Дороги с Севера на Юг
В начале 1980 года более чем на двадцати языках вышел доклад, подготовленный под моим руководством: «North — South: A Program for Survival» («Север — Юг: программа выживания»). По-немецки это звучало так: «Обеспечить выживание. Общие интересы высокоразвитых и развивающихся стран». Этот доклад должен был дать новый импульс угасающей дискуссии по проблемам Север — Юг. В какой-то степени это удалось сделать, хотя до необходимых политических преобразований дело так и не дошло.
Усилия себя оправдали. Не только потому, что нас обогатило знакомство с деятелями из других частей света, познание их образа мыслей и действий. Мне эта полемика помогла понять великую социальную проблему конца XX века. А от ее решения во многом зависит будущее человечества: выживет ли оно.
Наши действия часто определяются неизбежностью, иногда случайностью. Естественно, я продолжал заниматься вопросами обеспечения мира и европейского единства. «Север — Юг» ничего не отменял и означал для меня дополнительную работу. В конце концов, эта тема и до того, как я стал председателем комиссии, не была для меня тайной за семью печатями. Новое измерение раскрылось передо мной, когда я в скандинавском изгнании спорил и писал о послевоенной политике. В 1962 году в Гарварде я высказал предположение, что проблема «Север — Юг» будет наслаиваться на проблему «Восток — Запад». Примерно десять лет спустя, когда мне присудили Нобелевскую премию мира, я сказал: «Отравленное и голодающее человечество не будет довольно нашим способом устройства мира». В том же году в Йельском университете я заметил, что «человечество должно найти в себе силы, чтобы противостоять способности к самоуничтожению». В Нью-Йорке, после того как ФРГ в 1973 году стала членом Организации Объединенных Наций, я говорил: «Где господствует голод, не может быть прочного мира. Кто борется против войны, должен бороться и против голода».
В течение многих лет меня угнетала крайняя бедность, бросавшаяся в глаза не только в Африке, южнее Сахары, и на индийском субконтиненте, где она была особенно вопиющей, но и в трущобах на окраинах латиноамериканских городов.
Мне не стыдно признать, что в те годы, когда я сам стоял во главе правительства, я еще не слишком хорошо осознавал сложность всех проблем. В области внешней политики мне действительно приходилось концентрироваться на текущих и срочных делах. В противном случае мне не удалось бы осуществить свою линию в «восточной политике». Тем не менее политика «Север — Юг» в свое время приобрела большее звучание, чему немало способствовал такой человек, как Эрхард Эпплер.
Путаница возникла из-за новых понятий. Почему «третий мир»? Когда я объяснял, что один французский писака придумал это слово по аналогии с «третьим сословием», меня все равно не понимали. А почему «Юг»? Когда летом 1978 года бывший президент Швейцарской Конфедерации спросил меня, почему я так часто бываю в Женеве, и я заметил ему, что там находится секретариат моей комиссии «Север — Юг», он в ответ понимающе воскликнул: «Да, да, вечно эти итальянцы!»
Для тогдашнего президента Международного банка реконструкции и развития важны были новые стимулы в политике развития. Я же хотел пойти дальше и доказать, что требуется не только солидарность с бедными народами, мотивированная любовью к ближнему, чувством справедливости или чем-то еще. Я пришел к выводу, что в наших собственных интересах помочь преодолеть нищету в других частях света. Ну а то, что проблема выравнивания уровней экономического развития между Севером и Югом связана с установлением прочного мира, не требовало особых доказательств.
Создатели, члены и сотрудники комиссии в действительности надеялись, что опыт отношений между Востоком и Западом может оказаться полезным для новой политики «Север — Юг». Разве мы не убедились, что сотрудничество в области укрепления доверия может изменить характер и масштабы конфронтации? Комиссия, которая в декабре 1977 года собралась в Бонне, хотела сблизить правительства высокоразвитых и развивающихся стран для того, чтобы они, исходя из общих интересов, пошли навстречу друг другу. Никто, разумеется, не считал, что взаимосвязь интересов означает их идентичность. Правильное понимание — это одно, а лжеподход, за которым более или менее неизбежно следовало нравоучительство, нечто иное. Но меня не смог смутить упрек, что я-де стремлюсь отвлечь внимание людей и умиротворить их.
Я считал, что затушевывать различия в убеждениях — нечестно, а скрывать реальную противоположность интересов — глупо. Рабочая гипотеза основывалась на том, что в недалеком будущем многие интересы на Севере и на Юге будут пересекаться, а более быстрый темп развития на Юге пойдет на пользу и людям на Севере. Я исходил также из того, что развивающиеся страны в свою очередь должны быть заинтересованы в экономическом благополучии высокоразвитых стран, ибо в противном случае не будет возможности наладить разумное использование их ресурсов. Как мне казалось, это можно было легко понять.
Кстати, о ресурсах. Дав знать Роберту Макнамаре о своей готовности взять на себя руководство комиссией, я поставил одно условие, которое было немедленно принято: комиссия должна быть, независимой и по отношению к Международному банку реконструкции и развития. В этом состояло важное отличие от группы, образовавшейся в 1969 году под председательством лауреата Нобелевской премии мира канадца Лестера Пирсона, в которую входили лишь два представителя развивающихся стран. Средства, которые нам были необходимы для проведения заседаний и, конечно, для содержания секретариата, пожертвовали с правом свободного распоряжения некоторые правительства, прежде всего правительство Нидерландов.
Было трудно собрать комиссию, состоявшую из 21 члена, из которых трое были ex officio, но еще труднее — развеять опасения коллег из развивающихся стран, что их могут оттеснить на задний план. В действительности мы никогда не прибегали к голосованию, а старались достичь согласия, прийти к которому я стремился в большинстве случаев, когда мне было доверено председательствовать. Однако не только противоречия между Севером и Югом затрудняли достижение консенсуса. По крайней мере, столь же большое значение имели политические взгляды членов комиссии. Так, консервативный экс-премьер Великобритании Эдвард Хит сидел рядом с социал-демократом Улофом Пальме. Правда, их взгляды на проведение активной политики занятости во многом совпадали. Долголетний руководитель канадских профсоюзов спорил с банкиром и министром торговли в администрации Никсона. Эдуардо Фрей, христианский демократ, экс-президент Чили, повздорил с «радикалами» из Алжира и Танзании. Среди членов комиссии из стран «третьего мира» заметную роль играли индиец Л. К. Иха, губернатор и бывший президент Центрального банка, и сэр Шридат Рампал, родившийся в Гайане, генеральный секретарь Содружества. В состав комиссии входила также и владелица крупного издательства из Вашингтона, так же как и «банкирша» из Куала-Лумпур. Пьер Мендес-Франц из-за плохого состояния здоровья смог участвовать только в нашем первом рабочем заседании. Его место занял Эдгар Пизани, которого я знал еще с тех пор, когда он был министром сельского хозяйства при президенте де Голле.
Были ли среди членов комиссии представители тех государств, где правили коммунисты? Время для этого еще не пришло. Тем не менее в Пекине, как и в Москве, состоялись рабочие встречи, и я лично заботился о том, чтобы восточноевропейские правительства, в том числе правительство ГДР, постоянно были в курсе дела. В последующих комиссиях, которые проходили под председательством Улофа Пальме (разоружение) и Гру Харлем Брундтланд (окружающая среда), уже был представлен и «Восток».
«Доклад Брандта» и содержавшиеся в нем рекомендации вызвали большой международный резонанс, но на практических действиях правительств это почти никак не отразилось. В 1980 году европейская общественность стала свидетелем особенно живого интереса, проявленного к этим вопросам в Великобритании, а также в Нидерландах. Напротив, германское и французское правительства ограничивались лишь тем, что делали хорошую мину при плохой игре. В Венеции участники международного экономического совещания на высшем уровне обратили внимание на наши рекомендации и весьма легкомысленно пообещали изучить их более подробно. Однако Вашингтон был парализован взятием заложников Тегераном и прикрывался вступлением советских войск в Афганистан, которое послужило причиной обвинения Москвы в «убийстве разрядки». На сессии Генеральной Ассамблеи ООН доклад был положительно оценен более чем в тридцати выступлениях делегатов, главным образом от «бедных» стран, которые рассчитывали наконец-то на более обходительное обращение. В Международном валютном фонде и в Международном банке реконструкции и развития наши предложения были восприняты с интересом, но почти не нашли сочувствия.
Никто не должен ожидать от независимых комиссий — даже при более благоприятных обстоятельствах, что они реально повлияют на политику государств. Скорее они могут оказать влияние на формирование общественного мнения и консолидировать силы, которые на следующем этапе или позднее смогут оказать влияние на действия правительств. Так обстояло дело с «докладом Пальме» 1982 года, в котором обосновывалась концепция коллективной безопасности, и с комиссией норвежского премьер-министра, которая в 1987 году, опираясь на мандат Генеральной Ассамблеи ООН, в докладе под названием «Наше общее будущее» («Our Common Future») замахнулась на многое, увязав между собой проблемы экологии и развития. В то же время «Юг — Юг» под председательством Джулиуса Ньерере ввела в международную практику новые с точки зрения развивающихся стран аспекты.
Влияние «доклада Брандта» на мировое общественное мнение базировалось не столько на формулировке отдельных предложений, сколько на новом видении проблем. Мы говорили: речь теперь идет не только о помощи развивающимся странам со стороны высокоразвитых государств, хотя она и очень важна, а об условиях совместного выживания, не о заслуживающих признания актах благотворительности, а о структурных изменениях, цель которых состоит в том, чтобы развивающиеся страны в будущем могли стоять на своих ногах. При этом было необходимо покончить и с ложными, неверными представлениями в «третьем мире». Комиссия не поддержала общие, а также максималистские требования об установлении международного экономического порядка. В 1974–1975 годах этим вопросом также занималась Организация Объединенных Наций, как будто резолюции, принятые в Нью-Йорке, могли повлечь за собой изменения, имеющие революционное значение для всего мира.
Назрела необходимость обезвредить весьма опасную бомбу замедленного действия. Ни больше, ни меньше. Требовалось с помощью честно согласованных мер устранить резкий контраст между Севером и Югом. Поэтому мои коллеги и я высказались в пользу комбинации малых шагов, возможного массированного притока средств и принципиальных реформ. Нечто вроде целевых международных отчислений. Наши предположения говорили о том, что за один раз нельзя добиться необходимых изменений. Мое реформистское кредо так и гласило: видеть дальний горизонт, но и к ближайшим целям надо сделать хотя бы один шаг, чтобы к ним действительно можно было приблизиться.
С главным докладом мы увязали «Программу неотложных мер на период 1980–1985 годов», которая не должна была ни заменить долгосрочные реформы, ни противоречить им. Мы считали, что необходимы неотложные меры в сфере энергетики и продовольствия, иначе мировой экономике будет нанесен большой ущерб.
Определенные перспективы наметились, когда в соответствии с нашим предложением было решено провести осенью 1981 года конференцию «Север — Юг» на высшем уровне. По существу, эта затея не принесла ощутимых результатов. Я неуклонно выступал за нерегулярные встречи в верхах, чтобы в узком кругу глав государств и правительств можно было проводить серьезные дискуссии и намечать возможные компромиссы. Ни одно государство не имело права решать за других. По отношению к гигантским конференциям я был настроен весьма скептически, во всяком случае, более скептически, чем некоторые коллеги, зациклившиеся на Организации Объединенных Наций. Я считал, что похожие друг на друга государства должны объединиться и совместно заявить о своих интересах. Однако мы были едины в том, что в обозримом будущем конференция на высшем уровне с участием глав правительств Севера и Юга, а также, «как мы надеемся, Востока и Китая» сможет продвинуть вперед международный процесс принятия решений. Мы считали, что число участников должно быть относительно небольшим, чтобы обеспечить прогресс по существу вопроса, и все же внушительным, чтобы встреча была представительной и содержательной.
После трудных предварительных обсуждений в октябре 1981 года в мексиканском городе Канкун состоялась первая встреча представителей 22 государств. Бруно Крайский выразил готовность председательствовать совместно с президентом Мексики. Вопреки ожиданиям и рекомендациям многих во встрече решил принять участие и вновь избранный президент США Рональд Рейган. Советы не явились, однако отнеслись к приглашению серьезно, в чем я смог убедиться летом 1981 года в Москве. Китайцев представлял их президент, правда, он оказался весьма немногословным. От высокоразвитых стран участвовали Федеративная Республика Германии, Франция, Великобритания, Япония, Канада, Австрия, Швеция, США. От развивающихся стран — Алжир, Бангладеш, Бразилия, Китай, Берег Слоновой Кости, Гайана, Индия, Югославия, Мексика, Нигерия, Филиппины, Саудовская Аравия, Танзания, Венесуэла. Ну и, наконец, одним из участников был генеральный секретарь ООН. Европейское представительство было ослаблено, так как ни германский, ни австрийский канцлеры по состоянию здоровья не смогли прибыть в Канкун. Сам я не принял персонального приглашения, переданного мне мексиканской стороной ad personam, так как в рядах неприсоединившихся стран (Алжир, Югославия) по этому поводу выражалось сомнение с точки зрения протокола.
После этой встречи президент Рейган поблагодарил меня за вклад моей комиссии. Он подчеркнул значение помощи развивающимся странам и в то же время отметил, что теперь все большую роль должны играть частные инвестиции. «В Международном валютном фонде и в Международном банке реконструкции и развития, — сказал он, — предпринимаются усилия по более эффективному использованию имеющихся средств». Все это звучало довольно дружелюбно, но в то же время свидетельствовало о непонимании ключевой проблемы: именно для беднейших стран не существовало и не существует альтернативы между частными инвестициями и государственной помощью. Как в доктринерском споре о рынке и плане, так и в дискуссии об источниках финансирования существует опасность рассориться из-за ложной альтернативы: больше частного или больше государственного? Больше многостороннего или больше двустороннего сотрудничества? На деле необходимо и то и другое.
Рекомендации комиссии не отличались радикальностью, особенно в части валюты и финансов. Тем не менее их считали неудобными. Объяснялось это существом дела: мы предлагали ввести новые особые права заимствования у международных финансовых институтов в Вашингтоне и требовали, чтобы при распределении средств странам «третьего мира» отдавалось предпочтение. Только таким образом могло быть обеспечено долгосрочное экономическое и социальное развитие.
Международный валютный фонд, уже тогда подвергавшийся критике из-за жестких условий, должен был по отношению к развивающимся странам избегать «неподобающей или чрезмерной мелочной опеки над их народным хозяйством» и не определять «чрезмерных дефляционных мер в качестве стандартного образца для политики приспособленчества». К Международному валютному фонду и Международному банку реконструкции и развития в равной мере относилось наше требование в большей мере привлекать развивающиеся страны к менеджменту и принятию решений. В дополнительном докладе, опубликованном в начале 1983 года, предложения комиссии были актуализированы и повторены. Мы вновь настаивали на росте капиталов Международного банка реконструкции и развития (что произошло, но в довольно скромных размерах) и на gearing ratio — увеличении соотношения между собственным капиталом и объемом займов с 1:1 до 1:2.
Второй доклад — на тему «Помощь во время мирового кризиса» — был подготовлен в связи с проблемой задолженности. Этот кризис охватил в 1982 году сначала Мексику и в последующие годы не обошел, пожалуй, ни одной страны Латиноамериканского субконтинента, бросив тень на развитие других регионов. Не стоило удивляться тому, что при чудовищных расходах, связанных с выплатой долгов, там с большим трудом удавалось утверждать демократию и с еще большим трудом расширять ее. По чьей вине образовались долги? Никто не может отрицать, что в упомянутых странах в кругах, обладающих финансовой мощью, отсутствовало всякое понятие о национальной ответственности, а размер утечки частного капитала во многих случаях был (и остается) равен государственному долгу.
Зачем закрывать глаза на непорядки в развивающихся странах? Почему не сказать откровенно, в чем им следует изменить свое поведение? Разумеется, подобного рода наставления полезны лишь в том случае, если их делают не лицемеры и не всезнайки. Расточительство и коррупция, угнетение и насилие встречаются в этом мире повсюду и еще долго будут давать о себе знать. Поэтому нельзя откладывать начало процесса улучшения международных отношений до тех пор, пока не исчезнут эти и другие язвы. Во введении к докладу моей комиссии я написал: «Нам следует откровенно поговорить друг с другом о злоупотреблении властью со стороны элиты, о взрыве фанатизма, о нищете миллионов беженцев. Или о других нарушениях прав человека, противоречащих справедливости и здравому смыслу, будь то в своей стране или за рубежом».
В «докладе Брандта» речь шла не только о вопросах финансирования, и в его основе не было и намека на «вульгарное кейнсианство», в чем нас упрекали критики. Но мы, естественно, не могли делать вид, будто деньги не играют никакой роли. Поэтому в обоих докладах подтверждалась так называемая «цель 0,7 процента». Согласно резолюции Генеральной Ассамблеи ООН, принятой в октябре 1970 года, которую не поддержали только США, высокоразвитые страны должны были предоставлять 0,7 процента своего валового общественного продукта для оказания государственной помощи развивающимся странам. Этой величины придерживались скандинавы и голландцы. Все остальные только приблизились к ней. Рекомендации были изложены чересчур подробно, но тем не менее не потеряли своей значимости. Мы объясняли, каким образом в перспективе можно мобилизовать общественные средства для соответствующих финансовых отчислений, как создать международную систему прогрессивного налогообложения, в которой могли бы участвовать и восточноевропейские государства, и развивающиеся страны, за исключением самых бедных, как можно «автоматически» мобилизовать необходимые средства, а именно путем скромных международных отчислений, будь то на производство или экспорт оружия или же на использование общего достояния человечества, особенно ресурсов морей.
Поступающие деньги должны были перечисляться новому институту, опирающемуся на универсальное членство, — «World Development Fund» (Международный фонд развития (МФР). — Прим. ред.) — и оттуда направляться по различным каналам. Это предложение не преследовало цели добиться замены учреждений, созданных на конференции в Бреттон-Вудсе, то есть МВФ и МБРР. МФР должен был их дополнить, направить предоставление кредитов на определенные программы — policy lending, — ни в коем случае не сокращая приток кредитов из коммерческих банков и других частных источников. Мы придерживались мнения, что для исследования источников энергии и полезных ископаемых в развивающихся странах необходимо разнообразное финансирование. Предложенное «Энергетическое агентство», примыкающее к Международному банку, было единственной новой организацией, которую, как мы считали, следовало создать немедленно.
Высокоразвитые страны всегда были заинтересованы в надежном снабжении нефтью. В свою очередь, развивающиеся страны с давних пор обеспокоила нестабильность сырьевых рынков. Комиссия также считала, что развивающиеся страны должны принимать большее участие в вопросах переработки, сбыта и распределения сырья. А как обстояло дело со стабилизацией цен на него? С 1973 года ЮНКТАД, организация ООН по торговле и развитию, разрабатывала «интегрированную» программу, которая должна была финансироваться через совместный фонд. Мы поддерживали усилия, направленные на достижение международных соглашений, и аргументировали это следующим образом: кто заинтересован в предсказуемом и гарантированном снабжении сырьем, не может возражать против стабильных цен, хотя бы из-за инвестиций, необходимых для освоения запасов полезных ископаемых. Какую же выгоду имеют люди от того, что они должны расплачиваться за импортный трактор или «твердый» доллар все большим количеством кофе и меди? Мы понимали, что соглашения по сырью и стабилизация прибыли — это не панацея, а всего лишь шаг на пути превращения развивающихся стран в полноценных торговых партнеров. Поэтому мы выступали против склонности Севера к протекционизму и настаивали на открытии рынков высокоразвитых стран для Юга. Только в этом случае развивающиеся страны в свою очередь смогли бы брать и оплачивать кредиты.
А транснациональные концерны, играющие в мировой торговле и в отношениях между Севером и Югом в общем-то центральную роль? Мы хотели воспрепятствовать коммерческой практике «мультис» (транснациональных корпораций. — Прим. ред.), затрудняющей здоровую конкуренцию, путем принятия действенных законов и международных принципов поведения, но в то же время оказывать влияние на передачу технологий по разумным ценам. На этом фоне мы подтвердили право каждой страны распоряжаться своими природными ресурсами, считая, однако, что в случае национализации необходима соразмерная и эффективная компенсация. Соответствующие положения необходимо было включить в национальное законодательство, отметив возрастающую роль международных арбитражных механизмов.
Были ли наши рекомендации пустыми словами? Просчитались ли мы в том, что касается шансов на их реализацию? Или мы недоучли действие некоторых факторов, например демографического взрыва? Во всяком случае, отношения между Севером и Югом не улучшились, а в восьмидесятые годы они даже ухудшились. А тезис о возрастающей взаимозависимости не подтвердился. С точки зрения статистики экономическое переплетение между высокоразвитыми и развивающимися странами отнюдь не усилилось. Наоборот, они еще больше отдалились друг от друга, и оказалось, что «развивающихся стран» становится все меньше.
В то время как в некоторых регионах мира — особенно в Юго-Восточной Азии — был достигнут значительный прогресс, другие страны испытывали острую нужду и резкий спад как в сельском хозяйстве, так и в промышленности. Срочные реформы в области здравоохранения и народного образования не дали результатов, так как узкие места в финансовой сфере становились все уже. Во многих странах — особенно в Африке — резко снизился жизненный уровень широких масс, хотя этим людям и до кризиса жилось нелегко.
Восьмидесятые годы характеризовались тем, что все попытки наладить конструктивный диалог между Севером и Югом сорвались или закончились ничем. Так называемые глобальные переговоры под эгидой ООН провалились. Упоминавшееся уже совещание на высшем уровне 1981 года в Канкуне так и осталось эпизодом, не имевшим последствий. Лишь немногие страны, играющие заметную роль в «третьем мире», сумели в ходе двусторонних переговоров добиться уступок от тех или иных развитых государств. Подавляющему же большинству развивающихся стран пришлось смириться с тем, что они оказались не в состоянии влиять на международные правила игры, которые ужесточились и стали наносить им все больший ущерб. На рынках высокоразвитых стран были воздвигнуты новые барьеры для импорта из развивающихся стран. Протекционизм возрос, доходы от продажи сырья уменьшились, так как были найдены заменители некоторых его видов и получена экономия при его потреблении. Только ушедшие далеко вперед страны смогли удовлетворить требования стандартов качества для промышленных изделий.
В конце восьмидесятых годов как минимум 800 миллионов человек жили в условиях абсолютной нищеты. В большинстве стран Африки реальный доход был не выше, чем два десятилетия тому назад. Там, равно как и в других частях света, миллионы людей умирали от голода и недоедания.
Латинская Америка, которую когда-то превозносили как «континент грядущего», запуталась в оковах тяжелого долгового кризиса. Мрачные перспективы для Африки, значительной части Латинской Америки, а также Карибских островов не становились светлее от того, что им предлагались яркие проспекты с азиатскими «рецептами успеха». Грандиозный подъем некоторых азиатских государств невозможно переоценить, однако он охватил даже не весь гигантский континент, и на его фоне бедственное положение Латинской Америки было еще более мрачным.
«Без хлеба нет демократии» — эта прописная истина дает о себе знать не только в Латинской Америке. Но в Буэнос-Айресе президент Альфонсин откровенно мне заявил: «Сегодня вы приезжаете с цветами. Будем надеяться, что вам не придется вскоре вернуться, чтобы возложить венки на могилу аргентинской демократии». Несколько дней спустя в Картахене президент Колумбии сказал: «Голод, безработица, неграмотность — реальные агенты подрывных сил». А глава перуанского государства говорил о проблеме задолженности: «Нас оперируют без наркоза; хотят, чтобы мы почувствовали боль». Спустя два года, когда я снова оказался там, на улицах Лимы началась вооруженная борьба. Спустя еще тридцать месяцев, в начале 1989 года, вскоре после вступления в должность Карлоса Андреса Переса, по истечении установленного законом срока вновь ставшего президентом, сборы в пользу кредиторов, приведшие к росту цен, вызвали в Венесуэле кровавые беспорядки.
Горький урок восьмидесятых годов: кто упускает шанс для делового сотрудничества, кто не пытается предотвратить конфронтацию Восток против Запада, Север против Юга — тот не идет в ногу со временем. Обособленные дискуссии по отдельным аспектам — долги или сырье, продовольствие или прирост населения, эрозия почвы или вырубленные леса — ни к чему не приводят. Следовательно, все дело во взаимозависимости переговоров и политических процессов.
Я старался (не только в комиссии) довести до сознания людей взаимосвязь между голодом и войной, вооружением и экономическим регрессом.
Уроки истории показали, как войны влекут за собой голод. Не столь хорошо мы осознали, что массовая бедность может кончиться хаосом. Где царит голод, мир не может быть прочным. Кто хочет поставить войну вне закона, должен также преодолеть нищету масс. Сытые люди не всегда свободны, голодающие народы — никогда.
В январе 1984 года комиссия Улофа Пальме по разоружению и моя комиссия «Север-Юг» провели в Риме совместное заседание. Они констатировали тесную взаимосвязь между безопасностью и развитием. Нам стало ясно, что экономическая стагнация и социальная напряженность в странах «третьего мира» способствуют росту политической нестабильности, которая могла втянуть в свою орбиту другие державы. Мы заявили потом, что с помощью только военной мощи больше нельзя обеспечить национальную безопасность. «Безопасность должна основываться на признании общих интересов и уважении совместных институтов».
Еще прежде, будучи министром иностранных дел, я говорил об очевидных общих интересах, выходящих за рамки европейской сферы, а позднее, став федеральным канцлером, призывал к равной безопасности — но не к политике устрашения. С тех пор в мире утвердилось мнение, что общих глобальных интересов становится все больше и что они действительно не имеют границ. В сферу этих интересов входят не только вопросы обеспечения мира во всем мире и борьбы с голодом, но и преодоление демографического взрыва, обеспечение энергией, а также сохранение естественной среды обитания. Если мы сегодня говорим о новом видении мира, это не выглядит больше как преувеличение. При этом, однако, надо быть осторожным с предположением, что объективно общий интерес неизбежно ведет к одинаковому видению и к одинаковым выводам.
В начале лета 1981 года я объяснил советским ученым, которые были не так глухи к моим словам, как партийная верхушка тех времен, почему настало время ответить на вызовы, охватывающие все социальные системы. На эту тему мы вели плодотворные беседы в Будапеште, в Оттаве и даже в Восточном Берлине. Я понял (или нашел подтверждение тому), что только кризисное развитие ведет к изменениям в общественном сознании и мобилизации сил, правда, не всегда к лучшему.
И, хотя тогда едва ли можно было предугадать, какие понадобятся организационные структуры, понимание того, что мы постепенно врастаем в мировое сообщество взаимных зависимостей, не встретило возражений ни на Востоке, ни на Западе. Именно поэтому тягостно думать, что восьмидесятые оказались потерянными годами, что двусторонние переговоры в общем-то не привели к прогрессу в сфере многостороннего сотрудничества и помешали наладить крайне необходимое сотрудничество в региональном масштабе.
В 1988 году я в соответствии с давней договоренностью с Индирой Ганди предложил провести — неважно, где и в каком составе — «Канкун-2». Вместе с Сонни Рампал я предпринял демарш перед Бушем, Горбачевым и другими руководителями государств. Новая конференция «Север-Юг» на высшем уровне казалась желательной не столько с точки зрения принятия тех или иных решений, а прежде всего для того, чтобы дать старт или ускорить переговоры в других местах. Сомнений в том, что СССР готов нести свою долю ответственности, больше нет. Отношения между Севером и Югом не рассматриваются в Кремле больше как вопрос, касающийся лишь Запада и Юга.
В европейской и мировой повестке дня стоит комплекс проблем «Север-Юг», которые не так просто решить. И не случайно кое-где в дискуссиях по вопросам развития возвращаются к рекомендациям, опубликованным моей комиссией в 1980 году и расширенным в начале 1983 года в ее дополнительном докладе.
Оправдались ли усилия в области отношений «Север-Юг»? Даже если собрание книг на эту тему пополнилось всего лишь несколькими тоненькими томиками, я отвечаю на этот вопрос утвердительно. Впрочем, проще написать книгу одному, чем в коллективе с дюжиной соавторов. Однако таково всегда неизбежное бремя программных работ, которыми многие хотят и должны заниматься совместно.
Угрозу существованию любой общественной системы осознают все. Но, вероятнее всего, не так скоро удастся устранить опасность, угрожающую жизни миллионов людей и существованию всего человечества. Тем не менее намечаются перспективы человеческого благополучия, которые еще несколько лет назад сочли бы утопией или фантастикой. Разумеется, наука и в будущем не сможет по мановению волшебной палочки создать рай на Земле. Тем не менее в техническом и организационном плане появилась возможность прокормить продолжающее расти население планеты. Но что толку от этого, если изменение климата перечеркнет все сделанные расчеты?
Тем не менее возросла готовность многих государств, включая великие державы, прийти к деловому сотрудничеству. А это внушает надежду. Извращения «холодной войны», казалось бы, лишили нас последнего шанса. Однако теперь в так называемой большой политике великих держав (и не только их) обозначились, хотя и не необратимые, но достаточно глубокие перемены. Однако без энергичного участия на всех уровнях — от местного до международного — еще долго ничего не изменится в том недостойном положении, при котором в мире, где не все могли бы стать богатыми, но все могли бы быть сытыми, где еще страдают сотни миллионов людей.
Рай с изъяном
Едва окончилась война, как даже в странах, которые сами понесли в ней тяжелые потери, и прежде всего в Соединенных Штатах, проявилась готовность к оказанию гуманитарной помощи. Многие тысячи семей и союзов, церковных общин и фондов, профсоюзов и фирм занимались благотворительностью, основанной на милосердии. И — как результат — многие беженцы-одиночки получили шанс на выживание. Разработанный на правительственном уровне план Маршалла по восстановлению Европы, который не обходил и «враждебные государства», разумеется, учитывал также и собственные интересы Америки. И, как показывает история, подобное дополнение — не самое плохое.
Основанный в начале президентства Кеннеди «Корпус мира» и многочисленные негосударственные организации провозгласили не только символическое единение с бедными и обездоленными. В финансовом отношении помощь развивающимся странам со стороны богатейшего государства мира также имела большое значение (значительно большее, чем аналогичная помощь европейцев), хотя она и не достигала согласованной доли валового национального дохода. В восьмидесятые годы в связи с обострением проблемы задолженности отток финансовых средств в Соединенные Штаты превысил сумму оказываемой ими помощи. Склонность американцев пренебрегать Организацией Объединенных Наций, выходить из комиссий по «многостороннему» сотрудничеству и концентрироваться на задачах, которые они могли сами ставить перед собой, сделала свое дело и представила Вашингтон в неприглядном свете. Если верх берет уверенность в собственных силах, дополненная разочарованием в партнерах в других частях света, это не может не вызвать реакции с трудноустранимыми последствиями. В области контроля над вооружениями и разоружения долгое время царила неуверенность, что шло отнюдь не на пользу миру. Перемены наступили после того, как Рональд Рейган нашел в лице Михаила Горбачева партнера, заставившего его изменить свои взгляды.
Джордж Буш, став президентом, сделал важные промежуточные выводы относительно ограничения гонки вооружений. С тех пор отношения с другой мировой ядерной державой определялись обоюдной доброй волей, а некоторые региональные конфликты достигли стадии урегулирования. Тот факт, что именно консервативный популист из Калифорнии во время второго срока своих полномочий в интересах дела достаточно уверенно принял «пас» от неортодоксального партийного секретаря, относится к самым приятным неожиданностям конца восьмидесятых годов. Когда уже казалось, что разрядке вот-вот наступит конец, в нее вновь вдохнуло жизнь первое соглашение по разоружению, которое заслуженно так называют.
Я был знаком со всеми президентами, начиная с Франклина Д. Рузвельта (с Трумэном мы познакомились, когда он уже не занимал этот пост), и имел с ними полезные беседы. Рейгану же отсоветовали встретиться со мной для серьезного разговора. Это можно было пережить, а мое уважение к президенту, собравшемуся одолеть «империю зла» и нашедшему общий язык со своим русским визави, от этого не стало меньше. То, что в других областях он остался верен старым предрассудкам, к делу не относится.
В те годы в официальном Вашингтоне с направленными в будущее предложениями по проблемам «Север-Юг» ничего нельзя было добиться. Я не скрывал своего мнения об операциях США против «держав» в Центральной Америке и в Карибском бассейне и получал за это плохие «отметки». В 1981 году я был по делам в Нью-Йорке. Александр Хэйг попросил меня зайти в госдепартамент. Главная тема беседы — Никарагуа. Четыре года спустя в весьма приятной и деловой беседе с вице-президентом Бушем все та же главная тема — Никарагуа. В вашингтонском сенате и во влиятельных общественных группах я по праву считался «старым другом Соединенных Штатов». Однако ультраправые идеологи и сверхусердные помощники занесли меня в свои черные списки, но это не помешало госсекретарю Джорджу Шульцу снабжать меня информацией и не произвело никакого впечатления на Поля Нитце, который по возможности ориентировал меня в проблемах тяжело протекавших женевских переговоров. Когда при встречах с членами конгресса решались германо-американские дела, а особенно, когда обсуждались отношения между Востоком и Западом и их военно-политические аспекты, ничто не омрачало атмосферу переговоров.
Время от времени я старался что-то предпринимать ввиду неправильных действий Москвы. Так, в феврале 1980 года я послал письмо Генеральному секретарю Брежневу, в котором пытался побудить его положить конец афганской авантюре и советовал устранить и другие препятствия на пути к разрядке. Это было время, когда унизительная история с заложниками в Тегеране совпала с возмутительным кабульским переворотом. И здесь мне бы особо хотелось отметить следующий момент: президент Картер сказал мне, что он ждет случая вернуться к переговорам и продолжить процесс разрядки. На мой вопрос, желает ли он облегчить или затруднить жизнь Советскому Союзу, от ответил: облегчить. По его словам, США стремятся улучшить отношения с Советским Союзом, а не ставить его в затруднительное положение или провоцировать. Лично я не хотел бы вдаваться в подробности, однако считаю, что ответ Картера дает пищу для раздумий.
И СССР, и США были проинформированы о результатах совещания, состоявшегося по предложению Бруно Крайского и под моим председательством в начале февраля 1980 года в Вене. В нем приняли участие председатели 28 социал-демократических партий. В своем выступлении я остановился на факторах, осложняющих международное положение. Помимо событий в Афганистане и в Иране нератификация договора ОСВ-2 и бремя ядерного арсенала средней дальности все более угрожали разрядке, которая вот-вот могла испустить дух. «Там, где мы это считали необходимым, мы критиковали и предостерегали, — говорил я, — но мы также прежде всего выражали глубокую озабоченность по поводу того, что могут оказаться под угрозой достижения разрядки, ибо, как мы опасались, возврат к „холодной войне“ приведет мир на грань катастрофы. Подтвердилась наша убежденность в том, что разумной альтернативы разрядке нет». Собравшиеся в Вене (и это может служить примером множества усилий в одном направлении) договорились «использовать все свои возможности для установления контактов, чтобы оказывать поддержку продолжению политики разрядки, способствовать улучшению отношений между США и СССР и достижению конкретных результатов на переговорах о контроле над вооружениями и разоружении».
Я много раз был в Соединенных Штатах, всегда хорошо себя там чувствовал и всегда возвращался с какими-то идеями. Как бургомистр Берлина я особенно нуждался в американской поддержке. Занимая ответственные посты в Бонне, я придавал дружбе с США очень большое значение, и это не потому, во всяком случае, не только потому, что мы в Федеративной Республике Германии за многое были благодарны американцам. Когда Ричард Никсон в начале 1970 года принимал меня как федерального канцлера в Белом доме, я мог на этой красочной церемонии без тени сомнения заявить: «Выступая за тесное партнерство, я исхожу из желаний и наказов моих сограждан». Поэтому я был крайне возмущен, когда в последующие годы, следуя отвратительной моде, в спорах между западногерманскими партиями стали использовать жупел антиамериканизма. То, что при Аденауэре могло еще иметь основания и, во всяком случае, значение (хотя уже тогда это не поддавалось скрупулезному взвешиванию), стало из-за твердящих одно и то же эпигонов просто скандалом.
Этот век войдет в историю как век Америки. К такому выводу должен был прийти каждый, кто, как я, считал, что Соединенные Штаты как руководящая сила способны на более конструктивные действия. Они решили исход двух мировых войн, второй еще более убедительно, чем первой, не уходя вновь в изоляцию. Экономическая помощь, которая нам, как и многим другим, пошла на пользу, родилась не только от любви к ближнему. Она была разумной и к тому же сотворила чудо. Мы в Германии, точнее в западных зонах, ставших позднее Федеративной Республикой, видели, сколь рьяно домогаются нашего расположения, что облегчило нам процесс восстановления экономики, но соответственно осложнило критический пересмотр происшедшего. Нам пришлось нести бремя «холодной войны» и искать свое место в условиях нового соотношения сил. Могло быть и хуже. В данной ситуации нам следовало добиваться максимально возможного.
Отношение к миру и к Соединенным Штатам быстро менялось. Мы снова стояли на собственных ногах и определяли собственные интересы. Еще в 1958 году во время моего первого визита в США в качестве бургомистра я выступал в роли человека, свидетельствующего свое почтение державе-победительнице. На пресс-конференции в гостинице «Вальдорф-Астория» меня спросили, как я отношусь к предложению Джорджа Кеннана о сокращении вооруженных сил в Европе. Вместо ответа я прикусил язык. Лишь десятилетие спустя, будучи министром иностранных дел, я и по ту сторону океана, не колеблясь, защищал концепцию разрядки от сторонников жесткого курса и всякого рода истериков. Спустя еще десять лет «семейные дела» в Атлантическом союзе разладились, так как в Бонне решили, что мы можем иметь собственное — отличное от других — мнение, что было на пользу западной безопасности.
Времена изменились. Не изменились основы германо-американских отношений. Какими бы серьезными ни были иногда расхождения, в Федеративной Республике настолько привыкли к американскому «соотцовству», что порвать отношения было нельзя.
Соединенные Штаты уже давно не являлись страной неограниченных возможностей, но их жизнеспособность и мобильность не угасли. Для меня никогда не существовала только одна Америка: рядом с импонирующей мощью экономики, науки, армии всегда соседствовала крайняя нищета; рядом со сказочным прогрессом — мрачная реакция; рядом с сохранившим господствующее влияние Восточным побережьем с его бело-протестантским истеблишментом — подъем Запада и Юга. Какая неизрасходованная энергия генерировалась здесь! Это была та Америка, в которой вырывались из оцепенения потомки африканских рабов, начинавшие использовать свое влияние. Та Америка, где живой ум никогда не покорялся толстому кошельку и где даже вопиющее стремление к наживе не могло затмить compassion — деятельную отзывчивость. Здесь же всегда была другая Америка — Америка борьбы за гражданские права и социальных движений.
Америка — это и талантливые канадцы, которых долгое время недооценивали на Севере, и многочисленные беспокойно-нетерпеливые латиноамериканцы в другой части субконтинента. Разумеется, среди американских друзей было немало таких, кому не давал покоя вопрос, сумеет ли их великая страна достаточно быстро настроиться на нужную волну и своевременно осознать новые проблемы, способные привести мир на край пропасти. Я знал: без Америки этого не сделаешь.
Я уже говорил, чем являлись Соединенные Штаты пятьдесят лет тому назад для немецкого эмигранта в Скандинавии, и выразил надежду, которую связывал с их послевоенной ролью. Для меня Америка стала воплощением свободы и демократии задолго до того, как я оказался на берлинском «испытательном стенде». Впервые я ступил на землю Америки в начале 1954 года и сразу же познакомился с Нью-Йорком и Вашингтоном, Новым Орлеаном и Чикаго, Техасом и Калифорнией. Вместе с тремя друзьями и коллегами — Карло Шмидом, Фритцем Эрлером и Гюнтером Клейном — я побывал там по приглашению американского правительства. Оно выделило немного денег для того, чтобы значительное число людей, облеченных в Европе властью, или тех, кому это еще предстояло, могло составить представление о гигантской стране с ее многообразными региональными структурами и плюрализмом мнений, то есть о нечто гораздо большем, чем это обычно могут предложить официальные институты.
Признаюсь, что во время этого первого визита на меня самое сильное впечатление произвели вещи вполне банальные. Из самолета лучше, чем из поезда или из автомобиля, видишь континент, ресурсы которого еще далеко не разведаны и тем более не исчерпаны. Встречаешь многих людей, в большинстве своем дружелюбных и готовых прийти на помощь, не скрывающих своего наивного любопытства. При этом сразу замечаешь, что наш старый континент не потерял своей привлекательности и значимости, однако европейское высокомерие здесь совершенно неуместно. Средний американец — «а кто сейчас в Германии кайзер?» — знает о Европе немного. Но разве у нас люди знают о США больше?
Мои книжные познания оказались весьма скудными. Только в результате многочисленных поездок я убедился, как мало к тамошним политическим структурам подходят европейские мерки. Глубокое и каждый раз захватывающее впечатление на меня производили изменения, происходившие во взаимоотношениях черных американцев и большинства их светлокожих земляков. Могу засвидетельствовать: они неизменно вели к равноправию граждан. Впечатляющим, даже глубоко волнующим уроком стало для меня критическое отношение американцев к войне во Вьетнаме и то, как они пытались осмыслить ее прискорбный опыт.
Пожалуй, проще всего было понять, что не только партийный ландшафт, но и понятие о партиях коренится в собственных американских традициях. Между европейским социал-демократом и американским демократом можно было установить понимание в общественно-политических вопросах, но как только затрагивались международные проблемы, поражала близость к либеральному республиканцу и необычность взглядов консервативного демократа, особенно, если он был из южных штатов. Обе большие партии — одна с ослом, другая со слоном на гербе — создали специфическую североамериканскую традицию. Каждая из них представляет собой широкий союз, который не подходит ни под какую европейскую мерку.
Европейские, прежде всего немецкие и скандинавские социал-демократы, которых судьба занесла в Америку, оставили немало следов не только на среднем Западе. Полностью они не стерлись до сих пор, однако идейное наследие, занесенное этими эмигрантами за океан, распространить не удалось: «по ту сторону» на общественные отношения наложила свой отпечаток чрезмерная мобильность. «Другая Америка» живет во множестве групп и группировок. Одни занимаются гражданскими правами и делами обездоленных, другие группируются вокруг университетов и церквей под знаменами прогресса. Хотя некоторым людям посещение церкви, совершаемое многими американцами каждое воскресение, кажется чем-то показным, те импульсы человеческой ответственности за судьбу ближнего, на которых делают акцент в общинах, безусловно, воодушевляют. Кстати, моя первая встреча с американскими социал-демократами состоялась в одной из нью-йоркских церквей.
Американские профсоюзы на протяжении важных периодов истории, и особенно в послевоенные годы, активно действовали на внешнеполитическом поприще и не в последнюю очередь приложили много сил для воссоздания и укрепления демократических структур в Германии. Еврейские организации в США так заботились о немецких противниках нацизма, а после войны о создании условий для демократических начинаний, что нам должно быть стыдно, что их усилия до сих пор не получили должного признания. Американцы немецкого происхождения, как ни странно, почти не участвовали в подобного рода помощи. Если они вообще как-то выделялись в политическом отношении, то уж, во всяком случае, не прогрессивным образом. Когда Эрнст Рейтер в разгар блокады в марте 1949 года вернулся из поездки в США, он сказал: «Брандт, если Вы хотите встретить сегодня нацистов, Вам нужно поехать в Чикаго». При этом он имел в виду не нацистов в буквальном смысле слова, а тот тип немецких националистов, которым даже Бисмарк казался чересчур прогрессивным.
Когда я в 1961 году нанес Джону Кеннеди свой первый визит в Белый дом, он при прощании пожелал мне приятной встречи вечером того же дня. Членов организации «Americans for Democratic Action», с которыми я должен был встретиться, он назвал своими «либеральными друзьями». Выступал Мартин, Лютер Кинг, посвятивший нас в свою мечту об Америке, такой, которая покончила бы с расовой сегрегацией. Вскоре он по моему приглашению посетил Берлин. Главным действующим лицом в тот вечер был все же Губерт Хэмфри, общительный и красноречивый сенатор из Миннесоты, бывший мэр Миннеаполиса, унаследовавший традиции рабоче-крестьянской партии своего региона. Мы были знакомы с 1959 года, когда он после долгих переговоров с Хрущевым посетил Берлин. Вместе с Вальтером Рейтером, энергичным профсоюзным лидером швабского происхождения, мне доводилось иногда встречаться с ним на летних приемах, на которые нас приглашал в Харпсунд Таге Эрландер, первый шведский послевоенный премьер и предшественник Улофа Пальме.
Губерт, безнадежно уступая в материальном отношении своим соперникам, в 1960 году вступил в борьбу за выдвижение своей кандидатуры на президентских выборах. После насильственной смерти Кеннеди Джонсон сделал его вице-президентом. В день траурной церемонии вечером мы в кругу добрых друзей собрались в шведском посольстве и пришли к оптимистическому выводу, что Губерт имеет неплохие перспективы и что дальше все пойдет хорошо. Однако этого не случилось. Губерт Хэмфри был бы в 1968 году избран вместо Никсона президентом США (соотношение голосов составляло 42,7:43,4 процента), если бы предвыборная борьба продлилась еще несколько дней, а главное, если бы он не перегибал палку с предписанной ему по должности лояльностью и соблюдал дистанцию по отношению к вьетнамскому курсу президента Джонсона. В 1977 году Хэмфри умер от рака. Болезнь уже угнетала его, когда мы с Киссинджером и другими в последний раз ужинали в германском посольстве. Он произнес дружеский тост в мою честь, и я остался его должником.
Вьетнамская трагедия, поколебавшая как доверие к Америке, так и ее внутреннее равновесие и вызвавшая громкие протесты со стороны молодежи и в США, и во всем мире, началась при президенте Кеннеди. Я долгое время не осознавал ее последствий, а затем пытался об этом не думать. Исходя из информации, полученной мной позднее из конфиденциальных источников, можно предположить, что молодой президент не допустил бы перерастания поражения в катастрофу и был полон решимости положить конец вьетнамской войне. Шарль де Голль, усвоивший горький опыт Франции, предупреждал его в 1961 году в Париже: «Если нация однажды проснется и развернет свою социально-революционную энергию, то никакая сила в мире не сможет подчинить ее чужой воле. С каждым шагом вы будете все глубже и глубже утопать в военном и политическом болоте».
Линдон Б. Джонсон, видевший для себя в китайской идее «мирового коммунизма» еще больший вызов, чем в советской, хотел только победы. После его вступления в должность президента резко возросло число размещенных в Индокитае американских солдат: 14 тысяч в начале его президентства, четверть миллиона в конце 1966 года, полмиллиона в середине 1968 года. Техасец, проживший слишком заурядную политическую жизнь, совершенно не отвечал высоким требованиям, предъявляемым президенту США. Когда я вместе с Фритцем Эрлером был у него весной 1965 года, он не мог оторваться от полученных агентурных сообщений и бессвязно говорил что-то о вертолетах, убитых вьетконговцах, освобожденных деревнях. В другой раз к этой статистике прибавились данные института Гэллапа, которые должны были показать, что Роберт Кеннеди ему и в подметки не годится. В феврале 1966 года я стал свидетелем одного мероприятия в Нью-Йорке, на котором Джонсон говорил о том, что его политике нет альтернативы. Однако на близлежащих улицах тысячекратно и громко звучали заявления противоположного характера. В тот вечер Бобби Кеннеди еще вел себя по отношению к Джонсону подчеркнуто лояльно. Если бы он сам стал президентом, он нашел бы в себе силы покончить с изнуряющей и деморализующей войной. Его, как и Мартина Лютера Кинга, убили весной 1968 года.
В «теорию домино», по которой если сегодня падет Сайгон, то завтра та же участь постигнет всю Азию, а послезавтра Европу, я никогда не верил. Следовательно, я не верил в то, что во Вьетнаме защищают Берлин. Однако мне было небезразлично, что в другой части света Соединенные Штаты изображают — по Мао — как «бумажного тигра». Вместе с тем я не считал, что мы, немцы, призваны выступать в качестве учителей по мировой политике, а тем более моралистов. Я считал также неуместным упрекать американское правительство за действия в той сфере, которую оно объявило жизненно важной. В конце концов я подавил в себе глубокие сомнения и не раскрывал рта там, где следовало, с одной стороны, громко возражать, а с другой — выплескивать свои скрытые симпатии. Примерно так же обстояло дело с Алжиром. В Париже не только правые, но и демократически настроенные левые реагировали с раздражением, если немцами проявлялась симпатия к поборникам самоопределения. Одно дело включить актиколониализм в свою программу и совсем другое — придерживаться ее на практике.
В нашей стране и во многих странах Европы, а еще раньше в Америке молодые бунтари, у которых Вьетнам вызвал прилив политической активности, не видели признаков того, что я понимал их чувства лучше, чем способ, которым они их выражали. Хотя стоит сказать и о том, что руководству моей партии также понадобилось много времени, чтобы определиться со своей осторожной критикой. На мое послание коллеге-госсекретарю в Вашингтоне пришел ответ, из которого явствовало, что ему трудно меня понять. Одно дело не бросать на произвол судьбы даже могущественных друзей, когда у них возникают серьезные проблемы, а другое — не солидаризироваться с ними, если они проводят неправильную политику. Весной 1967 года я собрал в Токио наших послов в странах Азии. После этого вообще не осталось никаких сомнений: о нашей поддержке войны во Вьетнаме не может быть и речи. Федеративная Республика, констатировали мы, должна использовать свои ограниченные политические возможности и действовать в интересах мирного решения конфликта. В таком же духе высказались и видные японские деятели, с которыми я обсуждал эту тему.
Я не подозревал, что кровопролитие, устроенное американцами во Вьетнаме, еще продлится долгие годы. Когда на пороге нового, 1972 года я встретился с Никсоном во Флориде, мне передалась его убежденность в том, что самые большие трудности уже позади: дескать, Южный Вьетнам располагает теперь одной из лучших армий в Азии, и он сможет постоять за себя. У Северного Вьетнама, напротив, нет больше сил для проведения наступательных операций против Юга, а число убитых американцев снизилось до минимума. Последние бомбардировки Северного Вьетнама преследовали профилактические цели, и их не следует драматизировать. Советы третьих стран, как это ни жаль, нежелательны, сказал президент.
Прежде чем Генри Киссинджер заключил в январе 1973 года в Париже перемирие с Северным Вьетнамом, Никсон сократил контингент американских солдат до 50 тысяч. Фактическое окончание войны два года спустя выглядело все же совсем иначе, чем многие его себе представляли. В Южном Вьетнаме произошла настоящая катастрофа как в военном, так и в политическом отношении. Какая травма для мировой державы, проигравшей стоившую больших жертв региональную войну и не понявшей, для чего она ее начала! В беспощадном, мучительном, жестоком самоиспытании американцев я никогда не хотел видеть проявление слабости. Мое предположение оправдалось: это было признаком силы.
Казалось, что «теория домино» вновь ожила, когда США уже на Американском континенте пустили в ход тяжелую артиллерию против малочисленных революционных движений. Сегодня я еще больше, чем раньше, считаю доказанным, что Фидель Кастро не стремился к конфликту с США. Сообщения из Гаваны не встречали в Белом доме должного внимания. Хрущев еще летом 1961 года в Вене пытался разъяснить Кеннеди, что Кастро не коммунист, но экономические санкции могут его таковым сделать. Хотя Центральная Америка, за исключением Мексики, не имеет большого значения для безопасности Соединенных Штатов, они реагировали на революцию в Никарагуа и на подпольную борьбу в Сальвадоре так, как будто на них надвигается большая опасность. Ведущие европейские политики также дали убедить себя в том, что советское влияние фактически расширяется и достигает угрожающих размеров. В то же время в окружении президента Рейгана главную роль играли люди, которые открыто препятствовали мирному решению. Осенью 1984 года — я это говорю опять-таки на основании собственного опыта — во время конференции в Рио-де-Жанейро чуть было не пришли к соглашению по Никарагуа. Сандинистский «команданте» Баярдо Арке дал согласие, и казалось, что путь к выборам, в которых могли бы участвовать и силы невооруженного сопротивления, открыт. Артуро Крус, представитель оппозиции, также был готов согласиться, но его американские советники велели дать отбой. Венесуэльский экс-президент Карлос Андрес Перес, с начала 1989 года во второй раз возглавивший свою страну, и немецкий «trouble-shooter» Ганс-Юрген Вишневский, приложившие немало усилий для достижения взаимопонимания, были разочарованы и возмущены. Впрочем, не только они.
Сомнения в собственной роли мировой державы зашли далеко. Но еще дальше зашла борьба вокруг расового конфликта и путей его преодоления. Эта тема была мне близка хотя бы потому, что профессор Мюрдаль, мой добрый друг военных лет в Швеции, только что закончил свою большую работу «Американская дилемма», написанную им по заказу Фонда Карнеги. Во время моего первого визита в США я видел разительные примеры апартеида. В Нью-Йорке я посетил председателя профсоюза проводников спальных вагонов, являвшегося членом небольшой партии социалистов. Это было, наверное, самое высокое положение в обществе, которое мог занять представитель черной Америки; профессии такого рода были предназначены для негров. На Юге я посетил высшую школу для черных. Такие институты все же были, но находились в полной изоляции. Я видел общественный транспорт, где цветные должны были сидеть отдельно от белых, рестораны, гостиницы и другие заведения, в которых тактично, но недвусмысленно давали понять, кого здесь не желают видеть. Были еще и клубы, куда не пускали евреев.
Это было в 1954 году. Меньше чем десятилетие спустя черная Америка, поддерживаемая смелыми борцами за гражданские права из рядов численного большинства, проявила мужество и силу. Она не желала больше мириться с дискриминацией. Чуткая администрация в Вашингтоне оказала ей поддержку. Министр юстиции Роберт Кеннеди применил вооруженную силу, чтобы обеспечить детям из негритянских семей возможность посещать смешанные школы. Свой письменный стол он украсил каской раненого солдата национальной гвардии. Мое прежнее предположение, что некоторые южные штаты, в основном заселенные черными, в конце концов выйдут из состава США, можно было сдать в архив. Еще при жизни того же поколения чернокожие стали мэрами в ряде крупных городов. Мы стали свидетелями великой и замечательной, довольно бескровной революции.
Потом появился Джесси Джексон, входивший в молодости в круг лиц, близких к Мартину Лютеру Кингу, и, как оказалось, унаследовавший его призвание. Он еще не смог стать кандидатом в президенты, но в избирательной кампании 1988 года он сыграл роль, которую уже никто не мог игнорировать. Я знал и ценил его по встречам в Федеративной Республике. Во время кампании 1988 года я встречался с ним в США и видел, насколько он перерос роль выразителя интересов цветного меньшинства. Его программа не обошла вниманием амбиции тех, кто хотел идти дальше по пути к полному равноправию. Ведь она охватывала ключевые сферы новой социальной ответственности на основе здравого смысла и реализма.
Говорилось о «коалиции всех цветов радуги». В это понятие включалась и растущая «латиноамериканизация». Иммигранты с юга континента и из Карибского бассейна изменяют облик Соединенных Штатов. Не только на Юге и на Западе, где к тому же значительную часть населения составляют выходцы из Азии, но и в Нью-Йорке испанский стал разговорным языком. Европеец с моей судьбой, думая об эксцессах кровопролитного расизма, может только снять шляпу при виде этих изменений. В Америке и в этом плане все решилось наилучшим образом.
Было бы, удивительно, если присущая Соединенным Штатам тяга к миссионерству, которую они широко культивировали, не привела бы к различным неожиданным эффектам в политике. То, что некоторые направления, по которым проводили и проводят эту политику, с трудом поддаются пониманию, связано именно со склонностью к улучшению мира. Было бы также удивительно, если бы такое богатое и могущественное государство не пострадало от некоего высокомерия власти. Я употребил здесь выражение достопочтенного Уильяма Фулбрайта, заслуги которого состоят не только в том, что он на протяжении многих лет председательствовал в сенатской комиссии по иностранным делам, но и в том, что по его инициативе начался оживленный обмен студентами. Я назвал лишь одно имя, имея в виду и целый ряд других. Не всегда сознаешь, что конгрессмены оказывают более сильное влияние на межгосударственные и международные отношения, чем некоторые члены администрации США.
К миссионерству относится и проявившаяся не только в последние годы склонность делить мир на добрый и злой, отождествлять коммунизм или то, что за него принимают, с неизменным злом, своеобразно толковать понятие «свободный мир», а в остальном восхвалять «американский образ жизни» даже там, где он того не заслуживает. Зачастую упрощенный взгляд на вещи приводил ко всяким заблуждениям и путанице: петеновцы, Франко и Салазар, греческие полковники-путчисты — всех их изображали людьми, достойно представляющими ценности Запада. Сразу после войны даже гестаповцев принимали на службу в соответствующие органы, ожидая, что они принесут пользу в борьбе против нового главного врага. Президент Маркос мог славить себя как «маяк демократии», тираны Центральной Америки получали поддержку главным образом тогда, когда они ставили свои команды убийц на службу интересам иностранного капитала. Протестующих политических деятелей «третьего мира» заочно объявляли опасными революционными противниками. И т. д. и т. п.
Даже добрая традиция защиты прав человека все время присваивалась двуличными или оппортунистическими фанатиками, место реальных усилий занимала пустая символика. Но гораздо важнее было то, что первоначальные моральные стимулы не оказались погребенными, и в самой Америке снова и снова брали слово беспощадные критики. Снова и снова прорывались наружу движущие силы великой нации, которая еще много даст своим гражданам и всему миру.
Вторая смерть Сталина
То, что происходило в Советском Союзе, и то, что исходило оттуда, оказало значительное влияние на мою политическую жизнь. В молодости это были сначала большие ожидания, а затем горькие разочарования. Сталинские преступления, переиначенные в «злоупотребления», воспринимаются через призму уважения к страданиям и достижениям народов. В Берлине я участвовал в отражении притязаний на власть, выходящих за рамки того, что связывало партнеров по антигитлеровской коалиции. Понимание новых аспектов международной политики, приобретенное не только в боннских кабинетах, помогло мне стать тем федеральным канцлером, который поставил себе целью помимо примирения с нашими западными соседями добиться установления максимально хороших отношений и с восточными. Без Советского Союза это было бы невозможно. Мы не могли также ждать появления личностей, которые будут нам более симпатичны.
Об ответственном партийном секретаре по фамилии Горбачев я еще в последние годы жизни Брежнева ничего не слышал. Потом я случайно узнал, что его продвинул Андропов, этот стремившийся к обновлению бывший шеф секретной службы, который, будучи тяжело больным, занял пост Генерального секретаря. Весной 1985 года, через несколько недель после своего избрания, Горбачев пригласил меня приехать в Москву. Меня сопровождали полдюжины заинтересованных и компетентных товарищей по партии. Во время следующей встречи в 1988 году я уже не был председателем СДПГ, однако недостатка в важных темах для разговора не было.
5 апреля 1988 года Горбачев приветствовал меня в Екатерининском зале Большого Кремлевского дворца. Здесь я в свое время подписал с Косыгиным германо-советский договор. Кроме Эгона Бара, специалиста по вопросам безопасности, меня сопровождал бывший нидерландский министр по сотрудничеству с развивающимися странами Ян Пронк. Его международный престиж был весьма высок. Когда я его представил, Генеральный секретарь признался, что это хороший повод, чтобы перейти к одной из его любимых тем: «После ядерной опасности на втором месте стоит опасность социальных взрывов в странах „третьего мира“».
Вскоре эрудированные советники Горбачева причислили вопросы помощи развивающимся странам наряду с угрозой миру и окружающей среде к глобальным задачам, которые выше обычных споров. Один профессор, сторонник реформ, сказал: «Что толку от классовой борьбы, если человечеству грозит гибель…» Эту мысль дополнил вывод, что история остается открытой. Кто стал бы в такой ситуации отстаивать тезис, что общественная система в Советском Союзе в отличие от правых диктатур неизменна?
В своей вышедшей в 1987 году книге «Перестройка и новое мышление для нашей страны и для всего мира» он откровенно ссылается на доклад моей комиссии. К этому он вернулся и во время беседы: «Мы переняли многое из того, что было создано социал-демократами и Социалистическим интернационалом, в том числе и из того, что разработали комиссии Брандта и Пальме». И в той же беседе: «Ваш опыт налицо. Не могли бы вы, со своей стороны, подчеркнуть, в каких вопросах мы придерживаемся сходных мнений?»
Мне могут сказать, что это всего лишь тактика игры, и усомниться в том, действительно ли в вопросах, имеющих значение для выживания человечества, больше нет ничего спорного. Летом 1981 года в Институте мировой экономики и международных отношений я предложил обсудить ряд тезисов: у человечества будет общее будущее или не будет никакого; нужно не только обуздать гонку оружия массового уничтожения, но и решить острую проблему голода, а также устранить страшную угрозу для окружающей среды. Действительно, смутное понимание этих проблем начало вырисовываться еще в конце эры Брежнева. Поэтому не всякое проклятие в его адрес оправданно. Он, кстати, сказал, что против опасности войны нужно бороться «рука об руку с США».
Я не могу утверждать, что у меня были шансы познакомиться с Советским Союзом хотя бы в общих чертах так же хорошо, как с США. Помимо неоднократного пребывания в столице, я лишь немного знаю Ленинград и Крым, по ту сторону Урала — только Новосибирск, а на юге — Узбекистан. (После того как меня там одели в национальный костюм, а «Шпигель» поместил соответствующую фотографию на обложке, мне позвонил Крайский и спросил: «С чего это ты теперь стал переодеваться богемской кухаркой?»).
Когда я первый раз посетил Михаила Сергеевича Горбачева в мае 1985 года, как раз исполнилось два месяца со дня его вступления на свой пост. Кто только с тех пор не считал себя вправе высказываться об этом человеке? Какой он деятельный или какой опасный, сколько от него исходит обаяния или сколько в нем сидит лукавства. Приз за наименее компетентную и наименее полезную оценку этой личности достался главе германского правительства. Особенно глупым было предположение, что новое руководство пришло к власти вследствие жесткого курса Запада. Столь же безрассудным было желание, чтобы это руководство потерпело неудачу в проведении новой программы открытости и перестройки, так как в противном случае Советский Союз станет-де еще более опасным. Опять было сказано, что нужно заставить их «вооружаться до смерти». Историческая заслуга Рейгана состояла в том, что он на это не пошел.
В лице Горбачева я еще во время нашей первой встречи в 1985 году нашел необычайно компетентного, разбирающегося в проблемах, целеустремленного и в то же время гибкого собеседника. Вечный спор о роли личности в истории получил новую и притом особенно яркую окраску. Посвященные не сомневались в том, что в его манере аргументации отразилось многое из того, что в течение многих лет он и его жена неоднократно мысленно проигрывали. Однако даже знатоки советской действительности не подозревали, насколько глубокие изменения произойдут во внутренней и внешней политике.
Характерным для нового внешнеполитического курса была готовность к серьезным переговорам. Это распространялось на ограничение как ядерных, так и обычных вооружений. От экспансионистского курса вне Европы отказались столь же решительно, как и от доктрины Брежнева, нашедшей такое страшное воплощение в 1968 году в Праге и резко осложнившей обстановку в Восточной Европе. С другой стороны, с удовлетворением отмечалась готовность оказывать содействие в урегулировании конфликтов в других частях света, например в районе Персидского залива и на Юге Африки, в Камбодже и в Центральной Америке. В разговоре с глазу на глаз во время посещения Кремля в мае 1985 года я спросил Горбачева, действительно ли он собирается вскоре уйти из Афганистана. Он ответил: «Да, если американцы нас выпустят».
Он никогда не зачитывал подготовленные тексты, а заранее тщательно работал над документами и делал кое-какие выписки. Он умел слушать и менять тему разговора. Громыко, пока он еще участвовал в переговорах, никогда не вмешивался по собственной инициативе в разговор и открывал рот, только когда его спрашивали. Вопросы военной безопасности с самого начала ставились во главу угла всех дискуссий по внешнеполитическим проблемам. При этом о коренном улучшении отношений с американцами на первых порах не могло быть и речи. Советская версия: отношения с США достигли нулевой отметки, а военная конфронтация затрудняет не только диалог, но и торговлю. Не кто иной, как заведующий международным отделом ЦК КПСС Борис Пономарев — он известен еще со времен Коминтерна, — дал понять, что наступают лучшие времена. Возможно, Генеральный секретарь не считает нужным высказываться по этому поводу, сказал он, но, если бы руководители обеих мировых держав встретились и заявили, что они не хотят третьей мировой войны, это могло бы стать важным сигналом. В ноябре 1986 года во время встречи на высшем уровне в Рейкьявике действительно было записано, что в атомной войне невозможно победить и вести ее нельзя.
Горбачев еще за полгода до этого сказал: «Советский Союз не доверяет нынешней администрации». В Женеве, продолжал он, в январе 1985 года возобновились переговоры, но положительных результатов пока не было видно. Наоборот, подтвердились мрачные предсказания. «Мир — это не только США, поэтому мы согласились на новые переговоры. Но кто ждет от нас политический стриптиз, должен знать, что этого не будет. Мы за серьезную политику, а не за игру в политику». Когда я это услышал, уже шла подготовка к встрече с Рейганом. Она состоялась в Женеве в ноябре 1985 года.
Я спросил, не было ли в интересах Советского Союза решиться на смелый шаг и приступить к одностороннему ограничению вооружений. Он ответил, что при напряженном положении односторонние меры — это не смелый, а необдуманный шаг, подвергающий опасности мир во всем мире. Он сослался на Андропова, сказавшего, что Советский Союз не настолько наивен, чтобы предпринимать односторонние шаги. Позднее эту позицию также пересмотрели и самокритично признали, что Советский Союз пренебрег возможностью снизить напряженность. Из-за этого он без нужды и сверх всякой меры дал себя втянуть в гонку вооружений, которая слишком дорого обошлась собственной экономике. Горбачев, развивая свою мысль, вскоре заявил, что межгосударственные отношения должны быть «деидеологизированы».
В своих речах и публикациях новый советский руководитель явно опирался на идеи, развитые Пальме и мной совместно с нашими комиссиями или еще раньше с нашими друзьями из всех стран мира. Прежде всего они сводились к следующему: снижение уровня конфронтации, разумное ограничение военных расходов, предоставление ресурсов для спасения находящейся в опасности жизни человечества и продуктивных целей.
Об «общеевропейском доме» в 1985 году в Москве речь почти не шла или еще не шла. Горбачев завел полемику: «Американская администрация хочет преодолеть раскол Европы. Что она понимает под расколом Европы? Если это означает ликвидацию военных блоков путем сотрудничества, то мы за это. Если же это означает поглощение Восточной Европы и ликвидацию социалистических порядков, то мы против и не допустим этого. Подобные планы могут даже привести к войне».
Относится ли Горбачев к немцам дружелюбно? Со времени нашей первой встречи в 1985 году я думаю, что, скорее, да. Давняя традиция, которую он поддерживает, в его время наполнилась новым содержанием. Во всяком случае, во время нашей беседы в 1985 году советский руководитель сказал: «С нашим отношением к немецкому народу все ясно. Мы отдаем должное вкладу немецкого народа в культуру и цивилизацию, его литературе и техническим достижениям. Советский Союз считал так даже тогда, когда фашисты стояли под Москвой. Мы никогда не путали народ с фашизмом». Антигерманская карта была вынута из колоды уже в связи с Московским договором, что вовсе не являлось чем-то само собой разумеющимся. Таким образом, в Восточном блоке перестал действовать один из связующих элементов. Между тем ведущие советские политики тоже не всегда могли противостоять искушению будить или даже разжигать былую враждебность. Особенно это проявлялось в Париже.
Во время встречи в 1988 году я попросил объяснить поподробнее, как вообще мыслится перестройка? Прежде чем ответить, он сделал столь же потрясающее, сколь и откровенное признание: очень трудно наполнить содержанием лозунг «Больше демократии, больше социализма». Административно-командная система прошлого не действует и обернулась против людей и трудовых коллективов. Необходимо привести в действие потенциальные силы общества и выбросить за борт унаследованные стереотипы. Это звучало более убедительно, чем упорное требование: «Никаких решений вне социализма! Никакой смены идейных знамен. Мы родились при социализме, живем в нем и не знаем ничего другого». Социализм, который, по его утверждению, якобы существует в отрыве от основных предпосылок личной и политической свободы, должен освободиться от всех деформаций. После смерти Сталина Хрущев решительно взялся за дело, но «часто останавливался на полпути». При Брежневе ничто не сдвинулось с места. Поэтому теперь необходима демократизация «при участии всего народа». Главное в перестройке — это «изменение всего нашего мышления», что, как известно, легче сказать, чем сделать.
Он был согласен с тем, что социализм без демократии не действует, и это было не только второй смертью Сталина. Он не хотел этим сказать, что новое руководство готово примириться с существованием более чем одной партии. Вместо этого было сказано, что демократию нужно проводить в рамках партии, которая должна делить власть с общественными организациями. Он обещал своим согражданам и пытался объяснить функционерам, что не должно быть никаких ограничений научных исследований. Вопросы теории не могут и не должны решаться путем администрирования. «Необходимо свободное соревнование умов».
В тех случаях, когда от него ждали реакцию на развитие различных событий в странах «блока», он высказывался подчеркнуто осторожно. Для иллюзий он не оставлял много места. Как он сказал, ему не хотелось бы категорически утверждать, что на периферии плюрализму должно быть предоставлено больше свободного пространства, даже если это поставит под угрозу монополию партии. В то же время он недвусмысленно дал понять, что заинтересован в том, чтобы его страна на и без того изнурительном пути не была еще отягощена заботами «блока». Позднее он якобы сказал: «Пусть они сами разбираются, мы не будем вмешиваться». У меня создалось впечатление, что в вопросе о том, как пойдет развитие, если отпустить поводья, нет ни малейшей ясности. Историю все же нельзя направить в определенное русло. Но откуда это могли знать именно в Москве?
Кто был за Михаила Сергеевича Горбачева и кто против? Расстановка сил через три или четыре года после его вступления в должность вряд ли изменилась. Его основная опора — это интеллигенция, ученые, деятели искусства, молодые работники партийного аппарата и государственного управления, сознающие необходимость реформ. «Трудящиеся», в массе своей, выжидали, а то и роптали, тем более что положение со снабжением скорее ухудшилось, чем улучшилось, а борьба с алкоголизмом — объективно необходимая — воспринималась как бесполезное занятие. Военное руководство, демонстрируя свою лояльность, действовало искренне: у него были свои интересы в обновлении экономики. Брежнев за несколько недель до смерти созвал видных представителей вооруженных сил и сообщил им, что растущие военные расходы вступили в конфликт с реальными экономическими прибылями. Перенес ли КГБ — орган, ведающий вопросами государственной безопасности, — уважение к своему бывшему шефу Юрию Андропову на Горбачева или отстранился от него, для постороннего наблюдателя осталось неизвестным. Да и кто может за пределами Советского Союза знать то, что и внутри-то этой страны является сплошной загадкой?
Так как Горбачеву много чего пришлось выбросить за борт (как он того и хотел), он стал спешно искать для себя твердую опору. Этой твердыней мог быть не кто иной, как Ленин, знаменосец русских большевиков и родоначальник Советского Союза. Он ссылался на «старика», его новую экономическую политику, которая должна была прийти на смену военному коммунизму, и его предостережения относительно Сталина, которые долгое время замалчивали. Нет ничего удивительного в том, что «старику» приходилось расплачиваться за различные избитые мысли: следует различать общие и конкретные вопросы; правильная политика — это принципиальная политика; коммунистом можно стать лишь тогда, когда усвоишь все богатства прошлого; необходимо полемизировать с противниками, потому что тогда яснее видишь слабости собственной позиции…
Умные люди, в которых нет недостатка и в Советском Союзе, вряд ли поймут, почему при упоминании имени Ленина должны прекратиться размышления и расспросы? Мысли и дела Ленина тоже не могут долго оставаться неприкосновенными, и их нельзя оградить от критической оценки. Везде, где происходит расширение демократии, старые механизмы управления не срабатывают. В Советском Союзе первоначальная попытка ограничить перестройку, с одной стороны, оживлением экономики, а с другой — ликвидацией вопиющего господства насилия также окончилась неудачей. Если внутренняя динамика процесса демократизации с трудом поддавалась оценке, то бедственное положение со снабжением загадывало прямо-таки загадки.
Трудно понять, почему советское сельское хозяйство через семьдесят лет после свержения царизма находится в столь плачевном состоянии; почему гибнет более 30 процентов урожая, не дойдя до потребителя; почему уходит так много времени на реализацию идей? Ни одна современная экономика не может обойтись без хозрасчета и без живительных импульсов рынка, как и без шансов на получение прибыли. Горбачев страстно говорил о трудной задаче сокращения какой-то части из восемнадцати миллионов государственных служащих и перевода их в сферу производительного труда. Он не скрывал, что в рядах бюрократии растут недовольство и несогласие. Мне было неясно, удастся ли преодолеть это сопротивление, а если да, то каким образом. Но я ни секунды не сомневался в том, что мы должны желать всяческого успеха реформам и реформатору.
Я был глубоко взволнован, когда в апреле 1988 года, едва приехав, услышал о реабилитации и Карла Радека, того самого польского коммуниста с частично немецким происхождением, который на одном из сталинских процессов избежал смертного приговора, но затем погиб в лагере.
Глубоко взволновало меня также известие, что шесть тысяч лежавших в спецхранах книг снова предоставлены в распоряжение историков. Официальное восстановление чести и достоинства жертв террора и беспощадное разоблачение того, что пришлось пережить при сталинском режиме немецким и другим эмигрантам, я нашел в высшей степени достойным одобрения, и не в последнюю очередь из-за их семей. Но я не мог понять, почему в поисках истины с таким рвением пытались установить, ошибался ли такой человек, как старый большевик Николай Бухарин, которого Ленин называл «любимцем партии», в таком-то году меньше, чем в другом. Почему бы не дать разобраться во всем этом историкам? Зачем снова заходить в тупик? Если партия и впредь собирается определять, что истории подтверждать, а что отклонять, то до демократии еще очень далеко. Горбачев в 1987 году, идя гораздо дальше Хрущева, назвал те «настоящие преступления», жертвами которых стали тысячи советских людей. Вина Сталина и его окружения огромна и непростительна, сказал он, «это, товарищи, горькая правда». Горькой в большинстве случаев бывает правда, которую не все хотят слышать. Однако значение того, что сделало новое московское руководство для нравственности в Советском Союзе и у его союзников, вряд ли можно переоценить.
Разговор с глазу на глаз во время визита в мае 1985 года мне особенно запомнился той откровенностью, с которой Горбачев отвечал на вопросы, по привычке называемые «гуманитарными». Я сказал, что на этот раз у меня три папки, полные петиций. Он кивнул. В первой папке, сказал я, дела лиц немецкого происхождения, ходатайствующих о воссоединении семей; некоторые просьбы уже удовлетворены. Он снова кивнул. Вторая папка, сказал я, содержит дела советских граждан, оказавшихся в тяжелом положении. У нас их называют диссидентами. Он опять кивнул. В третьей папке, сказал я, лежат просьбы о выезде евреев; родственники, живущие у нас и в Израиле, а также из Советского Союза прислали мне письма. Когда я в последний раз в Москве решился изложить подобные дела, меня довольно резко отчитали. Брежнев в 1981 году: «Я знаю, что у вас много должностей, но не пытайтесь убедить меня в том, что вы стали еще президентом Всемирного еврейского конгресса вместо Наума Гольдмана». Иначе Горбачев: «Кого вы уполномочите обсудить завтра в первой половине дня все эти дела с выделенным мной человеком?» Так оно и случилось, и наши сотрудники смогли помочь урегулированию многих дел, связанных с правами человека, прежде чем улучшилось общее положение.
Кто может сегодня измерить всю важность тех событий, когда были освобождены жертвы произвола, когда можно было посетить Андрея Сахарова в его московской квартире, когда укрепились правовая безопасность, а также свобода мнений и вероисповедания, когда состоялись демократические выборы, какими бы несовершенными они ни были, когда можно было открыто говорить о масштабах террора и лжи, выходящих далеко за пределы нормального понимания. Хорошим признаком нормализации было то, что рассказал мне в 1988 году один почтенный публицист. Его взрослая дочь спросила: «Отец, ведь ты не мог не знать о преступлениях, о которых теперь так много пишут? Почему же ты мне ничего об этом не говорил?» Я невысокого мнения о поверхностных сравнениях, но не кажутся ли вам подобные вопросы очень знакомыми?
Было нелегко увязать воедино весь круг возникших проблем. Но революции обретают форму не на чертежной доске, а в сердцах и умах людей, ее совершающих. Они готовы смириться с системой даже тогда, когда совершенно очевидна ее абсурдность, и с угнетением национального свойства, когда гнев достигает высшей точки. Но неожиданно какое-то событие на периферии становится той каплей, которая переполняет чашу терпения, и создается огромная напряженность, о которой вряд ли кто догадывался, каким образом и как долго она накапливалась. Когда бунтовал Кавказ, да и в других регионах происходили столкновения на межнациональной почве, Генеральный секретарь ошеломил меня своей рассудительностью, сказав, что ему спокойнее, когда проблемы лежат на столе, а не под столом. Несомненно, национальным культурам в Советском Союзе должны быть предоставлены большие возможности для свободного развития. Было очевидно, что манифестации в Прибалтике, исполненные собственного достоинства и вместе с тем самообладания, вызывают особый интерес в Германии и Скандинавии. Советский Союз становится все более европейской страной. Тем не менее необходимо понимать, что уже к концу тысячелетия в нем будут преобладать — по крайней мере численно — нерусские национальности. Возникают все новые вопросы, не ответив на которые, нельзя строить «общеевропейский дом».
В разговоре со мной Горбачев особо подчеркнул, что перестройка означает качественный перелом и во внешней политике. Кое в чем мы убедились. Джордж Кеннан, большой знаток американо-русских отношений, был готов поставить свою подпись под заявлением, что «гнилой радикализм сталинского угнетения» принадлежит прошлому и существует возможность значительно облегчить межгосударственное сотрудничество. Я хотел бы, чтобы профессор из Принстона оказался прав.
Мрачная тень Мао
Высокомерным европейцам и американцам необходимо как можно чаще напоминать, что большинство людей живет в Азии: к началу следующего тысячелетия их там будет 3,6 из 6,1 миллиарда. Также в Тихоокеанском регионе Восточной Азии к 2000 году будет производиться 50 процентов мирового валового социального продукта. Хотя мне не везло с планированием моих путешествий в Азию и от многих из них пришлось отказаться, я на собственном опыте убедился в том, что изменения не везде бывают одинаковыми, а Азия меняет свой облик с головокружительной быстротой.
Я не испытываю чувства неполноценности, и меня скорее забавляет, когда ярые поборники всего американского угрожают тем, что США могут отдать свои симпатии с Атлантики на Тихий океан. Проявление любви к более деловитым азиатам? Это вряд ли можно принимать всерьез. Некоторые «игроки» уже убедились, что нет смысла разыгрывать «китайскую карту». Но было бы также неразумно недооценивать развитие событий на Среднем и Дальнем Востоке. Следовательно, необходимо принять к сведению, что, судя по всему, Китай и Индия к середине следующего столетия будут иметь по полтора миллиарда жителей. Или, иначе говоря, в каждой из этих двух стран будут жить примерно столько же людей, сколько их жило в начале столетия во всем мире. Индии и Китаю за последние два десятилетия удалось создать промышленную базу и значительно поднять производство продуктов питания. Существует ли возможность в течение нескольких десятилетий еще раз удвоить урожаи? Одни из самых образованных ученых мира Джером Визнер, изобретатель радара и долголетний директор Массачусетского технологического института, обезоружил меня в 1988 году своим пессимистическим признанием: у него в голове есть решение для любой мировой проблемы, кроме проблемы прироста населения.
Это относится не только к Азии, но и ко всему земному шару: резкий рост населения Земли — с тех пор, когда я был еще школьником, оно утроилось — имеет особо тяжкие последствия для Южного полушария, где многим людям почти нечего есть и они страдают от недоедания. Я не могу судить, правы ли демографы в своих утверждениях, что 11 или 12 миллиардов жителей будут означать конец Земли. То, что нам известно, недостаточно для надежного заключения. Репродуктивное поведение культурных слоев общества не поддается упрощенному анализу.
Разве я могу в чем-то упрекать духовных вождей крупных религиозных общин? Но, конечно, можно задать вопрос, чего стоит ссылка на загробную жизнь, если человечеству грозит опасность в этой жизни? Часто меня воодушевляли добрые слова как протестантов, так и католиков. Так, Иоанн-Павел II говорил в Риме моим коллегам и мне о неизбежной связи между развитием и разоружением и «между решением проблемы отношений Север — Юг и Восток — Запад». Папа Павел VI назвал развитие «синонимом слова мир». С подобного рода чувством ответственности не вяжутся чуждые самой жизни и интересам будущих поколений проклятия в адрес тех, кто пользуется противозачаточными средствами. Планирование семьи относится к регулирующим и неизбежным элементам борьбы человечества за свое выживание.
В преимущественно нехристианской Азии люди всегда были не так щепетильны, как на других континентах. В Китае и в отдельные периоды в Индии руководители этих стран частично путем применения драконовских мер сдерживали рост народонаселения. Кому это кажется чрезмерным, тот уж, во всяком случае, не имеет права подходить к проблеме с оппортунистической или фундаментально-идеологической точки зрения.
Я не так много видел в Азии, но ее жизнеспособность и нужду скорее почувствовал, чем увидел. Кроме Японии и Индии, где я бывал и позднее, во время поездок по берлинским делам, я познакомился с Пакистаном, Бирмой и Шри-Ланкой. Иран я видел во времена шаха; эту миссию мне поручили как федеральному канцлеру прежде всего в связи с ввозом нефти. На землю Китая я ступил лишь в 1984 году. С другими странами, как то Индонезия и Филиппины, Корея и Вьетнам, я познакомился через их руководителей, с которыми мне доводилось встречаться в Германии или в третьих странах.
Впечатляющим примером того, чего можно добиться благодаря стремлению к модернизации, если внутренние и внешние движущие силы дополняют друг друга, является Япония. Несмотря на то что они так тяжело пострадали от второй мировой войны (а может быть, именно поэтому?), японцы, пожалуй, еще в большей степени, чем немцы, олицетворяют понятие «экономическое чудо». В 1949 году можно было только мечтать о том, что сорок лет спустя весь мир будет совершать паломничество во Франкфурт, а еще больше в Токио, настойчиво добиваясь средств и рекомендаций, чтобы не потерять окончательно контроль над экономическими проблемами и особенно над кризисом, возникшим из-за задолженности «третьего мира».
И кто бы мог подумать, что дисциплина, усердие и умение подражать, унаследованные японцами, в течение нескольких десятилетий приведут к высшим достижениям в области технологии и организации труда? Во время моих посещений мне довелось воочию убедиться в тех огромных изменениях, которые выдвинули островную империю в первые ряды торговых наций. Лишь позже я увидел, несмотря на все различия, важные параллели с промышленным развитием в Германии в прошлом веке: дешевая рабочая сила и выгодные патенты из западных стран. Японцы сумели после второй мировой войны воспользоваться еще одним преимуществом: они очень мало или ничего не тратили на военные цели. Они убедительно опровергли миф о том, что военная техника способствует экономическому росту. Они энергично и эффективно вкладывали средства в гражданскую технологию.
Эксперты, к которым я не отношусь, гадают, отчего, несмотря на все изменения в японской государственной системе, так долго и эффективно сохраняет свое господствующее положение бюрократия и почему подкуп представителей политической власти получил там такое широкое распространение? Коррупция существует и в других местах, в различных с исторической и социальной точек зрения условиях Китая и Индии так же, как в Америке и Европе. А русским и африканским новаторам приходится еще больше, чем другим, бороться с бюрократией, эффективной которую никак не назовешь. Следовательно, сравнения не вносят ясность в случай с Японией.
Можно ли считать, что демократия островной империи на Дальнем Востоке все еще носит формальный характер и в сочетании с трудолюбием ее обитателей приносит столь своеобразные плоды? В течение почти полувека, прошедшего со времени окончания войны, по существу, так и не были созданы демократические структуры и контрольные механизмы власти.
В беседах с иностранцами, как и на переговорах, японцы демонстрируют самоуверенность, которая до сих пор в них не замечалась. Как в официальной, так и в приватной обстановке японцы (женщины при этом никогда не присутствовали) до сих пор лишь в исключительных случаях принимали участие в дискуссиях. Они слушали, задавали вопросы, расспрашивали и только, если их просили об этом, отвечали «за» они или «против». С особым удовольствием я вспоминаю богатые оттенками, плодотворные беседы с министром иностранных дел Такео Мики, короткое время возглавлявшим также правительство. Он был приятным партнером и вне официальных рамок. Его интересовал мой опыт сотрудничества в Большой коалиции, и он дал мне понять, по какой причине. Его попытка политической модернизации Японии застопорилась. В содружестве социал-демократических партий той части света я встретил коллег, богатство мыслей которых было поистине примечательным. Только теперь, при исправлении допущенных ошибок, они начинают приносить плоды.
Предметом всеобщего восхищения, а также глубокого изучения уже давно являются не японцы, а те дети азиатского экономического чуда, которых американцы называют «the four dragons» («четыре дракона»): Южная Корея и Тайвань, Гонконг и Сингапур, за которыми на расстоянии следуют Малайзия и Таиланд. Всеми ими движет трудовая мораль китайцев. Всем им дает стимул и ведет к новым берегам экономики пример Японии. Их опыт показывает, что ничто не может быть столь успешным, как сам успех, а также учит, что прогресс и свобода не обязательно соблюдают равновесие. Несмотря на все неудачи, именно развитие Южной Кореи является особенно вдохновляющим: динамика рыночной экономики все же ведет к подъему политической демократии. Не обязательно смотреть на Юго-Восточную Азию, чтобы прийти к выводу, что надолго одно без другого невозможно.
Происходит сдвиг центров тяжести мировой экономики и мировой политики. Стоит ли европейцу из-за этого озабоченно морщить лоб? Я думаю, что нет и еще раз нет. Что может быть опасного в том, что Азиатско-Тихоокеанский регион стал по-новому играть важную роль и демонстрирует Старому Свету, что не он один может претендовать на успех? Почему кого-то должно раздражать то, что на политические события мирового масштаба в большей степени, чем когда-либо, оказывает влияние Токио, Дели, пожалуй, также Пекин и некоторые другие столицы? По-моему, скорее достойны сожаления те американцы, которые в восьмидесятые годы считали необходимым скрывать свое очарование Азией за фасадом разочарования в Европе; то тут, то там можно было прочитать и услышать, что европейцы-де «склеротики» и о них нужно просто забыть. В начале десятилетия японцы и «четыре дракона» рассматривали Европу с аналогичных позиций. Лишь широкая перспектива общего внутреннего рынка вразумила их, а вместе с ними и американцев. «Старушка» Европа неожиданно обрела новый прилив сил. Так быстро меняются времена и оценки.
Не уверен, что из (Западно-) Европейского сообщества получится «четвертая мировая держава», но считаю это возможным. Во времена Никсона, то есть когда американцы вновь открыли для себя Китай, речь шла о геостратегическом балансе между членами «большой тройки». Человек, являвшийся правой рукой Никсона, был за то, чтобы расширить ее до пяти участников. Итак, по воле Киссинджера Западная Европа и Япония должны были войти в число мировых держав. Однако история пошла дальше: кто видел Европу лишь в одном измерении, действовал чересчур поспешно. Не свидетельствовало о дальновидности и то, что не обращали внимания на Индию и Латинскую Америку, особенно на Бразилию. Взгляд, застывший на геополитическом соперничестве, в котором запутались атомные державы и в рамках которого они боролись за «богадельни третьего мира», свидетельствовал об отсутствии чувства реальности — классический пример направленной по неверному пути политики защиты собственных интересов.
Обе сверхдержавы слишком поздно поняли, что эра двух полюсов кончилась, а новые центры притяжения требуют для себя права голоса в многополюсном мире. Например, Индия, с которой я познакомился в первую очередь через одного из величайших людей этого столетия Джавахарлала Неру. Непосредственный контакт с ним у меня установился еще до войны, когда он находился в Берлине, заезжал ненадолго в республиканскую Испанию и посетил Прагу, чтобы на месте выразить солидарность с жертвами мюнхенского соглашения. Этого интеллектуала из высокопоставленной, состоятельной индусской семьи симпатии завели далеко влево, пока он не заметил, что там мало что подходит для его родины. Во время войны мне очень понравилось его своеобразное изложение всемирной истории в форме писем к дочери, которые я рецензировал для одного шведского издательства. Они учили тому, что нельзя рассматривать мир только «евроцентристски», и раскрывали, какой вес имеют неизвестные нам восточные религии.
Когда в 1959 году я был в Дели, глава правительства дал в честь меня обед в узком кругу. В нем участвовала его дочь Индира, уже тогда являвшаяся председателем партии Индийский национальный конгресс. Несмотря на это, она не вмешивалась в беседу, разве что когда к ней обращался отец. Неру проявил участливый интерес к германским делам. Это повторилось год спустя, когда я встретился с ним в доме его сестры. Она представляла Индию в Лондоне и посещала меня в Берлине. Неру спросил, есть ли решение для Берлина в целом. Как мы себе представляем военный статус Германии в будущем? Мы обсуждали европейские и другие проблемы, опасные для мира во всем мире. После сооружения берлинской стены я послал ему письмо. Он ответил мне, что человеческая сторона нашей проблемы волнует его больше, чем юридические позиции. «Мы должны неустанно трудиться во имя ослабления напряженности».
Весной 1984 года, через двадцать лет после кончины Неру, я был гостем его дочери, премьер-министра Индиры Ганди. На этот раз за столом с нами сидели ее сын Раджив и невестка Соня. Они вели себя так же сдержанно, как когда-то мать. Ее (первому) сыну предстояло несколько месяцев спустя возглавить правительство. Его мать убили у ворот того сада, в котором мы вели долгие дискуссии о проблемах отношений между Севером и Югом и Востоком и Западом, причем нас снимали для британского телевидения. Она оказалась не столь властной, как я ожидал, но зато в важных вопросах более напористой, чем это сохранилось в моей памяти. Когда я был канцлером, она посетила Бонн. В Германии я с ней встречался также в качестве министра иностранных дел. В конце 1977 года, возвращаясь из Токио с конференции Социалистического интернационала, я видел ее в Дели в необычной для нее роли политического деятеля оппозиции. Чтобы не вызвать неудовольствия тогдашнего правительства, наш посол не пригласил ее на прием. Я велел немедленно послать ей приглашение, и в благодарность за это мне пришлось выслушать горькие жалобы на подлость этого мира вообще и ее внутриполитических противников в частности.
Некоторые из них считали, что их в свое время арестовали по указанию премьерши. Я, как обычно, выступил в защиту политических заключенных. В августе 1976 года в письме к Тито, который играл в движении неприсоединения заметную роль, я скорее с удивлением, чем с возмущением заметил, что мои друзья Крайский и Пальме, как и я сам, навлекли на себя такими ходатайствами гнев госпожи Ганди.
Во время встречи в июне 1984 года для нее наиболее важным был вопрос, можно ли привести в движение застывшие фронты мировой политики. «Когда же европейцы изъявят готовность действовать совместно со значительными силами из рядов неприсоединившихся государств? Почему не оказать совместно давление на сверхдержавы, чтобы привести к общему знаменателю такие темы, как гонка вооружений и мировая экономика?» Об этом же думал и я.
Я поддержал усилия «Инициативы четырех континентов», в рамках которой весной 1984 года главы правительств Швеции, Индии и Греции объединились с президентами Мексики, Аргентины и Танзании. Как и они, я считал, что мир — это слишком важное дело, чтобы передоверить его только Белому дому и Кремлю. Тогда на повестке дня, в том числе и во время моих бесед с Индирой Ганди, стоял актуальный вопрос: можно ли вначале прекратить (заморозить) размещение ядерного оружия, чтобы таким образом содействовать переговорам о сокращении арсеналов? Кроме того, мы были едины в том, что следует обратить больше внимания на взаимосвязь между смягчением напряженности и развитием сотрудничества.
Госпожа Ганди в марте 1983 года стала председателем движения неприсоединения, которое росло численно, но по сути становилось скорее разжиженным. Как и я, она считала необходимым проведение новой встречи на высшем уровне, чтобы обсудить на ней экономические вопросы, представлявшие наибольший интерес для развивающихся стран. Она еще успела дать поручения, которые должны были обеспечить подготовку встречи с серьезной повесткой дня. Ее авторитет был непререкаем, и ее очень не хватало неприсоединившимся странам, которые (если их не считали вспомогательным отрядом коммунизма) наталкивались в западных столицах на высокомерие, дополненное скукой.
Генеральный секретарь китайской компартии Ху Яобан высказал мне в начале лета 1984 года в Пекине несколько пожеланий, которые я должен был передать в адрес Индии: Пекин-де надеется, что отношения между обеими странами будут «и впредь улучшаться», чему способствовал бы отказ Индии от «субгегемонистских» устремлений по отношению к ее соседям. Госпожа Ганди отнеслась к этому скептически: «А они что делают?» Тем не менее наметился успех для Китая, успех в отношении трех требований, от выполнения которых зависело улучшение отношений с Советским Союзом: сокращение войск на совместной границе, конец оккупации Афганистана русскими и Камбоджи вьетнамцами. Индии это не могло нанести видимого ущерба.
При Радживе Ганди Индия не отказалась от своих амбициозных притязаний на роль блюстительницы порядка в своем регионе. Несмотря на большой прогресс в области обеспечения населения, на стране продолжает лежать гигантское бремя внутренних проблем: сепаратистские движения, бедственное положение примерно 250 миллионов человек, не имеющих прожиточного минимума, последствия слишком долгой обособленности от западной технологии.
Ху Яобан — этот быстрый в движениях, остроумный коммунист-реформатор, был снят в 1987 году за чрезмерную «либеральность». Его смерть весной 1989 года вызвала в Пекине студенческие демонстрации, которые были жестоко подавлены. Молодежь, требовавшая меньше принуждения и больше демократии, добивалась посмертной реабилитации Ху. Он на несколько ходов опередил свою партию. В начале лета 1986 года во время его визита в Бонн я вел с ним оживленные беседы. Ху Цили, отвечавший в Политбюро за идеологию, приехал в Федеративную Республику уже в ноябре 1985 года. Когда власть имущие в 1989 году задушили демократическое движение, он поплатился за свой интерес к нему. С другими высокопоставленными лицами Китая я встречался, когда они обращались к нам в связи с улучшением межгосударственных отношений.
В четырнадцать лет Ху Яобан принял участие в Великом походе Мао. После этого он испытал довольно обычные в жизни коммунистического функционера взлеты и падения. В Пекине Генеральный секретарь объяснил мне свою политику открытости и экономических реформ. Успехи, особенно в сфере снабжения продовольствием, были очевидны, но жилищный кризис в больших городах являл собой ужасную картину. В остальном эта коммунистическая страна рисовалась уже не только в серых или синих тонах, а полной красок и звуков. Представители интеллигенции рассказывали доверительно, что им пришлось претерпеть при режиме «банды четырех». При случае говорили по секрету о политических заключенных, о требовании соблюдать права человека, о борьбе за демократию. Во время автомобильной поездки мое внимание привлекли выстрелы, доносившиеся со стороны стадиона. Один из сопровождающих, отличавшийся особой тактичностью, дал мне — «но только между нами» — понять, что речь идет «всего лишь» об уголовниках…
Меня несправедливо обвиняли в том, что я ради Советского Союза не уделял должного внимания отношениям с Китаем. Но дело обстояло не так просто. Более того, я никогда не шел за теми, кто считал, что, разыгрывая «китайскую карту» или подчеркивая преимущества маоизма по сравнению с ленинизмом, они добиваются выгоды для Европы и Германии. Кроме того, мне были крайне отвратительны эксцессы «культурной революции», которые я долго не мог забыть. Я никак не мог понять, почему у нас и в Америке к Китаю с точки зрения прав человека подходят с более коротким аршином, чем к другим.
В Бонне еще во времена Аденауэра и Мао господствовали сколь умилительные, столь и ужасающие представления о том, каким образом можно использовать в интересах Германии противоречия между обеими великими «коммунистическими» державами. «Старик с Рейна» в 1955 году с довольной ухмылкой рассказывал о том, как в Москве Хрущев тяжело вздыхал по поводу «своего Востока», а потом многозначительно добавил: «Уже сейчас китайцев 600 миллионов (!). Они-то и убедят русских, что им следует достичь взаимопонимания с Западом». В декабре 1960 года в Бонне Аденауэр заявил, что, по его мнению, Кеннеди, вступающему в следующем месяце на пост президента, очень скоро придется заняться китайским вопросом; Америка должна решить, идти ли ей с Китаем или с Россией. Даже если высказывались явные сомнения в правильности этого вывода, он оставался при своем «или-или». Де Голль, хотя он этого прямо и не говорил, считал, что трудности в отношениях между Китаем и США не должны пойти во вред Европе.
Предположение, что из советско-китайского конфликта можно извлечь пользу, я считал неверным. Во время первого чтения Восточных договоров в феврале 1971 года я предупреждал тех, кто возлагал надежды на «чудо-оружие»: «Китай тоже таковым не является». Однако я давал решительный отпор попыткам предписывать нам порядок урегулирования межгосударственных отношений и защиты наших нормальных интересов. С этой точки зрения и по просьбе экспортирующей экономики Людвиг Эрхард в 1964 году стал добиваться определенной формализации отношений с Китаем, чем вызвал недовольство Америки.
Когда пришло время подумать об установлении официальных отношений с Китаем, перед политиками ФРГ встала задача поставить в известность об этом как США, так и Японию и Индию. Что касается Советского Союза и восточноевропейских стран, с которыми мы собирались нормализовать отношения, то мы были просто обязаны проинформировать их. Мы не должны были ни за что на свете создать впечатление, что мы стремимся извлечь выгоду из напряженности. Но это совсем не значило, что мы должны были быть в шорах.
На прошедшей в 1976 году в Токио под моим председательством конференции наших послов в странах Азии было решено, что Китайская Народная Республика не должна оставаться белым пятном на нашей политической карте. Более того, было в наших интересах, «чтобы Китай развивался самостоятельно и приобщался к сотрудничеству с семьей народов». Но как бы ни был важен Китай для дальнейшего развития международной политики, «не подлежит сомнению, что урегулирования европейского, а тем самым и германского вопроса нельзя достигнуть без или против воли Советского Союза». На сессии Совета НАТО в 1969 году я также призывал не делать ставку на постоянный и неизменный советско-китайский конфликт.
В шестидесятые годы мои советские собеседники ужасались по поводу «культурной революции». Посол в ГДР Абрасимов взывал в 1966 году к общим ценностям европейской культуры. Его коллега в Бонне Царапкин пытался найти у нас понимание того, что Москва из-за Дальнего Востока должна иметь безопасный тыл в Европе. Тито, вскоре после этого ставший жертвой старческих иллюзий в отношении Китая, тоже говорил, что он очень озабочен тем, что пекинское руководство рассчитывает на новую мировую войну. Бен-Гурион, глава израильского правительства, питал почти такие же надежды, как Аденауэр. Во время «working funeral» первого федерального канцлера он дал мне понять, что его интересует только будущее ЕЭС и Китая.
Хрущев, как нам стало известно позже, кипел от ярости по поводу «азиатской хитрости, вероломства, мстительности и лжи» Мао. «От этих китайцев никак не добьешься ясного ответа», — жаловался он. В устах Брежнева (в сентябре 1971 года в Ореанде) это звучало так же, но только подробнее: «Европейцу очень трудно понять китайцев». Хозяин Кремля сказал буквально следующее: «Мы с вами знаем, что эти стены белые. Но если бы сюда явился китаец, он бы настаивал на том, что они черные». Политика Китая «в основе своей антисоветская, шовинистическая и националистическая»: кажется, он еще сказал «кровожадная». В такой ситуации царь, дескать, объявил бы войну. Он же стремится к улучшению отношений; в ближайшее время Китай, мол, не будет представлять военную опасность.
Для меня изложение советской позиции имело особенно большое значение, потому что незадолго до этого, летом 1971 года, Никсон известил о своем предстоящем визите в Пекин. По этому поводу Брежнев сказал, что он-де не имеет ничего против отношений других государств с Китаем. Никсону, если он туда поедет, будет нелегко. В начале того лета американский президент сказал мне, что он хорошо понимает, почему отношения с Советским Союзом имеют для нас приоритетное значение. Он бы на нашем месте поступил так же. Чтобы не возникло недоразумений, он пояснил: «Для нас большая игра — это игра с Советами». Я дал ему понять, что знаком с картой мира и не дам ни левым, ни правым маоистам заставить меня поставить не на ту карту. Если встанет вопрос о нормализации, мы своевременно сообщим об этом Москве и Вашингтону, как, разумеется, Индии и Японии.
В октябре 1972 года наши отношения благодаря поездке Шееля в Пекин были нормализованы. Когда Брежнев весной следующего года был в Бонне, он, проявляя какое-то нервное любопытство, все же спросил во время небольшой прогулки в присутствии только переводчика, собираюсь ли я нанести визит Мао. Тогда он мной еще, а потом уже не планировался. Однако я прекрасно понимал, какое значение имеет Китай не только в общем и в перспективе, но и в данной ситуации. С конца 1971 года Китайская Народная Республика являлась одной из стран, «тасовавших карты» в ООН, и ее представитель сидел в Совете Безопасности. Она проявляла также активность в Восточном Берлине и в других столицах стран Варшавского пакта, причем тенденция была однозначна: помешать улучшению наших отношений с Советским Союзом.
Во время моего визита в 1984 году Ху Яобан разъяснил мне, почему Китай заинтересован в сохранении мира во всем мире и (в отличие от того, что было при Мао) в поддержании «равной дистанции» к Вашингтону и к Москве. Интерес к Европе и ее стремлению к единству был огромный, как, впрочем, и интерес к европейской социал-демократии. Намечалась нормализация отношений с Москвой. Только что заключили соглашение с англичанами о возвращении КНР богатого Гонконга. Начиналось установление культурных, экономических и туристических контактов с Тайванем, который еще недавно считался как бы объявленным вне закона.
В правительственной резиденции для официальных гостей я встретился с Дэн Сяопином, невысоким, полным энергии человеком, который, однако, уже не совсем ясно произносил отдельные слова. Он определял основные направления политики, числясь официально председателем комиссии советников при ЦК и председательствуя в могущественном военном комитете. Я цитирую из разговора, который мы вели за столом, сервированным посудой кайзеровских времен:
«Мне поручено дать в Вашу честь обед… Мне уже восемьдесят лет. Моя голова работает уже не так хорошо. Но Аденауэр, когда он стал канцлером, тоже был довольно старым человеком».
«Ваш визит к нам слишком краток. Вам нужно приезжать почаще. Как у Вас со временем?.. Для нас Вы в любое время желанный гость… Только побывав в Китае, начнешь его понимать. Я хотел бы, чтобы Вы основательно познакомились с Китаем».
«Свой путь к коммунизму я нашел на французских фабриках. В 1926 году я ехал из Парижа через Франкфурт и Берлин в Москву. В Берлине я пробыл одну неделю. Там все было очень аккуратно, правда, мне не хватало парижских кафе».
«Китай — еще относительно отсталая страна. Наши проблемы — это технология и квалифицированные кадры. Своими силами мы с этим не справимся. При изоляции нельзя развиваться. Отсюда наша политика открытости для внешнего мира».
«У нас много старых членов партии. Многие из них состоят в ней несколько десятилетий. В качестве переходной системы мы создали комиссию советников. Однако старые функционеры уступают место более молодым. Вместе с тем мы предоставляем в их распоряжение свою мудрость… Речь идет о том, чтобы путем передачи мудрости и опыта придать новому поколению уверенность и стабильность».
В заключение, после того как я сказал: «Вероятно, соответствует действительности, что Китай не хочет, чтобы его использовали, как карту в игре, так же, как и я не хочу разыгрывать ее сам во вред другим», — он заметил: «На свете все еще есть игроки. Будущее покажет, что в этом правильно, а что нет».
Кому в таких случаях не ясно, что многое из того, что происходит сегодня, становится понятным лишь на фоне старых религиозных и философских систем? В начале 1988 года на конгрессе в Мадриде приехавший из Китая старый человек подвергся дружескому допросу: «Можно ли рассчитывать на то, что уже при жизни следующего поколения значительно поднимется благосостояние?» Ответ: «Конечно, лет через сто мы достигнем некоторого прогресса».
Прежде чем пригласить меня к столу, Дэн завел речь об одной беседе между Аденауэром и Черчиллем, в которой фигурировали гунны. Под ними, вероятно, подразумевались китайцы? Я перевел разговор на другую тему, указав на то, что «старик» связывал с полезной ролью Китая большие надежды. Если бы тема гуннов была затронута несколько лет спустя, я нашел бы более подходящий ответ. Пока студенты и рабочие, требовавшие отставки ужасного старца, ничего не добились. Человек, о котором в мире создалось столь романтичное представление, снова стал насаждать террор и страх. Он еще раз осуществил то, на что никогда не смотрел иначе, назвав теперь смертную казнь воспитательной функцией. И мир в ужасе отвернулся.
Улоф Пальме и дело безопасности
Это было поздним вечером 28 февраля 1986 года. Я находился в Любеке, где мне на следующее утро предстояло выступить в связи с выборами в городской парламент. Из Стокгольма по телефону пришло известие, в которое трудно было поверить: Улофа застрелили прямо на улице, когда он с женой возвращался из кино. О том, кто это сделал, гадали еще годы спустя. Кого мы потеряли, осознавали многие далеко за пределами Швеции, и не только среди тех, кто был ему близок по политическим убеждениям. У меня было такое чувство, будто ушел из жизни любимый младший брат.
Швеция потеряла яркого политика высокого международного класса. Жаждущая мира и справедливости планета стала на одного великого пророка беднее. В моем первом, довольно слабом комментарии говорилось, что я скорблю о потере близкого друга, с которым я за несколько дней до этого советовался по телефону, какие шаги следует предпринять, чтобы положить конец гонке вооружений. «Вместе мы пытались сделать многое из того, что теперь предстоит продолжать без него, но в его духе».
Две недели спустя, когда мы вместе со многими высокопоставленными представителями с Севера и Юга, Запада и Востока стояли в стокгольмской ратуше у его гроба, я уже не мог называть его только «государственным деятелем». Это было бы слишком узким определением, которое не включало в себя ни его пророческую силу, ни чрезвычайную целостность его характера. Разве не показали именно эти две недели, как остро молодые люди далеко за пределами Швеции ощущали то, что сделало Пальме таким необычным и таким независимым политическим лидером? В моей памяти он остался большим ребенком, каким он был в свои почти шестьдесят лет: «Он без устали работал, но, несмотря на это, он много делал для расширения своего кругозора и проявлял живой интерес к событиям в культурной жизни. Он умел не только говорить, но и слушать. Любил он и посмеяться вместе с нами».
Когда я жил в Стокгольме, он еще ходил в школу. Его родители принадлежали к высшему обществу, мать была из прибалтийских немецких дворян. Наша дружба началась в середине пятидесятых годов. Таге Эрландер сделал его своим личным секретарем. Вскоре он стал самым молодым членом парламента, а затем и правительства. В 1969 году, когда Эрландеру все это надоело, Пальме сменил его на посту главы правительства и партии. В течение шести лет, с 1976 до 1982 года, ему пришлось довольствоваться необычной для шведского социал-демократа ролью лидера оппозиции.
Особенно большое внимание он уделял проблемам полной занятости и такого государства всеобщего благоденствия, которое гарантирует социальную обеспеченность и высокий образовательный уровень. Он ощущал свою связь с особыми традициями северных социал-демократов и гордился, если шведская модель пользовалась вниманием и даже находила подражателей в Европе и во всем мире. Одним из ее убежденных сторонников был Бруно Крайский, никогда не отрицавший того огромного влияния, которое на него оказали годы, проведенные в эмиграции в Швеции. Отцы и матери «народного дома», взвешивая все плюсы и минусы, понимали, что бюрократических неурядиц не избежать, но исходили из того, что его преимущества компенсируют все с лихвой.
За границей на Улофа Пальме обратили внимание после того, как он, будучи министром, стал во всеуслышание протестовать против войны во Вьетнаме не только на улицах Стокгольма, но и по американскому телевидению. Ричард Никсон отозвал из Стокгольма своего посла. Генри Киссинджер, заговоривший со мной за ужином в Вашингтоне об осложнении межгосударственных отношений, был несколько удивлен, когда я ему объяснил, насколько сильное влияние оказали на этого шведа студенческие годы, проведенные им в США (ведь он и реагировал так же, как молодые американцы). Он и прежде никогда не лез за словом в карман, выступая, к примеру, резко и против режима Франко в Испании, для жертв которого он собирал пожертвования на улицах шведской столицы. Со всей присущей ему страстностью он осуждал тех правителей, по приказу которых была раздавлена гусеницами танков Пражская весна. Представляя международное сообщество социал-демократов, он взял на себя заботу о Юге Африки. Он наиболее последовательно выступал против апартеида и не проявлял в данном вопросе никакой готовности к какому-либо компромиссу. В 1984 году он первым и единственным среди западных глав правительств посетил Манагуа. Когда мы в кругу друзей из разных стран совещались в школе датских металлистов в Слангерупе, он прокомментировал это следующим образом: «Когда нарушаются принципы международного права, представитель небольшой страны должен подходить к этому особенно строго. Тот, у кого честное сердце, не может допустить, чтобы антисомосовская Никарагуа погибла».
Он раньше других высказал мнение, что, если не будет найден компромисс между израильтянами и палестинцами, Ближний Восток постигнет новое несчастье. В 1974 году он встретился с руководителем ООП в Алжире. Год спустя на конференции руководителей партий в Берлине на него набросились наши израильские друзья Голда Меир и Игал Аллон, потому что он, как они говорили, не должен был связываться с террористами. Стоя у окна, откуда он следил за ходом дискуссии, он вдруг выпрямился, поднял указательный палец и спросил твердо, хотя и дружелюбно: «А кем ты был, Игал?» (Он намекал на деятельность Аллона, направленную против властей британского протектората, до образования государства Израиль.) Когда началась иранская революция, мы попросили его (он тогда еще не стал снова главой правительства) осмотреться в Тегеране. В конце 1980 года Генеральный секретарь ООН дал ему безнадежное поручение выступить в качестве посредника в ирано-иракской войне. Время для этого еще не созрело, далеко не созрело, и поэтому он сосредоточил свои усилия на том (что было для него очень типично), чтобы добиться возвращения на родину как можно большего количества детей, находившихся в лагерях для военнопленных. В остальном Улоф Пальме тоже оказался втянутым в противоречия нашего мира.
В 1981 году он предпринял все возможное, чтобы министр иностранных дел Ирана Задиг Готбзаде смог участвовать в заседании нашего Интернационала в Осло. Мы постарались понять его умеренные по иранским понятиям взгляды. Несколько месяцев спустя иранский министр косвенным путем дал мне знать, что он не сможет ни приехать еще раз, ни выступить. Вскоре после этого его казнили.
В Кувейте в 1982 году я воочию убедился в том, как Пальме, не зная покоя и все время подвергаясь опасности, курсировал по проходившей вблизи линии фронта. Это было во время заседания комиссии «Север — Юг», в котором он принял участие особого рода. Он потребовал от представителей развитых стран проявлять больше уступчивости, для того чтобы (как он предупредил американского банкира Петера Петерсона) девизом нашего доклада не стали слова: «Народы мира, соединяйтесь во имя спасения банка „Чейз Манхэттен“!» Швеция, так же как другие скандинавские страны и Голландия, отличалась тем, что ее вклад в дело помощи развивающимся странам превышал средние показатели. В основных частях нашей программы неотложных мер чувствовался почерк моего шведского друга.
Когда был готов доклад моей комиссии, он не колеблясь созвал свою. В ее докладе содержался ответ на вопрос о коллективной безопасности в атомный век. Ядро его группы составляли, кроме него самого, бывший госсекретарь США Сайрус Вэнс, руководитель одного советского института Георгий Арбатов и Эгон Бар, внесший в ее работу наш опыт в области восточной политики и политики безопасности. С восточной стороны участвовал бывший премьер-министр Польши Юзеф Циранкевич, из моей комиссии сотрудничали японский посол Харуки Мори и генеральный секретарь британского содружества Рамнал. Наряду с другими деятелями из стран «третьего мира» свои знания на службу благородному делу поставили известные европейские социал-демократы: норвежка Гру Харлем Брундтланд, голландец Юп ден Уйл и англичанин Дэвид Оуэн, которому, однако, после ожесточенных споров пришлось выйти из лейбористской партии.
Я был полностью в курсе проходивших совещаний и разделял их выводы: коллективная безопасность как необходимая политическая задача в ядерный век и партнерство в целях обеспечения безопасности в качестве военной концепции, которая должна была поэтапно сменить стратегию ядерного сдерживания. Сдерживание содержит угрозу уничтожения того, что необходимо защитить, и поэтому эта концепция постепенно перестала вызывать доверие. Новое понимание безопасности должно было в то же время означать, что необходимо учитывать законные интересы развивающихся стран и высвободить для гуманитарных и продуктивных целей ресурсы, которые до сих пор шли на вооружение. Однако очень скоро выяснилось, что говорить и писать на эту тему гораздо легче, чем хоть что-то сделать.
Доклад Пальме содержал плодотворную идею создания безъядерного коридора, которую ответственные за безопасность Запада не приняли, но которая тем не менее способствовала новому мышлению в области обороны. Среди членов комиссии американец энергично ее поддержал, в то время как советский представитель попросил занести в протокол некоторые оговорки. В беседах со специалистами в данной области из ГДР эта идея вылилась в ценные инициативы: создание в Центральной Европе зоны сокращенных вооружений и свободной от химического оружия. Подобные беседы показали, что представители «другой стороны» открытые и думающие люди, чего мы от них вовсе не ожидали. Они осознавали, что на карту поставлено существование людей как по ту, так и по другую сторону.
Мое отношение к военным делам отражало развитие в постановке вопроса, которое было проделано в период с начала тридцатых до восьмидесятых годов. Воспитанный в антивоенных традициях, я быстро усвоил, что на нацистский вызов нельзя отвечать ни радикальными лозунгами, ни терпеливым молчанием. Но все же нельзя было забывать, что войны начинаются в умах людей. После 1945 года нам, немцам, вопреки тому, что мы вначале задумали и чего желали, не был предоставлен шанс обойтись без военной техники. Я был среди тех, кто не уклонялся от последствий. Это значило сказать «да» западному союзу и бундесверу. Но и сказать «да» в любой разумной форме контролю над вооружениями.
Когда в 1960 году в Ганновере моя кандидатура была выдвинута на пост канцлера, я заявил, что высшим руководящим принципом нашей оборонной политики будет союзническая верность. Впрочем, мы учитывали тот факт, что вооружение и разоружение — это разные стороны одной и той же темы. Безопасность как-никак неделима. Я считал, что нам придется привыкнуть жить в условиях равновесия страха и создать в этих условиях новые правила политической игры. Проблема, по моему мнению, заключалась в том, чтобы военными средствами зафиксировать status quo для того, чтобы обрести свободу действий, и преодолеть его политическими средствами.
Примерно то же я говорил в октябре 1969 года в моем первом заявлении в качестве федерального канцлера: «Какую бы из двух сторон политики безопасности мы ни рассматривали, будь то наше серьезное, настойчивое стремление добиться одновременного и равноценного ограничения вооружений и контроля над ними или обеспечение достаточной обороны Федеративной Республики Германии, — в обоих аспектах федеральное правительство понимает свою политику безопасности как политику равновесия и обеспечения мира». Западный союз — это оборонительный союз, и таковым же является наш вклад в него. «Вместе с союзниками, — говорил я, — правительство будет последовательно выступать за снижение уровня военного противостояния в Европе». Я ссылался как на двойное обоснование — готовность к обороне и разрядка, — которое западный союз получил в конце 1967 года в виде доклада Армеля, так и на запланированное совещание в Хельсинки, которое мы оценивали положительно, в то время как многие другие еще никак не могли отрешиться от бесплодного пессимизма.
Американская монополия на атомное оружие продолжалась всего несколько лет. Сначала Советы, высунув язык, помчались вдогонку, а затем во многих областях обогнали американцев. Возникла принципиально новая ситуация, которую не сразу и далеко не везде поняли. Некоторые были склонны распевать гимны в честь бомбы. Разве не она обеспечила нашей части света неожиданно долгий мирный период? Но следовало бы спросить, не могут ли накопленные в растущем объеме средства разрушения в один прекрасный день превратиться в самодовлеющую силу? И не возрастет ли в связи со снижением ядерного оружия до «тактического» уровня риск ошибочного расчета, последствия которого трудно будет себе представить? Американские и советские ученые сошлись во мнении, что преобладающую часть ядерного оружия той и другой стороны можно ликвидировать без ущерба для относительной безопасности.
Итак, с одной стороны, десятилетия без войны в Европе и в отношениях между ядерными мировыми державами. А с другой стороны, почти непредсказуемая опасность, исходящая от тактического оружия, которое в большом количестве вначале было размещено в разных точках, а затем в основном вновь сконцентрировано в одном регионе, а также от плохо поддающихся подсчету крупных носителей с несколькими боеголовками и, кроме того, от оружия морского и воздушного базирования! Мои друзья и я осознали новую опасность, к которой больше не подходили старые формулы уже тогда, когда в декабре 1971 года в актовом зале университета Осло я благодарил за присуждение мне Нобелевской премии мира: «Человечеству грозит самоуничтожение, и поэтому сосуществование стало вопросом существования вообще. Сосуществование стало сегодня не одной из приемлемых возможностей, а единственным шансом выжить».
Когда семидесятые годы кончились без катастроф, но и — вопреки восточной политике, Хельсинки и установлению верхних пределов для межконтинентальных орудий разрушения — без принципиальных изменений в конфликте между Востоком и Западом и с большим числом «малых» войн в «третьем мире», я выдвинул более острые аргументы: никогда прежде не стояло под вопросом выживание всего человечества. Миру угрожает опасность довооружиться до смерти. «Мы с возрастающей скоростью мчимся к пропасти, точнее говоря, некоторые мчатся и тянут за собой остальных».
Я был очень обеспокоен, так как на рубеже восьмидесятых годов разрядка грозила кончиться ничем. При этом за соглашением по ОСВ от мая 1972 года, предусматривавшем ограничения для стратегических ядерных ракет, последовало еще несколько соглашений, которые могли бы проложить путь к мирному порядку. К ним относилось заключенное в июне 1976 года во время визита Брежнева в США соглашение о консультациях в целях предотвращения эскалации местных конфликтов. К ним относились поначалу венские переговоры по взаимному сокращению вооруженных сил и вооружений, которые велись без прямых указаний высшего руководства и так и не вышли за рамки длительных и вскоре ставших скучными дипломатических маневров с обменом ограниченными цифровыми данными. Гонка вооружений процветала. Советские ракеты СС-20 были лишь частью общей картины, правда, той частью, которая особенно беспокоила Западную Европу. Советский Союз тревожила расхваливаемая на все лады президентом Рейганом «стратегическая оборонная инициатива», в которую и на Западе-то не очень верили. Афганистан и Польша привели к рецидивам мрачных времен «холодной войны».
Я допускал, что меня будут критиковать, а иногда и подозревать в том, что я не имел никакого желания разделять чьи-то ошибочные взгляды. Вместо этого кое-где в мире я выступал за умеренность и готовность к переговорам. Например, в Организации Объединенных Наций, на слушаниях на Капитолийском холме в Вашингтоне, на конференции «моего» Интернационала в 1978 году в Финляндии, в которой впервые приняли участие представители как Советского Союза, так и Соединенных Штатов, а также на одной из последующих конференций в 1985 году в Вене, на которой появились также китайцы и индийцы. Последние одновременно представляли движение неприсоединения. Я поддержал требование о прекращении ядерных испытаний, как и другие инициативы «Группы четырех континентов» (т. е. «Делийской шестерки». — Прим. ред.). Последняя подпись Пальме стоит под документом этой мирной инициативы шести глав государств и правительств. В Социалистическом интернационале такие вопросы разрабатывались консультативным советом по разоружению под председательством финна Калеви Сорса. Как и я, он был председателем партии, министром иностранных дел и главой правительства, прежде чем, в отличие от меня, стать председателем парламента. Компетентное и трезвое суждение финна много значит.
В сентябре 1987 года Международный институт по исследованию проблем мира (СИПРИ) пригласил меня открыть в стокгольмском стортинге цикл докладов, посвященных памяти Улофа Пальме. Случилось так, что за несколько дней до этого появилась уверенность в заключении первого настоящего соглашения о разоружении между обеими ядерными мировыми державами. Рональд Рейган и Михаил Горбачев пришли к согласию в вопросах ликвидации ракет средней дальности. Значение этого шага — таков был первый пункт моего выступления — нельзя переоценить, хотя в общем речь идет лишь о нескольких процентах потенциала разрушения.
Советский Союз имел огромный перевес в обычных вооружениях. То, что он теперь согласился с принципом стабильности обычных вооружений на более низком уровне, я назвал в своем втором пункте большим прогрессом. Наметилась перспектива успешного завершения венских переговоров. Однако рассчитывать на то, что вслед за этим сразу последуют переговоры по ракетам меньшей дальности — ядерному оружию с радиусом действия до 500 км, — было бы чересчур оптимистично.
В-третьих, я констатировал, что концепция коллективной безопасности, это значительное и разумное предложение, содержащееся в докладе Пальме, воспринимается всерьез в обоих блоках, а также в консервативных правительственных кругах. Я указал на то, что Эрих Хонеккер как раз в это время находился с визитом в Федеративной Республике. «Когда я в 1970 году установил контакт с ГДР, тамошние руководители и я как-никак сходились во мнении, что с немецкой земли никогда больше не должна исходить война. Теперь же обсуждается, что могут все вместе — и каждый в своей области внешней политики — предпринять для того, чтобы содействовать упрочению мира в Европе и во всем мире. И партии, некогда бывшие непримиримыми врагами, как правило, констатируют: борьба между идеологиями (или что под этим подразумевают) может вестись более цивилизованно и должна быть подчинена интересам мира».
В-четвертых, я указал на следующее: женевские переговоры (в данном случае не между ядерными мировыми державами, а в рамках действующей с 1960 года по поручению ООН большой комиссии) близко подошли к глобальному запрещению химического оружия. Я с полным основанием подчеркнул, что могут возникнуть сложности, ведущие к «значительной затяжке» и именно поэтому нельзя откладывать в долгий ящик региональные проекты, как, например, проект создания в Европе зоны, «свободной от химического оружия». В остальном же могут оказаться целесообразными меры по укреплению доверия, выработанные в 1986 году в рамках хельсинкского процесса на Стокгольмской конференции по вопросам контроля и рекомендованные совместно всеми участниками. Они делают излишним военный шпионаж даже там, где его еще не заменили разведывательные спутники.
В-пятых, логика подсказывает, что менее напряженные отношения между мировыми державами окажут положительное влияние на решение многих так называемых региональных конфликтов. «Разумеется, я бы не советовал предаваться чрезмерным ожиданиям. Но в то же время мы должны знать, что высокомерный негативизм еще никогда не приводил ни к чему хорошему».
Опыт научил меня, что продвижение наиболее вероятно тогда, когда не игнорируют существующее только потому, что оно кому-то не нравится, а принимают его к сведению и стараются изменить к лучшему. Используя политическую преемственность, кое-что, в том числе существенное, можно изменить. Это мы в свое время пытались сделать и доказали своей восточной политикой. Только когда холода пройдут, отпадает нужда в зимнем пальто. Холода прошли, хотя НАТО и Варшавский пакт продолжают оставаться необходимыми факторами стабильности, необходимыми для шагов в направлении мира в Европе, прочного мира, который люди по собственному усмотрению не смогут больше нарушить. То, что с этой реальностью все больше приходится считаться, находит свое выражение в самых различных формах. На повестке дня стоял вопрос не об изменении географической карты Европы, а о признании границ, для того чтобы они потеряли свой разделяющий характер и помогли людям объединиться. Осуществленные мечты о прошлом? Нет. Но таким образом можно соединить то, что должно быть вместе.
Коллективная безопасность для Европы благодаря разумной достаточности открывает перед нами большие возможности. То, что несколько лет тому назад было утопией, стало реальностью: определенная демилитаризация конфликта между Востоком и Западом, замена военного противостояния мирным соревнованием и взаимовыгодным сотрудничеством прежде всего, но не только в области науки и охраны окружающей среды. Началась новая глава в книге европейской истории.
Но и после этого остались различия, если не между идеологиями и системами, то, во всяком случае, между державами. Остались также различия во вкусах и в способностях владельцев обставить по своему усмотрению собственные помещения в «общеевропейском доме». Но все конфликты на этой почве подчинялись бы одному закону — закону выживания, включающему в себя коллективную безопасность. Какой вклад Европа могла бы внести в интересах всего мира! Как это помогло бы нам самим и какие силы освободились бы для устранения угрожающей человечеству страшной опасности!
Когда Рональд Рейган в 1989 году передавал свои полномочия Джорджу Бушу, на пути к сдерживанию гонки вооружений уже были достигнуты значительные предварительные результаты. Помимо контролируемой ликвидации ракет средней дальности в Женеве идут переговоры о пятидесятипроцентном сокращении «стратегических» ядерных вооружений. Хотя усилия, направленные на достижение глобального запрета химического оружия, пока ни к чему не привели, появилась надежда на успех венских переговоров о достижении равновесия в области обычных вооружений. Вновь обсуждается соглашение о сокращении ядерных испытаний и контроле за ними. Во многих точках земного шара обозначилась возможность решения острых конфликтов. Люди все больше и больше осознают, что на великий вызов нашего времени возможен лишь глобальный ответ.
Власть и миф
Я ничего не предпринимал, чтобы стать председателем-«президентом» выходящего далеко за пределы Европы объединения социал-демократических партий, но и не препятствовал этому. Во всяком случае, вступив осенью 1976 года в эту должность, я испытывал некоторую радость и был твердо намерен преодолеть евроцентризм организации, именуемой по традиции «Социалистический интернационал» (СИ), миф о которой всегда превосходил ее власть. Вместе со мной были не только те, кто уговорил меня занять новую должность, но и новые люди. Леопольд Сенгхор привез из Сенегала красочный ансамбль народной музыки в знак благодарности за принятие в СИ его партии. Карлос Андрес Перес, президент Венесуэлы, приехал, чтобы изложить собственные нужды и интересы «Демократического действия». Друзья с Ближнего Востока и из Южной Африки заявили, что ожидают от нас большей заинтересованности в делах их региона.
На том женевском конгрессе в резиденции Международной Организации Труда я назвал основными точками приложения наших усилий проблемы отношений между Востоком и Западом, Севером и Югом, а также права человека. Вскоре к этому прибавились проблемы окружающей среды и межрегиональные. Контролем над вооружениями и разоружением все эти годы занимался мой финский друг Калеви Сорса, большой знаток московской политической сцены. Вопросы мировой экономики с 1983 года находились под попечением Майкла Мэнли. Когда я двадцать лет назад познакомился с ним, он на Ямайке возглавлял оппозицию, а затем стал премьер-министром. Сейчас он снова занимает этот пост. Вопросами окружающей среды и правами человека занялись шведы и австрийцы. Особое значение придавалось некоторым региональным комитетам.
Ни в комиссиях, ни в комитетах, тем более на пленумах, ни разу не стоял на повестке дня вопрос о принятии большинством голосов решений, обязательных для отдельных партий. В социал-демократическом объединении независимых национальных партий речь могла и может идти только об обмене опытом, обобщении различных мнений, а также оказании влияния на решающие международные и внутригосударственные процессы. Никто не думал и не думает создавать сверхпартию, а тем более всемирный исполнительный орган. Однако значение дискуссий, ведущихся не за столом официальных заседаний и ставших в свободных рамках нашего Интернационала обычным делом, невозможно переоценить. Они играют чрезвычайно важную роль. Таким образом, уже удалось локализовать не один конфликт, реализовать не одну идею, основать не одно товарищество. Вероятно, на международных встречах демохристиан или либералов происходит примерно то же самое. Они признают, что идея интернационализма утвердилась у социалистов раньше и прочнее. В практической политике, правда, она не всегда была достаточно плодотворной.
Интернационал, в котором мне доверили место председателя, был основан во Франкфурте-на-Майне в 1951 году. Поначалу партии многих стран, в которых из-за нацистов слово «немец» было покрыто позором, сомневались, стоит ли так скоро принимать немцев в международное сообщество? Совершенно очевидно, что они не видели большой разницы между социал-демократами и другими немцами. Прежний интернационал, второй, созданный в 1889 году в Париже, в отличие от первого, который в 1864 году организовал Карл Маркс, был возрожден в пору расцвета «холодной войны». Это означало, что во Франкфурте уже не были представлены выбывшие или унифицированные партии из контролируемой Советским Союзом части Европы.
Когда мне было девять лет, в мае 1923 года, я участвовал в поездке детской группы любекского рабочего спортивного общества и случайно стал свидетелем возрождения II Интернационала. Место действия: гамбургский Дом профсоюзов на улице Безенбиндерхоф, где нам, детям, разрешили даже заглянуть в зал заседаний. Потом мне казалось, что я видел там француза Леона Блюма, датчанина Торвальда Штаунинга, шведа Хяльмара Брантинга, бельгийца Эмиля Вандервельде и, таким образом, был связан с добрыми старыми временами европейского рабочего движения. А разве я не встречал там немецких теоретиков партии Каутского и Бернштейна? Или австрийца Фридриха Адлера? Он в знак протеста против войны застрелил премьер-министра, перед концом войны был помилован, а потом в Гамбурге избран генеральным секретарем. Им он оставался до 1940 года, когда деятельность Интернационала замерла.
В годы эмиграции я участвовал в различных встречах социалистов левой ориентации в Париже и других местах, а в Стокгольме во время войны принимал активное участие в деятельности кружка, который мы несколько честолюбиво называли «малым интернационалом». Он действовал почти в подполье, но тем не менее заставил говорить о себе. Однажды к нам даже пробился разделявший наши взгляды сотрудник японского посольства в Берлине. Он пытался укрыться в одной из стокгольмских больниц, но японской секретной службе удалось его оттуда выманить и отправить на верную смерть. Идеи, рожденные в стокгольмском дискуссионном кружке, прослеживались и в послевоенные годы.
В шестидесятые годы я присутствовал на нескольких заседаниях Интернационала (главным образом после того, как я стал председателем нашей партии) в Лондоне и Цюрихе, Брюсселе и Амстердаме. Но, говоря по совести, особенного восторга я при этом не испытывал. Меня беспокоило, что далекая от действительности говорильня отрицательно скажется на деятельности СДПГ. То, что в 1966 году на конгрессе в Стокгольме я согласился быть избранным одним из вице-председателей наряду с Ги Молле, Гарольдом Вильсоном и Таге Эрландером, также было связано со стремлением помочь вывести дело на правильный путь.
Действительно, в последующие годы, прошедшие под флагом восточной политики, мне пришлось публично извиняться; на собраниях Интернационала в 1968 году в Истборне, в 1971 году в Хельсинки, в 1972 году в Вене, при этом я нашел понимание и, более того, поддержку не только на словах. Конгресс 1966 года запомнился мне еще и потому, что в нем впервые участвовали африканские делегации.
Женевскому конгрессу 1976 года, на котором меня избрали председателем, предшествовала крупная конференция по проблемам Латинской Америки с участием европейских партий в Каракасе. В конце 1977 года последовала конференция руководителей партий в столице Японии, а осенью 1978 года — конгресс в канадском городе Ванкувере. В дальнейшем Интернационал заседал в Танзании и Ботсване, в Санто-Доминго и Рио-де-Жанейро. В 1980 году прошла организованная американскими друзьями конференция особого рода в Вашингтоне. Там, а также в Москве и Дели собирался наш комитет по разоружению. Прошло немного времени, и в Интернационал вступило почти столько же партий из стран Латинской Америки и Карибского бассейна, как в Европе, хотя постоянство и внутренняя сплоченность оставляли желать лучшего. Но более важным было то, что в ряде стран, не в последнюю очередь благодаря нашему вкладу, на место военных диктатур пришли законно избранные демократические правительства. Однако о демократической стабильности еще долгое время не могло быть и речи. Да и как же иначе, если демократия не подстраховывалась ни в экономическом, ни в социальном отношении. Там, где удержались диктатуры, мы, по крайней мере, смогли взять под защиту подвергавшихся преследованиям демократов (из Чили, а также из Парагвая) и оказать им помощь.
В Северной Африке Социалистический интернационал традиционно имел хорошие контакты, развитие которых отвечало прежде всего интересам Египта и Туниса. Южнее Сахары мы лишь с трудом находили точки соприкосновения, так что приходилось изыскивать специфические, соответствующие этому региону, формы сотрудничества. Весной 1977 года мне пришлось в письме на имя Тито (в то время председатель движения неприсоединения. — Прим. ред.) объяснять: «У некоторых Ваших сотрудников, очевидно, создалось ошибочное представление, будто мы хотим заняться своего рода социал-демократическим миссионерством… В частности, мы будем стараться „постоянно“ учитывать такой важный фактор мировой политики, каким стало движение неприсоединения».
В Азии японские социалисты искали подходы к Интернационалу еще до первой мировой войны. Их представитель возглавлял правительство после 1945 года, но сами они в организационном плане были разделены по меньшей мере на две партии. В остальном же связи с Юго-Восточным регионом ограничивались лейбористскими партиями Австралии и Новой Зеландии. Движения своеобразного характера возникли в Индии и Индонезии, а также на Филиппинах и в Шри-Ланке, в Индокитае и Корее, в Бирме, Малайзии и Сингапуре и, наконец, в новых островных государствах Океании. Здесь нам предстоит решить в девяностые годы одну из важнейших задач.
Сотрудничество на партийном уровне укрепило во мне убеждение, что при решении международных вопросов большее значение следует придавать региональному принципу. «Холодная война» отрицательно сказалась на деятельности ООН. Однако свою роль в деле обмена информацией, мнениями и идеями ООН, несмотря на политическую напряженность в мире, всегда играла успешно. А когда напряженность в отношениях между мировыми державами спала, изменился и ее профиль. Однако предпринятые генеральным секретарем ООН шаги по сохранению мира не имели бы шансов на успех, если бы Москва и Вашингтон не дали бы им зеленый свет.
К Социалистическому интернационалу и его представителям неоднократно обращались с просьбами оказать содействие в установлении мира. В отдельных регионах наши связи простирались шире, чем у ООН. Например, на Кипре и в Западной Сахаре, в Эритрее и Камбодже. Даже из Кореи поступило обращение к Социнтерну. Нам больше, чем кому-либо, доверяют в тех случаях, когда нужно помочь в решении сложных проблем. Но что все это значит в сравнении с теми тремя регионами мира, в которые мы вложили пыл своих сердец и свой престиж.
Во-первых, Центральная Америка. Страны, расположенные между Мексикой и южным континентом, а также страны Карибского бассейна в течение многих лет держали нас в постоянном напряжении. Если мы, начиная с конференции 1978 года в Лиссабоне, уделяли особое внимание Никарагуа, то это не значит, что мы недооценивали других, и в первую очередь подвергшихся столь жестоким испытаниям сальвадорцев. Никарагуа пришлось защищаться из-за поразительного отсутствия благоразумия у североамериканской стороны. При этом у меня не было никаких сомнений в том, что далеко не все, что делалось под руководством сандинистских «команданте», могло получить наше одобрение. Но мы решительно выступали против того, чтобы маленькая страна, сбросившая иго диктатуры Сомосы, стала жертвой давления, угроз и агрессии. Почему ее лишали шанса самой решить свое будущее? Чтобы содействовать этому, мы поддерживали сначала усилия так называемой Контадорской группы, а затем план мира президента Коста-Рики социал-демократа Оскара Ариаса. Я присутствовал в 1987 году при его награждении Нобелевской премией мира.
Свою солидарность с Центральной Америкой я выражал по различным поводам, в том числе во время моего насыщенного впечатлениями визита в Манагуа осенью 1984 года. Я провел много часов с восемью из девяти «команданте» (девятый находился в поездке по стране) и убедился в их неукротимой воле к национальному обновлению, так же как и в их почти андалузской готовности умереть. Впрочем, мой вывод гласил: «Они такие же марксисты-ленинцы, как я муравьед». Попытки оказать сдерживающее воздействие на правительство США оказались безуспешными. Когда я находился в этом регионе, сальвадорская оппозиция также попыталась использовать меня в качестве посредника. Состоялись переговоры, но еще ничто не предвещало мир.
Фидель Кастро был заинтересован в подробном обмене мнениями, и он прислал за мной в Манагуа кубинский самолет. Стареющий, с поредевшей шевелюрой и седеющей бородой, вождь кубинской революции был любезен и испытывал потребность выговориться. Он проговорил почти семь часов. Иногда он спрашивал, не хочу ли я кофе. Я отвечал, что это хорошая идея, и на этом все заканчивалось. Он говорил и говорил, затрагивая все новые темы. Он гордился кубинской системой народного образования и здравоохранения, а также тем, что кубинские учителя и врачи в некоторых местах оказывают помощь развивающимся странам. В то же время он, кажется, сознавал, что временные обстоятельства не благоприятствуют экспорту революционных моделей: «Второй Кубы не будет».
Он несомненно был заинтересован в том, чтобы не слишком впутываться в неразбериху, царившую в Центральной Америке. «Эти страны должны идти своим собственным путем», — сказал он. Он знал (еще до Горбачева), что Советский Союз скорее заинтересован в том, чтобы освободиться от связанных с большими затратами обязательств в этой части света, чем в том, чтобы брать на себя новые обязательства. Ранее я посоветовал никарагуанским руководителям чаще посматривать на географическую карту. Один из них мне вскоре сказал: «Перестройка не сулит ничего хорошего». Про кубинского руководителя говорили, что он не в восторге от гласности. Действительно, он больше не обманывался относительно того, что ему придется отказаться от военного присутствия в Африке, которое он, впрочем, энергично пытался оправдать. Но и в остальном было затронуто больше тем, чем это стало известно общественности. Один высокий церковный сан из Бразилии передал со мной послание на имя Кастро. Американцы попросили меня справиться о судьбе заключенных. Несколько «дел» я привез в своем багаже.
Все мысли Кастро были направлены на США. Если бы они не отвергли его, он вряд ли стал бы тем, кто он есть. Десятки тысяч людей, пришедших на стадион так же, как Кастро и я, на матч первенства мира по бейсболу, приветствовали президента международной федерации — он был из США — с большим восторгом, чем кого-либо другого. Кстати, то, что я с Кастро якобы пил на брудершафт, — полемическая выдумка.
Во-вторых, Южная Африка. Сначала как бургомистр Берлина, потом как министр иностранных дел и федеральный канцлер, наконец, в связи с моими международными обязанностями я посетил многие африканские государства. Я еще успел познакомиться с Хайле Селассие в Аддис-Абебе и с Джомо Кениата в Найроби. С последним мы встретились в конце тридцатых годов на конференции в Париже, задолго до того как Кения стала самостоятельным государством. От Алжира до Нигерии я наблюдал быструю и в большинстве случаев радикальную замену руководящих деятелей, возглавивших свои государства во время борьбы за деколонизацию. Исключение составили Джулиус Ньерере в Танзании, Кеннет Каунда в Замбии, а затем и Роберт Мугабе в Зимбабве. С ними со всеми, как и с президентами Анголы и Мозамбика, установились тесные контакты хотя бы потому, что мы поддерживали «прифронтовые государства» в борьбе против апартеида в Южной Африке и за независимость Намибии. Сотрудничество с освободительными движениями АНК (Африканский Национальный Конгресс) и СВАПО подразумевалось само собой. Работу Интернационала по Южной Африке координировал Улоф Пальме. Его преемником стал Юп ден Уйл, а после его смерти — Вим Кок из Голландской партии труда.
Ожидалось принятие действенных мер, которые могли бы побудить правительство Претории отказаться от расового господства. Я долго сомневался, являются ли экономические санкции подходящим средством. Однако нельзя было не прислушаться к настоятельным призывам тех, кто выступал от имени большинства южноафриканского населения. Их поддерживали «белые» южноафриканцы, в том числе экономисты. Весной 1986 года, сразу после конференции Социалистического интернационала в Габароне, столице Ботсваны («прифронтовые государства» там представлял президент Каунда), я посетил Йоханнесбург и Кейптаун.
Я встретился с либерально настроенными «белыми» и целым рядом представителей большинства, в том числе с Винни Манделой, а также с деятелями церкви и расколотых, но быстрорастущих профсоюзов. Начавшиеся реформы не показались мне незначительными, но те, кого они касались, считали, что это «слишком мало и слишком поздно». Аллан Безак, этот смелый священник-реформатор, сказал: «Апартеид — это попрание человеческого достоинства, а о моем человеческом достоинстве я не могу вести никаких переговоров». Перед моей поездкой посол ЮАР посоветовал мне поговорить с президентом Питером Бога. Я не отказался, но выразил надежду, что мне дадут свидание с Нельсоном Манделой, который к этому времени уже 24 года сидел за решеткой в Польморе. Ответ я должен был получить на месте.
21 апреля 1986 года в 11 часов утра я явился в Кейптауне к президенту Боте. Сопровождавший меня мой коллега по бундестагу Гюнтер Ферхойген удивился, что я не ушел уже после первых десяти минут протекавшего в весьма недружелюбном тоне разговора. Но меня интересовало, сколько в данном случае бурских глупостей можно высказать в течение одного часа. Это выглядело примерно так:
«С чего Вы взяли, что черных у нас угнетают? Вы говорите, не зная фактов, а кроме того, Вы беседовали не с теми представителями чернокожих. Ваше заявление является вмешательством во внутренние дела ЮАР.
Вы ведь, кажется, социалист? Посмотрите, как обстоят дела с социализмом в государствах черной Африки. Значительную часть своих товаров они экспортируют через ЮАР, а, кроме того, они посылают к нам немало своих рабочих.
Представление о белом меньшинстве и черном большинстве не соответствует действительности. Безобразная агитация заграницы изображает апартеид как расизм. И Вы тоже виноваты в том, что к нам относятся некорректно. Но заметьте себе: мы пережили триста лет преследований и переживем еще триста.
Вашу просьбу о свидании с коммунистом и опасным террористом Нельсоном Манделой я вынужден отклонить. Этот человек в свое время был осужден с соблюдением всех требований закона и не может теперь все время принимать иностранных посетителей. Да, я готов его выпустить и отменить запрет его АНК, если он откажется от насилия. Пока уголовники отклоняют это требование, я их буду, не переставая, бить.
Впрочем, неверно утверждать, что я не хочу разговаривать с черными. Сотрудничество с черными бантустанами доказывает противоположное. Почему Запад этого не признает? Ведь Люксембург тоже считается суверенным.
В Намибии трудности существуют только потому, что Советский Союз и Восточная Германия хотят расширить сферу своего влияния в Африке».
Это было время, полное холода, непримиримости и самоуверенности. Тут при всем желании ничего нельзя было поделать. Это подтверждало оценку Пальме, что апартеид, в силу его сущности, нельзя реформировать, он должен быть уничтожен.
В-третьих, Ближний Восток. В пору моего пребывания на посту председателя Социнтерна вряд ли какая-либо другая тема столь часто занимала и так сильно отягощала рабочие органы Интернационала, как напряженные отношения между Израилем и его арабским соседом. Живое участие было обусловлено той ролью, которую израильская социал-демократия традиционно играла в нашем сообществе, чувством ответственности за судьбу той части европейского еврейства, которой удалось спастись от уничтожения и посвятить себя созданию национального очага. В середине семидесятых годов Бруно Крайский руководил тремя миссиями, которые не только собирали информацию на месте, но и изыскивали пути к достижению компромисса и установлению прочного мирного порядка, а также должны были учитывать построение отношений между израильтянами и палестинцами в будущем. Руководство комитетом по Ближнему Востоку перешло от Мариу Соареша к находчивому Гансу-Юргену Вишневскому, имевшему большие заслуги и в деле поиска мира в Центральной Америке.
Но какая пропасть лежала между мечтами и действительностью!
Особенно хорошо я осознал это весной 1978 года, когда по приглашению австрийского федерального канцлера присутствовал на длительной дискуссии между президентом Садатом и Шимоном Пересом, первым человеком находившейся тогда в оппозиции Партии труда Израиля. Перед мысленным взором открывалась картина региона, в котором связанные войной силы высвобождаются для мирных целей, а пустынные земли превращаются в цветущие сады. Год спустя, в июле 1979 года, Крайский пригласил в Вену председателя ООП Арафата и попросил также приехать и меня. У нас создалось впечатление, что Арафат уже тогда был готов к переговорам о мире, о мире, обеспечивавшем безопасное существование государства Израиль. За то, что мы пошли на такую встречу, нам досталось не только от наших друзей в Тель-Авиве и Иерусалиме. Однако практика должна была подтвердить и в этом случае: слишком долгое накапливание нерешенных проблем, как правило, не приносит пользу.
Осенью 1963 года египетский президент Насер, к которому я, впрочем, относился сдержанно, доверительно сообщил мне, что хотел бы поговорить с тем офицером, ставшим уже дипломатом, который противостоял ему в войне 1948 года. Я передал это сообщение в Израиль, но отклика не последовало. Не реагировать ради сомнительного выигрыша во времени — это было типично для милой бабушки, стоявшей во главе Израиля в качестве преемницы напоминавшего пророка Бен-Гуриона. Она же руководила Партией труда, игравшей важную роль в молодом государстве.
«Железная бабушка» Голда Меир после всего пережитого ее народом относилась с большим недоверием к доброжелательным советам. Кто лучше ее знал соседей? Кто мог ее, бывшего посла в Москве, убедить в том, что в деле урегулирования на Ближнем Востоке наряду с Соединенными Штатами должен сыграть свою роль и Советский Союз? Кто мог ей внушить, что не стоит делать ставку на выигрыш во времени? Были соратники, мыслившие не так примитивно, но мало чего решавшие, как, например, министр иностранных дел Абба Эбан, или даже такие, как президент Всемирного еврейского конгресса Наум Гольдман, оказавшиеся в хвосте событий. Уже в последние годы своей жизни он пытался убедить Пьера Мендес-Франса, бывшего французского премьер-министра еврейского происхождения, и меня принять участие в диалоге между представителями израильской и палестинской интеллигенции. Однако дальше попыток дело не пошло.
Когда руководители партий Социнтерна в мае 1971 года заседали в Хельсинки, Голда Меир мучила меня довольно конфузным вопросом: «Какое дело до этого „шестерке“?» Она имела в виду решение ЕЭС, тогда еще ограниченного шестью членами-основателями, о начале европейско-арабского диалога. Против этого по иным, чем у Израиля, причинам выступил также Вашингтон. Премьер-министр заявила с долей упрямства и разочарования: «У Израиля нет больше друзей, но если понадобится, он будет бороться до последней капли крови». Год спустя в Вене она была настроена значительно мягче. А в июне 1973 года она высоко оценила тот факт, что я стал первым федеральным канцлером, который в этой должности посетил ее страну (Аденауэр ступил на израильскую землю уже после того как он оставил свой пост; мой первый визит в качестве президента Германского конгресса городов я нанес осенью 1960 года). Она высоко оценила мою позицию «в самый мрачный для человечества час». За обедом, который я дал в отеле «Давид», она сказала: «Да, мы готовы к компромиссу по любому вопросу, за исключением одного нашего существования и наших жизненных прав в этой стране и в этом регионе».
Мной овладело чувство, как будто мы очень тесно связаны друг с другом. Эмоционально так оно и было. Но в оценках ситуации и существующей опасности между нами были расхождения. За несколько месяцев до нового военного столкновения, получившего название «йом-киппурская война», она сказала в своем рабочем кабинете: «Для палестинцев сокращаются возможности проведения своих акций, а вопрос беженцев постепенно теряет свое значение». Мое замечание (я сделал его, помня недавний разговор с Никсоном), что никто не знает, чем обернутся такие факторы, как время, численность и нефть, она восприняла без восторга. При этом было совершенно очевидно, что ни та ни другая мировая держава не заинтересованы в том, чтобы дать себя втянуть в крупный конфликт из-за Ближнего Востока. Уже суэцкий кризис 1956 года показал, что дело обстоит именно так. Нельзя было также не заметить, что арабо-исламские нефтедобывающие страны полны решимости использовать нефть как орудие давления. Голда Меир, по своим соображениям относившаяся скептически и к нашей восточной политике, сказала: «Проблема Израиля состоит в том, что в конечном итоге он всегда остается в одиночестве».
После «йом-киппурской войны» она позвонила мне и попросила созвать совещание руководителей партий. Оно состоялось в середине ноября в Лондоне. Руководил им по моей просьбе Гарольд Вильсон. Голда была в подавленном состоянии. Позднее она вложила в уста одного из своих сотрудников мнение, будто в высказываниях европейских социал-демократов чувствовался запах нефти. Меня она избавила от дальнейших упреков, хотя ближневосточный конфликт привел меня к серьезным разногласиям с американцами. Она знала, что федеральное правительство оказывало помощь там, где оно могло это сделать без ущерба для собственных интересов. Вероятно, она также поняла, что я, как и Аденауэр в 1956 году, не потерплю попыток американской стороны распоряжаться нашей территорией, как будто это территория США.
Во время венской встречи с Арафатом я познакомился с Иссамом Сартави, врачом, получившим образование в Америке, очень умным и образованным человеком, превратившимся в палестинской эмиграции из террориста в фанатичного сторонника взаимопонимания. Я встречался с ним несколько раз. Французские и израильские друзья виделись с ним гораздо чаще. Кое-кто из его окружения считал его предателем. В апреле 1983 года в португальском городе Альбуфейра в вестибюле гостиницы, в которой я как раз председательствовал на заключительном заседании конгресса Интернационала, его застрелил ослепленный ненавистью экстремист. Еще накануне вечером я встретил Сартави на приеме и обменялся с ним шутками по поводу «лучших времен». Теперь, ошеломленный, я стоял над его трупом.
Боюсь, что заблуждения, связанные с мировоззренческим и политическим фундаментализмом, доставят человечеству еще немало хлопот. Отступить перед актами насилия, берущими в нем свое начало, значило бы нанести непоправимый урон достойному сосуществованию людей. Выживание и развитие требуют, чтобы споры велись в цивилизованных формах. Там, где религиозные общины допускают насилие и убийство, они изменяют своим идеалам служения человечеству. Представляемый мной Интернационал солидарен с христианскими демократами и либералами в борьбе за права человека и в решительном отрицании терроризма.