…– Но каким образом? – воскликнул капитан. – Как подобное вообще может случиться? Разве здесь не приняты меры безопасности?
– Ты что, считаешь, здесь ставка генерального штаба? – отозвался человек в исландском свитере.
Капитан пропустил его слова мимо ушей. Он обращался к рыжему человечку в комбинезоне.
– Я требую информации, – сказал он. – Мы здесь не марионетки. С нами нельзя обращаться с такой полнейшей безответственностью.
Рыжий человечек пожал плечами.
– Вы же сами видели, охрана сработала. Ничего не случилось.
– Откуда такая уверенность? – спросил капитан. – Может, его немцы подослали. Может, следом придут другие.
– Господи, да он был мертвецки пьян, – сказал медик. – Едва на ногах держался.
– А зачем вы тогда его ударили? – спросила девушка с узким бледным лицом.
– Что вы с ним сделали? – поинтересовался долговязый юноша с окладистой бородой.
– Черт подери, меня спрашивать бесполезно, – сказал рыжий человечек в комбинезоне. – Я к этому не имею ни малейшего отношения, я, как и вы все, должен перебраться через пролив. Понятия не имею, что они с ним сделали. Возможно, пристрелили. Будем надеяться.
– Вы не имеете права так говорить. – Глаза девушки потемнели и казались огромными на бледном лице. – Эрик! – позвала она.
– Можно было бы хоть поговорить с ним, – сказал юноша, выступая вперед. – Это совершенно ненужная жестокость.
– А что, по-твоему, надо было делать? – спросил рыжий человечек. -Нельзя же допустить, чтобы здесь шаталась всякая пьянь, правда? У нас нет времени на разговоры о правах человека, – сказал он и оглядел снизу вверх долговязую худую фигуру, в конце концов упершись взглядом в редкую крашеную бороду и блеклые крашеные волосы. – Думаешь, мы здесь играем в солдат и разбойников? Ты еще не понял, что идет война?
– Но ведь мы вступили в бой против чуждых нам методов не для того, чтобы самим их использовать?
Рыжий скривил губы.
– Нет, мы должны подставить левую щеку, – сказал он.
Пожилой седой человек снял очки и протер их о рукав черного пиджака. Покрасневшими глазами он прищурился на свет, глубокие складки вокруг рта страдальчески дрогнули.
– Неужели нельзя жить в мире? – сказал он устало.
– Извините, пастор, – отозвался рыжий. – Здесь курить нельзя, – обратился он к медику, который постукивал сигаретой о портсигар.
– А почему этому исландцу можно? – спросил медик.
Человек в исландском свитере протянул к свету свою короткую толстую изогнутую трубку, показывая, что она пуста. Он улыбнулся, сунул трубку обратно в рот, на мгновенье обнажив желтоватые клыки, и грузно уселся на место – широкоплечий, широкозадый, расставив ноги и упираясь богатырскими руками в ляжки.
– Керосин, – сказал он.
– Ну, а это? – Медик мотнул головой в сторону фонаря. – А электричества нет? Мне надо побриться.
– Понятия не имею, – отозвался рыжий. – Наверное, тока нет. Спроси ее, когда она появится.
– А у тебя, значит, с собой электрическая бритва? -спросил человек в исландском свитере, касаясь мундштуком чемодана из светлой свиной кожи.
Медик кивнул. Его замшевый ботинок попал в полосу света. Над ботинком виднелся красный носок, а еще выше – белая щиколотка. Покачивая ногой, медик провел рукой по подбородку.
– Двухдневная щетина, – сказал он.
– Успеет стать четырехдневной, – сказал рыжий человечек.
– Заткнись, рыжик, – сказал медик. – Лучше скажи, когда нас наконец переправят.
– Когда Господу Богу будет угодно, – отозвался человек в исландском свитере.
– Задай этот вопрос им, когда они явятся, – сказал рыжий. Он встал, чтобы отодвинуть ведро с керосином от горящего фонаря.
– Ну и висит же у тебя задница, брат, – сказал исландец.
– Нельзя ли выражаться повежливее, – сказал капитан.
– А, пошел ты… – ответил исландец, вынимая трубку изо рта.
– А я и не знал, что мы пили на брудершафт.
– Неужели нельзя жить в мире, – сказал пастор. Рыжий человечек осклабился.
– Это мне дал Кузнец, – сказал он, подтягивая штаны комбинезона, мешком висящие на его тощей фигуре. – Я очень спешил, не успел надеть воскресный костюм. Ну, а у тебя-то, только вот это?
Мужчины улыбнулись друг другу.
– Вот черт! – воскликнул вдруг человек в исландском свитере.
Кузов коляски какое-то время молчал, но теперь он вновь начал раскачиваться, и из него медленно высунулись два крошечных кулачка.
– Сара, – сказал маленький портной, послав жене выразительный косой взгляд. Она тут же поднялась и направилась к ребенку – большая, одетая в черное, по-матерински грузная. Опустившись на колени, она занялась ребенком, успокаивая его нечленораздельными горловыми звуками. Громкий плач стал чуть тише. Но тут раздались еще звуки с верхнего этажа. Над их головами беспокойно вышагивали – взад-вперед, взад-вперед – чьи-то ноги.
– Опять немец начал, – сказал медик.
– Австриец, – коротко поправил рыжий. – Не путай.
Воцарилось недолгое молчание.
– Сколько времени? – спросил бородатый юноша.
Капитан вынул из кармашка жилета золотые часы, поднес их к свету и щелкнул крышкой.
– Ровно пять часов семнадцать минут, -ответил он.
– А сколько секунд? – спросил человек в исландском свитере.
– Секунд?
– Ага, не скажешь ли, сколько секунд? Это может иметь важное стратегическое значение.
– Избавьте меня, пожалуйста, от вашего хамства, – сказал капитан.
– Неужели нельзя жить в мире, – сказал пастор.
– Простите, пастор, но не я взял этот тон, – отозвался капитан. – Нам бы следовало здесь иметь человека, несущего всю полноту ответственности, – добавил он.
– Точно, давайте введем немножко прусской дисциплины, – сказал исландец. – Почему бы вам самому не принять на себя командование? Чтобы мы могли сдаться вермахту, держа руку под козырек.
Капитан побагровел.
– Если вы сейчас же не прекратите ваши выпады, то…
– То что?
– Заткнись, ладно тебе, – сказал рыжий. Человек в исландском свитере улыбнулся ему, обнажив клыки, и принял прежнюю позу.
– Датский офицер выше вас всех на десять голов, – сказал капитан. – Вы недостойны даже завязать шнурки на его ботинках.
– Замолчите, – рявкнул рыжий.
Пастор открыл было рот, намереваясь что-то сказать, но передумал. Он снял очки и потер их о рукав, оголенное лицо с глубокими морщинами дрогнуло. Все молчали, младенец кричал громче прежнего, над головой безостановочно шагали взад и вперед беспокойные ноги.
– Сегодня ночью уехать тоже, наверно, уже не удастся? – спросил бородатый юноша.
– Совершенно исключено, – ответил капитан. Он сидел прямой как палка на раскладном кресле и барабанил пальцами по подлокотнику. – Не понимаю, зачем собирать нас, когда еще ничего не готово, – сказал он. – Мы ждем уже больше суток.
– Нам никто не обещал, что нас переправят в точно назначенное время, – возразил рыжий.
– Вся эта история плохо пахнет, – сказал капитан. – Каким образом здесь мог появиться мертвецки пьяный человек в четыре часа утра? Как он вообще нашел это место?
– Ничего странного, этого крикуна за квартал слыхать, -ответил медик, кивая в сторону ребенка.
Маленький портной рывком вскочил на ноги.
– А я вам говорю – нет, – сказал он. – Наверху – да, слышно. На улице – нет, не слышно. – Голос его сорвался на фальцет. Широко раздвинув коротенькие ножки, он размахивал руками с растопыренными пальцами.
– Давайте я сделаю ему укол, – предложил медик. – Ему это не повредит, просто будет спать. Господи, да поймите вы, все равно придется. Нельзя же, чтобы он и в лодке кричал.
– Замолчите, вам говорят, – взвизгнул маленький портной.
Его большая, одетая в черное жена поднялась с колен. Руки висят вдоль бедер, рот между мясистыми бледными щеками перекошен от страха.
– Иосиф, – сказала она с мольбой в голосе, – позволь ему. Ведь и в самом деле…
– Молчи, – сказал портной. – Что в самом деле? Имею я право решать, что делать с моим собственным ребенком?
– Вопрос не в том, кто имеет право, – сказал рыжий, – вопрос в том, что необходимо.
– Я ведь только помочь вам хочу, – сказал медик. Портной переводил взгляд с одного на другого.
– Не понимаю, – сказал он. – Я просил этого молодого человека помочь мне? Нет, не просил. Мне от него ничего не нужно. Пусть не лезет не в свое дело. Этот молодой… этот молодой…
– Сбавь обороты, Мойше, – сказал медик. Маленький портной расправил плечи.
– Меня зовут Иосиф Шваненфлюгель, если вам угодно знать мое имя, – с достоинством произнес он.
Вперед выступил бородатый юноша.
– Может, обойдемся без оскорблений? – обратился он к медику. – Мы ведь здесь не антисемиты!
Маленький портной протестующе повернулся к своему защитнику:
– Я могу сам за себя ответить? По-вашему, носить еврейское имя для меня оскорбление? Я горжусь, что ношу еврейское имя.
– Он ненормальный, – сказал медик.
– Заткнись, – посоветовал рыжий.
Пастор встал с места. Держа очки на весу, он собирался было что-то сказать, но передумал, покачал головой, складки вокруг рта страдальчески дернулись. Капитан, задрав подбородок, барабанил по подлокотнику. Человек в исландском свитере сидел, упираясь локтями в раздвинутые колени и уставившись в пол. Женщина в черном подошла поближе и теперь стояла перед мужем, возвышаясь над ним на целую голову.
– Иосиф, – сказала она, – позволь ему…
Медик открыл саквояж.
– Подержите его, вдвоем, – приказал он.
Внезапно в середине кружка оказалась девушка с узким бледным лицом.
– И вам не стыдно! -крикнула она и огляделась.
– Бенедикта, – сказал бородатый юноша, протягивая к ней руку. Девушка оттолкнула ее. На ее лнце сейчас были видны только глаза, маленькая грудь вздымалась и опускалась.
– О чем вы думаете! Ведь не для того же мы… – Она трясла головой,
погрузив пальцы в волосы. – Ну нельзя же… Нельзя… – Она вдруг разрыдалась и закрыла ладонями лицо.
– Бенедикта, – сказал юноша, обнимая ее за плечи.
– Нет, – крикнула она, пытаясь стряхнуть его руку, – нет, нет, нет! – Она кричала, топала ногами, черные распущенные волосы закрыли лицо и руки. Никто не промолвил ни слова. Юноша увел ее подальше от света, туда, где метались причудливые чердачные тени; усадив ее на канатную бухту, он примостился рядом и стал гладить девушку по голове. – Мужчины, – проговорила она, ударив его по руке, – и это называется мужчины…
Воцарилось странное неловкое молчание, все разом вдруг посмотрели в сторону ребенка. Плач незаметно стих, человек в исландском свитере стоял на коленях, опустив голову в обтянутый клеенкой кузов. Ребенок водил ручонками по его лицу, потом вырвал трубку и засунул себе в рот. Сара, – сказал маленький портной, бросив боязливый взгляд на жену, но она с улыбкой покачала головой.
– Пусть ребенок играет, – сказала она. – Он просто голоден. Давно не кормлен.
– Так дай ему попить, – сказал портной.
– Она забрала его бутылочку.
– Что же она не возвращается с ней? Надо ее позвать. А почему бы нет?
– Освободится, придет, – сказал рыжий.
– Знаете, ребенок здесь – самое главное.
– Знаете, поищите другую гостиницу, – сказал медик.
– Заткнись, – сказал рыжий.
Они замолчали. Из сумрака за фонарем доносилось чмоканье младенца. На чердаке над их головой шагали взад и вперед беспокойные ноги.
– Этот фриц там, наверху, неужели он не устал? – поинтересовался медик.
– Его зовут не Фриц, – отозвался рыжий.
– Он разве не немец?
– Австриец, я же говорил.
– Из венских детей!? – спросил капитан.
– Очевидно.
– Да, хороши венские детки, – сказал капитан, продолжая барабанить по подлокотнику.
– С ним все в порядке, – сказал рыжий.
– Почему же тогда он не спустится к нам сюда? – послышался из темноты дрожащий голос девушки. – Почему он бродит там один?
– Спроси у него. Может, ему хочется побыть в одиночестве.
– Ну уж нет, ради Бога, не надо его нам тут, – сказал капитан. – Гестаповец! Фу!
– Крысы бегут с корабля, – сказал медик, посасывая незажженную сигарету.
– Я же сказал, он свой, – сказал рыжий.
– Откуда вы знаете? – спросил капитан. – В любом случае он – изменник родины. Как вообще можно доверять людям такого сорта?
– Может, хватит разговаривать о нем? – сказал рыжий.
1Так называли детей из Вены, которых после первой мировой войны на какое-то время взяли на воспитание датчане.
Капитан продолжал барабанить по подлокотнику.
– Все это подозрительно. Почему нас не отправляют? Почему здесь появляется неизвестное лицо? Кто может поручиться, что ваш гестаповский герой не ведет двойную игру?
– Во всяком случае, помещать его вместе с нами – неправильно, – сказал медик.
– Вот как? Ну так знайте, – сказал рыжий. – Он работал на нас с тех пор, как появился здесь. Теперь они начали его подозревать. Мы вынуждены переправить его как можно быстрее. А он, видите ли, не желает. Не желает. Хочет попасть им в лапы. Мы не можем пойти на такой риск.
– Кому в лапы? – спросил капитан. – Гестапо?
– Кому же еще? Знаете, как они расправляются с такими, как он? Рассказать?
На мгновение все замолчали.
– Но почему же тогда он хочет попасть им в лапы? – послышался из темноты голос девушки.
– Потому что у него там остались жена и дети. Рассказать вам, что произойдет с его женой и детьми, когда станет известно, что он находится в Швеции?… Ну то-то же, вот и заткнитесь, – добавил он, не получив ответа.
Бородатый юноша вышел на свет.
– Это все, конечно, трагично, – проговорил он, откашливаясь. – Но мы ведь не можем отбрасывать в сторону тот факт, что работа в гестапо, даже из самых благородных побуждений, является преступлением против человечества. Нельзя идти на компромисс со злом.
Рыжий человечек встал. Глаза его сузились.
– Во что ты играешь, малыш? – сказал он. – Пойди-ка лучше к цирюльнику да верни себе прежний цвет волос. Любому идиоту понятно, что ты за птица. Если хочешь знать, он один стоит дюжины таких, как ты. Чем ты занимался? Провалиться мне на этом месте – бумагу марал.
– Не всем же взрывать железные дороги, – отозвался юноша.
– Разумеется, нет, черт меня побери. Хотел бы я посмотреть, как ты закладываешь взрывчатку. Как называется газета, в которой ты пишешь?
– «Форпостен». Это…
– Благодарствуй, знаю я ее. Не надо, мол, ненависти. Возлюбим врагов наших. Поспешим броситься им на шею, как только будет покончено с этим свинством. Разве не так?
– Кто-то должен хранить дух гуманизма в такое жестокое время, – сказал юноша.
– Скажи пожалуйста, да ты к тому же еще и гуманист. Все эти ваши проклятые печатные листки приносят больше вреда, чем пользы. А они берут на себя труд переправлять такого, как ты!
Молодой человек расправил плечи.
– У меня другая точка зрения. Необходим активно борющийся гуманизм.
– Скажите, вы марксист? – спросил капитан.
– А вам-то какое дело? – сказал рыжий. – Я же не спрашиваю вас, кто вы.
– С радостью отвечу, – сказал капитан. – Я – солдат. Для меня превыше всего отечество.
– Отечество! Это мы слыхали.
Пастор встал со своего места. Он поднял вверх руку с очками.
– Разрешите мне сказать?
– Пожалуйста, давайте развернем дискуссию, – ответил рыжий.
– Речь идет не о дискуссии, – сказал пастор. – Нам должно быть стыдно, что мы так себя ведем. Мы же все в одной лодке. Мы боремся против одного и того же врага, каждый своим оружием. – Он стоял в центре освещенного круга, мускулы оголенного лица судорожно дергались. – Правильно, что мы не имеем права никого судить, – он указал очками на потолок, – правильно, что нужно беречь дух гуманизма, правильно, что надо бороться за свое отечество, правильно, что борьба сегодня -единственная необходимость, – все это правильно. Но мы забываем самое главное – ответственность. Личную ответственность отдельного человека за общее дело.
Пастор сделал паузу и оглядел всех присутствующих. Ему никто не ответил. Рыжий человечек сел на ящик. Девушка с узким бледным лицом и огромными глазами вышла на свет. Человек в исландском свитере стоял чуть поодаль, в зубах трубка, руки в карманах. Капитан сидел неподвижно, прямой как палка, у медика в уголках рта пряталась улыбка, младенец вновь залился пронзительным криком, хотя отец и мать были рядом. Над головой шагали взад и вперед беспокойные ноги.
– Ответственность, – повторил пастор, повышая голос, чтобы перекричать ребенка, – ответственность, которая составляет суть самой человеческой жизни. И если больше никто не желает вспомнить о ней, то придется это сделать мне. Мне, который знает, что значит изменить своей ответственности, мне, который даже недостоин находиться здесь, среди вас. Если вы спросите меня, кто я такой, то я буду вынужден ответить, что я погибший человек. Я совершил тот единственный грех, которому нет прощения.
Рыжий поднял голову.
– Что это значит? Вы на кого-нибудь донесли?
– Я совершил более тяжкое преступление. Я предал Спасителя.
– Ах, вот что, – сказал рыжий, переводя взгляд на свои руки.
– Я предполагаю, что большинству из вас христианство чуждо, – продолжал пастор. – Это не упрек. У каждого своя вера. У каждого человека своя правда. Да и не мне наставлять других на путь истинный. Я могу лишь судить самого себя. Но для меня христианство составляло смысл бытия. Я жил лишь верою в Бога, в ответственность перед Богом. Теперь я больше не существую. Перед вами стоит не живой человек. – Он поднес очки к лицу, потом опять опустил их, его покрасневшие глаза смотрели в пол. – Я отрекся от своего Господа, – произнес он. – Я отбросил то, что было мне доверено. Я предал тех, кто полагался на меня.
И вновь воцарилась странная тишина.
– Каким образом? – спросила девушка с узким бледным лицом.
– Об этом тяжело рассказывать, – он проглотил комок в горле, – но я попытаюсь… В тот день, когда со всех церковных кафедр оглашалось послание совета епископов против преследования евреев, – в тот день моя церковь была переполнена. Обычно там бывало двадцать-тридцать человек, но в тот день церковь была заполнена до отказа. И стояла мертвая тишина. Когда я дочитал послание, я вдруг услышал внутренний голос, который сказал: вот твой путь. Ты должен проповедовать против несправедливости, бороться со злом, которое живет на этой земле, прямо рядом с тобой. Тогда люди будут тебя слушать, тогда твоя церковь вновь станет борющейся церковью, тогда ты сам станешь живым христианином. И я последовал этому внутреннему голосу, я действовал по совести. Каждый раз, стоя на кафедре, я использовал слово Божие как оружие, направленное против нашего общего врага. И люди приходили и слушали меня. Они не умещались в церкви, они стояли на улице, толпой окружали меня, чтобы пожать мне руку. Это было счастливейшее время моей жизни. Я чувствовал полное единение с моей паствой и ее единение со мной… Он замолчал. Снял очки, потер их об рукав, снова надел.
– Естественно, такое поведение не могло остаться безнаказанным, это мне было ясно с самого начала. Я был готов к самому ужасному – так мне казалось. Но мы так легко обманываем самих себя, – сказал он с вымученной улыбкой. – Сам того не сознавая, я, вероятно, считал, что самое ужасное, что со мной могут сделать, – отправить во Фреслев , на дешевое маленькое мученичество. Но Господь требует всего или ничего. Три дня назад недалеко от моего дома застрелили немецкого пособника. Должно было последовать возмездие – казнь заложников, так это называется. Незнакомый голос сообщил мне по телефону, что жертвой буду я. Мое имя стоит первым в списке, они придут сегодня же ночью и застрелят меня. У меня не было причины не верить голосу. Наверно, я предчувствовал это, ибо, как только зазвонил телефон, я уже знал, о чем пойдет речь. Много часов боролся я с собой. Но я оказался трусом. И сбежал. Вы понимаете, что это значит? Я сбежал.
– Естественно, вы сбежали, – проговорил рыжий человечек, отрывая взгляд от своих рук. – А что вам еще оставалось?
– Что еще! Разве вы не понимаете, что моим долгом было остаться? Я не имел права скрываться, я был обязан встретиться со злом лицом к лицу, чего бы это мне ни стоило. Этого требовал от меня Господь, этого ждала от меня моя паства, этот обет я как бы давал в своих проповедях. Я сам уличил себя во лжи. Сбежал от ответственности. Предал тех, кто видел во мне пример для подражания. Вчера я был частью живого общества, сегодня я мертвец. Теперь вы понимаете, что нам надо держаться вместе? Понимаете, что каждый из нас несет ответственность за другого?
Пастор, подавшись вперед, зажмурил глаза, словно прислушиваясь к ответу. Но не было ответа – лишь молчанье и отвернувшиеся лица.
– Нет, – сказал он с горечью, – вы ничего не понимаете. Все это ни к чему… – Он всхлипнул. Вытащил большой белый носовой платок, снял очки и собирался сунуть их в нагрудный карман, но промахнулся, очки упали на пол, он нагнулся было за ними, однако в ту же секунду забыл о своем намерении. – Простите меня, – сказал он, прикладывая платок к глазам, – не надо было… мне не следовало…
Девушка подняла с пола очки и протянула ему. Не заметив ее руки, он на негнущихся ногах ушел в темноту – среди нагромождения ящиков его качающаяся фигура напоминала большое неуклюжее привидение.
Девушка побежала за ним, держа в руке очки.
– Нет, – крикнула она дрожащим голосом, – не надо… Я понимаю вас, слышите! Я понимаю вас!
– Бенедикта, – позвал бородатый юноша, но она уже исчезла во мраке. Послышались прерывистые рыдания. Никто не проронил ни слова.
Капитан застыл на своем кресле. У медика в уголках губ пряталась улыбка. Рыжий человечек рассматривал свои руки, безнадежно качая головой. Человек в исландском свитере снова подошел к младенцу.
– Тс-с-с, – раздалось вдруг, – она идет.
Сразу же наступила полнейшая тишина. Замолк плач младенца, прекратились рыдания пастора, внезапно остановились беспокойные ноги над их головой. Из безмолвия длинных лестниц пакгауза донеслись легкие, быстрые, словно танцующие шаги.
– Я ручаюсь за него, – сказал Симон.
– Хорошо бы ты хоть за себя мог ручаться, идиот несчастный, – ответил Кузнец. – У меня нет времени слушать дурацкую болтовню. Мне надо идти.
– Я хочу знать, что с ним будет, – сказал Симон.
– Ты хочешь знать! Мы что, отчитываться перед тобой должны? Все как раз наоборот, мой мальчик. Это мы тебя попросим кое-что нам рассказать.
– Я все объясню. Только дайте мне немного времени. Сперва мне надо… – Симон посмотрел на вытертый зеленый линолеум столешницы с кругами от стаканов, с черными царапинами и порезами. У него поплыло перед глазами.
– Проваливай, – сказал Кузнец. – Поспи чуток, потом поговорим. Ты же едва на ногах стоишь, парень. Похож на вытащенного из воды котенка.
– Сперва я хочу узнать, что будет с ним, – упрямо повторил Симон.
– А мне откуда знать? Заниматься доносчиками не мое дело, правда?
– Он не доносчик.
– Вот это-то мы и выясним.
– Его отсюда уведут? – спросил Симон. – Ты…
– Пока я еще ничего не предпринимал, – ответил Кузнец. – У меня не было времени. Ну иди же. Нечего тебе здесь ошиваться.
– Ты обещаешь, что с ним ничего не случится, пока мы с тобой не поговорим?
– Я ничего не обещаю. Не могу же я оставить его здесь. И тем более не рискну выпустить его в город. Что ты мне предлагаешь?
– Ты можешь переправить его в Швецию. Если ты захочешь, то сможешь переправить его.
Кузнец немного помолчал.
– Ну ладно, – сказал он, – если он окажется своим парнем, мы его переправим. Теперь доволен?
Симон с трудом отвел глаза от стола и посмотрел прямо в большое угрюмое лицо.
– Если ты решишь его переправить, обещаешь, что он доберется до места?
– Этого никто не может гарантировать. А почему вдруг он может не добраться?
– Немецкий дезертир, который был у нас здесь на прошлой неделе, -разве он добрался?
– Он был отправлен. Это все, за что я отвечаю.
– Ага, был отправлен. Но не добрался.
– Вот как? Этого я не помню.
– Помнишь, помнишь. С ним произошел несчастный случай.
– Заткнись, – сказал Кузнец. – Есть вещи, о которых мы не помним, ясно? Иногда приходится действовать по собственному разумению. Мы не можем ставить под удар дело из-за ненадежных людей.
– Ты и с ним надумал поступить так же?
– Пока я вообще ничего не надумал.
– Надумал, конечно. Как раз сейчас про это и думаешь. Но если вы и с ним сделаете то же самое, тогда…
– Тогда что?
– Я не отвечаю за свои поступки-
– Какого черта… – Кузнец покачал своей массивной головой, потер рукавом лоб, почесал в курчавых волосах. – Какого черта, – повторил он и встал, громадный, широкоплечий, уперев кулачищи в стол. – Сядь, -приказал он, отходя, чтобы подбросить в печку топлива. – Проклятый мокрый торф, – он в ярости потряс решетку, – опять гаснет… Не надо ли тебе чем-нибудь подкрепиться?
– Нет, – ответил Симон. – Я в полном порядке.
Он сидел, согнувшись, и не отрываясь глядел на зеленый линолеум стола. Черные царапины проступали уже не так отчетливо.
Кузнец, приоткрыв дверь в трактирный зал, заглянул внутрь.
– Куда она, черт подери, подевалась? – сказал он. – Никогда не знаешь, где ее искать. – Он вернулся к столу и пододвинул свою чашку Симону. -Выпей, он по крайней мере горячий.
Симон отхлебнул горького черного кофе. Его затошнило, рука дрожала, он поспешно отодвинул от себя чашку и уставился на мокрое пятно, расползавшееся по столу. Все время он ощущал на себе пристальный взгляд Кузнеца.
– Какого дьявола? Что с тобой? – спросил Кузнец. – На тебе лица нет, малыш. Что произошло, во что ты влип?
– Я как раз за этим и пришел, чтобы все объяснить, – ответил Симон. – Но ты не желаешь слушать.
– И не стану, пока ты не будешь в состоянии разумно и здраво рассуждать, – сказал Кузнец. – Сейчас ты сам не знаешь, что болтаешь. Иди ложись.
– Некогда. Дело неотложное.
– Так давай, выкладывай.
– Сперва ты должен обещать мне, что он живым доберется до места, – сказал Симон.– Он не виноват. С ним все в порядке. Я ручаюсь за него.
– Ты опять за свое, – сказал Кузнец. – Что это значит – ты за него ручаешься? Ты понятия не имеешь, кто он. Ты даже не знаешь, как его зовут.
– Его зовут Томас.
– А дальше?
– Фамилия не играет роли. Я знаю его.
– Так, значит, не играет роли? Может, и то, что у него при себе был немецкий аусвайс, не играет роли?
– Аусвайс не его.
– Точно, он принадлежит Габриэлю Блому.
– Габриэлю Блому?
– Этого ты, оказывается, не знал. Да, Блому, человеку, заработавшему миллионы при немцах. Возможно, он уже переметнулся на сторону англичан, почем я знаю. Капиталисты умеют разыгрывать свои карты. Но от этого они не становятся более надежными.
– Томас не имеет к этому отношения, – упрямо гнул свое Симон. – С ним все в порядке. Мне это известно. Я знаю его.
– Знаешь! Ты знаешь его всего несколько часов!
– Дело не во времени. Есть другие, более важные вещи. Я знаю его.
– Нам не легче от того, что ты полагаешь, будто знаешь его. Будь ты знаком с ним хоть всю жизнь. Будь он твоим братом…
– Он мой брат, – сказал Симон.
– Какого дьявола! – Кузнец вытаращил глаза. Опять почесал в голове. – Что за чепуху ты болтаешь, парень? Твой брат! Ты что, бредишь?
– Не знаю,– ответил Симон. – Я так чувствую. Я знаю его, как самого себя.
Кузнец медленно покачал своей большой головой.
– А знаешь ли ты самого себя, сын мой?
Симон ощущал на себе его взгляд. Он сидел, уставившись на стол, и ковырял дырку в зеленом линолеуме. Лицо его подергивалось.
– Значит, вы мне не верите? – проговорил он. – Вы мне больше не доверяете?
Кузнец встал, подошел к печке, опять потряс решетку, медленно зашагал по комнате.
– Мы не имеем права никому доверять,– сказал он.– Даже самим себе. Мы не можем принимать в расчет чувства, только факты. Все это ты прекрасно знаешь.
Симон пытался овладеть своим лицом. Он поднял глаза и увидел огромную тень, медленно движущуюся по потолку и голым стенам. И вновь уставился на стол.
– Давай предположим самое ужасное,– сказал Кузнец. – Я не утверждаю, что так именно и обстоит на самом деле, но мы обязаны принять это в расчет. Он помог тебе…
– Если бы он мне не помог, я бы сейчас…
– Я знаю. Не перебивай меня. Мы обязаны исходить из наихудшего. Почему он привез тебя сюда? Не лучше ли было бы подождать, пока ты сам смог бы доехать на трамвае?
– Он не рискнул оставлять меня в доме. Гости напились, он не доверял им. На улице поблизости была заваруха.
– Так. Ты говоришь, что вас остановили немцы. Он вышел из машины и поговорил с ними. Что он им сказал?
– Не знаю. Не слышал.
– И ты не спросил?
– Он сам не знал. Просто болтал.
– Вот как. Ты говоришь, он высадил тебя у Воллена. Сюда ты пошел один. Через полчаса здесь появляется он. Каким образом это могло произойти? Ты дал ему адрес?
– Не знаю. Наверно. – Симон ногтем ковырял зеленый линолеум Неспешные шаги остановились. – Я не помню, – сказал он в плотную тишину. – Я дошел до ручки. Был не в себе.
– А сейчас ты в себе? Посмотри на себя.
Симон взглянул прямо в большое лицо. Многочисленные глубокие складки растянулись в улыбку, в голубых глазах светилась снисходительная насмешка.
– Так дал ты ему адрес, сынок? Говори правду. Не давал.
– Нет, – ответил Симон, переводя взгляд на стол.
– Ну вот. Остается одна возможность, а именно – он тайком пошел за тобой посмотреть, куда ты направляешься. Зачем?
– Не знаю. Он был… он много выпил.
– Так он к тому же еще был пьян? Неплохо сработано для пьяного. Но это ничего не объясняет. Почему он пошел за тобой? Что ему здесь было надо?
Симон чертил пальцем узоры на столешнице. Веки его смежились, речь замедлилась, голос звучал глухо:
– Он ведь не мог вернуться домой. И больше не мог быть один. Ему некуда было больше пойти. Что ему оставалось делать? Мне следовало бы догадаться. Ведь я его знаю. Он мой брат…
Кузнец негромко засмеялся. Он положил руку на плечо Симона и потряс его.
– Идем, тебе надо лечь. У тебя же глаза слипаются. Ты говоришь во сне.
Симон вздрогнул.
– Что?… Что я сказал?
– Ничего, кроме полнейшей чепухи. Идем. Поговорим, когда ты выспишься.
– Нет, время не ждет. – Симон энергично растер лицо. Кожа казалась омертвевшей. – Сперва я должен тебе кое-что сказать. Прямо сейчас. Я должен сказать это сейчас.
– Ну тогда говори, только поскорее.
Симон растерянно огляделся. Потом взял чашку с черным кофейным суррогатом и опорожнил ее.
– Погоди, – сказал он, сглатывая комок в горле.
– Во что ты влип? Что-нибудь по женской части?
– Да… то есть…
– Ну, выкладывай же. Что за женщина? Она что-нибудь знает? Ты ей рассказал о нас?
– Может быть… нет, не знаю…– Симон боролся со сном. Но сон все равно наваливался, быстро, неумолимо, словно жуткий черный паук. Что-то клейкое, колючее опутывало Симона со всех сторон, даже мысли и слова все крепче запутывались в тягучей невидимой паутине. – Я не помню… ничего не могу вспомнить… я не думаю… но…
– Рассказал? Посмотри на меня. – Большое лицо вдруг приблизилось вплотную. Голубые глаза улыбались. – Нет, ты этого не сделал.
– Нет, я ничего не говорил, но…
– Но что? Она опасна? Тебе что-нибудь про нее известно?
– Нет, не известно… я ничего не знаю… но…
– Ерунда. Либо ты спишь, либо пытаешься придумать что-то в его защиту.
– Нет, я не сплю. – Симон стряхнул с себя сон. – С ним это никак не связано. С ним все в порядке. Ты мне не веришь? Клянусь Всевышним, что…
– Всевышнего оставь при себе. Больше об этом ни слова. Я знаю все, что мне нужно знать.
– Это значит, что…
– Больше ни слова! – Огромная лапища тяжело опустилась на стол. – Хватит с меня этой чепухи. Я и так потратил на тебя кучу времени. У меня сейчас на шее самая скверная группа – такой еще никогда не было. Все они уже на грани истерики. Вчера их отправить не удалось. Я не знаю, что случилось, я не получил новых указаний. Но что-то не так. Что-то нехорошее носится в воздухе, я замечаю это по всему. Ты, надеюсь, сам способен сообразить, что поэтому мы не можем позволить себе роскошь идти на риск.
– Значит, ты не веришь ни единому моему слову. Тебе хочется думать, будто он работает на немцев.
– Раскинь мозгами. Если бы я так считал, то, естественно, предпринял бы совсем другие шаги и меры. В этом случае мы бы сейчас здесь не сидели. Не знаю, во что он там играет, но это не важно. Отпустить его мы не можем– слишком опасно, так куда же его деть? У нас нет времени. Он должен исчезнуть, у нас нет иного выхода.
– Тогда я тоже хочу исчезнуть. – Голова Симона медленно опустилась на стол, лицо уткнулось в скрещенные руки. – Он не виноват. Это я виноват. Это полностью моя вина. И я должен ее искупить. Это я… – Затылок и плечи затряслись от рыданий.
Кузнец подошел к нему, коснулся его своей громадной узловатой рукой, мягко погладил по волосам.
– Эх, малыш, – произнес он, медленно качая головой, – эх, малыш… Рыдания усилились.
– Замолчи. Не трогай меня. Ты мне не веришь…
Могучая ладонь продолжала делать свое дело, спокойный неумолимый голос, казалось, доносился откуда-то сверху.
– Ну, конечно же, я тебе верю. Но ты чересчур мягок, братишка. Стыдиться тут нечего. Этим свойством отличаются самые лучшие люди. Но на такие дела ты не годишься. С тобой творится что-то неладное, я это давно заметил. Тебя надо переправить на ту сторону, слышишь? Я переправлю тебя.
– Правильно, отошлите меня. Куда подальше. Чтобы я исчез, как и он. Лучшего я не заслужил. Я ни на что не гожусь, ты сам сказал… Пусти…
Могучая ладонь задумчиво задержалась на затылке Симона, на его костлявых плечах, на бицепсах. Складки на тяжелом лице стали глубже, глаза смотрели вдаль.
– Малыш, подумай, что нам предстоит. Скоро мы победим, и тогда начнется настоящая работа. Уже через десять-двадцать лет мы увидим начало совсем нового мира – мира, в котором можно жить. Подумай об этом. Ты не должен уходить. Мы не хотим лишиться тебя. Ты не имеешь права заразиться от него.
– Заразиться от него? Чем?
– С тобой что-то произошло, я просто не могу понять, что. Но думаю, причина кроется в нем. Я его не знаю. Я не знаю, кто он, но знаю, откуда.
– Я знаю, кто он. Он мой брат.
– Он тебе не брат, он твой враг. Забудь его, слышишь? Вычеркни его из памяти. Ты никогда не встречался с ним, его нет на свете. Порой приходится рассуждать именно так. Я не знаю и знать не хочу, что он за человек. Не думай, будто я шутя беру на себя такие вещи, но речь идет не об отдельном человеке. Нет, их нельзя чересчур близко узнавать. Да, да, у людей могут быть разные мысли, они смотрят с разных точек зрения – все это мне знакомо. Но есть мысли, которые не должны возникать, даже
‹…›
зало потрясающее действие, усталость и слабость как рукой сняло, в голову снова ударил хмель, впервые в жизни по-настоящему бурлящий радостью хмель, от которого захотелось петь и плясать. Одновременно он сознавал, что хмель этот обманчив, что это мимолетное неверное счастье не имеет под собой реальной основы и самым разумным с его стороны сейчас было бы поесть – должно же что-нибудь лежать в тарелке, но он отбросил эту мысль. Успеется, все эти скучные необходимые дела подождут. Он принялся ходить – три коротких шага от двери до окошка и обратно, четыре длинных от одной побеленной стены до другой,-то чуть подпрыгивая, то пританцовывая, и думал о других танцующих шагах, шагах, которые по-прежнему… по-прежнему… Он остановился и прислушался: и вправду, кто-то ходил внизу, у него под ногами, но не женщина, то были, без сомнения, мужские ноги, неустанно шагающие взад и вперед, эти шаги он уже слышал раньше, слышал все время. И все равно это наполнило его радостью. Он не один, здесь есть другие люди, живой человек в комнате прямо под ним, и дверь открыта, он может идти, куда хочет, спуститься вниз к этому человеку, если пожелает, может провести время в обществе другого человека, ожидая… ожидая чего? Томасу пришлось сесть на матрац, чтобы перевести дух и привести в порядок мысли, ибо на самом деле… на самом деле не было ни малейшего основания думать, что она вернется. Нет никаких оснований, сказал он себе, потому что на самом деле произошло лишь одно – у нее немного сникли плечи и бедра, и округлости щек чуть задрожали на свету, и надломленно дернулся рот, большой некрасивый рот с набухшей, потерянно отвисшей нижней губой, и даже в этом во всем я не уверен, ведь это такие мелочи, которые на самом деле и не разглядишь, и Господи ты Боже мой, что мне за дело до женщины с большими грудями и широкими плечами и бедрами, если у той единственной, о ком я думаю, единственной, кого я в жизни любил и желал, о ком мечтал, – тонкие руки и ноги, едва заметная грудь и голос как серебряный колокольчик, а вовсе не этот глубокий, чуть грубоватый… Тут он остановился, изо всей силы затряс головой, чуть было не показал себе самому язык: идиот, она же не произнесла ни слова, ты никогда не слышал ее голоса и никогда не услышишь. Теперь он и вправду усомнился в своем рассудке, он ходил взад и вперед по комнатушке и всячески казнил себя, сознательно мучил себя, заставляя вспоминать о тех ночах, которые так и не повторились, тех далеких редких ночах, когда дверь в ее комнату была открыта и он лежал рядом с ней в легкой, мягкой, теплой, как пух, темноте, лежал какие-то мгновенья у нее между колен и слышал, как ее голосок серебряным колокольчиком вызванивает эти ничего не значащие, невыразимо глупые слова… глупые до безобразия, а эту можно назвать почти безобразной – огромная, некрасивая, распустеха, неряха, юбка съехала на сторону, не хватает крючка, туфли поношенные, ободранные, может, даже каблуки сбиты? Нет, этого я не запомнил, но черный свитер маловат и на нем волосинки, длинные светлые волосинки, бог знает, когда она последний раз мыла и расчесывала свои густые рыжие волосы и когда она вообще занимается собой, может, она и не спит вовсе, а каждую ночь ублажает разных случайных мужиков, потому что набухшие, потерянно отвисшие губы и две глубокие горизонтальные морщины под глазами вполне могут означать… нет уж, она вовсе не похожа на ласточку в полете, она чересчур большая и грузная, и она, естественно, не вернется, и кроме того, пора тебе сосредоточиться на реальном положении вещей, ибо хотя ты пытаешься вообразить, будто ничегошеньки не помнишь и понятия не имеешь, где ты и что происходит, но я тебе скажу, что на самом деле твои мысли чертовски ясны, просто-таки душераздирающе бессмысленно отчетливы: это – место, где тебе делать нечего, место, где они собирают беженцев, которых нужно переправить в Швецию, и рано утром или два-три часа назад он был здесь, тот, кого ты называешь братом и кто поразительно – приходится признать – похож на тебя, он приходил, чтобы увести тебя отсюда, он валялся на коленях и простирал к тебе руки, и если ты воображаешь, будто не помнишь, что он сказал, так я повторю слово в слово: «Речь идет о твоей жизни. Сегодня ночью тебя отправят на ту сторону, но живым ты не доберешься. Где-нибудь посередине пролива они пристукнут тебя и выбросят за борт…» Идиот, ты же теперь свободен, ты же можешь выйти отсюда, ведь она оставила дверь открытой, забыла запереть, потому что… у нее чуть поникли плечи, и едва заметный надлом… Как от боли… нет, конечно же, она не вернется, какой смысл бегать взад и вперед в ожидании того, чего никогда не будет, уходи, выйди в эту дверь… нет, подожди немножко, у тебя еще есть время, еще не стемнело, у тебя еще есть время все обдумать, я ведь не причинил им никакого зла, я просто случайно забрел в то место, где мне нечего делать, наверняка можно заставить этих людей внять голосу разума, но даже если они не захотят слушать меня, даже если самое ужасное – правда, даже если мой брат прав, мой перепуганный братишка со своим огромным смешным пистолетом, то разве могу я желать себе лучшей участи, чем исчезнуть бесследно, разве я не этого хотел? И я не боюсь, я не боюсь ничего, но почему… почему же тогда тебя всего трясет от ужаса?
Он сел на матрац. Засмеялся. Покачал головой. Он был не в силах взять себя в руки. Его переполнял страх. Бессмысленный необоримый страх. Страх перед узкой черной тенью вокруг больших черных теней, страх перед черным пятном в огненном свете и… и…
…И картошка все не разваривалась, потому что кастрюля была чересчур велика, а газ горел чересчур слабо, и она всюду опаздывала, все шло наперекосяк, и постоянно происходило что-то неожиданное. Симон наконец-то заснул, он спал так, словно был решительно настроен никогда больше не просыпаться, так что пока с ним никаких забот, но вот остальные – Кузнец прав, такой скверной группы у них еще не было, и чем дальше, тем хуже, они только и заняты тем, что ругаются и скандалят и ненавидят друг друга лютой ненавистью, и иногда спрашиваешь себя, стоит ли овчинка выделки… Но я не решусь признаться в этом Кузнецу, сказала она себе, он тут же начнет читать длиннющую лекцию, он не понимает, что иногда говоришь то, чего на самом деле не думаешь, именно потому, что не думаешь, а просто чтобы отвести душу… уф, хоть немного отвести душу; сдунув с глаз волосы, она принялась срезать последние ошметки мяса с кости, одновременно представляя себе, как они будут жаловаться, что их опять накормили рагу почти из одной картошки… да, женщин он знает плоховато, не понимает, что иногда делаешь такие вещи потому, что никакого особого смысла в это не вкладываешь, именно потому, что просто делаешь, не вкладывая никакого особого смысла, но в тот раз с Кузнецом, в тот единственный разнесчастный раз его так потом ужасно мучила совесть, и он обвинял и меня и себя, хотя это не имело никакого значения, и, по правде говоря, в общем-то ничего и не было, поскольку хотя он такой громадный и сильный, но не для этого, нет, этого он не понимает… а австриец смотрит сквозь меня, словно я пустое место, только потому, что в какую-то минуту мне показалось, будто я могу ему помочь именно таким образом, заставлю хоть немножко забыться, конечно, это было глупо, это ни чуточки не помогает, ничегошеньки не значит… Хотя – она откинула волосы – кое-что, конечно, значит, но только чуть-чуть и ненадолго, впрочем, когда этого давно не было, начинаешь видеть в этом нечто большее, чем есть на самом деле, для мужчин это вообще всегда нечто большее, но сейчас, когда идет война, как раз наоборот, они видят в этом что-то дурное, не имеющее никакого смысла, и Симон… когда Симон проснется, надо попробовать поговорить с ним об этом, только поговорить, хотя ему бы я помогла охотнее всего, потому что он вовсе не большой и не сильный, а жутко серьезный и торжественный и верит в свое дело, и, кстати, боится меня, как все остальные – и почему это все здешние мужчины так меня боятся? – о, Господи, пошли мне кого-нибудь, кто не верит в свое дело и не боится, нет, пусть боится, но не меня, пошли мне кого-нибудь, кто будет меня немножко любить, нет, не немножко, а еженощно и ежедневно, ведь у меня так давно ничего не было, и груди мои набухли и уже не выдерживают собственной тяжести, где у меня лифчики и где вся моя одежда, когда же я сделаю постирушку и когда я наконец найду время вымыть голову и расчесать себе волосы, чтобы они ожили и заблестели, как прежде, ведь в них моя единственная красота, а вообще-то я некрасивая, чересчур большая и грузная… Устала, может, я устала? – она опустила руки– нет, если б я хоть устала, но я никогда по-настоящему не устаю, да и ни к чему мне это, мне надо переделать еще кучу дел, а ведь еще день, даже не начало смеркаться, и чего это я сегодня все жду, когда стемнеет? «Иду», – крикнула она в ответ на раздавшийся снаружи голос, но с места не двинулась, а, опустив плечи, подняла руки к груди и вновь подумала, какая она тяжелая и набухшая, словно от молока, и одновременно подумала, что не будет прикручивать газ, он и так еле горит… Коли бы я точно не знала, решила бы, что беременна, сказала она про себя, выбегая из своей кухни и направляясь в трактир, и груди прыгали под черным свитером, плясала на коленях зеленая юбка, но видит Бог, это невозможно, последний раз это было сто лет назад, когда же стемнеет, почему это я жду не дождусь, когда стемнеет, и какого черта… какого черта я боюсь?
…Да, придется тебе признаться, что ты боишься, ты весь трясешься, но зачем же так слепо поддаваться этому чувству, возьми себя в руки, а для этого тебе надо разобраться, в чем тут дело. Ты боишься смерти, ты твердо знаешь, что скоро умрешь, но в этом страхе перед смертью присутствует радость и тоска по смерти, эти чувства слились в одно, а все-таки и это не вся правда, ибо за всем этим кроется еще что-то, и ежели у тебя не хватает духу признаться, так я тебе скажу, что именно: вожделение, просто-напросто плотская страсть к случайной громадной неряшливой бабе, которую ты и видел-то лишь мельком. Теперь тебе известна правда. Так встань же, выйди из двери, спустись по лестнице и уходи прочь из этого места, где тебе абсолютно нечего делать… Не хочешь? Не можешь? Должен дождаться ее возвращения? У тебя есть хоть какое-нибудь основание думать, что она вернется?…Говоришь, уверен, а на чем основывается твоя уверенность: черные пятна глаз, надломившиеся от боли губы? И это называется здравым смыслом, это реальность? Ты даже не уверен, что все это видел. Послушай-ка, что я тебе скажу: почему она не заперла дверь, если не потому, что хотела, чтобы ты ушел? Помнишь, что говорил твой брат: произойдет самое ужасное, самое ужасное, если ты не уберешься отсюда… Ты ведь не хочешь, чтобы это ужасное произошло, не хочешь стать причиной гибели женщин и детей? Вспомни, кто ты есть, ты уже однажды убил человека тем, что просто тихо сидел и ждал, напомнить тебе о смерти твоей матери? Помнишь те часы, когда ты сидел на стуле у ее постели, помнишь стакан с прозрачными пузырьками воздуха, и бутылочку из-под лекарства с мелкими черными буковками на этикетке, и телефонную трубку, которая валялась на полу, и торчавшую из-под одеяла голую ступню, и тот взгляд, тот последний взгляд, который она тебе послала?… Не слушаешь, а? О чем же ты тогда думаешь – о зеленых ободранных туфлях, о заштопанном чулке и недостающем крючке и?… Ради Бога, подумай о чем-нибудь еще, подумай о ком-нибудь, кого ты действительно знаешь, если ты воображаешь, будто никого не знаешь и никогда не видел и не знал ничего, кроме дурацких бессмысленных мелочей, так я тебе помогу, я тебе назову одно имя: Габриэль. Габриэль умер или умирает, помнишь, как ты сидел с ним перед тем, как у него начался сердечный приступ, и он говорил и говорил до бесконечности о… о чем? Не хочешь ли ты сказать, будто ничего не помнишь, кроме… кроме черного пятна, слепяще черного пятна в огненном свете?… Да, я боюсь за тебя, я за тебя больше боюсь, чем ты сам боишься смерти, встань, выйди в эту дверь, а не можешь, продолжай бегать взад и вперед по комнате, пока в голове не исчезнет последняя мысль, уже поздно, видишь, смеркается, ходи по комнате и ни о чем не думай, глазей по сторонам, пока еще видно, и прислушивайся к тому, что происходит снаружи, слышишь… шаги, вот опять звук шагов… и опять…
…Она вбегала и выбегала, поднималась по лестницам и сбегала вниз, время от времени останавливаясь, чтобы что-то сказать, ответить, забрать и отдать, и по-прежнему чувствовала тяжесть во всем теле и слабость в коленях, а потом и боль в ногах, но настоящей усталости не было, и если она вдруг остановилась и быстро огляделась в сумерках, так лишь затем, чтобы отдышаться, смахнуть что-то с глаз и откинуть волосы за спину, прежде чем войти с черного хода в тесную кухоньку трактира, где Оскар открывал бутылки с пивом, ругая ржавые неплотные пробки, изза которых пиво выдыхалось, она на ходу улыбнулась ему, подумав одновременно, что надо бы постирать его белую куртку, и вошла в шум и гам, в тяжелый спертый воздух, пропахший пивом, потом, металлом и едким табаком, увидела, как в клубах дыма тускло горят лампы, и мужчины в рабочей одежде стали кричать ей то, что они обычно кричали, и она отвечала так, как обычно отвечала, и двинулась дальше через узкий длинный зал, быстро перебирая ногами и увертываясь от протягивающихся к к ней рук, открыла дверь в заднюю комнату, и ждавший ее Кузнец сказал:
– Лена, скорей, закрой дверь, где тебя носит, мне некогда… – как он обычно говорил, и потом сразу, без перехода: – Я наконец узнал, в чем дело, они ввели двойной контроль, недалеко от Копенгагена курсируют два патрульных катера, они останавливают все проходящие мимо суда, переворачивают вверх дном грузы, там проскользнуть абсолютно невозможно, но мы можем отправить их завтра рано утром из Туборга… Ты слышишь, Лена, что я сказал? – О да, она прекрасно слышала его слова, и повторила: «Конечно, из Туборга», но Кузнец перебил ее: – Тсс-с, могут услышать, Лена, подойди ближе… – И она подошла к нему вплотную и устремила взгляд на его тяжелое костистое озабоченное лицо, но он отодвинулся и, потупив глаза, сказал: – Лена, слушай меня внимательно, проследи, чтобы завтра они были готовы к пяти утра. Я мог бы отвезти их туда сегодня вечером, но не хочу рисковать, потому что те, кажется, о чем-то пронюхали, тут по кварталу бродили какие-то личности, что-то выведывали, но повода для паники нет, пока им ничего не удалось узнать, второй путь достаточно надежен, я рассчитываю достать большой крытый немецкий грузовик, но когда мы прибудем, все нужно провернуть как можно скорее. Лена, понимаешь? Ты все поняла? – Она поняла, все поняла, но по-прежнему ощущала странную тяжесть в теле и слабость в коленях, а Кузнец казался нервознее и озабоченнее, чем всегда, поэтому она открыла шкаф, налила стакан и протянула его Кузнецу: «Выпей, это ром», а заметив его непонимающий и чуть ли не испуганный вид, пояснила: «Это не датский ром, это настоящий». Но он отвел ее руку и произнес: – Спирт, ты соображаешь? Что с тобой, Лена? – Но с ней все было в порядке, просто мысли блуждали где-то далеко, она засмеялась и осушила стакан, ведь он не захотел, но Кузнец все еще с испуганным выражением на лице сказал: – Лена, тебе надо пойти и лечь, слышишь, полежи часа два, – и она ответила:
– Хорошо, я полежу часа два, но не сейчас, сейчас у меня нет времени… – и направилась к двери, а он шел за ней, повторяя: «Лена… Лена…», но она уже вновь очутилась в жарком, спертом воздухе, гаме, среди зовущих ее голосов и рук, хватающих ее за колени и бедра, а еще через миг она уже стояла на улице, удивляясь, как быстро стемнело, она глубоко перевела дух и отправилась дальше, все думая… думая…
…можно ли спать стоя, можно ли ходить взад и вперед по комнате и спать?… Наверно, я все-таки заснул, ведь всего минуту назад было совсем светло, а теперь такая темь, что не видно ни зги. Но я по-прежнему хожу взад и вперед и ни о чем не думаю, нет, не думаю о мягком бесшумном водопаде ее зеленой юбки, о том, как она держит голову с тяжелой копной медных волос, но ни один человек не в состоянии жить в черном, пустом мире без образов, в те времена, когда я напивался до бесчувствия, у меня хоть были мои демоны – эти веселые духи, которые все эти годы играли со мной в свои игры. Был мужчина в белом халате, он стучал серебряным молоточком по моему телу и говорил: «Все страдания имеют физическую подоплеку», и был психоаналитик, который, сидя за ширмой, говорил: «Истина скрывается в словах, которые произносишь, не думая», о да, они все, по очереди, установили истину и исцелили мое тело и душу, однако продолжали являться ко мне во хмелю, но сейчас, когда я не пьян, я не в силах вызвать их и не уверен, что у них есть что мне еще сказать, ибо что-то все-таки изменилось. Но среди них был один, один-единственный, которого я… нет, не боялся, потому что тогда я ничего не боялся, но который причинил мне немало хлопот, и я До сих пор вижу его перед собой: маленькая, одетая в черное фигурка в черной шляпе с полями, скрывающими лицо… нет, лица его я никогда не видел, но помню белый шейный платок, повязанный крестом, тонкие руки, и остроносые, начищенные до блеска ботиночки, и пуговицы вдоль шва на сутане, эти черные матерчатые пуговицы, которые почему, то вызывали у меня отвращение. На самом деле я слышал только его голос из-за решетки в исповедальне – значит, меня когда-то занесло даже в исповедальню? – но на то, что накопилось у меня на душе, ответа я так и не получил, и потом встречался с ним лишь во хмелю, причем в самом глубоком. Сейчас он далеко, но я бы не имел ничего против увидеть его именно сейчас и услышать его голос, обращающийся ко мне, ведь никто не может жить в мире без образов, и в ожидании того, что случится, -того неизвестного, реального, в чем слиты воедино радость и ужас, – в ожидании этого я не могу представить себе более подходящего времяпрепровождения, чем созерцание Бога, души и вечной жизни. Выйди из укрытия, Отче, выйди из мрака, давай поговорим о погибели, ибо меня ждет погибель, я точно знаю, и я желал бы обратиться на путь истинный и вручить тебе мою душу, если и впрямь в твоей власти отогнать от меня те, другие образы, те совершенно бессмысленные картинки дурацких мелких погрешностей в женской одежде и страдальческий излом губ…
…Уф, она опустила поднятые руки – вот уже несколько минут она расчесывала щеткой волосы, и они стали пышными, наполнились блеском и жизнью и потрескивали, словно из них выскакивали электрические искры. Она осталась довольна своей работой, встала, разгладила, насколько это было возможно, юбку и, бросив последний взгляд в зеркало, вошла в комнату к Николасу. Тот, сидя в кровати, воскликнул: «Ты только погляди!» – с торжествующей ухмылкой показывая на вырванные из альбома открытки, которые вперемешку валялись на одеяле. «Лондон, – сказал он, подбрасывая фотографии в воздух. – Берлин, Париж, Амстердам, Нью-Йорк…» – Она подобрала их с пола и с кровати, положила на комод и сказала: «Уже поздно, Ник, пора спать». «Спать не буду», – ответил Ник, но она вновь была у его кровати. «Смотри, что я тебе дам, – сказала она, – если ты будешь спать». Он лишился дара речи, взгляд остановился – в руке она держала бокал, до краев наполненный прозрачной водкой. Потом все тело его пришло в движение, он протянул руки, выражал свое нетерпение нечленораздельными звуками, но она сказала: «Погоди, дай я тебе помогу»,– и, поддерживая его голову, поднесла бокал ко рту, и он маленькими глотками выпил содержимое. «Еще!»– потребовал он, хлопая ладонями по одеялу, но она, улыбаясь, покачала головой: больше нет, уложила его обратно, накрыла одеялом с руками, подоткнула со всех сторон и сказала: «Я с тобой посижу, пока ты не заснешь». Она погасила свет, села на стул возле кровати и стала ждать; но вот он затих, бормотание прекратилось, дыхание выровнялось. Тогда она беззвучно встала и выскользнула из комнаты, спустилась по лестнице, взяла одеяло и другие приготовленные вещи и быстрым шагом вышла из дома, покачивая головой и говоря про себя: «И чего это я размечталась, о чем думаю…» Но в действительности она ни о чем не мечтала и ни о чем не думала…
…Отче, если ты и вправду существуешь, а не есть только порождение моего пьянства, про которое я давным-давно забыл, выйди из своего укрытия, скажи мне разумное слово, ибо я весь трясусь, сам не знаю, от радости или страха, уже поздно, осталось недолго, но оставшиеся краткие минуты мне хотелось бы провести не унывая и достойно. Явись мне, давай поговорим о душе и вечной жизни, или о погибели, если ты предпочитаешь, ибо, может быть, погибель вовсе не так страшна, может, это легкое и не вызывающее уныния дело, мне хотелось бы, чтобы ты это опроверг или подтвердил. Мне очень страшно, потому что я чувствую, что скоро умру, но в то же время я в хорошем настроении и готов при помощи орла и решки определить, что ждет меня – спасение или погибель, но поспеши, ибо ноги уже отказываются служить мне. Видишь, я ложусь на матрац и накрываюсь одеялом, я лежу и жду тебя, и если ты на самом деле существуешь, то приди, помоги заблудшей душе в крайней нужде, меня трясет еще хуже, чем раньше, зубы лязгают от холода или страха или надежды, но я закрываю глаза, складываю ладони и молюсь без слов – что еще может сделать сомневающийся человек? Приди, яви свое лицо, покажи, что это не мое собственное лицо, сделай хоть одно движение, которого я сам не делал, или произнеси хоть одно слово, которое принадлежит не мне…
Он соскользнул в сон, чувствуя, что где-то здесь действительно кто-то есть – кто-то укрыл его одеялом, потому что он больше не мерз, ему было тепло и уютно, и он улыбался во сне. Внезапно он очнулся, уже зная – это правда. Она сидела рядом. Его голова покоилась на ее коленях. Он медленно поднял руки и коснулся ее плеч, волос, ее груди. Она была живая, настоящая.
Он молча приподнялся. Она сняла с него пиджак. Расстегнула и сняла рубашку. Остальное, мягко отстранив ее руки, он доделал сам, наблюдая, как она двигается живым темным пятном во тьме: что-то стащила через голову, что-то стянула с ног, все произошло быстро, чересчур быстро, она уже лежит рядом с ним под одеялами, и он слышит ее тихий голос, глубокий доверительный голос, в котором звучала та же живая тьма: «Возьми меня, скорее, скорее, у меня так давно ничего не было, поэтому все будет быстро, сильнее, сделай мне больно, дай мне немножко умереть, ведь так ужасно долго ничего не было, и сперва я хочу немножко умереть, немножко, немножко…»