты не думаешь, будто мы рвемся на порог Парри, чтобы начать предсказывать будущее. Для этого нам просто не дали бы денег. Как тебе хорошо известно, четвертое уравнение Парри позволяет подсчитать избыточную энергию деформации гравитационного поля. Источник ее пока непонятен, как в общем непонятна и вся теория Парри. Мы ее приняли, она позволила связать в единую систему энергетические процессы макро- и микромира. Однако согласись, что сами процессы от этого понятнее не стали. Парри шагнул гораздо дальше Эйнштейна, но физическая сущность гравитации остается не менее загадочной, чем сто лет назад. Я уже не говорю о физической сущности полей времени. Парри их предсказал, мы подошли вплотную к доказательству их существования, но… Вся беда в том, что Парри сошел с ума раньше, чем проанализировал свои уравнения. Если бы он успел это сделать, он, вероятно, уничтожил бы свою работу вместо того, чтобы рассказать о ней человечеству.

— Ты имеешь в виду четвертый постулат?

— И его тоже, Моруар. Но я рассматриваю этот вопрос шире. Существует категория людей, которые приходят на свет много раньше, чем им следовало бы. Некоторых человечество окрестило гениями. Гении всегда доставляли миру массу хлопот, но в прошлом они не были общественно опасны. С ходом истории положение изменилось. Уже работы Эйнштейна и его современников привели человечество на грань катастрофы. Открытия Парри — начало цепной реакции всеобщего уничтожения: уничтожения человечества, Земли, Солнечной системы, Галактики. Кое-что Парри все-таки успел сообразить — не случайно он помешался. Наш Старик тоже из этой породы — общественно опасных гениальных безумцев…

— Ты переутомился, Кер, и на тебя тяжело подействовала гибель Мика. Тебе необходимо отдохнуть…

— Мы все теперь будем отдыхать неопределенное время, пока не кончится карантин и каждый не найдет себе новой работы.

— Если Центр закроют, для Старика это будет страшным ударом. Парри был его другом. Цель жизни Старика — в продолжении исследований Парри.

— Черт бы их побрал, всех этих фанатиков науки. Ведь Старик-то во всяком случае отдает себе отчет, какое употребление собираются сделать из уравнений Парри. Тем, наверху, нужна энергия. Энергия, при помощи которой они могли бы уничтожить политических противников. Атомная война обоюдоострый меч. А если использовать энергию деформации гравитационного поля? Это пострашнее и, главное, безопасно для того, кто наносит первый удар. Четвертое уравнение Парри, казалось бы, открывает пути к овладению этой энергией, но надо преодолеть порог Парри. Теоретически он преодолим. Нужен лишь поток соответственно ускоренных частиц. Практически же при этих скоростях начинаются деформации полей времени… Исследователь попадает в странный мир, где фантастически взаимодействуют четырех-, пяти-, шестимерные пространства со своими временными полями. Дьявольская вакханалия, в которой нарушается всякая причинность и связи, ход времени перестает быть необратимым, будущее вклинивается в прошлое. Парри сошел с ума от того, что открылось его мысленному взору. А сегодня мы получили наглядное свидетельство сил, таящихся за порогом Парри. Контакт продолжался всего одну стомиллионную секунды. А если бы брешь в надпространство просуществовала более длительное время? Или вообще не закрылась бы?.. Тогда, в данный момент нашего земного времени, по-видимому, уже не существовало бы не только нас с тобой, Моруар, но и Земли, и Солнечной системы, быть может всей нашей Галактики. Вот что продемонстрировал сегодняшний эксперимент Мика, вот что, по-видимому, кроется за его гибелью. И они там кое-что поняли; поэтому так переполошились, поставили кордоны, приказали Старику приостановить все работы… Нет, нет, не перебивай, Моруар! Я допускаю, что порог Парри не окончательный предел, готов допустить, что Мик, как слепой щенок, просто ткнулся не туда, куда следовало… Не исключаю, что порог Парри действительно открывает пути к отдаленнейшим галактикам, в прошлое и даже в будущее… Но я убежден, что земное человечество еще не доросло до подобных открытий. Даже в нашем безумном мире никто не позволил бы трехлетнему ребенку забавляться самой маленькой термоядерной бомбой. Перед явлениями, которые ждут нас на пороге Парри, мы с вами, Моруар, и даже Старик — трехлетние дети; дети, протянувшие руки к самой опасной игрушке, которая когда-либо маячила на пути человечества…

В пустом коридоре послышались торопливые, гулкие шаги. Сгорбленная фигура в темном плаще и берете мелькнула за приоткрытой дверью.

Керк и Моруар переглянулись.

— Это Старик, — пробормотал Керк, закусив губы.

— Пойдемте…

— Зачем? Пусть побудет один. Мы не нужны ему сейчас.

— Ужасно, все это ужасно, — покачал головой Моруар. — Неужели нет выхода?.. Развитие науки остановить нельзя. Основная черта разума стремиться вперед, без конца вперед, навстречу неведомому, навстречу…

— Гибели, — подсказал Керк.

— И гибели тоже… Гибели индивидов… Бессмертие человечества в другом — в передаче эстафеты жизни и… своих стремлений.

— Так было до сих пор, — кивнул Керк. — Но дальше — великая неизвестность, и не только для индивидов нашего поколения.

— Возможно, ты прав. И все-таки должен же найтись какой-то выход…

— Выход лишь в продолжении пути, в продолжении исследований, — раздался гортанный, хриплый голос. В тишине библиотеки он прозвучал почти как крик.

Керк и Моруар стремительно обернулись.

Старик выглядел страшным. Мутные, слезящиеся глаза без ресниц, перекошенные фиолетовые губы, гримаса тоски и боли на желтом, пергаментном лице. Пошатываясь, он шагнул к столу. Опустился в кресло. Дрожащими пальцами шарил у горла, пытался распустить галстук. Моруар хотел помочь. Старик гневно отстранился, замахал руками. Откинувшись на спинку кресла, он некоторое время сидел неподвижно. Тяжело дышал приоткрытым ртом.

Моруар и Керк молча ждали.

— Он знает? — не глядя на них, Старик кивнул в сторону Моруара.

— Да…

— Идемте.

Они молча повиновались.

Спустились в первый этаж, вышли в парк. Старик почти бежал, торопливо поворачивая из одной аллеи в другую. Потом пошел напрямик через освещенные луной газоны.

— Неужели он ведет нас в лабораторный корпус Мика? — шепнул Керк.

Моруар молча пожал плечами.

Когда темные громады лабораторных корпусов появились из-за деревьев, Керк остановился.

— Профессор… — неуверенно начал он.

— Если боитесь, возвращайтесь, — отрезал Старик не оборачиваясь. Идемте, Моруар.

— Идем, — Моруар потянул друга за руку. — Он знает что делает.

— Но это безумие, — крикнул Керк. — Наведенная радиация! Там верная смерть.

— Там нет никакой радиации, — отозвался Старик, не замедляя шагов. Быстрей, у нас мало времени.

— Но мы даже не захватили индикаторов, — снова закричал Керк. — Зачем так рисковать?

— Повторяю, там нет радиации. Эти глупцы из Верховного надзора ровно ничего не поняли…

— Но зачем сейчас? — Керк рванулся из рук удерживающего его Моруара. Завтра утром можно все проверить и тогда…

— Завтра будет поздно. Отпустите его, Моруар. Этот человек — трус. Мне стыдно, что он был моим учеником.

— Но, профессор, вместо того чтобы оскорблять меня, лучше объясните…

Не отозвавшись, Старик снова двинулся вперед.

— Профессор!

— Моруар, быстрее, мы теряем время.

Керк почувствовал, что его охватывает гнев:

— Вспомните категорический приказ комиссара Верховного надзора. Если я позвоню ему сейчас, он…

— Подлец!

Это прошептал Моруар.

«Конечно он прав… Не следовало так говорить. Старик никогда не простит этого. Но там, в этих темных корпусах, их ждет верная смерть. Без сомнения, они уже вступили в зону опасной радиации»…

Керк почувствовал головокружение. Может быть, это результат радиации? Что же делать?.. Он замедлил шаги. Расстояние между ним и Моруаром быстро увеличивалось. Старик бежал далеко впереди. Он уже приближался к первому корпусу.

И тут Керка осенило. Ну конечно Старик прав! Наружные индикаторы, установленные на стенках лабораторий, не светились. Снаружи радиации уже не было. Но внутри?.. Впрочем, лаборатория Мика еще далеко. Она в последнем корпусе.

Керк догнал Старика и Моруара у массивной двери. Старик торопливо крутил диски, набирая условный шифр. Дверь не отворялась.

«Может быть, он забыл шифр?» — с облегчением подумал Керк.

Однако послышались звонки условного кода, и дверь бесшумно скользнула в сторону. Старик, не оглянувшись, шагнул внутрь. Моруар последовал за ним. Керк подождал несколько секунд. Дверь не закрывалась. Старик давал ему последний шанс. Керк выругался и медленно переступил высокий порог. Сзади прошелестела закрывшаяся дверь.

— Контрольная магнитная запись эксперимента должна сохраниться. Старик обращался только к Моруару; он делал вид, что не замечает Керка. Мне пришла в голову одна мысль… Если запись подтвердит ее, мы попробуем исправить то, что натворил Мик. Может быть, удастся вернуть его…

— Что? — Это вырвалось у Керка.

— Во всяком случае, надо повторить эксперимент, — рассеянно пробормотал Старик, быстро листая свою записную книжку.

— Вот, — он снова обращался только к Моруару. — Это следствие из четвертого уравнения Парри. Смотрите, что получается…

Карандаш Старика быстро забегал по бумаге.

— О! — сказал Моруар.

— А теперь еще вот это…

— Поразительно! — Моруар выглядел взволнованным.

«О чем они?» — думал Керк, вытягивая шею и силясь заглянуть через плечо Моруара. Однако низко склоненные головы заслоняли формулы.

— Надо принести кассеты с магнитными записями, — сказал Старик. — Они должны находиться на месте, в шахте «Д». Не думаю, чтобы там что-нибудь пострадало.

«Шахта „Д“ — это под лабораторным корпусом Мика, — мелькнуло в голове Керка. — Неужели Моруар решится?..»

Моруар мельком оглянулся на Керка. Их глаза на мгновение встретились. Керк прочел во взгляде друга сомнение и страх.

— Ну, идите же, — нетерпеливо крикнул Старик. — Или оставайтесь, пойду я…

— Иду, — шепнул Моруар. Его лоб покрылся крупными каплями пота; одна из них прочертила след по стеклу очков. — Иду, — повторил Моруар.

Он выпрямился, откинул со лба волосы и, не взглянув на Старика, быстро вышел из лаборатории.

— Не бойтесь, — крикнул ему вслед Старик. — Мы прикроем вас защитным полем.

— Он пошел на верную смерть, — сказал Керк, сжимая кулаки.

— Чепуха, — презрительно скривился Старик. — Включите главный генератор. Ну, что стоите, быстро!

Керк молча повиновался. Послышалось нарастающее гудение. Замигали цветные сигналы на пульте управления. Старик подошел. Молча следил за указателями.

— Включайте поле блока «Д».

Стиснув зубы, Керк потянул на себя красную рукоятку. Вспыхнула рубиновая надпись: «Внимание. Защитное поле! Включать в случае крайней опасности».

— Ну!

Керк повернул рукоятку вправо до отказа. Тотчас послышались прерывистые звонки, тревожно замигали красные сигналы и металлический голос бесстрастно произнес: «Тревога. В секторе „Д“ включено защитное поле. В секторе „Д“ включено защитное поле. Не покидать лабораторий. Не покидать лабораторий…»

— Они все равно узнают, — упрямо сказал Керк.

Старик не ответил. Он не отрывал воспаленных, слезящихся глаз от указателей.

«Это настоящее безумие, — твердил про себя Керк, стискивая зубы, чтобы не стучали. — Старик лишился рассудка после гибели Мика. Мы все обезумели… Кажется, я тоже схожу с ума. Что мы делаем? Чем все это кончится?..»

— Моруар возвращается, — хрипло сказал Старик. — Выключайте поле. Только постепенно. Генератор оставьте включенным…

Звонки затихали, рубиновые сигналы гасли один за другим. Бесшумно отворилась дверь. Вошел Моруар. Он был очень бледен, но казался спокойным. Керк бросил быстрый взгляд на экран индикатора радиации. Экран не светился. Значит, в шахту под корпусом «Д» излучение не проникло? Или это сработало защитное поле? Впрочем, снять наведенную радиацию оно не могло… Неужели Старик прав и радиация уже исчезла? Зачем же тогда он велел включать защитное поле?

— Вот кассеты с записями, — сказал Моруар. — Там все в полном порядке, но… — он запнулся.

— Но? — повторил Старик. — Не тяните. Что вы там обнаружили?

— Какая-то чепуха с отсчетом времени. Все контрольные часы показывают что-то странное. Вот, я записал отсчет.

— Покажите… Интересно… Получается, что все контрольные часы корпуса «Д» ушли вперед на семьсот восемьдесят четыре дня, семнадцать часов, сорок одну минуту и тридцать шесть секунд с какими-то долями. Что я говорил? Превосходно!

— Они вышли из строя, — сказал Керк. — Вышли из строя в момент эксперимента, в момент… когда… возникло неизвестное излучение.

— Однако они продолжают идти, — возразил Моруар. — Они не остановились и все показывают одно и то же.

— Именно, — сказал Старик. — Они продолжают идти и все показывают один отсчет. Это очень важно… Кстати, Моруар, а что показывают ваши часы?

— Мои?! — удивился Моруар. — Я проверял их сегодня вечером. Они… Что такое? — крикнул он, бросив взгляд на ручные часы. — Они… они тоже ушли вперед.

— И разумеется тоже на семьсот восемьдесят четыре дня, семнадцать часов, сорок одну минуту, не так ли?

— Да, — растерянно сказал Моруар, читая отсчеты на календаре циферблата. — Все именно так. Неужели я…

— Да. Вы побывали в будущем, Моруар. Благодаря Мику. Ему удалось деформировать поле времени, и деформация сохранилась.

— Но в какой же момент я… — начал Моруар.

— Вы имеете в виду границу? Вы преодолели ее незаметно благодаря защитному полю. Керк включал его в ваше отсутствие.

— Значит, побывав в подземельях блока «Д», я стал старше на два года?

— Вероятно, Моруар. Но это надо еще уточнить. Завтра мы подвергнем вас всестороннему обследованию…

— Однако что произошло в лаборатории Мика? — спросил Керк, покусывая губы.

— Сейчас попробуем установить. Если, конечно, магнитная запись поддается расшифровке… Моруар, включите-ка первую пленку в анализатор. А вы, Керк, следите за режимом главного генератора. Надо выжать из него все, на что он способен.

— Но, профессор…

— Теперь прошу не перебивать. Мы приступаем к опасному эксперименту. Внимание…

Некоторое время они молча следили за пляской зеленоватых кривых на вогнутом экране анализатора.

— Кажется, вначале все шло нормально, — шепнул Моруар. — Вот только эта странная спираль… Получается, что Мик…

Не отрывая взгляда от экрана, Старик яростно тряхнул головой. Прошло еще несколько минут. Кривые продолжали свой бесшумный бег. И вдруг на экране что-то произошло. На мгновение изображение замерло, потом дрогнуло и распалось на тончайшие извивающиеся волокна. Потом все завертелось в ослепляющей спирали. И сразу — тьма.

— Порог Парри, — одновременно вскрикнули Керк и Моруар.

— Параметры, быстро, — прохрипел Старик.

Защелкали самопишущие устройства, выбросили длинную перфорированную ленту, покрытую столбцами цифр. Старик схватил ее, принялся жадно разглядывать. Экран снова вспыхнул, и снова на нем зазмеились кривые.

Теперь Старик не обращал на них никакого внимания. Взгляд его был прикован к перфорированной ленте. Он водил по ней пальцем, что-то бормотал.

Моруар продолжал следить за экраном.

— Странно, — шепнул он Керку, — очень странно. Прорыв неизвестного излучения, которое убило Мика, очевидно соответствует моменту темноты на экране. По времени все совпадает. Этот момент зафиксирован контрольными постами нашего Центра. Дальше вся аппаратура вокруг вышла из строя, а в «эпицентре» прорыва под лабораторией Мика приборы продолжали действовать, словно эксперимент еще продолжался. Что это может означать?

— Просто неизвестное излучение оказалось направленным, — сказал Керк. Кажется, я уже говорил об этом…

— Да, но вот кривая записи биотоков мозга Мика. А ведь он был уже мертв?

— Действительно странно, — заметил Керк. — Получается, что эксперимент продолжался после прорыва излучения, хотя этого явно не могло быть. Это, конечно, трюк аппаратуры.

— Или времени, — возразил Моруар. — Смотри, ведь здесь уже какая-то иная система отсчета времени. Она совершенно непонятна, но явно это не наше время. Вероятно, поэтому и мои часы…

— А, — с раздражением бросил Керк, — все это чепуха! Излучение вывело из строя аппаратуру, а мы пытаемся теперь искать смысл в бессмыслице.

— В записи, которая проходит сейчас перед нами, бессмыслицы не больше, чем во всей физике высоких энергий. В конце концов, что такое теория Парри, как не попытка внести какой-то смысл в чудовищное нагромождение бессмысленностей.

— Вот на экране кривая биотоков Мика. Не станешь же ты убеждать меня, что это реальная кривая реальных биотоков? Ведь Мика уже не существовало.

— Ты забываешь об относительности времени, Керк. Запись сделана после того, как порог Парри перейден. Мы ничего не знаем о закономерностях, которые царят там. Ведь даже Парри не дал теории надпространства. Он постулировал его, и все.

— Уж не хочешь ли ты сказать…

— Перестаньте спорить. — Старик поднял голову от записей и глянул на экран. — Кажется, так и есть, как я предполагал. Сейчас мы все выясним. Если, конечно, хватит мощности генераторов…

— Что вы хотите сделать? — спросил Керк.

— Исправить с вашей помощью ошибку Мика.

— Каким образом?

— Мы повторим его эксперимент.

— Сейчас?

— Разумеется; завтра мы не сможем этого сделать.

— Это же безумие!

— Не большее, чем все, чем-мы занимались до сих пор.

— Но в этой лаборатории нет необходимых установок.

— Мы будем экспериментировать отсюда на установках корпуса «Д».

— Вы, вероятно, забыли, профессор: там все разрушено. Радиоактивный труп Мика через крышу был выброшен в парк. Его нашли в ста метрах от лаборатории.

— Да-да… Радиоактивный труп! Глупцы… Они поторопились! Эта их торопливость может дорого обойтись. Полностью уравновесить процесс теперь не удастся… Но все-таки мы должны попробовать. Вы согласны, Моруар?

— Да, — ответил Моруар, не поднимая глаз.

— Вы, Керк, не согласны, я знаю, но и вам придется принять участие в эксперименте. Я вас не выпущу отсюда, тем более что там, в Надзоре, уже знают… Знают, что, вопреки приказу, я нахожусь сейчас в лаборатории высоких энергий Центра. Знают, что включалось защитное гравитационное поле над корпусом «Д». Они еще только не догадываются, что я хочу предпринять. Вы можете даже поговорить сейчас с ними, Керк: для этого я включу на минуту переговорный канал. Вы можете им сказать, что находитесь тут вопреки своему желанию. Это облегчит вашу участь, если мы выйдем отсюда живыми.

«Он выключил переговорные устройства и видеофоны, — мелькнуло в голове Керка. — И конечно изменил шифр на автоматических замках выходных дверей. Теперь без него отсюда не выйти. И не войти… Все лабораторные корпуса построены из сверхпрочного терранит-бетона. Только энергия, прорвавшаяся сегодня в ходе эксперимента Мика, смогла разрушить часть корпуса „Д“.»

— Так включить переговорный канал? — спросил Старик, в упор глядя на Керка.

Керк пожал плечами. Он вдруг ощутил страшную усталость. Ему все стало безразлично. «Судьбы мира в руках безумцев», — кто это сказал? А впрочем, не все ли равно? Сначала Парри, теперь — Старик… «Судьбы мира в руках безумцев…» В конце концов, ему, Керку, некого винить… По своей воле стал физиком. По своей воле вошел сюда сегодня ночью вслед за Стариком и Моруаром.

— Перестаньте глупить, профессор, — тихо сказал Керк. — Мы не дети. Я все понимаю. Я шесть лет был вашим учеником. Верил вам… Это все гибель Мика. Она у всех нас выбила почву из-под ног. Лучше идемте теперь, а завтра…

— Вы разговариваете со мной как с идиотом, — усмехнулся Старик. — Вы ошибаетесь, Керк. Я в здравом уме, и никогда память моя не была столь емкой и ясной, как сейчас. Я действительно хочу повторить эксперимент Мика; более того — я считаю себя обязанным сделать это. Не скрою, вероятность успеха не особенно велика, но она существует. Разумеется, мы можем и погибнуть, но ведь мы — экспериментаторы. В общем, решайте: или вы остаетесь здесь с нами, или спуститесь в шахту под этим корпусом, где стоит контрольная аппаратура. Минуту вам на размышление. А пока послушаем, что происходит за стенами этого здания…

Старик нажал кнопку переговорного устройства. И тотчас гул голосов наполнил лабораторию. Потом на его фоне послышался резкий властный голос: «Профессор, обращаюсь к вам в последний раз. Вы не можете нас не слышать. Приказываю покинуть лабораторию. В противном случае я вынужден буду связаться с президентом и попросить разрешения уничтожить корпус, в котором вы сейчас находитесь. Я жду вашего ответа. Отвечайте немедленно».

— О! — пробормотал Старик. — Сам председатель Верховного надзора! Он уже здесь… Они здорово переполошились… Я слушаю вас, господин председатель, — громко произнес он, обращаясь к экрану переговорного устройства, — что вам угодно?

Гул, доносившийся с экрана, затих. Потом прозвучал голос председателя:

— Включите видеофон, я хочу знать, что вы сейчас делаете и кто с вами.

— Видеофоны не работают. Я здесь один. Это все, что вас интересует?

— Нет. Зачем вы включали защитное гравитационное поле над местом катастрофы?

— Я проверял аппаратуру.

— Вы лжете, профессор. Почему вы нарушили мой категорический приказ?

— Никто не имеет права запрещать исследователю проведение экспериментов.

— Если эксперименты не угрожают человечеству.

— Человечеству, — насмешливо повторил Старик. — Вы, значит, печетесь о благе человечества. Это для меня новость.

— Прекратим бессмысленную пикировку, профессор, — жестко произнес невидимый голос, — отвечайте, согласны вы покинуть лабораторию?

— Чтобы очутиться в руках ваших молодчиков?

— Да, я арестую вас… до завтрашнего утра.

— Я должен подумать.

— Сколько времени вам надо на раздумье?

— Минут пятнадцать…

Переговорный экран умолк. Видимо, люди, собравшиеся перед лабораторным корпусом, совещались.

— Хорошо, даю вам пятнадцать минут, — послышался голос председателя, но предупреждаю, если вы…

— Я вам ровно ничего не обещаю, — прервал Старик, — а теперь не мешайте мне думать. И советую уйти от дверей лабораторного корпуса. Лучше подождите в библиотеке Центра. Я оставил ее открытой… Обещаю вам, что не убегу. А теперь, простите, шум, доносящийся с экрана, мешает мне думать…

— Ну вот, — сказал Старик, выключая переговорный экран. — У нас пятнадцать минут: этого должно хватить. Тем более что главный генератор уже включен.

— Все готово, — крикнул Моруар. — У нас остается еще семь минут.

— Только бы хватило мощности генераторов, — ворчал Старик. — По существу, все это чертовски просто… Уравнивание полей времени… Гравитационный эффект Парри позволяет осуществить его в пределах замкнутой системы. Замкнутую систему мы создадим при помощи усиленного защитного поля… Эти глупцы сейчас опять переполошатся…

— Но может быть, кто-то из них остался у входа в лабораторию? осторожно заметил Моруар.

— Что ж, тем хуже для тех, кто остался. Надеюсь, успеют скрыться в убежищах. У нас нет иного выхода. Керк, включайте защитное поле над корпусом «Д». Так… Теперь предельно сконцентрируйте его. Внимание! Переключаю поток энергии на гравитаторы корпуса «Д»…

Керк в оцепенении следил за пляской огней на пульте управления. В последний момент до его сознания дошло: аппаратура корпуса «Д» сейчас окажется под нагрузкой. Там все разрушено прорвавшимся излучением. Сейчас весь чудовищный заряд энергии главного генератора ударит в разрушенную лабораторию, прорвет защитное поле… Это конец — для них, для города, может быть даже для всей страны.

Он откинулся в кресле и зажмурил глаза. Слышно было, как пощелкивали счетчики гамма-излучения.

Стиснув зубы, Керк считал про себя:

— Один, два, три… десять.

— Все, — послышался голос Старика. — И кажется, удалось. А вы оба молодцы!

Керк открыл глаза. Огни на пульте гасли один за другим. Старик приблизился, протянул костлявые пальцы к рукояти защитного поля. Медленно поворачивал ее.

Керк встал. Пошатываясь, подошел к Моруару. Тот Сидел, склонившись над освещенным видеоэкраном.

— Как ты думаешь, почему он все-таки не переключил энергию на корпус «Д»? — шепнул Керк.

Моруар обернулся. В его взгляде Керк прочел изумление.

— Он все переключил вовремя. И все удалось. Блестяще удалось. Смотри.

Моруар отстранился от экрана. Керк увидел на ярко освещенном видеоэкране лабораторию Мика. Там все было на месте, в полном порядке. А в кресле перед экранами гравитаторов сидел Мик. Он был в том самом белом халате…

Мик сидел низко опустив голову, потом шевельнулся, встал, огляделся с недоумением, бросил взгляд на часы и заторопился к выходу.

— Сейчас он придет сюда, — сказал Старик. — Смотрите, о той истории ему ни слова.

Керк ошеломленно тер лоб, пытаясь сообразить, что происходит.

— Галлюцинация? — пробормотал он наконец.

— Никакой галлюцинации, — рассердился Старик. — Сейчас он войдет, и вы убедитесь. Эффект «запечатанного времени». Парри предсказал его, но обосновать не успел. Нам удалось «распечатать время», уравнять его поля. Сегодня мы доказали еще одно положение Парри. А Мик скорее всего ничего не помнит. Воображает, что заснул во время эксперимента.

— А как же тот… радиоактивный труп? Это был труп Мика, я сам видел…

— Тес, он сейчас войдет. Это случайное совпадение… Во время эксперимента, преодолев порог Парри, он случайно попал на момент своей смерти. Будущей смерти, конечно. Мик погибнет через два года с небольшим во время какого-то эксперимента. Помните, на счетчике времени: семьсот восемьдесят четыре дня… Кто бы мог предполагать такое совпадение. Ведь вероятность его совершенно ничтожна. Но именно оно и привело к эффекту «запечатанного времени». А вот и Мик… Включите видеофоны, Керк, а то председатель Верховного надзора еще подумает, что я обманул его…

 

Ольга Ларионова

У моря, где край земли…

Когда до поверхности осталось около полутора тысяч километров, Сергей Волохов еще не мог сказать определенно, обитаема планета или нет. Три малых спутника, мимо которых он проскочил, были похожи на искусственные, но и тут он не мог сказать ничего определенного.

Прежде всего сесть, а там будет видно.

Волохов задал программу своему кибердублеру: три витка и посадка на воду в экваториальной зоне. Это если что-нибудь случится с ним, Волоховым, но его корабль еще будет способен подчиниться воле и расчету автомата. Мало ли что бывает, когда садишься на незнакомую планету, пусть вроде бы и похожую на Землю, но все же чужую, да еще садишься в первый раз, если не считать вынужденных учебных посадок на Регине-дубль. Да еще у тебя не работает метеоритный локатор и нет связи, а сам ты далеко, немыслимо далеко, так далеко, как никто еще не бывал, потому что бывали самое большее в шестой зоне дальности, а ты сейчас — в седьмой.

Корабль шел по тугой спирали, он не сделал еще и одного витка, но Волохов уже знал, где он попытается сесть. Вон там, на западной оконечности экваториального материка. Там, где желтый язык пустыни выползает к самому океану, размыкая тонкую зеленоватую полоску прибрежной растительности. Удобное место. Если у тех, кто там, внизу, нет еще космодромов, надо будет предложить им построить первый именно здесь.

Волохов усмехнулся: ох уж эти контакты, вожделенные контакты, которыми бредят первокурсники астронавигационных школ. Вот так именно и бредят: сяду, мол, и тут же объединенными усилиями начнем строить космодром… Но ведь прежде всего надо сесть.

Волохов двинул плечами, проверяя в последний раз, удобны ли крепления, и резко бросил машину вниз. Нечего крутить лишние витки, можно сесть и на втором. Планета была молодчиной, она даже не имела ни одного пояса радиации, и обидно было бы нарваться на какую-нибудь каверзу вот сейчас, когда до поверхности каких-то полтора витка, и машина медленно входит в ночь, и ночь эта выгибает навстречу свой пятнистый горб, испещренный мутными растекающимися огнями больших городов.

Вот те на, спохватился вдруг Волохов, а ведь это и вправду города. Огромные, четко спланированные города. Хорош бы я был, если бы сунулся сюда, на ночную сторону, не имея запаса высоты. Надо вылезать на свет. И поскорее, потому что локаторы полетели к чертям.

На дневную половину он выскочил внезапно и тут же повел машину вниз. Вот-вот должен был начаться тот пустынный, хорошо прожаренный экваториальный материк, который он облюбовал для посадки. Волохов снизился до трех тысяч метров и тихо пополз над проступившей под ним поверхностью планеты. Здесь она казалась необитаемой. Все это было прекрасно, он сядет в укромном уголке и мирно починит свои локаторы я фон межпланетной связи, а к тому времени его, по всей видимости, найдут аборигены и он таки посоветует им построить свой первый космодром на этом узком песчаном языке, размыкающем зеленую прибрежную кайму и жадно тянущемся к воде океана.

Волохов сбавил скорость. Если у них имеются средства надземного сообщения, то, возможно, они захотят познакомиться с ним еще в воздухе, хотя бы для того, чтобы указать ему путь на свою посадочную площадку. Так, во всяком случае, поступили бы мы. Правда, засечь его могли бы только радары — над пустыней висела довольно плотная облачная дымка. Искусственный климат? Гм…

Волохов покосился на заглохшие локаторы, потом отсоединил от них противометеорную защиту и перевел ее на ручное включение. Все-таки спокойнее. И нырнул еще на пятьсот метров вниз.

Тонкая пелена облачного марева осталась над ним, и Волохов понял, что желтовато-песчаный массив, расстилающийся под ним, мог быть чем угодно, но только не пустыней. Прежде всего эти многочисленные темные полосы, не четкие, а какие-то дымные, расплывчатые. Овраги или каналы. Причудливый геометрический рисунок, в который они складываются, не оставляет сомнений в том, что они созданы не природой. И это вообще не песок. Это желтая растительность, напоминающая земные саванны. Материк, отведенный под плантации, — вот что это. О посадке не может быть и речи, придется тянуть до самого океана и скорее всего садиться на воду.

Вдали, у самого горизонта, неясно обозначилась зеленая прибрежная полоса, и Волохов включил антигравитаторы. Машина медленно пошла вниз, и Волохову стало ясно, что он ошибся и во второй раз: под ним были не саванны, а огромный, раскинувшийся на весь материк город. Невысокие, причудливо распланированные здания, сверху напоминающие иероглифы, соединились друг с другом; но главное, сбившее его с толку, — это был странный, висячий покров на этих домах, перекидывающийся через площади и улицы, сливающийся с безукоризненными прямоугольниками бледно-желтых садов. Это, несомненно, была какая-то цепкая, невероятно живучая и жадная до тропического солнца форма растительности. Было весьма разумным укрыть таким легким, золотистым тентом весь этот материк, если…

Если только это не было одичанием, запустением мертвого мира. Золотые джунгли, погребающие под собой брошенные города… Волохов фыркнул.

О посадке надо думать, о посадке. Загадки вымерших материков будут решать те, кто прилетит сюда после него, прилетит в том случае, если он благополучно плюхнется на эту зеленую низину и сумеет починить аппаратуру дальней связи. Волохов снова прибавил скорость, чтобы скорее выйти к океану, но бесконечный изумрудный луг уныло тянулся под брюхом его машины, и он уже начал думать, не свернуть ли ему круто на юг, как вдруг увидел белую полосу прибоя и застывшие в невидимом с высоты движении пепельно-черные волны океана.

Волохов посадил машину метрах в ста — ста пятидесяти от черты прибоя. Около получаса он настороженно ждал, не осядет ли под ним грунт, но приборы упрямо фиксировали и безупречность грунта, и безупречность воздуха, и вообще невероятную кучу безупречностей. Планета, кажется, решила быть умницей до конца. Не торопись, сказал себе Волохов; вот тут-то самое время остановиться и не поверить. Судя по приборам, можно было выходить и без скафандра, да он бы так и сделал, будь он на корабле не один; но теперь, когда посадка прошла так гладко, он не хотел рисковать даже в том случае, когда приборы твердили, что риск этот равен нулю. Все-таки.

Волохов еще раз оглядел всю рубку, выключил освещение и выбрался в шлюзовой отсек. Там, за титанированной дверцей наружного люка, все благополучно, говорил он себе, примеряя защитный биокостюм. Все слишком благополучно… Он отложил биокостюм, достал синтериклоновый скафандр высокой защиты. Эластичная ткань скафандра казалась податливой и непрочной на вид, но Волохов знал, что ни ацетиленовый резак, ни ультразвуковой нож, ни прямой разряд лазера не в состоянии пробить эту гибкую, полупрозрачную пленку. Там, где шлем соединялся с воротником, шло жесткое кольцо, и Волохов старательно проверил прочность шва. Соединение было безупречным; Волохов педантично проверил все еще раз и еще, пока не убедился в абсолютной своей неуязвимости.

Корабль его не был десантным ботом. Это был маленький, добротный разведывательный звездолет системы Колычева, способный спускаться на планеты земного типа, но не более. Вездехода в себе он нести не мог, даже самого портативного. Поэтому Волохов твердо решил от корабля никуда не отходить, а только постоять немного на чужой планете — в конце концов, кто бы на его месте отказал себе в этом? Он не стал налаживать систему выносного лифта, а просто спустил аварийную лесенку, по которой и добрался до поверхности приютившей его планеты.

Поверхность эта была ничего себе. Занятная. Насколько занятыми могут быть огромные дюны чистейшего изумрудного песка. «Ай да материк, — подумал Волохов, — ай да расточительная! Груды золота лежат, и мне лишь одному они принадлежат». Это, конечно, не настоящий изумруд, но соединений меди в этом минерале предостаточно. И какой коэффициент внутреннего преломления! Глаза слепит. И какой нежный, совершенно живой цвет. Надо только быть осторожным со здешней водой. Вон ведь сколько меди. И сколько, должно быть, полиметаллов! Странно даже, что при таком богатстве они не додумались до простейшего летательного аппарата. И при таких городах… Ну, ничего. Мы еще их научим. Мы еще построим им гигант металлургии. И всего-то надо для этого починить фон межпланетной связи.

Волохов повернулся, чтобы забраться обратно на корабль, и увидел, что с дюны, со стороны океана, увязая по щиколотку в зеленом песке, к нему идет босая девчонка. Вся одежда ее состояла из двух кусков белой ткани, скрепленной на плечах камнями, за которые в древние времена на Земле не задумываясь предлагали половину царства; платье было подхвачено травяным плетеным пояском. На Земле ей дали бы лет пятнадцать.

Она остановилась прямо перед Волоховым и что-то проговорила тоненьким сердитым голоском. Волохов улыбнулся. Она снова заговорила; теперь это были отдельные слова, каждое звучало вопросительно. По всей вероятности, она спрашивала, откуда он пришел. Из какого города, из какой земли.

— Со звезд, — сказал Волохов и указал рукой прямо вверх. Девочка тоже посмотрела вверх и нахмурилась, что-то вспоминая.

— Зендзи? — спросила она неуверенно.

Волохов стоял в нерешительности. Может быть, «зендзи» означало «дух», «божество», а может быть, она просто попыталась повторить его же собственные слова и нечаянно исказила их. Волохов не знал, как объяснить ей, чтобы она позвала кого-нибудь постарше. Не одна же она на этом пустынном берегу, в самом деле. Но она с упорством ребенка пыталась понять самостоятельно, что же это за странный человек, одетый с ног до головы в такую жару. Настойчиво и назидательно, как говорят с куклами, она повторяла два слова. Вероятно, это были одни и те же слова, но каждый раз она произносила их на разном языке. И так десять раз. Девчонка, знающая десять языков?.. Нет, что-то тут не то.

Этот односторонний разговор начинал ей надоедать. Она досадливо махнула рукой и вдруг, шагнув к Волохову, обняла его за шею. Волохов оторопел. Пальцы ее были влажны и от их прикосновения синтериклон космического скафандра тоненько заскрипел, как стекло. И тут Волохов почувствовал, как густой и жаркий воздух ворвался под колпак шлема. Руки его невольно дернулись вверх, но девочка его опередила — она приподнялась на цыпочки, потянулась и стащила с него шлем.

Волохов потрогал скафандр. Тонкая, жесткая пленка. Выше соединительный рубец, который расходится только под действием слабого импульса. Но стык этот цел. Зато еще выше он нащупал тонкий и острый край — синтериклон был разрезан. Синтериклон, который не берет ни алмаз, ни лазер.

— Что у тебя в руках? — крикнул Волохов, совершенно забыв, что она не может его понять, и смешно, задирая голову, чтобы не обрезать подбородок о затвердевший по линии разреза край скафандра.

— М? — спросила она.

— Руки! — снова крикнул Волохов и показал ей свои руки — ладонями вверх.

Девочка с любопытством посмотрела на его руки, потом точно таким же жестом протянула свои ладошки.

В руках ее ничего не было.

— Ру-ки! — вдруг четко и с той же требовательной интонацией повторила она. — М?

Она подняла одну руку.

— Рука, — сказал Волохов. — Одна рука.

Девочка кивнула, потом поднесла ко рту и послюнила палец. Волохов не успел и глазом моргнуть, как она снова стремительно шагнула к нему и двумя пальцами провела по скафандру — сверху вниз. Скафандр медленно раскрылся и начал опадать на землю. Волохов вытащил одну ногу, другую — скафандр остался на песке.

— М-м, — удовлетворенно сказала девочка. — Рука. Руки.

— Нога, — отважился Волохов, — ноги. Голова, глаз, рот, нос.

Девочка серьезно повторила. Волохов оглянулся.

— Скафандр, — сказал он, указывая на лоскутья синтериклона. — Или, вернее, то, что было скафандром.

Девочка поморщилась. Потом у нее снова появилось то сосредоточенное и упрямое выражение, какое бывает у пай-девочек, разыгрывающих взрослых перед своими куклами. Она протянула руку, и у Волохова шевельнулось опасение — не вздумает ли она еще что-нибудь с него снять. Но девочка просто дотронулась до его волос и вопросительно глянула на него.

— Волосы, — называл Волохов, — ухо… рубашка… палец… шея… шнурок… часы…

Она уже не повторяла за ним. Рука ее быстро и, казалось, бездумно перепрыгивала с одного предмета на другой, но ни на чем не останавливалась дважды. Вскоре части тела и нехитрая одежда были названы: проверить, запомнила ли девочка этот урок, Волохов не решался. Надо было как-то объяснить ей, чтобы она привела взрослых, но тут Волохов зашел в тупик. Может быть, следовало просто прогнать ее, тогда она волей-неволей вернется туда, откуда пришла, и, естественно, все расскажет. Но игра с незнакомым существом ей, совершенно очевидно, нравилась, и уходить она не собиралась. Волохов решил, что игру придется продолжить. А там будет видно.

— Стоять, — сказал он и вытянулся по стойке «смирно».

— Сидеть, — сказал он и плюхнулся на песок.

— Лежать, — он продемонстрировал.

Девочка посмотрела на него, немного склонив голову набок, потом быстро показала на себя, на него и снова вопросительно хмыкнула:

— М?

Волохов встал. Не понимает. Этого она не понимает. Он стряхнул песок с коленей, на всякий случай сказал:

— Чиститься.

Она снова хмыкнула.

— Нет, нет, это я не для демонстрации. Это я думаю.

— М! — сказала она сердито. Кажется, она сердилась каждый раз, когда он произносил что-нибудь, не объясняя на пальцах значения. Нарушал правила игры.

Он решил сделать последнюю попытку.

— Идти, — сказал он и пошел по склону дюны. — Бежать.

Она побежала рядом. До берега, оказывается, было совсем недалеко песчаные холмы закрывали его, а он был совсем рядом.

— Океан, — сказал Волохов и протянул руку.

Девочка опять рассердилась.

— Ты чего? — спросил Волохов. — Я, кажется, правил не нарушил. Это действительно океан. По-нашему.

Девочка зафыркала, как рассерженный зверек, и замахала на него руками. Потом сделала несколько четких, демонстративных шагов.

— А, — сказал Волохов, — я вышел из последовательности. Мы проходили глаголы. Идти. Я иду, — он сделал два шага, — ты идешь, — он ткнул в нее пальцем. — Мы идем, — он сделал жест, как бы объединяющий их обоих.

Она остановилась.

— Стоять, — сказала она, опуская руки и забавно задирая подбородок. М?

— Я стою, ты стоишь, мы стоим. — Волохов усердно тыкал пальцем.

— М, — сказала она удовлетворительно. — Я сидю, ты сидишь, мы сидим. Скафандр?

— Скафандр лежит, — сказал Волохов. После того, что она сделала со скафандром, он уже ничему не удивлялся. — Он лежит.

— Я, ты, мы, он. Ты — м?

Волохов понял.

— Волохов. Я — Волохов.

— Фират, — сказала она просто.

Она повернулась и пошла к воде. Она села так, что босые ноги ее протянулись на полосу влажного, омываемого океаном песка: в луночках вокруг пяток начала собираться вода.

Волохов сел рядом. Что-то переменилось. Переменилось с того самого мига, как она назвала свое имя. До этого момента Волохов думал только о том, что нужно чинить фон межпланетной связи и девочке нужно внушить, что ему хочется говорить не с ней, а со взрослыми аборигенами, поэтому пусть она идет и позовет их. И еще он старался не думать о своем разрезанном скафандре. А теперь он поймал себя на том, что фон может и подождать, и разговор со взрослыми, разговор по строго выработанной программе, на невероятном гибриде всех земных языков и математики, в муках произведенном неисчислимыми лабораториями «теоретиков первого контакта», — все это неважно, и все это подождет.

А самое важное и самое интересное — это кулачок Фират, в который она успела что-то набрать. Кулачок медленно раскрылся — на смуглой ладошке лежала кучка зеленоватого песка.

— Песок, — несколько разочарованно проговорил Волохов. Он почему-то ждал чего-то необычного и теперь досадовал на свое ожидание.

Фират быстро сжала кулачок и снова его открыла. Песок, видимо, высыпался, и на ладошке остался спрятанный до сих пор камешек. Обыкновенный, серый. Сухой.

— Камень. — Волохов понял, что это просто продолжение урока.

Фират еще раз сжала и раскрыла кулачок — вместо камня лежала раковина.

Волохов заставил себя предположить, что ракушка эта была внутри камня и Фират, сжимая кулак, счистила налипшую на нее шелуху песчаника. Конечно, заставить себя поверить во что угодно здесь, на этом берегу, нетрудно.

Но все-таки камень был куда меньше, чем раковина. Он заставил себя не удивляться и не удивился, когда вместо ракушки на ладони появился дохлый высушенный краб, обрывок водоросли синего цвета и, наконец, маленькая золотая рыбка, пугливо подрагивающая плавничками. Он так и назвал ее «золотая рыбка», и Фират тут же превратила ее в черную, потом в белую, и рыбка терпеливо прошла через весь солнечный спектр и в награду была отпущена в море. Затем пришел черед маленьким, не больше мизинца, человечкам; угловатые и условные, они напоминали рекламных гномиков и не имели ничего общего с тем, каким представлялся Волохову Мальчик-с-пальчик.

Фират разгладила складки платья и высыпала человечков себе на колени. Они засуетились, и Волохов с трудом успевал комментировать их действия. Фират ничего не повторяла, только время от времени указывала пальцем на ту или другую фигурку. Если бы только она действительно запоминала все, что он ей говорил, то у нее должен был составиться небольшой, но весьма причудливый словарик.

А может быть, она ничего не запомнила? Может быть, она просто показывала ему свои игрушки?

А если она запоминала его язык, то почему же она не сделала ни одной попытки познакомить Волохова со своим?

Этого минутного раздумья, этой крошечной остановки было достаточно, чтобы почувствовать бесконечную усталость. Волохов вдруг понял, что он уже страшно долго сидит на этом пустынном берегу, обманутый медлительностью здешнего солнца, которое все еще лениво лезло в зенит, в то время как дома, на Земле, уже давно наступил бы вечер.

Он провел рукой по лбу. Это же сумасшествие — столько часов провести под палящим солнцем. Да еще чужим, с неизвестным спектром излучения.

— Жара, — сказал он, обращаясь к Фират, — надо идти в тень. Тень, повторил он, указывая на синеватый силуэт, разлегшийся на песке.

Фират посмотрела внимательно, потом обвела пальцем контур собственной тени и удовлетворенно кивнула:

— Тень. Хорошо. Вот такая тень — хорошо? — Она раскинула руки, словно крылья, и часто-часто ими замахала.

— Хорошо, — сказал Волохов, далеко не уверенный в том, что она правильно его поняла.

— Зеленая тень — хорошо? — продолжала допытываться Фират.

— Зеленая — хорошо, и синяя — хорошо, и черная.

Фират посмотрела на него так удивленно, что Волохов окончательно уверился во взаимном непонимании. Между тем Фират быстро вложила два пальца в рот и пронзительно, отрывисто свистнула. Волохов невольно усмехнулся — так это было по-мальчишески, по-земному.

Что-то зеленое поднялось из-за дальней дюны и стремительно понеслось к ним. Сначала Волохову казалось, что это — маленький летательный аппарат, затем — что это птица. Когда же оно приблизилось, Волохов увидел существо, напоминавшее ската, — узкое тело змеи, небольшой изящный клюв и метровые полотнища полупрозрачных плавников, превращавших его в плоский четырехугольный коврик с трепещущей бахромой.

Существо неуверенно застыло метрах в двух от них, но Фират похлопала себя по коленке, как это делают, подзывая собаку.

Существо жалобно пискнуло.

— Он боится, — сказала Фират, обернувшись к Волохову, и засмеялась. Он боится ты.

Она что-то стала говорить на незнакомом своем языке, говорить ласково и наставительно, как все это утро она говорила с Волоховым.

Существо еще чаще замахало краями своих плавников — Волохов не решился назвать это крыльями — и, робко приблизившись, повисло над головами сидевших, отбрасывая на них прохладную зеленую тень.

Сразу стало легче дышать.

— Это хорошо, — сказал Волохов, — но мне нужно на корабль. Чиниться.

— Чиниться? — переспросила Фират, недовольно поморщив лобик. — Говори понятно.

Волохов беспомощно оглянулся по сторонам. Какая-то палочка, наверное, выброшенная морем, валялась на песке. Волохов подобрал ее.

— Мой корабль, — повторил он, разравнивая песок и рисуя на нем вполне правдоподобные контуры звездолета, — он сломался.

Он поднял палочку до уровня глаз и демонстративно разломил ее надвое. Фират испуганно посмотрела на сломанную палочку в руках Волохова, потом быстро обернулась туда, где над песчаными дюнами подымался титанировый корпус корабля.

— О, — сказала она, — он сломался, он…

Она выхватила из рук Волохова обломок ветки и начала быстро дорисовывать вокруг контура корабля пунктирные расходящиеся линии. Казалось, нарисованный корабль встряхнулся, словно утка, и во все стороны разлетелись сотни маленьких песчаных брызг.

— Радиация? — догадался Волохов. — Нет. Не бойся. Радиации нет. Не тот принцип действия. А может, ты боишься не радиации, а чего-нибудь другого?

Фират внимательно слушала его, сдвинув густые недетские брови, потом уверенно и спокойно подтвердила:

— Боюсь.

Она поднялась на ноги и гортанно, протяжно крикнула, как кричат люди, которые хотят, чтобы зов их разнесся как можно дальше и шире, потому что тот, кого они зовут, может находиться и там, и там, и там. И тот, кого она звала, поднялся из-за крайней прибрежной дюны и размашистой рысью двинулся прямо на них. Волохов вскочил и невольным движением заслонил собой девочку.

Это был белый медведь, округлой длинноухой мордой напоминавший собаку, или скорее огромный ньюфаундленд, белоснежной шерстью смахивающий на полярного медведя. Во всяком случае, кто бы это ни был, узкий, раздвоенный на конце язык и тройной, как у акулы, ряд зубов отнюдь не делали его добродушным.

Зверь остановился прямо перед Волоховым, все еще самоотверженно заслонявшим собой Фират, потом наклонил мохнатую голову набок и рассмеялся. Это был искренний, беззлобный человеческий смех, и золотые черти плясали в смеющихся глазах зверя, и раздвоенный язык, вобравшийся в пасть, нежно и беспомощно трепетал за тройным рядом страшных зубов.

— Фу ты, черт, — сказал Волохов и тоже засмеялся. Он чувствовал себя дураком, хотя ничего глупого или хотя бы нелогично не сделал.

Фират вылезла из-за его широкой спины и что-то сердито проговорила. Волохов не понимал ее языка, но все это звучало так, словно она хотела сказать: ничего смешного нет, и надо делать дело, а не развлекаться.

Она сказала еще что-то и коротким жестом указала на корабль. Зверь посмотрел по направлению ее руки, потом перевел взгляд на Волохова, разинул пасть и отчетливо, членораздельно произнес несколько слов. Потом сорвался с места и огромными скачками помчался к кораблю. В каждом своем прыжке он распластывался в воздухе, и только тогда было видно, каким легким и поджарым было его тело, скрытое невероятно длинной и пушистой шерстью.

Зверь скрылся за дюнами.

— Вот так плюшевая игрушка, — сказал Волохов. — Он умеет говорить?

— Конечно, — несколько удивленно ответила Фират.

— Каким образом? — не унимался Волохов.

Фират пожала плечами.

— Я говорю, ты говоришь, он говорит.

Было ли это ответом? Зверь вернулся. Он ничего не сказал, только кивнул, словно давая понять, что идти к кораблю можно.

Фират взяла Волохова за руку, и они двинулись к звездолету. Зверь, размеренно, как верблюд, покачивая головой, пошел рядом с Фират. Некоторое время она шла, положив руку на его мохнатую голову, но скоро ей это надоело, и она легко вспрыгнула на спину зверя. Тот шагал как ни в чем не бывало.

— Отец, — сказала Фират, и тут же Волохов увидел людей, выходящих ему навстречу из-за блестящей туши корабля. Тот, что шел впереди, ускорил шаги и подошел к Волохову. Они встретились у самых ступеней трапа.

Человек этот, смуглый и чернобровый, был похож на Фират в той же степени, как и все остальные его спутники, такие же смуглые и схожие между собой, словно пингвины — для людей и, наверное, люди — для пингвинов.

Человек, подошедший первым, держал в руках гибкую желтую ветвь с едва заметными листочками. Наверное, это и было то самое растение, что покрывало огромный город, раскинувшийся на весь материк. И, между прочим, росло оно не меньше чем в двухстах километрах отсюда. Человек кивнул Фират, и она низко наклонила голову. Потом он потрепал по голове белого зверя и точно таким же жестом дотронулся до плеча Волохова. По-видимому, лишние слова вроде приветствий были здесь не приняты, поэтому Волохов наклонил голову, как это сделала Фират, и предоставил хозяевам первыми задавать вопросы.

Но вновь пришедшие вопросов не задавали. Они подходили по очереди, касались плеча Волохова и только дружески, необыкновенно широко улыбались. Волохов поискал глазами того, что пришел первым и которого Фират назвала отцом, и вдруг увидел, что тот уже поднимается по свисавшей лесенке на корабль. Он шагнул вперед, намереваясь последовать за ним, но почувствовал, что цепкие пальцы Фират крепко обхватили его запястье. Он резко обернулся.

— Не надо, — сказала девочка. — Ты не надо. Они не понимают ты.

— Миленькое дело, — Волохов пожал плечами. — Что же тогда они вообще поймут?

— Они поймут твой корабль. Язык корабля поймут все.

— Но ты же понимаешь меня!

— Они нет времени понимать ты.

— Понимать тебя, — поправил Волохов.

— Понимать тебя, — послушно повторила она. — У меня было время понимать и…

Она беспомощно оглянулась, словно то, что она пыталась сказать, было где-то здесь, под рукой, нужно было только это найти. Но она не нашла и досадливо сморщилась.

Волохов не понял, что она хотела сказать.

— Ладно, — сказал он, — вернемся к кораблю. Ты думаешь, что они поймут, что к чему, и починят?

Фират досадливо поморщилась, словно хотела сказать: ну что повторять одно и то же? Раз сказано — починят, значит, сиди и жди.

Фират подозвала своего зверя, и тот, бесшумно приблизившись, растянулся у самых ее ног. Фират улеглась на песок, откинув голову на белую спину зверя. Ей, наверное, было очень удобно. На Волохова она не смотрела и больше не заговаривала с ним, словно разом забыв о его существовании. Он решил подождать, во что же все это выльется, и, отойдя в короткую зеленоватую тень, отбрасываемую кораблем, принялся вышагивать по песку взад и вперед, насколько позволяли границы этой тени. Так прошло около получаса.

Вдруг нижние ступени лестницы закачались, и Волохов, глянув вверх, увидел, что добровольные его помощники быстро спускаются вниз. Волохов торопливо направился к Фират, — надо же как-то остановить их, попросить обождать, а он слазает за таблицами, книгами, они установят контакт, обменяются… чем там положено обмениваться по теории контакта с гуманоидами. Фират поможет.

Но они его опередили, старший — отец, по-видимому, хотя Волохов так и не научился отличать его от остальных, — сказал Фират несколько отрывистых, повелительных фраз. Девочка выслушала его, сложив руки и низко опустив голову. Потом все они по очереди подошли к Волохову и с дружескими, несколько плакатными улыбками снова потрепали его по плечу. Сначала его, потом белого зверя Фират. И друг за другом исчезли за изумрудной песчаной дюной.

— Все, — сказала Фират, — ты можешь лететь. Корабль не был сломан. Он просто… не слушался. Это прошло. Улетай.

В голосе ее не было ни грусти, ни горечи, она повернулась и тихо пошла к морю.

Он знал, он чувствовал, что его не обманули, что корабль исправлен и он может сейчас же, сию минуту лететь домой, к Земле, — и не мог этого сделать. Белая фигурка медленно брела к морю, и что-то было не так, чего-то он не понял, не доделал, и, сам не зная, зачем, он крикнул: «Фират, погоди!» — и побежал к ней.

Он догнал ее у самой воды. На его крик она не обернулась.

— Погоди, Фират, — сказал он, переводя дыхание. — Так же нельзя, в самом деле. Ведь я сейчас улечу, и мы можем никогда больше не встретиться.

Она спокойно смотрела на него. Ну да, он улетит, они действительно никогда больше не встретятся, но ее это не тревожило. Что ей-то до этого?

— Погоди, Фират. Ведь ты даже не спросила, откуда я. Может быть, твой отец или те, что были с ним, когда-нибудь захотят прилететь к нам, на Землю… на ту планету, откуда я родом? Ведь вы можете это?

Фират медленно покачала головой.

— Они все очень заняты. Там. — Она махнула рукой в сторону материка, где раскинулся желтый город. — И там. — Она вытянула руку вверх, указывая прямо в небо.

В первый раз в ее ровном голосе он почувствовал едва уловимый оттенок горечи — они все очень заняты.

— А может быть, ты, когда подрастешь?..

Она снова покачала головой.

— Твоя планета нам не нужна. Ведь вы даже не умеете… — она не знала необходимого слова. Она пощелкала пальцами, как делают это люди, припоминая что-нибудь, и вдруг у нее из-под пальцев начали выпархивать огромные, величиной с крупную лилию, мохнатые снежинки. Они таяли, не долетев до песка, а пальцы Фират начали приобретать бронзовый отблеск, и вдруг засверкали нестерпимым блеском настоящего червонного золота, она ударила в ладони — и над песками прокатился оглушительный, стозвучный удар огромного гонга.

И тут же руки девочки стали прежними.

— Вы не умеете так, — тихо, словно извиняясь, проговорила Фират. — Вы не умеете…

— Творить чудеса, — подсказал Волохов. — Этого мы и вправду не умеем. И все же, если вы только можете, прилетайте к нам, на Землю. Чудес у нас нет. Но у нас есть солнце, не такое, как у вас, — бледненькое, словно мелкая серебряная монетка, — нет, наше солнце золотое, как твои ладони пять минут назад, как цветок одуванчика — вот какое. — И он рисовал на влажном и плотном песке, какой это цветок, и в узких бороздах рисунка тотчас набиралась вода. — Оно желтое, рыжее, нестерпимое…

Они тихо шли по узенькой полоске омываемого водой песка, и Волохов все говорил, и нагибался, и рисовал что-то, и они тут же переступали через этот рисунок и шли дальше, и он снова говорил о Земле, о ее морях, умеющих быть любыми — от пурпурных до молочно-белых, о лиловых вершинах гор, о зеленых Лунных ночах над стоячей водой уснувших рек, о тонкой яблочной прозрачности предутреннего неба, о чеканной бронзовой дорожке, по которой можно добежать до самого солнца, если оно не успеет спрятаться за море; он рисовал на песке маленьких, не больше суслика, кенгуру и огромных, величиной с утку, божьих коровок. В стройную шеренгу знаков зодиака вклинились колдовские пентаграммы мирских звезд и курчавые пеньки актиний, а у самой-самой воды, прикрыв морду хвостом, свернулся калачиком абстрактный кот — так, во всяком случае, закончилась попытка Волохова изобразить всю нашу галактику. Крошечная точка, обозначавшая Землю, приютилась с краешку, где-то на хребте условного кота.

— Волохов, — сказала вдруг девочка, останавливаясь. Она в первый раз обращалась непосредственно к нему. — Не надо. Улетай.

Да, конечно, ведь так можно говорить, и говорить, и говорить, но он ничего не изменит, Фират никогда больше не встретится ему на пути. Земля не нужна им, она сказала. Но то, что он так долго говорил ей о Земле, вернуло его к прежней уверенности в себе, и теперь, когда ему оставалось только повернуться и идти к кораблю, вдруг стали неважны все эти ее чудеса, разрезанный скафандр, золотые ладошки и все такое, она была просто босоногой девчонкой Фират, которую он оставит здесь, у моря, на краю неведомой земли, чтобы никогда больше не увидеть; Волохов наклонился над нею, и она поступила так же, как это сделала бы на ее месте любая девушка на Земле — закрыла глаза.

Губы у нее были шершавые и очень сухие. Такие шершавые и такие сухие, что потом захотелось потрогать их пальцами, проверить, точно ли они могли быть такими. Но он только провел рукой по ее спутанным волосам, отделил тонкую длинную прядку и захлестнул ее вокруг смуглой шеи. Глаза она так и не открыла.

Волохов отступил на шаг, повернулся и пошел к кораблю. За его спиной, не шевелясь, опустив руки и не открывая глаз, стояла Фират.

Солнце стало голубовато-серым и, не дойдя до горизонта, начало медленно растворяться в пепельном мареве, подымавшемся навстречу ему с поверхности остывающего к вечеру океана. Песок под ногами стал совсем темным. Фират сделала еще несколько шагов и остановилась. Нет, не может так быть, не должно так быть, просто невероятно, чтобы она этого не нашла…

Она опустилась на колени и принялась шарить рукой по влажному песку. Волны бесшумно подкрадывались и касались ее пальцев. Шаги она услышала, только когда они были уже совсем рядом. Тогда она подняла голову и увидела отца.

— Почему ты не вернулась в город? — спросил он.

Она только покачала головой. Острые крупные песчинки больно врезались в коленки.

— Этот, — отец указал на дюны, где днем возвышался матовый конус корабля, — этот улетел?

Фират только наклонила голову.

— Так что же?

Фират медленно встала.

— Зачем ты отпустил его, отец? — спросила она. — Как мог ты просто так отпустить его? Как ты, мудрый и опытный, ты, знающий все, не понял, что это был такой же человек, как ты и я? Мне легко было ошибиться, я так мало еще знаю. Я приняла его за разумного зверя, такого же, как все мои говорящие звери, да и сам он сказал, что не умеет… Он назвал это творить чудеса. Он сам сказал мне, что не умеет творить чудеса…

Фират заплакала.

— А потом он говорил мне о той планете, с которой он прилетел, но я не помню, совсем не помню, о чем же он говорил. Я все понимала тогда, но сейчас не помню ни единого слова. Когда я впервые увидела его, я обратилась к нему на языках десяти звезд, ни одного из них он не знал. Его корабль перестал повиноваться ему, и я подумала, что он просто не умеет заставить его слушаться. Я думала, что он ничего не может, а он просто ничего не хотел…

— Что же он может? — спросил осторожно отец.

Фират еще ниже опустила голову.

— А когда пришло время ему улетать, он наклонился надо мной, положил мне руки на плечи, и тогда солнце, наше маленькое белое солнце стало вдруг огромным и совсем золотым, словно собрало в себе все золото звезд, оно было таким жарким и нестерпимым, что зеленый песок пустыни стал тоже золотым, как цветы когоройни, покрывающие наши города, а далеко-далеко, по самому горизонту, поднялись невиданной высоты лиловые горы, легкие, как облака, с алыми сияющими вершинами. Золото не нашего солнца затопило пустыню, но былая зелень ее песков не исчезла, а собралась в одну огромную, неуловимо текущую реку, бесшумно впадающую в океан: зеленое светило, которого не было на небе, отражалось в этой реке. И не было в мире, во всем этом огромном мире ничего, что бы осталось прежним, отец!

— Что же было потом? — спросил он.

— Потом это солнце погасло, и наступила ночь…

Было уже совсем темно, и невидимые волны подбирались к ногам Фират. Начался прилив.

— Летим домой, — неожиданно мягко проговорил отец. — Летим.

— Нет, — сказала Фират. — Где-то здесь, на песке, он нарисовал мне, как найти его звезду. На песке, у самой воды.

Она протянула руку, и на ее ладошке вспыхнул неяркий зеленоватый светлячок. Она подула на него, чтобы ярче горел, и, подняв над головой свое маленькое чудо, пошла дальше по влажной дорожке гладкого песка, вылизанного приливом.

 

Юрий Ковалев

Уэллс в Петербурге и Петрограде

Интерес к России сопровождал Уэллса на протяжении почти всей его творческой жизни. Он возник, по-видимому, в 1905 году в связи с событиями первой русской революции. Знакомство с Горьким, которое состоялось в Америке в том же году, укрепило заинтересованность Уэллса в жизни и судьбе русского народа. Уэллс трижды приезжал в Россию. У него было множество русских друзей. Среди них крупнейшие советские писатели М. Горький, А. Толстой, К. Чуковский; ученые — И. П. Павлов, С. Ф. Ольденбург; советский посол в Англии И. М. Майский. Уэллс был женат на русской женщине — Марии Игнатьевне Закревской. Неудивительно, что среди героев Уэллса иногда попадаются русские, а действие некоторых его романов протекает в России.

Но важно, пожалуй, даже не это. История России двадцатого века — войны, разруха, голод, революционные битвы, строительство Советской власти, героический пафос пятилеток, борьба за построение социализма — все это были факторы, оказавшие самое прямое и непосредственное воздействие на творческое сознание Уэллса. Размышления о судьбах России и в связи с этим о судьбах человечества — постоянный мотив публицистики Уэллса 1920-1930-х годов.

В этой связи особый интерес представляет история поездок Уэллса в Россию, до сих пор должным образом не изученная.

Всех, кто сталкивался с Уэллсом во время его пребывания в России в 1920 году или читал его книгу «Россия во мгле», поражала, в первую очередь, острая наблюдательность писателя, его способность во многом верно оценивать необыкновенно сложные, запутанные обстоятельства трудной жизни молодой Советской республики. Многие подчеркивания и пометки, сделанные Лениным на английском экземпляре книги Уэллса, относятся именно к тем местам текста, в которых обнаруживается проницательность и справедливость суждений автора.

Однако титанические усилия, прилагаемые большевиками в их отчаянно трудной борьбе за построение нового Советского государства, невозможно было постичь с помощью одной только наблюдательности и проницательности. Тем более что в 1920 году Уэллс пробыл в России менее двух недель. Едва ли он сумел бы разглядеть и понять все то, что он увидел и понял, если бы не имел возможности сравнивать Россию 1920 года с Россией дореволюционной. В этом плаке весьма важной представляется короткая поездка, которую он совершил в 1914 году в самый канун первой мировой войны.

Уэллс приехал в Россию без какой бы то ни было миссии. Он мало встречался с русскими литераторами или общественными деятелями. Петербургские и московские газеты почти не откликнулись на визит знаменитого английского писателя, который к этому времени был уже широко известен в России. Русские читатели имели в своем распоряжении два собрания сочинений Уэллса, не считая многочисленных журнальных публикаций и отдельных книг.

Уэллс прибыл в Россию инкогнито. Он был гостем секретаря русского посольства в Лондоне Бенкендорфа, который пригласил писателя провести несколько дней в Петербурге и Москве. Уэллс предполагал придать своему визиту совершенно частный характер и тем самым избежать официальных встреч и газетных интервью. Это, однако, не вполне ему удалось.

На четвертый день пребывания Уэллса в Петербурге инкогнито его было раскрыто. Произошло это при довольно комических обстоятельствах. Узнав о приезде знаменитого писателя, репортеры петербургских газет отправились в английское посольство и потребовали, чтобы им сообщили, где остановился Уэллс. Сотрудники посольства охотно пошли навстречу прессе и дали адрес штабс-ротмистра П. П. Родзянко, в доме которого, по их словам, остановился именитый англичанин. К вечеру толпа репортеров вторглась в жилище штабсротмистра и набросилась на его английского гостя. Гость был любезен, скромен, охотно отвечал на вопросы. Было в его поведении что-то странное. Он, например, упорно не желал говорить о своих научно-фантастических романах и неукоснительно сводил интервью к вопросам охоты на хищных зверей.

На следующий день в утреннем выпуске «Биржевых ведомостей» появилась заметка «Писатель Уэллс в Петербурге», подписанная инициалами Е. И. Она повергла читателей в недоумение.

«Цель приезда к нам известного английского писателя, сообщал репортер, — охота на медведя, которую и предлагает ему завтра штабс-ротмистр в своем имении Витебской губернии.

Как писатель-беллетрист, как изобразитель могущества знания и побежденных человеком сил природы, как социальный мечтатель, Герберт Уэллс достаточно известен, поэтому об этой стороне его деятельности мы не будем распространяться. Но помимо своих литературных занятий английский писатель пользуется заслуженной репутацией путешественника и бесстрашного охотника.

…Герберт Джордж Уэллс с целью охоты изъездил всю Африку вдоль и поперек, Северную Америку, Австралию, побывал в Новой Зеландии и, наконец, совершил путешествие из Шанхая в Омск через пустыню Гоби».

Далее следовал подробный рассказ об охотничьих подвигах Уэллса, о путешествии через пустыню Гоби, о сочинениях Уэллса, посвященных охоте, и, наконец, приводились высказывания английского писателя о русской литературе.

Все усилия репортеров заставить Уэллса говорить о его романах оказались тщетными. «Г. Уэллс упоминал о них лишь мимоходом и снова пускался в описание подробностей своих путешествий и охот…» Отсюда корреспондент «Биржевых ведомостей» сделал вывод: «Уэллс производит в общем впечатление человека до крайности скромного. Этим я объясняю себе, что он избегал говорить о своих произведениях, несмотря на то, что они составили ему мировую известность».

На следующий день стало ясно, что «Биржевые ведомости» оскандалились на всю Россию. У штабс-ротмистра Родзянко гостил вовсе не Уэллс, а известный охотник Уайнс, автор нескольких книг об охоте. Многие газеты не упустили случая позлорадствовать над столичными коллегами, допустившими грандиозный «ляп». «Одесский листок», который никак не откликнулся на приезд Уэллса, целиком перепечатал заметку, в которой «Биржевые ведомости» пытались оправдаться перед читателями, и снабдил ее ехидным заголовком: «В погоне за Уэллсом».

Еще через день столичным репортерам удалось сыскать настоящего Уэллса, который тихо жил в «Астории», и получить у него краткое интервью.

Отправляясь в свою первую поездку по стране, которая по разным причинам давно его интересовала, Уэллс имел довольно смутное о ней представление. Это представление он почерпнул из единственной беседы с Горьким, которая состоялась в 1906 году в Америке, из романов Тургенева и из многочисленных книг и статей о России, которые буквально наводнили Европу вскоре после первой русской революции. В своем очередном письме «Из Англии», опубликованном в восьмой книге «Русского богатства» за 1905 год, Дионео (И. В. Шкловский) сообщает, что в течение мая-июня в Англии и Франции появилось около 120 новых книг о России. Большая часть этой «руссианы» не отличалась достоверностью и содержала самые фантастические сведения, почерпнутые из бог ведает каких источников. Шкловский цитирует два сочинения Карла Жубера, который уверял читателей, что провел в России девять лет и знает страну вдоль и поперек. В частности, ссылаясь на личное знакомство с Горьким, Жубер пытался убедить читателей, что Горький «человек без всякого образования и язык его состоит не более как из двухсот слов». Желая приобщить читателя к русскому колориту, Жубер упоминает о русской народной песне «Вниз по матушке по Волге», название которой он переводит примерно так: «Пока мы плывем по матушке Волге, наши мысли уносятся домой к нашим друзьям».

Очевидно, что мы напрасно стали бы ждать от Уэллса хотя бы приблизительно правильного представления о России. Да и сам Уэллс не строил на этот счет каких-нибудь иллюзий. В авторском предисловии к первому русскому собранию своих сочинений он писал:

«Когда я думаю о России, я представляю себе то, что читал у Тургенева и у друга моего Мориса Беринга. Я представляю себе страну, где зимы так долги, а лето знойно и ярко; где тянутся вширь и вдаль пространства небрежно возделанных полей; где деревенские улицы широки и грязны, а деревянные дома раскрашены пестрыми красками; где много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых; где много икон и бородатых попов; где плохие пустынные дороги тянутся по бесконечным равнинам и по темным сосновым лесам. Не знаю, может быть, все это и не так; хотел бы я знать, так ли это».

Эти строки были написаны в 1909 году, а в 1914-м Уэллсу предоставилась возможность узнать — «так ли это».

Первая поездка Уэллса в Россию не оставила заметного следа в его публицистике и переписке. Может быть, поэтому о ней мало помнят. Между тем никак нельзя сказать, чтобы она вообще прошла бесследно.

Во второй части известного «воспитательного» романа Уэллса «Джоан и Питер» имеется целый раздел, специально посвященный России 1914 года и представляющий собой своего рода лирический путевой дневник. Этот раздел принадлежит к числу лучших в романе и наряду с поэтическими описаниями содержит много острых суждений о политической, общественной и культурной жизни России.

Уэллс заставляет своих героев повторить собственный маршрут: «Петербург — тогда еще не Петроград — погостили у знакомых около Валдая, провели суетливую неделю в Москве и окрестностях и вернулись через Варшаву». Однако русские разделы этого романа не содержат подробного отчета о передвижениях и встречах Уэллса. Общую картину России и русской жизни Уэллс рисует отдельными штрихами, как бы не имеющими внутренней связи, но, в сущности, не случайными, а тщательно подобранными: «…серые, но поражающие широтой пейзажи России, петербургские улицы с черно-золотыми магазинами под вывесками с яркими изображениями продаваемых товаров — для неграмотного населения; ночная толпа в Народном доме; десятиверстный переезд в санях по замерзшей реке, деревянный помещичий дом за каменными воротами, и компания веселых гостей, выбежавших после ужина поваляться в рыхлом снегу и полюбоваться сквозь ветви деревьев звездами… высокие красные стены Кремля, вздымавшиеся над Москвой-рекой; пестрое великолепие Троицкого монастыря; старик с котомкой и котелком, без смущения молившийся в Успенском соборе; бесконечное число бородатых священников, татары-лакеи в малиновых кушаках… тысяча подобных картин, четких, ярких и живых на фоне белого снега…»

Уэллс не случайно заканчивает свою мозаику общим планом. Этот общий план — зимний ландшафт «с болотами и лохматыми перелесками серебристых берез, приземистые деревянные селения с куполами церквей, непроложенные случайные дороги…» не только объединяет отдельные наблюдения, создавая тем самым цельную картину, — он постепенно входит в повествование основной частью этой картины, ее духом, ее смыслом, и неожиданное потрясение героев величием страны не кажется противоестественным: «Отсюда и до Северного полюса — Россия и Великое пространство, голодный север, мерзлая тундра и пустыня, пределы человечества… Отсюда и до Владивостока, Россия и вся Азия. К северу, к западу, востоку и югу тянутся бесконечные просторы».

В повествовании Уэллса имеется несколько великолепных литературных ландшафтов, полных поэтического настроения: Москва, увиденная в лучах солнечного заката с Воробьевых гор, когда сверкающие позолотой кресты кужутся бледным пламенем; зимняя дорога от Вержболова до Москвы и т. д. Но они, как и все остальное на «русских» страницах этой книги, окрашены стремлением постичь великую загадку «таинственной» страны.

Уэллс воспринимал Россию не только непосредственно, но и через призму набивших уже оскомину, широко распространенных в Европе представлений о «святой Руси», вдохновлявшейся Великой Русской Идеей, каковая гнездится где-то в мистических глубинах души русского мужика. Он заставляет своего героя произнести несколько философических фраз, без которых в начале XX века редко обходилось какое-либо сочинение о России: «Азия надвигается на Европу — с новой идеей… Когда видишь это, лучше понимаешь Достоевского. Начинаешь понимать эту Святую Русь, и она представляется чем-то вроде страдающего эпилепсией гения среди народов — вроде его Идиота, добивающегося нравственной истины, протягивающего крест человечеству… Христианство для русского означает — братство».

Однако эти привычные представления о России, к возникновению которых немало усилий приложили и русские интеллигенты, не увели Уэллса в сторону от важных и острых моментов русской общественной жизни. Россия была для него не просто загадочной и варварской страной. Она была страной жестоких контрастов, острых противоречий, страной, задавленной царским самодержавием, темнотой и нищетой. Со страниц романа встает облик земли, где правит произвол, где все продается и покупается, где благоденствующие, ленивые и бесчестные процветают, а честные и деятельные голодают, сидят по тюрьмам и каторгам. Вторая часть русского раздела романа закономерно завершается символической картиной. Герой смотрит на портрет российского самодержца, висящий в Государственной думе: «Перед ним стояла фигура самодержца, с длинным неумным лицом, в четыре раза больше натуральной величины, одетая в военный мундир и высокие кавалерийские сапоги, приходившаяся прямо под головой председателя думы. Портрет этот был таким же явным оскорблением, вызовом самоуважению русских людей, каким был бы грубый шум или непристойный жест.

„Вы и вся империя существуете для меня“, — говорило глупое лицо этого портрета в сдвинутой набекрень папахе и с лежавшей на рукоятке сабли дряблой рукой…

И верноподданности вот этой-то фигуре требовали от молодой России».

Портрет царя, равно как и московские кресты, был для Уэллса символом, олицетворявшим «жестокую и насквозь подкупленную систему репрессий». Уэллс ничего не говорит здесь о грядущей революции, но некоторые строки этой книги дышат предчувствием великих потрясений.

Семь лет спустя в этом же зале Таврического дворца заседал Петрогубсовет. Зал был набит матросами, рабочими, солдатами. Портрета царя не было и в помине, а с трибуны «товарищ» Уэллс обращался к тем, кто сбросил царя, и говорил о мировой республике.

Особое место в поездке 1914 года занимают впечатления Уэллса от спектаклей Художественного театра. Там он увидел «мыслящую Россию». Не ту, которая молится, не ту, которая, наевшись за помещичьим столом, валяется в снегу и гоняет на тройках. Он увидел Россию, которая бурлит и ищет новых путей.

Уэллс высоко оценил искусство мхатовцев, которое он назвал «алмазом совместных усилий и плодотворной организации». Но главное его внимание на спектаклях привлекала публика. Вот где он, как ему казалось, увидел молодую Россию. «Художественный театр, — писал он, — словно магнит притянул к себе свой элемент из огромной варварской смеси западников, крестьян, купцов, духовенства, чиновников и ремесленников, заполнявших московские улицы».

Контраст между мрачными символами самодержавия и зрелищем этой энергичной и деятельной молодежи, толкал Уэллса к не вполне осознанному, может быть, предчувствию кровавой революции. Вот почему Уэллс, всегда питавший отвращение к кровопролитию и насилию, даже если оно совершалось в революционных целях, заставил своего героя содрогнуться от «мрачного предчувствия трагедии всей этой пламенной жизни, вырастающей в тисках гигантской политической системы и медленно двигающейся к своему концу…»

Он не понимал еще тогда, что история предоставила этой «пламенной жизни» только один путь — сломать тиски.

В истории первой поездки Уэллса в Россию имеется одно обстоятельство, которое до последнего времени оставалось не вполне ясным. Уэллс, как мы теперь уже знаем, побывал в Петербурге, в Москве и в каком-то поместье под Петербургом. Но вместе с тем он сумел получить довольно четкое, хоть и поверхностное представление о жизни русского крестьянства. Из его сочинений начисто исчезли «дома, раскрашенные пестрыми красками», «беззаботные, веселые и набожные мужики» и т. д.

Где, при каких обстоятельствах мог познакомиться Уэллс, хотя бы бегло, с жизнью русской деревни?

Долгое время никто не мог дать вразумительного ответа на этот вопрос. Лишь в мае 1965 года кое-что стало проясняться. Газета «Новгородская правда» опубликовала фотографию Герберта Уэллса, сделанную зимой 1914 года в деревне Вергежа Чудовского района. Фотография эта вызвала целый ряд откликов. Откликнулись, в частности, две женщины, которые были очевидцами пребывания Уэллса в деревне Вергежа. Они рассказали, что Уэллс был гостем известного революционера-семидесячника А. В. Тыркова. Хозяин и гость обошли всю деревню, заходили в избы, беседовали с крестьянами.

В апреле 1966 года автор этих строк выступил по ленинградскому радио с небольшой юбилейной речью об Уэллсе, где, между прочим, говорил: «Пока еще мы не знаем, каким образом Уэллс попал в Вергежу, как он познакомился с Тырковым. Но теперь уже ясно, что на эти и многие другие вопросы можно будет со временем ответить».

Возможность эта открылась почти немедленно. На радиопередачу отозвался один из дальних родственников А. В. Тыркова. Он рассказал следующее.

А. В. Тырков, народоволец, проходил по делу Софьи Перовской. Он был вторым метателем в террористической группе. Суд приговорил его к пожизненной ссылке.

Однако после двадцати лет, проведенных в Сибири, он получил разрешение вернуться в свое имение в Вергежу, где и жил безвыездно в то время, когда Уэллс впервые посетил Россию.

У А. В. Тыркова была сестра Ариадна Владимировна, женщина смелых взглядов, разносторонних интересов, наделенная завидной энергией. Каким-то образом она была замешана в деле о «Выборгском воззвании». Причем настолько серьезно, что ей пришлось бежать за границу.

В Париже она познакомилась с Гарольдом Вильямсом, английским журналистом, уроженцем Новой Зеландии, и вышла за него замуж. Вильяме, со своей стороны, был хорошо знаком с Уэллсом и познакомил с ним свою жену.

К сожалению, ни Вильямса, ни Ариадны Тырковой нет более в живых, нет возможности установить чтолибо о характере взаимоотношений Уэллса и Вильямса. Вильяме умер в 1929 году в Англии, его жена скончалась в возрасте 92 лет в Нью-Йорке уже после окончания второй мировой войны. Известно, однако, что в 1912 году Вильяме приехал в Петербург в качестве корреспондента одной из английских газет; он был довольно популярен среди русской интеллигенции и в либеральных кругах был известен под именем Гарольд Васильевич. Ариадна Тыркова приехала вместе с ним. Теперь она была женой английского подданного и могла не опасаться ареста.

Именно она, разумеется с согласия брата, пригласила Уэллса в январе 1914 года побывать в имении А. В. Тыркова в Новгородской губернии. Весьма вероятно, что в деревне Вергежа Уэллс соприкоснулся не только с жизнью русского крестьянства, но и с какими-то идеями Народной воли, и это могло наложить определенный отпечаток на его последующие русские впечатления.

Во второй раз Герберт Уаллс приехал в Россию ранней осенью 1920 года.

Страна переживала тяжелые времена. Она напрягалась из последних сил, чтобы совладать с разрухой, не погибнуть голодной смертью, не замерзнуть от холода, чтобы отбиться от интервентов и белогвардейцев. Стране нужна была передышка, чтобы хоть немного прийти в себя. «Правда» в передовых статьях звала «На борьбу с голодом». Крупными буквами через полполосы печатался заголовок: «На пана и барона». Под этим заголовком помещались сводки с наиболее опасных фронтов польского и крымского. Информация о военных действиях на других фронтах шла под рубрикой «Оборона Советской России». Экономическая жизнь страны, напряженная до предела, тоже была своего рода фронтом. Газеты так и называли ее — «Бескровный фронт». Слово «фронт» встречалось почти в каждом газетном заголовке. Существовали военные фронты, «бескровный фронт», «продовольственный фронт», «трудовой фронт», «мировой пролетарский фронт». Названия эти отнюдь не были свидетельством журналистского пристрастия к броской фразе. Тут действительно шла борьба не на жизнь, а на смерть.

По городам и деревням России шел сбор одежды для Красной Армии. Близилась зима — армия была раздета. На субботниках, воскресниках и средниках заготовляли дрова. В газетах регулярно появлялись объявления, указывающие номера купонов, по которым население могло получить соль, селедку, нитки и спички. Это было все, что получало население, кроме голодного хлебного пайка да ордеров на починку обуви.

Приглашение посетить Россию было передано Уэллсу через советскую торговую делегацию в Лондоне. Сейчас трудно установить, было ли это приглашение следствием просьбы самого писателя или результатом инициативы Горького. Не исключена возможность, что мысль пригласить Уэллса, с тем чтобы он впоследствии информировал английскую и мировую общественность о положении России, была высказана Владимиром Ильичем Лениным.

Получив приглашение, Уэллс тотчас согласился. Он живо интересовался положением России. Это неудивительно. Писатель был глубоко убежден, что старый капиталистический мир, с его бесплановым, дезорганизованным хозяйством и противоестественным, с точки зрения Уэллса, общественно-политическим устройством, обречен на гибели.

В своих очерках о России он писал впоследствии:

«…самое важное — угрожающее и тревожное — состоит в том, что рухнула социальная и экономическая система, подобная нашей и неразрывно с ней связанная».

Уэллса занимали, в первую очередь, два обстоятельства: причина гигантского краха и, главное, характер новой общественной структуры, рождавшейся на развалинах Российской империи. Позднее, в беседе с советским послом в Англии И. М. Майским, Уэллс рассказывал: «…после большевистской революции мне стало казаться, что именно в России возникает кусок того планового общества, о котором я мечтал. Меня тоже очень интересовала партия, созданная Лениным».

Газетные сообщения и многочисленные памфлеты, к которым, несомненно, обращался Уэллс, не могли дать ему ясного представления о русских событиях. Крупицы истины терялись в потоке дезинформации. На одно правдивое сообщение приходились десятки ложных, на одну честную книжку — десятки клеветнических. Отличить истину от вымысла было невероятно трудно и в то же время — страшно важно. Вот почему Уэллс ухватился за предложение, сделанное ему Л. Б. Красиным, и при первой же возможности сам отправился в Советскую Россию — в Петроград и Москву.

Новый русский опыт Уэллса начался от самой русско-эстонской границы, которую поезд пересек у Ямбурга. Уэллс дважды пересекал русскую границу в 1914 году. Он хорошо помнил грозных жандармов, под взглядом которых даже не повинные ни в чем люди чувствовали себя преступниками, дотошных таможенных чиновников, строгие шлагбаумы. Теперь ничего этого не было. Граница только что установилась. Пограничных войск и таможни не существовало. Охрану пограничных пунктов несли небольшие красноармейские наряду во главе с младшими командирами.

В Ямбурге поезд застрял: то ли дров на паровозе не было, то ли путь оказался неисправен. Уэллс вышел на платформу, и тотчас вокруг него столпились красноармейцы. Им интересно было посмотреть на живого английского писателя. Они пытались завязать с ним разговор, нещадно коверкая русский язык в надежде, что так иностранцу будет понятнее. Уэллс что-то отвечал по-английски. Бог ведает каким способом, но им удалось понять друг друга.

Было одиннадцать часов утра. Уэллс с его английской привычкой к регулярному питанию начал проявлять признаки беспокойства. Он стал настойчиво расспрашивать сопровождающих относительно завтрака. Сопровождающие чувствовали себя неловко: какой там завтрак! Шел двадцатый год, выдавали по осьмушке хлеба на человека, да и то не всем и не каждый день. Начальник пограничного наряда младший командир Борискин поинтересовался, в чем дело. Ему объяснили. Была напряженная тишина. Потом красноармейцы дружно расхохотались. Их смех долго еще стоял в ушах Уэллса, который никак не мог понять, что необычного и странного может заключаться в желании человека позавтракать. Потом понял. Понял, что страна голодает.

Собственно говоря, он знал об этом, слышал. Но то было абстрактное, отвлеченное знание. Теперь он столкнулся с этим на практике. Правда, он долго не мог понять, отчего красноармейцы смеялись.

— Было бы естественно, если бы они нахмурились, отвернулись, выругались. Но почему они смеялись? — спрашивал Уэллс.

Потом он понял и это.

Между тем, Борискин отнесся к сложившейся ситуации с полной серьезностью.

— А как же, — сказал он. — Писателю обязательно надо закусить. Он же в гости приехал. Сейчас мы это наладим.

Через полчаса Уэллс и его сын в компании красноармейцев ели прославленную «блондинку» и запивали ее немыслимым мутным самогоном. Уэллс оценил и меру своей бестактности и меру красноармейского радушия.

Приехав в Петроград, Уэллс был потрясен. Всего шесть лет прошло со времени его первого визита в российскую столицу. Тогда это был город купцов, чиновников, придворной аристократии, блистательных гвардейцев и лощеных дипломатов. Рабочий люд селился по окраинам, поближе к заводам, и был незаметен. Уэллс хорошо помнил столичную толпу, магазины с черно-золотыми вывесками, офицеров, мчавшихся по Невскому на лихачах, роскошные царские дворцы, нарядную публику у театральных подъездов.

Теперь, осенью 1920 года, Уэллс испытал странное ощущение, будто он совершил путешествие на им же самим придуманной машине времени. Город был тот же. Те же улицы, площади, мосты, здания. Но и только. Все остальное неузнаваемо изменилось. Уэллс остановился у Горького, отклонив предложение поселиться в особняке III Интернационала, где ему было отведено специальное помещение. Стремясь как можно ближе познакомиться с жизнью России за те две недели, что ему предстояло провести в Петрограде и Москве, Уэллс отказывался от всяких «особых» условий. Это, кстати, совпадало и с пожеланиями Советского правительства. Незадолго до его приезда в Петрограде было получено указание Ленина: показывать Уэллсу все, что возможно, знакомить его с русской жизнью как можно обстоятельнее. Это указание было выполнено буквально. Уэллс стоял в очередях за хлебом. Он питался в столовых и уже больше не спрашивал, когда же подадут завтрак. Его водили в баню, где одежду нельзя было оставлять в предбаннике, а приходилось связывать в узел и нести с собой в мыльную. Он жил, как все, и ел, как все. Он старался сразу приспособиться, и это ему почти удалось.

Через день после своего приезда в Петроград Уэллс присутствовал на заседании Комиссии по улучшению быта ученых (КУБУ), председателем которой был Горький. Комиссия эта занималась не только вопросами быта. Покуда ее возглавлял Горький, ее правильнее было бы называть Комиссией спасения ученых и содействия развитию русской науки.

Заседание, на которое пришел Уэллс, было вполне рядовым и к тому же весьма характерным. В повестке дня смешивались самым удивительным образом вопросы быта ученых, организации науки, научной пропаганды и так далее. Обсуждались заявления ученых с проеьбвй о предоставлении им продуктового пайка, необходимость расширения научно-пррсветительской деятельности Дома ученых, проект организации международного съезда ученых в Петрограде, открытие галошно-починочной мастерской при Доме ученых и так далее — всего четырнадцать пунктов.

Участие в одном таком заседании давало достаточно материала, чтобы составигь себе некоторое представление о положении ученых в Петрограде. Неудивительно, что Уэллс был потрясен: люди, умирающие от истощения, замерзающие в холодных домах, обсуждают проект созыва международной конференции ученых. Всемирно известный писатель Максим Горький, академики Ольденбург, Ферсман, Манухин, Тонков — все ученые с мировыми именами — тратят время и силы на организацию галошно-починочной мастерской. От таких контрастов захватывало дух и становилось не по себе. Особенно Уэллса поразило, что ученые гораздо больше страдали не от голода, а от недостатка научной литературы и лабораторного оборудования. Они могли не есть, но не могли не работать. В своих очерках о России Уэллс писал впоследствии: «Наша блокада отрезала русских ученых от иностранной научной литературы. У них нет новой аппаратуры, не хватает писчей бумаги, лаборатории не отапливаются. Удивительно, что они вообще что-то делают. И все же они успешно работают. Павлов проводит поразительные по своему размаху и виртуозности исследования высшей нервной деятельности животных; Манухин, говорят, разработал эффективный метод лечения туберкулеза, даже в последней стадии, и так далее… Дух науки — поистине изумительный дух… В Доме литературы и искусств мы слышали кое-какие жалобы на нужду и лишения, но ученые молчали об этом. Все они страстно желают получить научную литературу; знания им дороже хлеба».

Уэллс выступил на этом заседании КУБУ и предложил организовать доставку научной литературы из Англии. Его предложение было тут же принято.

Пожалуй, ни в чем другом Уэллс не проявил столько энтузиазма и энергии, как в своем стремлении поддержать русскую науку.

Вскоре после его отъезда из России в Петроград стала поступать научная литература в весьма значительном количестве. При Доме ученых удалось даже устроить специальный читальный зал для работников Академии наук, университета и других научных учреждений Петрограда. Русская наука обязана Уэллсу по меньшей мере признательностью. Он поддержал петроградских ученых в трудное для них время тем, что было для них «дороже хлеба».

За десять дней, проведенных в Петрограде, Уэллс побывал в нескольких школах и рабочих университетах, принял участие в обсуждении проспекта издательства «Всемирная литература», познакомился с работой института экспериментальной медицины, посетил Академию наук, Дом ученых. Он осматривал коллекции Эрмитажа и слушал Шаляпина в опере. В Петрогубкоммуне он внимательно изучал «постановку продовольственного дела в Петрограде». «Уэллсу, — сообщает „Петроградская правда“, были продемонстрированы картограммы и диаграммы, наглядно изображающие организацию снабжения и распределения продуктов среди петроградского населения. Писатель наиболее заинтересовался разработанной в настоящее время системой продзнаков, которые предполагается ввести в Петрограде взамен карточек. Уэлле посетил коммунальные столовые и предполагает ознакомиться также с хлебозаводами и другими предприятиями Петрогубкоммуны».

Об интересе Уэллса к организации народного хозяйства в России свидетельствует и К. Габданк, исполнявший в 1920 году обязанности председателя коллегии «Продпути», случайно оказавшийся в одном вагоне с Уэллсом, когда тот ехал в Москву, чтобы встретиться с Лениным.

Может быть, одним из самых значительных событий, связанных с пребыванием Уэллса в Петрограде было его участие в заседании пленума Петроградского Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов.

Он выступил с короткой речью, о содержании которой бегло упоминает в «России во мгле». Эта речь представляет достаточный интерес, чтобы привести хотя бы отрывки из нее. Текст ее был опубликован в «Петроградской правде».

Как сообщает газета, «Совет устраивает Уэллсу шумную овацию. Товарищ Уэллс произносит свою речь на английском языке. Ее переводит товарищ Зорин. Речь эта буквально гласит следующее:

„Я очень польщен оказанным мне приемом. Было бы самомнением думать, что такой сердечный прием оказан мне как личности. Я считаю, что честь эта оказана мне не как представителю страны или правительства, но как представителю свободной мысли Англии и Америки…

Я и единомышленники мои преследуем те же задачи, которые преследуете вы, а именно — всемирное государство социальной справедливости. Условия жизни на Западе — иные, чем в России, а разные условия жизни порождают разные приемы борьбы. Но конец будет тот же: всемирное государство, которому каждый будет служить по мере своих сил и которое будет обслуживать каждого, соответственно его потребностям.

Мы, на Западе, всеми силами стараемся добиться мира с Россией, — мира, при котором вы получите возможность продолжать в более легких условиях гигантскую работу создания нового политического и социального строя, среди полного разорения страны, доведенной до этого состояния милитаризмом и военной авантюрой царизма. Вы стоите перед созидательной работой, изумительной своим бесстрашием и силой.

Она не имеет себе равной в истории человечества. В ней выражение той гениальной способности России, которая давно проявлена в русской литературе, — я говорю о бесстрашной мысли и безграничном напряжении сил…

Россия и Англия, несмотря на все взаимные прегрешения, могут любить и понимать друг друга и вместе работать для человечества и для того нового мира, который рождается среди мрака и бедствий. Дайте мне еще раз сказать вам, что английский народ хочет мира, добьется мира и не успокоится, пока не добьется его“.»

Особенно интересовался Уэллс литературной жизнью России. Ежевечерне он встречался и разговаривал с писателями в квартире Горького. Огромное значение имели для него беседы с самим Горьким, который лучше, чем кто-либо другой, был осведомлен обо всех литературных начинаниях.

По-видимому, самым интересным эпизодом, связанным с литературной жизнью Петрограда, было для Уэллса посещение издательства «Всемирная литература». Он присутствовал на редакционном заседании, попросил экземпляр каталога книг, предполагавшихся к изданию, и основательно над ним поработал. По свидетельству К. И. Чуковского, Узллс сделал множество дополнений и поправок, с которыми Горький, очевидно, посчитался. К сожалению, экземпляр каталога с пометками Уэллса утрачен. Его присвоил и увез с собой некто мистер Кини из «Американской администрации помощи» (АРА).

Проект «Всемирной литературы» поразил Уэллса. Россия, жившая в титаническом напряжении всех сил, голодающая и обороняющаяся от многочисленных врагов, затевала литературное предприятие, равного которому не было ни в одной другой стране мира. «В этой непостижимой России, — писал Уэллс, воюющей, холодной, голодной, испытывающей бесконечные лишения, осуществляется литературное начинание, немыслимое сейчас в богатой Англии и богатой Америке… сотни людей работают над переводами; книги, переведенные ими, печатаются и смогут дать новой России такое знакомство с мировой литературой, какое недоступно ни одному другому народу».

В разговорах с писателями Уэллс интенсивно и широко интересовался русской литературой, обнаружив при этом хорошую осведомленность в творчестве русских писателей: Толстого, Тургенева, Лермонтова, Гончарова, Лескова и других. Но он хотел знать больше и задавал своим собеседникам бесчисленное количество вопросов.

Сейчас трудно восстановить во всех деталях картину пребывания Уэллса в Петрограде. Немного осталось людей, встречавших английского писателя в 1920 годи.

Память человеческая — этот капризный инструмент — сохранила лишь отдельные, порой случайные эпизоды, связанные с петроградской жизнью Уэллса. Кое-кто помнит, например, бурное восхищение Уэллса шаляпинским мастерством перевоплощения.

Однажды вечером Уэллс слушал «Вражью силу» в Михайловском театре. На следующий день в этом же театре он слушал «Дон-Кихота». Увидев на сцене длинного, тощего, костлявого рыцаря из Ламанчи, Уэллс отказывался верить, что это Шаляпин, хотя сидел он у самой сцены в директорской ложе. Только в антракте, когда Шаляпин пришел в ложу поздороваться, он поверил и восхитился.

Другой эпизод связан с именем артиста Монахова. Как-то вечером в квартире Горького Монахов произнес длинный тост. Это был набор русских слов с потрясающе точным английским акцентом. Уэллс внимательно слушал, а потом сказал своему соседу: «Он несомненно говорит по-английски, но что это за диалект? Я слышу его в первый раз».

Подобные воспоминания, несомненно, оживляют картину пребывания Уэллса в Петрограде, но, к сожалению, дополняют ее не слишком существенно. Газетные материалы тоже мало помогают делу. На фоне грандиозных и нередко трагических событий того времени приезд Уэллса выглядел малозначительной деталью. Вероятно поэтому информация об Уэллсе ограничивается несколькими весьма скупыми заметками.

Тем не менее, объединив воспоминания современников, газетную информацию и рассказ самого Уэллса, мы получаем достаточно точную и подробную картину, на основании которой можно судить о том, что привлекало внимание писателя в Петрограде, какова была его реакция на увиденное и какие цели он преследовал в своей поездке.

Во время своего кратковременного пребывания в Петрограде Уэллс поразил многих встречавшихся с ним людей особым даром интенсивного восприятия. Его интеллект работал со сверхъестественной энергией. Он мало говорил, но очень внимательно слушал, вглядывался, расспрашивал, впитывая, как губка, все новую и новую информацию. К. И. Чуковский рассказывает, что Уэллс даже пытался понять своих собеседников по тону, по жесту, по выражению лица. Он не мог, не хотел ждать, покуда переводчица переведет их реплики на английский язык.

Критика нередко говорит об ошибочных впечатлениях и выводах Уэллса относительно жизни революционного Петрограда. Ошибок действительно много. Они были неизбежны.

Но, может быть, стоит обратить внимание и на другую сторону дела: Уэллс за несколько дней сумел увидеть и понять столько, сколько другим не удавалось за несколько месяцев и даже лет.

Из Петрограда Уэдлс отправился в Москву, где, как известно, встретился с Владимиром Ильичем Лениным. Рассказ о беседе Ленина с Уэллсом мог бы состаьить предмет специальной статьи. Впрочем, история встречи выдающегося фантаста с руководителем первого в мире социалистического государства хорошо известна. О ней писали неоднократно историки, публицисты, поэты и драматурги. О ней подробно рассказал сам Уэллс в одной из глав своей книжки «Россия во мгле», написанной тотчас по возвращении в Англию в октябре 1920 года.

 

Григорий Мишкевич

Три часа у великого фантаста

В конце июля 1934 года английский писатель Герберт Уэллс приехал в Ленинград, где провел несколько дней. До этого он путешествовал по стране, побывал, в частности, на Днепрогэсе, присутствовал на физкультурном параде на Красной площади в Москве. Известно также, что английский романист беседовал с И. В. Сталиным, Максимом Горьким, встречался с советскими учеными, писателями, деятелями искусств.

Пребывание Уэллса в Ленинграде было сравнительно недолгим, но весьма насыщенным: он виделся с И. П. Павловым, Л. А. Орбели, А. Н. Толстым, посетил Петергоф, Пушкин, побывал в Эрмитаже. Но, вероятно, мало кто знает о встрече группы ленинградских писателей и популяризаторов науки с маститым британским литератором.

Автор настоящих воспоминаний работал тогда в Ленинградском отделении издательства «Молодая гвардия». В комнате на третьем этаже знаменитого Дома книги, где находилась редакция научно-популярной литературы, часто можно было встретить видных ученых и писателей: А. Е. Ферсмана, Я. И. Перельмана, А. Р. Беляева и других. Горячо обсуждались не только планы новых книг, но и рукописи (например, роман Александра Беляева «Прыжок в ничто»), спорили о новинках зарубежной научно-фантастической и научно-популярной литературы.

Когда в конце июля 1934 года стало известно о приезде в Ленинград Герберта Уэллса, в редакции собрался почти весь «синклит» авторов и было решено: ни в коем случае не упустить возможности встретиться с английским писателем и просить Ленинградское отделение ВОКСа устроить такую встречу. Решили преподнести Уэллсу подарок: по экземпляру всех его книг, изданных в СССР после Октябрьской революции. Попутно замечу, что из этих двух забот, выпавших на мою долю, выполнение второй оказалось едва ли не самой трудной. Пришлось обрыскать буквально всех букинистов и (увы, теперь уже не существующие, к сожалению!) книжные развалы… Кое-кому пришлось расстаться с собственными экземплярами (особенно Якову Исидоровичу Перельману, в богатейшей личной библиотеке которого имелись все книги Уэллса, изданные после 1917 года Сойкиным и Госиздатом). Наконец все книги — несколько десятков — были бережно упакованы в две объемистые пачки, оставалось лишь преподнести их автору…

Встретиться с Гербертом Уэллсом, против всяких ожиданий, оказалось совсем не так уж сложно. В ВОКСе сразу вняли нашей слезной просьбе, но посоветовали ждать.

Ожидание тянулось несколько дней. Лишь 30 июля позвонил работник ВОКСа Андриевский и сказал: «Все в порядке! Герберт Уэллс согласился принять небольшую группу ленинградских писателей и ученых. Первого августа, в шесть вечера, он просит быть у него».

И вот, еще задолго до назначенного часа, в холле гостиницы «Астория», около кадки с пальмой, начали появляться участники «депутации».

Первым пришел профессор-геофизик Борис Петрович Вейнберг — невысокий и, несмотря на полноту, весьма подвижный человек, с лукавой усмешкой, таявшей в бороде. Сын знаменитого литературоведа и переводчика Гейне, Борис Петрович был выдающимся ученым и, кроме того, немало потрудился на поприще научной популяризации. Его перу принадлежала (например, книга «Снег, иней, град, лед и ледники», выдержавшая несколько изданий. Борис Петрович хорошо владел английским и согласился быть нашим переводчиком.

Затем пришел Яков Исидорович Перельман — о нем говорит уже само его имя, — патриарх советской (да и не только советской!) семьи «занимательщиков».

Вслед за ним показалась плотная фигура Николая Алексеевича Рынина, профессора Института путей сообщения, автора известного курса «Начертательная геометрия» и не менее известного капитального труда о межпланетных перелетах — этой своеобразной и уникальной в своем роде энциклопедии по истории авиации, астронавтики и астронавигации.

Наконец пришел Александр Романович Беляев — крупнейший советский писатель-фантаст. Опираясь на палку (он был человеком болезненным) и дружелюбно поглядывая сквозь толстые стекла пенсне, он уселся рядышком с Вейнбергом.

Таков был состав «депутации», пришедшей в «Асторию», чтобы побеседовать с признанным королем научной фантастики.

Мы сидели на диване, обсуждая в оставшиеся четверть часа возможные детали встречи. Каждого занимала мысль о том, какое впечатление произвела на Герберта Уэллса наша страна. По этому поводу уже в вестибюле разгорелись жаркие дебаты.

— Бьюсь об заклад, — горячился Вейнберг, — что Уэллс находится в состоянии полной растерянности! Если он хороший наблюдатель, то все видел и должен отказаться от своих прежних мнений о России.

— Разумеется, — заметил деликатнейший Яков Исидорович Перельман. — Уэллс, как настоящий художник, не может равнодушно воспринимать перемены, которые бросаются всем в глаза.

— Нет, Яков Исидорович, — возразил Рынин. — Такие люди, как Уэллс, не так-то просто расстаются со своими прежними убеждениями и представлениями. Не забывайте, что Уэллс художник не просто с буржуазным, а с британским — я подчеркиваю это — мировоззрением! Англичане упорны в своих взглядах!

В разговор вступил Александр Беляев:

— Меня лично интересуют взгляды и позиция Уэллса как писателя-фантаста. За последние десятилетия научно-фантастическая литература за рубежом невероятно деградировала. Убогость мысли, низкое профессиональное мастерство, трусость научных и социальных концепций — вот ее сегодняшнее лицо… Любопытно, что думает по этому поводу Уэллс? Ведь он по-прежнему остается властителем дум в этой области литературы…

— Одним словом, — заключил Борис Петрович, — Уэллсу предстоит жаркий разговор, если, конечно, он не увильнет от него чисто по-английски.

Наша беседа была прервана приходом Андриевского.

— Герберт Уэллс просит вас к себе в номер, — сказал он. Прошу не очень утомлять его расспросами, так как он устал после поездки в Колтуши. — Андриевский сделал небольшую паузу, а потом добавил: — Уэллс, кажется, чем-то раздражен…

— Ага! — усмехнулся Борис Петрович. — Вероятно, Иван Петрович поговорил с ним по душам…

— Но я надеюсь, — улыбнулся Беляев, — мы не станем его подробно расспрашивать об этом?..

В номере люкс навстречу нам поднялся высокий худощавый человек с седым коротким бобриком на толове, с глубоко посаженными внимательными, добрыми, но очень усталыми глазами. Борис Петрович Вейнберг после нескольких вступительных слов Андриевского представлял нас всех поочередно, и Уэллс, крепко пожимая каждому руку, приговаривал по-русски:

— Очень, очень приятно!

Он пригласил нас к круглому столу, уставленному вазами с фруктами, сэндвичами и бутылками с прохладительными напитками, придвинул ящик с сигарами. Все уселись, и при посредстве Бориса Петровича Вейнберга началась беседа. Тон, характер и содержание беседы лучше всего передать, если попытаться воспроизвести ее так, как она происходила, то есть «в лицах»:

УЭЛЛС. Я очень рад представившейся мне возможности встретиться со своими коллегами по профессии. Это, кстати, одна из главных целей моей поездки в Советский Союз. Дело в том, что после смерти Голсуорси я был избран президентом сообщества писателей «Пенклуб». В Москве я виделся с Максимом Горьким, с которым обсуждал вопрос о вступлении Союза советских писателей в «Пенклуб». Но Горький решительно отклонил мое предложение на том основании, что «Пенклуб», не делая никаких политических различий, в число своих юридических членов принял корпорации писателей гитлеровской Германии и фашистской Италии. Я лично был весьма огорчен, услышав из уст Максима Горького отказ…

ВЕЙНБЕРГ. Это произошло потому, что некоторые писатели Германии и Италии не хотят служить гуманизму, предпочитая поддерживать сумасбродные геополитические устремления своих диктаторов…

УЭЛЛС. Писатель, мой дорогой профессор, должен стараться по возможности быть вне политики. В противном случае его творчество может оказаться не свободным от влияния тенденции…

БЕЛЯЕВ. Мистер Уэллс, позвольте спросить, были ли вы как литератор абсолютно свободны от влияния тенденции, когда писали свой, я сказал бы, зловещий роман «Джоан и Питер»? От сюжетной концепции веет ужасом и безысходностью: в середине шестидесятых годов нашего столетия — новая мировая война… Бомбами чудовищной силы города расплавлены, человечество уничтожено. И от всей человеческой цивилизации уцелел лишь сломанный велосипед… И двое молодых людей, словно Адам и Ева, начинают новый человеческий род на развалинах старого мира. Разве этот роман не тенденциозен?

УЭЛЛС. У нас, любезный коллега, совершенно разные подходы к оценке сюжета. Я исхожу из всечеловеческого добра. Вы видите во всем лишь классовую борьбу…

ПЕРЕЛЬМАН. Я опасаюсь, что ваш превосходный роман «Борьба миров» в подтексте тоже имеет в виду классовую борьбу.

УЭЛЛС. Возможно, возможно… Простите, не вы ли тот самый Джекоб Перлман, который столь своеобразно интерпретировал мои произведения? Я читал вашу «Удивительную физику» — так она именуется в английском переводе.

ПЕРЕЛЬМАН. Тот самый…

УЭЛЛС (смеясь),…который так ловко разоблачил моего «Человека-невидимку», указав, что он должен быть слеп, как новорожденный щенок… И мистера Кейвора за изобретение вещества, якобы свободного от действия земного тяготения…

ПЕРЕЛЬМАН. Каюсь, было так, было… Но ведь от этого ваши романы не стали хуже.

УЭЛЛС. А я, признаться, так тщательно старался скрыть эти уязвимые места моих романов от взора читателей! Как же это вам удалось разгадать мои секреты?

ПЕРЕЛЬМАН. Видите ли, моя специальность — физика. Кроме того, я еще и популяризатор.

Когда смех, вызванный этой мирной перепалкой, утих, я преподнес Уэллсу обе пачки книг. Вручая подарок, я передал ему также и справку Всесоюзной Книжной палаты о тиражах его книг в СССР (они перевалили за 700000 экземпляров!).

УЭЛЛС. Благодарю вас за очень приятный для меня сюрприз. Это гораздо больше, чем издано в Англии за то же время. Весьма приятный сюрприз!

РЫНИН. Как видите, вас охотно читают у нас, потому что любят и знают вас как признанного мастера научной фантастики.

БЕЛЯЕВ. У нас охотно читают и других иностранных фантастов. Читают ли у вас, в Англии, произведения наших писателей?

УЭЛЛС. Я по нездоровью не могу, к сожалению, следить за всем, что печатается в мире. Но я с огромным удовольствием, господин Беляев, прочитал ваши чудесные романы «Голова профессора Доуэля» и «Человек-амфибия». О! Они весьма выгодно отличаются от западных книг. Я даже немного завидую их успеху!

ВЕЙНБЕРГ. Чем именно отличаются, позвольте спросить? Мы будем весьма признательны, если вы хотя бы кратко охарактеризуете общее состояние научной фантастики на Западе. Ведь этот род литературы — один из самых массовых, а кроме того, он особенно близок нам.

УЭЛЛС. Мой ответ на ваш вопрос, господин профессор, будет кратким. В современной научно-фантастической литературе Запада невероятно много буйной фантастики, и столь же невероятно мало подлинной науки и глубокой мысли. Научная фантастика, как литературный жанр, вырождается, особенно в Соединенных Штатах Америки. Она постепенно становится суррогатом литературы. Внешне занимательная фабула, низкопробность научной первоосновы и отсутствие перспективы, безответственность издателей — вот что такое, по-моему, наша фантастическая литература сегодня. Она не поднимается выше тривиальных сюжетов о полетах в далекие небесные миры. Между тем, задача всякого литератора, особенно работающего в научно-фантастическом жанре, — провидеть социальные и психологические сдвиги, порождаемые прогрессом цивилизации. Задача литературы усовершенствование человечества… Впрочем, может быть, я слишком субъективен в своих суждениях? Но в нашей профессиональной среде я могу высказать эти наблюдения, не рискуя быть понятым превратно. Не так ли?

БЕЛЯЕВ. Благодарим вас, все сказанное вами чрезвычайно интересно и важно! Мы можем лишь искренне радоваться тому, что наши мнения по этому вопросу полностью совпадают.

ПЕРЕЛЬМАН. Нас очень интересуют ваши личные творческие планы. Над чем вы работаете в настоящее время, над чем размышляете?

УЭЛЛС. Мне сейчас шестьдесят восемь лет… А это означает, что каждый англичанин в моем возрасте должен подумать над тем, зажжет ли он шестьдесят девятую свечу в своем именинном пироге… Поэтому меня, Герберта Уэллса, в последнее время все чаще интересует Герберт Уэллс. Но, несмотря на это, я продолжаю работать над книгой, в которой стремлюсь отразить некоторые черты нынешней смутной поры, чреватой военными потрясениями.

БЕЛЯЕВ. Мы знаем вас как противника фашизма, и нас очень радует, что вы не остаетесь в стороне от общей борьбы против губителей цивилизации. Правильно ли я вас понял?

УЭЛЛС. Более или менее правильно.

ВЕЙНБЕРГ. Мы надеемся, мы верим, что вы окажетесь на той же стороне баррикады, на которой будем и мы в случае, если грянет новая борьба миров…

УЭЛЛС. Мой дорогой профессор! Боюсь, что из меня выйдет неважный баррикадный боец… Да и кроме того, когда заговорят пушки, вряд ли нужны будут перья, к тому же писателей-фантастов.

РЫНИН. Не скажите, не скажите… иное перо много сильнее пушек.

Уэллс не ответил на эту реплику. Он внимательно оглядел всех нас и, помолчав, тихо произнес что-то поанглийски. Мы вопросительно посмотрели на Бориса Петровича. Тот встал и сказал:

— Герберт Уэллс сердечно благодарит всех за приятную и полезную беседу и сожалеет, что не в состоянии продолжать ее, так как у него разболелась голова.

Уэллс крепко пожал нам всем руки, мы раскланялись и вышли из номера.

Часы в холле показывали ровно девять.

 

Лев Успенский

Братски ваш Герберт Уэллс

Совершенно фантастично

В моих руках библиографический справочник. Издательство «Книга», Москва, 1966 год. На обложке: «Герберт Уэллс».

А на странице 131-й статья, озаглавленная так: «Уэллс и Лев Успенский».

Как это понимать? «Шекспир и Константин Фофанов», «Гомер и…»

К немалому моему смущению, Лев Успенский — я. Необходимо объясниться, а для этого надо начать очень издалека.

Да, так случилось. В разгар войны, в 1942 году, советский писатель с ленинградского фронта обратился с письмом к одному прославленному собрату. Письмо затрагивало вопрос, который в те дни представлялся нам вопросом номер два, если под номером первым числить самое войну. Вопрос об открытии союзниками Второго фронта. Оно было адресовано: Лондон, Герберту Уэллсу.

Фантастика? Конечно, но более или менее правдоподобная.

Письмо было направлено через Совинформбюро. Шесть месяцев спустя в блокадном Ленинграде советский литератор Успенский получил от английского литератора Уэллса ответ.

Это уже показалось и ему самому и всем его окружавшим фантастикой на пределе.

Ответ имел вид телеграммы на семи страницах писчей бумаги обычного формата. Читать его было не легко: на каждой строчке написано буквами: «комма», «стоп», а то и «стоп-пара», что, оказывается, значит: «точка-абзац». Но за этими знаками препинания бились живые и напряженные мысли, чувствовалась искренняя приязнь и дружба.

Не буду спорить: эти мысли были мыслями человека, но не политика, не социолога. Однако они были мыслями пережитыми, откровенными до предела, выстраданными за долгую жизнь вдумчивого художника.

В статье «Уэллс и Лев Успенский» говорится, будто я получил этот ответ только по окончании войны. Нет, Совинформбюро прислало его копию мне в Ленинград, на Пубалт, в августе того же сорок второго года.

Подобно ракете, эта копия пронеслась перед глазами удивленного до предела командования. Неделю или две спустя два бравых лейтенанта-штабиста, печатая шаг, вошли в ту комнату опергруппы В. В. Вишневского, где, проездом на фронт, жил я. «Интендант Успенский — вы? Пять минут на сборы! У комфлота четверть часа времени; он требует вас немедленно!»

Когда Кейвора вызвали на прием к Великому Лунарию, он трепетал. Так как же должен трепетать интендант III ранга, когда его вызывают к командующему флогом? «Успенского? К Трибуцу? А что он наделал?»

Часа полтора — и вот это было уже суперфантастикой! — за закрытыми дверями кабинета я гонял чаи с Владимиром Филипповичем Трибуцем. Генштабисты и круяные морские начальники почти всегда люди широких горизонтов, по-настоящему образованные. Мы беседовали обо всем; об этой войне и о «Борьбе миров», oб Уэллсе и о Невской Дубровке, о марсианах и о нашем детстве; мы были почти сверстниками. Вот от моего детства мне и приходится сейчас повести речь.

Плюсквамперфектум

1909 год. Я ношу фуражку с ярко-зеленым околышем: учусь в Выборгском восьмиклассном коммерческом училище.

Опять фантастика — странен смутный мир девятисотых годов. Училище Выборгское, но находится в Петербурге. Оно восьмиклассное, но работают только пять или шесть классов; старших еще нет. Оно ни с какой стороны не коммерческое, и вот почему.

Под рукой Министерства просвещения немыслима никакая прогрессивная школа. Там министром — А. Н. Шварц, ДТС (действительный тайный советник), сенатор, профессор. У Саши Черного есть стихи о нем:

У старца Шварца ключ от ларца, А в ларце — просвещенье. Но старец-Шварец сел на ларец Без всякого смущенья.

Чтобы не лезть в ларец, группа передовых педагогов схитрила. Они сбежали в торговлю и промышленность. И тамошние Шварцы — не золото, но торговать и промышлять приходится не на латинском языке! Тамошние — либеральнее.

Это училище задалось целью сделать из нас не «коммерсантов», а людей. Для этого оно применяло всевозможные приемы.

Был и такой: «уроки чтения». Раз в неделю Елена Валентиновна Корш, классная дама первоклассников, на ходу приспосабливая текст, читала нам что-нибудь «старшее».

Начала она с «Дэвида Копперфилда»; Диккенс не произвел на меня тогда ни малейшего впечатления. Затем мы прослушали «Джангл-Бук» Киплинга. По гроб жизни я благодарен за это маленькой грустноглазой женщине со смешной брошью в виде пчелы на бархатной блузке.

А потом настал день, которого я не забуду никогда. Е. В. Корш вынула из сумочки желтенький пухлый томик, величиной с ладонь: «Универсальная Библиотека», издание Антика. «Дети! Я попгобую почитать вам очень стганный гоман очень стганного писателя. Если будет тгудно или скучно, сгазу же скажите мне…»

Стояла питерская зима, самые короткие дни. В классе горела керосино-калильная лампа, чудо техники, с «ауэровским колпачком». На подоконнике желтело чучело тюлененка-белька: до этого был предметный урок — «Как сделали твой ранец?» Все было знакомо, просто, обыденно — как всегда. И вдруг…

«Маленькая обсерватория астронома Огильви. Потайной фонарь бросает свет на пол. Равномерно тикает часовой механизм телескопа. В поле зрения трубы — светлый кружок планеты среди неизмеримого мрака мирового пространства…» Кто это вспоминает — он или я?

«…В ту ночь поток газа оторвался от далекой планеты. Я сам видел это… Я сказал об этом Огильви, и он занял свое место. Ночь была жаркая; мне захотелось пить. Я побрел к столику, где стоял сифон с содовой водой…»

Даже сахарская жажда не заставила бы рослого толстого мальчишку куда-нибудь побрести ни в тот день, ни во все последующие пятницы. Неделю за неделей, каждую пятницу, он сидел на том же месте в левой колонке парт, рядом с Асей Лушниковой, за Юриком Добкевичем, не отводя глаз от читавшей, шесть дней мечтая о волшебном седьмом дне, когда опять приоткроется это.

К весне это пришло к концу. Я не мог так просто оторваться от него. Я должен был еще раз, один, без помех, повторить мучительный и чудесный путь; еще раз увидеть, как под тонким молодым месяцем майский жук перелетает дорогу над Рассказчиком и Викарием, точно в тот миг, как «ближний марсианин высоко поднял свою тубу и выстрелил с грохотом, от которого содрогнулась земля»… И как пылал под действием теплового луча Шеппертон. И как героически погиб миноносец «Гремящий» («Тандерер»; это в традициях Флота Ее Величества, а не «Дитя Грома» нынешних переводов!)…

Я жаждал вторично пройти в страхе по мертвым улицам Лондона и услышать душу выматывающее «улля-улля!» последнего оставшегося в живых чудища. И, задохнувшись, взбежать на Примроз-хилл, и оттуда, в лучах восходящего солнца увидеть станцию Чок-Фарм и Килбери, и Хемпстед и башни Хрустального Дворца — «с сердцем, разрывающимся от великого счастья избавления…»

Педагоги, даже лучшие, — странные люди. Я умолил Е. В. Корш дать мне на неделю маленький желтый томик, ковчег небывалого. Она вручила мне его, аккуратно перевязав красной ниточкой несколько страничек в конце. «Я пгошу тебя, Левушка, не читать этого. Там говогится о взгослых вещах, котогых ты еще не поймешь…»

С великим трудом, напросвет, держа книжку над головой, по-всякому, я исследовал странички, которых я почему-то «не пойму». Странное дело: я все понял.

Там говорилось, что марсиане размножались бесполым путем, посредством деления. Один детеныш-почка возник на теле родителя даже во время межпланетного пути.

Я пришел в недоумение.

В те годы я был страстным биологом. Книжка Вагнера о простейших не сходила с моего стола. Амебы и вольвоксы были моими ближайшими знакомыми. Все размножались точно так же почкованием, делением; о других, более совершенных способах размножения, я имел весьма смутное представление.

Я вернул книжку учительнице; она не заподозрила моего вероломства.

…Весной того года — года перелета Блерио через Ламанш я добыл «Машину Времени» в одном переплете с чудесной «Волшебной лавкой». Потом «Невидимку», потом «Войну в воздухе».

Когда никто не видел, я лил тайные слезы: ведь «маленькое тельце Уины осталось там, в лесу…» Ведь медленно, начиная с красноватой радужины, как фотонегатив «проявлялось» обнаженное тело альбиноса Гриффина, лежащего мертвым на свирепой земле собственнической Англии.

Как пришибленный, целыми часами, вглядывался я в трагически медленный закат огромного тускло-красного солнца над Последним Морем Земли. И сейчас, как самое страшное видение мира, мерещится мне в тяжелых волнах этого моря «нечто круглое, с футбольный мяч или чуть побольше, со свисающими щупальцами, передвигающееся резкими толчками» — последняя ставка жизни, проигранной уэллсовским человечеством… Данте и Виргилмй.

Как передать всю силу воздействия, оказанного им на мое формирование как человека; наверное — не на одно мое?

Порою я думаю: в Аду двух мировых войн, в Чистилище великих социальных битв нашего века, в двусмысленном Раю его научного и технического прогресса, иной раз напоминающего катастрофу, многие из нас, тихих гимназистиков и «коммерсантиков» начала столетия, задохнулись бы, растерялись, сошли бы с рельс, если бы не этот Поводырь по непредставимому.

Нет, конечно, — он не стал для нас ни вероучителем, ни глашатаем истины; совсем не то! Но кто его знает, как пережили бы юноши девятисотых годов кошмар первых газовых атак под Ипром или «на Бзуре и Равке», если бы у них не было предупреждения — мрачных конусов клубящегося «черного дыма» там, в «Борьбе миров», над дорогой из Санбери в Голлифорд.

Как смог бы мой рядовой человеческий мозг, не разрушившись, вместить Эйнштейнов парадокс времени, если бы Путешественник по Времени, много лет назад, не «взял Психолога за локоть и не нажал бы его пальцем маленький рычажок модели»…

«…Машинка закачалась, стала неясной. На миг она представилась нам тенью, выхорьком поблескивающего хрусталя и слоновой кости, и затем — исчезла, пропала… Филби пробормотал проклятие…»

А Путешественник? «Встав, он достал с камина жестянку с табаком и принялся набивать трубку…» Точно такая же жестянка «Кепстена» стояла на карнизе кафельной печки в кабинете моего отца; такая же трубка лежала на его столе.

И этой обыденностью трубок и жестянок он и впечатывал в наши души всю непредставимость своих четырехмерных неистовств.

Он не объяснял нам мир, он приуготовлял нас к его невообразимости. Его Кейворы и Гриффины расчищали далеко впереди путь в наше сознание самым сумасшедшим гипотезам Планка и Бора, Дирака и Гейзенберга.

Его Спящий уже в десятых годах заставил нас сделать выбор: за «людей в черном и синем», против Острога и его цветных карателей, распевающих по пути к месту бойни «воинственные песни своего дикого предка Киплинга». Его алои и морлоки, с силой, доступной только образу, раскрыли нам бездну, зияющую в конце этого пути человечества, и доктор Моро предупредил о том, что будет происходить в отлично оборудованных медицинских «ревирах» Бухенвальда и Дахау.

Что спорить: о том же, во всеоружии точных данных науки об обществе, говорили нам иные, во сто раз более авторитетные, Учителя. Но они обращались прежде всего к нашему Разуму, а он взывал к Чувству. Мы видели в нем не ученого философа и социолога (мы рано разгадали в нем наивного социолога и слабого философа); он приходил к нам как Художник. Именно поэтому он и смог стать Виргилием для многих смущенных дантиков того огромного Ада, который назывался «началом двадцатого века».

Я вижу его

Был январь девятьсот четырнадцатого. Мы с Димой Коломийцовым шли в Городскую думу за билетами на какой-то концерт или лекцию. Возле мехового магазина Мертенса… Нет, скорее — у магазина дорогого белья «Артюр», Невский, 23, - чего-то ожидала дюжина любопытных. Чуть поодаль ворковали два «мотора»; слово «автомобиль» было еще редким. Люди, вытягивая шеи, смотрели на дверь. Остановились и мы.

— Да графиня эта, Брасова! — сердито буркнул не нам, соседу, хмурый енот в запотевшем пенсне. — Ну, морганатическая жена Михаила… Да уж до вечера не будет в лавке сидеть, и…

Он не договорил. Из магазина — несколько ступенек приступочкой; там и сейчас продают мужские рубашки — выпорхнула прелестная молодая женщина в маленькой шляпке, в вуалетке, поднятой на ее мех и еще чуть влажной от редкого снега, в чудовищно дорогой и нарядной шиншилловой жакетке. За ней одна рука на палаше, в другой маленький пакетик — поспешал юный гвардейский офицер, корнет. Второй пакет, куда больший, на отлете, как святые дары, нес кланяющийся, улыбающийся то ли хозяин, то ли старший приказчик. Ах, как он был художественно упакован, этот августейший пакетик!

Они только сошли на панель, дверь магазина, легонько присвистнув (пневматика!), открылась вторично, и-я забыл про всех морганатических… Из двери вышел плотный, крепкий человек, конечно — иностранец, нисколько не аристократ. Несомненный интеллектуал-плебей, как Пуанкаре, как Резерфорд, как многие. Его умное свежее лицо было довольно румяно: потомственный крикетист еще не успел подвянуть на злом солнце неимоверных фантазий. Аккуратно подстриженные усы лукаво шевелились, быстрые глаза, веселые и зоркие, оглядели сразу все кругом… Как я мог не узнать его? Я видел уже столько его портретов!

За его плечами показался долговязый юнец, тоже иностранец, потом двое или трое наших. Он задержался на верхней ступеньке и потянул в себя крепкий морозный воздух пресловутой «рашн уинтэ» — русской зимы. С видимым удовольствием он посмотрел на лихачей — «Па-ади-берегись!», снег из-под копыт, фонарики в оглоблях, — летящих направо к Казанскому и налево — к Мойке, на резкий и внезапный солнечный свет из-за летучих облаков, и, чему-то радостно засмеявшись, бросил несколько английских слов своим спутникам. Засмеялись и они: кто же знал, что только шесть месяцев осталось до роковой грани? Потом все сели «в мотор» и уехали. И больше я его не видел никогда.

Во второй его приезд, осенью двадцатого, я воевал на польско-балаховичском фронте, в Полесье. До нас не дошли известия о его встрече с Лениным: нам было не до Уэллсов.

Четырнадцать лет спустя он снова появился в Москве. Было похоже — фантазер из Истен-Глиба едет посмотреть, что выросло из замыслов того, кого он звучно и благожелательно — но как неверно! — окрестил «мечтателем из Кремля». Ну, что же, он увидел: то, что ему казалось «грезами», превратилось в величайшие в мировой истории дела.

Он имел мужественную честность признать себя неправым; нелегкое решение для того, кого весь мир привык именовать первым своим прозорливцем!

С четырнадцатого года он прошел долгий и нелегкий путь. Он не только писал книги, но стал активным болельщиком за будущее человечества. Как пропагандист он был вовлечен в участие в первой мировой войне. Теперь все с большей настороженностью вглядывался он в Грядущее — не столь далекое, как то, куда он забросил Путешественника по Времени, но не менее тревожное.

Его исповеди и призывы выходили в свет неустанно, и, хотя не все они и не так быстро, как хотелось бы, достигали нас, мы видели ясно: почва ускользает из-под ног мудрого Поводыря по Аду. Виргилий останавливается и неуверенно нащупывает: куда же идти?

Реальный мир катился к катастрофе по предсказанным им рельсам. Но мир этот решительно отказывался внять совету и перевести стрелки. Он не желал слушать фабианских проектов переустройства. Он смеялся над пророчествами английской Кассандры.

Что день яснее сквозь благообразные черты великого романиста проступал растерянный облик созданного его же воображением мистера Барнстэйпла — прекраснодушного и глубоко подавленного редактора никем не читаемого, еле сводящего концы с концами журнальчика «Либерал», умницы, на которого смотрят свысока даже собственные футболисты-сыновья.

Прозорливец явно терял ясность взгляда, метался и мучился, потеряв надежду, что мир может быть спасен извне, бескровно и бесслезно, то ли волшебным газом чудотворной кометы, то ли бациллами, способными, не спрашиваясь людей, уничтожить грозящую им опасность. И вот чаще и чаще взгляд Проводника стал обращаться к Компасу, имя которого Коммунизм.

К сороковым годам можно было сказать твердо: там, в Англии, у нас есть друг, нерешительный, слишком мягкосердечный, но верный и искренний до глубины души. Его имя — УЭЛЛС.

Мой соавтор — Франческа Гааль

Справедливость превыше всего: не вмешайся она, мое письмо ему не было бы написано.

В отличной статье, с упоминания о которой я начал, говорится: писатель Успенский написал его весной сорок второго года, во фронтовой землянке, куда как-то попали два романа Уэллса — «Война миров» и «Люди как боги».

Тут не все точно. Мне не случалось на фронте живать в землянках. Ни одной книги Уэллса у меня не было; не было их — не знаю уж почему — и в богатых библиотеках балтийских фортов, в десятке километров от меня.

Я жил в описанном Н. К. Чуковским большом кирпичном «офицерском доме» в Лебяжьем, в доме, пустом, как Бет-Пак-Дала, и холодном, как Антарктида. Жил и работал — нет, не «как зверь», а как военные корреспонденты в те годы.

Трудно вспоминаются эти месяцы — конец осени, начало зимы сорок первого года. Сводки мрачнее ночи. Враг все ближе к Москве. Сейчас не каждый поверит, но было так: мы жили только глубокой, почти иррациональной уверенностью в грядущей победе. Мы знали: она не слетит с неба сама — надо работать, надо драться за нее. И вот мы работали. Времени у меня не было ни минуты: я писал, но — какие тут послания на Запад! Изо дня в день заметки для газеты района, для ленинградских, для флотских газет… Нет радиста — сам лови ночью сводку. Ослабел типографский рабочий — крути плоскую машину. Не прислали клише из города — отрывай кусок линолеума от пола и режь сам. Времени не было.

И тут пришла на помощь она, Франческа.

В ноябре-декабре над Финским заливом темнеет рано и глухо. В кромешной зимней тьме по поселку всюду вырубали свет. Всюду, кроме матросского клуба. Там начинались лекции, доклады, танцы и главное — кино.

Перед вами — альтернатива: сидеть, волком воя, в чернильном мраке три или четыре часа, или пойти в клуб. Кто как, а я шел в клуб, хотя мне, сорокалетнему командиру, не по мыслям, не по чину, не по возрасту было фокстротировать с юными краснофлотками. Я садился в зале в кресло, и читал, до фильма.

До фильма! Обстрелы, двойная блокада, ледостав — мы были нацело отрезаны от сокровищницы кинопроката. — «Ораниенбаумская республика» жила фильмами, блокированными с нею с начала сентября. К этому времени сохранился, по-видимому, один: «Маленькая мама».

Первые пять раз я смотрел Франческу Гааль миролюбиво. Полюбовавшись на нее в двадцатый или двадцать седьмой раз, я изнемог. Почувствовал себя морально надломленным. Люди железной воли — работники Политотдела, редактор Женя Кириллов, секретарь редакции «Боевого залпа» Жора Можанет мужествовали сильно. Они стояли насмерть. Они уговаривали меня: «Лев Васильевич, идемте!» Я не мог.

Я оставался в редакционной тьме, ложился в черном мраке на черный топчан, и — что было мне еще доступно? — думал, думал, думал…

Вот в этой-то пахучей типографской черноте, в шуме высоченных сосен над крышей, в холодном свете звезд, если выйдешь наружу, в еще более холодном — мертвенном — мерцании панических фашистских ракет за фронтом немцы и привиделись мне марсианами.

«Маленькая мама» вышла замуж в тридцатый или сороковой раз. Лампочка надо мной обозначилась тускло-рдяным волоском, вспыхнула, как «новая звезда», пригасла и пошла мигать и помаргивать на экономическом «режиме имени инженер-капитана Баширова»: он ведал нашей тощей энергетикой.

Я встал, нарезал газетной бумаги, заложил первый листок в машинку и начал:

«Итак, глубокоуважаемый мистер Уэллс, катастрофа, которую вы, предсказывали полстолетия назад, разразилась: марсиане вторглись в наш мир…»

Книги? Не нужны мне были книги: седоголовый интендант на лебяженском «пятачке» был когда-то тем подростком, которому Елена Валентиновна Корш обрушила на голову великую тяжесть уэллсовских фантазий. Образы Уэллса — живые, движущиеся, дышащие — все время жили у него в памяти. Он мог цитировать без книг.

Из Лебяжьего в Лондон

Я писал его не от себя — ото всех тех, рядом с кем мне выпало на долю стоять на ораниенбаумском «пятачке». Я не могу повторить (или — хуже — изложить!) то, что вырвалось тогда из самого сердца. Но, перечитывая сейчас то, что было написано тогда, мне не хочется изменить в нем ни одной строчки.

Я писал ему, и мир рисовался мне в его образах. Я думал о предательстве западных политиканов и вспоминал речи лентяя и бездельника — но далеко не дурака! — артиллериста из «Борьбы миров»:

«Они превратят нас в скот, рабочий и убойный. И станут откармливать нас, чтобы пожирать. И найдутся ведь такие людишки, которые станут еще лебезить перед ними, чтобы добиться лучшего места у кормушки…»

«К стыду человечества, Вы и в этом правы, мистер Уэллс: в Виши, в Осло, в других местах мира — они нашлись», — так писал я.

Я думал о разгромленном Лондоне, и видел «птицелицего» немца, офицера с дирижабля из «Войны в воздухе», того, что таскался со своими легчайшими нессесерами, уступая место работяге Смоллуэйсу, которого приняли за изобретателя Беттериджа, Смоллуэйсу, потом встретившемуся с ним в последнем бою над Ниагарой.

«Не награжден ли теперь он Железным крестом за бомбежку Ковентри или Саутгемптона?!» — спрашивал я.

«Разве до Ваших ушей не доносится сквозь грохот взрывов жалобное блеяние, мистер Уэллс? Уж не подает ли то голос из будущего тощая коза этого самого Берта Смоллуэйса, коза возвратившегося варварства, коза великого запустения?»

Тот, кто читал «Войну в воздухе», помнит эту козу: ее невозможно забыть. Тех марсиан, вымышленных, бросил на человечество космос; за их приход не отвечал никто. Коричневых гадин, с которыми мы сражались теперь, выпестовала, выносила у груди своей западная цивилизация. Мы, люди, были ответственны за их появление: наш прямой долг был — уничтожить их. Чтобы призвать к исполнению этого тяжкого кровавого долга Англию, и стучала в Лебяжьем моя колченогая машинка над замерзшим, усеянным ледовыми дотами Финским заливом. Но я знал, что добрая старая Англия — не едина.

Да, там обитали простодушные и отважные Берты Смоллуэйсы. Когда их припрет к стенке, они знали, что надо делать, как и там, на уэллсовом «Козьем Острове».

«Спустив на землю подобранного в руинах котенка, он вскинул винтовку с кислородным патроном и непроизвольно спустил курок.

Из груди принца Карла Альберта вырвался ослепительный столб пламени… Что-то горячее и мокрое ударило Берту в лицо… Сквозь смерч слепящего дыма он увидел, как падают на землю руки, ноги и растерзанное туловище…» Я знал: есть в Англии такие смиренные Берты.

Но ведь там живут и другие люди — и в романах Уэллса и в Англии. Там катался в роскошной серой машине промышленный магнат Барралонг со своей любовницей Гритой Грей, из романа «Люди как боги», и его приспешник — министр Руперт Кэтскилл и философ Беркли с очаровательной леди Стэллой и самоуверенные лакеи, шоферы Ридли и Пенк… Попав уэллсовским чудом в мир «людей-богов», в мир коммунизма, они объявили ему идиотскую и кровожадную войну. Бессильные, они рвались уничтожить светлый мир, превратить в колонию, населить ханжами, гангстерами и проститутками, застроить биржами, борделями, полпивными, загадить и замусорить… Они ненавидели свет ядоносной пресмыкающейся ненавистью… А сколько таких в реальной Англии?

Между теми и другими стоял мистер Барнстэйпл, помощник редактора в «Либерале», этом «рупоре наиболее унылых аспектов передовой мысли» Англии. Он тоже попал в страну людей-богов. Он заранее, в мечтах, любил эту страну, но и опасался ее… Мистер Барнстэйпл, воплощение английской порядочности; куколка, так причудливо напоминающая мистера Уэллса; ласковая, но и ироничная самопародия, может быть совсем непреднамеренная.

Оказавшись среди людей-богов, он нашел в себе силы стать на их сторону и отречься от «своих», стать на сторону Утопии. Решительно, до конца, до самоотречения.

Мне было нечего терять: я и начал с той анатомии Англии, которую нашел в творчестве самого Уэллса. «Мы знаем, — писал я, — тысячи тысяч добрых, умных, безукоризненно честных Барнстэйплов двадцать четыре года смотрят со своего острова на Восток, на ту страну, где живем мы, как на мир, населенный привлекательными и опасными, потому что не до конца понятными, „людьми как боги“… Они защищали нас от нападок шиберов и джингоистов, как Ваш Барнстэйпл у „Карантинного утеса“ Утопии. Но им все время казалось: наши пути никогда не сойдутся.

А вот они сошлись, дорогой мистер Уэллс (простите, я чуть было не написал, почтительно и с великой приязнью, „дорогой мистер Барнстэйпл“!), и теперь предстоит решить, как же поступить целой стране добрых, прямодушных, прекраснодушных Барнстэйплов перед лицом общей трагедии? Позвольте же через Ваше посредство обратиться к ним от нас, в надежде, может быть несколько опрометчивой, помочь нашему общему делу…»

Они и мы

В те дни я жил образами Уэллса, но ведь не только ими. В те месяцы все мы, люди фронта особенно точно и живо ощутили себя в почетном ряду русских, всех русских настоящего и прошлого: и латников Куликова поля, и гренадеров Багратионовых флешей, и солдат Танненберга и Сольдау. Блоковские скифы стучали в наши души: «Когда б не мы, не стало б и следа от ваших Пестумов, быть может…» Эти Пестумы Европы, увитые розами Возрождения, звенящие терцинами Данте и сонетами Петрарки, снова попали под угрозу, страшнейшую из всех. И сознание высокой «должности» народа нашего, столько раз «державшего щит» между варварством и цивилизацией, столько раз проливавшего кровь лучших сынов своих, чтобы Чосер мог спокойно писать «Кентерберийские рассказы», а Эразм «Похвалу глупости», пока ханские баскаки собирали дань с наших прадедов.

Все родственней и дороже становилась нам великая культура, заложенная Грецией и Римом. Сотни лет мы держали ее на плечах, как Атлант свод небесный. Мы строили ее на равных правах, — мы с нашим «Словом о полку», с нашим Андреем Рублевым, с нашим Толстым и Менделеевым, Ломоносовым и Ковалевскими, с нашими двумя Софиями и Василием Блаженным. Мы знали каждый штрих ее, от альфы — античности, до омеги двадцатого века. И снова — в который раз — мы поднялись на ее защиту. А «они», люди Запада — так же ли, с той же вековой приязнью любили они нас, так же знали нас, так же ли готовы были помочь нам в беде, как мы им?

Я напоминал ему то, что он должен был знать и сам, — нашу историю, предмет нашей законной гордости и славы. То время, когда князь Ярослав опутал весь Запад паутиной брачных связей, нежной прелестью дочерей Руси. Когда одна Ярославна стала Аннойрегиной, супругой короля Франции, другая — женой Гаральда Норвежского, когда Гаральд искал в Киеве защиты и приюта, а внучка Ярослава Евпраксия, побывав супругой императора Германии и изгнанницей в Каноссе, став героиней западных саг и легенд, вернулась в вишневые сады Киева, чтобы лечь тут в русскую землю.

И то время, когда под нашим прикрытием распускались в Италии сады треченто и кватроченто, когда мыслители мыслили, ученые испытывали естество потому, что на Востоке русские защищали их покой в борьбе с Азией.

И начало XIX века, нашу титаническую борьбу с последним Цезарем. И Марну, выигранную потому, что пролилась наша кровь среди сосновых перелесков и болот Пруссии. Я смело говорил ему о нашем, потому что все время передо мною стояло все созданное ими.

Звучит слово «Англия», и тотчас оно раскрывается перед нами в образах. Мы знаем ее лиловые вересковые поляны: мы бродили по ним с Чарлзом Дарвином в поисках глубинных тайн природы; потом Кейвор, смешно жужжа, открывал над ними секрет своего кейворита. Потом Невидимка встретился на них с мистером Томасом Марвелом. Нам ведомы переулки ее выморочных городков, заваленные первым снегом: следы Гуинплена-ребенка пересекаются там со следами того же Гриффина, загнанного, окровавленного, озлобленного Искателя. Вот забавный полустанок среди газонов и живых изгородей юга; может быть, его имя «Фремлингем-Адмирал» обозначено Киплингом на вывеске, под которой пчелы жужжат над цветами дрока, а возможно на его платформу вышел из вагона, растерянно держа в руке сияющий плод с Древа познания, самый юный и самый жалкий из барнстэйпликов Герберта Уэллса.

Да разве только Англия? А прелый запах золотой листвы в лесах Эдирондека, сбереженный для нас Сэттоном-Томпсоном? А масленистая вода Сены у набережной Букинистов или возле Гренульер, завещанная нашей памяти Анатолем Франсом, Мопассаном, Ренуаром? И синие холмы над Верхним озером, какими с берегов Мичигана видел их рыболов Хемингуэй… Разве все это — не наше, не дорого нам почти так же, как «Невы державное теченье» или ночной костер на зеленой траве Бежина луга, гам, «во глубине России»?

Мы помним наизусть и строфы сонетов Шекспира, и канцоны Мистраля, и «Песнь о Роланде», и баллады о Робине Гуде. Знаете ли вы так нашу «Задонщину», нашего Пушкина, нашего Лермонтова, как мы знаем создания ваших гениев?

«Сколько раз в детстве и юности, — писал я ему, — каждый из нас по планам ваших городов разыскивал какую-нибудь забвенную Катлер-Стрит или переулок Кота-Рыболова, известные не каждому лондонцу, не всякому парижанину. Сколько, раз мы брели с чартистами по пыльным дорогам вслед за Барнеби Раджем, сопровождали Корсиканца от Гренобля до сердца Франции вместе со Стендалем, спускались по Миссисипи на плоту Гека Финна, шли у стремени Алонзо Кихады по равнинам Ламанчи, входили с ЛермонтомПевцом в древние леса, распростертые „от Кедденхэда до Торвудли“, плыли в одной лодке с телеграфистом Бенони по шхерам Финмаркена? Разве не для нас написан „Замок Норам“ вашего Тернера, нежные пленэры барбизонцев, тревожные небеса Гоббемы?

Мы плавали, бродили, странствовали среди ваших ландшафтов то с Тилем Уленшпигелем, то с Жан Жаком Руссо; мы садились в Ярмуте на корабль с Робинзоном Крузо и подстерегали рыжих сфексов среди песков горячего Прованса с Фабром, волшебником и мудрым пасечником Природы. Мы вдыхали воздух вашего прошлого и вашего настоящего. Мы вглядывались в смутную дымку вашего будущего. Все, созданное вами, стало нашим, ибо по глубокому и крайнему разумению русского человека, все, что создано людьми, принадлежит Человечеству.

Вот почему в июне сорокового года мы оплакивали Лондон, как если бы немцы бомбили Москву. Вот почему год спустя мы почувствовали с удовлетворением, что сражаемся в великой битве за Грядущее в одном строю с вами, и стали, как свойственно русским, насмерть на наших общих рубежах.

А теперь настал срок воззвать к вам: готовы ли вы к подвигу? Понимаете ли вы, Барнстэйплы и Смоллуэйсы, что настали сроки, когда за жизнь приходится платить не нефтью, не золотом, не биржевыми чеками, а кровью; когда вся ненависть мира должна сосредоточиться на „марсианах“, засевших в ямах Берлина и Берхтесгадена, но в то же время и на ваших собственных Полипах из „Министерства околичностей“, сегодня (сегодня, мистер Уэллс!), как и во времена Диккенса, продолжающих размышлять „как бы не делать этого“.

Узнайте нас, как мы вас знаем, и вступайте на наш страдный, тяжкий, но победоносный путь, локоть к локтю, безоговорочно, как братья!»

Вот этот десяток пожелтевших листков той газетной бумаги, на которой был написан черновик письма, — он передо мной. Письмо кончалось так:

«Я прервал изложение моих мыслей, дорогой мистер Уэллс, потому что прозвучал сигнал тревоги. Зенитки открыли стрельбу. Два марсианина на узких крыльях маневрируют над заливом, уклоняясь от разрывов… На юге гремит канонада. На железной дороге дымит бронепоезд. Мы боремся и победим. А вы?

Есть две возможности. Или, раздавив ваших алоев и полипов, вы, как Смоллуэйс, схватив „кислородное ружье“, броситесь в бой рядом с нами. Или, подобно мистеру Моррису из вашего „Грядущего“ (его имя изящно выговаривалось „Мьюррэс“, помните?), „надев на лысеющую голову модный головной убор с присоской, напоминающий гребень казуара“, предпочтете вызвать телефонным звонком — дабы не страдать излишне, дабы „не делать этого“ — Агента Треста Легкой Смерти…

Что ж, вызывайте. Но предупреждаем вас: на этот раз смерть не окажется легкой!

Нет, я верю, что будет не так! Вы уже кинулись в один бурун с нами. Мы умеем плавать. Опирайтесь на наше плечо, но не цепляйтесь судорожно за спасающего. Гребите вместе с нами к берегу; с каждым взмахом он — ближе. Готовьтесь отдать все, и тогда вы все сохраните. Будьте готовы разить, а не только подписывать чеки. И тогда — час настанет.

Тогда высоко над окровавленной Европой стаи ворон полетят терзать вялые щупальца последних марсиан. Тогда деловитые саперы начнут подрывать уже не страшные мертвые цилиндры. Тогда еще раз разнесется над старым материком отчаянное „улля-улля!“ погибающего среди всечеловеческой радости чудища. И все мы — вы и мы — окажем в один голос и с равным правом: „Человечество и человечность спасены нами!“

Но чтобы так случилось — надо спешить».

Ярким апрельским днем я принес конверт с письмом на нашу полевую почту. Техник-интендант, сидевший там, вчитался в адрес: «Совинформбюро. Т. Лозовскому. Город Куйбышев». Он посмотрел на меня: «Ого! Далековато хватили, товарищ начальник!»

Если бы он знал, куда я на самом деле «хватил»!

Летом того года командование наградило меня великой наградой — месячной поездкой в тыл, «в эвакуацию», на Урал, к семье. Вернулся я в августе. Все, все было фантастикой. Утром — Москва, гостиница «Якорь», метро, беготня по издательствам. Потом — три или четыре часа полета на бреющем, волны Ладоги под самым брюхом самолета (мы летели с Ю. А. Эшманом, он помнит это все), потом — куда более трудная задача — добраться от аэродрома до Петроградской стороны, и, наконец, в тиканье метронома, в глухих раскатах обстрела, улица Попова, Пубалт. Другой мир.

В большой комнате писательского общежития к вечеру никого не было. За ширмочкой в углу похрапывал лейб-шофер Вишневского Женя Смирнов. А на моем столе, прижатая осколком зенитного снаряда, лежала длиннейшая, на семи листах писчей бумаги, телеграмма. Телеграмма с латинским шрифтом. Откуда? Что?

Я торопливо «затемнился», зажег свет.

1. 0020 17 К С BACf

ELT — LEV USPENSKY

London June 1942 dear commander Uspensky comrade literature and in our fight from ample life for all man…

Скажу честно, сердце мое дрогнуло. Нет, не оттого, что Уэллс, просто потому, что бумажная пачка эта как бы материально воплотила в себе много нематериального. Мое письмо дошло — туда, через целый океан смерти и хаоса. И донесло до великого англичанина слово русского человека и солдата. И этот первый и лучший из Барнстэйплов Англии — не только прочел мои слова, он продумал их, он отвечает. На столе лежал какой-то клочок дружбы народов, интернациональной общности литераторов, что-то очень большое и дорогое…

Я быстро перелистал страницы. Да, он:

And S'J I subscribe myself most fraternally yours, for the all human culminating World Revolution Herbert George Wells.

Я не такой знаток английского, чтобы так вот, взять тогда и прочесть все семь страниц телеграфного текста, со всем его лаконизмом, с его «комма», «стоп» и «стоп-пара». Но в Пубалте нашлись англо-русские словари.

Я сидел над письмом добрые полночи. За окном громыхало, лампочки то меркли, то разгорались. Была тревога: командиров попросили в убежище. Моя дверь была закрыта, я сидел тихо, как мышь; Женю Смирнова — все знали — разбудить угрозой бомбежки немыслимо. К утру я перевел все.

Его ответ состоял из двух неравноправных частей. Старый больной писатель, едва выкарабкавшись из «брэйкдауна», из тяжкого упадка сил, получив мое письмо, разволновался чрезвычайно. Оно наступало на самые болезненные мозоли его мыслей; оно было «оттуда», из России; оно показывало, что черные опасения и тревожные мысли его известны и понятны в этой стране, которую он так давно любил и ценил.

И, видимо, там, в России, его слышат и понимают лучше, чем тут, на родине, — как свободного мыслителя, как великого болельщика за будущее человечества, как поборника вольного содружества вольных народов.

Он не мог в те дни сесть к столу и с обычной своей живостью отклика ответить, сказав от души все, чего я ожидал от него. Но он не мог и промолчать.

Он только что закончил «Феникс» — книгу, в которой в последний раз сделал смотр своим уэллсовским (и барнстэйпловским!) заветным мыслям, свел воедино мрачные предчувствия и робкие надежды. Ему — Кассандре мира, но не его Гектору, пророку, но не бойцу — захотелось воспользоваться моим письмом, как перекинутым над бездной легким тросиком, чтобы с его помощью перетащить через бездну тяжкие блоки его, уэллсовских, утопических чаяний.

Три четверти своей великанской телеграммы он отвел на изложение той, составленной им в последние годы «Декларации прав человека, как индивидуума, и его обязанностей, как гражданина», которая все еще казалась ему победой разума, чем-то новым и свежим на пути борьбы за Будущее, которая радовала его и мучила, представляясь то достижением, то просто очередным «прожектом».

А она и не могла стать ничем иным.

Много раз в этом письме он подчеркивал: наши мысли — его, Уэллса, и мои, его корреспондента, — совпадают. Ну, что же? Они и впрямь совпадали где-то, в самом зерне, в искреннем с обеих сторон стремлении к тому, чтобы Будущее стало светлым и прекрасным. Он провозглашал «права», которые считали естественными и необходимыми и мы: право каждого человека на жизнь, право любого дитяти на защиту и помощь, «даже если это — сирота»; право каждого члена общества на знание, на труд, на свободное передвижение, на охрану от насилия, равную для всех, одинаковую повсюду, безотносительно к широте и долготе места, к цвету кожи, к интеллекту и социальному положению «индивида».

Все это уже много лет возглашали и мы.

Но если раньше ему казалось, что все эти великие блага сколько столетий мечтало о них человечество! — могут быть получены им бескровно и безбедно, то ли в тот блаженный миг, когда Земля пройдет сквозь хвост благой кометы и «отравленный» — великолепно отравленный! — его газами человек вдруг станет иным, добрым, бескорыстным, евангельски незлобивым, то ли после того, как над миром пронесется коричневая туча марсианского нашествия, и сама Природа спасет его для лучшей жизни, взяв на помощь ничтожнейшие твари, бацилл, — то теперь он вообразил себе, что все эти великолепные «дезидерата» сами по себе, помимо воли людей, классов, государств, созрели на древе жизни и чтобы они упали и насытили алчущую человеческую Ойкумену, нужен только легчайший порыв ветра… Нужно, чтобы люди — от английского лорда до индокитайского кули — сами захотели стать людьми.

В этом и была невидимая ему разница. Мы утверждали, что на могучее дерево истории нужно взбираться, кровавя руки и ноги, надо обламывать его страшные сучья, не боясь ран, надо сражаться с химерами, живущими в его листве и тяжким трудом, суровой отвагой, жестокой, может быть, настойчивостью, в смертельной борьбе добыть миру Счастье; а он, фабианец, никак не способный полностью разделаться со сладкими иллюзиями, все еще призывал нас верить в то, что сладкие пуддинги совершенства сами свалятся нам в рот, без драки, без крови, и — самое главное, без тех революционных неистовств, какие он с барнстэйпловским ужасом наблюдал в прошлом.

«Феникс говорит совершенно то же, что говорите Вы. Мировая Революция уже произошла и только должна быть реализована. Она не может не произойти, если мы все решим, что она должна произойти. Она уже свершилась, и обсуждать тут больше нечего».

И еще: «Заметьте дальше: мировая революция не подразумевает атаку на какое-нибудь существующее правительство, конституцию, политическую организацию: ведь условия, сделавшие ее неизбежной, сложились на протяжении последних сорока лет, когда эти правительства и организации были уже созданы…»

Видите, как просто? Нужна не вооруженная борьба, нужна пропаганда «Декларации». «Пусть каждый, мужчина и женщина, кто поймет это, приступит сейчас же к формированию пропагандистских кружков. Британский маршал авиации может заставить людей обсуждать права человека. Японский крестьянин может добиться точно того же…» И когда это произойдет — наступит вожделенная эра Разума и Счастья.

Как цепки в душах даже самых талантливых, самых лучших людей мира, истинных людей доброй воли их маниловские мечты, их евангельские грезы! А ведь даже тот, о ком говорит Евангелие, твердил: «Я принес вам не мир, а меч!». Нет, британские и американские, французские и немецкие маршалы не только не хотят обсуждать эти права, они и сегодня сбрасывают напалм и фосфор на тех, кто готов эти права отстаивать.

В 1942 году Уэллс еще оставался Уэллсом, фабианцем, возлагавшим все надежды на внутреннюю революцию души, сопряженную с революцией научной и технической.

Сейчас было бы как-то даже неловко публиковать здесь всю эту беспомощную, хотя и благородную по чувствам, часть его письма. Как ни печально, она прозвучала бы словно «Проект о введении единомыслия» (единомыслия весьма похвального), как розовые грезы Манилова, о которых Гоголь с тихой грустью сказал:

«Впрочем, все эти прожекты так и оканчивались одними только словами».

У самых больших людей есть свои слабости, и я не хочу выставлять тут напоказ хорошо нам известную фабианскую слабость Уэллса.

Я хочу напечатать здесь только вступительную часть его письма. Это — не декларация. Это — живое слово живого человека, семидесятишестилетнего мыслителя и поэта, гражданина мира, ошибавшегося, но искреннего, темпераментного, горячего и ироничного на восьмом десятке лет жизни, как на третьем.

Я получил его письмо именно с таким началом, и я горжусь этим.

«Дорогой командир Успенский, сотоварищ по перу и по нашей общей борьбе за изобильную жизнь всего человечества! У меня нет сейчас возможности ответить на Ваше чудесное письмо. У меня полный упадок сил на почве переутомления, и хотя физическое состояние мое улучшается, я могу писать только понемногу и с трудом.

Ваше знание написанного мною поразительно! Чтобы понять некоторые из Ваших намеков и ссылок, я вынужден был перечитать „Люди как боги“.

Перечитывая свои старые книги, то и дело натыкаешься на опечатки и неудачные выражения. Я никогда не перечитываю самого себя, разве уж когда это совершенно необходимо.

Мне пришлось все же перечесть „Люди как боги“, потому что я начисто забыл все, что касается мисс Гриты Грей. Воспоминания же о мистере Барнстэйпле, как по кабелю, передали мне ту тоску по Утопии, которую оба мы, Вы и я, ощущаем с такой остротой.

Утопия может стать нашим близким будущим, но может отодвинуться от нас и на дистанцию бесчисленных поколений. Перед моим заболеванием я как раз закончил книгу „Феникс“, которую пошлю Вам, как только она выйдет в свет.

Дело в том, что Барнстэйпл вернулся в этот мир преображенным и принес Утопию с собой. Его история как бы предвосхитила то, что случилось со мной самим. В „Фениксе“ я стараюсь показать, что для каждого, кто способен это ощутить, объединение нового мира уже наступило.

Нынешняя война точь-в-точь такова, как та, что кипела вокруг Карантинного Утеса, это война между древними обычаями империалистического насилия, тлетворной заразой мертвого национализма и конкуренции с одной стороны и светлой разумностью равноправного всечеловеческого братства с другой.

В „Фениксе“ говорится в точности так, как и Вы об этом говорите, что мировая революция наступила; ее надо немедленно реализовать. Если все мы осознаем что это так, — так оно и будет. Много ли людей уже понимает это — вопрос чисто количественный: он должен быть решен арифметически.

В час, когда Революция окончательно свершится, тройной целью ее будет всемирное разоружение, утверждение свободы и достоинства каждой человеческой личности, освобождение Земного шара от частной и государственной экспроприации, с тем чтобы все земли мира использовались только для общечеловеческого блага.

Спорить больше не о чем. Революция должна выполнить свои задачи, пользуясь техникой, созданной в предыдущие годы, и современными способами массового распространения идей.

Чтобы добиться решения этой основной задачи, революция создаст, где только возможно, образовательные кружки и ячейки. Основным содержанием пропаганды будут права человека, вырастающие на базисе трех главных целей ее.

Эти права опираются на основные требования, предъявляемые Человеком от своего имени и от имени Человечества. Без них на Земле никогда не водворится мир, не наступит век свободы, единства и изобилия.

О каждом правительстве, о каждом, кто стремится стать лидером, о каждом государстве, о любой организации должны будут впредь судить только на основании того, подчиняют ли они свою деятельность задачам Революции: она определит их работу и станет их единственной целью.

Этот важнейший труд по пробуждению Нового Мира надо вести на всех языках Земли. Коммунисты уже сто лет назад проделали во всемирном масштабе такую работу, хотя у них было несравненно меньше возможностей. Сегодня мы должны заново выполнять ее, используя все доступные средства.

Отбросим в сторону громкие имена и самих вождей; основой и существом пропаганды отныне да станут права человека, сформулированные во всей их нагой простоте и ясности.

Вот такой исходный образец для этого предлагаю я…»

Дальше следовал очень длинный, очень подробно разработанный проект «Декларации», о котором я уже говорил, и под ним короткое заключение:

«Когда я пишу это, я не более чем повторяю, подобно эху, Ваши великолепные мысли на своем английском языке. Я рад этой возможности. Пользуясь Вашим выражением, мы встали плечом к плечу не для того, чтобы разрушать, но для того, чтобы спасать. Вот почему я и подписываюсь тут, как

Братски Ваш во имя достигающей своих вершин всечеловеческой революции во всем мире

Герберт Джордж. Уэллс».

Темной осенней ночью — блокадной ночью — я перевел последнее слово. (Этот перевод — он и сейчас передо мной.) Тревога кончилась. Во мраке грохотали только редкие разрывы немецких снарядов, оттуда, от Дудергофа, из-за Лигова. Я сидел и думал.

Он не ответил мне ничего на мое прямое и настойчивое требование, ни слова не сказал, что он думает о втором фронте.

Но разве я был так наивен, чтобы ожидать этого? Тот, кто хотел бы получить такой ответ, должен был писать не Герберту Джорджу Уэллсу, а Уинстону Леонарду Спенсеру Черчиллю, «сыну предыдущего», как его титуловал когда-то всеведущий «Брокгауз и Ефрон». Но навряд ли и Черчилль ответил бы на этот вопрос быстро и прямо.

Нет, я не ждал этого. Я думал — думаю и сейчас, — что честное и откровенное обращение русского литератора к писателю-англичанину в такие дни, на таком пределе мировой напряженности, на таком историческом рубеже, не останется неуслышанным в Англии. Я думал, что факт такой переписки, а также и содержание такой. переписки, независимо от того, кто писал, но принимая в расчет, к кому он обращался, принадлежит к фактам, которые уже нельзя бывает «вырубить топором» из однажды бывшего. Я думал — тогда мечтая, теперь, в реальной жизни, — что, когда говорят о «контактах» представителей двух наших миров, то, вероятно, и такая форма их имеет свой глубокий смысл и свое существенное оправдание.

И кто еще знает — когда, на каком другом историческом повороте, эти два письма могут сыграть свою, пусть не большую и не громкую, но благоприятную для нашего дела роль?

Два «больших дня» состоялись за всю мою долгую жизнь в моем общении с одним из величайших писателей Англии (да и всего мира, если говорить о первой половине нашего века!). Тот день, когда на плечи девятилетнего школьника свалился впервые груз его сложного, противоречивого, пленительного и нелегкого таланта, и тот, когда сорокадвухлетний командир Балтфлота увидел его телеграмму на своем столе.

Между этими датами протекла не только большая половина моей жизни, протекли величайшие в истории мира годы.

Я счастлив, что был их современником и свидетелем. Я рад, что сегодня могу открыть перед читателями эту страничку своей личной летописи: в ней отразился огромный мир, огромный век, тот размах гигантских событий, о котором так много думал, который так глубоко переживал, в котором так страстно хотел до конца разобраться «братски наш Герберт Джордж Уэллс».

Ссылки

[1] «Иностранная литература», 1963, № 1, стр. 247.

[2] А. Толстой. Хождение по мукам, кн. 3. М., 1957, стр. 384.

[3] В. И. Ленин. Соч., т. 27, стр. 134–135.

[4] Томас Манн. Антибольшевизм — главная глупость нашей эпохи. «Литературная газета», 1967, № 8.

[5] К. Маркс. Критика Готской программы. Госполитиздат, 1959, стр. 21.

[6] К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений, М., Госполитиздат, 1956, стр. 598.

[7] В. И. Ленин. Соч., т. 33, стр. 458.

[8] «Литературная газета», 1967, № 1.

[9] Вивиан Итин. Страна Гонгури. Канск, 1922, стр. 4.

Содержание