Пират (сборник)

Брандт Лев

Белый турман

 

 

1

В стороне от города, у самой реки, на обрыве, торчали два высоких здания. Одно из них не имело окон с наружной стороны. Гладкие серые стены полукругом тянулись вверх и заканчивались острой крышей такого же серого, безрадостного тона. Края здания повисли над обрывом. Глубоко внизу широкая и быстрая река шумела, резала берег, крутилась в водоворотах и вырыла яму. Сюда редко заглядывало солнце, и вода казалась густой и черной. Большие, головастые сомы водились в этой яме, но ловить их не разрешалось.

С другого берега был виден двор и внутренняя сторона полукруглого здания, изрешеченного множеством маленьких, тесно прижатых друг к другу окошек.

Это был известный на всю Россию острог.

Очень давно местные купцы выстроили рядом с ним громоздкую, неуклюжую церковь, похожую на тюрьму.

Лет десять назад острог стал только политическим. Его обнесли высокой стеной, и церковь лишилась своих прихожан.

Неприметный рыжий тюремный попик оказался на редкость упорным. Он долго еще служил длинные обедни и вечерни, а церковный сторож, за пономаря, отзванивал «Верую» и «Херувимы». По нескольку недель в церковь не заглядывала посторонняя душа, а батюшка аккуратно отрабатывал казенное жалованье, не пропуская ни одной службы.

Первым не выдержал сторож. С тоски он запил, допился до белой горячки и умер в больнице. Священник подал прошение о переводе, но шли месяцы, а ответ не приходил.

Зимой в пустой церкви было тоскливо до ужаса. Церковь стояла на юру, и холодные ветры продували ее насквозь.

Попик ежедневно ходил исполнять службы, но, когда в разбитое в самом верху окно врывался ветер, стучал на темных хорах и плакал под куполом, попик вздрагивал, пугливо оглядывался и торопливо, невпопад, крестился.

Однажды весной случайные богомольцы, зайдя в церковь, увидели, как одичавший, с давно нечесанной бородой и всклокоченными волосами батюшка стоял в полном облачении перед алтарем и читал «Чуден Днепр при тихой погоде». Попика отправили в больницу, на церковные двери навесили замок.

Теперь только раз или два в году служил в ней городской священник и приходили откуда-то богомольные старушки. Остальное время церковь пустовала.

На стенах потрескалась штукатурка, а большой зеленый купол, усеянный аляповатыми бронзовыми звездами, выцвел и облупился.

Только стаи диких голубей гнездились в куполе и нарушали безмолвие.

Посредине, между острогом и церковью, приютился маленький деревянный домик-сторожка. Он казался совсем крохотным и незаметным. В нем жила овдовевшая сторожиха с двумя рыжими детьми.

Берег по другую сторону реки был низкий, болотистый. Вдоль тянулись длинные, вросшие в землю красные кирпичные строения, похожие на сараи. От них круглый год шла удушливая вонь. Здесь стояли знаменитые кожевенные заводы. Летом вонь усиливалась, становилась невыносимой и отравляла окрестности.

Сразу же за красными кирпичными корпусами заводов начинались узкие, путаные улочки Заречья. Маленькие, деревянные домики лепились к самым стенам заводов.

Обитатели Заречья давно принюхались и притерпелись к непрерывной вони и почти ее не замечали. Большинство из них в Заречье родилось и выросло, они с детства работали на этих заводах и насквозь пропитались вонью. Горожане узнавали зареченцев по запаху.

Поздней осенью иногда бывают такие дни, когда после томительно долгой непогоды и слякоти вдруг с утра по-весеннему ярко засветит солнце. Чистое, словно выскобленное небо высоко висит над землей, а в садах, среди голых деревьев, красуются на солнце желто-зеленые тополя и оранжево-красные клены. Кажется, вот-вот набухнут почки на ольхах и липах и голые ветви их снова покроются зелеными, клейкими листьями.

В такой солнечный осенний день худой арестант, небольшого роста, широкоплечий, ходил по камере. Мешки под глазами, отросшая черная бородка яснее слов говорили, что в остроге он уже не первый день, а по легким следам загара на скулах можно было догадаться, что ему удалось захватить немного весеннего солнца.

Старческой, расслабленной походкой он сновал от окна к двери. Шесть шагов вперед, шесть назад, и так десятки, сотни, тысячи раз в день. На черном асфальте пола он протоптал белесую дорожку.

По временам арестант подходил к окошку и подолгу, не отрываясь смотрел в него.

Кусок пустынного неба – все, что он видел. Но там – за решеткой – воля. Здесь – грязная камера с железной койкой, привинченный к стене железный столик, облупленные стены и гладкая дверь с глазком посредине.

От яркой голубизны неба рябило в глазах; он тряс головой и снова начинал бродить по камере.

«Топ… топ… топ…» – однообразно и глухо стучали по асфальту его подошвы. Стены душили звук. Горела голова, стучало в висках, лихорадило. Арестант сжал холодными ладонями голову и застонал.

В тюрьме он сидел не первый раз, и ему знакомы были эти приступы временной слабости. Прежде арестант умел бороться с ними, но сегодня не находил в себе сил. Ему ни на минуту не удавалось забыться и даже мыслью уйти за пределы камеры.

В коридорах, за стеной, вверху, внизу, нигде не было слышно ни малейшего звука. Ничто не отвлекало внимания. Только изредка слышался еле уловимый шорох. Это тюремный надзиратель в мягких туфлях подкрадывался по мягкой дорожке к двери и заглядывал в глазок.

И толстая, литая железная дверь с минуту пристально смотрела на арестанта живым человеческим глазом.

Хотелось упасть на пол, биться головой о стены, кричать, кричать, сколько есть силы, чтобы оглохнуть от собственного голоса…

– Раз, два, три, четыре… десять… двадцать… сто… – арестант считал шаги. Только бы отвлечься, не думать, не чувствовать, не мучиться, не сдаться! – Две тысячи пятьсот… – механически отсчитывал он и думал о другом.

От беспрерывной ходьбы одеревенели ноги, ныли колени, кружилась голова и горло давили спазмы.

Пошатываясь, добрел он до табурета и упал головой на привинченный наглухо к стене железный столик. На миг стало легче от прикосновения к холодному металлу. Он устало закрыл глаза и… услышал шаги.

Медленные и торопливые, громкие и едва слышные, справа и слева, вверху и внизу – везде слышались шаги.

Тонкая металлическая крышка стола улавливала звуки, бережно хранила их и теперь случайно выдала тайну.

Арестант слушал не отрываясь, как слушают музыку.

Кругом были люди!

Знакомые лица товарищей, сидящих здесь бок о бок с ним, встали перед глазами.

Он больше не чувствовал себя одиноким. Даже мысль о судьбе сына мучила меньше. Поживет у Воробушкина. Не оставят товарищи.

Воробушкина – человека огромного роста с изуродованным лицом – знал весь город. Родился Воробушкин на Кавказе. Мальчиком он попал на нефтяные промыслы в Баку и очень рано сдружился с революционерами. В те годы это был красивый, веселый, немного простоватый, всегда улыбающийся юноша. Но этот юноша лучше всех умел выполнять самые опасные поручения. С тех пор много пережил и перенес этот человек. Он потерял жену, детей и даже фамилию.

Давно еще, за непомерно длинный рост, его прозвали «Дядя, достань воробушка». Кочуя по тюрьмам, он утратил свою трудную армянскую фамилию, состоящую почти из одних согласных букв, и превратился в Воробушкина.

Воробушкин появился в этом городе три года назад. Летним жарким утром он вместе с другими пассажирами сошел с парохода на берег.

Он долго стоял в толпе спешивших, толкающихся людей и казался праздным наблюдателем. Ростом он был выше всех. Люди торопливо проходили мимо одинокого человека во всем черном, с изуродованным лицом, на несколько мгновений задерживали на нем взгляд и шли мимо.

Казалось, из всей этой толпы никому не было дела до этого человека.

Но это только казалось. Человек с изуродованным лицом знал, что это не так.

Невысокий мужчина, лет тридцати пяти, нес полную корзину яблок, на ходу все время оборачивался и разговаривал с десятилетним мальчиком. Случайно он так сильно толкнул Воробушкина, что просыпал почти все яблоки. Послышался смех.

Мужчина рассердился, покраснел и, сказав сердито и громко: «Стоит истукан и посторониться не может…» – бросился подбирать яблоки.

Несколько человек забыли о своих делах и остановились, наблюдая.

«Истукан» не двинулся с места; он спокойно наблюдал за сердитым человеком, ползающим у его ног.

А тот, сидя на корточках, поднял смуглое лицо с серыми, веселыми глазами, посмотрел на Воробушкина и сказал все еще сердито:

– Помоги, чего стоишь!

Воробушкин нехотя присел на корточки.

– Я Цыганок, – сказал тот чуть слышно, не глядя на Воробушкина.

Воробушкин лениво и неторопливо положил несколько яблок в корзину и выпрямился.

Когда уже почти все яблоки были собраны, на помощь кинулся пожилой человечек, низенький, плотный, с круглым, в складках, лицом и какими-то удивительного, мышиного цвета глазами. Он начал ползать вокруг Воробушкина, словно собирался наверстать потерянное время, но наверстывать было нечего, – все яблоки лежали уже в корзине.

Цыганок взял мальчика за руку и пошел к пристани.

На мгновение по лицу Воробушкина как будто скользнула тень улыбки, он повернулся и зашагал в город. Шел он не торопясь, легко поднимался в гору. Только спина сутулилась, как у очень усталого или несущего тяжесть человека.

Поравнявшись с первыми домами, Воробушкин оглянулся и вдруг круто свернул в ближайшую подворотню.

Он извлек из кармана крохотный пакетик и торопливо развернул его. Пакетик состоял из клочка бумажки и двух десятирублевок.

На клочке бумажки карандашом было написано несколько слов. Воробушкин прочитал их, опустил деньги назад в карман, а бумажку сунул в рот и принялся жевать так, словно давно ничего не ел.

В ту же минуту на него с разбегу налетел коротконогий человечек и забормотал извинения.

Воробушкин взял его за лацкан серого, в мелкую клетку, порыжевшего пиджака, притянул к себе, как будто собирался сообщить человечку что-то по секрету, но ничего не говорил, а только молча жевал, задумчиво оглядывая его, тщетно вырывающегося из рук, потом выплюнул разжеванную массу прямо в лицо человечку и зашагал дальше.

Коротконогий не обиделся. Он несколько секунд потоптался на месте, потом пошел следом за Воробушкиным, сильно размахивая короткими ручками на ходу, стараясь не отстать от Воробушкина ни на шаг.

Воробушкин ходил очень легко, на носках, слегка наклонив корпус вперед, и почти не касался каблуками панели. Он шел все быстрее. Минут через пятнадцать он оглянулся.

Шагах в пятидесяти от себя он увидел спутника. Тот бежал вприпрыжку, широко открыв рот; на губах у него, как у собаки, лежал кончик языка. Крупные капли пота со лба падали на глаза и катились дальше по толстым щекам, как слезы. Мышиного цвета глазки посмотрели на Воробушкина жалобно и умоляюще.

Воробушкин пошел еще быстрее. Он сам начал размахивать руками и старался шагать как можно шире.

Прошло еще минут десять. Воробушкин дышал шумно, но все ускорял шаги. Он собирался оглянуться, как вдруг услышал совсем близко от себя порывистое, хриплое дыхание.

Спутник его еще больше высунул язык. Потрепанная соломенная панамка сползла набок, лицо стало бурым, и казалось, он вот-вот упадет от усталости. Между ним и Воробушкиным теперь было не больше двадцати шагов.

Воробушкин даже потерял темп, когда услышал знакомые шаги так близко от себя. Он с удивлением посмотрел через плечо на этого коротконогого человечка, потом тряхнул головой, как человек что-то твердо решивший, и продолжал свой путь.

Улица сменялась улицей, Воробушкин так уже устал, что не замечал ни людей, ни домов, ни улиц, по которым шагал, а в десяти шагах, как привязанный, волочился за ним задыхающийся человечек.

Больше так бежать Воробушкин не мог. Они находились уже на краю города.

«Стукнуть его, что ли…» – раздумывал Воробушкин и приготовился остановиться, даже сжал кулаки и оглянулся.

Спутник его сидел на панели, бессильно прислонясь головой к забору. Глаза его были закрыты, лицо землисто-серого цвета, и на нем странно выделялись побелевшие нос и губы.

Кулаки Воробушкина разжались. Он сделал несколько шагов в сторону своего назойливого спутника, и на лице у него появилось непривычное выражение растерянности.

Возможно, он и помог бы человечку, но ему не дали. Потрепанная извозчичья пролетка выкатилась из-за угла и остановилась рядом.

И прежде чем Воробушкин успел опомниться, из пролетки выскочил Цыганок, схватил его за руку, втащил к себе в пролетку и, откинувшись на спинку, захохотал на всю улицу.

Извозчик хлестнул лошадь, и пролетка тронулась.

Цыганок держал Воробушкина за рукав, словно боялся, что тот вырвется и убежит, пытался что-то сказать, но каждый раз задыхался от смеха.

Воробушкин недовольно сопел, глядел в спину кучера и ждал.

Цыганок тыкал рукой в сторону лошади и что-то мычал.

– Лошадь заморил, – наконец выговорил он. – Два часа ездим за вами от самого сквера, – объяснил Цыганок и опять захохотал.

Извозчик, седой и бородатый, повернулся на козлах, с уважением посмотрел на Воробушкина и сказал:

– Конем бы тебе родиться, цены б не было!

Воробушкин подумал и вдруг рассердился.

«Конем, конем! – мысленно передразнил он. – Конем я б уже сто раз сдох бы, и кости сгнили, а человеком живу и живу». И, повернув голову к Цыганку, спросил:

– Куда ты меня везешь?

– В баню, – ответил Цыганок и сразу стал серьезным. – Гони, Матвей, – попросил он возницу.

Цыганок взял билеты в отдельный номер. В предбаннике – маленькой комнате с большим клеенчатым диваном – он быстро начал раздеваться.

Воробушкин сидел на диване и молчал.

– Раздевайся скорее, – торопил его Цыганок, – тебе сейчас в самый раз в ванну, сразу посвежеешь.

– Ты меня затем и привез сюда?

– И затем, – улыбнулся Цыганок. – Ты же, верно, насквозь пропотел. Не вымоешься – от тебя козлом нести будет.

– Спасибо, – мрачно поблагодарил Воробушкин и не торопясь принялся снимать сапоги.

Цыганок уже разделся и стоял перед Воробушкиным, мускулистый, крепкий, с ровным, красивым загаром на теле.

Воробушкин посмотрел на него, потом сказал нерешительно:

– Ты иди мойся, я приду.

Оставшись один, Воробушкин еще посидел немного. Он слышал, как за дверью шумела вода, сначала очень громко, потом тише, и наконец все стихло.

Воробушкин разделся и вошел в баню. Цыганок лежал уже в воде, закрыв глаза от удовольствия. Воробушкин неловко, боком, словно боясь поскользнуться, прошел мимо него и начал наполнять вторую ванну.

– Самое подходящее помещение для серьезных разговоров, – не открывая глаз, заговорил Цыганок. – Никто не помешает. Заодно и выкупаемся, не пропадать же деньгам даром… Нравится тебе баня? – спросил он через минуту.

Номер считался дорогим. Был он небольшой, но с двумя ваннами и душем; стены и низкий потолок выкрашены желтой масляной краской.

Воробушкин не ответил, попробовал рукой воду и закрутил кран.

– Теплее наливай, а то простудишься, – посоветовал Цыганок.

– Не нравится, – грустно сказал Воробушкин.

– Что? – не понял Цыганок.

– Баня не нравится, на одиночку похожа. Вот на Кавказе бани!.. – И, не договорив, он вздохнул и полез в ванну.

Несколько минут оба молча лежали в воде, потом Цыганок приподнялся и посмотрел на Воробушкина. Воробушкин тоже сел.

– Говорили мы о тебе с товарищами, – сказал Цыганок медленно, – как бы тебе работу найти. Что ты делать можешь? Специальность какая у тебя?

– Моя специальность делать то, что мне поручат. Только бы скорее начать что-нибудь.

– Я не о том спрашиваю, – ласково сказал Цыганок. – Я о профессии спрашиваю. Есть у тебя профессия?

Воробушкин подался вперед, ближе к собеседнику, и, глядя ему в лицо, сказал, отделяя каждое слово:

– У меня есть профессия, ты же ее знаешь. Я революционер.

– Ну, а еще?

– Разве тебе этого мало? – голос у Воробушкина дрогнул.

– Мало, Воробушкин, – еще ласковее ответил Цыганок и начал объяснять, словно маленькому: – Тебе надо подыскать работу, чтобы жить ты мог, понимаешь?

– Ну, а другое?

– С другим придется подождать, Воробушкин, – ты про другое лучше пока забудь.

Воробушкин наклонился через край ванны, стараясь как можно ближе заглянуть в глаза собеседнику.

– А ты знаешь, сколько лет я жду?

– Так товарищи решили, Воробушкин. По-другому нельзя теперь.

– А они знают, сколько я лет жду?

– Знают, Воробушкин.

– Ничего они не знают, и ты ничего не знаешь. Молодой ты еще, и все вы молодые.

– А ты не молодой? Не молодой, а хочешь всех посадить. За тобой шпионы хвостом бегают, – подался к нему Цыганок.

– Я к шпикам привык, я их не боюсь.

– Не боишься? А дело провалить не боишься? Ты всегда таким смелым был или только недавно стал? Тебя сюда, может быть, нарочно, как приманку, прислали, – ты об этом думал? Или ты и этого не боишься? – жестким шепотом говорил Цыганок, бросая каждое слово прямо в лицо.

Они теперь сидели в одинаковых позах. На лице Цыганка не было ни обычной веселости, ни добродушия, глаза удлинились и потемнели.

Слова кончились, и они молча смотрели друг на друга, и казалось, сейчас оба вскочат и схватят один другого за горло. Потом лицо Воробушкина изменило выражение. Он повернулся и заговорил уже другим, покорным голосом:

– В сорок восемь лет уже очень трудно ждать.

– Может, лучше тебе уехать куда-нибудь, перейти в нелегальное… Паспорт мы тебе устроим, – неуверенно, как только что пришедшую и еще не продуманную мысль, сказал Цыганок.

– Ты мне нос другой достань, нос, понимаешь? Да еще рост. А с таким носом и с таким ростом меня и слепой с любым паспортом узнает. Ты думаешь… – Он не договорил, поднялся, вылез из ванны и, тяжело ступая, пошел к выходу, но, как слепой, вместо двери наткнулся на стену и, прижавшись к ней лицом, повернул к Цыганку спину.

И Цыганок увидел, как на покрасневшей от горячей воды спине Воробушкина, от лопаток до поясницы и ниже, шли белые рубцы. Тонкие и толстые, едва заметные и видные издали, короткие и длинные, они делали спину Воробушкина похожей на карту местности, вдоль и поперек изрезанную дорогами.

Цыганок выскочил из ванны, подбежал к Воробушкину и обнял за плечи.

– Успокойся, успокойся, Воробушкин, обожди, мы еще придумаем что-нибудь. Я еще раз поговорю с товарищами. Пойдем отсюда.

Воробушкин стоял молча, уткнувшись лицом в угол, он вздрагивал всем телом и не то смеялся, не то стонал тяжело и глухо.

Цыганок с трудом оторвал его от стены и вывел в предбанник. Воробушкин шел рядом послушный, обмякший, едва держась на ослабевших ногах.

В предбаннике он схватил Цыганка за руку, сжал, умоляюще и пытливо смотря в глаза, и начал говорить быстро, словно боялся, что его прервут и не позволят договорить:

– Скажи им, я никого не подведу. Скажи, что я хитрее шпиков. Скажи, что без революции, без партии – зачем жить? Скажи все это. Непременно скажи!

– Скажу, верь мне, скажу, – успокаивал товарища Цыганок.

– Скажи, пожалуйста, – вдруг беспомощно, по-детски, улыбнулся Воробушкин.

И Цыганок засмеялся.

– Где это тебя так? – он показал на спину.

Воробушкин снова помрачнел, отступил к стене, пряча спину, и сказал нехотя, в сторону:

– В Иркутске… – Помолчал и, уже опять глядя прямо в лицо: – А ты говоришь – жди! Разве можно тут ждать?

Быстро и молча они оделись, и, когда собирались уходить, Цыганок протянул Воробушкину несколько кредиток.

– Возьми, браток.

– Не надо, обойдусь, – отстранил руку Воробушкин и покраснел.

– Это товарищи тебе прислали, не мои это…

– Все равно, у меня есть пока.

– Возьми, мало ли что. Не пригодится – вернешь. Разбогатеешь – отдашь.

Цыганок совал ему в карман кредитки. Воробушкин уступил.

– Вот еще. Летом в баню часто ходить не стоит. Я на реке иногда бываю. Рыбку ловлю, купаюсь с ребятами. Там это, на зареченском берегу. Если повяжу голову полотенцем и хвоста за тобою не будет – подходи поближе.

У Воробушкина просветлело лицо. Глядя ласково на Цыганка, он спросил:

– На Кавказе ты был?

– Нет, не пришлось, – сознался Цыганок.

– Там все вот такие. Там бы тебе работа нашлась. Там бы и мне нашлась, – вздохнул он.

Он обнял товарища так, что у того хрустнули кости и потемнело в глазах.

– Спасибо тебе, – почти нежно сказал Воробушкин.

– Выйдем по очереди, – с трудом переводя дух, сказал Цыганок. – Сначала я, потом ты. Прощай.

– Прощай пока.

После ухода Цыганка Воробушкин подождал минут десять и тоже вышел.

Первым, кого встретил Воробушкин на улице, был тот коротконогий человек в сером пиджачке, которого меньше часа назад он оставил чуть не без признаков жизни далеко от этого места.

Человечек сидел на тумбе у ворот и спокойно курил папиросу.

Воробушкин даже замигал, увидев его. Коротконогий встал и ровной походкой гуляющего для поддержания здоровья человека отошел в сторону.

Если бы не клетчатый пиджак на нем, насквозь промокший от пота и потемневший на спине, Воробушкин решил бы, что все это обман зрения.

С минуту оба разглядывали друг друга, потом коротконогий улыбнулся и поправил на голове панамку.

Воробушкин сошел с тротуара, присел на корточки и вытащил из мостовой камень. Человечек втянул голову в плечи и мгновенно исчез в подворотне, и сразу же вместо него оттуда появился плотный, красномордый городовой. Медленной, плывущей походкой он начал подвигаться к Воробушкину.

Воробушкин отвернулся, присел на тумбочку и застучал камнем по каблуку. Городовой подошел и стал рядом. Воробушкин сделал вид, что увлекся работой и не заметил его. Городовой по-начальнически крякнул. Воробушкин не торопясь повернул к нему голову, потом быстро вскочил, широко улыбнулся и, показав на ногу, объяснил:

– Приколотил кое-что.

И, не дождавшись ответа, он торопливо отнес камень на место, сунул в гнездо, даже постукал по нему каблуком, обернулся к полицейскому, снова улыбнулся и снова объяснил:

– На место положил. Пусть лежит, может, еще пригодится.

И, подойдя вплотную к городовому, вежливо приподнял фуражку.

Городовой козырнул и отвернулся.

__

После свидания с Цыганком в бане, каждый раз, когда Воробушкину удавалось скрыться от шпиков, он приходил к реке в ожидании встречи.

На противоположном от тюрьмы берегу лежала опрокинутая старая лодка.

Воробушкин забирался под нее и лежал там до вечера. Из-под лодки далеко видна была река, оба берега, тюрьма и церковь на той стороне.

Прошла неделя, потом еще неделя и еще… Цыганок ни разу не появился. Воробушкин снова начал слоняться по улицам. Теперь он сутулился еще больше, перестал бриться и оброс до глаз торчащей во все стороны сивой щетиной. Целые дни он проводил на улицах, ни с кем не заговаривал, но пытливо, как глухонемой, вглядывался в лица. Его тоже ни разу никто не остановил и не заговорил с ним. Воробушкин одичал.

Не раз он уже слышал за своей спиной шепот:

– Сумасшедший…

Няньки уже пугали им детей. Теперь уже все реже увязывались за ним шпики, но зато по его пятам ходила целая ватага ребят. Сначала они издали со страхом наблюдали за этим неизвестно откуда появившимся высоким человеком. Потом осмелели, начали задевать его. Он удирал от них, но они с криками толпой гнались сзади и бросали в него грязью.

 

2

Один – лет десяти – изводил его больше других. Казалось, травля Воробушкина была единственным делом и заботой этого мальчика. Воробушкин терпел и редко оборачивался, даже если в него летели комья грязи и камни, но, когда он видел этого подростка, у него сжимались кулаки.

Он стал реже показываться на улицах, старался незаметно забираться под лодку на берегу и не вылезал оттуда до темноты.

Лежа под лодкой, он подолгу блестящими глазами оглядывал крохотные окна тюрьмы.

Кончились деньги, и не было надежды найти работу. Опрокинутая лодка стала его домом.

Однажды его убежище было открыто, и по дну лодки загрохотали камни.

Воробушкин решил притаиться и переждать.

Мальчишки долго издали обстреливали камнями лодку, потом, осмелев, подошли ближе. Они окружили лодку и гикали, как заправские охотники, выкуривающие крупного зверя.

Воробушкин лежал, уткнувшись лицом в солому, сжав зубы, ждал, пока ребятам надоест его травить и они оставят его в покое.

Не получив отпора, мальчишки осмелели. Кто-то придумал новую игру, подкрался к лодке, вскочил на нее, изо всей силы затопал ногами над головой Воробушкина и, соскочив, удрал. За первым прыгнул второй, потом третий. Скоро уже двое или трое без остановки танцевали на днище.

На Воробушкина сыпался песок, валились куски присохшей ко дну грязи, но он лежал неподвижно.

Тогда черномазый притащил шест и, подкравшись, ткнул им под лодку.

Лодка дрогнула, и мальчишки бросились врассыпную. Кто-то крикнул:

– Митька, беги!

Но прежде чем Митька успел бросить шест и отбежать десять шагов, его догнал Воробушкин и сбил с ног, потом схватил за ворот, поднял одной рукой и начал трясти. У Митьки во все стороны болталась голова, он открыл рот и, выкатив темные остановившиеся глаза, не мигая смотрел на Воробушкина.

– Что я тебе сделал, что я тебе сделал, подлец? – кричал Воробушкин.

Митька шевелил губами, пытался что-то сказать, но не мог.

– Ну что, говори? Говори, что я тебе сделал?

Воробушкин перестал трясти мальчика, но все еще держал его за ворот, приподняв над землей.

– Я… я не буду больше, – икая и давясь, сказал Митька и заплакал.

Воробушкин поставил его на землю. Сердито посмотрел на него и сказал спокойно:

– Пойдем к отцу. Где твой отец?

– Там… – И Митька ткнул пальцем в сторону реки.

– Где «там»?

– В остроге, – тихо сказал мальчик.

Воробушкин наклонился, недоверчиво поглядел ему в лицо, потом сморщил лоб.

– Давно он сидит?

– Давно, – вздохнул Митя, – месяц уже! – И лицо его сделалось обиженным и грустным.

– Эх ты, глупый! – Воробушкин положил руку на голову мальчика и взъерошил волосы. – Давай дружить будем.

Когда мальчики, не дождавшись Митьки, вернулись на берег, они увидели на опрокинутой лодке сидящих рядом и мирно разговаривающих Митьку и Воробушкина.

– Подходите, не бойтесь, он не тронет, – позвал товарищей Митька.

Мальчишки один за другим осторожно подходили к лодке.

Один спросил шепотом:

– Он сумасшедший?

– Совсем немножко, – так же шепотом ответил за Митьку Воробушкин.

Воробушкин соскучился по людям. После долгих дней молчания он охотно разговаривал с детьми.

Теперь жители Заречья встречали его на улицах постоянно в обществе подростков.

За короткий срок Воробушкин изменился – повеселел, перестал чувствовать себя чужим и ненужным в этом городе, уже не слонялся без толку. Он снял сарайчик, оборудовал в нем мастерскую, завел голубей, удочки, переметы, сдружился со всей зареченской детворой.

В Заречье к нему скоро привыкли, считали шалым, немного свихнувшимся, но безобидным человеком и охотно несли к нему чинить различную домашнюю рухлядь.

Воробушкин бегал с мальчишками по улицам, гонял голубей, обучал мальчиков слесарному ремеслу, ловил с ними рыбу, учил грамоте и рассказывал длинные интересные истории.

 

3

Арестант встал и снова подошел к окну.

За окном – над тюрьмой, над рекой, над деревьями – голубело бездонное небо.

Вдруг он вытянул шею и начал всматриваться. Там, высоко над Заречьем, плыла в воздухе стайка птиц. Из окна тюрьмы они казались не больше бабочек.

Птицы кругами плавали в воздухе, круто забирали вверх, на мгновение замирали на месте и вдруг, сложив крылья, кубарем летели к земле.

– Турманы! Турманы!.. – шептал арестант. Он поднялся на носки и прильнул к окошку. – Наверно, это Воробушкин, – решил он. Улыбка впервые за несколько месяцев пошевелила губы арестанта.

А голуби всё кружились над Заречьем, появляясь и исчезая.

И каждый раз, когда казалось, что они больше не вернутся, они появлялись снова, и снова высоко поднимались вверх и, кружась и кувыркаясь, наслаждались редким солнечным днем.

Один – белый – выделялся особенно: он круто набирал высоту и почти исчезал из глаз, потом, наткнувшись на невидимое препятствие, замирал на месте, трепеща крыльями, и вдруг разом ронял их и, широко распустив белый хвост, вертясь через голову, камнем падал вниз. И только у самой земли, когда казалась уже неминуемой гибель, он расправлял крылья и снова летел вверх.

Другие голуби давно утомились и только плавно чертили круги в воздухе, а этот все еще кувыркался. Внезапно вся стая, словно запутавшись в паутине, заметалась из стороны в сторону, потом разом бросилась врассыпную.

Арестант увидел, что высоко над тем местом, где только что кружились голуби, появилась неподвижная точка.

Только белый турман, ничего не замечая, все еще крутился в воздухе. Но вот и он, метнувшись, ринулся вниз. И в то же мгновение неподвижная темная точка сорвалась с места, понеслась следом, начала расти и увеличиваться; догнав голубя, почти задела его и, очутившись под ним, превратилась в птицу.

Это большой, темный коршун, расправив крылья, перерезал белому турману путь.

Голубь, как слепой, заметался по сторонам, а вокруг него коршун величаво и плавно чертил спирали, преграждая путь жертве, пока не очутился над голубем, и снова ударил его сверху вниз, но промахнулся.

Коршун, матерый, опытный хищник, хорошо знал свое ремесло. Все лето и осень объедался коршун выводками уток, тетеревов и куропаток. Он разжирел, обленился. Теперь, когда выросли и улетели утки и куропатки, тетерева сделались пугливы и осторожны, голод выгнал его из леса и заставил искать пищу в черте города.

Еще несколько раз бросался хищник на жертву, но молодой, легкий турман каждый раз ускользал от его когтей.

Тогда коршун изменил тактику.

Он спустился ниже, отрезал голубю путь к земле и погнал за город, туда, где нельзя спрятаться под крышу. На открытом месте ему будет нетрудно расправиться с усталым, обессилевшим голубем.

Уцепившись за железную раму, арестант почти повис на руках и не отрываясь следил за погоней.

Белый турман больше не пытался вернуться в голубятню. Он давно потерял направление и теперь, напрягая последние силы, летел, стараясь уйти от смерти.

А ниже его, как большая темная тень, ни на шаг не отставая, бесшумно скользил хищник.

Еще два десятка взмахов крыльев, и останутся позади последние домишки Заречья.

Впереди сырой, болотистый пустырь, усеянный редкими кочками.

Коршун уже приготовился к взлету, когда голубь заметил два огромных здания по ту сторону реки и, круто изменив направление, свернул к ним. В ту же минуту повернул и коршун.

Хищник догнал его на середине реки и, прицелившись, ринулся на голубя сверху вниз быстрее камня. Две птицы – белая и темная – сцепились в клубок. Арестант закрыл глаза, а через секунду увидал, как, отряхиваясь на лету, поднялся и полетел прочь от реки темный, мокрый хищник.

Голубь исчез, только течение уносило вниз по реке белые перья.

 

4

На этот раз коршун не промахнулся. Когти одной лапы впились в мясо, другая обхватила длинный и широкий хвост турмана.

Отяжелевший, он не сумел сразу расправить крылья и, потеряв равновесие, полетел вниз, не выпуская добычи. Но на метр от воды дрогнули и ослабели когти. Голубь рванулся, выскользнул из когтей, судорожно сжатые лапы хищника разжались совсем, только окунувшись в холодную воду. Два десятка белых перьев – весь роскошный хвост турмана – поплыли по реке.

Бесхвостый, куцый голубь наткнулся на маленький домик, упал на крышу и скрылся в слуховом окне.

Он забился в самый дальний угол чердака, спрятался за грудой хлама и прилег на песок. С закрытыми глазами, как в обмороке, он пролежал, не шевелясь, до вечера.

Вечером на чердак пришли люди: худая, костлявая женщина и рыженькая, веснушчатая девочка. Они принесли большую корзину мокрого белья и развешивали его на веревках.

Голубь приподнялся, открыл круглые, как горошинки, черные глаза, испуганно завертел головой и бесшумно забился в глубь разбитого ящика.

Там он просидел ночь и почти весь следующий день. Только во второй половине дня голод выгнал его из убежища.

Жалкий, взъерошенный, со следами крови на перьях, он вылез на свет. Ковыляя по чердаку, он пытался отыскать между опилками и мусором корм.

На другой день, когда рыжеволосая девочка снова открыла дверь чердака, с пола вспорхнул и сел на перекладину белый бесхвостый голубь. Девочка бросила на пол пустую корзину, забыв все на свете, замерла, боясь шелохнуться, и зашептала:

– Гуля… гуля…

Голубь нахохлившись сидел на перекладине и не шевелился.

Девочка осторожно придвинулась ближе и протянула руку.

Турман шарахнулся и выскочил через окно на крышу. Очутившись под открытым небом, он задрожал и начал осматриваться по сторонам.

Но небо было пустынно, только холодный, северный ветер гнал тяжелые, горбатые тучи, да от тюрьмы, не обращая внимания на бесхвостого белого турмана, в одиночку и стаями летели дикие голуби.

 

5

Белый турман родился этим летом и знал только свою голубятню и стаю.

Прежде он не раз видел этих не похожих на него сизых голубей, но обращал на них так же мало внимания, как на галок, скворцов, воробьев и других безобидных птиц.

Стаи нарядных домашних голубей никогда не смешивались с неуклюжими дикими голубями.

Турманы, аристократы голубятен, высоко паря в воздухе, не замечали этих некрасивых, низко летающих родственников.

Но теперь, отбившись от своих, турман тосковал по голубятне, по стае и все внимательней и напряженней провожал глазами каждого пролетавшего голубя.

Надвигалась ночь, инстинкт гнал его в стаю.

И когда низко над ним, шумя крыльями, пролетело несколько голубей, он сорвался и полетел следом.

Лететь без хвоста было очень трудно: ветер сбивал с пути и приходилось сильно загребать крыльями. Он догнал стаю, когда она уже опустилась на крышу церкви.

Десятка три сизых, пепельных и серых голубей разместились на крыше с подветренной стороны. Целый день они рыскали по дворам, разыскивая корм, и теперь, сытые, чистили перья, отряхивались, приводя себя в порядок перед сном. Когда турман опустился на крышу, толстый сизый голубь коротко и резко затрубил носом. Голуби прервали свои занятия и, вытянув шею, рассматривали гостя.

Гость, усевшись поодаль, робко глядел на хозяев. Крылья не сходились у сизого на спине, и в разрезе виднелись белые, короткие перья рубашки. Круглые, темные глаза его, окаймленные янтарного цвета ободком, глядели сердито и недовольно.

Он еще раз затрубил, словно прочищал нос, но теперь уже тише и спокойней. Стая перестала интересоваться гостем.

Прилетали всё новые и новые голуби. Вновь прибывшие мельком косились на пришельца и спешили заняться своим делом.

Куцый, бесхвостый голубь с крохотным клювом и взъерошенными перьями казался птенцом и не интересовал уже никого. Только маленький серый голубенок с черным, длинным клювом заинтересовался гостем.

Робко, словно боясь оступиться, он подошел к белому вплотную. Они стояли рядом, внимательно смотрели друг на друга и не знали, что предпринять дальше. Первым догадался серый голубенок. Он ударил острым, как шило, клювом турмана в плечо.

Турман был очень молод, но, однако, у себя в голубятне он знал более серьезных противников и никогда им не уступал. Теперь он только еще глубже втянул голову и закрыл глаза.

Голубенок, казалось, не мог поверить, что ему удалось нарваться на существо более слабое, чем он сам, и ударил еще раз.

И, в первый раз за свою короткую жизнь не получив сдачи, отошел со скучающим видом к стае.

Скоро голуби, один за другим, начали забираться через небольшую квадратную лазейку внутрь купола. Последним влез серый голубенок.

Турман остался один…

Он сидел на прежнем месте и, как завороженный, глядел не отрываясь на темную квадратную дыру.

Только когда совсем стемнело и начал накрапывать дождь, он поднялся с крыши и уселся на пороге лазейки.

В куполе шумно ворковали голуби. Громко, с треском бились крыльями.

Турман тихонько пробрался внутрь и забился в уголок под балку.

На этом месте еще недавно было гнездо, и теперь из-под слоя сухого помета торчали солома и прутья.

Турман сидел, плотно прижавшись к балке, и дремал. Уже совсем стемнело, а голуби все еще не могли успокоиться. Они ссорились из-за мест.

Еще во время весенних боев старые матерые голуби разделили всю площадь купола на участки. Каждый участок был завоеван в тяжелых боях и зорко охранялся владельцем.

Только к ночи страсти немного стихли, и стая успокоилась. Но время от времени в разных местах снова начиналась возня и слышался жалобный писк.

Это перегоняли с места на место серого голубенка. Среди ночи сброшенный со всех удобных мест, он заковылял знакомой дорогой к родному гнезду.

На рассвете, открыв глаза, турман увидел рядом с собой вчерашнего обидчика. Они сидели бок о бок.

Серый повернул голову и потянулся к соседу. Турман сжался, закрыл глаза и ждал удара. Серый голубенок своим длинным, острым клювом пощекотал турману шею. Турман ответил тем же.

Так началась дружба.

 

6

Медленно вставал день. Ветер, окрепший за ночь, с налету бил в железную обшивку купола. Купол вздрагивал, сухо потрескивал стропилами и сердито гудел. Мокрые хлопья снега, вперемежку с дождем, врывались внутрь.

Голуби сидели нахохлившись, не решаясь высунуть нос на волю. Больше половины из них впервые увидели снег и испуганно жались друг к другу. Но скоро страх пришлось преодолеть.

Старые, более сильные голуби всегда оказывались удачливее их на промысле. Они захватывали лучшие места, отвоевывали лучшие куски и возвращались домой с туго набитыми зобами.

Молодым приходилось труднее. Им не часто удавалось наесться досыта, и теперь их мучил голод. Преодолевая страх перед незнакомыми и холодными белыми хлопьями, они двинулись на кормежку.

Старые не спеша полетели следом.

В куполе остались только турман и серый голубенок.

Турман не ел двое суток и теперь изнывал от голода. Такой голод он испытывал впервые. До этого времени он всегда находил зерна в кормушках. Ему ни разу не приходилось заботиться о пище. Если изредка кормушки оказывались пустыми, то на полу среди песка и опилок всегда валялось немало зерен.

Теперь он уныло бродил по дну купола, но, кроме груды сухого помета и перьев, найти ничего не мог.

Серый голубенок сидел у входа и, недоумевая, поглядывая на нового друга, терпеливо ждал.

Ничего не найдя, турман подошел к нему и уселся рядом. Но голубенок отодвинулся, расправил крылья и, оглянувшись, словно приглашая турмана следовать за собой, вылетел на волю.

Сотни голубей рассыпались по тюремному двору, рыскали под окнами, месили холодную, жидкую грязь, гонялись один за другим, стараясь урвать лишнюю крошку, ожесточенно дрались за каждый крохотный кусочек.

Несколько старых крупных голубей сновали взад и вперед, наблюдая за стаей.

Если кому-нибудь попадался кусок покрупнее и он не успевал быстро его проглотить, они коршунами налетали на счастливца, оглушали ударом крыла и отнимали корм.

Сизый толстый голубь свирепствовал сильнее других.

Серый голубенок сразу опустился в самую гущу стаи. Со всех сторон на него градом посыпались удары. Он вывелся позднее других и был самым слабым в стае, привык к побоям и, осатанев от постоянного недоедания, теперь, казалось, уже не чувствовал боли. Турман держался в стороне, робко поглядывая на дерущихся голубей и не решаясь подойти ближе.

Он осторожно сделал несколько шагов и наткнулся на кусок хлеба. И хотя рядом с ним не было никого, он широко расставил крылья, жадно схватил хлеб и принялся долбить его.

Хлеб не успел еще размокнуть и подавался туго.

Сизый голубь не спускал глаз со стаи. Находку турмана он заметил сразу и, подскочив, изо всей силы ударил турмана клювом в голову. Голод оказался сильнее боли. Турман не выпустил хлеба. Увертываясь от ударов, он попытался проглотить хлеб целиком. Но кусок застрял в горле и не шел ни взад, ни вперед.

Тогда сизый ударил его наотмашь крылом. Лишенный опоры хвоста, турман не удержался на ногах и свалился на бок в жидкую, черную грязь. Сизый голубь продолжал осыпать его ударами. Застрявший кусок вдруг выскочил из горла турмана. Избитый и грязный, турман поспешил убраться прочь от стаи.

В ненастные дни в камере становилось особенно тоскливо. Маленькое окошечко с тусклыми, давно не мытыми стеклами почти не пропускало света. Арестант бесцельно бродил по камере, потом опустился на жесткий табурет. Прислушался и быстро положил на столик голову. Шорох. Арестант быстро поднял голову. Прямо на него, не мигая, смотрел большой, темный глаз.

Арестант равнодушно зевнул, отвернулся и стал пристально рассматривать стену, потом, не выдержав, покосился на дверь и снова встретился с немигающим глазом.

Арестант сдвинул брови, всем телом повернулся к двери и сам в упор начал смотреть в глазок.

Поединок продолжался с минуту, затем дверь мигнула и бесшумно опустила большое металлическое веко.

Арестант улыбнулся, встал и тихо подошел к окну.

За окном – дождь и редкие хлопья снега.

Там, за окном, в ясные дни видны крыши зареченских построек, но сегодня не разглядеть даже заводских корпусов.

Ничего, кроме тумана, дождя и снега.

Разве изредка промелькнет запоздалый, спешащий к стае голубь и исчезнет в тумане.

Вон там, за стеной тюрьмы, за заводскими корпусами, знакомые улочки, знакомые дома, знакомые лица.

У пустыря деревянный покосившийся домик. Старая, дуплистая верба пытается поддержать его, обхватив длинными ветками.

Крохотный кирпичный сарайчик приютился за домом. Внутри сарайчик завален железным хламом – проржавленные кастрюли, связки ключей, велосипедный насос, примуса и в углу станок – это слесарная мастерская.

В мастерской тесно и полно народу. Здесь же чинит разную рухлядь сам хозяин мастерской – Воробушкин. Он худой, непомерно длинный. Голова у него седая, коротко остриженная. Глубокие продольные морщины на неподвижном лице. Большой, хрящеватый нос и часть лица, обезображенные шрамом, и черные, навыкате, блестящие глаза делают лицо необычайно свирепым. Кажется, что такое лицо придумано нарочно, чтобы пугать детей, но дети со всего Заречья возятся здесь и распоряжаются, как у себя дома.

Арестант знает, что среди этих мальчишек находится и Митька. Он хочет увидеть сына, закрывает глаза и видит только смутные, расплывчатые контуры и – отдельно, порознь – нос, улыбку, волосы, но всего вместе, живого увидеть не удается.

Арестант жмурится, напрягает память и опять видит мастерскую с голубятней на крыше.

Огорченный, он открывает глаза. За окном плотнее туман, и гуще падают хлопья снега, и темно так, что расположенный в двух шагах от него выступ стены едва виден.

Там на карнизе примостилась и жмется к стене небольшая птица непонятной породы и цвета.

Птица сидит, спрятав голову и сжавшись в комок. Только хорошо присмотревшись, арестант различает голубя.

«Но отчего он такой короткий?» – недоумевает арестант. Вот еще один голубенок опустился рядом на выступ. Первый поворачивается к нему, арестант видит, что у голубя нет хвоста, и вспоминает длинные белые перья, плывшие по течению. Арестант торопливо достает кусок черствого тюремного хлеба, крошит его и, приоткрыв, форточку, бросает крошки на подоконник. Дикий голубенок первый увидел руку и отлетел на самый дальний конец карниза.

Турман привык получать корм из рук человека. Он вытянул шею и внимательно следил за рукой.

Еще не успела захлопнуться форточка, как турман уже торопливо глотал хлеб, выбирая самые большие куски. Серый голубенок долго крепился. Он сидел на выступе карниза и, подражая взрослому голубю, предостерегающе трубил носом. Но потом не выдержал, перелетел на подоконник, сел на самый край и, не отрывая от хлеба взгляда, замер на месте.

Когда турман съел весь хлеб, арестант снова открыл форточку и подбросил еще крошек. Турман не улетал. Он только немного отошел в сторону и принялся глотать крошки, уже не дожидаясь, когда захлопнется форточка.

Но теперь он уже не торопился и ел спокойно. Серый голубенок сидел с краю на прежнем месте, и голод в нем боролся со страхом. Когда побеждал голод, он срывался с места, воровато хватал кусок и, пятясь, спешил назад. Арестанту еще несколько раз пришлось подбрасывать корм, пока гости не насытились.

Первым поднялся и улетел турман.

Арестанту не спалось; он ворочался на узкой койке, стараясь заснуть, и не мог.

Любая несбыточная надежда – все же надежда. Она занимает мысли, заставляет сильнее биться сердце и уводит хоть на самое короткое время за пределы тюрьмы.

Судьба голубя занимала арестанта. Он успел убедить себя, что это турман Воробушкина, и воображение набрасывало заманчивую картину: голубь через открытую форточку попадет в камеру.

Арестант скрывает его в углу под кроватью и откармливает хлебом. Потом, в первый солнечный день, выпускает голубя на волю.

Турман, блестя на солнце белыми крыльями, взлетает все выше и выше.

Досужие голубятники видят одинокого голубя и поднимают свои стаи.

Но белый турман летит прямо к своей голубятне и, сложив крылья, падает на крышу мастерской. Под крылом у него крохотная записка. Только несколько слов и фамилия предателя.

Разыгравшуюся фантазию трудно остановить. Арестант уже видит, как между тюрьмой и волей устанавливается связь и тюрьма начинает жить одной жизнью с волей.

Белая небольшая птица каждый день прилетает на подоконник и каждый день возвращается в голубятню.

И толстые стены, огромные замки, крепкие решетки теряют смысл.

Арестанту трудно лежать спокойно. Он оглядывается на дверь и садится на кровати.

Лицо у него совсем молодое, серые глаза блестят, и курчавая, темная бородка выглядит чужой, прицепленной нарочно.

Он смотрит на желтую, облупленную стену, кивает головой, улыбается и не замечает, что, прильнув к двери, внимательный и хмурый глаз уже следит за каждым его движением. Потом на гладкой двери появляется щель, похожая на беззубый рот, и глухой, словно разучившийся говорить голос приказывает: «Спать!» – и щель исчезает.

Арестант вздрагивает, резко поворачивается к двери. Лицо у него стареет и делается злым и неприятным. Одну минуту кажется, что он соскочит с кровати и бросится с кулаками на железную дверь…

Но за дверью не слышно ни малейшего шороха, ни признака жизни, только глаз не мигая смотрит на арестанта.

Стеклышко отражает свет, и глаз тюремщика блестит, как у кошки.

Арестант отворачивается и медленно, нехотя ложится на койку.

Заснул он только перед самым сигналом к подъему. Поднимали задолго до рассвета. От бессонной ночи болела голова, и, как нарочно, в соседней камере что-то приколачивали и громко стучали молотком.

Удары молотка больно отдавались в висках, и арестант морщился.

Когда стало рассветать, повели на прогулку. Получасовая прогулка в тесном закоулке двора проходила всегда удивительно быстро. Но сегодня арестант с нетерпением ждал конца.

На тюремный двор уже начали пачками спускаться голуби.

Турман мог каждую минуту появиться и снова улететь, не дождавшись его возвращения.

Войдя в камеру, арестант одно мгновение не мог сообразить, что в ней изменилось. Ему показалось, что он бредит. Потом вспомнил удары молотка и понял все. Пока он гулял, вставили вторую раму. В первой раме сняли форточку и на ее место наглухо привинтили зимний душничок-вентилятор.

Арестант в шапке и халате стоял у двери, уставившись на вентилятор. Опять громко застучали молотком, но уже в камере с другой стороны.

Арестант сжал кулаки и, чтобы не закричать, до крови закусил губу.

Стук прекратился, потом начался снова, но уж дальше и тише. Во всех камерах вставляли рамы.

Широкая тень, мелькнувшая на стене, привлекла внимание. Он обвел глазами камеру и увидел: с той стороны на подоконнике сидел грязный бесхвостый голубь и черным, немигающим глазом наблюдал за человеком. Арестант посмотрел по сторонам, ничего не найдя, сорвал с головы круглую арестантскую шапку и изо всей силы ударил ею по стеклу. После долго стоял у окна, сгорбившись, с посеревшим лицом, и тупо смотрел на то место, где только что сидел голубь. Потом глухо закашлялся и закрыл лицо руками.

Турман шумно вспорхнул с окна, перелетел в самый дальний конец двора и уселся на карнизе.

Внизу во дворе под окнами сновали голуби. После вчерашней потасовки турман не решился спуститься к стае. Свесив голову, он долго наблюдал за шумной возней и жестокими боями. Потом, отделившись от карниза, он полетел прочь и уселся на верхушке креста.

Дождь уже не шел, но небо все еще от края до края было плотно закрыто тучами.

С Заречья дул и крепчал с каждым часом ветер. Он словно задался целью сорвать и бросить на землю эту куцую, бесхвостую птицу.

Ветер несколько раз сворачивал голубя набок, но он взмахивал крыльями, выравнивался и снова застывал на месте.

К сумеркам поредели и поднялись выше тучи. На минуту вырвалось побледневшее, как будто не успевшее опомниться солнце. Оно скользнуло тусклыми, косыми лучами по голым верхушкам деревьев, по низким крышам зареченских домиков и спряталось снова.

Турман заволновался. Он беспокойно ерзал и топтался на месте, словно холодный металл жег ему ноги, потом, решившись, толчком отделился от креста и ринулся вперед.

Несколькими взмахами крыльев он достиг реки и сразу же, подхваченный ветром, отлетел назад. Сильный встречный ветер подхватывал его, швырял из стороны в сторону, но турман не сдавался и медленно продвигался вперед.

Но чем ближе был берег, тем торопливее становились взмахи крыльев и короче толчки. Турман устал и начал сдавать.

Теперь, казалось, ветер мстил ему за упорство и сопротивление. Он налетал на него, выворачивал крылья, грозил утопить.

Без хвоста, с посеревшими от грязи крыльями, голубь похож был на речную чайку.

Он даже летел, как чайка, ныряя сверху вниз. Новая волна воздуха налетела на него сбоку, сбила с направления и погнала назад.

Турман сдался и уже не пытался бороться. Он мчался по ветру, напрягая последние силы, чтобы не упасть в воду.

Ветер закрутил его так, что крылья голубя коснулись воды, затем поднял вверх, швырнул на берег и прижал к высокому глинистому обрыву.

Турман долго отдыхал, уцепившись за толстый корень, потом по уступам взобрался на берег, вприпрыжку добежал до церкви и только у самого здания рискнул подняться с земли.

Мокрый, измученный, перемазанный в глине, он очутился наконец снова в куполе.

На следующий день, подойдя к окну, арестант увидел голубя. Он сидел на карнизе и казался еще более жалким и потрепанным.

Кроме старых темных пятен грязи, виднелись еще новые, желто-красные пятна глины.

Крошки, приготовленные вчера для голубя, все еще лежали на окне. Арестант открыл во второй раме форточку и через щели в вентиляторе начал выталкивать их наружу.

Турман, увидев корм, перелетел на подоконник.

Арестант, искупая свою вину перед голубем, до отвала накормил его хлебом.

С этого раза ежедневно утром и вечером турман прилетал на подоконник.

Через узкую щель в вентиляторе хлеб приходилось выбрасывать по одному кусочку.

Скоро голубь так осмелел, что, не дожидаясь, пока арестант протолкнет хлеб наружу, сам просовывал клюв внутрь и выхватывал куски из рук. Даже когда арестант ловил его пальцами за клюв, он не пугался, только недовольно дергал головой.

Еще в начале осени, во время одной из прогулок арестанта, за стеной тюрьмы чей-то звонкий голос пел уличную песенку:

Трансвааль! Трансвааль! Страна моя, Ты вся горишь в огне.

Судя по голосу, пела девочка.

Детский голос еще сильнее напомнил о воле, о собственном ребенке, и арестант, давно не видевший ни одного ребенка и не слышавший ни детского голоса, ни пения, зашагал медленнее, стараясь не стучать каблуками и прислушиваться к песне.

Неожиданно вступил еще один исполнитель. Кто-то свистом вторил певице.

Арестант сразу забыл о строгом запрещении не останавливаться во время прогулки и замер как вкопанный.

Такого свиста он не слышал ни разу.

Трудно было поверить, что это свистит человек. Казалось, высоко в небе кружится какая-то мудреная птица и, подхватив на лету мелодию уличной песенки, людям на удивление, разукрашивает ее таким богатством оттенков и такой чистотой звуков, что хотелось слушать и слушать, затаив дыхание.

Мой старший сын, старик седой, Убит давно в бою, А младший сын в тринадцать лет Просился на войну, —

плакал детский голос и тянул, сливаясь со свистом. И в этой песне звучали большое человеческое горе и подлинная страсть.

Арестант заметил, что остановился он, только когда кончилась песня, и торопливо посмотрел на надзирателя.

Тюремщик, у которого за долгую службу в остроге давно исчезли с лица все следы человеческих чувств, сидел открыв рот, задумчиво улыбался и глядел в одну точку, забыв об арестанте и о службе.

С тех пор эта песня привязалась к узнику. Слов он не знал и, шагая из угла в угол по камере, не переставая насвистывал мелодию.

Прошло несколько дней, а песня все еще звучала в его ушах и преследовала неотвязно.

Свистеть в камере запрещалось.

Тюремные надзиратели не раз грозили ему за это карцером, но он не мог перестать. Скоро насвистывать эту мелодию вошло у него в привычку, он научился свистеть едва слышно, и тюремщики оставили его в покое.

Однажды, когда он насвистывал и кормил голубя, ему показалось, что птица слушает пение. Арестанту пришло в голову приучить голубя брать корм только под звук этой песенки.

С тех пор арестант, кормя голубя, неизменно насвистывал «Трансвааль».

Если голубь просовывал клюв, не дождавшись свиста, арестант наказывал его. Он ловил за клюв и заставлял турмана стоять по ту сторону рамы неподвижно, с вытянутой шеей. Турман скоро стал осторожен и зря носа не совал.

Теперь арестант был уверен, что если даже его переведут в другую камеру, он сумеет приманить туда голубя.

Турман быстро начал поправляться. Прилетая на окно, он уже не сидел нахохлившись, как прежде, а подолгу охорашивался, чистил перья и весело смотрел по сторонам.

Почти ежедневно вместе с ним прилетал серый голубенок.

Арестанта занимала и трогала эта птичья дружба. Он понемногу подкармливал и второго голубенка, но того приручить было труднее, – близко к вентилятору он не подходил, и только после того, как турман наедался, ему доставалось несколько кусочков.

Турман жил в куполе. Он привык к своему месту в углу, но все еще не мог освоиться в стае и держался особняком.

В ясные дни, когда стая перед сном собиралась на крыше, он сидел в стороне от других. Наевшись, он никогда не улетал с подоконника прямо в купол, а летел к стае и ждал, пока голуби полетят на ночлег, и летел за ними.

Летал он теперь так же, как дикие голуби, низко над крышами и выбирая самые кратчайшие пути. И хотя у него начал отрастать хвост и летать ему стало легче, он высоко не поднялся ни разу. Казалось, что после неудачного полета через реку голубь разуверился в своих силах и навсегда забыл, что он турман.

Зима выдалась суровая, с метелями и снежными заносами. Стае приходилось плохо. Даже старые, матерые голуби редко были сыты. Молодые и слабые голодали постоянно. Стая начала редеть.

Лишения проходили мимо турмана. Свежий корм был обеспечен ему каждый день.

Серый голубенок тоже жил лучше других. Голод заставил его ближе подойти к вентилятору, теперь он уже меньше боялся шорохов по ту сторону рамы.

Голубенок окреп, вырос и превратился в голубя. Серые перья приобрели блеск, а на шее и на крыльях появились яркие, малахитового цвета перышки.

То время, когда его каждый мог безнаказанно обижать, ушло навсегда.

Один раз он даже отважился дать сдачу первому драчуну в стае – молодому белокрылому голубю.

Раннего выводка, окрепший за лето, этот голубь не имел соперника среди однолеток. Его побаивались даже некоторые матерые голуби.

Прошло месяца полтора. Турман сидел на подоконнике и ждал корма. В вентиляторе уже показался кусочек хлеба, но турман не шелохнулся, пока из камеры не донесся тихий и чуть слышный свист.

При первых звуках песенки турман сунул клюв в вентилятор и схватил хлеб. Рядом с ним сидел серый. Он напряженно следил за турманом, ожидая своей доли. Когда турману доставались куски большие, чем он мог сразу проглотить, турман дробил их, ударяя о подоконник. Хлеб разлетался, и серый помогал подбирать кусочки.

В самый разгар пиршества на подоконник опустился сизый голубь и сразу бросился в драку.

Не дожидаясь расправы, турман и серый оставили подоконник без боя. Сизый на лету выхватил у турмана крупный кусок и проглотил, не дробя. Арестант замахал на него руками, но этот голубь не первый год жил на свете и давно перестал бояться людей по ту сторону решетки. Он нагло, не мигая смотрел на человека. Серый, подождав немного, улетел к стае.

Турман остался сидеть на карнизе. Он хотел есть и ждал, пока сизый освободит подоконник. Но тот не собирался улетать – он тоже ждал.

Когда арестант убедился, что прогнать непрошеного гостя ему не удастся, он решил откупиться. Приготовленный для турмана хлеб лежал на окне. Арестант начал выбрасывать его наружу.

Сизый голубь долго просить себя не заставил, он хватал хлеб и глотал кусок за куском без передышки. У него скоро раздулся зоб, а с подоконника исчез весь приготовленный корм.

Сизый стоял у вентилятора и требовал прибавки. Арестант приготовил новую порцию. Чтобы ускорить насыщение, он накрошил хлеб крупнее.

Голубь глотал куски без особых усилий и с таким азартом, словно не ел год. Вторая порция стала подходить к концу. В открытый вентилятор валил холод, у арестанта окоченели руки, а гость все еще не соглашался считать себя сытым. Куски уже не скользили по горлу с прежней легкостью, а шли медленно, с остановками, застревая на пути. Голубь так напрягал мускулы, что на шее становились дыбом перья; с огромным усилием проталкивал он кусок и тянулся за следующим.

Он мучился, но сдаваться не хотел до тех пор, пока один кусок безнадежно не застрял в горле. Тогда голубь легко выбросил хлеб назад, переваливаясь отошел от вентилятора и уселся на край подоконника.

Арестант зарычал от ярости. Он стучал в окошко, махал руками, шапкой, но голубь сидел, расставив крылья, переваривая корм, не обращая внимания на человека.

Сизый голубь так пировал, может быть, впервые за всю свою жизнь и теперь точно старался показать, что он очень доволен всем и ему очень нравится этот гостеприимный подоконник.

А с карниза напротив глядел на арестанта голодный турман.

Арестант злился, ходил по камере и старался не смотреть на голубей. Через час, когда арестанту удалось отвлечь себя и забыть о голубе, кто-то стукнул в окно. Узник вздрогнул и обернулся. Перед вентилятором стоял сизый голубь, недоуменно смотря на то место, где недавно было отверстие, и время от времени, словно не веря глазам, стучал клювом по железу.

С этого дня сизый голубь начал считать окно своей собственностью.

И хотя с тех пор ему ничем не удалось здесь поживиться, он все не мог забыть недавнего пира и несколько раз в день наведывался на подоконник. Рыская по двору среди стаи, он не упускал из виду окно. И стоило турману сесть на подоконник, как рядом с ним появлялся разгневанный хозяин.

Арестант ненавидел этого голубя, словно он был его давнишним врагом, но сделать ничего не мог. Турману пришлось туго. Он начал голодать. Те крохи, которые урывками ему удавалось получить от арестанта, не могли его насытить.

Голод заставил его присоединиться к стае. Постепенно он научился не хуже других выхватывать корм из-под носа соседа. Белый турман был самым маленьким голубем в стае, но у него были самые длинные крылья, и силу их ударов успели испробовать многие. Постепенно он усвоил все повадки диких голубей и стал своим в стае.

Кончилась зима, редкий день не заглядывало в окно солнце. В высоком, почти синем небе стояли белые пушистые облака. Все чаще мимо окна мелькали птицы.

Неизвестно откуда появившаяся в камере муха билась с утра до вечера о стекло.

За окном надрывно и протяжно стонал, как тяжело-больной человек, сизый голубь. К нему прилетела голубка, такая же толстая и сизая, как он. Сизый оживал, высоко задирал кверху голову, раздувал грудь и ходил по пятам за голубкой.

В куполе теперь круглые сутки не замирала шумная возня. Звучали удары крыльев и злое, короткое воркование.

Голуби, мирно прожившие вместе зиму, казалось, разом сошли с ума. Они набрасывались друг на друга, бились крыльями и рвали перья. С новой силой загорелся старый, затихший на зиму спор из-за мест.

Купол стал тесен и делился заново. Каждый уголок, пригодный для гнезда, брался с бою и по нескольку раз в день переходил от одной пары к другой. И хотя стая за зиму сильно поредела, все же для половины стаи в куполе не нашлось мест.

Турман и серый вдвоем дружно отстаивали свой угол и отбивали его от всех посягателей.

Ночью арестант проснулся от шума. Казалось, что в самом основании трещит и рушится тюрьма.

Утром, приподнявшись на носки, он увидел реку. Река, словно огромное пресмыкающееся, застряла между берегами и теперь старалась выбраться из глубокой расселины. Шурша чешуей, чудовище медленно, толчками двигалось вперед.

Пока арестант смотрел вниз, на подоконник прилетел турман.

За зиму он сильно изменился. Перья, вымытые снегом, сами блестели, как снег. Шея отливала серебром. Длинные крылья не умещались на спине, и концы их небрежно свисали книзу и прятались под отросшим широким хвостом.

Пока не появился сизый, арестант торопился скорее накормить турмана.

Турман тоже спешил и выхватывал куски из рук. И хозяин, и гость так увлеклись, что не заметили, как враг опустился на подоконник. Едва успев спуститься, сизый бросился на турмана. Турман попытался защищаться, но сизый не давал ему опомниться, колотил его длинным и крепким, как гвоздь, клювом, рвал перья, потом вцепился в шею и поволок по подоконнику.

Арестант махал руками, стучал, но помочь любимцу не мог.

Сизый дотянул турмана до края подоконника и швырнул вниз, вырвав еще напоследок большой клок перьев. С полным клювом белых перьев сизый гоголем прошелся мимо окна, косясь на арестанта злым, самоуверенным глазом.

Вдруг на подоконнике опять появился турман. Он сердито ворковал, вызывая на бой. Сизый, все еще с перьями в клюве, бросился на врага. Но на этот раз турман не дал ему подойти вплотную. Подпустив противника ближе, он наотмашь ударил его крылом по голове. Такого удара сизый, как видно, не ожидал. Он замотал головой и попятился назад, но потом быстро пришел в себя и, повернувшись боком, тоже пустил в ход крыло. Два крыла, белое и сизое, сошлись в ударе. Но теперь преимущество перешло на сторону турмана. Крылья турмана были длиннее и крепче крыльев дикого голубя. Он колотил крылом не переставая. Длинный, широкий хвост служил надежным упором и действовал как рычаг. Сизый начал медленно отступать от окна. Скоро бойцы очутились на краю, но теперь они уже поменялись местами. Когда отступать стало некуда, сизый переменил тактику. Он снова бросился на турмана, норовя пустить в дело клюв.

Турман не переменил оружия, он хлестал крылом по врагу.

Сизый лез напролом. При каждом ударе он только тряс головой. Желтые, янтарного цвета глаза его покраснели от ярости. Наступая шаг за шагом, он оттеснил турмана на противоположный край подоконника. Теперь в лучшем положении оказался сизый. Турман больше не мог защищаться, а отступать ему было некуда.

Сизый бросился на турмана, но тот легко поднялся и, облетев противника, спустился рядом, но с другой стороны. Сизый разом потерял преимущество, завоеванное с таким трудом.

Турман опять мог отступать вдоль всего окна. И снова начался бой.

Турман, отступая, колотил противника, но уже другим, еще не уставшим крылом.

У сизого заплыл один глаз. Но он все еще лез напролом.

И, снова отступив до края, турман повторил маневр, облетел врага и сменил крыло. Сизый продолжал нападать, но двигался медленно, почти не защищаясь от ударов. На середине пути он вдруг сильно завертел головой и попятился назад, потом остановился и беспомощно начал топтаться на одном месте.

Арестант увидел, что у голубя затекли оба глаза и он ослеп.

Турман подскочил к врагу и вцепился в его шею.

Маленький белый голубь дотянул в полтора раза большего врага до края подоконника и сбросил вниз. Потом, распустив хвост и надув шею, громко воркуя, он долго вертелся на подоконнике.

Арестант тоже готов был вертеться по камере. На радостях он чем мог потчевал победителя. Но турман не мог успокоиться и ел мало. Схватив кусок, он забывал его проглотить, снова принимался вертеться и громко ворковать.

Арестант напрасно насвистывал знакомый мотив. Голубь не слушал. Он толчком высоко подбрасывал кверху голову, выпячивал грудь, как будто ухаживал за голубкой. И вдруг, вытянув шею, насторожился и задрожал.

Над Заречьем плыла стая голубей. Желтые, белые, пестрые, они широкими кругами, легко играя, рассекали воздух.

Турман сорвался с места, громко захлопал крыльями и исчез.

Весна в этом году пришла рано. Солнце в неделю согнало снег и подсушило дороги. Несколько дней подряд дул с юга ветер. Он разломал на реке лед, угнал на север тучи.

Утром поднялось солнце и, словно забыв, что еще только середина апреля, пекло, как в июне. Березы, ивы, вербы стояли внизу с набухшими почками и, казалось, прислушивались, как под корой у них бурлят и переливаются соки.

На ивах, растущих по низкому зареченскому берегу, появились цветы, похожие на толстых, мохнатых гусениц, и обильно покрылись желтой, пачкающей пыльцой. На крышах домов кричали воробьи. По не просохшим еще улицам Заречья бродили куры и петухи. Петухи слонялись, голосили не переставая, как завороженные смотрели вверх на голубое небо и подолгу не могли оторвать от него стеклянных, остановившихся глаз. Равнодушные куры рылись вокруг них в мокром навозе, выбирая разопревшие зерна.

После зимы Воробушкин впервые открыл голубятню. Один за другим вылезли на крышу турманы. Голуби всю зиму просидели в полутемной, тесной голубятне и теперь щурили глаза, жмурясь от яркого света, как будто в первый раз увидели солнце.

Черноглазый, курчавый Митька, ближайший друг и помощник Воробушкина, спугнул голубей с крыши.

Голуби поднялись, описали круг и сразу же пошли на посадку.

От сытой, неподвижной жизни они разжирели, отяжелели и теперь боялись высоты и все время кружились над самой голубятней. Митька прыгал на крыше, махал на них тряпкой, свистел, засунув пальцы в рот. Десяток приятелей дружно помогали ему, стоя внизу. Но стая лениво вертелась над головой мальчика, ожидая разрешения спуститься. Митька уже собирался покинуть свой пост, как внизу несколько голосов разом закричали:

– Прячься скорее. Наводный!

Митька присел на корточки и огляделся.

Высоко над стаей кружился белый голубь.

– Турман, турман, слазь скорее, – подгоняли мальчишки.

Митька сам видел, что так высоко мог летать только турман. Снизу он был едва виден. Мальчишки поспешно прятались под навес. Митька быстро исчез с крыши.

Белый турман все кружился над стаей и не хотел снижаться. Следуя за голубями, он удивительно легко и быстро передвигался в воздухе и менял направление.

Стая, заметив незнакомого голубя, сразу оживилась. Незнакомый турман долго еще белым ястребом носился над голубями, потом сложил крылья, косо разрезая воздух, разом очутился в самой середине стаи, громко, как в ладоши, захлопал крыльями и вынесся вперед. Стая дружно потянулась следом.

Мальчишки наблюдали, почти не дыша.

По неписаным законам каждый пойманный чужой голубь считался взятым в плен и без выкупа не отдавался. Но этот голубь прилетел из-за реки. Зареченские голубятники никогда не возвращали пойманных голубей городским владельцам. Между голубятниками города и Заречья велась давнишняя война. Те и другие носили старых, хорошо знающих свой дом голубей к чужим стаям.

Часто такому голубю удавалось увести за собой молодых или плохо прирученных голубей. Их ловили, и они переходили в полную собственность поймавшего. Особой честью считалось поймать подпущенного «наводного» голубя.

Мальчики жадно следили за чужим турманом. Каждый из них уже видел его запертым в клетку.

Даже Воробушкин бросил работу и показался в дверях мастерской, но на него так дружно зашикали и замахали руками, что он поспешил скорее убраться и выглядывал в приоткрытую дверь. Стая уже не хотела садиться. Голуби, казалось, задались целью обогнать залетного турмана и соревновались с ним в быстроте и ловкости.

– Уведет, ей-богу, всю стаю уведет, – волновался Митька.

Белый турман пока никуда не вел, он только кружился вместе со стаей, поднимаясь выше и выше. Стая послушно тянулась за ним.

– Это городские подпустили. Из ружья бы в него. Закружит стаю и уведет! – наперебой загалдели мальчишки, высыпав из-под навеса.

Воробушкин тоже не утерпел и снова вылез на двор. Но теперь даже он не мог запугать залетного голубя. Стая кружилась так высоко, что Воробушкин оттуда казался, верно, небольшой черной тумбой, вкопанной в землю. Черномазый Митька прибегнул к последнему средству. Он выбросил на крышу голубку, предварительно крепко связав ей крыло. Голубка была недавно поймана, не имела пары, и ее не решились выпустить вместе с другими, боясь, что она улетит.

Теперь, перевязав крыло, ее пустили гулять по крыше, надеясь, что стая, увидев нового голубя, спустится к нему. Но голуби плавали высоко вверху и не замечали тоскливо смотревшей на них голубки. Вдруг белый залетный турман на лету бессильно уронил крылья и упал вниз, вертясь через голову.

И, как будто только теперь вспомнив, что и они турманы, следом за ним вертелись другие голуби. Даже самые жирные и неповоротливые старались не отстать и хоть несколько раз перевернуться через голову.

Белый турман с каждым разом поднимался выше, почти скрывался из глаз, вдруг замирал на одном месте и камнем летел к земле.

– Раз, два, три… четыре… – считали, замирая от восторга, мальчики и умолкали, сбившись со счета. Не было возможности даже самому острому глазу уследить и сосчитать повороты.

И когда казалось, что уже нет спасения и голубь вот-вот ударится о землю, он каждый раз у самой земли ловко расправлял крылья и почти вертикально, ракетой, уходил в небо.

Мальчишки, как окаменевшие, стояли на пустыре. У них затекли и отяжелели шеи, но они не могли оторвать глаз от этого голубя.

Сжав кулаки и собрав, как для прыжка, мускулы, рядом с ними застыл Воробушкин. Пот выступил у него на черном, закопченном сажей лбу. Всегда плотно сжатые и опущенные книзу губы приоткрылись, и от этого разгладились морщины, обильно залегшие вокруг рта.

– Какая птица! Какая птица! Рубашку последнюю за такого красавца отдать не жалко, – каким-то стонущим голосом заговорил Воробушкин и вдруг заулыбался и показал два ряда белых зубов.

Мальчики на минуту забыли даже о турмане: до того необычным был в этот миг Воробушкин. Все они в первый раз видели его улыбающимся. Он стоял рядом с ними, очень прямой, помолодевший, с блестящими глазами, и казался совсем непохожим на хорошо знакомого Воробушкина. Мальчики глядели на него почти со страхом.

Увидев изумленные лица, великан как бы очнулся и пришел в себя. Сразу исчезла улыбка. Опустились книзу концы губ, вокруг рта опять залегли глубокие морщины, и привычно согнулась спина. Только глаза еще лишнюю секунду горели под косматыми бровями.

– Хороший голубь, – сказал он уже своим обычным голосом.

– Только все равно такой разобьется. Такие всегда разбиваются, – сказал кто-то из мальчиков.

Наконец голуби по одному начали садиться на крышу. Белый турман опустился последним. Он устал, но дышал ровнее других. Сев на крышу, он начал ворковать и подзывать голубей. Пестрая, с перевязанным крылом голубка павой заходила вокруг турмана.

Белый турман, распушив хвост, громко воркуя, пошел за ней по пятам.

– Не парный он, – заключили знатоки под навесом.

Голуби начали забираться в голубятню. На крыше остались только залетный голубь и пестрая голубка.

Турман ни на шаг не отставал от голубки. Ходил за ней, почти наступая на хвост, ворковал и мел своим хвостом крышу.

Пестрая, с широкими красными пятнами голубка кокетливо убегала от него и манила за собой в голубятню.

Белый турман останавливался у входа, ложился грудью на крышу и громко, призывно стонал до тех пор, пока снова не появлялась голубка.

Даже самым терпеливым надоело ждать.

– Не зайдет он, – убеждали мальчишки друг друга.

– Это суковский турман.

В Заречье ходила слава о знаменитых турманах купчихи Суковой. Ее турманы не заходили в чужие голубятни. Воробушкин, долго из-под нависших бровей наблюдавший за турманом, сказал:

– Совсем не видно, что этот голубь только что в руках был. На таких белых перьях всегда пятна от пальцев остаются.

Турман просидел на голубятне весь день, но внутрь не зашел. Вечером он улетел в сторону города.

На следующий день, еще до того как открыли голубятню, он сидел уже на крыше мастерской.

Потом целый день вертелся на крыше, гонялся за голубками и только вечером решился заглянуть в голубятню. Дверка клетки захлопнулась за ним, едва только он успел переступить порог.

Голубь рванулся назад, ударился о стальную сетку и повис, отчаянно колотя по ней крыльями.

Митька, целый день подстерегавший турмана, быстрее кошки забрался на голубятню и схватил голубя руками. Его окружила ватага подростков. Десятки рук тянулись к пленнику. Голубя разбирали по статьям, мерили длину клюва и крыльев, рассматривали лапы и считали перья в хвосте.

Митька пересчитал несколько раз и объявил, что у турмана двадцать два больших пера в хвосте. Такого широкого хвоста не было ни у одного голубя в их голубятне.

Пленника засадили в большую клетку, туда же впустили и пеструю голубку.

Первые дни турман сидел надувшись, тосковал по воле и не обращал внимания на голубку. Пестрая голубка соскучилась без пары и теперь сама увивалась вокруг мрачного сожителя и таскала для гнезда в угол солому. Вскоре голубь повеселел, ворковал не переставая и строил гнездо.

Недели через две в гнезде появилось белое с голубоватым отливом яйцо. Турман важно ходил вокруг гнезда и с гордостью смотрел на яйцо.

Мальчики решили не выпускать турмана, пока не выведутся птенцы, но Воробушкин, давно уже устранившийся от управления голубятней, стал требовать, чтобы открыли клетку.

– Нельзя, стыдно такую птицу в тюрьме держать. Надо выпустить вечером, он на ночь от гнезда не улетит…

Клетку открыли. Турман с голубкой вылезли на крышу. Забрались на самый верх, уселись рядком, чистили перья и, казалось, любовались закатом.

Многочисленные хозяева голубятни, следившие за ними из-под навеса, успокоились. Турман не собирался улетать.

Вдруг, точно сговорившись, голубь и голубка разом поднялись кверху, и тотчас вдогонку им швырнули старых прирученных голубей. Их приготовили заранее и держали в руках.

Голуби соединились, и маленькая стайка закружилась в воздухе. Снизу казалось, что голуби соединены невидимой ниткой и тянут в разные стороны, по очереди перетягивая друг друга.

Старые обитатели голубятни тянули к дому. У каждого из них было там гнездо, и в этот час на гнездах высиживали птенцов их пары. Голуби старались не отрываться далеко от гнезд и летали, кружась, над самой голубятней. Белый турман тянул к реке, в город. Хлопая крыльями, он вырывался вперед и увлекал за собой голубку и остальных голубей. Голуби, пролетев с ним немного, поворачивали к дому. Наконец, словно не выдержав, лопнула невидимая нитка, и стая разделилась надвое.

Подброшенные вслед беглецам голуби вернулись домой.

Турман забрал в сторону реки, прямо к большому облупившемуся куполу. Пестрая голубка полетела следом за ним. Напрасно до позднего вечера поднимали голубей мальчики.

Беглецы не вернулись.

– К гнезду должны вернуться, – успокаивал своих огорченных друзей Воробушкин.

Турман вел свою спутницу прямо к куполу. Голубка покорно летела за ним. Только у самого входа в купол она нерешительно остановилась. Из темного отверстия доносились гул, злобное воркование и удары крыльев.

Но когда турман уверенно забрался внутрь, прыгнула и она. Очутившись в куполе, она испугалась и начала дрожать. Здесь дрались и ворковали сотни больших темных голубей.

Между этими большими, злыми птицами турман чувствовал себя дома.

Он уже добрался до знакомого угла, когда к нему навстречу бросился серый голубь, его приятель. Прежде чем турман успел опомниться, серый ударил его крылом и угрожающе заворковал. Рядом с серым стояла сизая незнакомая голубка и, словно подбадривая, кивала головой. В следующее мгновение уже два крыла с треском ударились одно о другое. Бывшие друзья бились теперь с той яростью, с которой дерутся весной самцы, защищая гнезда или оспаривая подругу.

Турману удалось наконец оглушить противника. Только совершенно избитый, серый голубь покинул поле сражения. Сизая голубка удалилась вместе с ним.

Турман, сам потрепанный в драке, не чувствовал боли. Он ворковал и кружился без конца. Пестрая голубка сидела рядом и испуганно таращила круглые черные глаза на диких голубей.

Турман не спал всю ночь. Казалось, он не мог опомниться от радости, что наконец снова вернулся в купол. Даже в темноте он чинил и переделывал по-своему построенное серым и пострадавшее в драке гнездо. Голубка тоже не спала. Она забилась в самый дальний угол, на то самое место, где провел первую ночь в куполе турман, и, вздрагивая, прислушивалась к шумной возне. Даже отдаленного родства с этими злыми темными птицами она не чувствовала.

После двадцатидневного перерыва белый турман снова появился на подоконнике.

Зимнюю раму недавно убрали, и душничок-вентилятор опять заменили форточкой.

За зиму арестант успел привязаться к голубю и в первые дни, когда турман исчез, сильно скучал. Потом пришли новые тревоги, и ему пришлось забыть о белом турмане.

В тюрьму каждый день приводили новых людей. Большинство из них зареченские – рабочие заводов, давнишние соратники и друзья арестанта. Ночью он слышал тихие, едва уловимые стуки. По стенам, как по телефонным проводам, заключенные передавали последние новости.

Так он узнал о массовых арестах, неудавшейся забастовке и о предательстве.

Установили и личность предателя. Это был коренной зареченец, не раз сидевший в тюрьме за революцию, но всегда выходивший сухим из воды. Его считали конспиратором и надежным товарищем. Теперь, когда верхушка организации сидела в остроге, предатель силой событий выдвигался в руководители.

Последние уцелевшие от разгрома люди и остатки организации целиком попадали в руки жандармов.

Каждый из сидящих в тюрьме с радостью бы пожертвовал жизнью за возможность сообщить на волю имя предателя, но такой возможности не было. И люди мучились, не спали, отказывались от пищи, нервничали на допросах и скандалили с надзирателями.

В другое время арестант больше бы обрадовался возвращению голубя, но теперь, занятый мыслью о последних событиях, он рассеянно посмотрел на гостя и привычным движением крошил хлеб.

За зиму арестант очень изменился: худое лицо его потолстело, утратило прежнюю резкость очертаний и остатки румянца, под глазами заметнее нависли мешки, и от этого все лицо сделалось сонным и неподвижным. Борода теперь уже не казалась прицепленной нарочно. Он постарел.

Подойдя к окну, арестант заметил рядом с белым турманом еще одного голубя. У арестанта вдруг задрожали руки, а на бледных, одутловатых щеках обозначились яркие пятна. Эту пеструю голубку-турманку он видел впервые, прежде здесь она не появлялась; значит, белый турман привел ее с чьей-то голубятни и, возможно, вернется опять туда. Дрожащие пальцы не сразу открыли задвижку форточки.

Голуби не боялись людей и вертелись у самого лица арестанта. Арестант заметил темные, продолговатые пятна на белых крыльях турмана. Это наводило на мысль, что голубь не раз побывал в чьих-то руках. Арестант постарался заманить голубей в камеру. Он насыпал крошек у самой форточки и сделал из них дорожку внутрь. Съев крошки с наружной стороны подоконника, голубь нерешительно остановился у входа и повернул набок голову, посматривая то на хлеб за окном, то на голубку. Пестрая голубка стояла рядом и спокойно наблюдала за турманом. Потом, решившись, турман осторожно поставил лапу на переплет рамы и заглянул в камеру. Это движение послужило сигналом для голубки. Она сорвалась с места и улетела прочь. И прямо с форточки, задев крыльями раму, турман бросился за ней. Несколько минут арестант наблюдал, как пара кружилась над тюрьмой, затем голубка потянула за реку, и голуби исчезли из виду.

Голубка спешила домой. Едва успев спуститься, она вскочила на голубятню. Турман остался на крыше. Он подходил к дверке, робко заглядывал, звал голубку, но перешагнуть порог не решался.

Голубка не вышла назад. Через несколько минут после того, как она очутилась в голубятне, рядом с первым появилось второе яйцо. Она осталась сидеть на гнезде. На зов голубя она откликалась тоненьким голоском, но гнезда не оставляла.

Голубь просидел на крыше до вечера и улетел на ночь в купол, во вновь завоеванный угол.

На следующий день в обычное время турман прилетел на подоконник.

Арестант набросал крошек с внутренней стороны подоконника и открыл форточку. Как и вчера, голубь взобрался на переплет рамы, но перешагнуть порог сразу не решился. Но вот в камере послышался тихий свист знакомой мелодии. Голубь спрыгнул с переплета и очутился в камере.

У арестанта от нетерпения дрожали руки и колени, но он не спешил ловить голубя, а тихонько подходил к нему ближе и ближе, не переставая насвистывать. Скоро голубь спокойно клевал под тихий свист корм из его рук. Дав голубю освоиться, арестант придержал его рукой за спину. Голубь только недовольно затрубил носом, но не выказывал ни малейшего испуга и почти не вырывался из рук.

Через полчаса сытый турман уже опускался на крышу голубятни Воробушкина. Записка, свернутая трубочкой, покоилась у него под крылом. Вскоре он разгуливал на крыше, а из-под крыла у него, у самого плеча, торчал кусочек тряпочки, завязанной бантиком.

Митька хищно следил за турманом. Шнурок от двери голубятни дрожал в его пальцах. Воробушкин с кастрюлей вышел из мастерской. Он взглянул на голубя и пожал плечами.

– Очень хороший голубь, а хозяин у него совсем дурак! Что голубь – кошка или собака, зачем ему бантик?

Голубь долго бродил по крыше, потом уселся против входа в голубятню у самой дверки и замер. Казалось, он решил просидеть здесь хоть до вечера, но во что бы то ни стало подкараулить исчезнувшую подругу. Митька снял с гнезда пеструю голубку и, связав ей крыло, вытолкнул на крышу. Турман волчком завертелся по крыше. Голубка ходила вокруг него павой и на его громкое, непрерывное воркование отвечала отрывисто тоненьким голоском.

Когда улеглась радость встречи, пара уселась на самом гребне крыши. Они ласкали друг друга клювами и все время кивали головами. Снизу казалось, что они ведут неслышную, затяжную беседу, тщетно пытаясь убедить друг друга. Иногда голубь срывался с крыши, летал низко над самой голубятней, почти задевая крыльями голубку. Она приподнималась, вытягивала шею, расправляла крылья и… оставалась на месте.

Налетавшись, голубь садился с ней рядом. Она кивала ему головой, гладила шею, перебирала перышки, тихо, едва слышно, ласково ворковала и, переваливаясь с ноги на ногу, шла к дверям, на каждом шагу оборачиваясь и снова кивая ему головой. Голубь провожал ее до дверки, не отставая ни на шаг, и каждый раз замирал у входа. Потом разом они начинали звать друг друга.

Митька приседал на корточки, старался громко не дышать и ждал, чтобы этот голубь еще раз переступил порог голубятни. Теперь он его уже не выпустит, пока у турмана не выведутся дети.

Белый турман гудел протяжно, вытягивал шею, заглядывал внутрь, часто вздрагивал, косился на стальную сетку и оставался на месте. Не дождавшись голубя, голубка вылезала снова на крышу.

Этот спор продолжался весь день. Десятки раз голубь поднимался на воздух, и десятки раз уходила с крыши голубка. Мальчики несколько раз сменялись на посту у шнурка от дверки. Из мастерской выходил Воробушкин и, сердито ворча, уговаривал турмана.

– Ну, чего сидишь? Чего здесь не видел? Иди в гнездо. Зачем зря летать? Детей выводить надо.

Но уговоры не действовали на голубя, и недовольный Воробушкин возвращался в мастерскую. Уже стемнело, когда голубка последний раз ушла на чердак и осталась там на ночь. И в сумерках, едва различая предметы, белый турман улетел домой в купол. В следующие дни повторялись те же сцены, только голубка с каждым днем все больше и больше времени проводила в голубятне и реже выходила на зов голубя.

Другие голуби были заняты устройством гнезд, высиживанием птенцов, и турман сиротливо целыми днями сидел один на крыше. Мальчикам наскучило стоять на часах, и они уговаривали Воробушкина разрешить им поставить силки.

– Зачем силки, начнет рваться, искалечится… – не соглашался Воробушкин.

Ему очень нравился голубь, и он часто за ним наблюдал.

Этот турман вел себя очень непонятно. Он одинаково оживлялся как при виде летящих мимо домашних, так и диких голубей. Один раз Воробушкин увидел, как турман, соскучившись сидеть в одиночестве на крыше, присоединился к дикой стае и вместе с ней долго бродил по улице, разыскивая корм. После неволи его ничем нельзя было заманить в голубятню. Если бы не бантик, все еще торчавший из-под крыла турмана, Воробушкин давно решил бы, что это отбившийся от рук, одичавший голубь.

Но за это время чья-то рука несколько раз заботливо поправляла развязавшуюся тряпочку, и вместе с тем этот хозяин совсем не дорожил таким замечательным, голубем, беззаботно отпуская его на целые дни летать по чужим крышам.

Воробушкин знал толк в голубях. В его голубятне летуна, равного этому турману, не было. Воробушкин мечтал приручить этого голубя, но с каждым днем все больше и больше сомневался в успехе и наконец, совсем отчаявшись, приказал гнать его прочь.

– Не надо нам этого разбойника! Турман, если он нашел дорогу к диким, уже не турман и для голубятни не годится.

Теперь, когда турман опускался на крышу, мальчики по приказанию Воробушкина встречали его комьями земли и палками и гнали прочь, а он упорно возвращался назад. Согнанный с голубятни, он садился на крышу одного из соседних домишек. Уже давно не откликалась на его зов и не появлялась запертая в клетку голубка, но каждый день, хоть на несколько минут, белый турман прилетал на голубятню. В голубятне подрастали молодые голуби, и Воробушкин начал беспокоиться, чтобы этот бродячий турман не увел их за собой из дома. Не находя иного способа избавиться от белого турмана, он разрешил мальчикам пустить в ход силки.

В этот день, прилетев на голубятню, турман наконец увидел пеструю голубку. Рядом с ней сидел большой черно-пегий голубь. Турман громко, призывно загудел, но голубка приглаживала перышки на голове черно-пегого голубя и даже не посмотрела на белого турмана. Тогда турман, надув грудь, стал грозно приближаться к этой паре. Но голубка поспешно скрылась в голубятне, а вместе с ней скрылся и черно-пегий. Воробушкин видел, как белый турман поднялся высоко в воздух, долго медленно плавал и кружился над мастерской. Потом догнал пролетавшую мимо дикую стаю и скрылся с ней. С этого дня он больше на голубятне не появлялся.

Катю и Самсона знал весь город, на улицах встретить их можно было в любое время. Все их считали братом и сестрой, хотя в их внешности ничего общего, кроме рыжего цвета волос, нельзя было найти.

Очень высокий для своих тринадцати лет, с бесцветным лицом, Самсон ходил как слепой, неуверенно передвигая ноги, а из-под белых бровей и ресниц куда-то поверх головы напряженно смотрели блестящие глаза.

Небольшого роста, плотная, золотоволосая девочка выгодно отличалась от своего нескладного спутника. Была она веселой и крепкой. Бойкие карие глаза ее не пропускали ни одного самого незначительного уличного происшествия.

Лет десять назад у священника тюремной церкви умерла жена. Вдовец не знал, что ему делать с трехлетним болезненным мальчиком. Выручила его жена церковного сторожа Василиса, взявшая мальчика временно к себе. Ее дочке Кате тогда только недавно исполнился год. Вскоре после этого спился и погиб церковный сторож, а затем угодил в сумасшедший дом священник, – дети остались на руках у Василисы.

Привязалась ли Василиса к мальчику или испугалась долгих хлопот, но все советы отдать мальчика в приют она отвергла.

Дети росли вместе. Чтобы прокормить семью, Василиса стирала дома и в людях, не разгибая спины.

Самсона до семи лет все считали немым. Его несвязное, судорожное бормотание понимала одна маленькая Катя. Со временем его лепет стал более ясным, и тогда выяснилось, что мальчик – заика. При посторонних Самсон заикался сильнее, и тогда Катя служила ему толмачом. Когда требовалось защитить Самсона от насмешек уличных мальчишек, Катя сходилась с ними врукопашную и дралась в кровь. Она была испытанным вожаком, знала все закоулки города, все ее интересовало, и свой крохотный веснушчатый нос она совала куда надо и не надо. Самсон ходил за ней и повиновался ей беспрекословно. Но бывали случаи, когда Катя теряла над ним всякую власть.

Услышав музыку, Самсон оживлялся, размахивал в такт руками, гримасничал, а на лице появлялся румянец. За оркестром он ходил как одержимый. Любой бродячий музыкант мог легко увести его следом за собой. Но и по этому поводу детям ссориться не приходилось. Катя сама любила музыку и охотно вместе с мальчиком подолгу стояла у окон или пробиралась через щели забора в городской сад слушать духовой оркестр.

В это время город жил бурно. В садах, ресторанах, на улицах появлялись оркестры, исполнявшие патриотические марши и песни. Катя и Самсон пропадали на улицах с утра до поздней ночи. Василиса ругала их, сердилась, но справиться не могла. Жизнь дорожала, и она все больше и больше времени проводила на работе.

Любой услышанный мотив Самсон запоминал мгновенно. Свистел он замечательно. Свистом ему удавалось передавать тончайшие оттенки мелодии.

Как-то раз в городском саду Самсон насвистывал Кате только что услышанную им песню. Вокруг них собралось несколько слушателей. Катя начала тормошить его за рукав, но мальчик свистел и ничего не замечал. Когда он кончил, дети уже были окружены плотным кольцом любопытных. Самсон смутился, покраснел и начал пятиться назад. В это время кто-то бросил к его ногам медную монету. За первой полетело еще несколько медяков и один беленький гривенник.

Дети, недоумевая, переглянулись, потом девочка, сообразив, быстро подобрала деньги.

С этого дня началась их карьера. У Кати оказался звонкий и чистый голос, и в несколько дней дети разучили десяток хоровых песен и начали бойко исполнять их на улицах.

Прохожие, случайные слушатели, охотно наделяли исполнителей медяками.

Артисты скоро заметили, что в городе особым успехом пользуются песни про храбрых русских солдат и офицеров. Таких песен появилось в то время очень много, и дети выучили их наизусть.

Василиса, услыхав, чем занимаются Катя и Самсон, грозилась избить их, выгнать из дому, запереть на замок, но скоро вынуждена была уступить. Дети за один день приносили домой больше, чем она зарабатывала в неделю. Особым успехом пользовалась ходовая песня «Трансвааль».

Самим артистам эта песня была понятней и ближе других песен, и они исполняли ее чаще и охотней.

Однажды подвыпивший купец, услышав их на улице, умилился, наделил каждого золотой пятеркой, потом усадил на извозчика, долго катал по городу и кончил тем, что завез в лучший ресторан и заставил петь с эстрады.

Дети исполнили весь свой репертуар по нескольку раз, вернулись домой поздно и принесли встревоженной Василисе столько денег, что та долго отказывалась верить, что деньги не краденые.

С этого дня дети начали быстро завоевывать известность. После выступлений в лучшем ресторане владельцы мелких увеселительных заведений наперебой приглашали их к себе. Даже в городской сад, куда прежде можно было прошмыгнуть только через узкую щель в заборе, они теперь ходили с главного входа. Василиса давно перестала наниматься на стирку и сама ежедневно выпроваживала детей на работу.

Больше года продолжалось это благополучие, но потом дела артистов пошли на убыль.

Песни, еще недавно собиравшие толпу слушателей, теперь перестали останавливать прохожих. Даже в самые мелкие рестораны и пивные их больше не пускали. Снова пришлось вспомнить старую дорогу в городской сад.

Часто публика не давала им докончить начатую песню и требовала других, новых песен. Только коронный номер «Трансвааль» еще давал несколько медяков. Новых песен дети не знали. Василиса сердилась, ругала их дармоедами и лодырями, наконец достала старый песенник и сама принялась обучать их. Но и эти песни успеха не имели. Самсон и Катя сунулись даже в Заречье, куда прежде ни разу не ходили. В Заречье эти песни имели еще меньший успех. Взрослые зареченцы, привлеченные мастерским исполнением Самсона, останавливались на минутку, но, вслушавшись в слова песен, сердито плевались и уходили дальше.

Артисты обошли все Заречье, прием был везде один и тот же. Под конец их окружила ватага подростков и с гиком и свистом проводила до самого моста, наказав певцам под угрозой кулачной расправы в Заречье носа не показывать.

Василисе снова пришлось взяться за стирку. В отместку она засадила артистов караулить на чердаке белье от воров и запирала их на целые дни на замок. Дети скучали, сидели без дела и развлекались тем, что повторяли без конца им самим давно надоевший репертуар. Скоро появилось еще одно развлечение. На крышу сторожки часто садились голуби, и дети бросали им хлеб. Постепенно голубей стало прилетать больше. По утрам целые стаи вылетали из купола и опускались на крышу сторожки. По праздникам и воскресеньям Василиса отпускала пленников на волю. Дети ходили по дворам и рынкам и к вечеру приносили, кроме десятка медяков, корзину кусков хлеба и засохшей каши. Из этих запасов в течение недели устраивалось угощение голубям.

Все голуби были дикими и казались с первого взгляда похожими друг на друга, но Катя скоро научилась их различать. Она давно заметила и белого голубя, жившего в куполе церкви. Этот голубь летал выше других, часто кружился один над церковью и падал кубарем вниз.

Самсона голуби занимали меньше. Запертый на замок, он скучал, сидел в углу и, уставившись в одну точку, насвистывал по очереди все известные ему мелодии.

Белый голубь несколько раз в день пролетал над сторожкой, но летал всегда высоко и ни разу не сел на крышу. Катя была уверена, что это тот самый голубь, которого она застала осенью на этом чердаке. Когда он наконец появился на крыше сторожки, девочка боялась шевельнуться, чтобы не испугать долгожданного гостя.

С этого раза голубь начал прилетать каждый день, но и в то время, когда остальные дикие голуби привыкли к девочке и без страха забирались на чердак кормиться, белый домашний голубь держался настороженно и ни разу не рискнул войти внутрь. Если прежде Катя была уверена, что это тот самый голубь, которого она осенью видела на чердаке, то с тех пор, как голубь появился на крыше, эта уверенность сильно поколебалась. Красивый, упитанный, с белоснежным оперением, пышным, длинным хвостом, турман даже отдаленно не напоминал общипанного бесхвостого голубенка.

Катя сделала еще одно, огорчившее ее открытие; этот голубь имел хозяина, на крыле у него торчал кусок тряпочки, завязанный бантом. Но все же он оставался ее любимцем, и в его сторону всегда летели лучшие куски.

Когда девочка привыкла к мысли, что белый турман никогда не станет ручным и не зайдет на чердак, он сам дался ей в руки.

Катя выбросила последнюю порцию дневного пайка, и сытые голуби не спеша выбрались с чердака на волю. Самсон сидел в углу, тихо насвистывал «Трансвааль». Неожиданно белый турман без всякого зова очутился на чердаке и сам подошел к рукам девочки.

Первую минуту Катя не хотела верить глазам, даже Самсон очнулся от забытья и онемел от изумления. Но как только прекратился свист, голубь насторожился и попятился к выходу. Самсон засвистел, и голубь сразу успокоился. Через полчаса он спокойно клевал крошки на коленях у девочки.

Катя не знала обычая голубятников считать каждого пойманного голубя своим и запирать в клетку, но ей было обидно, что на крыле ее любимца завязан бантик из грязного лоскутка. Она выплела из косички розовую ленточку и развязала лоскуток.

Вместе с тряпкой ей на колени упал свернутый в трубочку кусок бумажки.

 

7

На пустыре, около мастерской Воробушкина, каждый вечер собирались подростки со всего Заречья. Последнее время на двух деревянных скамейках не хватало места.

Дети устраивались на земле, положив кирпичи или дощечки, а самые малые облюбовали нижние сучья старой вербы и облепляли их плотно, как грачи.

Все вместе сидели полукругом, плечо к плечу, голова к голове, и смотрели в центр полукруга, где сидел спиной к стене единственный взрослый среди этой детворы – Воробушкин.

Завтра начиналась очередная многодневная игра в «Камо», а сегодня дети еще раз слушают рассказ Воробушкина о Семене Аршаковиче Петросяне, известном под кличкой Камо. Митька слушает рассеянно: с завтрашнего дня он сам станет Камо – руководителем боевой дружины. Час тому назад его единодушно выбрали в предводители, и от счастья ему трудно спокойно сидеть на месте и слушать знакомый рассказ. Митька старается сосредоточиться и смотрит в лицо рассказчику. Это лицо, вот уже три года, он видит ежедневно. Прежде он считал его уродливым, потом привык и перестал замечать уродство. Но сегодня лицо Воробушкина вдруг показалось ему красивым и почти молодым. Митька не слушает, о чем говорит Воробушкин. Он начинает изучать лицо, словно собирается писать с Воробушкина портрет.

Лицо у Воробушкина сухое, плотно стянутое кожей, разделено на части резкими, глубокими морщинами. Крупный нос, когда-то давно рассеченный надвое, сросся криво, толстый белый рубец захватил, кроме носа, всю левую щеку.

Митька старается найти, что же изменило сейчас это лицо, и не может. Оно совсем такое, как обычно. Только легкий румянец выступил на скулах, да и тот слабо виден под копотью, да глаза… Глаза у Воробушкина большие, слегка выпуклые.

Сегодня они не кажутся строгими и очень сильно блестят. Митька вспоминает, что он уже раз видел такие глаза и такое лицо у своего друга.

Это было в начале весны, когда первый раз прилетел чужой белый турман и кувыркался над голубятней.

Но вот рассказчик потерял слово, откинулся немного назад и прикрыл глаза.

У него длинные, сухие веки, как у птицы.

И голова Воробушкина сразу становится похожей на голову какой-то незнакомой птицы. Переломленный нос изогнулся, как толстый клюв.

И все же эта птица сегодня кажется Митьке красивой. Он вспоминает начало их дружбы и улыбается в самом неподходящем месте рассказа.

Воробушкин кончил говорить, задумался и смотрел в одну точку.

Слушатели молчали – не то переживали услышанное, не то ждали, что Воробушкин еще что-нибудь прибавит. Но Воробушкин ничего не прибавил, он прислонился к стене и закрыл глаза.

Тогда самый малый, слушавший первый раз, спросил:

– Он красивый был… Камо?

Воробушкин поднял веки, внимательно посмотрел на всех, словно разыскивая спросившего, и сказал очень серьезно:

– Такие люди всегда красивые, и самые красивые те люди, что других заставляют быть красивыми.

– Как это? – заинтересовался Митька.

– Белого турмана помнишь, что прилетел?

Митька кивнул.

– На голубятне сидит голубь как голубь, а летать начнет – и от самого глаз не отведешь, и вся стая с ним по-другому летает. Такой и он, Камо, как турман этот.

– Он теперь жив? – спросил тот же голос.

Воробушкин посмотрел на сук, где сидел малыш, и сказал зло, словно обвиняя во всем его, малыша.

– Живет. В каторжной тюрьме живет.

И Митька увидел, как мгновенно исчезла вся красота Воробушкина. Лицо стало злым, неприятным, и даже шрам резче и уродливее.

Воробушкин пошарил у себя в карманах и, не найдя табака, поднялся и ушел в мастерскую.

Тихо переговариваясь, дети остались сидеть.

Возглас одного из мальчиков прервал беседу:

– Ребята, смотри, кто пришел!

На пустыре, недалеко от мальчиков, стояли Катя и Самсон.

Мальчики переглянулись, они недоумевали, как после таких проводов, какие они еще совсем недавно устроили этим рыжим артистам, те опять решились появиться в Заречье, да еще на их пустыре.

– Ну, в третий раз им сюда идти не захочется. Надо отучить.

Митька сказал это серьезно, как взрослый, и не торопясь встал.

Появление Самсона и Кати после строгого наказа не попадаться на глаза ребята считали вызовом, требующим немедленного возмездия.

Гости, робко поглядывая на мальчиков, стали пробираться по краю пустыря к мастерской. Успевший загореть до черноты Митька первый загородил им дорогу. Он придвинулся ближе к остановившемуся Самсону и проговорил угрожающе:

– Ну?

У Самсона побелели губы и нервно задергалась бровь. Он оглянулся по сторонам, не то ища защиты, не то собираясь бежать, но только переступил с ноги на ногу и остался стоять на месте.

– Ну? – еще более грозно спросил Митька и уцепился пальцами за медную солдатскую пуговицу на курточке свистуна.

Катя шагнула вперед и, отстранив его руку, загородила собой Самсона. Рыжеволосая, веснушчатая девочка и черный, как цыганенок, мальчик столкнулись нос к носу.

За спиной Мити стояли его испытанные друзья, готовые в случае нужды вступиться за друга. Он, гордый недавним избранием, чувствовал, что обязан не уронить себя в их глазах, но решительно не знал, как вести себя с этой девочкой.

Она стояла перед ним, как кулачный боец, слегка расставив ноги, а правая рука ее была крепко зажата в кулак.

Видно было, что она готова драться и защищать грудью укрывшегося за ее спиной слабого и беззащитного друга.

– Забыли, что вам сказано? – решил продолжать наступление Митька.

– Чего лезешь? Пусти, не трогают тебя!.. – И Катя попыталась столкнуть его с дороги.

– А, ты кулаком? – Митя толкнул ее в ответ.

Несколько минут они ожесточенно молча толкали друг друга. Каждый старался толкнуть сильнее, и ни один не хотел уступить дорогу.

Девочка оказалась крепче, чем можно было ожидать, и Митя не мог сдвинуть ее с места. На каждый свой толчок он получал ответный, не меньшей силы.

Борьба затягивалась. Один раз девочка так его толкнула, что он едва устоял на ногах. За спиной у себя Митя услышал смешок, и понял, что попал в нелепое положение. В его намерения совсем не входило связываться с этой рыжей девчонкой. Он хотел проучить ее более рослого спутника, главного свистуна.

Если бы теперь перед ним стоял мальчик, он знал бы, как ему поступить.

Драться всерьез с девчонкой ему казалось всегда зазорным, а сегодня особенно.

Но еще унизительней теперь отступить. Если бы она заплакала, тогда другое дело. Но противница не обнаружила ни малейшей склонности ни к слезам, ни к просьбе о пощаде. От волнения и злости у нее побелели обычно пунцовые щеки и сильнее выступили на лице редкие, крупные веснушки.

Она вошла в азарт и крепко сжатым кулаком норовила раз от разу толкнуть сильнее. Митя не оглядывался назад. Он и так знал, что теперь на лицах друзей ничего, кроме насмешки, не увидит.

Сдерживая раздражение, он решил перевести все это в шутку и отступить с честью. На крепкий тумак девочки Митя ответил щелчком в нос. Он уже слышал одобрительный смех друзей, как сильная затрещина прервала его торжество.

Девочка развернулась и сплеча огрела его по лицу.

На этот раз зрители захохотали, уже не стесняясь. Митька побелел от обиды, решил проучить девочку и показать ей, как дерутся в Заречье. Больше он не считал себя обязанным сдерживаться. Эта девочка дралась не хуже мальчишки и напала на него первая.

Он откинулся назад и хотел изо всей силы хватить кулаком. Но ударить ему не удалось – толстые, почерневшие от копоти и масла пальцы схватили на лету его руку повыше кисти.

– Зачем с девчонкой дерешься? Зачем обижаешь? – загудел над его ухом сердитый голос Воробушкина. – Тоже герой – с девчонкой драться…

– Она сама первая полезла… – оправдывался Митька.

– Зачем дерешься? А еще девчонка, – корил Катю Воробушкин.

– Я его не трогала, он сам первый полез.

Воробушкин перевел сердитый взгляд с Кати на Митю и заметил, что левая щека его любимца значительно краснее правой и из угла губ показалась капелька крови.

Девочка все еще стояла, крепко сжав кулак, и казалась готовой опять броситься в драку.

– Ты зачем сюда ходишь? – набросился на нее Воробушкин. – Зачем, спрашиваю, ходишь? Песни петь ходишь?

Самсон взял Катю за рукав и пытался оттащить ее от страшного, сердитого человека. Катя побледнела еще больше, но не двинулась с места. Воробушкин увидел, что у нее задрожали губы, и сразу изменил тон.

– Не надо драться, – уже мягко сказал он. – Мальчишка дерется – плохо. Девочка дерется – совсем скверно. Не надо тебе сюда ходить и не надо драться. Здесь твоих песен не любят. Поняла? Ну, а теперь говори по совести, есть хочешь? – вдруг спросил он ласково.

Он больше не казался страшным, даже Самсон успокоился и отпустил Катину руку.

Катя шагнула к Воробушкину, протянула к его носу кулак и разжала пальцы. Маленький клочок бумажки, свернутый трубочкой, лежал на ладони.

– Берите, это вам, – торопила она медлившего Воробушкина.

Он концами пальцев взял бумажку, медленно развернул ее, пробежал глазами и тупо, словно подавившись чем-то, уставился на девочку. Потом, не говоря ни слова, схватил ее за руку и потащил к мастерской.

Со стороны казалось, что огромный, черный людоед волочит в свое логово пойманную добычу.

Катя едва поспевала за ним, но на лице ее не было и тени страха.

Следом бежал, дрожа и волнуясь, Самсон.

Все трое они скрылись в мастерской, оставив на пустыре изумленных мальчишек.

Уже стемнело, когда Самсон и Катя вышли из мастерской. Шли они не одни. Черномазый Митька провожал их до места. Дети разговаривали так, словно от самого рождения были наилучшими друзьями. Прощались, как взрослые, – за руку. Девочка протянула левую руку и улыбнулась. Правая опять была зажата в кулак, но теперь этот кулак не вызывал у черномазого мальчика враждебного чувства. Он поглядывал на него даже с нежностью.

На следующий день боевая дружина чуть свет собралась в роще, в конце Заречья.

Мальчики прождали около часа, но их предводитель Митька не явился. Когда «полиция» оцепила рощу, дружинники подняли руки и попросили отсрочки.

«Жандармы» посоветовались с «городовыми» и дали отсрочку на час.

Дружина в полном составе помчалась искать предводителя.

На двери мастерской висел замок.

Дружинники обежали ближайшие улицы и нигде не нашли ни предводителя, ни Воробушкина. Тогда они вернулись в рощу и объяснили, что сбежал предводитель.

Борьбу отложили, и все пошли искать беглеца. Предводитель в это время был уже за рекой. Он вертелся вокруг запертой тюремной церкви и, казалось, собирался охотиться за дикими голубями. С паперти ему видна была стоящая на якоре против тюрьмы лодка.

Воробушкин с удочкой просидел в ней до вечера. Рыба обходила крючок, но рыбак не прекращал лова, и смотрел он не на поплавок, а на летающих над тюрьмой голубей.

Когда он сматывал удочки, оказалось, что на крючках не было наживки.

Такая оплошность ничуть не смутила рыбака и не испортила его настроения.

Привязывая лодку, он насвистывал марш, что с ним случалось не часто.

Здесь боевая дружина, с утра искавшая своего предводителя, наткнулась на Воробушкина.

– Камо сбежал! – сразу крикнули за его спиной несколько взволнованных голосов.

Воробушкин уронил цепь и повернулся, как на шарнирах.

– Откуда знаешь?! – спросил он каким-то чужим голосом.

– С утра ищем, нигде нет. Понимаешь, Воробушкин, мы его в роще ждали, а он не пришел. Пришли в мастерскую – там замок висит…

Воробушкин не дослушал, повернулся к лодке, поднял цепь и стал продевать в кольца замок. Замок проделся не сразу, и ключ тоже долго не попадал в скважину.

Наконец примкнув лодку, он выпрямился и спросил:

– Обманул, значит? Что же вы решили?

– Мы решили, выбрать другого. Камо не обманывает своих.

– Может, он забыл?

– Камо никогда не забывал.

– Правильно решили, – одобрил Воробушкин.

По дороге к дому они столкнулись с Митькой.

Он возвращался с охоты с пустыми руками. Незадачливый рыбак и такой же охотник обменялись быстрым, веселым взглядом.

Боевая дружина в полном составе шла рядом.

Никто не обмолвился словом со своим предводителем, и даже казалось, что никто не заметил его появления.

Недалеко от мастерской Воробушкин попрощался с ребятами.

– Сегодня уже поздно, приходите завтра – и сделаем, как решили.

Митька посмотрел на Воробушкина, потом на дружину, но Воробушкин ничего не сказал, а дружина повернулась и ушла, даже не взглянув на своего главаря.

– Мы сменить тебя решили… как беглеца, – объяснил Воробушкин, когда ребята отошли.

Митька сорвался с места и бросился следом за ушедшими, Воробушкин не остановил его.

Митька пробежал десяток шагов и остановился. Он постоял немного, смотря товарищам вслед, а потом повернулся и медленно пошел назад. Подойдя к Воробушкину, он достал из кармана такую же трубочку, как та, что вчера принесла Катя, протянул ее другу и улыбнулся, как взрослый.

Воробушкин бережно взял трубочку и впервые за все время их дружбы обнял мальчика за плечи. Митька поднял голову и опять увидел, что у Воробушкина помолодевшее, красивое лицо.

На другой день к вечеру у мастерской собрались почти все ребята Заречья выбирать нового предводителя боевой дружины.

Старый предводитель сидел здесь же и не принимал участия в разговоре.

Дружина его не замечала. Не вспомнили о нем и тогда, когда, выбрав предводителя, заново распределили роли на завтра.

Митька, вспыльчивый и самолюбивый, переносил это очень спокойно, Воробушкин несколько раз посматривал в его сторону и не мог заметить на его лице ни обиды, ни огорчения.

Митька внимательно слушал все, что говорили другие, иногда даже в знак согласия кивал головой и держался как взрослый, для которого все, что здесь происходит, еще очень интересно, но уже не очень важно.

Большой игре не суждено было состояться. Утром, придя в рощу, ребята наткнулись на висельника. Это был известный всему Заречью человек, рабочий с завода, прежде не раз сидевший в тюрьме за политику. Теперь он висел, вытянув руки по швам, наклонив голову и высунув язык. Стеклянными, побелевшими глазами он словно старался что-то разглядеть у себя под ногами.

На спине у него было написано: «Иуда».

Полицейские осмотрели рощу и увезли труп, и в тот же день начались новые аресты.

А на следующее утро, когда на рассвете протяжно, на разные голоса загудели гудки, как всегда, начали стекаться к заводам рабочие. Но сегодня они не бежали с узелками под мышкой, а шли медленно, разодетые, как в праздник.

У заводских ворот люди сгрудились, образовали пробку и стали.

По рядам пошли разговоры и выкрики:

– Забастовка! Не начнем работать, пока не освободят арестованных.

Хозяева заводов в тот же день посетили жандармского полковника.

Бледный, болезненного вида полковник, приглашая заводчиков садиться, спросил, улыбаясь:

– Забастовочкой встревожены?

Заводчиков было трое. Самый толстый и самый нетерпеливый покраснел, как будто его тяжело оскорбили этим вопросом, и неожиданно тонким для его большого тела голосом крикнул:

– Мы работаем на армию! На оборону! У нас срочные заказы, а вы устраиваете аресты, вызываете забастовки и мешаете нам.

– Не волнуйтесь, господа, не волнуйтесь, – вкрадчиво проговорил полковник. – Поверьте, я тоже на оборону тружусь. – И посмотрел на каждого по очереди.

– Поймите, мы не можем допустить продолжительной забастовки. За невыполнение заказов в срок мы платим неустойку, полковник, – уже спокойней объяснил толстяк.

Полковник наклонил голову и широко развел руками.

– Я не коммерсант, господа, но все же знаю: где прибыль – там и убытки. – Полковник снова поднял голову и снова осмотрел всех по очереди. – Конечно, господа, если вы найдете способ прекратить забастовку, мы будем вам благодарны.

– Но, дорогой полковник, Петр Владиславович, – жалобно застонал толстяк. – Они требуют освобождения арестованных, что же мы можем? Тюрьма ведь не в нашем ведении.

– А вы предложите им плату повысить, может быть, они и согласятся, – посоветовал полковник.

– Вы все шутите, полковник, – снова побагровел толстяк и встал.

Двое других встали тоже.

– А нам не до шуток. Мы в армию поставки срываем. Мы в военное министерство сейчас телеграфировать будем.

– Не будем ссориться, господа, – примиряюще заговорил жандарм. – Я защищаю и ваши интересы. А эта забастовка долго не продлится. Поверьте уж мне. У них нет главарей. Все они там… в тюрьме. Вот если бы мы уступили и выпустили хотя бы часть, тогда я не мог бы ручаться. А теперь это вопрос двух-трех дней… Садитесь, господа, что же вы стоите?

Еще несколько минут поговорили о войне, о местных и столичных новостях и расстались друзьями.

 

8

Прошли обещанные два-три, а затем и четыре дня. Забастовка не прекращалась. Заводчики подождали еще день и снова отправились к полковнику. Их принял ротмистр. Полковник болен. Ротмистр смущенно объяснил гостям, что у забастовщиков все-таки отыскались, как видно, вожаки; теперь их надо выявить, что, конечно, в ближайшие дни будет сделано, и тогда забастовка немедленно кончится.

Но все старания полиции открыть и арестовать главарей не имели успеха. Эти люди ничем себя не выдавали.

Опытные сыщики не могли найти концы. С такой хорошо спрятанной организацией им еще не приходилось иметь дела. Каждый шаг бастующих обнаруживал хорошо обдуманный план, и не было ни малейшей возможности нащупать центр. Казалось, что несколько тысяч забастовщиков, не сговариваясь, поступают как один человек. Зареченцы с утра, как на работу, приходили к заводам, стояли стеной и отгоняли штрейкбрехеров.

Только шалый Воробушкин держался в стороне. С ватагой подростков появлялся он на улицах, гонял вместе с мальчишками голубей, а чаще всего сидел целые дни на реке с удочкой.

Рыжий заика-мальчик и рыжеволосая девочка прижились в Заречье.

Катя теперь хозяйничала в общей голубятне наравне с Митькой, и заносчивый, ревнивый мальчик это спокойно переносил. Взрослые зареченцы относились к пришельцам с той стороны недружелюбно.

Заречье в эти дни сторонилось каждого чужого человека, и даже к этим рыжим, всюду шнырявшим детям с того берега были подозрительны.

Однажды, когда у ворот завода собрались забастовщики, Самсон и Катя решили выступить. Только артисты начали, в толпе раздались голоса:

– Гони их! Чего тут! Без них тошно!

Но те, кто стоял ближе к детям, не торопились.

Трансвааль! Трансвааль! Страна моя, —

звонко, с чувством пела девочка. Самсон свистел замечательно, как птица.

Шум начал быстро стихать.

Мой старший сын, старик седой, Убит давно в бою, А младший сын в тринадцать лет Просился на войну.

Эта чужая песня затрагивала какие-то самые важные теперь чувства и думы, гасила сомнения и приобретала иной, чем прежде, смысл.

Стало так тихо, что каждое слово и каждый звук слышали даже стоящие в самом конце. Только иногда тишина прерывалась протяжным вздохом.

Дети пропели песню и остановились. Люди глядели на них молча и ждали. Но других песен эти артисты петь не стали. Тогда многие принялись рыться в карманах. Каждая копейка уже была на счету.

Когда упал на землю первый пятак, девочка быстро подняла монету и вернула ее хозяину.

– Ты что? Мало?

Девочка отрицательно покачала головой и деловито, как взрослая, проговорила:

– Кончится забастовка, тогда… А пока без денег.

С этих пор дети были признаны своими, и за ними установилась любовная кличка «рыжаки».

Шло время, а полиции и сыщикам все еще не удавалось обнаружить главарей.

Зареченцы голодали, но забастовки не прекращали.

Жандармы нервничали, начальство в столице выражало неудовольствие.

Один начальник тюрьмы чувствовал себя превосходно.

Арестанты вели себя как никогда прежде и будто бы не подозревали о событиях на воле.

В последнее время даже самые сварливые сделались кроткими и послушными. Совсем прекратились скандалы и буйства.

Казалось, что арестанты все разом обжились, привыкли к тюрьме, совсем забыли о воле и покорились судьбе.

Начальника тюрьмы вызвали к полковнику. Он, задыхаясь в тесном мундире от жары, докладывал начальству об этом благополучии. Толстый, лысый, с большой головой и узенькими, заплывшими жиром глазами на скуластом лице, он похож был на Будду.

Сидел он в кресле и разговаривал с начальством почтительно, но без подобострастия, как человек, знающий себе цену.

Начальство – жандармский полковник, сухонький, неопределенного возраста человек, с серым, бесцветным, болезненным лицом и серыми, ежиком остриженными волосами сидел по другую сторону широкого письменного стола.

Казалось, что его тонкая, с большим кадыком шея сама не в силах удержать голову прямо, и полковник придерживал ее двумя руками, устремив на начальника тюрьмы круглые, коричневые глаза.

Когда начальник окончил и замолк, полковник встал и долго ходил по кабинету, не глядя на подчиненного, потом он круто повернулся и, подойдя вплотную к начальнику, принялся его рассматривать, словно увидел впервые.

Независимость и благодушие, бывшие в позе начальника тюрьмы, пропали мгновенно.

Он побагровел до синевы, надул щеки и сидя старался придать своей фигуре забытую военную выправку.

Коричневые, близко посаженные глазки полковника сверлили подчиненного.

– Значит, по-вашему, в тюрьме обстоит все благополучно? – тихо и бесстрастно, отчеканивая каждый слог, спросил полковник.

– Точно так! – в голосе начальника тюрьмы уже не было прежней уверенности.

– Значит, вам неизвестно, что арестанты ваши связаны с волей?

Узкие, прищуренные глазки тюремщика начали увеличиваться, и через мгновение на полковника смотрели круглые, оловянные, застывшие от испуга и изумления глаза.

Начальник ничего не ответил, только толстые, румяные щеки его задрожали мелкой дрожью.

– Я имею сведения, что между тюрьмой и волей существует постоянная связь. Постоянная связь. Понятно? – переспросил жандарм.

– Не должно этого быть, – наконец глухо, как чревовещатель, выжал из себя начальник тюрьмы и разом обмяк и вспотел.

– Согласен с вами вполне, что не должно быть, и тем неприятнее, что такая связь существует.

Полковник говорил все так же монотонно, словно то, о чем он говорил, его самого ни капельки не интересовало.

Начальник тюрьмы, как автомат, поднялся с кресла. Грузный, сырой, он стоял перед маленьким, сухоньким жандармом, дрожал как в лихорадке и лязгал зубами. Почти плача, он бормотал:

– Отказываюсь верить, за всю мою долголетнюю службу такого не случалось. Не вкралась ли ошибка?

– Успокойтесь, – уже мягче сказал полковник. – К сожалению, есть все основания предполагать, что я не ошибаюсь. Надо выяснить немедленно, через кого осуществляется связь! Не подозреваете ли вы кого из персонала?

– Господин полковник, у нас каждый человек сто раз проверен! У нас все старые служаки! Не могу допустить мысли… – Голос начальника тюрьмы дрожал от обиды.

– Вы слишком доверчивы. В нашем деле это величайший грех, – строго прервал его полковник и вновь зашагал по кабинету.

С этого дня начальник тюрьмы не знал ни минуты покоя. Каждый день его вызывали к полковнику. И каждый день приносил все новые и новые доказательства, что тюрьма связана с волей.

В тюрьме шныряли сыщики. Обнаружившему связь обещана была награда.

Надзиратели теперь следили больше друг за другом, чем за арестантами. Старых, матерых надзирателей-тюремщиков обыскивали перед дежурством и при выходе из тюрьмы. Их раздевали донага и ощупывали платье, как у арестантов.

Пошли внезапные проверки и обыски у арестованных.

Полковник самолично приезжал в тюрьму, неслышной походкой бродил по коридорам, выглядывал, расспрашивал. Он даже получил у надзирателей кличку Хорек.

По ночам, когда замирала всякая жизнь в тюрьме и арестанты лежали на кроватях, становилось так тихо, что даже в мягких туфлях тюремщикам не всегда удавалось незаметно подкрасться к глазку.

Надзиратели, устав от дневных тревог, отдыхали в своих постелях, а по стенам ползли тихие, едва слышные стуки.

Это работал «тюремный телеграф».

Стуки ползли от камеры к камере. Арестанты обменивались новостями.

А утром и вечером, в часы, когда разносили кипяток и ужин и дежурный надзиратель бывал занят, невысокий худой арестант с длинной, отросшей в тюрьме бородой открывал форточку и под тихий свист знакомой песенки кормил белого голубя.

Белый турман ел теперь втрое больше, чем прежде. Там, в куполе, в углу за балкой, в гнезде из соломы и прутьев, лежали два голых птенца с длинными, широкими клювами.

Турман и пепельного цвета с небольшим хохолком голубка кормили их не переставая. Голубята быстро росли, еще быстрее переваривали корм и беспрестанно хотели есть.

И хотя турману не приходилось искать корм на дворе вместе с другими голубями – он всегда находил вволю пищи на окне камеры и на чердаке маленького домика, – все же он с трудом успевал накормить свое прожорливое потомство и чаще, чем прежде, появлялся на чердаке и у окна камеры.

Свернутая в трубочку и привязанная к крылу записка ему не мешала.

Эти трубочки менялись иногда по нескольку раз в день, но вес и размер их был всегда одинаков.

Начальник тюрьмы пешком возвращался домой из жандармского управления.

Сегодня полковник был резок и топал ногами.

За сорок лет службы впервые так с ним разговаривало начальство. Отчаяние сделало его мужественным, и он резко заявил полковнику, что за своих людей он ручается.

– Мои люди здесь неповинны. Весь штат тюрьмы подбирал я сам. Я проверял людей годами и отвечаю за них головой! Революционеров у меня нет, господин полковник, и передавать некому.

– Значит, сорока на хвосте носит и передает, так получается?

Полковник разозлился, кричал и топал ногами.

– Боюсь, что вы устарели для такого поста, – услышал старик, выходя из кабинета.

Теперь, отпустив извозчика, он шел, вспоминая недавнюю сцену. За эти недели он сильно постарел. Кожа, еще недавно плотно обтягивавшая щеки и жирный подбородок, повисла дряблыми складками. Даже от заученной молодцеватой военной походки не осталось и следа. Он сгорбился, стал меньше ростом и передвигался медленными, короткими шажками, волоча ноги.

На дворе тюрьмы он остановился и внимательно осмотрел знакомое до мелочей здание, словно прощаясь с ним навсегда. Угроза начальника ошеломила его, и он уже чувствовал себя уволенным.

С этой тюрьмой была связана большая часть его жизни. Отставным унтер-офицером он попал сюда сорок лет назад. За это время уже несколько раз сменились все сослуживцы.

Через его руки прошли тысячи арестантов. Он видел таких, что приходили сюда с первым пушком на губе и уходили через много лет дряхлыми стариками.

Три раза за его службу перестраивали тюрьму, меняли устройство, распорядок, людей. Но он оставался неизменно здесь.

За сорок лет службы он не получил ни одного замечания, не сделал ни одного не предусмотренного инструкцией проступка, не допустил ни одной поблажки.

Начальство скоро оценило его, и за двадцать лет он дослужился от младшего надзирателя до начальника первоклассного острога.

К нему приезжали учиться другие. Он в полиции всегда был на самом лучшем счету, а теперь вдруг он оказался устаревшим и ненужным.

Правда, он мог рассчитывать на пенсию, но какая пенсия могла ему заменить счастье той почти безграничной власти, какой он столько лет обладал и к которой привык.

За сорок лет он сросся с этой тюрьмой, каждый угол двора был ему знаком, дорог и связан с воспоминаниями. Жизни до тюрьмы он не вспоминал никогда, и вот, может быть, пройдет всего несколько дней, и доступ ему сюда будет закрыт.

Он уже не увидит ни этого двора, ни этих знакомых до мелочей стен с решетчатыми оконцами, ни даже этих голубей, снующих по окнам и карнизам.

У него защекотало в носу, и на щеку выползла слеза. Он торопливо достал из кармана большой клетчатый платок и, отряхнув его, вытер щеку.

Голуби бросились со всех концов двора к нему, ожидая подачки.

Старик пошарил в карманах, достал несколько крошек, бросил их голубям и задумался.

Он вспомнил своего предшественника, который сам ежедневно кормил голубей. Сколько поколений этих голубей уже сменилось с тех пор! Ему тоже всегда нравились эти занятные птицы.

Голуби вертелись у самых его ног. Один из них, толстый и сизый, чем-то похожий на него самого, широко расправил хвост и мел им асфальт, гоняясь за голубкой.

Старик засмотрелся на голубя.

«Сорока на хвосте носит», – вспомнил он упрек начальника. Вдруг он заморгал глазами, стараясь уловить мелькавшую мысль, и уже по-новому, заинтересованно стал присматриваться к голубям. Голуби стаями кружились над острогом, лазили на подоконники и бегали по двору.

Старик тряхнул головой, как уставшая лошадь перед тем, как снова двинуть с места тяжелый воз, и зашагал к себе.

Утром следующего дня старый тюремщик опять появился во дворе.

Было еще очень рано. За рекой только всходило солнце, и косые лучи желтыми пятнами скользили по стенам.

Черный асфальт блестел от росы; со двора и с крыш поднималось легкое облачко пара.

Старик выбрал место у стены, уже нагретое солнцем, и, жмурясь как кот, снял шапку, подставив лучам круглую, лысую голову.

Служитель в жандармской форме вынес большой черный горшок и поставил его на табуретку рядом со стариком.

Вскоре над тюрьмой появились первые голуби. Проголодавшись за ночь, они прямо с купола падали стрелой на тюремный двор.

У многих из них в гнездах пищали птенцы, и родители спешили запастись кормом. Они не вертелись и не гонялись, как всегда, а суетливо носились по двору, подбирая крошки.

Старик снял с горшка крышку, зачерпнул полную деревянную ложку круто сваренной пшенной каши и, бросив кашу на асфальт, поманил голубей.

Старый, большой сизый голубь, тот самый, что вертелся вчера у его ног, подскочил первым. Он из-под носа соседа выхватил большой кусок, сразу проглотил его и потянулся за другим. И вдруг, словно испугавшись чего-то, резко подпрыгнул кверху и взмахнул крыльями, но не поднялся, а упал на кашу и замер, широко расставив крылья. Еще полдесятка голубей забилось в судорогах и застыло рядом с ним.

Старик не спеша черпал кашу, ложка за ложкой, и разбрасывал ее по двору. Через четверть часа двор был густо усыпан мертвыми голубями.

Каша, обильно сдобренная мышьяком, убивала на месте. К вечеру купол опустел совершенно.

Ни гула, ни хлопанья крыльев, ни вечных боев из-за мест, только монотонно пищали во всех углах некормленные со вчерашнего дня голубята да тихо отряхивался одиноко сидевший на балке белый турман.

Пепельная с хохолком голубка одной из первых упала посредине двора, рядом с сизым старым голубем.

В церковной сторожке на чердаке лежал нетронутый корм.

Самсон и Катя ждали весь день голубей, но голуби не прилетели.

Утром дети видели, как они, стая за стаей, летели в тюрьму, а назад не вернулся ни один. Только турман прилетел дважды и перед темнотой скрылся в куполе.

Других голубей не было видно ни над тюрьмой, ни над церковью.

Когда об этом сказали Воробушкину, он очень встревожился. Еще до восхода солнца, на следующий день, он выехал на рыбную ловлю и остановил лодку на старом месте, против тюрьмы.

На этот раз Воробушкин удил недолго. Не успело взойти солнце, как он уже торопливо греб к берегу. Огромная стая голубей, обычно сновавшая от тюрьмы к церкви, исчезла. Только одинокий белый голубь мелькнул над тюрьмой и скрылся в окошке.

Выскочив из лодки, Воробушкин бегом помчался к дому, словно за ним гнались.

Дома он достал еще с вечера заготовленную трубочку тонкой бумаги, развернул ее и торопливо приписал несколько строк.

Через минуту Митька рысью мчался к церковной сторожке.

Днем, сидя в кабинете, начальник тюрьмы увидел через окно белого голубя. Голубь покружился над двором и сел на карниз. Старик, захватив каши, вышел во двор.

Голубь с карниза исчез без следа.

Тюремщик вернулся к себе и снова занялся своими делами.

Немного спустя, подняв голову, он опять увидел этого голубя.

Турман сидел на прежнем месте, отряхивался и чистил перья. Старик моргнул глазами, чтобы убедиться, что это не обман зрения, но когда он снова вернулся во двор, голубь опять исчез.

Этот таинственно появляющийся и исчезающий голубь заинтересовал тюремщика, мысль о нем уже не оставляла его весь день.

Он сел у окна и терпеливо ждал появления голубя. Турман появился только перед самым вечером.

Старик снова схватил кашу и торопливо выбежал во двор.

Голубь сидел на подоконнике одной из крайних камер.

Каша, щедро предлагаемая голубю, не заставляла его переменить положение. Он сидел на подоконнике скучный, нахохлившийся и не двигался с места.

Услышав призывное «гуль-гуль», он только лениво посмотрел вниз, потом зевнул, потянулся и расправил крылья.

Записка, свернутая в трубочку и привязанная к внутренней стороне крыла, мелькнула только на секунду, но для кошачьих глаз старика этой секунды было достаточно.

Он подпрыгнул, словно по нему пропустили электрический ток, и, бросив кашу, мгновенно скрылся в дверях здания.

Через несколько минут он уже сидел на крыше с ружьем в руках и, притаившись, ждал появления голубя.

Турмана ждал не один старик.

В двухстах метрах от тюрьмы на крыше низенькой сторожки ожидали голубя Катя и Самсон.

Воробушкин еще вчера приказал детям следить за турманом и не спускать с него глаз.

Черномазый Митька вертелся недалеко от церкви и тоже наблюдал за голубем.

Дети видели, как турман вылетел из купола, и, волнуясь, ждали его возвращения.

Человека с ружьем на крыше тюрьмы они заметили одновременно; он сидел, притаившись за трубой дымохода.

Голубь не торопился. Птенцов он накормил, а в опустевший купол его не тянуло. Наевшись, турман долго сидел на подоконнике, чистил перья, отряхивался и переваривал корм. Потом взмахнул крыльями, медленно поднялся в воздух и сразу же, заметив на крыше длинную шевелящуюся тень, взял круто вверх.

Дети видели, как человек на крыше вскинул к плечу ружье.

Турман тоже увидел человека и еще круче пошел кверху.

Человек целился долго. Дети уже стали надеяться, что ружье не выстрелит. Вдруг турман подпрыгнул в воздухе, как от толчка, и сразу же прозвучал двойной выстрел.

Голубь не изменил направления, он только чаще замахал крыльями и продолжал набирать высоту.

Самсон схватил Катю за руку и, от волнения не в силах произнести ни одного слова, тыкал в сторону голубя пальцем.

Голубь, сверкая на заходившем солнце белоснежными крыльями, казалось, нарочно дразнил тюремщиков и летел не вперед, а свечкой уходил кверху, становясь все меньше и меньше, грозя совсем исчезнуть из виду.

Четыре пары глаз не отрываясь следили за этим полетом.

Высоко на крыше сжимал ружье в руках старый тюремщик. Теперь уже ружье не могло достать голубя. Самсон и Катя, не дыша и не шевелясь, стояли на низенькой крыше. Митька застыл на паперти церкви.

Вдруг турман замер и, словно наткнувшись на невидимое препятствие, затрепетал крыльями на одном месте, как жаворонок, потом бессильно уронил их и начал падать, вертясь через голову. Сначала медленно, потом быстрее и быстрее он камнем летел к земле.

Краска сбежала со щек девочки. Самсон застонал и закрыл руками лицо.

Ниже и ниже летел, кувыркаясь, турман, но дети все еще надеялись, что он широким взмахом расправит крылья и штопором взовьется к небу.

Но вот он мелькнул на уровне их глаз, зашуршал в кустах и с глухим стуком ударился о землю.

В то же мгновение опустели обе крыши и паперть. Самсон и Катя прибежали первыми.

Раскинув длинные белые крылья, на земле лежал убитый турман.

Черные, круглые, как горошины, еще живые глаза удивленно смотрели на детей.

Катя успела схватить голубя прежде, чем загремели засовы, открылись со скрипом ворота тюрьмы и послышался топот бегущих людей.

Начальник тюрьмы прибежал последним. Его опередили два рослых жандарма.

От быстрого бега старик запыхался и едва дышал.

На том месте, где только что упала подстреленная птица, была видна только слегка примятая трава да валялось одинокое белое перышко. Жандармы обыскали весь двор и садик, заглянули даже в окно запертой на тяжелый висячий замок сторожки, но не нашли ни малейших следов голубя.

Сторожка, двор и садик были совершенно безлюдны, только на низеньком крылечке сидел худой рыжий мальчик и блестящими, лихорадочными глазами следил за тюремщиками.

– Где голубь? – еще не успев отдышаться, накинулся на него начальник тюрьмы!

Мальчик испуганно хлопал глазами и молчал.

– Где голубь? Он сюда упал, я сам видел, – задыхался и от волнения, и от быстрого бега тюремщик.

Он уже не мог сдерживаться, и толстая, волосатая рука сама потянулась к горлу мальчика.

– Куда ты девал голубя, говори сейчас же, гадина, а то я тебя придушу, как слепого щенка.

Мальчик быстро отпрянул в сторону, но короткие, толстые пальцы уже крепко вцепились в его плечо.

Самсон вдруг подался назад и, припав лицом к волосатой руке тюремщика, впился зубами в большой палец. Зубы вошли в мясо почти до кости. Каждый другой человек на месте тюремщика неминуемо взвизгнул бы. Но тюремщик только тихо крякнул, вырвал руку и, ударив кулаком в лицо мальчика, сбил его с ног.

Самсон упал на землю и сразу же поднялся. Но, чтобы не упасть, он уцепился двумя руками за крыльцо и потемневшими от боли и обиды глазами в упор смотрел на тюремщика, мычал и плевался кровью.

Старик не спеша ударил еще раз. Мальчик опустился на землю и замер, зарывшись в землю лицом и прикрыв руками голову. Но ему не позволили долго лежать. Боль в пальце и вид крови привели старика в бешенство. Накопившиеся за две последние недели обиды превратились в ярость и искали выхода.

Он схватил мальчика за шею и приподнял с земли.

– Задушу мерзавца, – шипел он и тряс полуживое, обвисшее в его руках тело.

У мальчика из разбитого рта пузырями шла пена с кровью.

Жандарм, стоявший рядом, не утерпел и робко тронул начальника за рукав:

– Не стоит беспокоиться, ваше благородие. Немой он, вроде дурачок. Бесполезно себя затрудняете.

Начальник тюрьмы разжал пальцы, и Самсон, как мешок с песком, шлепнулся на землю.

Жандармы обыскали еще раз кругом и ушли с пустыми руками.

Митька наблюдал издали всю эту сцену.

Как только захлопнулись ворота тюрьмы, он помчался к приятелю. Самсон стоял по-собачьи на четвереньках и судорожно шарил рукой по траве. Митька хотел помочь ему подняться, но Самсон вырвал руку и принялся снова шарить вокруг, пока не достал из травы ключ.

Он поднял к Митьке окровавленное, распухшее лицо и, что-то несвязно пробормотав, протянул ключ и, указав на дверь, опять лег на землю. Митька отпер дверь.

В сенях, за дровами, сидела, сжавшись в комок, Катя и беззвучно шевелила губами. Она прижимала к груди мертвую птицу. Недавно живые глаза голубя уже подернулись белой пленкой.

Митька, приподняв осторожно еще не застывшее крыло, отвязал записку. Бумажка развернулась.

На крохотном клочке рукой его отца было написано: «Сегодня объявим общую голодовку, мы боремся вместе с вами. Они нашли след. Переписку временно прекратите».

Катя стояла рядом и, прижимая к себе голубя, смотрела на него остановившимися глазами.

На груди у нее, в том месте, где лежал прижатый голубь, обозначилось круглое красное пятно.

Узкая дорожка змейкой виляла по краю обрыва. По одну сторону лежал большой, заросший травой луг, по другую, внизу под обрывом, текла широкая и быстрая река.

Два десятка детей шли по тропинке.

Ночью пронеслась короткая, сильная гроза.

Утреннее солнце успело только слегка подсушить землю, но уже все обитатели луга славили жизнь. Сотни невидимых жаворонков заливались где-то вверху. Птицы пели в воздухе, в траве, в кустах, на деревьях… Тысячи пчел, не заглушая птичьего хора и не сливаясь с ним, тянули одну высокую и звенящую ноту.

Всюду мелькали бабочки. Даже пестрые паучки и козявки, копошащиеся где-то там внизу, теперь вылезли сушиться на высокие стебли. Земля просыхала и пахла травой, цветами, сыростью, медом. Густые испарения поднимались и клубились на солнце. А в небе высоко, неподвижными бурыми точками, повисли ястребы.

Внизу, по реке вверх, плыла небольшая лодка с одним человеком.

Дети шли молча, приноравливая шаги к движению идущей против течения лодки.

Верстах в трех от города, в конце луга, маленькая речушка впадала в большую. Берег здесь горой поднимался кверху, выступая мысом, и кончался крутым, высоким обрывом.

Дети гуськом спустились к воде. Воробушкин повернул лодку и пристал к берегу.

Из глубины лодки он достал четырехугольный металлический ящик и осторожно протянул его Кате. Девочка бережно приняла его и начала взбираться по тропинке наверх.

Следом за ней, один за другим, поднимались остальные ребята. Воробушкин с лопатой в руках замыкал шествие.

На макушке холма десяток толстых, корявых дубов. Осенние ветры здесь начисто выметали землю, сдували листву и ветки, и земля под дубами, как лоснящейся шерстью, поросла короткой, жесткой травой.

На круглой поляне девочка опустила ношу на землю.

Митька молча взял у Воробушкина лопату и принялся рыть землю. Лопата легко входила в рыхлую песчаную почву, и желтый бугорок быстро поднимался рядом с ямой.

Девочка стала на колени и открыла ящик.

Внутри, на подстилке из свежей травы, лежал белый турман.

Он лежал с закрытыми глазами, неестественно согнув шею и сложив застывшие, мертвые крылья.

Митька рыл быстро, без передышки, и вырыл четырехугольную яму в аршин глубиной.

Девочка осторожно поправила голову птицы.

Митя приподнял ящик и бережно опустил на дно ямы.

Дети сдвинулись кольцом, окружили могилу плотно, голова к голове, и молча смотрели вниз.

Солнце поднималось выше, палило сильнее. Одна за другой умолкали птицы и прятались в тень.

Одинаковое, не детски печальное выражение лежало на лицах детей.

Они стояли не шевелясь, сжав губы, все похожие друг на друга, и было слышно неровное дыхание детей, да где-то далеко за рекой, не умолкая, трещал коростель.

Прошло полчаса, никто не шелохнулся, пока тихий шепот не заставил всех разом поднять головы и, как по команде, повернуть их к Кате.

Самсон мял и теребил полу старой курточки, он не мигая смотрел прямо в рот Кате, и в глазах его появился испуг.

Девочка ничего не замечала. Сухими глазами смотрела она на белого турмана. И медленно шевелила губами.

– Попадья! – не выдержал Митька и отвернулся.

У Самсона вдруг заблестели глаза. Он оставил в покое курточку и радостно закивал головой.

По движению губ Самсон угадал слова, и к шепоту девочки присоединился тихий, чуть слышный свист знакомого мотива. Шепот девочки, получив подкрепление, начал расти и усиливаться, и теперь уже можно было разобрать слова:

Мой старший сын, старик седой, Убит давно в бою, А младший сын в тринадцать лет Просился на войну.

И уже полным голосом:

Отец, не будешь ты краснеть За мальчика в бою, С тобой сумею умереть За родину свою.

Песня крепла и росла. Сначала робко, а затем все сильнее и смелее вступали новые голоса.

Воробушкин, все время державшийся в стороне, услышав песню, подошел ближе. Долго сдерживаемые слезы наконец полились из глаз девочки. Мальчики всё еще крепились.

Высокий, чистый, как серебряный колокольчик, звенел дискант Кати.

Одним за другим вступали голоса мальчиков, и у всех уже слезы катились из глаз.

Только Самсон ничего не видел. Откинув назад и подняв кверху изуродованное тюремщиком лицо, он свистел, вкладывая в исполнение все свое искусство. Но разбитые губы слушались неохотно, и звук слетал с них неровный и дрожащий:

Да, час настал – тяжелый час Для родины моей. Молитесь, женщины, за нас, За ваших сыновей.

Катя наклонилась, подняла крышку с земли и прикрыла ею белого турмана. Потом взяла желтый комок земли и бросила его в могилу.

За ней начали бросать другие. Теперь уже плакали все и не стеснялись.

Когда могилка сровнялась с землей, Воробушкин сказал речь:

– Не надо плакать, дети. Он погиб за революцию. Он погиб за жизнь. Не надо плакать, дети. – И, помолчав, добавил: – Есть люди, что завидуют этой птице.

Воробушкин казался спокойным, но голос его звучал сдавленно и часто вздрагивал.

Черномазый Митька подошел к Кате, взял за руку и сказал, успокаивая:

– Слышишь, не надо плакать. Он погиб… – И, не докончив, отошел в сторону.

Солнце палило вовсю. Стало еще тише. Даже коростель умолк и спрятался в тени. Только над лугом, над рекой, безмолвные и неподвижные, все еще висели высоко в небе ястребы да внизу, насыпая над могилкой холмик, всхлипывали дети.