Воспоминания

Брандт Вилли

V. ПРОЦЕССЫ РАЗВИТИЯ

 

 

Событие…

Среда, 24 апреля 1974 года. В середине дня я прилетел на правительственном самолете из Каира, где совещался с Садатом, а в предшествующие дни в Алжире с Бумедьеном.

В аэропорту Кельн-Бонн меня встречали Геншер и Граберт, министр внутренних дел и руководитель ведомства федерального канцлера. Уже издали было видно, что они хотят мне сообщить необычную новость. Действительно, господин Гильйом, один из моих референтов, рано утром был арестован у себя на квартире по серьезному подозрению в шпионаже. Вместе с ним арестовали его жену. Гюнтер Гильйом признался, что «он является гражданином ГДР и офицером спецслужбы». Явившись с повинной, он несколько облегчил работу тем, кто занимался выяснением его личности. Те доказательства, которые удалось представить перед судом, выглядели довольно жалкими.

Это известие было для меня ударом, хотя и не настолько сильным, чтобы лишить меня чувства самообладания. Я знал, что примерно с год назад в отношении этого человека, занимавшегося по моему поручению контактами с партиями и профсоюзами, подготовкой встреч и сопровождавшего меня при поездках «в провинцию», появились (как я думал, неопределенные) подозрения. Подобные предположения я не принимал всерьез и тем самым — не в первый раз — показал, что не особенно хорошо разбираюсь в людях. Кроме того, я считал маловероятным, что руководители другого германского государства приставят ко мне на многие годы замаскированного под социал-демократа агента с консервативными взглядами, в то время как я, преодолевая очень сильное сопротивление, стараюсь наладить межгосударственные отношения. Моя доверчивость объяснялась еще и тем, что он не работал под собеседника, хорошо разбирающегося в политике, а стремился произвести впечатление надежного адъютанта. Он не был тем человеком, с которым можно поговорить по душам. Я назвал бы его старательным и любящим порядок исполнителем. Как я сообщил шефу соответствующих органов, я не выносил его подолгу около себя.

Я не знал и даже не предполагал, что его разоблачение будет означать конец моей карьеры канцлера. Разумеется, я должен был быть готовым к критическим вопросам прессы и оппозиции, но считал, что с этим я справлюсь. И даже сейчас, пятнадцать лет спустя, я не могу, кивнув головой, помочь тем людям, которые пытаются успокоить свою совесть отговоркой, что мне все равно недолго пришлось бы оставаться главой правительства. Оттого что этой версии придерживаются заинтересованные лица не только в одной партии и не только в одном германском государстве, она не становится правдоподобнее.

Благоразумие требовало, чтобы я по возвращении из Северной Африки сосредоточился на этом неотложном шпионском деле, потребовал ознакомить меня со всеми фактами, отменил все встречи, кроме самых неотложных. Вместо этого все пошло своим чередом. В день возвращения — поездка в «Дом Аденауэра», чтобы поздравить Кизингера с семидесятилетием. До и после этого — работал за письменным столом, затем беседа с партнерами по коалиции о земельном праве. В четверг — открытие ярмарки в Ганновере, в пятницу утром — в бундестаге: «актуальный час» с вопросами по «делу», подготовленная речь в прениях о реформе параграфа 218. Во второй половине дня — встреча с членами правительства от моей партии, в том числе в связи с предусмотренной мной перестановкой. Вечером — у шведского посла, где я встретил друга по Стокгольму, писателя Эйвинда Джонсона, которому в том же году должны были присудить Нобелевскую премию по литературе. В конце недели — подготовка речей, которые мне предстояло произнести 1 мая в Гамбурге и затем в некоторых других местах.

То, что я во время «актуального часа» говорил без подготовки, показывает, что я не чувствовал себя в опасности. То, что я дал неверную информацию по одному важному вопросу и не сразу поправился, говорит о том, что не только память может подвести, но и сбои в бюрократической машине. Я начал с тяжелого вздоха: «Бывают времена, когда кажется, что судьба не была к тебе благосклонна». И добавил, что, как и любой другой канцлер, я не отвечаю за проверку своих сотрудников на благонадежность. Затем я сказал, что агент никогда по моему поручению не работал с секретными документами. Это не входило в его обязанности. Это заявление было субъективно верным, но по своему действию явилось роковым, так как я совершенно забыл, что Гильйом прошлым летом находился вместе со мной в отпуске. Наконец, в моем кратком объяснении были спутаны и неправильно поняты еще две фразы. В одной я говорил о враждебности государства, которым правит СЕПГ. В другом — о разочаровании в людях. Вскоре мне приписали, что я подтвердил свои иллюзии в отношении Востока. В действительности, я был в ужасе от обнаружившихся масштабов лицемерия и злоупотребления доверием.

У меня просто стерлось из памяти, и никто не напомнил мне о том, что в июле 73-го, когда Гильйом, как представитель бюро канцлера, был со мной в Норвегии, через его руки прошло несколько конфиденциальных и даже зашифрованных текстов. Он приносил сводки из телетайпной, которую БНД оборудовала поблизости, и относил туда обработанные бумаги. В боннском ведомстве он не занимался делами, подлежавшими засекречиванию, хотя ведомство по охране конституции в 1970 году после двукратной проверки установило, что данных, препятствующих его работе с секретными документами, «включая совершенно секретные», у них нет. После проверки документации в архиве руководитель ведомства федерального канцлера несколько дней спустя подтвердил: через Гильйома прошли лишь два секретных документа, которые можно считать пустяковыми.

В Норвегии речь, очевидно, шла о четырех конфиденциальных телексах и двенадцати секретных сообщениях о переговорах, которые министры иностранных дел и обороны вели в Вашингтоне. Чья-то бурная фантазия превратила это в совершенно секретные донесения, посланные мне президентом Никсоном. Тогда я не имел права сказать то, что говорю сегодня: я лишь в принципе считал это дело серьезным, в остальном же не видел в нем ничего отягчающего. Если бы я тогда указал на то, что содержание упомянутых документов вскоре явилось предметом открытых дискуссий, это выглядело бы так, как будто я хочу преуменьшить опасность утечки информации. Это было бы неоправданным ни с объективной, ни с субъективной точки зрения.

Значение того, что мне прислали из Вашингтона, было сильно преувеличено средствами массовой информации, не знавшими сути дела. Речь шла о недовольстве Мишелем Жобером, министром иностранных дел у Помпиду, который в конце июня посетил Вашингтон и не очень-то следовал указаниям президента в вопросах выработки совместной американо-европейской декларации. О соотношении сил между НАТО и Варшавским пактом также можно было узнать, внимательно читая прессу.

Агент и его ведомство (или в обратном порядке) в своих позднейших публикациях возвеличивали себя, создавая впечатление, что им удалось раздобыть массу материалов, имевших огромное значение для «социалистического сообщества» и, разумеется, для дела мира. «Как политический разведчик, я хотел помочь активизации нашей политики мира. Других заданий я никогда не получал…» Самовосхваление и хвастовство присущи этой профессии.

В действительности то, о чем докладывал Гильйом, очевидно, исчерпывалось в основном сплетнями, курсировавшими в социал-демократической партии. Однако я не собирался высказывать свои сомнения, которые могли расценить как желание преуменьшить значение случившегося. Кроме того, сразу же последовала возбужденная или даже истеричная реакция, причем с единственной целью — погоня за сенсацией. Было очевидно, что парламентская оппозиция не останется пассивным наблюдателем. Не было неожиданностью, что кое-где всплыли на поверхность скрытые предрассудки. Вызывала беспокойство лихая беззаботность, с которой некоторые чиновники из органов безопасности пытались отвлечь внимание от собственных недостатков. Они больше беспокоились об удовлетворении любопытства жаждавшей сенсаций непосвященной публики, чем о собственных ошибках и проколах.

Если существовали серьезные подозрения, то этого человека нельзя было оставлять в моем непосредственном окружении. Его следовало перевести на другую работу, даже с повышением, но так, чтобы он все время находился под наблюдением. Вместо того чтобы охранять канцлера, из него сделали «провокатора секретной службы собственной страны». Один французский наблюдатель, выразивший эту точку зрения, назвал «признаком доверчивости» то, что я без возражений последовал совету оставить при себе Гильйома. Совет этот, кстати, исходил от соответствующего министра. Однако я не разделял и гораздо более далеко идущего подозрения по отношению к руководству ведомства по охране конституции, согласно которому меня заманили в ловушку.

Тем не менее фактом остается то, что Гильйома не изобличили во время его явочных встреч в Федеративной Республике, а летом 1973 года в Норвегии или той же осенью на юге Франции за ним вообще не велось наблюдение. Далее, фактом является и то, что чиновники следственного управления, когда Гильйом после ареста отказался давать показания, открыли резервный «театр военных действий» — взялись за мою частную жизнь, перевернув ее вверх дном. Бездарные сотрудники органов безопасности, среди них политические противники и редкостные блюстители морали, плели интриги, по отношению к которым я чувствовал себя растерянным и беспомощным.

Во второй половине дня 26 апреля, когда в бундестаге проводился «актуальный час», Гельмут Шмидт и я, встретившись с коллегами по кабинету, шутили, что следователи не спускают глаз с секретарш — знакомых Гильйома. Мы еще не знали, что нам предстоит. Тем не менее я высказал догадку, что, возможно, мы столкнемся еще со «стихийным бедствием». Итак, я, очевидно, не был больше уверен, что выберусь из этого омута целым и невредимым. Несколько дней спустя во время одного из ночных споров я высказал опасение, что в предстоящих важных переговорах с Востоком (Москва прощупывала возможность встречи с Хонеккером) не смогу быть беспристрастным.

Весьма некстати ко всему прочему прибавились банальные неприятности, связанные с самочувствием. Вернувшись в пятницу вечером от шведов, я слег из-за какой-то болезни желудка, которую подцепил на Ниле. После уик-энда пришлось обратиться к зубному врачу: мне вытащили два коренных зуба. Когда все кончилось, Клаус Харппрехт спросил: «А как бы развивались события, не будь у Вас зубной боли и в ясную погоду?»

30 апреля после последнего для меня заседания кабинета несколько подавленный я полетел на митинг в Саарбрюккен, а вечером в Гамбург. Между тем поползли слухи. Мне доложили: Гильйом сказал, что задания сообщать о моей частной жизни он не получал. В прессе же появились явно насаждаемые непристойные намеки. Перед отлетом в Саарбрюккен ко мне явился для короткой беседы озабоченный министр юстиции. В федеральной прокуратуре ему дали понять, что Гильйом, возможно, «поставлял мне девочек». Я ответил Герхарду Яну, что это просто смешно и из-за подобных слухов у меня не прибавится седины. Позднее я упрекал себя в том, что не стукнул кулаком по столу и не потребовал, чтобы этим безобразиям был немедленно положен конец. Но разве это могло помочь?

Первого мая, когда я завтракал в гостинице «Атлантик», мне позвонил министр внутренних дел. Его сотрудник, сказал он, везет мне документ, содержание которого он советует мне немедленно обдумать. После произнесения речи в одном из залов Дома профсоюзов я ознакомился с запиской президента федерального ведомства криминальной полиции (она мне была вручена в запечатанном конверте, и после прочтения я должен был ее вернуть). В ней говорилось, что на допросе были установлены так называемые интимные знакомства во время моих «политических поездок». Некоторые из этих — действительных или мнимых — «знакомств» были зафиксированы.

Что же представляло собой содержание этой бумаги? Продукт необузданной фантазии. Во-первых, грязная смесь из частично имевших место, а частично придуманных событий. Во-вторых, речь шла о милой подруге, с которой я, не думая делать из этого тайну, в течение многих лет встречался и которая абсолютно не заслуживала того, чтобы стать объектом полицейской слежки. Жене одного моего друга без всяких оснований приписали «любовную связь» со мной. Интервью вечерней газете в Копенгагене (где Гильйом даже не был) извратили, представив все как любовное похождение. Уже много лет спустя одна скандинавская журналистка жаловалась, что ей приписывают вещи, о которых она понятия не имеет. Эта публицистка, на которую возвели напраслину из за забытого колье, сообщила мне в письме: «Я тогда ничего не писала о длившихся целыми днями невероятно наглых допросах в полиции, которую Вы интересовали гораздо больше, чем шпион». В остальном же, если бы все делалось по-честному, невозможно было бы бросить на меня даже и тень подозрения. Как мне говорили в парижских правительственных кругах, там это вызвало разве что смех.

Не скрою, что я был в какой-то мере шокирован тем уроком, который преподнесли мне в Гамбурге. Министр внутренних дел посоветовал мне позвонить только что назначенному генеральному прокурору Зигфриду Бубаку (несколько лет спустя он стал жертвой покушения террористов) и помочь ему «расставить все на свои места». Я счел это выходящим за рамки приличия и заявил, что вообще не собираюсь высказываться по поводу подобных публикаций. Я не вижу даже намека на наказуемые деяния, а Гильйому не известно ничего, что могло бы быть поставлено мне в вину. Я позвонил министру юстиции и предложил, чтобы мы втроем встретились в следующий понедельник, а в случае необходимости — и в конце недели. Этой стороне дела я и в дальнейшем не придавал слишком большого значения. А может быть, я не решался вести себя более энергично, когда речь шла о моих личных делах?

Вторую половину дня и вечер 1 мая я провел в приятном обществе на острове Гельголанд. Там сотрудник службы безопасности, сопровождавший меня с тех пор как я начал работать во внешнеполитическом ведомстве, сказал мне, что ему приказано вернуться в Бонн для дачи дальнейших показаний. Неделю спустя, когда я уже ушел в отставку, он мне написал, что в процессе допросов ему пригрозили превентивным арестом и он собирается подать жалобу в суд. Его самого и его коллег, писал он, «вынуждают давать показания, смысл которых мы до сих пор не можем понять». Вечером того дня, когда я «спустил паруса», этот сотрудник со слезами на глазах признался мне, что у него «еще задолго до этого» создалось впечатление, что против меня собирают компрометирующий материал.

Несколькими неделями раньше в полицейском училище земли Нижняя Саксония я выразил свою благодарность «господам из Боннской группы безопасности, которые в течение многих лет выполняли очень трудную работу». Через какое-то время, когда я уже не был канцлером, президент федерального ведомства уголовной полиции попросил мне передать, что он предвидел такое развитие событий. Много было пустой болтовни. Болтали о том, что я якобы ношусь с мыслью о самоубийстве, раздувая мое подавленное состояние до неимоверных размеров.

2 мая начали работу первые группы сотрудников постоянных представительств в обоих немецких государствах. В тот же день корабль военно-морских сил ФРГ «Кельн» доставил меня с Гельголанда обратно на материк. Мне предстояло принять участие в различных мероприятиях от Вильгельмсхафена до Нордхорна. И везде я встречал почти единодушное одобрение, когда говорил: «Из-за того что ко мне сеют недоверие, я не отойду от политики, которая необходима и потому в основном правильна».

На следующий день началась нормальная работа в ведомстве федерального канцлера. Гельмут Шмидт доложил о затруднениях, возникших у него при составлении нового бюджета, и о тех, которые он ожидает при проведении налоговой реформы. С глазу на глаз я ему сказал, что пусть для него не будет неожиданностью, если ему вскоре предложат стать канцлером. Я принял президента федеральной счетной палаты и подписал закон о распределении доходов государственного бюджета между федерацией и землями. Мой последний иностранный посетитель — Мариу Соареш, собиравшийся вернуться из эмиграции в Лиссабон, сказал, что революция красных гвоздик началась.

В тот же день руководители двух ведомств, которым во время слежки никак не удавалось встретиться, взяли судьбу отечества в свои руки. Толковый президент висбаденского управления уголовной полиции посещает в Бонне считающегося толковым президента ведомства по охране конституции и зачитывает ему свой доклад. В нем идет речь как раз о тех сплетнях, которые были собраны на допросах в последние дни. Ноллау записывает: «Если Гильйом заговорит в судебном заседании о щекотливых подробностях, Федеративная Республика и федеральное правительство осрамятся вконец». Если же он об этом ничего не скажет, «правительство ГДР будет обладать средством для дискредитации любого кабинета Брандта и СДПГ». Согласно более позднему рассказу, Ноллау за год до этого отрицательно ответил на соответствующий вопрос руководителя группы безопасности. Это был вопрос: «Касается ли нас частная жизнь тех, кого мы охраняем?»

Я знал Ноллау с 1948 года, когда он, будучи еще адвокатом в Дрездене, посетил меня в Берлине. Он заблуждался, думая, что я навязал ему тогда связного от СДПГ. С Восточным бюро партии я имел дело лишь в тех случаях, когда время от времени подыскивал более взыскательных собеседников. Два года спустя Ноллау бежал в Берлин (Западный. — Прим. ред.) и устроился в ведомстве по охране конституции. Больше я о нем ничего не слышал, только знал, что ему покровительствует его дрезденский земляк Герберт Венер. В дневнике экс-президента имеется следующая запись от 3 мая 1974 года: он и его коллеги пришли к выводу, что «кто-то должен настоять на отставке федерального канцлера». Им должен быть человек, пользующийся большим политическим и моральным авторитетом. Он, Ноллау, сообщит обо всем Венеру. Что он и сделал. И разнеслась весть: председатель фракции взял меня за жабры и заставил подать в отставку. Причина: я поддаюсь шантажу.

На самом деле все было не так. Мы встретились 4 мая в Мюнстерэйфеле. Поводом послужило то, что я пригласил туда на уик-энд руководителей профсоюзов, чтобы обсудить с ними вопросы экономической политики. Когда я беседовал с Венером и прокомментировал публикации и слухи, распространявшиеся в последние дни, он что-то сказал об «особенно неприятном известии», которое ему пришлось бы мне сообщить, если бы я сам об этом не заговорил. Мне было не ясно, что он имеет в виду. Он делал туманные намеки на какой-то объемистый отчет, подробности которого он не запомнил. Два дня спустя, во время переговоров с партнерами по коалиции в Бонне, он снова сказал, что «умышленно не назвал имена и подробности», но потом вдруг совсем невпопад выпалил имя одной женщины. Какое бы решение я ни принял, сказал Венер, он его поддержит. Позднее он говорил, что был «безоговорочно верен мне при любом обороте событий». А день спустя — все еще в Мюнстерэйфеле, — когда мы беседовали вшестером, он вел себя очень сдержанно. Кроме Венера, Шмидта и меня в этой беседе участвовали: казначей Нау, управляющий делами Хольгер Бернер и статс-секретарь Равенс. Гельмут Шмидт решительно возражал против моего уже созревшего решения уйти в отставку. Перед этим меня пробовали переубедить два моих ближайших сотрудника. Все собеседники настаивали на том, что я должен остаться председателем партии.

В воскресенье вечером, вернувшись в Бонн, я написал на имя федерального президента заявление об отставке (в понедельник я сохранил ту же формулировку). Я показал его Вальтеру Шеелю, который сказал, что это надо обмозговать. Эгон Бар посоветовал еще раз убедиться в том, что меня защитят от упреков.

6 мая заседания и совещания следовали одно за другим. Вечером руководитель ведомства федерального канцлера передал Густаву Хайнеманну, который в это время находился в Гамбурге, мое письмо. Коллеги из СвДП еще раз недвусмысленно посоветовали мне не уходить в отставку. До этого ко мне пришел Зигфрид Бубак вместе с министром юстиции (это были мои последние посетители). Я выразил свое удивление относительно действий следственных органов и того интереса, который был проявлен к моей частной жизни. Совершенно очевидно, что здесь намешали много нелепостей. Гильйом не располагал информацией относительно меня, которая бы затрагивала интересы государства. Бубак ответил, что подтверждение фактов из личной жизни было целесообразно: нужно было установить — распространилось ли вероломство Гильйома и на эту сферу. Затем он сказал, что отдаст распоряжение прекратить допросы должностных лиц. В конце мая министр юстиции — им был уже Ганс Йохен Фогель — сообщил мне, что в «данной сфере» вопрос о разглашении тайны отпадает, и он попросил генерального прокурора действовать в соответствии с этим. Однако много лет спустя тележурналисту, планировавшему фильм о деле Гильйома, подсунули документ, который уже давно следовало бы уничтожить.

В письме на имя федерального президента я обосновал свою отставку «халатностью в связи с делом агента Гильйома», за которую я несу политическую ответственность. В письме на имя вице-канцлера Шееля я перед словом «ответственность» вставил в скобках: «а также, конечно, и личную». В понятие «халатность» я не вкладывал юридический смысл. Я считал, что халатно действует и тот, кто следует неверным советам. Про себя я подумал, что кто-то должен сделать выводы, и утром 7 мая я заявил на заседании фракции бундестага, что я слагаю с себя полномочия «в силу опыта, приобретенного мной на этом посту, в силу моего понимания неписаных правил демократии, а также потому, что не могу допустить подрыва моей личной и политической репутации». Именно в такой последовательности. При этом я не пропустил мимо ушей, что федеральный министр Эмке и руководитель ведомства федерального канцлера Граберт предложили, если я сочту это уместным, уйти со своих постов. Вопрос моей личной ответственности мучил меня тогда больше, чем это считали оправданным мои ближайшие сотрудники, и больше, чем это, оглядываясь назад, считаю оправданным я сам.

В знаках симпатии и сочувствия не было недостатка. Я был измотан и задавал себе вопрос: смогу ли я прийти в себя после всей этой кампании? Но кроме собственной неудачи мне было важно, учтут ли другие на будущее, сколь легко, чуть ли не на манер переворота, можно устранить конституционный орган, если интриганы из службы безопасности занимаются подглядыванием в замочную скважину и раздувают истерию? Хотелось бы добавить, что иностранные коллеги дали мне знать, что подобная провокация и реакция на нее не находят у них понимания.

Не предвосхищая уголовно-правовое наказание, правительство образовало комиссию и поручило ей подготовить свое заключение. Ее председатель Теодор Эшенбург сообщил, что согласно Основному закону федеральный канцлер в первую очередь является лицом, несущим политическую ответственность. Однако в его отставке, для которой эта афера явилась скорее поводом, чем причиной, не было необходимости. Отставка из-за этого инцидента, вызванного срывами в работе и нарушениями правил на среднем уровне, не соответствовала ожиданиям общественности.

Должен ли я был уйти в отставку? Нет, такой настоятельной необходимости не было, хотя в то время этот шаг казался мне неизбежным. Я серьезно относился к политической ответственности, возможно, чересчур буквально. Фактически я брал на себя значительно больше меры своей вины. Трудности в правительстве с начала 1973 года возросли, а мои позиции, как, разумеется, и моя выдержка, ослабли. Можно предположить, что на другом фоне я вел бы себя не так пассивно. Во всяком случае, в данной ситуации был нужен канцлер, который мог бы без всяких ограничений посвятить себя выполнению стоящих перед ним задач. Не могу сказать, что я испытывал отвращение к власти, как это предположил в «Камбале» Гюнтер Грасс. Но надо признать, что интриги меня измотали, и было бы удивительно, если бы тяготы, выпавшие на долю моей семьи, не испытывал и я сам. Эгон Бар сказал, что было бы бессмысленно пытаться меня переубедить. Я, по его мнению, или заранее принял окончательное решение, или у меня не было сил вынести этот конфликт. И то и другое верно, но я бы еще добавил, что, если бы тогда мое физическое и психическое состояние было таким, как в более поздние годы, я бы не подал в отставку, а навел бы порядок там, где его следовало навести.

Многие гадали, какое влияние в те майские дни оказывал Герберт Венер? Неделю спустя после моей отставки в письме членам нашей партии я констатировал: «В утверждении, что Венер вытеснил меня с моего поста, нет ни слова правды». Я хотел предотвратить вред, который мог быть нанесен партии, и был в тот момент чересчур занят собственными делами, чтобы пытаться переложить ответственность на других. При этом я даже не был особенно удивлен, когда Тито, посетивший Бонн через несколько дней после моей отставки, спросил меня напрямик: «Какова роль во всем этом Венера?» Формулировка в письме к партии все равно не могла предотвратить позднейшие спекуляции. Тем более что даже невооруженным глазом было видно, что мы уже давно не ведем себя как друзья, каковыми мы когда-то были.

7 мая, когда я был у федерального президента, Венер докладывал на заседании фракции о тех трех днях, которые предшествовали отставке. Все присутствующие — в обеих коалиционных партиях — выразили мнение, что они «не только сожалеют о решении Вилли Брандта, но и настоятельно рекомендуют ему воздержаться от его выполнения». Журналисты, а «также добросовестные люди» говорили: «Наверное, здесь кто-то приложил руку, чтобы с помощью этой уловки устранить Брандта». Не исключено, говорилось также, «что кампания травли, против которой Вилли Брандту приходилось бороться с самого начала своей политической биографии, будет продолжена самым постыдным образом». Когда я вошел в зал, председатель выразил «уважение к принятому решению», самые благожелательные чувства к моей персоне и проводимой мной политике (по мнению некоторых, это прозвучало чересчур восторженно). Много лет спустя, в начале 1980 года, он заявил: «Я ничего не считал необходимым… Я сказал, что нет нужды в том, чтобы федеральный канцлер Вилли Брандт уходил в отставку из-за того, что называется халатностью». Скорее должен был уйти статс-секретарь, сказал Венер. И потом: «При всех неприятностях, которые он мне доставил, я и сегодня, хоть он больше и не канцлер, отношусь к Брандту с пониманием и вполне лояльно».

«Неприятности, которые он мне доставил» — в этих словах ключ к разгадке Герберта Венера, вечно обиженного и разочарованного человека, которому всегда казалось, что им пренебрегают и плохо к нему относятся. Он хотел, чтобы его видели таким даже в то время, когда у него было много власти. Он был недоверчив и никогда не мог забыть те дни, которые он пережил в Москве во времена Коминтерна, и избавиться от того, что привело его к разрыву с коммунистической партией — ощущения постоянной угрозы. Помимо его запальчивости при обсуждении социальных вопросов, организационного таланта и тактических способностей ему было присуще ненасытное честолюбие. Он считал несправедливым, что путь к высшему руководству нашей партией был для него закрыт. Уже в 1952 году он пытался завести об этом разговор в кулуарах дортмундского партсъезда. Только что умер Курт Шумахер. Венер, должно быть, сознавал, что Шумахер ему сильно протежировал, но тем не менее понимал и то, что ему никогда не доверят руководство партией. Удовлетворить свою жажду власти он пытался в стремлении управлять теми, кто реально стоял «наверху». Эриху Олленхауэру, председателю партии с 1952 года и до своей смерти в конце 1963 года, пришлось с ним немало помучиться.

После того как Венер и я — он в Бонне, а я в Берлине — нашли общий язык, отношения между нами практически сразу дали первую серьезную трещину. Это произошло осенью 1961 года, когда мы вместе поехали ночным поездом в Любек. Я должен был там проводить в субботу вечером ставший традиционным митинг перед выборами в бундестаг. Венер, приняв немного красненького, сказал по адресу председателя СДПГ Олленхауэра: «Он должен уйти. Ты должен быть вместо него». Я возразил не резко, а скорее взвешивая каждое слово, потому что был сбит с толку и испуган тоном, чуждым и недостойным такой партии, как наша. Вопрос о преемственности в руководстве партии, считал я, нельзя решать путем путча. Да и с какой стати? С Эрихом Олленхауэром у меня установились товарищеские отношения. Он не препятствовал обновлению партии. Наоборот, он был гарантом того, что «старая» партия шла с нами одним путем. Венер запомнил мою реакцию, реакцию нерешительного и слабовольного человека. А я запомнил его выпад, выпад человека, передвигающего по собственному усмотрению фигуры на шахматной доске политики.

Доверительность в наших отношениях не выходила за определенные рамки. В 1962 году он ничего не сказал мне о проведенном им исследовании по вопросу создания Большой коалиции. Позднее я узнал об этом от Олленхауэра. Еще за несколько часов до открытия годесбергского партсъезда он не решил, как будет голосовать, и каждую минуту менял свои намерения. Но как только «поезд» с новой программой партии тронулся в путь, он занял место в головном вагоне. В таких делах он был большой мастак. Свою знаменитую речь о внешней политике в июне 1960 года он произнес, не сообщив своим содокладчикам Олленхауэру и Эрлеру заранее, что он собирается говорить. Ему доставляло удовольствие плохо отзываться о других социал-демократах, когда он был вместе с видными деятелями ХДС, а еще лучше — с епископами. Генрих Кроне в 1966 году, еще до Большой коалиции записал в своем дневнике: «Венер занимает твердую позицию против Брандта. Он сказал мне совершенно откровенно, что тот проводит в Берлине политику в пользу Москвы, являющуюся просто опасной. В этом вопросе он действует рука об руку со Шрёдером. Венер прав». Во времена Большой коалиции он обхаживал канцлера и, как говорил Кизингер, «самым непристойным образом» насмехался надо мной.

Было бы несправедливо такого человека, как Венер, выставлять лишь таким, каким он выглядел, когда его мучили болезни и он не мог справляться с душевными мучениями. То, что годами, хотя и не без видимых усилий, удавалось сдерживать, все больше выходило из-под контроля и грозило взрывом. Готовность прийти на помощь и жажда власти все чаще сменяли друг друга. Тон становился крайне резким, он больше орал, чем говорил, выражения становились непристойными. Все чаще, а вскоре уже и постоянно он твердил о долге, который ему надлежит исполнить. Вполне возможно, что неврозы доставляли ему еще больше хлопот, чем другим политикам его калибра. В афере Гильйома дуэт Венер-Ноллау проявил себя не эффективным, не полезным. Ноллау считал Венера начальником и каждый раз информировал его о делах, от которых меня отстраняли. О своих контактах с ГДР Венер тоже умолчал.

Когда Венер в конце мая 1973 года вернулся из ГДР, где он с Хонеккером имел беседу с глазу на глаз, Ноллау тотчас же отправился к нему в Хайдерхоф. Он упорно отрицал, что бывал там и до отъезда Венера. Ноллау, как он сам об этом говорил, доложил, что удалось напасть на след шпиона в рядах СДПГ, которого разыскивают уже в течение многих лет. Его имя и фамилия начинаются на букву «Г». В отношении этого шпиона были уже установлены контакты с Эрихом Олленхауэром и Фритцем Эрлером. В 1973–1974 годах ведомство по охране конституции именно по этому делу поддерживало связь с бюро правления партии в ГДР.

От меня также скрыли письма и сообщения, поступившие из Восточного Берлина в те дни, когда решался вопрос о моей отставке. В своем опубликованном дневнике Ноллау записал 3 мая 1974 года, что во второй половине дня он посетил Венера на его квартире. Тот, провожая его к машине, заметил: «В библиотеке сидит посланец Хонеккера, доверенное лицо из Восточного Берлина. Он мне заявил, что еще сегодня утром разговаривал с Хонеккером и должен мне передать: Хонеккер, не знал, что в ведомстве федерального канцлера сидит шпион. Министр государственной безопасности заверил Хонеккера, что Гильйома „отключили“, как только он получил место у Брандта». Ноллау не стоило говорить Венеру, что́ он думает о подобных заявлениях.

В те дни в Восточном Берлине особенно тщательно взвешивали каждое слово. Еще до того как я освободил свое место, начались хлопоты по приглашению моего преемника.

 

… и молчание

Гельмут Шмидт стал моим конкурентом внутри партии. Однако на его отношение ко мне как до, так и после моей отставки не упало и тени недоброжелательности. Он считал, что он должен извиниться за то, что «плохо вел себя в Мюнстерэйфеле» и «однажды чересчур погорячился». В действительности же он считал тогда, что если глава правительства из-за такой «глупой» истории спускает паруса, то это неадекватная реакция, и настоятельно просил меня еще раз все как следует обдумать. «Во всяком случае, — сказал он, — ты должен остаться председателем партии. Ты можешь сохранить единство партии, а я нет».

Шестого мая все стало более или менее ясно. Во дворце Шаумбург, куда Шмидт вскоре должен был переехать (по крайней мере, временно, до окончания строительства новой резиденции канцлера), я дал ему дружеский совет: не следует говорить, что он якобы получил разваленное наследство. Мне не пришлось долго ждать ответа. Три дня спустя он заявил перед советом нашей партии: «Наше общее предприятие — Федеративная Республика Германии — отнюдь не стоит на грани банкротства. Наоборот, мы совершенно здоровы, мы — одно из самых здоровых предприятий в мировой экономике». Действительно, тогда, в 1973 году наш долг составлял добрых 57 миллиардов марок, а в 1983-м он вырос до 341 миллиарда и почти до 500 миллиардов в 1989 году.

Утверждение, что Гельмут Шмидт, будучи членом кабинета, облегчал жизнь федеральному канцлеру, не совсем соответствовало действительности. Министр финансов Алекс Мёллер ушел в мае 1971 года со своего поста потому, что не мог прийти к согласию с министром обороны. Министр экономики и финансов Карл Шиллер покинул в начале лета 1972 года кабинет также потому, что постоянные разногласия со Шмидтом приняли гротескные формы. Назначив его на место Шиллера и новым суперминистром, я неофициально сделал Шмидта вторым человеком в социал-демократической команде кабинета. Это было правильно понято, а именно, как предварительный выбор возможного преемника. Хотя за это время была одержана крупная победа на выборах, и в связи с этим можно было бы легко перетасовать карты по-новому. Но было бы неблагоразумно и бессмысленно именно в этой ситуации не последовать логике вещей. Итак, я предложил преемника и был рад, что соответствующие органы нашей партии единодушно утвердили Гельмута Шмидта.

Существовавшие между нами разногласия в значительной мере объяснялись различием в темпераментах. Если бы мы к ним относились чересчур серьезно, они бы легли слишком тяжелым бременем на наше сотрудничество. Мы видели в себе и друг в друге немецких патриотов, обладающих чувством ответственности за Европу, и всегда проявляли взаимоуважение, даже в тех случаях, когда наши мнения расходились. Нам всегда казалось, что вместе мы очень многого можем добиться — для своей страны и для своей партии. Выйдя из разных политических течений, мы отдавали все свои силы германской социал-демократии. Мы были связаны с ней различным образом, но одинаково ощущали свой внутренний долг. Когда СДПГ праздновала свой 125-летний юбилей, я напомнил о том, что мы, в течение десятилетий идя вместе, действительно очень много сделали для нашей страны и для нашей партии. Об этом мы напомнили друг другу в декабре 1988 года во взаимных поздравлениях с днем рождения, когда Шмидту исполнилось 70, а мне 75 лет.

С аферой Гильйома Шмидт не имел ничего общего. Однако именно ему год спустя пришлось заговорить с Хонеккером об этом деле. Они встретились летом 1975 года в связи с общеевропейской конференцией в Хельсинки. Но прояснений обстоятельств эта встреча не принесла. В остальном ответственные лица с обеих сторон проявляли заинтересованность в дальнейшем развитии практического сотрудничества. Впоследствии Восточный Берлин неоднократно просил федеральное правительство о досрочном освобождении осужденного шпиона. Гильйом был выдворен лишь в 1981 году.

Ко мне лично (сначала через руководителя ведомства федерального канцлера в мае 1976 года, а затем несколько раз через главу постоянного представительства ГДР в Бонне) нередко обращались с просьбой о включении Гильйома в список обмена заключенными. Я неизменно высказывал ту точку зрения, что не свожу личных счетов, но вместе с тем никто не вправе ожидать от меня инициативы в этом вопросе. Я не мешал федеральному правительству делать то, что оно считало целесообразным и допустимым с точки зрения права. От этой позиции я не отступал, и тогда, когда в печати время от времени появлялись нашпигованные клеветническими измышлениями публикации. Недостатка в них и прежде никогда не было. «Перебежчики» рассказывали соответствующим немецким и союзническим службам сказки о том, как я, будучи бургомистром, а затем федеральным канцлером, тайком посещал Восточный Берлин и Москву. Сотрудники одного крупного издательства хвастались в кругу коллег материалами, свидетельствующими о том, что я якобы говорил с Брежневым о выходе Федеративной Республики из НАТО. На тот случай, если я буду «слишком высовываться», готово было обвинение в измене родине.

Когда шпион был разоблачен, а я ушел в отставку, публику, понятное дело, заинтересовал вопрос, каким же образом в январе 1970 года этот помощник референта попал на работу в ведомство федерального канцлера? Все ли происходило в конечном счете по заведенному порядку? Но это было связано не с порядком, а, в первую очередь, с положением дел внутри СДПГ. Дал на него заявку как на помощника референта по «связям с профсоюзами и различными обществами» Герберт Эренберг, бывший в то время заведующим экономическим и социально-политическим отделом ведомства федерального канцлера. В глазах Эренберга Гюнтер Гильйом зарекомендовал себя как «надежный правый». Еще в избирательной кампании 1969 года он успешно выступил в роли доверенного лица федерального министра Лебера. В нем и в его парламентском статс-секретаре Хольгере Бернере, ставшем впоследствии федеральным секретарем, а затем премьер-министром земли Гессен, Гильйом и нашел новых заступников. Впрочем, большинство втянутых в эту историю потом уже и представить не могли, какими обязательствами они себя связали. Мне самому Гильйом был не особенно симпатичен и не стал более симпатичен, когда выяснилось, что он хорошо справляется со своими организационными задачами. Осенью 1972 года у меня возникли сомнения по поводу его повышения в должности не потому, что я питал какие-то подозрения, а потому, что считал его ограниченным человеком. Его услужливость, смешанная с панибратством, действовала мне на нервы, однако я старался не обращать на это внимания. Для меня, в первую очередь, было важно то, что он исправно и добросовестно следил за расписанием моих мероприятий.

После летних каникул 1972 года он попал в мое ближайшее окружение. Бывший секретарь Эссенской парторганизации, а впоследствии обер-бургомистр Эссена Петер Ройшенбах баллотировался на выборах в бундестаг и очень добивался того, чтобы Гильйом его сначала замещал, а затем и заменил. В первую очередь, бросалась в глаза его внешняя корректность и немногословность в ответах на вопросы. Когда во Франкфурте был избран новый председатель городской партийной организации и я захотел узнать, что он из себя представляет, молниеносно последовал холодный ответ Гильйома: «Это я могу Вам сказать — он коммунист».

Гильйомы прибыли в 1956 году через Западный Берлин во Франкфурт якобы как беженцы. На следующий год он вступил в СДПГ. В 1964 году ему удалось стать районным секретарем СДПГ, а в 1968 году — секретарем фракции в городском собрании депутатов, куда он был избран в том же году. Председателем там был Герхард Век, беженец из Саксонии, который провел долгие годы в заключении во времена нацистов, а потом сидел еще много лет, но уже в ГДР, в тюрьмах госбезопасности. Он стал для Гильйома заботливым покровителем. От мучительного разочарования его избавила смерть. Госпожа Гильйом поступила на службу в государственную канцелярию в Висбадене.

Один остроумный француз сказал: во время казни детали не имеют значения. Но в данном случае подробности играют важную роль. Так следственная комиссия бундестага установила, что проверка Гильйома производилась небрежно. Не одно учреждение обратило внимание на некоторые моменты, вызывавшие подозрение, но никто не сделал из этого должных выводов. Подозрение падало, в частности, на 1954–1955 годы, то есть на то время, когда он еще не переселился в Федеративную Республику. Директор БНД, генерал Вессель, рекомендовал провести тщательную проверку закулисной стороны его бегства на Запад и предложил устроить его на другую должность. Этот совет оставили без внимания.

Как я позже узнал, Хорст Эмке как глава учреждения провел строгий опрос, а ведомство по охране конституции после двукратной проверки выдало свидетельство о благонадежности для работы с секретными документами с грифом «Совершенно секретно» включительно. Мне не было известно, что Эгон Бар, замещавший в конце 1969 года Эмке, указал на возможность утечки секретной информации и подтвердил это документально. Так как я в 1973 году последовал совету, по возможности, никого в это дело не посвящать, то ни Бару, ни Эмке я не сказал ни единого слова, а ведь они могли мне помочь лучше осознать стоявшие передо мной проблемы.

В 1970-м или 1971 году кто-то, вероятно Эмке, заметил, что затребовали биографию «прибывшего оттуда» Гильйома. Я вспомнил многие случаи, свидетелем которых я был в Берлине, и подумал: вот так всегда — по отношению к беженцам из ГДР — выдвигают подозрения, которые большей частью не оправдываются. Когда в 1972 году Ройшенбах оставил свой пост, а Гильйом был готов занять его место, я, скорее вскользь, спросил, не было ли тут чего-то, что следовало бы еще раз проверить? Ответ из моего ведомства безопасности гласил: «Все в порядке». Просто частенько случается, что на соотечественников из ГДР обрушиваются с необоснованными обвинениями. В конце концов, этот человек хорошо зарекомендовал себя во Франкфурте.

Следственная комиссия бундестага с пристальным вниманием рассмотрела странное поведение президента ведомства по охране конституции в период с мая 1973 по апрель 1974 года. Ее заключение: информация, передаваемая ведомством по охране конституции министерству внутренних дел, была недостаточной, а ведомство, возглавляемое Ноллау, отличалось недобросовестностью и необдуманностью действий. Докладчик, член ХДС Герстер, говорил о серьезном, даже грубом нарушении служебного долга: как руководитель ведомства по охране конституции Ноллау дискредитировал себя. Это было резко сказано, но диктовалось не только политическими соображениями. Группа сотрудников ведомства по охране конституции написала мне уже на следующий день после моей отставки: «Виноваты не Вы, а другие. Выражаем Вам наше уважение и благодарность».

Я располагал парламентским опытом многих десятилетий, и меня не нужно было убеждать в том, что следственным комиссиям редко удается сделать истину конкретной. У каждой стороны свои мотивы, иногда они бывают противоположны, иногда в чем-то сходны. В данном случае все стороны были заинтересованы в том, чтобы пощадить министра внутренних дел. Одни, к которым принадлежал я, а также новый федеральный канцлер, не хотели навредить партнеру по коалиции Геншеру, другие, во главе которых рядом со Штраусом теперь стоял Гельмут Коль, не хотели обозлить будущего союзника Геншера.

Что этому предшествовало? 29 мая 1973 года министр внутренних дел по окончании коалиционного совещания пришел ко мне. «Нет ли среди Ваших ближайших сотрудников человека, фамилия которого звучит на французский манер?» — спросил он. Я назвал Гильйома, его должность и спросил, что это должно означать? Геншер ответил, что у него был Ноллау и попросил согласия на установление наблюдения. Существуют какие-то неясности, относящиеся к пятидесятым годам, и давние радиограммы, дающие основание для определенных подозрений. Пусть Г. продолжает работать на том же месте. Само собой разумеется, что я согласился на установление наблюдения и спросил, относится ли совет не изменять его род занятий и к моему предстоящему отпуску. Ведь Г. был назначен сопровождать меня в июле в Норвегию, так как оба личных референта по семейным обстоятельствам не могли со мной поехать. Ему было разрешено взять с собой жену и сына.

На другой день министр внутренних дел снова был у меня и сообщил — как я предполагал, после разговора с Ноллау — следующее: в отношении сопровождения во время отпуска также ничего не нужно менять. Позже Геншер говорил, что тогда речь шла об опасении, но еще не о подозрении. Я сам отнесся к этому предупреждению несерьезно, считая, что для таких дел, в конце концов, существуют соответствующие службы и ведомства. Однако руководство, к компетенции которого это относилось, взялось за дело так, как будто оно писало сценарий для низкопробного детектива.

Ноллау, как он сам признал, был вообще против того, «чтобы информировать федерального канцлера уже на этом этапе». Впоследствии он в полемическом угаре даже напал на меня за то, что я 29 или 30 мая конфиденциально сообщил об этом заведующему бюро канцлера, а 4 июня — руководителю ведомства федерального канцлера, после его возвращения из отпуска. Он сам считал неразумным обсуждать это дело с лицами, имеющими отношение к правительству.

Я ввел этих людей под свою ответственность в курс дела и тем самым совершил еще одну ошибку. Мне следовало просить Ноллау или Геншера разрешения обсудить все вопросы, вытекающие из их сообщения, с руководителем ведомства федерального канцлера и, конечно же, привлечь к этому уполномоченного по вопросам безопасности. Вопрос о передаче конфиденциальных или секретных телеграмм в отпускное время нужно было бы так или иначе обсудить. Или же ведомство, ведущее наблюдение, по каким-то своим соображениям определенно не желало здесь ничего менять. Но это уже была не моя забота, а то, что на этом деле мне выроют яму, я и не подозревал.

Мне настоятельно рекомендовали ничего не менять в характере работы Г. Однако Ноллау и его сотрудники вообще не знали, что он делает в ведомстве канцлера. Как выяснила следственная комиссия, они даже не установили, что Г. со своей семьей переехал из Франкфурта в Бонн. Согласно Ноллау, они еще в конце мая 1973 года считали, что Г. работает в хозяйственном отделе. «Ведомство федерального канцлера нам не сообщило, что он переведен с повышением в бюро главы правительства». При этом не требовалось никаких секретных дознаний, а достаточно было телефонного звонка, чтобы обнаружить, что Г. ведомственным распоряжением от 30 ноября 1972 года прикомандирован к бюро федерального канцлера для выполнения задач, которыми раньше занимался Ройшенбах. Главный страж конституции и министр внутренних дел исходили, видимо, из того, что референту с кругом задач, как у Гильйома, имеющему правомерный допуск к секретным документам, никоим образом не могут быть поручены «правительственные дела». Даже в том случае, если он является единственным референтом, сопровождающим федерального канцлера в отпуск.

Итак, Норвегия. Ноллау, как явствует из его заявлений в следственной комиссии и позднейших публикаций, якобы лишь в начале июля узнал из газет, что я уехал в отпуск. Из ведомства федерального канцлера не поступало никаких сообщений. Он решил (что это: бюрократическое головотяпство или нечто иное?) снять наблюдение. Казалось невероятным, что Г. встретится в пустынных горах Норвегии со связным секретной службы ГДР. Ноллау, очевидно, рисовал в своем воображении окрестности Хамара так, как ему того хотелось. Знанием дела здесь и не пахло. Федеральное ведомство по охране конституции было обязано и располагало всеми возможностями навести справки о таких элементарных вещах, а также узнать во всех подробностях, чем занимается Г. После того как я дал согласие на наблюдение, следовало навести соответствующие справки через ведомство федерального канцлера — его начальника, заведующего канцелярией или уполномоченного по вопросам безопасности. Почему президент ведомства по охране конституции утверждал, что он лишь задним числом узнал о поездке в Норвегию? Как-никак, министр внутренних дел передал мне 30 мая его совет относительно отпуска: «Ничего не менять». А начальник ведомства федерального канцлера Граберт 5 июня еще раз запросил Геншера по этому вопросу. Неужели произошла потеря ориентации? А может быть, хотели скрыть собственную неспособность? Или еще что-нибудь?

А почему ведомство по охране конституции удовлетворилось переданной через министра внутренних дел расплывчатой информацией, что Г. не занимался «правительственными делами»? Из чего был сделан вывод, что во время пребывания в Норвегии его деятельность ограничится «партийными делами»? Было совершенно ясно, что референт, сопровождающий федерального канцлера, будет поддерживать связь между ним, ведомством и партией по всем возникающим вопросам. И разве я не переспросил недвусмысленно, относится ли рекомендация «ничего не менять» и к этим обязанностям тоже? Если ведомству Ноллау это было неясно, то ему следовало бы навести справки. Возможно, оно не справлялось с наблюдением, но именно в этом случае соображения, связанные с исполнением служебного долга, требовали установить контакт с ведомством канцлера и пересмотреть установку «ничего не менять». Ведомство Ноллау погрязло в бездеятельности и хранило молчание.

Я исходил, правда, из того, что в Норвегии наблюдение будет продолжено. И уж если не хотели просить группу безопасности о выделении в порядке ведомственной помощи одного из ее сотрудников, то было бы проще подключить БНД. Его работники обслуживали в непосредственной близости телетайпную. Следственная комиссия констатировала: «телетайпистам» из БНД можно было бы поручить помимо шифровки и расшифровки переписки взять на себя роль курьеров (между моим домом и телетайпной).

Тогда я больше ничего не слышал об этом деле. Время от времени я спрашивал статс-секретаря Граберта, который отвечал с вежливым постоянством: «Ничего нового не поступило». Телетайпы молчали до 1 марта 1974 года, когда ко мне явился Геншер в сопровождении Ноллау и сообщил: «Подозрения на столько подтвердились, что рекомендуется передать дело федеральной прокуратуре». Я согласился, но и сегодня отношусь к этому с недоверием. Мой скепсис подкрепляет ошибка, допущенная Ноллау. Он сказал, что в одной из расшифрованных старых радиограмм идет речь о двух детях Гильйома. Я указал на то, что, насколько мне известно, у него только один сын. В действительности, в радиограмме его поздравляли со «вторым мужчиной». Имелось в виду рождение сына в пятидесятых годах!

В первой половине апреля 1974 года Гильйом, вероятно, совершил краткосрочную поездку в Южную Францию. Как сообщил Ноллау, он попросил французских коллег установить наблюдение. Первое, что мы узнали: не произошло ничего, что заслуживало бы внимания. Гильйом заметил, что за ним следят. Начальник французской контрразведки, как говорит Ноллау, впервые-де услышал о деле Гильйома, когда он в апреле 1974 года сообщил ему о предстоящей поездке этого человека во Францию. Однако один хорошо информированный французский журналист указал на то, что французская секретная служба, «как ни странно», больше знала о Гильйоме, чем немецкая.

То, что в октябре 1973 года Гильйом сопровождал меня в Южную Францию, ведомство Ноллау, видимо, совсем упустило из виду. Французская же секретная служба, если она об этом вообще что-то знала (ведь из Бонна ее не предупредили), потеряла след. Несколько дней я с наслаждением отдыхал на Лазурном берегу в обществе Ренаты и Клауса Харпрехтов. Издатель Клод Галлимар предоставил мне свой дом. За официальное сопровождение отвечал заместитель заведующего канцелярией. Гильйому удалось упросить, чтобы и ему позволили поехать во Францию. В своей книге, в которой он оправдывает свои действия, Гильйом выдает себя за «квартирмейстера». В действительности же он просто использовал остаток отпуска, приехал один, а по поводу возмещения путевых расходов обратился к партийному казначею. Ведомство по охране конституции действовало согласно девизу «Не все оставлять, как было, но как можно меньше изменять». Его шефу даже не было известно, что Гильйом ездил в ла Круа-Вальмер в те же дни, что и я.

В своем вышедшем в 1988 году опусе Гильйом пишет, что в октябре 1973 года он посетил в Валлорисе музей Пикассо и встретился с «большим человеком» из своей организации. Этот человек настоятельно посоветовал ему скрыться, пока еще открыт путь к отступлению. А вот то, о чем он умолчал, а начальник немецкой контрразведки, очевидно, ничего не знал: Гильйом снял комнату в той же «Ротонде», в которой жили сотрудники службы безопасности. В один из вечеров, когда Гильйом после небольшой выпивки прилег на кровать и заснул, у него из кармана выпала записная книжка. Один из сотрудников осторожно засунул ее снова ему в карман. Гильйом заморгал глазами и — это может показаться невероятным — пробормотал: «Свиньи, вы меня все равно не застукаете!» Насколько мне известно, рапорт об этом не подали, а мне сообщили об этом значительно позже.

Когда 1 марта Ноллау в присутствии Геншера сделал мне сообщение и изложил конкретные исходные данные, он добавил: арест последует через две или три недели. По прошествии трех недель мы с начальником моей канцелярии гуляли в парке, и один из нас сказал: «Ничего не произошло, может быть, это вообще пустяковая история?» «Может быть» — в смысле «будем надеяться». Но кому это можно было бы объяснить после ареста? Тем более на фоне усиленно распространявшейся демагогии?

Кто какие интересы преследовал? Ноллау хотел отвлечь внимание от просчетов в своей работе и был разочарован тем, что его «успех» не оценили по достоинству. Геншер, который по должности осуществлял надзор за ведомством по охране конституции, сделал все возможное, чтобы этот инцидент ему не повредил. Я не был заинтересован в том, чтобы осложнить работу своей партии и правительства. Гельмут Шмидт полностью сконцентрировался на решении собственных задач. Во всяком случае, через некоторое время он добился того, чтобы Ноллау отправили на пенсию. Потом министерство внутренних дел предоставило ему свободу действий для написания всякой всячины. Венер и другие в более или менее конфиденциальных беседах старались внушить, что моя отставка и без дела Гильйома была лишь вопросом времени. Из Москвы передали восточноберлинскую версию: в действительности я освободил свое кресло из-за внутрипартийных разногласий и конфликтов с профсоюзами.

Где искать ответственных за манипуляции с делом Г.? Я не сомневаюсь, что у некоторых причастных к делу ответственных сотрудников определенную роль сыграла злонамеренность, обусловленная политическими и личными мотивами. Однако она могла играть роль лишь потому, что в области внутренней безопасности инертность и неспособность заключили между собой роковой союз.

Дюссельдорфский верховный земельный суд приговорил Г. в декабре 1975 года к тринадцати годам тюремного заключения. Он отсидел семь лет. В том же 1975 году федеральная прокуратура начала против меня предварительное расследование «в связи с передачей через Гильйома не подлежащих разглашению сведений». Это же относилось к Геншеру, Граберту, заведующему канцелярией Вильке и Ноллау. Так как с уголовно-правовой точки зрения обвинение не подтверждалось, дознание не состоялось.

Во время процесса в Дюссельдорфе судья задал вопрос, не хотел бы я — в закрытом заседании — проинформировать суд о том, что мне сказал Брежнев о деле Г.? Я правдиво ответил, что ничего полезного для дела сообщить не могу. Когда летом 1975 года я встретился в Москве с Брежневым, ему пришлось собраться с духом, прежде чем выдавить из себя несколько фраз: он очень сожалеет, но его сторона с этим никак не связана; он также был разочарован. Из его ближайшего окружения стало известно, что, когда весной 1974 года ему об этом сообщили, он «пришел в ярость». Я не считал, что это высказывание имеет принципиальное значение.

Десять лет спустя я впервые после Эрфурта ступил на землю ГДР и встретился с Эрихом Хонеккером. Мы обсуждали актуальные проблемы, но я был готов услышать кое-что о случившемся со мной. Так оно и было. Председатель Госсовета сделал паузу, изобразил торжественную мину и глубоко вздохнул, а я про себя смеялся: такие истории он тоже узнает из газет. «Я хотел бы добавить „пару слов“, — сказал Хонеккер. — В то время я был председателем совета обороны и, когда это случилось, резко осудил „наших людей“. Он отметил, что через его руки не прошел ни один натовский документ, и если бы он узнал об этом, то сказал бы: „Уберите его оттуда!“ Как бы там ни было, но из этой темной игры, затеянной осведомителями со ссылкой на Хонеккера, а то и по его распоряжению, следовал вывод: „Это были не мы, а русские“». Подобные высказывания дошли, между тем, до Москвы и вызвали там весьма сильное недовольство.

Когда в конце 1988 года мемуары Г. — подчищенные, подкрашенные и получившие благословение Маркуса Вольфа, ушедшего на пенсию начальника Главного разведывательного управления министерства государственной безопасности, — вышли в ГДР в издательстве «Милитерферлаг», а отрывки из них были перепечатаны в Федеративной Республике, пошли в ход спекуляции: интрига против Хонеккера? Кто и за чей счет хочет спустя полтора десятилетия себя выгородить? И с какой целью? То, что Миша Вольф, бывший начальник Гильйома, пытался свалить вину на Хонеккера, было весьма сомнительной версией. Я дал знать руководству ГДР, что я до некоторой степени неприятно удивлен. И представьте себе: реакция последовала незамедлительно! Председатель Госсовета выразил свое сожаление — руководство ГДР также неприятно удивлено — и сообщил: соответствующие организации получили указание конфисковать немногие экземпляры, уже поступившие в продажу, и уничтожить весь тираж. Больше того, он передал для меня один экземпляр книги, как было сказано, принадлежавший ему лично.

 

Сплоченность

Время, последовавшее за отставкой, было нелегким. А разве я мог ожидать чего-то другого? Бремя оставалось тяжелым, но кто не готов его нести, должен отказаться от политической деятельности. Отпала необходимость принимать решения, но выигрыш во времени был почти незаметен. Хлопот стало меньше, однако первое время меня не покидали сомнения и вопросы, которые все еще легче было задавать, чем отвечать на них.

Кто помог избежать огорчений и благополучно перейти в новое состояние? Немногие близкие друзья и некоторые ведущие церковники. Поднимать шум вокруг этого было ни к чему, потому что я не любил и не люблю выставлять подобные вещи напоказ. Но я был рад, когда через несколько дней после отставки посетил Берлин и епископ Шарф в задушевной беседе помог мне добрым словом. Мы давно знали друг друга, и как в Бонне, так и до этого в Берлине советы Евангелической церкви в Германии были для меня источником вдохновения. Протестантство преодолело давний союз между троном и алтарем и выстояло в столкновении с жестокой диктатурой. И вот появилась немецкая социал-демократия как преимущественно (даже в своих высших эшелонах) евангелическая партия. Против этого я ничего не имел. Мое ганзейское происхождение и мои контакты со скандинавским лютеранством приблизили меня к протестантской вере, но вооружили против миссионерского усердия. Я не являлся и не являюсь сторонником «продолжения церковных сборов другими средствами».

Намного труднее было нормализовать отношения с католической церковью. Это необходимо было сделать ради демократии, в том числе ради партийной демократии. Со временем установился целый ряд не только формальных контактов в виде диалогов. Кардинал Депфнер, когда мы оба были еще в Берлине, сказал, что между его церковью и моей партией постепенно наводится мост, по которому, однако, еще нельзя ходить. Когда мы вновь встретились в Мюнхене, то убедились, что совместный опыт нас во многом сблизил. Он рассказал мне о своих непокорных молодых священниках и добавил: «Почти как у Вас и Ваших „юзос“ („молодые социалисты“. — Прим. ред.)». После моей отставки кардинал выразил мне — «также от имени собратьев по епископату» — свое «соболезнование по поводу пережитого человеческого разочарования». Некоторые сочли, что он зашел слишком далеко, после чего последовало сообщение, что письмо-де не было согласовано с другими епископами.

Теперь я мог уделить больше внимания партии. Я ездил на региональные конференции, старался сплотить партийные ряды, пытался пробудить новые инициативы. Не в последнюю очередь я выступал за то, чтобы уберечь федерального канцлера от удара в спину. У меня и мысли не было о том, чтобы конкурировать с моим преемником. Я знал: или ты глава правительства, или нет. Создание оппозиции противоречило бы моему характеру и моему опыту. Но я знал, как важно единение с партией, прислушиваться к мнению которой сто́ит именно тогда, когда то, что ты слышишь, больше поражает, чем убеждает. И я тем более понимал, что партия прежде всего должна реалистически смотреть на вещи, но при этом едва ли ею можно было командовать.

В руководстве СДПГ до 1982 года Гельмут Шмидт был одним из моих двух заместителей. Другим заместителем был с 1973 по 1975 год удачливый премьер-министр земли Северный Рейн-Вестфалия Хайнц Кюн, а потом до 1979 года опытный бургомистр Бремена Ганс Кошник, с которым я был дружен. Таким образом, в те годы во главе немецкой социал-демократии стояли три ганзейца. Разграничение правительственных и руководящих партийных постов противоречит англосаксонской, а также скандинавской традиции. Я сам, войдя в правительство и став федеральным канцлером, сохранил за собой пост председателя партии. В Берлине я, чтобы избежать трений, согласился с персональной унией. Однако я никогда не считал, что в этом формальном вопросе есть рецепты на все случаи жизни. Все зависит от ситуации и от личностей. То, что рекомендуется сегодня, может завтра оказаться нецелесообразным.

В данном случае Гельмут Шмидт недвусмысленно просил, чтобы я не слагал с себя полномочия председателя партии. Впоследствии он говорил не только мне, что ему идет лишь на пользу отсутствие забот о партии и ее «детсадах». В дальнейшем у нас, конечно, возникали разногласия. Они были заложены и в сфере ответственности каждого из нас. Когда осенью 1982 года его канцлерство подошло к концу, казалось, что Гельмут Шмидт какое-то время считал, что, если бы он был председателем партии, все могло бы получиться иначе. Мне он тогда писал с достойной одобрения откровенностью и без всяких личных выпадов, что, оглядываясь назад, он считает ошибкой то, что не стал председателем партии и не стремился к этому.

Я ответил столь же откровенно и без околичностей: «В действительности ты сам должен знать, что без меня ты вряд ли смог бы долго оставаться на своем посту. Скорее, этот период был бы более коротким и, может быть, менее успешным». Я подвел итог и добавил, что «я заботился о сохранении единства нашей партии перед лицом реальной опасности раскола — это долг председателя — и в то же время выступал за оказание в должной мере поддержки федеральному канцлеру». И далее: «Это относится и к ситуациям, в которых от меня требовались кое-какие усилия и в которых я иногда переставал уважать самого себя. Я способствовал тому, что на съездах партии при обсуждении некоторых сложных вопросов, по которым ты как глава правительства считал необходимым принять решение, удавалось получить большинство». Я упомянул также и об отношениях с партнером по коалиции.

Гельмут Шмидт особенно был не согласен с тем, что я спокойно относился к тому, что он называл «высокомерием молодых специалистов», «квазибогословским всезнайством во внешней политике и политике безопасности» и «экономическим безобразием». Отчасти так оно и было. Сюда же он включал «оппортунизм по отношению к третьей волне буржуазного молодежного движения в современной Германии, характеризуемого идеалистическим, чуждым действительности романтизмом». Это был повод к размышлению, но еще не ответ на вопрос, должна ли набирающая силы партия «зеленых» расти так быстро и переманивать у социал-демократов столько молодых сторонников?

Один взгляд на вещи отражал озабоченность тем, что левое крыло партии (или то, что таковым считалось) «путем соглашательства захочет опередить „зеленых“». Сторонники другой точки зрения считали, что надо более серьезно относиться к страху людей перед ядерной энергией и вникать в причины недовольства необузданным ростом социальных и экологических проблем. Я, во всяком случае, хотел понять поколение, которое выросло под девизом «Для нас нет ничего невозможного», осознать всю несуразность этого. Нигде не сказано, что зародившееся в экологическом и антивоенном движении «конкретное отрицание господствующего волеизъявления» должно стать основой самостоятельной партии. Я хотел, чтобы как можно больше беспокойных, а также мечтательных молодых людей пришло в социал-демократию, чтобы таким образом воспрепятствовать тому, чему уже, возможно, нельзя было воспрепятствовать: их собственному представительству в парламенте. И, конечно же, я хотел добиться того, чтобы их чувство реальности оттачивалось лучше в СДПГ, чем вне ее.

Кстати, о чувстве реальности. В день выборов в гессенский ландтаг в сентябре 1982 года во время теледебатов председателей партий я вызвал всеобщее замешательство трезвым указанием на то, что «большинство находится по другую сторону от ХДС». Не только политические фальсификаторы, но и ленивые журналисты и мнимые друзья до одурения полемизировали с тем, чего сказано не было. Я-де говорил о левом большинстве, о большинстве слева от ХДС. В действительности же я сказал: «В этот вечерний час выборов в Гессене существует большинство по другую сторону от ХДС». И добавил, что речь идет о «сложном» большинстве, но оно не на стороне Коля и Геншера, которые сидели вместе со мной за столом. Незадолго до этого вновь избранный федеральный канцлер выразил мне благодарность за то, что я четко изложил концепцию преобразования республики. На чем она основывалась? ХДС и СвДП не получили большинства. Тем не менее они считали, что результаты выборов дают им право на образование правительства. Однако большинство они получали лишь при условии, что не будут учтены места, полученные партией «зеленых». Это было недопустимо. Получив отказ от ХДС и СвДП, социал-демократы в Висбадене попытались установить сотрудничество с «зелеными». Этот эксперимент был непродолжительным и не особо результативным. Но осень 1982 года несомненно способствовала парламентаризации сил, до того стоявших в Федеративной Республике в стороне.

В речи на заседании фракции бундестага 7 мая 1974 года я указал на наш долг по отношению к Европейскому Сообществу, нашу ответственность перед лицом того факта, что трудные времена в мировой экономике далеко еще не миновали, а цены на сырье и энергию доставят нам еще немало хлопот. От нас неизменно требуется, чтобы мы в духе основного закона выступали за развитие демократического и социального федеративного государства. Еще до того как я расстался с работой в правительстве, я заклинал участников массовых собраний: «Не допускайте, чтобы вашей страной правил страх!» По этим вопросам между Гельмутом Шмидтом и мной не существовало никаких разногласий. Лишь по вопросу об отношении к молодому поколению и его новым проблемам мы достигли своего рода agree to disagree.

Позднее один осторожный комментатор писал: «Бесспорно, Брандт никогда не позволял ни себе, ни своим людям относиться к своему преемнику с недостаточной политической лояльностью». Это не раз было на грани того, «что, собственно говоря, по его мнению, могли себе позволить он и его партия». Другой комментатор писал: «Ни при одном другом председателе СДПГ не поддерживала бы столь полно политику правительства без того, чтобы не взбунтоваться или расколоться». Ганс-Дитрих Геншер, еще будучи председателем СвДП, подтвердил со своей стороны, что он тщательно следил за тем, чтобы не вмешиваться в сферу правительственных дел моего преемника на посту федерального канцлера. «Многие трактовали это как недостаточную поддержку линии Гельмута Шмидта», — сказал он.

Тот, кому в течение долгих лет пришлось распоряжаться огромным аппаратом, должен был теперь научиться исполнять роль председателя партии, обладающего только парламентским мандатом. Из служебной квартиры переехать в жилище без добрых духов, находящихся в силу занимаемой должности у тебя в услужении. Расположиться в кабинете, которым до того пользовались лишь как вспомогательным помещением. Информация, которой располагает глава правительства, больше не ложилась автоматически тебе на стол. Однако в этом отношении мне грех было жаловаться. Благодаря заседаниям, происходившим скорее слишком часто, чем слишком редко, я был осведомлен о делах правительства. Федеральный канцлер держал меня в курсе важнейших внешнеполитических событий, давая читать даже протокольные записи. По моей просьбе я всегда получал информацию из министерства иностранных дел. Нельзя сказать, что я нуждался в секретных докладах. Я убедился, что внимательное чтение некоторых иностранных газет, в дополнение к отечественным, дает больше, чем многое из того, на чем стоит официальный штамп «секретно». Кроме того, научные институты публикуют гораздо больше того, чем это в состоянии использовать большинство политиков.

Мое внимание и значительная часть моей работы по-прежнему были сосредоточены на европейских делах. Именно этим объясняется то, что в 1979 году в результате первых прямых выборов я прошел, возглавив список своей партии, в Европейский парламент. От меня исходило предложение сначала расширить компетенцию этого собрания, а лишь затем определить его состав путем всенародного голосования. Действовавшие в качестве Совета министров главы правительств решили иначе и даже не определили постоянное местопребывание парламента. Он курсировал между тремя городами: Страсбургом, Люксембургом и Брюсселем, позволяя себе слишком большие холостые пробеги. Одновременная принадлежность к двум парламентам, боннскому и страсбургскому, как показало время, не имела большого смысла, и в 1982 году я отказался от мандата в Европейском парламенте. Глядя со стороны, я радовался тому, что мои коллеги в нем хотя и медленно, но все же смогли укрепить свои позиции.

Конечно, особенно важными оставались для меня отношения между Востоком и Западом. А как же иначе? В то время вряд ли кто-нибудь предполагал, что эти отношения очень скоро вновь окажутся в центре внимания. При Джеральде Форде, который сменил Никсона и благодаря своей общительности пользовался большой популярностью, слово «detente» («разрядка») поначалу было принесено в жертву мнимому реализму. Бонн приспособился к духу времени и объявил «реалистическую» политику разрядки. Как будто до этого она была нереалистической. Меня это задело столь же мало, как и более поздние сетования на призрачную эйфорию, которая у нашего брата связывалась с восточной политикой. У кого плохая «дыхалка», тех легко догнать.

Когда федеральный президент Рихард фон Вайцзеккер по случаю моего 75-летия устроил прием для моих друзей и соратников, многих удивило замечание Франсуа Миттерана. Он сказал, что в семидесятые годы мы больше говорили о западноевропейском сообществе и его единстве, чем об общеевропейских перспективах. Нет ничего удивительного в том, что особое внимание мы уделяли событиям в южноевропейских странах. Там готовились покончить с диктаторскими режимами.

В Греции я смог оказать помощь некоторым лицам, подвергавшимся преследованиям, а через наше посольство — и семьям заключенных. Эту помощь поставили мне в заслугу, когда я весной 1975 года посетил страну. За шесть лет до этого, когда на пути из Турции мы остановились в Афинах, я демонстративно не стал выходить из самолета. На Западе и там, где стремились ощущать свою принадлежность к Западу, я ко всем подходил со строгими мерками. С Андреасом Папандреу, которому вскоре предстояло сыграть важную роль, я так и не смог установить тесных отношений. Ему было трудно понять европейскую социал-демократию, а я должен был считаться с тем, что он и не хотел искать к ней подхода.

Другое дело, в Испании! С первого же момента я почувствовал симпатию и расположение к молодому адвокату Фелипе Гонсалесу, ставшему в 1974 году на конференции во Франции руководителем богатой традициями ИСРП. Под его столь же осторожным, как и мужественным руководством Испания проделала ослепительный путь в современность. Осенью 1974 года он «нелегально» приехал в Лиссабон, чтобы посоветоваться со мной. Когда его за подрывную деятельность предали суду, я попросил бывшего министра юстиции Герхарда Яна быть на этом процессе наблюдателем. Судебное производство было приостановлено, а позднее прекращено. На следующий год Фелипе отказали в выдаче паспорта, когда он хотел поехать в Мангейм на съезд СДПГ. А как же он, хотя и с опозданием на день, но все же попал на съезд? Я позвонил энергичному послу Федеративной Республики в Мадриде и попросил его незамедлительно связаться с Хуаном-Карлосом, осваивавшим функции главы государства (Франко был еще жив). Результат: Хуан-Карлос дал указание генералу, исполнявшему обязанности министра внутренних дел, незамедлительно выдать паспорт. Я встречался время от времени с королем, а он звонил мне в особо критических ситуациях. Испанской демократии повезло с монархом.

Иногда нас упрекали в том, что партии и их фонды в Федеративной Республике оказывают родственным группировкам на Иберийском полуострове слишком скромную помощь. Меня подобная критика всегда возмущала. Материальные ассигнования я тоже считал желательными и заслуживающими похвалы. Я и сегодня горжусь тем, что под моим руководством СДПГ не только красивыми словами помогла встать на ноги испанской демократии. Впрочем, наш век, включая длительный период после второй мировой войны, воистину не страдал от избытка европейской солидарности.

Противник португальской диктатуры Мариу Соареш воссоздал свою партию весной 1973 года в Мюнстерайфеле. Она сыграла важную роль в тот момент, когда те молодые офицеры, которые в 1974 году осуществили переворот, не смогли найти общий язык с силами политической демократии. Осенью того года я пережил в Лиссабоне увядание гвоздик, бывших символом переворота. Руководство компартии могло вот-вот захватить власть и покончить с только что обретенной демократией.

Так как единомышленники обращались ко мне с настоятельными призывами, а опыт и разум вызывали во мне тревогу, я отнес развитие событий в Португалии в разряд вызывающих беспокойство. Оно могло поставить под угрозу назревавшие перемены в Испании и даже вызвать международный кризис. Я допускал просчеты в отношении реакции со стороны Советского Союза, тем более что от американской стороны исходили весьма сомнительные сигналы. Госсекретарь Киссинджер опасался союза между социал-революционными офицерами и умеренно настроенными коммунистами и делал из этого вывод, что Италия и другие страны могут предаться иллюзиям с опасными последствиями. Он видел зарождавшееся на горизонте явление, в результате которого вся Южная Европа станет «марксистской». Когда в марте 1975 года я был в Вашингтоне, он сопровождал меня во время визита к президенту Форду. Я изложил свои заботы и попросил быть в интересах дела откровенным. В то же время я обратился к президентам Мексики и Венесуэлы с просьбой направить соответствующие разъяснения в адрес Советского Союза. Они сделали это тотчас же и охотно. Испанская перспектива имела для них особое значение.

В начале лета 1975 года я сам побывал в Москве и предупредил Брежнева о роковых последствиях неверной оценки положения на европейском юге. Я передал ему письмо от Мариу Соареша и попытался обрисовать, насколько советское руководство осложнит отношения между Востоком и Западом, если оно посчитает возможным «обосноваться» на Иберийском полуострове. В данном случае было легче побудить к размышлениям русских, чем отговорить в Вашингтоне авторитетного советника от его навязчивой идеи. Летом того же года в связи с конференцией в Хельсинки в кругах, близких к американскому госсекретарю, вновь заговорили о том, что все хлопоты о португальской демократии напрасны, а Соареша следует рассматривать как своего рода Керенского. Мне это сообщил Бруно Крайский. На Стокгольмской конференции глав дружественных правительств и руководителей партий я предложил создать комитет по защите демократии в Португалии и стал его председателем. Без такой международной подстраховки предпринятая в ноябре 1975 года в Лиссабоне попытка путча не провалилась бы так быстро.

Предложение стать председателем Социалистического интернационала — я еще был федеральным канцлером — не привело меня в восторг. Это свободное объединение социал-демократических партий, возникшее в 1889 году на Парижском конгрессе, было воссоздано в 1951 году во Франкфурте. Впечатления, сложившиеся у меня на той или иной конференции, были отнюдь не благоприятными, и я сомневался, что в этих традиционных рамках удастся многое изменить. Долгое время я выступал за то, чтобы СДПГ сконцентрировалась на важнейших сферах европейского сотрудничества, а также установила без идеологической зашоренности контакты с родственными в политическом отношении организациями в других частях света. Многочисленное и впечатляющее присутствие иностранных гостей на нашем мангеймском партсъезде явилось выражением этих стремлений. На следующий год, в мае 1976-го, я содействовал проведению конференции в Каракасе, европейские социал-демократы совещались с самыми разными представителями демократических партий из Латинской Америки и стран Карибского бассейна.

Между тем Бруно Крайский и Улоф Пальме уговорили меня не отказываться и взять на себя обязанности председателя Социнтерна. Ты должен, говорили они, обновить этот «клуб с традициями» и преодолеть евроцентризм. Время от времени мы встречались в дружеском кругу и обсуждали положение в мире, не будучи связанными ни сроками, ни протоколом. В 1975 году мы втроем выпустили книжку, состоявшую из писем и записей бесед, передав таким образом накопленный нами опыт, а также описав в общих чертах предполагаемые пути развития. Одним из них был вывод о необходимости международного сотрудничества, которое заслужило, чтобы его так называли. Мы втроем стояли во главе больших и влиятельных партий и были друзьями, которые могли обсуждать любые проблемы и многого добиться. Председателем меня избрало наше международное сообщество на конгрессе, состоявшемся осенью 1976 года в здании Международной организации труда в Женеве. Новые обязанности принесли мне больше радости, чем огорчений.

С Робертом Макнамарой я познакомился, когда он был министром обороны у Кеннеди. С осени 1968 года он руководил Международным банком реконструкции и развития. Накануне нового, 1977 года он прислал ко мне курьера, чтобы узнать, готов ли я создать и возглавить независимую интернациональную комиссию, которая дала бы политике развития новые импульсы, а также подготовить соответствующие рекомендации. Поначалу я уклонился от ответа, потому что не хотел мешать усилиям других и пытался в ходе многочисленных предварительных бесед уяснить суть этого предложения. В конце концов я сказал «да» и никогда не жалел об этом. Дело было достаточно важным. Правда, отклики показали, что к нему проявляют всего лишь поверхностный интерес. Независимая комиссия по вопросам международного развития была учреждена в декабре 1972 года в замке Гимних. Федеральный президент и федеральный канцлер дали ей дружеское напутствие. После двухлетних и не всегда плодотворных совещаний в конце 1979 года был опубликован отчет о ее деятельности. Обе возложенные на меня обязанности как в Социнтерне, так и в комиссии были связаны с постоянными разъездами. Осенью 1978 года я вернулся с конгресса в канадском Ванкувере с запущенным инфарктом. После этого жизнь пошла по более строгому распорядку.

Внутриполитическое положение характеризовалось (не считая волнений, вызванных терроризмом) стабильностью. Актуальные проблемы, которые приходилось решать федеральному правительству, являлись следствием перекосов в мировой экономике. Люди во многих, в том числе европейских, странах охотно поменялись бы местами с гражданами Федеративной Республики. Социал-либеральное правительство и социал-демократы, составлявшие в нем большинство, справлялись со своими обязанностями. На выборах в бундестаг в 1976 году СДПГ по сравнению с 1972 годом потеряла более миллиона голосов, а ХДС/ХСС, кандидатом которых на пост канцлера впервые был Гельмут Коль, вторично добились наилучшего результата после триумфа Аденауэра в 1957 году. В 1980 году решил испытать судьбу Штраус, чтобы вставить палки в колеса Колю и показать, чего стоит он сам. Он поляризировал общественное мнение и укрепил, таким образом, позиции СвДП. Социал-демократы улучшили свой результат на несколько десятых процента, получив 42,9 вместо 42,6 процента голосов.

Обе избирательные кампании (однако не только эти и не только в Германии) разочаровали, потому что предмет спора был до крайности упрощен. С огромными затратами вели борьбу за лозунг «Свобода вместо социализма!» и создавали впечатление, будто призрак «антиамериканизма» серьезно угрожает Федеративной Республике. В пылу борьбы и потому что мне самому сильно досталось, я также перегнул палку, сказав, например, на мангеймском партсъезде в 1975 году в укор ХДС, что он в своем нынешнем состоянии не способен к правлению и становится «небезопасным для нашей страны». Мне справедливо возразили, что я не должен был употреблять этот термин из области оборонной политики. Однако суть моих выступлений не давала повода для серьезных недоразумений. Я обрушился на безответственность, демагогию, вопиющий эгоизм. Также не колеблясь я согласился с тем, что происходящие в мире изменения ставят перед нами больше вопросов, чем мы в состоянии дать на них ответов. Признаюсь, что мне самому было легче заниматься новыми темами, чем с должным упорством биться в поисках ответов.

Тезис о неуправляемости современного индустриального общества, эпизодически вызывавший оживленные отклики, показал, сколь непрочной стала основа наших действий. Социал-демократия с трудом приспосабливалась к изменениям. Не с первого и даже не со второго взгляда стало ясно, что в процессе технологического переворота происходит и переустройство социальной структуры. В конце 70-х и в начале 80-х годов были моменты, когда я сам сомневался в том, нужно ли партии обязательно держаться за тех ее членов, которые стоят на крайних флангах. Когда теряют традиционные ориентиры, не обходится без общей дезориентации. Однако предсказанный Венером в начале 1981 года скорый раскол не наступил. Меня упрекали в том, что я слишком много размышляю и слишком снисходителен. Но это всегда меня трогало меньше, чем могло показаться. Ибо какой могла быть альтернатива? Преждевременная потеря правительственной власти и, во всяком случае, изрядное потрясение германской демократии. Мои интеллектуальные и эмоциональные усилия по сохранению единства партии не пропали даром. Но нельзя получить все сразу.

 

Все хорошо, что хорошо кончается

Оглядываясь назад, видишь, что спор о ядерных ракетах средней дальности в Европе выглядит гротескно. Однако он содержит в себе ценный урок, показывая, как сложные вещи с помощью простых, даже демагогически упрощенных формул с той и другой стороны делаются еще сложней. Для Гельмута Шмидта и его правительства этот спор явился тяжелым бременем не только в международном плане. Не ясна была позиция союзников. В собственной стране значительная часть общественности чувствовала себя неспособной разобраться в происходящем. Антивоенное движение становилось массовым. В нашей партии проходили бурные дискуссии.

Советский Союз, установив свои ракеты с тремя боеголовками и радиусом действия до пяти тысяч километров, известные на Западе как СС-20, достиг в одной из важных областей опасной черты сверхвооружения. Этого почти никто не оспаривал. То, что американцы не остались в долгу, вызывало противоположные толки. В обеих правительственных партиях не существовало единого мнения о том, как на это должен реагировать Запад и можно ли решить проблему путем довооружения, тем более на немецкой земле. Однако почва для сомнений существовала, в первую очередь вне партий. В начале 80-х годов мы пережили в Федеративной Республике самые крупные за весь послевоенный период демонстрации протеста против гонки вооружений. Я знал, что большая часть немецкой молодежи выходила на улицу, выступая не только за мир, но и за менее благородные цели. Их упрекали в оторванности от действительности, поскольку они с трудом понимали аргументацию унаследованной военно-политической логики. Их позиция определялась преимущественно не пацифистскими принципами и уж тем более не влиянием восточной пропаганды. Молодежное движение столкнулось с коалицией, которую вряд ли кто считал способной пережить следующие выборы.

Осенью 1981 года я попытался, в частности в беседе с госсекретарем Хейгом, убедить американское правительство в том, что было бы ошибочно «рассматривать движение сторонников мира как антиамериканское, нейтралистское или направленное против собственного правительства». В свое время я предостерегал Брежнева от заблуждения расценивать массовый протест молодежи чуть ли не как прокоммунистическое движение.

Правительство Шмидта — Геншера осенью 1982 года развалилось не потому, что в споре о ракетах федеральный канцлер якобы оказался брошенным на произвол судьбы собственной партией. Руководство свободных демократов считало, что в следующем раунде больше не будет социал-либерального большинства, а вместе с этим и его участия в руководимом СДПГ правительстве. Стало чрезвычайно трудно согласовывать федеральный бюджет и принимать меры, направленные на сдерживание безработицы. Переговоры о создании коалиции превратились в провинциальный фарс. Эта игра в прятки производила удручающее впечатление. Штраус и его приверженцы, которые были заинтересованы в культивировании, а иногда и в изобретении противоречий между Шмидтом и его партией, не оставили ни малейшего сомнения в том, что социал-либеральная коалиция в 1982 году потерпела неудачу из-за экономической и социальной политики.

Еще более нелепым, чем подобное толкование внутриполитических событий, было предположение, что Запад своим довооружением преподнес Советскому Союзу «рождественский подарок» — новое руководство. Разумеется, необходимость в новом руководстве была вызвана массой внутриполитических проблем. Утверждение, что путь Михаила Горбачева наверх в начале 1985 года явился результатом решения НАТО от декабря 1979 года всего лишь несерьезное предположение. Когда новый Генеральный секретарь занял свой пост, Советский Союз, по общему мнению, имел более 350 ракет СС-20, две трети из которых были нацелены на Европу. Для Горбачева это с самого начала было скорее бременем, чем гарантией безопасности. Поэтому он добивался возобновления прерванных переговоров. В лице американского президента Рейгана он нашел партнера, оказавшегося достаточно гибким, чтобы, в свою очередь, круто повернуть руль и вступить на новый путь в области политики безопасности. Демонтаж ракет средней дальности наземного базирования в Европе уже потому расценивался так высоко, что этого вообще никто не ожидал. Достигнутое соглашение по ракетам средней дальности мало было связано с решениями боннского правительства и брюссельской сессии НАТО.

У Гельмута Шмидта имелись веские основания для беспокойства в связи с советскими — потенциально наступательными — вооружениями вообще и новыми ракетами в частности. Шмидт делал ставку на переговоры, которые должны были привести к максимальной стабильности при минимальном уровне вооружений. Таким образом, это соответствовало политике, разработанной нами вместе с Фритцем Эрлером и другими членами правительства в 60-е годы. Его расстраивало и обижало то, что в Вашингтоне, после того как в Белом доме Джимми Картер сменил Джеральда Форда, его опасения не принимались всерьез. Картеровский «профессор по безопасности» Збигнев Бжезинский и уверенный в себе глава боннского правительства не воспринимали друг друга и не утруждали себя скрывать это. В то, что эти разногласия в конце концов кончатся «нулевым вариантом», почти никто не верил, даже те, кто стремился к такому решению. Шмидт и я независимо друг от друга часто говорили о «нулевом варианте». Так же, впрочем, как некоторые его и мои британские друзья. Так же, как Франсуа Миттеран, прежде чем он стал президентом: «Никаких СС-20, никаких „Першингов-2“». Великий «мастер по наведению мостов» совершил в США исторический прорыв, когда он стал доверять своему инстинкту и советам жены больше, чем обременительным фактам и заключениям экспертов.

У меня, правда, были большие сомнения относительно того, не заходит ли глава немецкого правительства слишком далеко, беря на себя всю ответственность в решении стратегического вопроса между Востоком и Западом. Можно было предположить, что никто не будет вымаливать у немцев рецептов решения этой задачи. Тем более в той области, где великие державы (в том числе и те, кого именуют так «ради почета») считали нужным оградить себя от непрошеных советчиков. В качестве ответного хода предлагалось рассмотреть вопрос о размещении в Европе американского ядерного оружия, которое в крайнем случае могло бы с территории Федеративной Республики за несколько минут поразить цели в Советском Союзе. Технические особенности нового оружия получили эмоционально-политическую окраску и с точки зрения русских должны были драматизировать ситуацию. Москва видела в ракетах «Першинг-2» значительно большую угрозу, чем в технике, которую предстояло заменить. А кое-кто из немцев, помня прошлую войну, был того же мнения.

То у одного, то у другого из нас возникали все новые вопросы. К чему мы придем, если распространим теорию равновесия на регионы и лишим ее содержания? Как это будет соотноситься с евростратегическим равновесием, о котором шла речь? Не будет ли это вопреки желанию воспринято как шаг навстречу тем кругам в США, которые ради снижения риска глобальной конфронтации и разрушения своей страны пытаются ограничить атомную войну (если уж ее не удастся избежать) рамками Европы? А с другой стороны, не преувеличивается ли опасность политического шантажа с помощью нового оружия? Мы выстояли в кризисах вокруг Берлина потому, что политическая воля была сильнее, чем материальная мощь противной стороны.

В этом заключался решающий вопрос: одни придавали роли вооружений и связанных с ними моделями мышления большее значение, чем другие. И одни старались показать, особенно когда речь шла о военных делах, что они убеждены в правоте своего дела, в то время как другие не скрывали серьезных сомнений. Я не относил унаследованные геополитические представления вообще и уверенность в русско-советских экспансионистских устремлениях в частности к категории вечных величин. Однако вступление Советской Армии в Афганистан в том самом декабре 1979 года, когда НАТО приняла свое «двойное решение», казалось, доказало, что пессимисты были правы. Разумеется, решение протянуть руки на Юг далеко не в первую очередь было вызвано конфликтом между Востоком и Западом. Но, во всяком случае, оно было чревато далеко идущими последствиями и вызывало большое беспокойство.

Нет, я не был сторонником геополитических упрощений. Еще в бытность федерального канцлера, а тем более впоследствии, я не находил логику устрашения и сильно колеблющегося равновесия столь уж оправданной. Гонка вооружений не будет прекращена, а опасность глобальной катастрофы — после колоссального расточительства ресурсов — станет еще более вероятной. Где же здесь логика?

Американцы и Советы при подписании в 1972 году в Москве первого соглашения об ограничении стратегических вооружений (ОСВ-1) вынесли за скобки так называемые евростратегические вооружения обеих мировых держав, равно как и ядерные вооруженные силы французов и британцев. Термин «стратегические» в данном случае относился только к межконтинентальным ракетам. Вопрос об оставленных в стороне ракетах возник вновь, когда президент Форд и госсекретарь Киссинджер встретились в конце 1974 года во Владивостоке с Брежневым и Громыко и разработали основы соглашения по ОСВ-2. Когда Форд в июле 1975 года прибыл в Бонн, он сообщил федеральному канцлеру, что во Владивостоке было достигнуто согласие по многим вопросам, но только не по вопросу будущего евростратегических вооружений. Однако президент пообещал немецкому союзнику добиться включения советских ракет средней дальности в повестку дня переговоров об ОСВ-2. Федеральный канцлер еще осенью 1974 года сказал Брежневу, что его беспокоят планы дальнейшего производства ракет СС-20. Генеральный секретарь в ответ на это указал на превосходство американских военно-воздушных сил.

У Гельмута Шмидта после прорыва с ОСВ-2 возникло еще одно соображение: былое превосходство США по межконтинентальным вооружениям, уравновешивавшее дефицит по евростратегическим ракетам, ушло в прошлое. Впрочем, федеральный канцлер не рассчитывал на то, что в конце 1976 года преемником Форда будет избран Картер, а его помощник по вопросам безопасности не обратит почти никакого внимания на аргументы и предупреждения немцев. Картер не сумел разглядеть качественно новую опасность. Он считал, что довооружение как ответ на СС-20 с военной точки зрения излишне и нанесет ущерб американским интересам. Кроме того, он опасался, что это окажет отрицательное влияние на процесс контроля над стратегическими вооружениями. Указание канцлера на то, что ракеты, направленные на Германию, могут быть перенацелены на страны, находящиеся за пределами Европы, также не произвело впечатления. Профессор Бжезинский, по крайней мере, дважды ставил его на место: «Этот немец занимается делами, которые никоим образом не касаются главы правительства неядерного государства». Вашингтонские зубоскалы сравнивали Шмидта с сенатором Джоном Кеннеди, который, решив стать президентом, изобрел проблему отставания США в американских ядерных вооружениях, которого, как выяснилось позже, не было. Но что бы ни говорили зубоскалы, тот факт, что в советско-американских арсеналах имелась «серая зона», которая не обсуждалась на переговорах по ОСВ и не подлежала обсуждению на венских переговорах о сокращении войск и вооружений, не мог удовлетворить никого, кто серьезно относился к вопросам европейской безопасности.

Госсекретарь Сайрус Вэнс, доступный для немецких друзей Америки представитель истеблишмента Восточного побережья США, несколько лет спустя раскрыл секрет: Вашингтон надеялся на то, что удастся без огласки обсудить все эти вопросы и подготовить исследование о ядерных потребностях НАТО после 70-х годов, но после «речи Шмидта» это стало невозможным. Он имел в виду ту лондонскую речь в октябре 1977 года, темой которой было отсутствие паритета в «области тактических ядерных и обычных вооружений».

Прошел еще год, прежде чем от Картера последовало приглашение на своеобразное совещание «четверки». В начале января 1979 года он встретился на Гваделупе с президентом Франции, британским премьер-министром и германским федеральным канцлером. После того как Вашингтон летом 1978 года сделал поворот в сторону «модернизации» и соответствующие отрасли промышленности получили основание для развертывания производства, президент США согласился с соображениями, которые он прежде отвергал. Он сообщил, что США готовы к размещению «Першингов» и крылатых ракет «для уравновешивания сил». Каллагэн посоветовал для начала предложить Советскому Союзу вступить в переговоры. Жискар д’Эстен предложил предупредить русских, что американское оружие будет размещено, если на переговорах по истечению определенного времени не будет достигнут конкретный результат. Это предложение было одобрено.

Федеральный канцлер с полным основанием настаивал на том, чтобы размещению предшествовало совместное решение НАТО, а соответствующие вооружения оставались исключительно под контролем Соединенных Штатов. Они ни в коем случае не должны были размещаться только на территории Федеративной Республики.

Совет НАТО принял соответствующее решение в середине декабря 1979 года в Брюсселе. Модель совещания «четверки» на Гваделупе не нашла продолжения. Противоречия между техническими возможностями и политическими намерениями не делали чести Вашингтону. Кроме того, слишком много шумели те, кто мало думал о противовесе ракетам СС-20, а хотел получить на немецкой земле право дополнительного выбора. Несмотря на Гваделупу, Картер, находясь в июне 1979 года (через шесть месяцев после встречи «четверки») в Вене по случаю подписания соглашения ОСВ-2, не затронул тему ракет СС-20. В ведомстве канцлера вроде бы стало известно, что человек из Джорджии сказал Брежневу по этому поводу несколько слов в лифте.

Итак, в декабре 1979 года было принято так называемое «двойное решение»: если предложенные Советскому Союзу переговоры в течение четырех лет не дадут результата, то в Европе будут размещены 108 ракет «Першинг-2» и 464 крылатые ракеты, причем считавшиеся наиболее совершенными новые «Першинги» должны были размещаться исключительно на территории Федеративной Республики. Не в последнюю очередь немецкая сторона еще раньше ставила вопрос о размещении если не исключительно, то, по крайней мере, преимущественно ракет морского базирования. Но от этого предложения отказались в силу дороговизны и их недостаточной точности.

Из-за неумения разных людей хранить тайну миру стало известно, что ответственные лица в Бонне и Вашингтоне не очень-то лестно отзываются друг о друге. Экс-президент уже задним числом обвинил экс-канцлера в том, что он-де придумал ракетную тему. Дискуссию в Венеции в июне 1980 года он изобразил как самую безрадостную беседу, которую он когда-либо вел с ведущим зарубежным деятелем.

Нельзя сказать, что Гельмут Шмидт был недоволен «двойным решением»: переговоры, а при необходимости — довооружение. Решение нашей партии от декабря 1979 года с обязательным условием — отказ от размещения в том случае, если на переговорах наметится прогресс, — не обременило его. Шмидт учитывал то, что в 80-е годы усилится «бряцание ракетами средней дальности»; его тревожила перспектива, что «Брежнев и его команда» к этому времени по «биологическим» причинам окажутся не у дел. Несмотря на все прочие различия, он считал, что Генеральный секретарь в Москве понимает его лучше, чем хозяин Белого дома. Однако формулы, выработанные во время визита Брежнева в Федеративную Республику в 1978 году (я сам встретился с ним в Бонне и у Шмидтов в Гамбурге), ни к чему не обязывали: мол, важно, чтобы «никто не стремился к военному превосходству» и чтобы были достигнуты «примерное равновесие и паритет». Все же обе стороны занялись количественным сопоставлением вооружений.

Гельмут Шмидт посетил Москву спустя полгода после принятия «двойного решения». Советское руководство пересмотрело свое опрометчивое решение, означавшее категорический отказ от переговоров. Теперь Советы согласились сесть за один стол с американцами. Я советовал им это еще до того, как НАТО приняла решение, и в середине ноября 1979 года с прямого согласия федерального канцлера написал об этом Брежневу. Я не скрывал своей озабоченности новым витком гонки вооружений и настаивал на том, чтобы трех-четырехлетний период времени, отпущенный западным союзом для переговоров, был использован. У меня сложилось впечатление, что в Москве в этих вопросах последнее слово было за генеральным штабом. Судя по информации из Центрального Комитета, которая иногда случайно доходила до меня, Москва не хотела дать втянуть себя в новую конфронтацию и содействовать разрушению разрядки. Что бы я ни думал о сообщениях подобного рода, интерес, скрывавшийся за ними, казалось, заслуживал внимания.

С конца 1980 года возобновился диалог между Москвой и Вашингтоном. Перед летними каникулами в 1981 году я после шестилетнего перерыва вновь побывал в Советском Союзе, где принял участие в оживленной дискуссии в Институте мировой экономики и международных отношений Академии наук. Я встретил Брежнева в плачевном состоянии. Ему стоило труда просто зачитать текст как во время переговоров, так и за столом. За обедом он только ковырял вилкой в какой-то закуске. Он несколько оживился, когда заехал за мной в резиденцию для гостей на Ленинских горах, чтобы проводить на аэродром. Перед этим за рюмкой крепкого напитка, который врачи ему уже давно запретили, между нами опять зашел разговор о ракетах. Брежнев хотел знать, как я себе представляю в действительности «нулевое решение». Где он может встретиться с американцами, чтобы обсудить этот вопрос? Считаю ли я, что с этим президентом вообще можно о чем-то договориться? За Рейгана замолвил словечко Борис Пономарев, еще со времен Сталина работавший в международном отделе ЦК КПСС. Как глава делегации Верховного Совета, он посетил Рейгана в Сакраменто, когда он был еще губернатором Калифорнии, и его открытость и скромность произвели на всех членов делегации хорошее впечатление.

В застольной речи Брежнева 30 июня 1981 года говорилось, что СССР готов «приостановить дислокацию своих ракет средней дальности в европейской части страны в тот день, когда начнутся переговоры по существу вопроса», при условии, что США поступят так же. На это я ответил: «Я уже Вам говорил и хочу это здесь подтвердить: мы за переговоры, цель которых будет состоять в том, чтобы, проводя корректировку арсеналов имеющихся вооружений, сделать ненужным довооружение».

Перед своей поездкой в начале мая 1981 года я получил из Центрального Комитета КПСС письмо без даты, в котором шла речь о том, что «на советско-западногерманские отношения упала тень» от ракет, которые могут достичь советской территории и «спровоцировать войну против Советского Союза». В Кремле я на это возразил: «Можно понять, что Советский Союз воспринимает новое оружие как угрозу. Но и мы видим в ракетах СС-20 угрозу для нас. Взаимную угрозу следует как можно скорее устранить путем переговоров».

С обеих сторон лед еще не тронулся, пока не тронулся в какой-то степени и из-за того, что в Бонне над проблемой тоже трудились умники. Один переутомленный представитель правительства считал, что оказывает своему шефу услугу, поучая меня. Это не помогало ни делу, ни правительству.

На американо-советских переговорах, наконец-то начавшихся в ноябре 1981 года в Женеве, долгое время не было заметно признаков прогресса. Советы были малоподвижны, а американцы почти все сводили к риторике. Многие считали, что Рейган предложил «нулевой вариант», будучи уверенным в том, что Советы на это все равно не пойдут. В начале марта 1982 года Брежнев сообщил мне, что Советский Союз против «нулевого решения». Я объяснил ему в середине того же месяца, почему я считаю, что американское предложение будет способствовать прогрессу на переговорах.

В июле 1982 года руководители делегаций совершили свою знаменитую «лесную прогулку», наметили компромисс, но командные центры в обеих столицах дали отбой. Федеральный канцлер даже не был поставлен надлежащим образом в известность, не говоря уже о том, что с ним не проконсультировались. Это должно было его озлобить. Что касается предмета переговоров, то Женева была обречена на неудачу. Смертельно больной преемник Брежнева Андропов, дело которого предстояло продолжить Горбачеву, слишком поздно (осенью 1982 года) попытался вызвать какое-то движение. Его предложение было направлено на установление «равновесия» по отношению к британо-французскому ядерному потенциалу. Следовало принять к сведению, что от него и его военных нельзя было ожидать большего. В сентябре 1983 года Андропов написал мне о контрмерах, которые будут предприняты, если Федеративная Республика «превратится в плацдарм для американских ракет первого удара». В ответном письме от 22 сентября 1983 года я был вынужден напомнить ему о том, что Советскому Союзу нужно со своей стороны что-то предпринять: «Проявите инициативу!.. Ничто не может дать усилиям, направленным на недопущение новых американских ракет, более лучшей перспективы на успех, чем такой драматический и односторонний шаг Советского Союза, который, если американские ракеты тем не менее будут размещены, может быть также в одностороннем порядке отменен. Такой вклад может внести только Советский Союз, и никто другой. Я знаю, что на это нелегко решиться, но он полностью обеспечит интересы безопасности Вашей страны». То, что мы высказали свое мнение по этим вопросам не только Вашингтону, но и Москве, «несомненно является результатом развития отношений на основе Московского договора, без которого подобное было бы просто невозможно».

22 сентября 1983 года в соответствии с решением НАТО началось размещение ракет «Першинг-2». День спустя Советы ушли из-за стола переговоров в Женеве. Резолюции, протесты, сидячие блокады окончились ничем, и нам пришлось наблюдать, как в западной части Советского Союза вновь устанавливается «тактическое» ядерное оружие. Оно должно было, если этого потребует ситуация, вывести из строя ракетные базы на территории Федеративной Республики.

Лишь в начале 1985 года министры иностранных дел мировых ядерных держав вновь сели за стол переговоров и возобновили обсуждение щекотливой темы. В апреле, сразу после того как Горбачев пришел к руководству, он объявил, что размещение будет приостановлено. Осенью 1986 года он и Рейган во время встречи на высшем уровне в Рейкьявике, воспринятой всеми как сенсация, чуть было не совершили прорыв в этом направлении. Казалось, что соглашение стало вопросом времени, а не принципа. В конце 1987 года в Вашингтоне было подписано соглашение по ракетам средней и ближней дальности.

Я постоянно — в том числе вместе с дальновидными друзьями в США — напоминал о прописной истине: для того чтобы оружие массового уничтожения не вышло из-под контроля, необходим диалог. Я никак не ожидал, что меня могут причислить к сторонникам жесткого курса. Кто создал мне репутацию противника Гельмута Шмидта в вопросе о ракетах, для меня остается загадкой. Если бы назвали Штрауса, я не стал бы возражать, ибо он открыто признал, что считает ту часть «двойного решения», где говорится о переговорах, врожденным пороком.

Оглядываясь назад, Гельмут Шмидт высказал предположение, что некоторые социал-демократы подходили к мировым державам с двойной меркой и представляли Федеративную Республику всего лишь плацдармом для защиты американских интересов в Европе. Меня это не трогало. Так же как и высказывание, которое Жискар д’Эстен якобы услышал от своего друга Гельмута Шмидта. Когда в 1977 году зашла речь о нейтронном оружии, тогда он сказал: «Вилли Брандт, как всегда, привел против меня в действие все рычаги».

Так выглядит ухудшенный из добрых побуждений вариант толкования, согласно которому социал-демократы бросили на произвол судьбы собственного канцлера. Однако ложное высказывание не становится правдивее от повторения. Впрочем, бывший президент Франции должен был бы понимать, что социал-демократ, которого я, как председатель партии, считал нетерпимым, не продержался бы и двух недель на посту главы правительства. В действительности дело обстояло так, что на обоих в какой-то мере решающих партсъездах — в Берлине в декабре 79-го и в Мюнхене в марте 82-го года — Гельмут Шмидт и я не противостояли друг другу, а тянули одну лямку. Канцлер именно в вопросах внешней безопасности не смог бы заручиться поддержкой большинства, если бы я не помог ему его обеспечить. Разумеется, моя оценка обстановки не до последней запятой совпадала с его. И разумеется, мы делали акценты на различных моментах. Но в Берлине в 1979 году Гельмут Шмидт боролся не только за концепцию «двойного решения», о котором в том же месяце предстояло договориться в Брюсселе. Он отдавал также должное важным промежуточным результатам политики разрядки. А я в заключение смог подчеркнуть, что брюссельский протокол благодаря инициативе федерального канцлера содержит не только ту часть, где говорится об обороне, но и другую, в которой идет речь о переговорах. Какие бы ни были приняты промежуточные решения, важно было не забывать главного решения о ликвидации напряженности. Это был мой аргумент. Никто из нас не желает возврата в призрачный мир мнимой силы или к бесплодной неопределенности «холодной войны». Человечеству грозит опасность гонки вооружений до самой смерти, поэтому столь важно добиться военного баланса на максимально низком уровне.

Причин для восторга ни у кого не было, у меня тем более. Однако я знал, что со стороны партии было бы безрассудно пытаться подключиться к механизму переговоров между НАТО и восточным блоком или брать на себя функции правительства. Вместе с тем мне казалось уместным выразить и надежду. Оглядываясь назад, я и сегодня считаю, что мы имели полное право настаивать на ратификации договора ОСВ-2, на достижении первого промежуточного соглашения на венских переговорах, на энергичном проведении женевских переговоров.

В Мюнхене в апреле 1982 года партсъезд одобрил мой призыв предпринять все возможное, чтобы женевские переговоры привели к успеху, и не предпринимать ничего, что могло бы поставить их под угрозу. В нем говорилось, что сейчас дело не в том, чтобы вновь ставить вопрос о «двойном решении», давая тем самым советской стороне повод для уклонения от серьезной дискуссии: «Если не будут вестись переговоры, то мы уже, считай, проиграли».

Чтобы внести полную ясность, в проекте моей мюнхенской речи было сказано: «Никому не гарантировано, что мы скажем „да“ размещению ракет на немецкой земле». Гельмут Шмидт (в таких случаях мы обменивались текстами выступлений) написал по этому поводу на полях моего проекта: «В связи с этим я хотел бы тебе кое-что доложить». В итоге он уговорил меня вычеркнуть оба предложения, которые, по мнению канцлера, могли излишне усложнить его дела. Резолюцию приняли подавляющим большинством. Канцлер послал курьера, который по свежим следам проинформировал Геншера. Но он и его сподвижники уже давно решили разрешить конфликт внутриполитическим путем, то есть в первую очередь средствами экономической и социальной политики, но не только ими. К этому они готовились целый год.

При решении свободных демократов о смене партнера сыграло роль дело, которое редко оценивают по достоинству, — финансирование партий. Все партии так или иначе были замешаны в различных скандалах с пожертвованиями. Лицемерие, питаемое давнишней неприязнью немцев к «этим» партиям, принесло горькие плоды, а несправедливостью, проявленной к такому человеку, как казначей Альфред Нау, я возмущаюсь по сей день. Разум демократически настроенного человека должен был бы подсказать, что там, где речь шла о неуплате налогов за пожертвования, дело следовало урегулировать явкой с повинной, что означало прекращение судебного производства, так как факта взятки или личного обогащения не было. Вопреки моему совету и совету некоторых друзей органы нашей партии и нашей фракции отказались в декабре 1981 года предпринять этот непопулярный шаг. Важную роль сыграло то обстоятельство, что оба министра юстиции — Фогель и Шмуде, — да не только они, настоятельно рекомендовали не делать этого и приводили весомые аргументы. На одном из коалиционных совещаний 25 ноября 1981 года коллеги из СвДП услышали из уст федерального канцлера, что ни он, ни один другой член кабинета не подпишут закон об амнистии. Недвусмысленное высказывание, из которого был сделан недвусмысленный вывод. Действительно, я отказался от коалиции одним из последних. Еще в сентябре 1982 года я считал, что у нее есть шанс выжить. Между прочим, ни тогда, ни позже я не принадлежал к тем, кто упрекал свободных демократов в «измене».

Несмотря на это, после смены канцлера в октябре 1982 года в СвДП и где-то еще придумали легенду, что, дескать, социал-демократы в союзе с другими зловредными «левыми» из-за «двойного решения» не пошли за Гельмутом Шмидтом. Ошибочные позиции «фронтов» доминировали в начале 1983 года на досрочных выборах в бундестаг. Мы оставались при своем мнении: советские ракеты должны быть демонтированы до такого предела, при котором отпадет необходимость в установке американских ракет. Мы не хотели, чтобы нам угрожали ракеты, направленные на нас с Востока. Мы не хотели и того, чтобы другим угрожали ракеты с нашей земли. Свой вывод партия сделала после выборов. Она была против чересчур поспешного довооружения и настаивала в полном соответствии со смыслом «двойного решения» на переговорах.

Непосредственно перед тем как поехать на наш предвыборный партсъезд в Дортмунд в январе 1983 года, мы стали свидетелями примечательного события. Возможно, это был рецидив тех лет, когда равноправие толковалось так, будто судьбы Германии определяются всеми, но только не самими немцами. Франсуа Миттерана пригласили произнести речь в бундестаге. Он использовал свое выступление для бьющей на редкость мимо цели критики в адрес скептиков относительно необходимости довооружения в целом и немецкого антивоенного движения в частности. Меня это выступление удивило еще и потому, что Миттеран, когда я за несколько месяцев до этого посетил его в Елисейском дворце, сказал, будь он на моем месте, он понял бы сомнения, мучающие немцев, однако он является президентом Французской Республики. Возможно, он даже сказал: «Если бы я был немцем?..» Один из его сопровождающих, за слова которого он не мог отвечать, изрек в компании, в которой, по его мнению, никого нельзя было заподозрить в симпатиях к Германии, следующую истину: «Пусть думают о „Першингах“ что хотят, но они имеют то преимущество, что на ближайшие 25 лет мы будем избавлены от германского вопроса». Кто увязал свое понимание социализма с солидными голлистскими традициями, не мог подозревать, что от испытанного друга Франции ждали слишком многого.

Настоящие решения принимались не в Бонне и не в Париже. Я относился к большинству делегатов партсъезда в Кельне, которые ввиду очевидного очковтирательства в Женеве голосовали против установки «Першингов-2» и крылатых ракет. Я был убежден, что существует более короткий путь к достижению контроля над вооружениями и их сокращению. Мой совет: «Мы должны поймать другую сторону на слове, а не возводить сами себе все новые препятствия». Незадолго до этого я выступал в боннском саду «Хофгартен» на митинге движения сторонников мира и не нашел поддержки у тех участников, которые хотели слышать только речи, направленные против западных держав, НАТО и бундесвера. Но тут они не на того напали. И дружный свист шумного меньшинства в данном случае меня не беспокоил.

На том большом митинге в Бонне я подтвердил: «Задача бундесвера как армии демократического государства заключается в обеспечении мира. Его военнослужащие, как и все мы, жизненно заинтересованы в том, чтобы не было предано разрушению то, что мы хотим совместно защитить». Моя основная забота была связана с предположением, что сильные мира сего «вбили в свои упрямые головы, будто размещение ракет „Першинг-2“ важнее, чем удаление ракет СС-20». На это мы не должны говорить «да», а обязаны сказать «нет».

Андропов написал мне 30 ноября 1983 года, что теперь его сторона «вынуждена принять меры по нейтрализации военной опасности». У Константина Черненко, непосредственного и кратковременного предшественника Горбачева, уже в конце марта 1984 года можно было прочитать: «Важно восстановить атмосферу международного доверия». Появлялось все больше признаков, свидетельствовавших о том, что идет поиск новой фазы разрядки. Но вряд ли кто-нибудь мог предположить, что спустя несколько лет обе ядерные сверхдержавы решат снять с вооружения в Европе и уничтожить именно ракеты средней дальности.

 

Расставание без грусти

Летом 1986 года я дал понять, что на нюрнбергском партсъезде в последний раз буду баллотироваться на пост председателя партии. Я занимал его почти четверть столетия. В течение этого времени моя партия стала значительно сильнее, возросла ее роль в германской политике. Более шестнадцати лет она несла в Бонне ответственность за политику правительства и, конечно же, подвергалась новым искушениям. Я не собирался уходить на покой, но все меньше находил удовольствия в рутине партийно-политической работы и ее интеллектуальной непритязательности. Кто не думает больше о карьере и почти все уже повидал в жизни, тому больше не хочется гоняться за популярностью. А с возрастом многие детали кажутся не такими важными, как в молодые годы. Я готов поспорить, что это связано с плохо развитым чувством долга. Никто не обязан портить себе удовольствие и вводить других в заблуждение тем, что ему интересно то, что давно уже стало привычкой.

Мне следовало бы знать, что не имеет большого смысла оповещать об отставке за два года до нее. Тут действует жизненное правило: об этом не говорят — это делают. Кто его не соблюдает, рискует, что его шкуру начнут делить еще прежде, чем он сам сможет без нее обойтись. Не только всесторонне и стократно обсуждается вопрос о преемнике, но и используется благоприятная возможность, чтобы предъявить неоплаченные счета или все свалить на уходящего в отставку.

Выборы в бундестаг в январе 1987 года закончились неудовлетворительно для обеих больших партий. Гельмут Коль забыл о провале, ибо он мог продолжать управлять страной. СДПГ застряла на 37 процентах, не достигнув даже разочаровывающего результата прошлых выборов. Неудача воспринималась особенно тяжело еще и потому, что целью выборов было объявлено достижение абсолютного большинства. Нам было не легче от того, что ни средства массовой информации, ни наши сторонники не считали эту цель достижимой. Когда партии проявляют чрезмерный оптимизм, на них за это редко бывают в претензии. Все-таки народная партия оказывает себе плохую услугу, делая вид, что она может не считаться с законами поведения избирателей. Или если она вызывает подозрение, ставя себе на выборах максималистскую цель уйти от ответа на вопросы, касающиеся не только возможных партнеров по коалиции, но и содержания ее политики. Наконец, представление об абсолютном большинстве, тем более в масштабах всего государства, вызывает не только симпатии; многие избиратели опасаются, что оно может обернуться высокомерием.

Кстати, о содержании политики: обещая добиться абсолютного большинства, СДПГ делала ставку на центристски настроенных избирателей. Кто хочет победить на выборах, не может ориентироваться ни на фланги, ни на меньшинство. Это очевидно. Но можно ли получить большинство за счет центристов? Вы лучше спросите, сколько ангелов может уместиться на кончике иглы? Из-за стремления к гармонии или по простодушию, а может быть, из-за того и другого охотно забывают, что избиратель должен знать или, во всяком случае, предвидеть, за что и против чего он выступает.

К Иоганнесу Рау, премьер-министру самой большой федеральной земли, все руководство партии обратилось с просьбой стать кандидатом на пост канцлера. Я самым решительным образом вдохновил его на этот шаг. В земле Северный Рейн-Вестфалия он обладал абсолютным большинством так же, как в земле Саар ее новый премьер-министр Оскар Лафонтен, звезда которого только что взошла. На выборах весной 1985 года они оба смогли, правда, при разных обстоятельствах, не допустить в свои ландтаги партию «зеленых». Но где сказано, что то, что стало возможно в Дюссельдорфе и Саарбрюккене, должно стать возможным и в Бонне? Что «зеленых» на уровне федерации, во-первых, не удастся не допустить в парламент, а во-вторых, что они в своем теперешнем состоянии не могут всерьез рассматриваться как партнеры по коалиции, возможно, оспаривалось в иных партийных кругах, но не в ее руководстве. Но лишь через несколько дней после выборов мы договорились в дальнейшем не подсовывать друг другу «Черного Петера» (т. е. неприятные дела. — Прим. ред.), а скрестить шпаги с теми, с кем их надо скрестить, — политическими противниками. Наконец-то было решено: совместные действия предпринимать лишь в том случае, если будет достаточно общих точек зрения и можно будет осуществить, по крайней мере, часть собственных требований. Внутрипартийная дискуссия заметно ослабла лишь после того, как прояснилось положение в ратушах: кто и где остался или станет обер-бургомистром; с кем можно более или менее разумно сотрудничать в области коммунальной политики, определялось по всей стране с чисто практической точки зрения.

Некоторые эксперты, считавшие, что разбираются в предвыборной борьбе лучше других, отрицали, что они связались со стратегией неустойчивого большинства. А почему, собственно, потом что-то должно было измениться? Кто не уверен в своей правоте, избегает расспросов. Следовательно, не проще ли заставить расплачиваться за разочарование то руководство партии, которое и без того вскоре должно было уйти? В конце лета 1986 года (возможно, это был излишний, но, безусловно, не ложный шаг) я напомнил сотруднику одного солидного еженедельника, что 43 процента были бы неплохим результатом, тем более в качестве исходной точки в еще не начавшейся избирательной борьбе. Разве в сравнении с полученными в итоге 37 процентами это не было бы действительно большим успехом? Я согласен: кто по какой-то причине зациклился на абсолютном большинстве, должен был видеть, что его способность прогнозировать подвергается сомнению. Но в то же время некоторые стратеги на среднем уровне усмотрели для себя шанс найти козла отпущения на тот случай, если абсолютного большинства не будет, и воспользовались этим. Когда это случилось, подтвердилась старая мудрость: у победы — много отцов, поражение — всегда сирота.

Еще не отшумела полемика вокруг содержания и формы предвыборной борьбы, а также споры по поводу оценки ее результатов, когда одно решение открыло мне глаза на то, что основы доверия в высших эшелонах партии поколебались. Нужно было занять вакансию официального представителя правления партии по связям с прессой. В узком кругу высшего партийного руководства не было сомнений, что на эту должность необходимо назначить женщину.

Я решительно выступал за то, чтобы покончить с ограниченным участием женщин в партийных органах и парламенте. СДПГ, добившаяся после первой мировой войны избирательного права для женщин, не очень торопилась с введением равноправия в собственных рядах. Когда общие призывы ни к чему не привели, я пошел напролом и добился на берлинском партсъезде 1979 года увеличения численности правления партии, без чего не было бы существенного представительства женщин в этом руководящем органе. До этого на первых прямых выборах в Европарламент я согласился возглавить список лишь в том случае, если в нем женщинам будет гарантировано определенное количество мест. Когда я в 1986 году поддержал более далеко идущие предложения, меня забавлял гнев рассерженных коллег-мужчин. Несколько лет спустя он полностью прошел. На гамбургском съезде партии в 1977 году женщин среди делегатов было 10 процентов, а в Мюнстере в 1988 году уже больше одной трети. «Устанавливать квоты» в пользу кандидатов-женщин вряд ли уже требовалось. Во всяком случае, весной 1987 года для меня было важно назначить женщину именно на пост официального представителя по связям с прессой. Привлекательная внешность, естественно, не служила помехой.

Я не услышал возражений, когда заявил, что будущий представитель не обязательно должен быть членом партии. Я исходил из того, что умный человек, свободный от партийных шор, сможет даже развить в себе своеобразную способность доносить нашу внутреннюю и особенно внешнюю политику до широкой общественности. Кто бы ни занимал этот пост, он или она должны заниматься не внутрипартийными делами, а представлять партию среди общественности. То, что родители предложенной мной кандидатуры не были немцами, в узком кругу никто не рассматривал как препятствие, во всяком случае, никто об этом не говорил. Гречанка, родившаяся в Германии, училась в школе в Бонне и там же получила ученую степень доктора наук. Когда стало известно о моем предложении, среди части партии, а особенно бурно в рядах депутатов, прокатилась волна негодования. Недовольство, вызванное отсутствием у кандидата партийного стажа, я еще как-то мог понять. Однако кое-где начали нести такую чушь, от которой стало тошно. Абсолютно непонятным для меня было то, что сами женщины, обычно призывавшие к равноправию, в данном конкретном случае не проявляли особого интереса, а то и принимали это в штыки. Надуманным я считал аргумент о нехватке журналистского опыта. Его придумали там, где ловко создавали публицистический «встречный ветер», не спрашивая много о политическом противнике. Было совершенно очевидно, что кое-кто усмотрел в этом прекрасную возможность подставить мне ножку. Правда, меня поразило то, что на моем письменном столе накапливались письма с выражением неприязни к иностранцам, в том числе от членов моей партии и близких к ней людей. Причем мне еще не все их показывали.

Если бы я настаивал, то мое предложение было бы принято. Но я не настаивал, а федеральный секретарь партии Петер Глоц, человек богатый идеями, посоветовал мне бросить эту затею. Он ушел вместе со мной.

Я не мог, не должен был и не хотел не видеть, что основа доверия стала весьма тонкой. 23 марта я сообщил правлению партии, что собираюсь подать в отставку и прошу назначить моим преемником председателя фракции в бундестаге д-ра Ганса-Йохена Фогеля, а новым заместителем (наряду с Йоханнесом Рау) Оскара Лафонтена. Это ни для кого не явилось неожиданностью. Во время длительного разговора, который я в конце предыдущей недели имел с более молодыми партийными руководителями, я почувствовал, что мои предложения получат поддержку.

Правлению я сказал, что моя отставка необходима, поскольку я встречаю непонимание не только в жизненно важных вопросах. Многое из того, продолжал я, что мне в связи с этим пришлось услышать и прочитать, меня ужаснуло; ведь все это уже было. И добавил: «Если то, что долгое время было опорой, больше не держит, если кадровый вопрос становится главным вопросом и делом государственной важности, из-за которого нас покидает влиятельное меньшинство обладателей мандатов, то для меня при моем стаже настало время перевернуть прочитанную страницу».

Есть вещи и хуже, чем освобождать место для другого, особенно когда знаешь, что группа молодых руководителей уже наготове и претендует на него. Даже если они были зачинателями обновления программы. Генрих Альбертц, мой заместитель, а впоследствии преемник в Шёнебергской ратуше, совершенно справедливо писал (и впоследствии компетентно подтвердил, что это относится и к церковному руководству): «Тому, кто в данный момент является первым, никогда не бывает легко. Он зависит от других, а те в свою очередь от него. Кто-то всегда под тебя копает. В большинстве случаев не в одиночку. Трудно быть друг с другом откровенным». К этому можно добавить: если под тебя подкапываются, убеди или заставь не делать этого, а если тебе это больше не удается или у тебя больше нет желания их убеждать или заставлять, то лучше уйди. Своим письмом Генрих Альбертц подбил меня к признанию: радость от работы постепенно исчезала, вероятно, это началось с тех пор, как социал-демократы перестали быть правящей партией. Поддерживать интерес к делам партии стало задачей большой важности. Когда это миновало, то напряжение спало и желание заниматься им прошло. Понадобилось некоторое время — переходный период, — прежде чем предчувствие переросло в уверенность: чтобы вывести партию из неизбежной фазы «самоискания» и привести ее снова к власти, нужны молодые силы. Это было тем более важно, что начался перелом в партийных структурах, в связи с чем возникла потребность в присущей молодежи непосредственности, а также мобильности.

В те годы, когда «зеленые» становились самостоятельными и осложняли жизнь СДПГ и ее председателю, я никогда не сомневался в том, что это всего лишь вопрос времени и другой большой народной партии предстоит нечто подобное или еще более неприятное. Нигде, в том числе и в Основном законе, не было написано, что Федеративная Республика до конца своих дней должна прожить с «двухсполовинной» партийной системой. Опасность для демократии я видел не в ослаблении системы, а в истеричной реакции на это. Без чувства самосознания не может быть прочной ни одна демократия. И меня по сей день заботит, что в Федеративной Республике это чувство все же не смогло укрепиться в той степени, как это себе представляли в течение четырех десятилетий.

Формальные проводы состоялись на чрезвычайном партсъезде в середине июня 1987 года в боннском «Бетховен-халле». Собравшиеся не поскупились ни на цветы, ни на цветистые комплименты. Моя прощальная речь была воспринята вполне благоприятно в том числе и широкой общественностью. Я стал почетным председателем и торжественно обещал (себе самому еще больше, чем другим) пользоваться своими правами с величайшей осторожностью. На прошлое я смотрел не с гневом, а с благодарностью за многие прекрасные годы, а в будущее — в хорошем расположении духа и с радостью в сердце. Расставание я перенес легко.

Однако и после этого я не мог, да и не хотел наслаждаться праздностью. Меня радовали многочисленные выражения признательности, а то и просьбы дать тот или иной совет, поступавшие ко мне не только из рядов моей партии. Приходило огромное число приглашений, коротких и пространных, из близка и далека, авторы которых ошибочно считали, что мне некуда девать свободное время. Возможность выбора, независимо от чьего-либо мнения, была для меня жизненным чувством, подобного которому я до того не испытывал. Почему не признать, что мне доставляло радость, когда мои современники, знакомые и незнакомые, присылали мне материалы, которые я сам вряд ли когда-нибудь отыскал, воспоминания о годах нацистского террора, об изгнании и берлинском сопротивлении, о жарких схватках с коммунистами. И почему также не признать, что я был растроган всякий раз, когда получал письма или когда мне передавали записки где-нибудь на рыночной площади, в кафе, а то и в самолете. В них простые люди, не в последнюю очередь соотечественники из ГДР и новые граждане ФРГ различных национальностей пытались выразить, что они поняли мое решение и не забудут меня. Вряд ли существует более прекрасный подарок, чем приветствие, выраженное словами: «Спасибо за все, что Вы для нас сделали».