16

Сквозь сон до меня доносится ее голос. Она говорит с кем-то, не со мной. Говорит только она, ее собеседник молчит. Слова проникают в мой сон. Обрывки далекого разговора, смысл которого я никак не могу уловить. Голос нарастает, расщепляя мои сны, втискиваясь в растущую щель между ними.

Я провожу ладонью по простыне, и моя рука не находит ее тела. Простыня все еще теплая в том месте, где она лежала. Я открываю глаза, вглядываюсь в темноту спальни. Майя по-прежнему с кем-то беседует, но слов не разобрать – бессвязный набор звуков, производимых голосовыми связками. Потом понемногу слова обретают форму, и я начинаю их узнавать. Голос доносится из гостиной. Майя говорит с кем-то по телефону, но обычно она разговаривает по телефону иначе. Сейчас она пытается сдержать в себе сильную тревогу, я слышу, как дрожит ее голос в промежутке между обрывистыми фразами.

– Да… да, – говорит она.

Потом снова.

– Да… да… да…

Это единственное слово, которое она произносит. Между этими «да» проходит несколько секунд – она слушает вопрос, который задает ей человек на том конце провода, да, да, она заставляет себя исторгать эти «да». Что это за «да», в ответ на что? С кем она говорит? Что это за человек? Часы на столике показывают начало первого ночи.

– Не знаю… нет… не могу сказать… да… мне кажется, так лучше всего.

Она замолкает. Я прислушиваюсь к тишине, пытаюсь уловить, что отвечает собеседник, но слышу только неясное бормотание. Наконец я отбрасываю одеяло и встаю с постели. За окном над площадью раскинулась ночь. Тяжелые капли дождя стучат в стекла, одни застывают в неподвижности, другие стекают между ними.

Я выхожу в прихожую. Дверь в гостиную приоткрыта, Майя сидит в кресле, повернутом к саду.

– Да… да… хорошо.

Она заканчивает разговор. Руки бессильно лежат на коленях. Когда я открываю дверь, она поднимает голову, несколько раз сглатывает слезы.

– С кем ты говорила? – спрашиваю я.

– С врачом из больницы в Видовре.

– Что случилось?

– Нам надо в больницу.

Ее голос вот-вот сорвется.

– Прямо сейчас? – спрашиваю я.

– Да.

– Что-то не так?

– У меня боли в животе.

– Ты думаешь, это…

– Я описала ощущения врачу, он сказал, что нам немедленно надо приехать в родильное отделение.

Она говорит это шепотом.

– Он думает, это что-то серьезное?

Я подхожу к ней.

– Будет лучше, если ты поторопишься, – говорит Майя.

Она опирается на подлокотники, чтобы подняться из кресла. На ней одна из моих старых футболок. Материя обтягивает живот.

Я иду в ванную и пускаю холодную воду, чтобы проснуться. Из-за того, что меня выдернули из сна, у меня кружится голова. Стоит мне закрыть глаза, как в мозгу начинает все путаться. Я чувствую приливы тошноты.

Закрываю кран и второпях вытираю лицо. Смотрю в зеркало: глаза опухшие, уставшие, в районе ключицы видны полосы от простыни. У меня такое чувство, что я не поспеваю за уходящим временем.

Одевшись, звоню в такси и пытаюсь вызвать машину. Дозвониться не получается, механический голос сообщает мне мой номер в очереди. Сейчас пятница, ночь только началась, и все мечутся по барам и клубам в центре города в поисках свободных мест. Голос опять произносит мой номер в очереди, цифра уже меньше. Майя сидит в верхней одежде за обеденным столом, лицо обращено к вишне, на которую падает свет из гостиной.

Мне удается дозвониться лишь через четверть часа. Сообщаю, что нужна машина и называю адрес. Слышу, как стучат пальцы по клавиатуре.

– Скажите, сколько ждать? – спрашиваю я.

– К сожалению, ничего не могу вам сказать, – говорит оператор, – возможно, машина приедет не сразу, потому что многие шоферы не принимают вызовы. Они сейчас подбирают много клиентов на улице.

– Вы можете хотя бы сказать, приедет ли машина в пределах получаса? – спрашиваю я.

– Нет, я не могу обещать.

– Понимаете, мы не можем ждать, нам безотлагательно нужно в больницу в Видовре, – говорю я.

– Я сделаю все, что в моих силах, но в данный момент нет ни одной свободной машины.

Я слышу по голосу оператора, что она мне не верит. Заканчиваю звонок и кладу телефон на письменный стол.

– Они не могут сказать, когда будет машина.

Майя продолжает смотреть на крону вишни. Мокрые от дождя листья блестят. Я встаю и бегу вниз к Николо и Юлии.

Никакой реакции на мой стук в дверь. Я стучу снова, сильнее. Слышно, как чьи-то ноги за дверью ступают по доскам пола. Дверь открывается. Юлия. Щурится, свет на площадке бьет ей в глаза.

– Привет, – говорит она.

– У Майи боли в животе, – объясняю я, – врачи хотят, чтобы мы немедленно ехали в больницу в Видовре, но мне не удается вызвать такси.

Подходит Николо, на нем черная пижама.

– Что случилось? – спрашивает он.

– Им нужно в больницу, а такси нет, – говорит Юлия.

Я помогаю Майе забраться на заднее сиденье и сажусь рядом с ней. Дождь с силой барабанит по крыше машины.

– Все еще болит? – спрашиваю я.

Она кивает. Нижняя губа подрагивает. Внезапный рев музыки вырывается из колонок, когда Николо поворачивает ключ зажигания. Он поспешно выключает радио. Щетки стеклоочистителей пульсируют взад-вперед по лобовому стеклу.

Николо сдает назад и выезжает на площадь. Мы все молчим. Никаких звуков, кроме монотонного шелеста щеток и дробного стука дождя. Мы проезжаем по пустынным улочкам квартала, застроенного виллами. Жители спят, только в некоторых окнах все еще горит свет.

Наши с Николо взгляды встречаются в зеркале заднего вида, кожа вокруг его глаз чуть морщинится, когда он пытается улыбнуться. На встроенных в торпеду часах секунды скользят по кругу. Он выезжает из лабиринта небольших улочек на широкие улицы. На кабельных тросах между металлическими мачтами висят фонари. Сколько света, сколько энергии, сколько лет ушло на то, чтобы воздвигнуть этот город и страну вокруг нас, таких маленьких и хрупких!

Николо не привыкать водить машину в больших городах, где движение еще похуже нашего, он часто мотается на винодельческие фермы в Италии за вином для ресторана. Мы останавливаемся на красный, секундная стрелка скользит по кругу. Свернув на улицу с односторонним движением, оказываемся позади фургона. Тот едет медленно, при этом не давая себя обогнать. Сначала это кажется нам случайностью, но потом ситуация повторяется. Каждый раз, когда Николо пытается проскочить, фургон виляет в сторону, перекрывая дорогу. У меня сводит судорогой шею и плечи, я готов заорать от бешенства. Николо несколько раз сигналит, но шофер фургона не хочет пропускать нас вперед. Мы тащимся за ним до следующего светофора. Здесь появляется вторая полоса, и мы наконец догоняем фургон. В кабине три юнца, музыка орет так громко, что басы буквально бьют по нам.

– Полные кретины, – говорит Николо.

– Да, – соглашаюсь я.

Когда загорается зеленый, Николо быстро выжимает газ и проскакивает перекресток первым.

Скоро из пелены дождя выныривают низкие бетонные блоки больничных корпусов. Эти солидные здания действуют на меня успокаивающе. Николо знает, какой подъезд нам нужен – их дочка родилась в этой клинике. Он останавливает машину напротив приемного отделения. На стене белая табличка с красным крестом, за стеклянной дверью – зал, освещенный неоновым белым светом, инвалидные каталки, стойка регистрации.

Николо выходит из машины, открывает заднюю дверь и помогает Майе выбраться с низкого заднего сиденья. Я обхожу машину и поддерживаю Майю под руку.

– Ты в порядке? – спрашивает Николо.

– Да, – говорю я.

– Мне пойти с вами?

– Не надо, мы справимся.

– Тогда я подожду вас тут.

– Не нужно, поезжай. Мы разберемся.

– Уверен?

– Да.

– Я надеюсь на… лучшее, – говорит он.

Стискивает мое плечо.

– Звоните, если мы с Юлией сможем чем-то помочь.

– Спасибо, Нико, – благодарю я.

Вертушка двери начинает вращаться, как только мы подходим к ней на расстояние нескольких метров. Я усаживаю Майю в ближнее кресло и иду к регистрационной стойке. За стеклом медсестра в белом халате. Я объясняю, что нас попросили приехать, потому что у Майи боли в животе.

– Вы помните фамилию врача, с которым говорили? – спрашивает медсестра.

– Нет. Мне кажется, это был врач из родильного отделения.

Она что-то пишет на своем тачскрине, потом говорит с кем-то. На ней гарнитура с наушниками и микрофоном.

– Вас проводят через несколько минут, – говорит она.

Я возвращаюсь к Майе.

– Сейчас за нами придут.

Она вся бледная. Я не отхожу от нее, пока в другом конце зала не открывается стеклянная дверь. Оттуда выходит медсестра. Она катит перед собой инвалидное кресло.

– Я отвезу ее в срочную госпитализацию, – говорит медсестра. – Это не значит, что положение критическое. Просто перестрахуемся, пока не выяснится, в чем дело.

Мы проходим вместе с ней в стеклянную дверь, из которой она вышла. За дверью начинается длинный коридор, по обе стороны которого двери в палаты и кабинеты. В коридор выходит женщина. На бейджике написано, что она врач.

– Сюда, – говорит врач.

Мы заходим в смотровой кабинет. В кабинете ничего лишнего, холодно, стены желтого цвета. Кушетка, два стула, вдоль одной из стен шкафчики. Врач с помощью медсестры укладывает Майю на кушетку, на зеленую бумажную простыню. Расспрашивает, не заметила ли Майя в боли какого-то четкого рисунка. Может, боль повторяется с определенной частотой. Майя отвечает едва слышно, слова слипаются в комки. Врач прикладывает к животу стетоскоп, несколько раз исследует им живот. Между бровей у нее появляется складка, и я внезапно ловлю себя на мысли. Их сердечки. Они еще бьются?

Врач отнимает стетоскоп от живота и достает дужки из ушей.

– Нужно обследование, – говорит она.

– Что-то не так?

– Пока не могу сказать, но необходимо вас обследовать.

Взгляд Майи мечется, перескакивая с врача на медсестру. Я отхожу к стене. Медсестра и врач снимают с Майи брюки и трусы. Есть что-то глубоко интимное и некомфортное – наблюдать ее обнаженной при таких обстоятельствах. В свете неоновых ламп ее обнаженный лобок превращается в клинический и пошлый объект, выставленный на обозрение.

Я пытаюсь сосредоточиться на шкафчиках. Они фанерные и прикручены к стене, висят на некотором расстоянии от пола. На дверцах наклеены небольшие таблички с обозначениями. Аппаратура, медикаменты, полотенца, инструменты. Я читаю надписи, все подряд. Большинство слов мне незнакомо.

Врач выпрямляется. Медленно стаскивает резиновые перчатки и пододвигает стул поближе к изголовью кушетки.

– Тебя ведь зовут Майя?

– Да.

– Так вот, Майя. Не пугайся. Боли, которые ты чувствуешь, это схватки.

– Схватки.

– Да, к сожалению.

Майя сжимает губы, трясет головой.

– Нет… – шепчет она.

– Ты сейчас на двадцать четвертой неделе, – говорит врач. – Это очень, очень ранний срок для схваток. Я измерила их интенсивность, они пока еще не сильные, однако регулярные, что не хорошо. К счастью, раскрытия пока нет, что меня немного утешило.

Майя закрывает глаза.

– Что теперь будет? – спрашивает она.

Лицо врача, чуть присыпанные пудрой морщины на коже. Она касается плеча Майи. Сейчас она мать, это читается в ее взгляде, в том, как она близка Майе, возможно, у нее дочь того же возраста, что и Майя.

– Теперь будет вот что: я введу тебе лекарство, которое оказывает тормозящее воздействие на схватки. Оно может совсем их остановить. У нас были счастливые случаи, когда удавалось продлить беременность при помощи этого препарата.

– Но что, если… если вам не удастся их остановить?

– Тогда будем думать дальше. Пока что будем надеяться на это.

Медсестра приносит стойку с капельницей. Наверху на специальном крючке висит прозрачный мешок с желтоватой жидкостью. Медсестра вводит иглу Майе в руку. Капли падают и бегут по трубке. Кап, кап, кап.

– Просто полежите так и расслабьтесь, – говорит медсестра.

Они оставляют нас одних.

Я сижу рядом с Майей, возле ее кушетки. Из мешка падают капли, кап, еще кап. Неоновый свет окрашивает кожу моих рук, я вижу свои вены, мягкое биение пульса. Лицо Майи покрылось испариной.

– Препарат должен остановить схватки, – говорю я.

– Да, – шепчет она.

Она закрыла глаза. Я держу ее пальцы в своих. Пару раз ее рука расслабляется, губы приоткрываются, дыхание становится едва заметным. Это продолжается секунды, не более минуты, потом кисть вздрагивает – она просыпается, открывает глаза и смотрит на меня.

Они заходят несколько раз, посмотреть, как идут дела. Врач осматривает Майю.

– Майя, я позвонила в Королевскую больницу. Похоже, нам не удается остановить схватки. Положительный момент по-прежнему в том, что шейка не раскрылась, но я решила перевести тебя к ним, чтобы подстраховаться.

– Почему в Королевскую? – спрашиваю я.

– У них есть отделение для трудных родов, – объясняет врач.

Мы слышим их еще до того, как они успевают войти, металлическое позвякивание, отрывистые, сдавленные голоса, доносящиеся из рации. Входят двое мужчин в промокшей от дождя униформе. Вкатывают в смотровую носилки на колесиках и быстрыми, уверенными движениями перекладывают на них Майю. Медсестра снимает со стойки мешок с препаратом.

– Мы ее забираем, – говорит один из этих двоих в форме.

Никто не сказал мне, что делать. Они выкатывают носилки в коридор, и я остаюсь один. Я беру свою куртку, снимаю со спинки стула одежду Майи и бегу за ними по коридору.

На улице стоит большая скорая помощь. Задние дверцы открыты, металлические ножки носилок складываются автоматически, когда их вкатывают в машину. Врач и медсестра забираются на ступеньку и садятся в скорую.

Врач говорит, чтобы я сел рядом с носилками. Сотрудники скорой захлопывают дверцы и садятся в кабину. Мне кажется, что все движутся чересчур быстро и непредсказуемо. Со своего места я вижу, что происходит в кабине, один из мужчин говорит по рации, выслушивая доносящиеся в ответ электронный треск и чей-то голос.

По дороге они включают сирену. Мы проезжаем на красный и оказываемся на въезде в Копенгаген. Врач светит Майе в глаза маленьким фонариком.

– Майя, ты слышишь меня, Майя, Майя. Майя, ты должна дышать как можно спокойнее. Можешь? Как можно спокойнее.

Врач берет меня за локоть.

– Говорите с ней. Вы должны все время с ней разговаривать, – объясняет она.

Что-то не так со взглядом Майи, он беспорядочно мечется, на глазах слезы. Я крепче стискиваю ее руку.

– Где мы? – спрашивает она.

Глаза мечутся, мечутся.

– Где мы, где мы?

– Вы должны разговаривать с ней, – повторяет врач.

– Мы в скорой помощи, – говорю я Майе.

– В скорой? – переспрашивает она.

– Да, мы в скорой, едем из Видовре, подъезжаем к городу.

– Куда нас везут?

– В Королевскую больницу.

Внезапно Майя начинает что-то бессвязно лепетать, слова выливаются из нее, и этот поток быстро переходит в рыдания.

– Майя не может понять, что происходит, она в шоковом состоянии, – объясняет врач. – Очень важно, чтобы вы не прекращали с ней говорить. Она должна чувствовать, что рядом кто-то, кого она знает, кто о ней позаботится, попробуйте ее успокоить.

Я говорю с Майей, успокаивая: нам сейчас помогут, с нами врач и медсестра, и совсем скоро мы будем в лучшей больнице в городе, так что бояться нечего, все здесь и проследят, чтобы все было хорошо.

Я провожу рукой по ее лбу. Она ничего не отвечает. Взгляд перестает метаться. Майя сосредотачивает его на мне, произносит мое имя. Повторяет его еще раз, продолжает повторять его снова и снова. Я шепчу ей, что все будет хорошо.

Подняв голову, я вижу через лобовое стекло, что мы уже в городе. Едем по знакомым мне улицам, по которым я ходил с детских лет. Сейчас ночь, клубы закрылись. Люди стоят под дождем и пытаются остановить переполненные такси. Кто-то набрался так, что вообще не в состоянии заметить проезжающие машины. Такие ребята идут, пошатываясь, от фонаря до фонаря.

На Тагенсвай я замечаю молодую парочку. Они стоят на разделительном островке посреди шоссе. Держатся друг за друга, пока по обе стороны проносятся машины, на них летит вода из-под колес, но они стоят, не шелохнувшись. Когда мы проезжаем мимо них, они целуются. Такие юные, такие потерянные. Мигалка скорой оставляет синие отсветы на блестящем асфальте.

17

Ее грудная клетка поднимается и опадает. Я шепчу, что мы уже на месте. Нас встречают с больничной кроватью и перекладывают на нее Майю. Две медсестры и помощник, катящий кровать, сопровождают нас к лифту, на котором мы поднимаемся в родильное отделение. Я иду рядом с Майей. Ее кожа контрастирует с простыней – насыщенные, ясные цвета на белом фоне. Больничные простыни ассоциируются у меня с людьми, которых я потерял, с седыми волосами, прилипшими к затылку, со старой кожей, очками на передвижном столике, пустыми тарелками, запахом картофельного пюре, с уверенностью, что рано или поздно со всем на свете приходится расставаться.

В палате всего четыре кровати, на одну из них определяют Майю, оставшиеся три пустуют. Медсестры выдают Майе одежду белого цвета. Ставят новую капельницу с препаратом, замедляющим наступление схваток. Заходит мужчина в халате, он одного возраста с моим отцом, на нем очки с половинной оправой. Он садится у Майи в ногах, губы сухие, напряженные, кажется, что они малы для его лица. Называет свое имя, сообщает нам, что он заведующий отделением.

– Раз уж они отправили вас из Видовре к нам, то, к сожалению, это свидетельствует о серьезности положения, – говорит он. – Теперь, когда я вам это сказал, я хотел бы, чтобы вы также знали и то, что я и весь персонал отделения сделаем все возможное, чтобы у этой истории был счастливый конец.

Заведующий снимает очки, и они повисают на шнурке у него на шее. Смотрит нам в глаза.

– Я оптимист, – говорит он. – Шансы остановить схватки есть. Но вынужден вас предупредить, что вы должны быть готовы и к развитию событий не по нашему с вами сценарию.

Меня все еще подташнивает. Я слышу, что говорит врач, понимаю его. Но в то же время как будто не я здесь присутствую, а кто-то другой сидит вместо меня на стуле и разговаривает с врачом.

– Значит, придется рожать? – спрашивает Майя.

– Мы как раз надеемся на то, что не придется. Просто моя обязанность предупредить, что такое может случиться. Однако главная наша задача – продержать ваших близнецов как можно дольше в животе. Пока они такие крохотные, каждый час, проведенный в утробе матери, повышает их шансы выжить.

Майя дышит носом.

– А есть вероятность того, что они не выживут? – шепчет она.

Заведующий кладет руку на одеяло.

– Есть, – говорит он. – Но сперва посмотрим, как будут развиваться события. Мы будем непрерывно контролировать происходящее, а ваша задача – как можно больше спать и думать о чем-нибудь спокойном и позитивном. Не удивляйтесь – сейчас очень важно, в каком вы настроении, когда думаете о своих малышах. Они чувствуют состояние матери и улавливают тот момент, когда вы о них думаете. Это значит, ваш организм будет активнее бороться за них, и, возможно, это продлит их пребывание внутри.

У Майи вырывается глубокий, гулкий стон.

– Я так их люблю, – говорит она.

Она говорит это громко, голос срывается. Она держится за живот обеими руками.

– Я люблю их… очень.

Я не в силах смотреть на Майю. Не могу, пока врач тут. Мне кажется, что это слишком интимные вещи, и то, что говорит сейчас Майя, может быть произнесено только между ней, мной и малышами.

Когда мы остаемся одни, я сажусь на кровать рядом с Майей. Она лежит, повернувшись ко мне спиной. Она вся дрожит.

– Майя, – шепчу я.

Она не отвечает. Я хочу обнять ее, но у меня нет сил подняться. Я откидываюсь на матрас и смотрю в окно. Свет фар отражается на пластинках жалюзи. Я слышу, как она плачет, сдавленно, наверное, вдавив лицо в подушку, чтобы я не слышал.

Потом затихает. Дышит ровно. Свет от фар кружит по потолку, когда проезжают машины, кружит, кружит. Я закрываю глаза, но кружение продолжается и под закрытыми веками.

18

Когда я просыпаюсь, небо нависает совсем низко над землей. Матово-серые капли дождя дрожат на стеклах. За спиной я слышу голоса. Оборачиваюсь. Голос принадлежит молодой женщине, на бейджике написано, что она акушерка. У нее открытое лицо и голубые глаза. Она сидит на кровати и держит Майю за руку. В ее голосе слышатся особые нотки, что-то живое и радостное.

Она говорит, что препарат начал действовать и что врачи понизили дозу под утро, это отличная новость. Она говорит с едва уловимым акцентом. Не могу понять, откуда она, наверное, в детстве она успела пожить в разных областях, и все они отразились в ее говоре. Имя на бейджике намекает на фарерское происхождение.

Когда она уходит, я присаживаюсь к Майе.

– Привет, – говорю я.

– Привет.

– Как ты себя чувствуешь?

– Мне никогда еще не было так страшно, как сегодня ночью.

До полудня врачи еще несколько раз понижают дозу. Они говорят, что нам повезло, мы отделались легким испугом. Если все и дальше так пойдет, нас завтра выпишут. Я договариваюсь с Майей, что съезжу домой и привезу вещи, которые мы не взяли в больницу: зубные щетки, одежду, книги. Было бы приятно иметь все это здесь, пока ждем выписку. Я целую Майю, она улыбается, у нее темные круги под глазами.

– Возвращайся скорее, – говорит она.

Подушки на кровати взбиты. Все вещи на тех местах, где мы их оставили, все как было. И в то же время в облике квартиры появилось что-то чужое. Столы, стулья, шкафы, комоды, картины, книги, лампы, музыкальный центр, телевизор, кухонная утварь, комнатные растения, статуэтки, ковры. Я узнаю эти вещи, но они перестали быть моими.

Подхожу к застекленному виду на сад и сажусь в кресло. Дождь стих, на листьях повисли капли. Время от времени они отрываются и падают.

На подоконнике лежит стопка книг на тему, как растить детей. Я только пролистал их. Майя прочла их от корки до корки. Сверху лежит книга о том, как ребенок познает мир. На передней обложке детский рисунок, изображающий малыша, раскрывающего объятия читателю и миру.

Я обедаю на скорую руку. В холодильнике не горит лампочка, но хлеб не зачерствел, равно как не испортились сыр, колбаса и помидоры, которые я тонко нарезаю и посыпаю перцем и морской солью. Хочу вскипятить воду и заварить чай, но чайник не включается. Пробую остальные электроприборы, свет в панели с вытяжкой и лампу над столом. Света нет. Выхожу в прихожую проверить пробки. Их выбило. Видимо, это произошло в какой-то момент после того, как мы уехали в Видовре. Я возвращаю предохранители на место, но это не помогает. Больше я ничего не предпринимаю. Мне лучше немедленно вернуться в больницу. Я достаю несколько крекеров, орехи, сухофрукты и убираю все это в сумку. Кладу туда же что-то из одежды, туалетные принадлежности, пару книг.

Я уже готов выйти из квартиры, когда замечаю телефон на письменном столе. Я забыл его взять вчера вечером. На нем два голосовых сообщения, одно из них от мамы.

Наши родители. Они же не знают, что произошло. Я не могу не позвонить им. Я бы мог, конечно, сообщить обо всем завтра, когда мы уже будем дома, но лучше сказать им сразу. Ставлю сумку на пол и набираю номер родителей.

Долго никто не берет трубку. Между гудками в трубке слышится какой-то электронный шелест. Их, наверное, нет дома. Сегодня суббота, а по субботам они часто ездят на блошиный рынок в Хольте. Я жду еще три гудка. Когда я уже готов нажать кнопку «отбой», раздается голос.

– Да.

Голос моего отца. Все мое детство умещается в этом голосе, в той надежности, которая в нем слышна. Его слышно так отчетливо, словно он стоит рядом со мной.

– Это я.

– Молодец, что позвонил, – говорит он. – Как там наш живот?

Он задает этот вопрос каждый раз, когда мы созваниваемся. У нас образовалось в эти месяцы беременности что-то вроде традиции. Я пытаюсь говорить непринужденнее, как-то смягчить сказанное.

– Майя…

Больше у меня не получается выговорить ни слова.

– Что? – спрашивает отец.

Он ждет. Я открываю рот, но не могу ничего сказать. Он произносит мое имя.

– Что-то случилось? – спрашивает он.

Я смотрю из окна на площадь напротив ресторана, и мне вспоминается лесная тропинка, тропинка в сосновом бору в Ютландии, случай, произошедший когда-то в незапамятные времена.

Стояло лето. Я был восьмилетним мальчиком, довольно рослым для своего возраста, этаким жердяем, нескладным и жилистым. Ходил, не вынимая рук из карманов, за поясом у меня болтался ножичек, подаренный отцом за пару лет до этого. Отцу его подарил его дедушка, когда папа был маленький. На ножны он прикрепил кусок овечьей шкуры, так что нож стал похож на индейский кинжал. Шкура неплохо сохранилась, хотя и вытерлась в тех местах, где нож ударялся при ходьбе о ногу.

Он шел рядом со мной, мой папа, рассказывал мне что-то, что не сохранилось в памяти, зато я помню, как пахли тем ранним летом смола и ели, помню запах табака в его трубке. И собаку помню. Она стояла на тропинке метрах в пятидесяти от нас. Я не заметил, откуда она появилась, просто вдруг откуда-то возникла, овчарка без хозяина. Когда я увидел ее, во мне все сжалось в комок. Я боялся собак, их клыков, стремительности, рычания и жадного дыхания, меня пугала их непредсказуемость. Отец выглядел спокойным, но остановился и преградил мне путь рукой. Мы пытались отыскать взглядом хозяина овчарки, надеясь, что вот-вот кто-то появится, но никого не было видно.

– Стоим и не шевелимся, посмотрим, что она будет делать, – сказал папа.

Мы стояли не шелохнувшись и смотрели на пса. Ждали. Собака не двигалась, но не сводила с нас глаз, уши она подняла, а хвост опустила к земле. Я знал, что собаки, не помахивающие хвостом, опасны.

– Зайди мне за спину, – сказал отец. – Не делай резких движений и старайся не смотреть ей в глаза.

Я сделал, как он велел.

– Она поймет, что у нас нет плохих намерений, и потеряет к нам интерес.

Мы не трогались с места. Пес тоже. Но что-то вдруг заставило его вздернуть черные брыли и оскалить зубы.

– Отходим, – сказал отец.

Мы начали пятиться. Медленно, похрустывая гравием, метр за метром. Я не смотрел на собаку, я видел только спину отца. До меня донесся ее лай, низкое и отрывистое взлаивание, еще раз, потом еще, эхо от деревьев. Мы продолжали отступать. Отойдя так от собаки еще метров на десять, мы услышали окрик откуда-то из леса. Овчарка повернула уши в ту сторону, откуда звал хозяин. Снова посмотрела в нашу сторону, опустила голову. И вдруг с лаем понеслась на нас. Из леса снова раздался окрик, и на тропинку вышел мужчина, но пес продолжал лететь в нашу сторону, и я увидел, что отец уже вытащил из-за ремня финский охотничий нож. Я понял, что он убьет пса. Когда собака набросится, он всадит в нее нож. Может, она успеет его укусить, но я был абсолютно уверен, что отец убьет ее прежде, чем она доберется до меня. Эта мысль изменила все. Я почувствовал себя в полной безопасности. Я больше не боялся собаку, знал, что отец тут и он сделает все, чтобы со мной ничего не случилось.

Хозяин собаки побежал. Он увидел нож. Несколько раз окрикнул пса, и тот остановился, не добежав до нас нескольких метров. Облаял нас, потом развернулся и помчался к хозяину, который взял его на поводок.

Отец сунул нож обратно в ножны и направился к мужчине с собакой. Я остался стоять, где стоял. До меня донеслись громкий разгневанный голос мужчины и приглушенный – моего отца. Он говорил с присущим ему спокойствием. Немного погодя мужчина взял пса за ошейник и ушел.

– Ты слушаешь? – спрашивает папа.

– Да.

– Что-то не так?

– Да.

И слова возвращаются ко мне. Я рассказываю все. Когда я заканчиваю рассказывать, отец сначала несколько секунд молчит. По тому, как он дышит, я понимаю, что он потрясен.

– Мы можем чем-то помочь? – спрашивает он.

– Нет.

– Может, нам подъехать в больницу?

Я отвечаю, что сейчас не стоит, сейчас они ничем не помогут, Майе нужен покой. Это отцу понятно. Я прошу его, чтобы он рассказал обо всем маме и позвонил моей теще, она сейчас в Индии, но ей нужно сообщить.

После этого я звоню Майе на работу, потом своей начальнице, объясняю ей ситуацию и говорю, что вынужден взять несколько дней по болезни, по меньшей мере пару дней.

Когда я возвращаюсь, Майя спит. Она натянула на себя одеяло. Я сажусь на стул рядом с кроватью и достаю из сумки одну из книг. Прочитываю несколько страниц, но строчки сливаются, я слишком устал, чтобы читать. Отложив книгу, я выхожу в коридор, где стоит столик с термосом и чашками. Наливаю себе кофе и возвращаюсь в палату.

Когда я передвигаю стул с места на место, Майя просыпается. Глаза у нее покраснели. Игла капельницы по-прежнему у нее в руке. Доза препарата в мешке опять выросла.

– Мне сделали УЗИ, – говорит она.

– И?

– Оно показало, что плацента по одной из стенок отслоилась.

– Такие вещи видно на УЗИ? – спрашиваю я.

– Да.

– О чем это говорит, что она отслоилась?

Она наклоняется вперед. Но когда я встаю, чтобы обнять ее, она отворачивается.

19

Они входят в палату среди ночи. Я просыпаюсь оттого, что они включают потолочную лампу. Они – это заведующий отделением и одна из медсестер, которая заходила к нам и в предыдущие ночи. Они изменились, изменилась даже их манера смотреть на нас, теперь в них появилась какая-то патетика. Я сажусь на кровати. Сердце у меня колотится так часто, что мне не хватает воздуха. Медсестра подходит к капельнице и крутит ручку дозатора. Потом они оба встают в ногах у Майи.

– К сожалению, мы вынуждены прекратить лечение, – говорит заведующий.

– Почему? – спрашивает Майя.

– Препараты, тормозящие беременность, нельзя принимать слишком долго, и мы уже превысили допустимую норму.

Он говорит, ему жаль, что все так складывается. Они надеялись, что ситуация примет другой оборот, и даже давали ей лекарство дольше, чем это предписано. Он объясняет, что и ему, и его коллеге в дневную смену в какой-то момент уже показалось, что препарат помогает, и вчера утром ситуация выглядела очень обнадеживающей.

– Может, завтра снова наступит улучшение, – говорит Майя.

– Тут целый ряд причин. Даже если бы вы смогли перенести передозировку препарата, отслоение плаценты означает, что путь назад закрыт, – объясняет врач.

Он держит спину подчеркнуто прямо.

– Дела обстоят таким образом, что плацента отслоилась по дальней стенке, в глубине, и мы тут бессильны.

– Что это значит?

– Это значит, что, если бы отслоение было по ближней стенке, мы бы прооперировали вас, достали близнеца, лежащего ближе к входу, и спасли второго, в глубине. Но сейчас это невозможно.

Майя не сводит с него глаз.

– Но ведь тогда ребенок, которого вы достанете, умрет, – говорит она.

– Мы бы, разумеется, сделали все, что в наших силах, но да, вероятность велика, – говорит заведующий отделением.

– Я не могу вам позволить принести в жертву одного из них, – говорит Майя.

Врач поднимает ладонь.

– Нет, Майя, вы меня недопоняли. Я сказал, если бы отслоение было по ближней стенке, тогда бы у нас были шансы задержать второго младенца в утробе. Первого бы мы, конечно, положили в инкубатор. Речь не идет о том, что мы кем-то пожертвовали бы.

Она держится за живот, потом ее руки бросаются к губам, щекам, ее лицо искажено от гнева.

– Вы просто не смеете… Не смеете так поступить, – шепчет она.

– Мы не собираемся жертвовать вашим ребенком, Майя, – говорит врач. – Я понимаю вас: ситуация кажется вам крайне запутанной, и это большой стресс для вас. Мы вынуждены произвести кесарево сечение и достать обоих, но этого не нужно бояться.

Мне невыносимо смотреть на растерянность и мольбу во взгляде Майи. Я хочу улыбнуться ей, чтобы она видела, что я разделяю с ней эту ношу, но мышцы лица не слушаются. Медсестра вытаскивает иглу у Майи из вены.

– Мы назначили операцию на завтра, на 11 утра, – говорит врач. – Будет свежая и отдохнувшая бригада врачей, они прекрасные специалисты, я могу вам это гарантировать. Они сделают все, чтобы спасти ваших детей.

Майя неподвижным взглядом смотрит на пластырь, который приклеивает ей на руку медсестра. Я вылезаю из кровати, иду к умывальнику, набираю два пластиковых стаканчика воды и протягиваю ей один. Она не берет его. Я ставлю стаканчик на столик рядом с ее кроватью.

– О чем ты думаешь? – спрашиваю я.

Она не реагирует.

– Майя, – говорю я.

Она по-прежнему не сводит остановившегося взгляда с пластыря.

– Хочешь, я выключу свет? – спрашиваю я.

Я выключаю свет в палате и возвращаюсь в кровать. Слышно, как за окном на Блайдамсвай автобус подъезжает к остановке, потом отъезжает. На остановке реклама страховой компании. Успокаивающие слова «Мы компенсируем любую утрату». Еще один ночной автобус. Из него выходит мужчина и идет к главному входу в больницу.

Я лежу, не меняя позы. Пустые ночные автобусы подъезжают и подъезжают, чтобы снова исчезнуть, маленький круговорот внутри большого круговорота города, прибытие и убытие. Уже ближе к утру я погружаюсь в сон. Мне снятся геометрические фигуры.

20

Солнце окрашивает мои веки в оранжевый цвет. За окном в солнечных лучах переливается весна. Я сажусь на кровати, обернув вокруг себя одеяло. Майя спит. Садовник занимается кустами, отгораживающими парковку больницы от Блайдамсвай. Кусты местами разрослись, ветки и листья торчат из гладко выбритой поверхности живой изгороди. Электрическим секатором он подрезает кусты с боков, вынуждая их вернуться к заданной форме. Садовник не прекращает работы, время от времени он отступает на шаг – удостовериться, что в зеленой стене нет никаких неровностей. По другую сторону живой изгороди на остановке стоят люди и ждут. Многие сняли верхнюю одежду и перекинули ее через руку. Погода, по всей видимости, уже не такая суровая.

Пока я одеваюсь, в палату заходит молодая акушерка. Она улыбается мне и садится к Майе на постель. Ласково проводит рукой по ее щеке, и Майя, проснувшись, растерянно смотрит на акушерку, словно понятия не имеет, кто эта женщина. Потом снова закрывает глаза.

– Да, – говорит акушерка.

Она продолжает сидеть на постели и гладить Майю по щеке.

– Скоро придут врачи и подготовят вас к операции.

Она говорит негромко, тщательно подбирая слова, так разговаривают с маленькими детьми.

– Я не хочу их потерять, – шепчет Майя.

– Конечно, я понимаю. Конечно, вы не хотите их потерять, и я больше всего на свете хочу, чтобы их спасли, – говорит акушерка. – Но для этого врачам нужно сделать кесарево. Сейчас только так можно помочь малышам. Операция необходима, чтобы спасти им жизнь. Они не могут оставаться в утробе, когда плацента отслоилась.

– Они ведь достанут их обоих? – спрашивает Майя.

– Да, они достанут обоих. Через несколько часов вы сможете увидеть ваших детей.

Они заходят в палату, один за другим, иногда сразу по несколько человек. По всей видимости, все происходит, как всегда происходит в таких ситуациях. Это их обязанность – поздороваться с нами, немного побеседовать перед операцией. Нас нужно обо всем проинформировать, мы должны увидеть врачей, которые будут делать кесарево. Каждый протягивает руку, называет свое имя, должность. Какие-то лица я уже видел прежде, другие для меня новые. Они подробно рассказывают, в чем их роль в предстоящей операции. Говорят, что сделают все от них зависящее, чтобы спасти малышей, пытаются нас ободрить. Я спрашиваю их, не могут ли они сказать, каковы шансы. Они отвечают, что не могут ничего обещать. Они не хотят, чтобы мы строили иллюзии, не хотят внушать нам ложную надежду. Результат может быть всяким. Такое случается. Такого рода вещи.

Я сижу в кресле у окна. Всеобщее внимание приковано к Майе и не родившимся еще малышам. Встает солнце, его лучи ложатся на мои плечи и шею. Как будто теплая рука слегка нагибает меня.

Я внимательно наблюдаю, как они входят в белых халатах, за их лицами, рассматриваю, что написано на их бейджах. Хирурги, неонатологи, анестезиолог, медсестры, помогающие при операции, немолодая уже акушерка, рассказывающая, что принимала множество трудных родов, она говорит, что частенько все проходит удачно. Я никогда бы не подумал, что в подобной операции задействовано такое количество специалистов. Я их пересчитываю, набирается одиннадцать человек. Это люди, посвятившие много лет своей жизни тому, чтобы овладеть навыками, которые им предстоит сегодня применить. Ради малышей, ради нас, ради нашей маленькой семьи.

Какие-то из врачей обследуют Майю, ощупывают живот, замеряют частоту схваток, записывают данные в журнал. Между собой они говорят вполголоса на непонятном языке, хмурят брови, расспрашивают Майю. Она старается отвечать им, но она растеряна, часто просто не понимает, о чем ее спрашивают, у нее дрожат руки, и она смотрит на меня с таким испугом в глазах, какого я никогда раньше в ней не замечал. Даже не подозревал, что такой страх может гнездиться где-то у нее внутри. Что мучает меня сейчас больше всего, заполняет меня пустотой, словно чашу, так это трещины в расколовшемся взгляде Майи, расколовшемся от страха и тоски, от которых я не в силах ее избавить. Мучительно осознавать, что все, на что я гожусь, – это сидеть вот так в кресле и пассивно наблюдать, понимая, что я не способен быть мужчиной, который спасет свою женщину, поддержит ее. Я очень хочу продемонстрировать Майе, что я рядом, прикоснуться к ней, но я вынужден устраниться, признать свое бессилие перед неизбежным. Ношу, которая оказалась мне не по плечу, забрали из моих рук. У других хватит на это сил, не у меня.

Они готовят Майю к операции. Один из врачей и медсестра стоят у ее кровати, врач диктует что-то медсестре, делающей пометки в журнале. Он откидывает с Майи одеяло, медсестра помогает ему, стягивая с Майи больничные трусы, чтобы врач мог проверить, насколько раскрылась шейка матки.

Я отворачиваюсь к окну. Силуэты труб над крышами на другой стороне Блайдамсвай. Я представляю себе людей, клавших эти дымоходы, может быть, за сотню лет до того, как построили новые корпуса Королевской больницы. В те времена оттуда было видно Фелледпаркен. Они поднимались на крыши и клали камень за камнем, видя, как растут очертания труб.

Вдруг кровать сотрясается. Майя с силой дергает ногой. Врач инстинктивно отступает на шаг, а Майя хватается за живот. Она кричит. Врач подзывает медсестру.

– Кровотечение. Немедленно оперируем.

Медсестра включает сигнализацию, расположенную на стене, в коридоре раздается пронзительный трехтоновый звон. Я хочу подняться с кресла, но успеваю только привстать, потому что врач идет в мою сторону и выдирает несколько полотенец с одной из полок. Я падаю обратно в кресло и смотрю за происходящим. Тело Майи корчится, ноги судорожно изгибаются, огромное количество крови вытекает из нее, кровь бьет из ее утробы, вырастая черно-алым, влажным пятном на простыне и одеяле. Я снова хочу встать, опираюсь на подлокотник, пытаюсь оттолкнуться от него, наклоняюсь вперед, каждое мое движение происходит словно в отрыве от прочих и длится целую вечность. У меня темнеет в глазах, я теряю равновесие, но мне удается не упасть и подойти к кровати. Кровь идет все сильнее, Майя дышит неестественно часто, потом кричит.

– Я боюсь умереть. Я не хочу умирать.

Я хватаюсь рукой за изголовье кровати. Мое сердце качает по венам адреналин. Кровь. Столько крови. Она умрет? Может, уже умирает. Кровь. Майя продолжает извиваться на перепачканной кровью простыне. Врач и медсестра, их схватка с потоком крови. Кровавый бутон распускается на пододеяльнике, кровь собирается в углублениях матраца. Густая. Темная. У меня не укладывается в голове, как в теле Майи могло поместиться столько крови.

Я хватаю полотенце рядом с раковиной, но не знаю, что мне с ним делать, боюсь сделать что-то не так, пытаюсь напомнить о своем существовании врачу и медсестре, но они слишком поглощены происходящим, чтобы заметить меня с полотенцем в протянутой руке.

Звуки ошеломляют, нескончаемый вопль сирены, крики Майи, топот подошв по линолеуму, громкие голоса, бегущие шаги по коридору и тяжелый, гулкий стук, наверное, биение моего сердца.

Они входят в палату, две медсестры и врач, кричат друг на друга, распахивают и закрывают шкафчики, дверцы хлопают, они достают бумагу, простыни, все, что может помочь остановить кровотечение. Все это – быстрыми, точными движениями, частые тренировки превратились в рефлексы, в отточенную хореографию. Я возвращаюсь к окну. По-прежнему с полотенцем в руках.

Наконец льющаяся кровь начинает пульсировать с меньшей силой, ее струйки, текущие из тела Майи, замедляются, но она не перестает кричать.

– Готовьте к срочной операции, – орет врач.

Одна из медсестер выбегает в коридор, включается очередной сигнал тревоги, и сразу же отовсюду сбегаются люди. Они все вбегают в палату – персонал в халатах, врачи, акушерки, медсестры. Я вжимаюсь в оконное стекло. Лучшая помощь с моей стороны – не путаться под ногами.

– Я так боюсь умереть.

Майя снова и снова выкрикивает эти слова. Умереть, кричит она, кричит, что умрет, что боится умирать, и так было всегда, только теперь я понимаю, что все существо Майи – лишь тонкий покров, скрывающий смерть и страх перед ней, но раньше я никогда по-настоящему этого не понимал. Врач прикладывает ладонь к ее лбу.

– Майя, послушай меня, ты не умрешь, ты не умрешь, – кричит он.

– Я боюсь, очень боюсь.

– Майя, у тебя отслоение плаценты. Ты не умрешь. Но мы вынуждены приступить к операции немедленно. Ты будешь жить, я обещаю, что мы не дадим тебе умереть.

Я так напряжен, что не замечаю молоденькую акушерку, пока она не оказывается в шаге от меня. Она единственная, кто не снует по палате. Она двигается медленнее, чем все остальные, словно перемещается в другом измерении. В одной руке у нее два прозрачных пакета со стерильной одеждой, запакованной в пластик. Брюки, футболка, пиджак, белые шлепанцы на деревянной подошве. Она медленным движением протягивает мне пакеты.

– Вы в порядке? – спрашивает она.

Даже говорит она не так, как все, слова как будто опаздывают в пункт назначения, долетая до меня откуда-то издалека.

– Да, я в порядке.

Я слышу, как говорю эту фразу, но не уверен, произношу ли я слова вслух или только мысленно.

– Вам нужно переодеться в стерильную одежду, иначе вас не пустят в операционную, – говорит она.

Она не отводит взгляд, когда я смотрю на нее. Моргает два раза, медленно, очень медленно, непостижимо, как человек может так медленно моргать.

– Мы скоро начнем, – говорит она. – Наденьте это, а я зайду чуть позже и отведу вас в операционную.

Я беру пакеты.

– Справитесь? – спрашивает она.

– Да, – говорю я.

Я захожу в ванную и закрываюсь. Через дверь слышны голоса. В прямоугольном зеркале над раковиной мое лицо кажется мне незнакомым. Глубокие линии пролегли через кожу, их там прежде не было, они появились в последние несколько ночей. Глаза тяжело лежат в своих глазницах, такими глазами можно следить только за очень медленными, тяжелыми предметами.

Мои пальцы не гнутся и дрожат, у меня никак не получается застегнуть пиджак. Не знаю, быстро я надеваю одежду или медленно, но каждый предмет я вижу ясно и отчетливо, структуру ткани, швы рукавов, печати центральной прачечной, пуговицы с торчащими в нескольких местах нитками. В самом конце я вставляю ноги в белые шлепанцы. Они мне велики на несколько размеров.

Характер звуков за дверью меняется, голоса отдаляются, сигнализация замолкает. Уже открывая дверь, проверяю, застегнул ли я пиджак. В палате никого. Кровать исчезла. На сером полу кровь – в том месте, где стояла кровать Майи.

Я выхожу из ванной. Слегка ковыляю в этих шлепанцах. Только сейчас замечаю, что кто-то красным фломастером написал слово «папа» на их носках. Шаги в коридоре, молодая акушерка заходит в палату.

– Ей делают эпидуральную анестезию, – говорит она.

Она запыхалась, и видно, что она хочет вести меня в операционную прямо сейчас, но замечает выражение моего лица, встает прямо напротив меня и кладет руку мне на предплечье. На ее лице появляется улыбка, голубые глаза теплеют.

– Вы же хотите участвовать в родах? – спрашивает она.

Я киваю.

– Да.

– Иногда люди теряются в этой ситуации, но вам просто нужно сосредоточиться на вашем присутствии там и на Майе.

– Да.

– Собрались с духом?

– Да.

Она ведет меня по коридору к лестнице. Мы спускаемся на два этажа, потом идем несколькими коридорами. Я, спотыкаясь, едва поспеваю за ней в своих шлепанцах. Они тяжелые и скользкие, болтаются на ступнях, и я пытаюсь, прижимая пальцы ног к кожаной поверхности, удерживать их, чтобы не сваливались.

21

Комната перед операционной. Инструменты на алюминиевом столике, щипцы, ножницы, зажимы, что-то, напоминающее пилу, набор скальпелей, выложенных в ряд в жестком свете операционных ламп. Резкие запахи, емкости со спиртом возле раковин, простерилизованная одежда на плечиках, упакованная в полиэтилен. И повсюду люди, непрерывно движущиеся люди.

Двое хирургов моют руки дезинфицирующим раствором. На лицах маски и защитные очки. Один из них наклонился над раковиной. Из-под бумажной сеточки для волос едва заметно проглядывает маленький участок загорелой шеи. Медсестра подходит к ним с длинными голубыми резиновыми перчатками. Помогает обоим натянуть их.

– Вам нужно надеть это, – объясняет мне молоденькая акушерка.

Она прилаживает ко мне маску, закрывающую рот и нос. И сама надевает такую же.

Вода подается на уровне колена с помощью специальной ручки наподобие скобы. Раковина вытянутая и глубокая, как корыто. Акушерка показывает мне, как мыть руки. Сначала с мылом выше запястий, потом дезинфицировать спиртом. Я смачиваю руки, несколько раз нажимаю на скобу – кран выстреливает мне в ладони струей воды, тру ладонь о ладонь – на мне не должно быть никаких микробов, когда я войду в операционную, и потом втираю спирт в кожу.

– Достаточно, – говорит акушерка.

Я держу руки высоко перед собой, чтобы ни в коем случае ни до чего не дотронуться. Хирурги переговариваются друг с другом. Я пытаюсь уловить, о чем они говорят, мне вдруг приходит в голову, что все зависит от того, разберу я, о чем их разговор, или нет. Если не разберу, все может, как следствие этого, пойти не так, но как я ни стараюсь, не могу уловить суть, они пользуются выражениями, которых я не знаю. Я пытаюсь разглядеть их глаза за стеклами защитных очков, прочитать, что в этих глазах – сомнение, спокойствие, надежда?

– Идите за ними, – говорит акушерка, – я тоже буду в операционной, но мне сперва нужно поговорить с медсестрами из неонатального отделения.

Неонатального. Я никогда раньше не слышал такого слова. Я делаю, как она сказала, прохожу вслед за хирургами через дверь, которая автоматически открывается, впуская нас в операционную.

Цвета металлический и белый, почти все белого цвета. Кафель на стенах, пол – белые. Размеры операционной поражают меня, это целый зал с потолками в несколько метров, но пространство расходуется очень рационально. Здесь тоже повсюду люди, прячущие лица за масками и очками. Техника на полу и на столах вдоль стен, мониторы, шкафчики без дверец. В одном конце операционной стоят два инкубатора, освещенные, прогретые. Я никогда раньше не видел инкубаторов, инкубатор просто всегда существовал для меня как абстрактное понятие, как что-то, что всегда упоминалось в шутку. Два неонатолога и две медсестры подготавливают их. Укладывают в инкубаторы крошечные одеяльца.

Посреди зала стоит операционный стол, над которым словно парит большая операционная лампа с пятью кольцами вокруг центра. Эти кольца льют целый поток света на стол, на врачей и медсестер вокруг него. Они придвинулись к столу вплотную к этому центру, где все должно произойти, где все начнется. Наклонились вперед, крайне сосредоточенные.

Хирурги отдают распоряжения, на столе появляются стальные кюветы. На двух столах, застеленных зеленой бумагой, разложены вата и ножницы, щипцы, скальпели. Устройства издают электронные сигналы, гудит вытяжка на потолке. На заднем плане графики на мониторах, электроэнцефалограмма, прерывистое мерцание, числовые значения, растущие, уменьшающиеся.

Я стою в стороне от стола. Не знаю, куда деваться. Жду, когда появится акушерка и разъяснит мне, что делать. Одна из медсестер отходит от стола и направляется к открытому шкафчику. В образовавшемся просвете я вижу металл операционного стола, накрытого зеленой бумагой. Майя лежит на этой бумаге в потоке света, льющегося из лампы. Моя Майя. Они положили ее на бок, она лежит ко мне спиной. Анестезиолог уже сделал укол, анестезия начнет действовать через несколько минут.

Ее волосы спадают с операционного стола, она обнажена ниже пояса – весь низ спины, ягодицы, половая щель; дорожка густой крови стекает по ягодице.

Медсестра возвращается и обнаруживает, что я стою как неприкаянный.

– Вы можете сесть вот сюда, – говорит она.

У одного из углов операционного стола стоит низенькая алюминиевая скамеечка. Я сажусь, ощущая холод металла через тонкую ткань брюк.

Один из хирургов отдает новое распоряжение, руки обхватывают Майю и переворачивают ее на спину, закрепляют бумажную простыню на штативе, так что она образует ширму, скрывая Майю ниже груди. Они отгораживают нас с ней от операции, от вида скальпелей, которые должны взрезать живот.

Когда Майя замечает, что человек, сидящий возле нее, – это я, ее глаза наполняются слезами.

– Поговори со мной, – просит она.

Я несколько раз сглатываю, энергично моргаю. Плакать нельзя.

– Майя, – говорю я.

Я нежно провожу рукой по ее лбу и волосам.

– Мне так страшно, – шепчет она.

Зрачки расширены.

– Говори со мной. Ты не хочешь со мной поговорить.

Она выталкивает из себя слова.

– Почему, – говорю я.

– Мне так страшно.

– Тебе нечего бояться, – шепчу я. – Все это совсем скоро будет позади. С тобой и малышами не случится ничего плохого, и скоро все закончится. Мы в лучшем месте, в какое только могли попасть.

– Я боюсь, что они не выживут, – говорит она.

– Выживут, врачи видят это по показаниям аппаратов.

– Разве?

– Да, они это видят.

– Вы что-нибудь чувствуете сейчас? – спрашивает анестезиолог через ширму.

– Нет.

– А сейчас?

– Нет.

Анестезиолог кивает хирургам.

– Мы готовы. Две минуты.

Медсестра садится в изголовье у Майи с другой стороны.

– Вы ничего не почувствуете, – говорит она.

– Говори со мной, не молчи, – просит Майя.

Один из хирургов смотрит через ширму.

– Вы чувствуете, как я вас щипаю?

– Нет.

– Тогда приступаем. Это не займет много времени.

Я шепчу Майе, чтобы она представила себя в каком-нибудь другом месте. Например, как она лежит на солнечном пляже где-нибудь в Тофо, мы часто ездили туда, когда были в Мозамбике. Я знаю, что хирурги сейчас разрезают ее кожу, мышцы живота, делают разрез в темноту, где лежат близнецы, которые, может быть, спят, а может, не спят, прислушиваются. Однако они не испытывают страха. Я гоню от себя мысль, что малыши могут сейчас бояться.

Я спрашиваю, помнит ли она наши долгие поездки вдоль побережья в Мозамбике. Мост через реку Лимпопо, деревушки и женщин, у которых мы, проголодавшись, покупали фрукты. Спрашиваю, помнит ли она, как это было – ехать среди плантаций, когда стоит такая жара, что дорога колышется перед нами. А берег – каково было увидеть белый-белый коралловый берег. Спрашиваю, помнит ли она, как мы лежали на песке, и тот бар на крутом склоне, где сидели ночами с нашими друзьями и где играл один и тот же бессменный диск с Бобом Марли, и мы столько раз прослушали Buffalo Soldier, что помнили текст наизусть.

– Ну вот, теперь полное раскрытие, – говорит медсестра.

– Не молчи, – обращается ко мне Майя.

Она судорожными движениями хватает воздух. Я снова рассказываю про пляж в Тофо, про птиц на берегу и над морем: «Помнишь орлов, висевших высоко-высоко в небе, мы еще гадали, на какую рыбу они охотятся?» Я вспоминаю дни, когда мы погружались с аквалангом, говорю про акул. Медсестра наклоняется к нам.

– Они добрались до близнецов, сейчас их достанут, одного, потом второго, совсем скоро, не бойтесь, это не страшно, – говорит она.

Я шепчу что-то Майе, пытаясь поймать взгляды хирургов за защитными очками, прочесть что-то по сосредоточенности в их глазах. Могу ли я увидеть, что видят они? Если малыши умерли, увижу ли я это в их взглядах? А если живы, смогу ли я прочесть это в их глазах? Если они живы, какой будет теперь наша жизнь? Врачи предупредили нас о возможных последствиях таких ранних родов. Дети могут родиться с тяжелыми увечьями, у них может быть спастический церебральный паралич, серьезные нарушения мозговой деятельности, возможно, они никогда не научатся говорить, не смогут ходить.

– Не молчи, говори со мной, – просит Майя.

– Ты всегда была такой сильной, – шепчу я. – Когда я встретил тебя, я подумал, что ты очень сильная, и все, что ты рассказала мне про отца и последующие годы, потребовавшие от тебя таких усилий, все это сделало тебя сильной. Такой сильной, что я долгое время боялся, как бы ты не разочаровалась во мне, потому что я не такой.

– Я не чувствую себя сильной, – говорит она.

– Но ты сильная.

– Они достают первого, – сообщает медсестра.

Часы на стене. Без пяти десять.

– Ну вот, это происходит, – шепчу я Майе.

– Да, – говорит она.

Тишина.

– Близнец номер один, – говорит один из хирургов.

Тишина.

Взгляд хирурга направлен вниз, он что-то говорит ассистирующей медсестре, стоящей у него за спиной, она подает знак врачам у инкубаторов. В операционной полная тишина. Все ждут, не проронив ни звука. Хирург выпрямляется. Он держит в руках младенца.

Ни звука.

Ни звука.

Потом оно. Плач. Голос новорожденного, голос, который сам еще такой крохотный. Молодая акушерка забирает младенца из рук хирурга. Поверх зеленого занавеса я вижу крошечного малыша на руках у акушерки. Малюсенькие, сучащие в воздухе ручки и ножки, самый настоящий, полноценный малыш.

– Кажется, девочка, – говорит акушерка. – Да, девочка, у вас родилась дочка.

– У нас родилась дочка, – говорю я Майе.

– Тебе ее видно? Видно?

– Да, я ее видел, я видел ее ручонки.

– Она не умерла?

– Нет, она жива.

– А вот и ребенок номер два, – констатирует хирург.

Тут же раздается еще один тоненький крик.

– Мальчик, – говорит хирург.

Акушерка берет малыша.

– А еще у вас родился сынуля, – говорит она.

Медсестра, сидящая напротив меня, встает со своего места.

– Пойдемте к инкубаторам.

– Зашиваем, – говорит хирург у нас за спиной.

Инкубаторы стоят рядышком. Неонатологи и медсестры склонились над ними. Один из неонатологов машет мне рукой.

– Подходите же, это ваши дети, – ободряет он.

Я подхожу к инкубаторам.

– Поздравляю, – говорит неонатолог.

Он пожимает мне руку.

– Девочка и мальчик, лучше и быть не могло, – говорит он.

– Спасибо, – говорю я.

Я стою тут и вижу их, и что-то рвется в груди, так что мне не вдохнуть. Никогда, никогда прежде я не чувствовал себя таким привязанным к чему-то или кому-то, как я теперь привязан к этим двум малышам за стеклами инкубаторов.

Длинные ресницы моей дочери, черты ее лица, такие изящные и хрупкие, что-то уже выдает в них девочку, ее губы, пальчики, такие совершенные, с крошечными розовенькими ноготками. Сын немного крупнее, в чертах лица больше прямых линий, в нем присутствует сила. Он отказывается лежать спокойно. Медсестра заботливо с ним возится.

Я сам не понимаю, дышу ли я. Секунды проходят или часы. Совершенно новое для меня ощущение – я осознаю, что эти дети на самом деле существуют. Это притяжение, нечто очень отчетливо ощущаемое, нечто совсем, совсем ясное. Да, возможно, все дело в этой ясности. Которой прежде не было. И которая есть теперь. Осознание того, что это мои дети. Мальчик машет ручонками, я слышу издаваемые им звуки, его слабый протест. Он явно не хочет, чтобы медсестра его одевала.

22

Не видно, как она дышит. Кожа лица побледнела. На шее изгиб одного из локонов ее черных волос. Когда она была беременной, я часто ловил себя на мысли, что будет здорово, если дети унаследуют ее волосы.

В ней чувствуется необыкновенный покой, что-то от вечности, словно ей уже не суждено проснуться. Так спят статуи на крышке саркофага, в котором покоится королева.

Мне запретили ее будить. Операция – очень серьезное вмешательство в организм, она забрала у Майи много сил, и, чтобы поправиться, ей необходим покой. Ее умыли. На запястье надели браслет, на котором подписаны ее имя, возраст и группа крови.

Я сижу рядом с кроватью и жду, пока она проснется. Прямоугольники солнечного света на одеяле и на полу в смотровой. В одном из них моя тень, силуэт наклонившегося вперед человека.

Я встаю и подхожу к раковине, беру пластиковый стаканчик и подставляю его под струю воды. Ощущаю вес воды, возрастающую нестабильность тонких стенок стаканчика. Пью, у воды вкус холодного серебра, и в этот момент замечаю в коридоре женщину.

Это моя мама. Я знаю, что это она, но в женщине есть что-то, мешающее мне ее узнать. Я не могу связать фигуру за дверью с мамой, в женщине чувствуется пугливая настороженность косули, она колеблется. Смотрит на меня.

– Мама, – говорю я.

Сколько времени она уже вот так стоит? Как она нас нашла? Она боится. Я вижу, что женщина в коридоре едва держится. Она ничего не отвечает и не решается подойти ко мне.

– Входи, – говорю я.

Она не двигается с места.

– Ты можешь войти, – говорю я.

Я слышу, как говорю эти слова, голос звучит легко, легче, чем я ощущаю его. Она делает шаг ко мне, входит в палату, но останавливается, заметив на кровати Майю. Я подхожу к ней. Хочу на секунду ее обнять, но она не выпускает меня. Вся дрожит. Отпустив меня, делает шаг назад, пытается что-нибудь прочесть на моем лице.

– Они живы, – говорю я. – Хирурги сделали кесарево и достали их.

Мамины брови поднимаются.

– Господи, – шепчет она.

– Все прошло хорошо.

Мама достает из кармана салфетку и вытирает глаза. Она не в силах справиться с дрожью в руках.

– Отец рассказал мне только час назад, – говорит она. – Сообщил, что ты вчера звонил. Он не знал, как мне об этом сказать. Для него это большое потрясение.

– Где он?

– Внизу на парковке, в машине.

– В машине?

– Да. Он… да. Но он скоро поднимется сюда.

Мама подходит к кровати Майи.

– Как она?

– Ей дали после операции успокаивающее, а то она почти не спала.

Мамины глаза блестят, она прижимает ладонь к губам. Я хочу обнять ее, но знаю, что мама разрыдается, если я это сделаю. Я не могу ее поддержать. Не сейчас. Я пытаюсь говорить воодушевленно.

– Я присутствовал при операции. Видел, как они родились, – говорю я.

Когда мама успокаивается, мы выходим из смотровой и идем по коридору к лифтам. Неонатальное отделение находится этажом ниже. Мама нажимает кнопку вызова лифта. Ей не привыкать ездить в этой больнице на лифте. Ведь именно здесь она лежала в отделении для больных раком, в одном из соседних корпусов. Когда она оправилась настолько, что могла передвигаться по больнице, она ездила на лифтах. Не могла все время лежать. Я помню дни, когда я заходил в ее палату, находил кровать пустой, и у меня успевала проскочить мысль, что мама умерла. Но она не умерла, она вставала с кровати, ходила по больнице и беседовала с врачами и другими пациентами, и подруги навещали ее.

Двери одного из лифтов открываются, и появляется отец. Он не ожидал увидеть нас здесь и не знает, что ему делать. Я вижу это по тому, как он характерным образом слегка откидывает назад голову. Потом он подходит к нам и прижимает меня к груди. От его пальто пахнет весенним ветром и куревом. Он выпускает меня из объятий и моргает.

– Родились близнецы, – говорю я.

– Они родились?

– Да.

– И они…

– Да, они живы. Их достали, сделав кесарево. У Майи еще не прошел наркоз.

– Что говорят врачи?

Кожа под его глазами за стеклами очков стала влажной.

Инкубаторы с нашими близняшками стоят друг напротив друга. В открытой палате неонатального отделения еще четыре других инкубатора с детьми. К каждому присоединена аппаратура и мониторы.

Я подвожу родителей сперва к девочке. Она лежит, накрытая тоненьким одеяльцем. Медсестры надели на нее вязаный чепчик. К коже на груди и ножках присоединены электроды. В левой ручонке игла от капельницы. Девочка спит. Грудная клетка быстро поднимается и опускается в такт дыханию.

– Это наша малышка, – говорю я.

Голос изменяет мне на слове «малышка». Мама плачет.

– Она такая славная и красивая, – говорит мама.

Обнимает меня.

– Она славная.

Я показываю им сына. Он тоже спит. Я даю им время постоять и посмотреть на него. Они стоят, прижавшись друг к дружке, рядом с инкубатором. Отец сцепил руки за спиной. Я помню, что в такой позе он всегда стоял перед экспонатами в музеях, когда я был маленький. Однако сейчас у него другое выражение лица. Он плотно сжимает веки.

23

Улицы продувает несильным ветром, но я его не замечаю. Свет изменился, солнце не спешит покидать Блайдамсвай. Ранний апрельский вечер, люди сидят снаружи, на ступеньках лестниц, ведущих в парадные, на углах улиц, мужчины и женщины, дети. Я прохожу мимо них, слышу их. Слышу голоса. Кто-то случайно поддает ногой чью-то стеклянную пепельницу, поставленную рядом на асфальте. За столиком в кафе на Рюесгаде в одиночестве сидит женщина. Она замечает меня, когда я подхожу ближе, и продолжает на меня смотреть. В ее взгляде нет ничего изучающего, как нет и любопытства, и того равнодушия, с которым человек бросает случайный взгляд на незнакомца. Она смотрит на меня, как смотрят на человека, вдруг растянувшегося посреди улицы. Неужели этот отпечаток так заметен на моем лице? Проходя мимо нее, я пытаюсь выпрямить спину, но это требует слишком больших усилий.

Захожу в продуктовый магазинчик дальше по Рюесгаде. Я весь день ничего не ел и складываю в корзину фрукты, печенье и немного инжира. Подхожу к полкам с вином. Беру самую дорогую бутылку из тех, что у них есть.

Майя еще недостаточно окрепла, чтобы вставать с постели. Нас перевели в палату поменьше, в которой всего две кровати. Госпитализированной числится только Майя. Майя и близнецы, но не я. Я тут в качестве родственника, у которого есть право ночевать в больнице. Майя то просыпается, то снова засыпает. Каждый раз, просыпаясь, она спрашивает, что с нашими малышами. Рвется к ним вниз, не понимает, почему ее не пускают посмотреть на детей, она спрашивает об этом сестер, приходящих проверить, все ли в порядке, но они отвечают, что ей нельзя вставать. Она спустится к ним завтра.

На столике лежит ее мобильный. Пришло несколько сообщений, мама Майи звонила из Индии. Видимо, моя мама рассказала ей. Но Майя не отвечает на звонки, не хочет разговаривать со своей матерью, ни с кем не хочет. Говорит, что не может, только не сейчас. Другие тоже звонили, подруги и друзья, есть пропущенные вызовы от Юлии и Николо.

Я решаю позвонить маме Майи, ей нужно знать, что произошло. Мне удается дозвониться куда-то на окраину Нью-Дели. Связь плохая, мама Майи нервничает, до меня доносится шум проезжающих по оживленной улице машин. Я говорю, что Майя чувствует себя хорошо. Она спрашивает, как малыши, и я рассказываю о том, как они родились, как они выглядят, а она говорит, что ждет не дождется, когда вернется в Данию. Сообщает, что летит ближайшим рейсом, сегодня вечером, так что будет у нас максимум через двое суток.

– Можно поговорить с Майей? – спрашивает она.

– Она очень устала, – объясняю я.

– Мне так хочется поговорить с ней, буквально несколько секунд.

– Я ее спрошу.

Протягиваю телефон Майе. Она колеблется, потом берет трубку.

– Мама, – говорит она.

Я выхожу из палаты и спускаюсь на этаж ниже, к детям.

Когда я возвращаюсь в палату ближе к полуночи, Майя не спит.

– Как они?

– Медсестры считают, что состояние стабильное.

– Я так хочу на них взглянуть.

Я показываю ей фотографии, которые я снял на мобильный. Она прикасается к экранчику, гладит изображения малышей пальцами.

– Я долго сидел рядом с инкубаторами, – говорю я. – Просовывал руку в отверстие и обнимал их.

Майя продолжает гладить экранчик.

– Ты увидишь их завтра, – говорю я.

– Да.

– Я купил бутылку вина.

– Вот как.

Я поднимаю с пола пакет, достаю вино и открываю его.

– Не знаю, можно ли тебе сейчас алкоголь.

Она слегка приподнимает плечо.

– Выпьешь бокальчик?

– Да.

Я наливаю вино в два пластиковых стаканчика. Аромат с кислинкой, пахнет сливами, сельским пейзажем и темнотой. Я протягиваю Майе стаканчик, осторожно чокаюсь с ней. Странное чувство – чокаться пластмассовыми стаканами.

– За них, за их рождение, – говорю я.

– Да.

Она не пьет. Стаканчик стоит на одеяле, она держит его в пальцах.

– Чего-нибудь хочешь?

– Не сейчас.

Я забираю у нее вино и ставлю стаканчик на столик у нее в изголовье.

– Мне так хочется к ним вниз.

– Мы пойдем туда завтра с утра.

Она снова включает экран телефона.

– Хочешь, я выключу свет? – спрашиваю я.

– Не нужно.

– Я выключу, чтобы ты могла уснуть.

– Не нужно.

Я иду к двери и выключаю верхний свет, но все равно наступившую темноту нельзя назвать полной. Сажусь у окна. Метрах в ста виднеется западный флигель больницы. Он перечеркнут линиями этажей, окна погрузились в задумчивость между пластами бетона. За стеклами окон – люди. Пациенты в кроватях, спящие, читающие, беседующие с пришедшими их навестить, пожилые люди у кроватей супругов. Офисы с персоналом. Врачи, входящие в палаты, задергивающиеся шторы и ширмы, медсестры, забирающие судна. Так много случайных эпизодов из жизни, столько движения, одиночества, света и преображения. Экран мобильного гаснет в руке Майи, она включает его снова, чтобы пролистать фотографии, она делает это каждый раз, как экран гаснет.

Я пью вино. Мой силуэт, отраженный в оконном стекле, подносит к губам пластиковый стаканчик.

24

Наверное, все дело в прикосновении воды. В тепле, которое я ощущаю. Или в маскирующем звуки шуме струй, падающих на плитку пола. До этого я не плакал, слезы были во мне, но глубоко, прятались где-то в моем теле, и только теперь меня начинают душить приступы рыданий. Закрываю глаза ладонями и вижу, как они лежат в своих инкубаторах, окруженные одиночеством. Беспомощные. Они нуждаются в дополнительном присмотре и уходе, нуждаются в защите. Я сползаю по стене на пол и лежу, скорчившись, под струями воды, пока рыдания исторгаются из меня, малыши все время стоят у меня перед глазами, их крохотные ручонки, живость этих ручек, жажда жизни, которую я в них замечаю.

Выйдя из душа, я вижу, что Майя проснулась. Она протягивает мне руку.

– Я слышала, как ты плакал, – говорит она.

Рядом с другими инкубаторами стоят мамы и папы младенцев. Они приветствуют нас слабым кивком головы. Одна из медсестер как раз меняет на нашей девочке подгузник. Сообщает, что оба наших малыша попили молоко, которое было сцежено из груди Майи. У Майи приходит много молока, намного больше, чем нужно нашим близняшкам. Медсестра спрашивает, может ли больница использовать оставшееся молоко. У двоих матерей оно не пришло, а вместе с тем очень важно именно в эти первые дни, чтобы новорожденные начали получать материнское молоко.

– Конечно, – говорит Майя.

По ее лицу заметно, как она рада.

Мой сын лежит в голубом свете. Он машет ручками и ножками, и я открываю крышку инкубатора. Обнимаю ладонью его маленькое тельце. И тут происходит что-то удивительное. Когда моя ладонь обнимает его, он внезапно затихает. Хватается одной ручонкой за мой указательный палец, сжимает его – поразительно, сколько у него сил. Я шепчу ему через отверстие, какой он силач. Шепчу все, что приходит мне в голову, хвалю его, говорю, как я горд тем, что он мой сын. Пою ему песенки, которые пел, когда он еще лежал в животе у мамы. Он слушает. Я вижу по его лицу. Он поворачивает личико ко мне, под закрытыми веками двигаются глаза, он пытается увидеть меня. Узнает мой голос. Под моей ладонью он лежит абсолютно тихо и слушает. Я шепчу ему, что он самый замечательный сын на свете.

Мы стоим рядом с малышами весь день. Меняемся местами каждый час. Я перехожу к дочке и шепчусь с ней. Изучаю ее красивое спящее личико. Мне кажется, я уже сейчас вижу ее подросшей, взрослой, семилетней девочкой, двадцатилетней девушкой.

Они такие разные. Девочка спокойная, спокойнее мальчика. Если мы не обнимаем его, он начинает дрыгать ножками и ручонками. Она же лежит тихо, сложив на груди ручки, как будто читает молитву. Что нас ждет впереди? Как будут выглядеть их игры, ссоры, какие разные интересы у них будут? Узнаю в малышке Майю: женственность, хрупкость. Я могу часами наблюдать за малышами, чувствую в душе все больше тепла, все лучше узнаю их. Они наполняют меня новыми эмоциями, которым я не в силах сопротивляться.

Время от времени мы шепотом обмениваемся фразами, обсуждая наших малышей. Сообщаем друг другу обо всех мелочах, которые нам удалось в них подметить. О звуках, которые они издают. Смеемся. Мы оба находим это очень трогательным – шептаться вот так о наших детях. Рассказываем друг другу, какие эмоции нас переполняют, когда малыши узнают наши голоса.

Вечером в палату заходит заведующий отделением. Говорит, что хотел бы с нами побеседовать. Мы садимся у него в кабинете. У него натянутое выражение лица, как будто ему стоит больших усилий говорить серьезно.

– К сожалению, дела с вашими близнецами идут не лучшим образом, – говорит он.

Я сглатываю, кадык застревает в горле, сглатываю, сглатываю.

– Мы вынуждены констатировать, что легкие ваших близнецов недостаточно насыщаются кислородом, – говорит врач. – Мы вынуждены воздействовать на них препаратом, который облегчит этот процесс.

Мы слышим, что он нам говорит, его слова достигают нашего слуха, но я защищаюсь от них, а они все летят и летят в меня, и я пускаю их, они корежат и сминают все у меня внутри.

– Нам также необходимо сделать вашим детям переливание крови.

– Все настолько серьезно? – спрашиваю я.

– Да, достаточно серьезно. Нужно сделать переливание сегодня ночью.

Он считает, что сейчас нам лучше вернуться к малышам и провести с ними остаток вечера, поскольку, пока мы с ними, их показатели улучшаются.

– Мы убедились на практике, что, когда дети чувствуют близость родителей, они ожесточеннее борются за жизнь, – говорит он.

Весь вечер мы не отходим от инкубаторов.

– Они такие крохотные, – говорит Майя. – Я не вынесу, если их будут оперировать.

Ей несколько раз приходится выйти из неонатального отделения. Я спрашиваю ее, зачем она это делает.

– Они не должны почувствовать, что их мама чем-то расстроена, – говорит она. – Пусть они знают, что я тут, с ними, и я полна сил, чтобы защитить их, пусть ощущают себя в безопасности.

Я обнимаю ладонью сына. Грудная клетка движется под кожей моей руки. Сейчас он спит. Все мои мысли только о нем – как он лежит тут в тепле инкубатора, укрытый моей ладонью. Я прикасаюсь к нему как можно нежнее, чтобы он знал, что я рядом и слежу за ним. Ничего плохого с ним не случится.

Ночью врачи приступают к операции. Вводят наркоз, делают переливание крови. Активируют легкие. Они говорят, что лучше нам при этом не присутствовать. Если мы хотим, они нам не запрещают, но их опыт подсказывает, что лучше нам остаться в палате. Слишком серьезное испытание для родителей – смотреть, что делают с их малышами во время операции.

Мы сидим в палате и ждем. Майя держит у груди резиновую чашку молокоотсоса, моторчик жужжит, молоко сцеживается, его уровень в стеклянной емкости растет от деления к делению. Упругость ее грудей, чернота глаз. Я понимаю, как сильно она сейчас мечтает приложить к груди малышей.

Мы сидим молча. Ни один из нас не произносит ни слова до прихода врача, который заходит в палату и сообщает, что операция прошла успешно.

– Теперь будем наблюдать за тем, как меняется их состояние. Будем надеяться на лучшее, – говорит он.

25

Дни идут. Мы просыпаемся и сразу идем к инкубаторам. Я пою малышам песенки. Ведь именно так ведут себя родители со своими детьми: поют им песенки, разговаривают с ними, ласкают. Дети растут. Крепнут. Я чувствую это по их движениям под моей ладонью.

Медсестры всегда рядом и всегда предупредительны, они очень милые и так хорошо знают свое дело. Я слышу, как они говорят друг с другом и с врачами, слышу, как вносят изменения в расписание, просматривают журнальные записи по всем детям в неонатальном отделении. Как звонят домой и разговаривают со своими семьями. Я запоминаю их имена, повседневные обязанности, манеру говорить, диалекты. Они понижают голос, болтая по телефону со своими супругами или детьми. Может, существует такое предписание, или это просто забота о других людях. Она проявляется в том, чтобы не напоминать нам о существовании обычной жизни за стенами больницы. С трудом верится, что медсестры тоже люди. Что они снимают свои халаты, выходят из больницы, становятся пассажирами автобусов и поездов, что у них есть ключи, которыми они открывают двери самых обычных квартир или домов, что они отчитывают своих детей за устроенный беспорядок, достают из шкафов кастрюли, нарезают овощи, говорят мужьям, что устали после долгого рабочего дня, может быть, рассказывают им о наших близнецах, говорят, что выпили бы сейчас бокал вина.

Медсестры показывают мне, как правильно читать цифры на мониторах и датчиках, данные, показывающие уровень кислорода в крови детей, объясняют, сколько кислорода нужно ввести искусственным путем, где отображаются ритм сердца, температура тела. Все это есть на мониторах, жизнь наших малышей, в цифрах и графиках, в показателях. Я запоминаю, какими показатели должны быть. Когда они ухудшаются, обнимаю наших деток и шепчу им разные слова. Они слушают. Пробуют открыть глазки. Я представляю себе тот день, когда увижу их глаза.

У наших близняшек бывают хорошие и плохие дни. Некоторые дни настолько удачны, что медсестры говорят о прогрессе. Но ситуация быстро меняется. Цифры на мониторах падают, как правило, ночью, несколько раз это произошло совсем внезапно, показания падают ниже критической отметки, и включается сирена. Прибегают медсестры, считывают показания датчиков, наблюдают. В плохие дни у меня все напряжено: живот, шея, без конца я напрягаю их, пытаясь приподнять показатели, исцелить легкие малышей, очистить их кровь.

26

Мои родители приезжают в больницу каждый день. Почти всегда они появляются вечером, в часы посещений, но в течение трех дней после операции приходят уже ранним утром. Я случайно замечаю их, идущих по коридору к неонатальному отделению. Они держат друг друга за руку, меня они не видят, разговаривают о чем-то вполголоса.

Они не знают, что я их видел, – и в этом есть что-то противоестественное. Как будто я подкрался и наблюдаю за чем-то, не предназначенным для моих глаз. Но дело не только в противоестественности. Я чувствую, что они изменились. Из них как будто выпустили воздух. У них другие лица. Что-то почти незаметное глазу произошло с морщинами вокруг губ и глаз, черты отяжелели. Отец подволакивает ногу, горбится больше обычного. Они уже лет пять как разменяли шестой десяток. За последнюю неделю мои родители постарели.

И вот они замечают меня. Мама улыбается. Они говорят, что оба взяли отгул. Захотели приехать и посмотреть на внуков.

– Как рука? – спрашивает отец.

– Не очень, – говорю я.

Это он про ручонку нашего мальчика. От постоянных уколов и электродов рука у малыша распухла, увеличившись почти в два раза, и вся посинела. Врачи боятся инфекции и колют ему антибиотики. Если процесс не остановить, придется ампутировать руку.

Я провожаю родителей до инкубаторов. Они моют и дезинфицируют руки и по очереди протягивают их сквозь отверстие, чтобы прикоснуться к детям.

– Ручка все еще очень синяя, – говорит отец, дотрагиваясь до внука.

– Да.

Мой папа смотрит на моего сына.

– Мальчик мой, – говорит он.

Он всегда говорил это мне, когда я падал и ударялся. В этом слове было что-то утешительное. В том, что я был «его мальчиком». Когда маме сообщили, что у нее рак, он сказал ей то же самое. Обнял ее и сказал: «Девочка моя». И она успокоилась. Я не знаю, что в этих словах такого утешительного.

27

В один из вечеров, когда мы уже собираемся ложиться, к нам в палату заходит заведующий. Я лежу на кровати, Майя в ванной, чистит зубы. Он пододвигает себе стул и садится.

– Сегодня в состоянии ваших детей произошло ухудшение, – говорит он. – Мы не хотели вам говорить, пока не будем окончательно уверены… У вашей девочки произошло кровоизлияние в мозг.

– Но ведь она не умрет? – спрашивает Майя.

– Да, у нее не самое сильное кровоизлияние. Но это, к сожалению, еще не все. Ее легкие начали кровоточить.

Он достает из кармана ручку и несколько раз щелкает кнопкой.

– Теперь что касается вашего мальчика. У него… более серьезные проблемы. Его легкие почти не принимают кислород.

Мы оба не сводим глаз с губ заведующего, но с них больше не срывается ни одного слова. Он идет к двери, время от времени щелкая ручкой.

– Мне очень жаль, что не могу сообщить вам ничего утешительного, – говорит он.

Майя сидит на кровати. Руки на одеяле. Ногти обработаны. Когда она успела обработать пилочкой ногти? Я сажусь рядом с ней. Хочу обнять ее, но натыкаюсь на отталкивающее движение плеч.

– Не надо, – говорит она.

Я иду в ванную. Меня знобит, руки дрожат, меня всего трясет, хотя в палате тепло.

Я не умею этого делать. Я никогда раньше этого не делал, но теперь опускаюсь на колени перед раковиной. Через ткань брюк чувствую поверхность плиток и швы между ними. Потом поднимаю ладони и складываю их.

28

Среди ночи дверь открывается. Свет ламп из коридора врывается в палату. Я различаю неясный силуэт медсестры. Она выключает кнопку вызова персонала рядом с дверью. Я так крепко спал, что даже не слышал, как Майя на нее нажала. Медсестра подходит к кровати Майи. В свете, падающем из коридора, я вижу красные глаза Майи, ее заплаканное лицо.

– Что случилось? – спрашивает медсестра.

– Можно мне поговорить с акушеркой?

– Их несколько.

– С той, которая с Фарерских островов.

– У нее еще не началась смена. Может, я смогу вам помочь?

– Я бы очень хотела с ней поговорить.

– Я передам, чтобы она зашла к вам, когда придет на работу, обещаю вам.

Уходя, медсестра выключает свет в коридоре.

Я просыпаюсь через несколько часов. Все еще не рассвело. Шепот голосов. Горит лампа на прикроватном столике Майи. На краю кровати сидит молоденькая акушерка. Я слышу, как Майя шепотом задает какие-то вопросы, повторяет их все время, одни и те же.

– Что я сделала не так? – спрашивает она.

– Вы все делали правильно, – говорит акушерка.

– Но что, если я что-то сделала не так?

– Что вы могли сделать не так?

– Я помню, как пару месяцев назад сняла со шкафа чемодан, и эта мысль не дает мне покоя. Я все время думаю, что из-за этого они родились так рано.

– Нет, это никак с этим не связано, можно падать и поднимать вещи, это ни на что не влияет. Просто произошло отслоение плаценты.

Майя спрашивает, не допустили ли врачи, делавшие искусственное оплодотворение, какой-нибудь ошибки, может, врач, осматривавшая ее потом, могла вовремя обнаружить эту ошибку, но была слишком загружена работой и пропустила тот момент, когда еще не поздно было спасти малышей.

– Нет, – говорит акушерка, – такое можно заметить, только сделав УЗИ.

Майя продолжает расспрашивать – про врачей, делавших кесарево, про хирургов, может быть, они могли допустить ошибку.

– Майя, тут нет ничьей вины, – говорит акушерка. – Просто так все устроено в природе. Всегда может случиться сбой, и в вашем случае это произошло. А когда вынашиваешь близнецов, риск, к сожалению, повышается. Дело не в том, что кто-то совершил ошибку. Никто не виноват.

Я закрываю глаза, отключаю сознание и исчезаю в глубинах сна. Наверное, мне все это снится.

29

Они накрыли на стол, поставили чашки, положили салфетки. На тарелке со штемпелем Королевской больницы лежит печенье, его так разворошили, как будто оно просто высыпано на тарелку, но на самом деле каждое печенье лежит правильной стороной кверху. На краю блюдца, стоящего передо мной, видны остатки кофе. Маленькое бурое пятнышко, такие обычно не замечаешь, может, блюдце неровно поставили в посудомоечную на больничной кухне. Они не заметили пятнышко, ставя блюдце напротив того места, где собирались меня посадить. Если бы заметили, то заменили бы его на другое. «Он не должен пить из грязной чашки, это важно», – подумали бы они.

Они наливают кофе. Кофе несколько мгновений раскачивается в чашке, прежде чем улечься, от черной поверхности идет пар, его, видимо, сварили только что, перед самым нашим приходом. Это входит в их повседневные обязанности. Следить, чтобы кофе, предлагаемый во время таких бесед с клиентами, был свежим. Одна из медсестер пододвигает к нам тарелку с печеньем. Фарфор негромко звенит, когда тарелка задевает стыки досок стола.

Эта медсестра была в отделении почти все эти дни, всегда очень приветливая, она всегда успокаивала меня, когда я расспрашивал про скачущие показания приборов. Рядом с ней сидит другая, постарше, ей за пятьдесят. Совсем как моей маме. Третий представитель больницы за столом – заведующий отделением. Он берет чашку, подносит к губам, однако отводит руку в сторону, так и не сделав глоток. Может, думает, что с его стороны неуместно пить сейчас кофе, ведь малейшее проявление телесных потребностей выглядит в подобной ситуации неподобающим. Чувствую, как мое лицо провисает, лишившись последних эмоций.

Они закрыли дверь в коридор. Мне раньше не приходилось видеть в отделении закрытые двери. Медсестры избегают встречаться с нами взглядами. Главврач ставит чашку обратно на стол, раздается звон блюдца. Медсестры смущенно улыбаются.

Он подносит к лицу кулак, откашливается в него, делает вдох.

– Да, – говорит он. – Мы пригласили вас на этот разговор, потому что хотели бы вам кое-что сообщить.

Он опять откашливается, теперь уже не поднося руку ко рту.

– Давайте я уже перестану говорить намеками и скажу прямо. Итак. Легкие вашего сына в катастрофическом состоянии. Они почти не принимают кислород. Нам пришлось ночью увеличить давление подачи кислорода, чтобы он не задохнулся. Мы не снижали давление в течение многих часов, но нельзя без конца его повышать. Легкие слишком малы. Если мы увеличим количество подаваемого кислорода, их просто разорвет.

Главврач облизывает губы.

– А поскольку беда никогда не приходит одна, у вашей дочери вдобавок ко всему случилось кровоизлияние в мозг. К сожалению, более серьезное, чем то, сравнительно незначительное, которое у нее было вчера. Я сожалею, что мне приходится произносить это слово, но подобные кровоизлияния мы называем «фатальными».

– Фатальными, – повторяю я.

– Да… к сожалению. Сейчас инкубатор искусственно поддерживает в девочке жизнь, но она уже перестала бороться. И поэтому… по этой причине я… мы все… страшно вам сочувствуем.

Обе медсестры поднимают на нас взгляд. Майя закрывает лицо руками.

– Мы сделали все. Все, что было в наших силах, чтобы спасти ваших близнецов, – говорит заведующий.

Он выжидает. Майя по-прежнему не отрывает ладоней от лица.

– Утром мы собирали коллоквиум и перебрали все существующие возможности. Проанализировали и обсудили все мыслимые варианты, позволяющие спасти ваших детей. Но пришли к единодушному заключению, что мы вынуждены отказаться от дальнейших попыток. К сожалению, не осталось никаких медицинских обоснований для продолжения лечения.

Майя выпрямляется.

– Вы что, не можете их спасти? – спрашивает она. – Не можете ничего сделать, чтобы они не умерли?

– Мы еще сутки можем искусственно поддерживать их, может, двое суток, – говорит заведующий, – но мы не думаем, что таким образом сделаем им лучше. Мне правда жаль говорить это, но мы не можем больше ничем помочь.

На секунду он замолкает.

– Поэтому мы полагаем, для ваших детей будет лучше, если мы прекратим лечение сейчас.

Наступает тишина. Полная кофе чашка передо мной. Пар уже не идет. Заведующий и медсестры застыли без движения. Я думаю, как мы вернемся сегодня домой. Может, позвонить родителям, чтобы они отвезли нас, или можно попросить персонал вызвать такси. Или поехать на одном из тех такси, которые постоянно стоят на Блайдамсвай прямо напротив больничной парковки. Думаю, что надо не забыть книжку, которую я оставил рядом с инкубаторами, и зубные щетки наверху, в нашей палате, в ванной комнате.

– Им больно? – спрашивает Майя.

– Нет, они ничего не чувствуют. Мы колем им транквилизаторы, – говорит врач. – Просто их организмы не выдержат дальнейшего лечения.

– Но ведь они почувствуют, что умрут.

– Говоря откровенно, нам ничего об этом не известно. Но думаю, что нет, – говорит он.

Та медсестра, что постарше, ставит передо мной коробку с одноразовыми салфетками.

– Что нам теперь делать? – спрашиваю я. – Я имею в виду… это мы должны принять решение, продолжать лечение или нет?

– Нет, решение целиком и полностью за нами. Мы приняли его, будучи медиками. Вы не несете за это ответственности.

Наши родители приходят в больницу. Мать Майи принесла розы. Они завернуты в бумагу, совсем светло-розовые. Майя звонила ей и просила принести розы именно такие.

Мама пытается меня утешить, но ей мешают собственные рыдания. Отец какое-то время стоит в стороне. Потом подходит к инкубатору, в котором лежит наш мальчик, и останавливается перед ним. Мне видна его спина в широком пальто. Плечи трясутся.

Та медсестра, что постарше, говорит, сейчас самое время войти к детям. Майя берет розы, и мы заходим. Следующие два часа в вашем распоряжении, говорит медсестра, никто вам не помешает.

В помещении диван и низенький столик. На нем держатель для салфеток. По стенам развешаны плакаты с анатомическими подробностями человеческого тела. Мышцы в разрезе, строение глаза, внутренние органы с латинскими обозначениями. Из окна я вижу восточный флигель больницы.

Аромат роз. Майя разворачивает бумагу, один за другим достает цветки и обрывает бутоны со стеблей. Разбрасывает розовые лепестки по дивану, столу. Не знаю, зачем она это делает. Она не говорила мне, что будет разбрасывать лепестки. Сильный запах. Комната перестает быть больничным помещением, она словно переносится в другое место, принадлежащее нашим детям.

Мы садимся на диван. У меня щиплет кожу под глазами.

Мы ждем.

Через четверть часа кто-то два раза стучит в дверь. Я беру салфетку из держателя на столе.

30

Они приносят наших малышей. Они идут медленным, почти церемониальным шагом, облаченные в халаты, несут свои крохотные ноши. Они освободили их ото всех трубок, капельниц, датчиков, от света инкубаторов. Завернули в полотенца.

Наши дети шевелятся в полотенцах, я узнаю их движения, то, как они внезапно начинают дрыгать ручонками. Я слышу голос сына, он недоволен тем, что его завернули в материю.

Медсестры кладут их Майе на колени. Она расстегнула больничную рубашку, и они лежат у нее на животе. Одна из медсестер достает свечу, лежавшую в ящике стола, и зажигает ее. Не произнося ни слова, медсестры выходят из комнаты.

Наш мальчик жалуется, но Майя заговаривает с ним, и он успокаивается. Он лежит рядом с сестренкой, прижимаясь к коже Майи.

– Взгляни на них, – шепчет Майя, – смотри, какие они красивые.

– И они так выросли, – шепчу я.

Девочка лежит совсем тихо. Она сложила ручки под щекой. Ротик слегка приоткрыт, зевок, попытка вдохнуть.

– Смотри, какие они, – шепчет Майя, – наши красивые, такие красивые малыши.

Я поднимаю руку, чтобы провести пальцем по волосикам девочки. Я шепотом произношу ее имя, имя, которое я так часто шептал ей с того дня, как она родилась. Она поднимает бровки, слушает. Она впервые слышит мой голос, не заглушаемый шумом инкубатора.

– Самые красивые дети, – шепчет Майя.

– Да.

Мальчик держит меня за палец, не выпускает его, прижимает его к себе. Я забираю палец, но он снова хватается за него. Мы с улыбкой наблюдаем, как он не оставляет попыток удержать меня.

– Я их очень люблю, – едва слышно говорит Майя.

Она осторожно прижимает их к себе. С трудом сдерживает рыдания. Девочка вытягивает ножку в сторону.

– Как ты думаешь, им хорошо? – спрашивает Майя спустя какое-то время.

– Да, им хорошо.

– Они ведь не страдают?

– Нет, они не страдают.

Я встаю, чтобы вытереть слезы. За окном приближающийся вечер, за окном мир, за окном все. Я сажусь обратно на диван.

– Хочешь их подержать? – спрашивает Майя.

Я беру мальчика и поворачиваю его лицом к себе. Ощущаю его вес, частое дыхание. Я шепчу. Он морщит лобик, в точности как я морщу свой лоб.

– Как ты думаешь, они чувствуют, что они сейчас с нами? – спрашивает Майя.

– Да.

– Так здорово знать, что они чувствуют наше присутствие.

Мы сидим с детьми, прижимаем их к себе. Кончиками пальцев осторожно гладим их тонкую, очень тонкую кожу, а они дышат. Дышат.

Медленнее.

Медленнее.

Медленнее.

31

Курьер, разносящий цветы, протягивает мне букет. Он очень молоденький, совсем еще мальчик, стоит на лестничной площадке смущенный, чуть ли не робкий. Хочет что-то сказать, но вместо этого просто кивает мне и исчезает из вида, сбегая вниз по лестнице. Я закрываю дверь и прохожу в гостиную. Снаружи сад и соседские дома в легкой дымке утреннего тумана. Хозяева домов уже разъехались по делам.

К оберточной бумаге, в которую упакован букет, булавкой прикреплен конверт. Я вытаскиваю булавку и распечатываю конверт. У отправителя фарерское имя, это наша молоденькая акушерка. Пишет, что, хотя она и чужой для нас человек, она очень тяжело переживает смерть наших близняшек. Она хочет, чтобы мы это знали. Я перечитываю короткую записку несколько раз, не знаю, почему меня так растрогали присланные ею цветы и что меня в них так поразило. Ей, акушерке неонатального отделения, вероятно, и раньше не раз приходилось проходить через подобное, такие случаи – часть ее работы. И все же она присылает цветы. Может быть, поэтому курьер медлил какое-то время на лестничной площадке. Он, наверное, прочел письмо, вот почему не мог скрыть смущение.

Я ищу ножницы, чтобы подрезать стебли. Прошло всего несколько минут с того момента, как я подрезал предыдущий букет, но я совершенно не помню, куда я их сунул. Освобождаю цветы от бумаги, розовые цветы и синие, очень разные, но только этих двух оттенков. Стебли перевязаны, букет прочный и тяжелый. Я глажу согнутой ладонью бутоны, они щекочут кожу. Втягиваю в себя запах, в их аромате есть что-то чистое и простое.

Открываю шкафчики в поисках вазы, но свободных ваз не осталось. Во всех, которые у нас были, уже стоят букеты. Кладу цветы в раковину на кухне и пускаю воду. Там лежат веточки от помидоров. Похожие на больших, изогнувшихся пауков.

Из спальни доносится голос Майи. Она вполголоса с кем-то разговаривает, первым делом мне приходит в голову, что она позвонила маме или, может быть, Юлии. Но до меня долетают слова, которые она говорит, и я понимаю, что она говорит не по телефону. В голосе слышатся тепло и любовь, заставляющие невидимую струну в моей груди тоненько вибрировать. Я напрягаю губы, не даю им задрожать, сжимаю кулаки. Нельзя сдаваться, нельзя проваливаться в эту бездну.

Майя сидит на полу и поднимает на меня глаза, когда я вхожу.

– Разве они не прелестны? – спрашивает она.

Она положила наших малышей в крошечный гроб. Вместе, рядышком, закрыв глазки, лежат они на белом шелке. Я сажусь на пол рядом с Майей. Мы долго смотрим на них. Она их одела. Одежду нам дали вчера, наши матери принесли. Это одежда для кукол. Они несколько часов ходили по магазинам, пытались найти вещи для наших крох. Нигде не было таких маленьких размеров, но потом они нашли подходящие вещи в магазине игрушек. Такие симпатичные. Крохотное платьице для девочки. Она лежит в той же позе, в которой умерла, со сложенными ручками, у нее длинные ресницы. Нашему мальчику достался синий комбинезончик. На них все те же вязаные чепчики, в которых они лежали в инкубаторах.

– Нам надо положить им подарки, – говорит Майя.

Она идет к своему трюмо с украшениями. Достает браслет. Майя носила его, когда была маленькая. Еще тогда она решила, что, если у нее когда-нибудь родится дочка, браслет перейдет к ней.

Я не знаю, что мне выбрать в качестве подарка. Выдвигаю и задвигаю шкафчики секретера, пока мне не попадается на глаза ножичек с ножнами из кожи ягненка. Я вспоминаю, как он мне нравился, этот ножик, как я им гордился. Я кладу его в гробик рядом с детьми.

За час до начала погребения за нами заходит мой отец. На нем по-прежнему пальто, хотя уже потеплело. Говорит, что наши мамы ждут в церкви, все готово. У него в руке ключи от машины, он все время позвякивает ими, ударяя по колену, и сам вдруг замечает это. Говорит, что нальет себе на кухне воды.

Я достаю из каморки под крышей ящик с инструментами, беру отвертку и возвращаюсь в спальню. Склоняюсь над крышкой гробика, но Майя перехватывает мою руку.

– Подождем еще немного. Мне нужно еще несколько секунд.

Наклоняется и целует наших детей. Когда я опять берусь за крышку, она обхватывает гробик руками.

– Я не могу.

Я подхожу к окну. На другой стороне площади владелец овощной лавки поднимает жалюзи.

– Не могу.

– Майя.

– Нет, ты не смеешь.

Я помогаю ей подняться на ноги.

– Иди в гостиную к моему отцу, – говорю я.

Я закрываю за ней дверь и опускаюсь перед гробом на колени. Разглаживаю платьице на дочке. Я смотрю, и смотрю, и смотрю на них, и не могу оторваться.

Потом кладу на гробик крышку. С каждой стороны вкручиваются два шурупа, достаточно длинных, чтобы крышка хорошо держалась. Это обычные шурупы, самые обычные, нержавеющие с прямым шлицем. Прикручиваю крышку. Головки шурупов утапливаются в дерево.

32

Гравийная дорожка, идущая вдоль железнодорожных рельс, конец апреля. Послеполуденный резкий, даже жесткий солнечный свет. Мы идем рядом. Идем и почти не разговариваем, наверное, из-за жары.

Мы вышли прогуляться около часа назад. Майе пришло в голову пройтись, в квартире она не находила себе места. Оттого, что мы все время дома и она видит, как я сижу и смотрю в одну точку, она ни на чем не может сосредоточиться, сказала она. У меня не было настроения куда-то идти, но я встал с кресла, мы пошли побродить по улицам и дошли до парка.

Мы не идем никуда конкретно, у нас нет цели. Но перед станцией на Годтхобсвай Майя поворачивает обратно. Я беру ее за руку, чтобы она шла чуть быстрее, мы идем рядом, почти в такт, но немного погодя она отнимает руку.

– Ты меня тащишь.

– Хорошо, я пойду медленнее.

Я снова хочу взять ее за руку.

– Не надо.

– Почему?

– У меня потеет ладонь.

Справа от нас рельсы уходят под мост и дальше, в направлении пригородов на севере Копенгагена. Слева лужайка парка, она стала гораздо зеленее, покрылась весенними цветами. Поезда останавливаются на маленькой станции, и в воздухе над кустами разносится эхо объявлений из динамиков, предупредительные свистки, раздающиеся перед закрытием дверей отходящего поезда.

Майя останавливается и прижимает руку к груди.

– Мне нужно присесть, – говорит она.

– Давай сядем вон на ту скамейку.

Мы доходим до скамейки, и она ложится на нее.

– Тебе нехорошо? – спрашиваю я.

– Не знаю.

– Тебе нездоровится?

– Просто заболело в груди.

Ее лоб покрылся испариной.

– Мне не вдохнуть как следует.

– Может, ты перетянула грудь?

– Нет, дело не в этом.

В больнице Майе перевязали грудь, чтобы остановить лактацию. Перевязали туго, и медсестра сказала, что, возможно, будет больно, но в течение нескольких дней молоко перестанет вырабатываться.

Майя все еще лежит на скамейке. К платформе подходит поезд, из него выходят пассажиры, другие входят, пронзительный свисток, закрытие дверей.

– Может, немного ослабить тебе перевязку? – спрашиваю я.

– Нет.

– Почему ты отказываешься?

– Потому что не надо.

– Я могу сейчас ослабить, а потом опять затянем потуже.

Она открывает глаза.

– Зачем ты это говоришь?

– Что ты имеешь в виду?

– Зачем ты все время говоришь, что нужно ослабить перевязку?

– Потому что очевидно, что тебе тяжело дышать, когда так туго все затянуто.

Она снова закрывает глаза.

– Мне уже лучше.

– Полежи еще.

– Нет, я хочу идти дальше.

К перрону подходит следующий поезд. Мне видно его красные очертания сквозь ветки кустов. Опять голос в динамиках, открывающиеся двери. Я вспоминаю, каково это было – входить в поезд, когда я был маленький, вспоминаю эту зияющую щель между краем платформы и подножкой вагона, там внизу была темнота. Я боялся этого провала. Он был не такой большой, и я вполне мог через него перепрыгнуть, но, когда надо было садиться в поезд, папа всегда следил, чтобы я шел впереди, и как раз в ту секунду, когда мои ноги отрывались от перрона, я не мог не глянуть вниз и успевал почувствовать сосущее дыхание темноты. Я представлял себе, что было бы, прыгни я недостаточно далеко. Я мог не допрыгнуть до подножки, и моя нога соскользнула бы в это зияющее пространство. Я представлял, как меня утаскивает вниз, под поезд, как этот черный провал забирает меня. Представлял себе, что исчезаю, просто-напросто исчезаю.

Я обнимаю Майю.

– Оставь меня.

– Прости.

Мы поднимаемся по ступенькам наверх, на улицу Годтхобсвай.

– Погуляем еще? – спрашиваю я.

– Нет.

– Тебе все еще нехорошо?

– Голова кружится.

Мы возвращаемся на нашу площадь. Там на скамейках сидят люди. Молодежь пьет на солнышке пиво, мы пересекаем площадь, подходим к столикам перед рестораном. Там довольно много посетителей, официанты снуют между ними, исчезая в ресторане. Я высматриваю Николо. Он сидит внутри за столом, заваленном бумагами. Изучает документы, не думаю, что он замечает, как мы проходим мимо.

Майя ложится на диван. Пот льет с нее градом, она дышит с большим усилием. Я приношу ей воды со льдом. Она быстро выпивает стакан. Кубики льда позвякивают о стекло. Выпив три стакана, она откидывается назад, на диванные подушки.

– Мне не нравится, что ты такая горячая, – говорю я.

Я открываю окна, чтобы создать в гостиной какое-то движение воздуха. У нас где-то есть вентилятор, но я не помню, куда мы его зарыли, он где-то в каморке под крышей.

– Так получше?

Она не отвечает.

– Может, тебе что-то нужно?

– Да. Чтобы ты оставил меня в покое.

Я выхожу на кухню сделать еще воды со льдом. Вернувшись, я вижу, что она сидит на диване и снимает с себя блузку. Пытается снять перевязку.

– Дай я помогу, – говорю я.

– Нет.

– Да дай же я сделаю.

– Ты можешь, наконец, заткнуться?

Она предпринимает несколько попыток снять перевязку, но ей не достать до того места на спине, где крепятся концы. Она прекращает попытки. Я разматываю бандаж, сворачиваю его в трубку. На нижнем слое засохли желтые пятна молозива. Грудь выглядит уже не такой опухшей, лактация, видимо, прекратилась.

– Так лучше?

Она часто дышит, слишком часто, отчаянно ловя воздух.

– У меня не получается вдохнуть, – говорит она.

– Попробуй задержать воздух в легких, дыши глубже и не выдыхай.

– Я так и делаю.

– Каждый раз, как вдыхаешь, задерживай воздух.

Она пытается, но дышит поверхностно, выталкивая воздух короткими выдохами.

– Я задыхаюсь, – говорит она.

Дыхание становится еще более учащенным.

– Майя, у тебя паническая атака. Дыши как можно глубже.

Она делает короткие поспешные вдохи через нос.

– Не получается.

– Открой рот и дыши глубже.

– Не могу, – кричит она.

Я стаскиваю ее с дивана и волоку к открытой двери в сад. Поддерживаю ее сзади, дышу вместе с ней, глубоко, равномерно, медленно, заставляя ее дышать в моем ритме. Первые несколько секунд она задыхается, потом дыхание выравнивается.

Я все еще обхватываю ее сзади.

– Меня немного беспокоит, что ты горишь, – говорю я.

Она вся в поту. Пот струится у нее из-под волос по спине. Убедившись, что она окончательно успокоилась, я веду ее в ванную. Включаю воду, помогаю ей снять брюки и трусы и обмываю ее холодной водой. Она снова начинает дышать прерывисто и учащенно.

– Дыши медленно, Майя, медленно, – повторяю я.

– Я странно себя чувствую.

– Это из-за того, что у тебя учащенное дыхание, дыши медленнее, как ты только что делала.

Неожиданно она падает прямо на выложенную плиткой стену. Я подхватываю ее, но она сползает вниз, мне ее не удержать, пальцы скользят по коже. Она падает. Я успеваю поймать ее голову, прежде чем она ударится об пол.

Отношу Майю на диван. Проходит почти минута, прежде чем сознание возвращается к ней.

– Ты упала в обморок.

Она пристально смотрит на меня. Я вижу, что ей страшно.

– Что с тобой происходит? – спрашиваю я.

– Не знаю.

– Ты можешь описать словами, что ты чувствуешь?

– Боль вот тут, как такие проколы.

Она прижимает к груди два пальца.

– Ты думаешь, это что-то серьезное?

– Не знаю.

– Давай я позвоню дежурному врачу.

– Да, да, так будет лучше всего.

Мне отвечает чей-то голос. Рассказываю врачу, что случилось. Он спрашивает меня, умею ли я оказывать первую помощь, записывает возраст Майи, спрашивает, бывало ли такое раньше, затруднено ли сейчас дыхание, постоянно ли она чувствует боль в груди, нет ли боли в руках. Я спрашиваю Майю и передаю врачу ее ответы.

– Трудно судить, насколько это серьезно, – говорит врач, – но это может быть сердечный приступ, поэтому ради ее безопасности я пришлю машину скорой помощи. Врачи будут у вас в пределах двадцати минут, а вы пока должны следить за тем, чтобы она не засыпала и все время дышала.

Майя лежит, закрыв лицо согнутой в локте рукой.

– Дежурный сказал, что высылает скорую, – говорю я.

Она ничего не отвечает.

– Тебе лучше что-то надеть.

Я приношу ей трусы и брюки из ванной и начинаю ее одевать.

– Нет, не могу, – говорит она.

– Но скорая вот-вот приедет.

– Мне жарко.

Звук сирены. На отдаленных улицах, потом все громче, громче, потом маячки, и на практически пустую Годтхобсвай въезжает машина скорой помощи. Она переезжает площадь, но не останавливается возле виллы. Наверное, у них не тот номер дома.

Я сбегаю вниз по лестнице и выскакиваю на улицу, но к тому моменту, как я спустился, они уже обнаружили, что проехали слишком далеко, и как раз сдают задним ходом.

Они выключают сирену. Проклюнувшиеся ростки на деревьях такие нежные и зеленые.

Я подхожу к врачам скорой. На них толстые желто-синие куртки, в такую теплынь странно их видеть в этих куртках. У одного из врачей в руке чемоданчик.

– Это вы звонили? – спрашивает он.

– Да.

– Кому плохо, вашей подруге?

– Да.

– В каком она сейчас состоянии?

– Жалуется на постоянные проколы в груди.

– Вы можете описать, как все началось?

Мы идем ко входу в дом. Я рассказываю, как мы дошли до железнодорожной станции, как потом Майе стало хуже, как она потеряла сознание, высказываю предположение, что к этому, вполне возможно, могла привести слишком тугая перетяжка груди в больнице.

Мы поднимаемся по лестнице.

– Зачем ей перетягивали грудь? – спрашивает врач скорой.

– У нас умерли дети, мы похоронили их вчера, – говорю я.

Врач застывает на лестничной площадке.

– Мне очень жаль, – говорит он.

– Спасибо.

– Да, мне… я очень вам сочувствую.

Майя все еще лежит неодетая на диване. Я сознаю, какое впечатление производит ее нагота. Она необузданна и навязчива. Второй врач заходит в квартиру, протискивается мимо меня.

Я отступаю в сторону. Они не обращают ни малейшего внимания на наготу Майи. Один из них светит ей в зрачки фонариком, просит ее назвать дату рождения, как называлась ее первая школа, как звали первого домашнего питомца. Второй открывает чемоданчик, в котором полно приборов. Крепит электроды на груди Майи и считывает показания на мониторе в крышке чемоданчика.

– У вас аритмия, – говорит он. – Но сердечного приступа нет.

– Ужасно колет, – говорит она.

– Организм переживает шок, – отвечает врач, – и ощущения могут быть самые неприятные, но это не опасно. Ваш молодой человек только что рассказал мне о вашем горе, и очень вероятно, что ваше тело реагирует таким образом на кошмар, через который вам пришлось пройти.

– У меня не прекращаются проколы в груди, – повторяет Майя.

– Это из-за того, что сердцебиение очень быстрое, как сейчас, это адреналин. Ничего серьезного.

– Я боюсь умереть.

– Я вас хорошо понимаю, – соглашается врач скорой. – У нас есть кто-то на очереди? – спрашивает он своего коллегу.

– Сейчас никого.

– Давай возьмем их.

– Давай.

Он поворачивается к нам.

– Все, что мы можем для вас сделать, – это отвезти вас в Королевскую больницу, в отделение психологических травм, – говорит он. – Может быть, вам есть смысл пообщаться там с кем-то из специалистов.

33

Сотрудник больницы, занимающийся транспортировкой больных, подкатывает инвалидную коляску к стойке администрации и ставит колеса на тормоз. Темноволосый, с рябым лицом, на бейджике восточноевропейское имя. Он ни о чем нас не спрашивает, не произносит ни слова. Только кивает и показывает рукой на коляску.

– Вы, наверное, ошиблись, – говорю я.

Парень не уходит, показывая на Майю, потом на сиденье.

– У нее ничего не сломано, – говорю я.

Он снова показывает на Майю.

– Мне сесть? – спрашивает она.

Он повторяет свой жест.

– Она без труда может ходить, – объясняю я.

– Ладно, я сяду, – говорит Майя.

Парень помогает ей устроиться на сиденье. Коляска оборудована ремнем безопасности, он вытягивает его из крепления и начинает пристегивать Майю. Мне совсем не кажется нормальным то, что он делает, я уверен, что он перепутал пациентов, но на его лице ни тени сомнений.

Он сопровождает нас по коридору к лифту. Я не знал, что здесь есть лифт. Он меньшего размера, не такой, как те, в которые помещаются больничная кровать и несколько человек. Этот лифт у´же, потолок в нем ниже, и в нем почти совсем темно. Мне приходится почти прижаться к нашему провожатому, чтобы мы все поместились. Пол грязный, стены лифта и пол покрыты жирным налетом. Странное впечатление производит этот загаженный лифт в больнице. Я бросаю косые взгляды на парня, его лицо не выражает никаких эмоций и напоминает мне лицо спящего. Он нажимает на нижнюю кнопку. Написанная краской цифра 2 стерлась и практически не видна.

Лифт опускается на самый нижний подвальный этаж. Останавливается с резким толчком, дверь отъезжает в сторону, и перед нами открывается пустой коридор. Тут внизу прохладно, температура заметно ниже по сравнению с жарой на улице. Парень выкатывает Майю из лифта и катит по коридору. Коридор широкий, тут могли бы разъехаться две машины. Пол блестящий, как будто его покрыли лаком. Стены выкрашены в цвет охры. Под потолком тянутся толстые и тонкие трубы, они проходят так близко к потолку, что практически срослись с ним, какие-то сворачивают и обрываются в стене, другие, наоборот, появляются.

Лампы в потолке установлены через каждые десять метров. На узкой нейтральной территории между двумя соседними лампами успевает сгуститься таинственный мрак, прежде чем свет следующей лампы заявляет о своих правах. Наш провожатый ведет нас дальше, не останавливаясь, мы все идем и идем по бесконечному коридору. Эхо наших шагов отражается от стен. По пути мы минуем перекрестки коридоров, где не горит свет.

Я представляю себе этажи над нами, эти тонны бетона, стали и стекла, сотни сотрудников, пациентов, лежащих в кроватях, и знакомых, пришедших их навестить, все эти операционные и приемные… Я начинаю испытывать страх, когда думаю об этих тоннах, о том, каких усилий стоит удерживать эту махину. На лице нашего спутника по-прежнему ничего нельзя прочесть, он идет вперед своей немного утиной походкой и сутулится.

Проходит не меньше четверти часа, прежде чем он останавливается перед двустворчатой дверью. Тянет за шнур, свисающий с потолка, дверь открывается, и мы оказываемся в коридоре поуже, напоминающем коридоры на верхних этажах. В стенах по обе его стороны ниши с дверьми, ведущими в офисы или палаты. Эта больница крупнейшая в стране, я в курсе, но я бы ни за что не поверил, что подлинные ее размеры настолько превосходят надземную часть, доступную взгляду.

Наш провожатый закатывает Майю в одну из ниш, дверь открывается автоматически. За дверью приемная, ничем по виду не отличающаяся от прочих приемных в больнице. Тут почти никого. Только пожилая чета. И в углу у самой стены арабской наружности мужчина. Лицо у него дергается от тика, губы все время двигаются, открываются, закрываются, открываются, закрываются. Он молится или разговаривает сам с собой.

В одном из концов приемной расположена дверь с матовым стеклом. Наш провожатый стучит в стекло и открывает дверь. Я слышу доносящийся из кабинета женский голос. Парень кивает нам, показывает на открытую дверь. Мы можем войти. Он выходит из приемной обратно в сеть коридоров.

Психиатром оказывается женщина-блондинка. Кожа у нее бледная, почти белая. Возможно, из-за того, что мы в подвале, в свете неоновых ламп. Она делает мне знак подкатить коляску к письменному столу. Я сажусь на стул рядом с Майей. Врач читает что-то на мониторе своего компьютера.

– Насколько я понимаю, вас доставила сюда скорая, – говорит она. – Было подозрение на сердечный приступ.

Майя молчит.

– Да, врачи скорой посчитали, что нам необходимо поговорить со специалистом, – говорю я.

– Я вижу отметку в журнале, что вы только что потеряли детей.

– Да.

– Постарайтесь описать мне сегодняшние события. Что такое случилось, что заставило вас подумать о сердечном приступе?

Я жду, что Майя сейчас заговорит, но она ничего не отвечает. Смотрит вниз, на свои колени.

– Ты не хочешь рассказать? – спрашиваю я.

– Я хочу поговорить с ней с глазу на глаз, – говорит Майя.

– Вы хотите, чтобы мы остались одни? – спрашивает психиатр.

– Да.

Я поворачиваюсь к Майе.

– Хочешь, чтобы я вышел?

Она не поднимает глаз.

– Да, я хочу, чтобы ты нас оставил, – говорит она.

В ее голосе нет злости.

– Не могли бы вы подождать в приемной? – просит психиатр.

– Конечно, – отвечаю я.

И продолжаю сидеть.

– Почему ты хочешь, чтобы я вышел? – спрашиваю я.

Она молчит.

– Майя.

Поворачивает голову, но избегает моего взгляда.

– Просто выйди.

Когда я возвращаюсь в приемную, мужчины с арабской внешностью там уже нет. На том месте, где он сидел, лежит грязная бейсболка. Я сажусь на скамейку, опершись руками на колени. Рядом со скамейкой стоит комнатная береза. Искусственная, листья из нейлона. Я зажимаю листик двумя пальцами. Знаю, что он искусственный, и все же ожидаю почувствовать в пальцах лист, но ощущаю только прикосновение синтетики, вызывающее отвращение, поскольку она так напоминает живой лист, но она не живая. Зачем ставить искусственное дерево тут, в приемной отделения психиатрической помощи, чего они хотят добиться, вызывая такую иллюзию, кому это может быть в радость?

Спустя полчаса снаружи, в коридоре, раздаются шаги. Они замирают напротив дверей приемной, створки открываются. Это наш сопровождающий. За ним входят две женщины, наши матери.

– Откуда вы узнали, что мы здесь? – спрашиваю я.

– Юлия мне позвонила, – говорит моя мама. – Она видела, как вас увезла скорая. Поэтому я позвонила в больницу, и мне сообщили, что вы тут.

Мать Майи подходит к нам.

– Где Майя? – спрашивает она.

Ее акцент сейчас заметен больше обычного. Следы размазавшейся туши под глазами.

– Прямо сейчас она беседует с психиатром, – говорю я.

Я показываю на дверь с матовым стеклом.

– С психиатром.

– Да. У нее после обеда случилось что-то вроде нервного срыва.

– Срыва.

– Да.

– Она сейчас внутри? – спрашивает мама Майи.

– Да.

– Я могу туда войти?

– Не знаю, Майя просила меня выйти, потому что хотела остаться с психиатром наедине.

Мать Майи подходит к двери, стучит в стекло и входит, не дожидаясь ответа.

– Что произошло? – спрашивает моя мама.

Она садится рядом со мной на скамейку. В ее взгляде та робость по отношению ко мне, которая появилась у нее вместе с моим взрослением, она боится переусердствовать со своими материнскими чувствами, боится сказать или сделать что-то, что оттолкнет меня.

– Вам не надо было оставаться одним. Нельзя было оставлять вас наедине с горем.

Пожилая пара перешептывается, женщина показывает на мою мать. Ее супруг берет ее за руку и отвечает ей что-то сердитым шепотом.

Мама достает мобильный. Звонит отцу.

– Да, я их нашла, – говорит она.

Мой отец что-то отвечает, я не могу разобрать, что именно.

– Мы сейчас в отделении психологической помощи, – говорит мама, – да… хорошо.

Она убирает телефон обратно в сумочку.

Они выходят из кабинета психиатра. Майя больше не в инвалидной коляске. Я подхожу к ней, но она отступает на шаг назад.

– Я сегодня переночую у мамы, – говорит она. – Поживу у нее несколько дней.

– Почему, Майя?

– Думаю, тебе тоже лучше переехать пока к твоим, – говорит она.

Ее лицо изменилось, черты уже не так напряжены, и внезапно я понимаю, что так она выглядела, когда была маленькой девочкой. Она пытается улыбнуться.

– Нам обоим необходимо отдохнуть, – говорит она. – Пока мы вместе, нам это не удастся.

Взгляд мамы блуждает по улицам вокруг нас, по проезжающим машинам, по молодым людям на площади, которые уже пьяны от вина и солнца.

– Может, тебе действительно лучше перебраться в Хольте и пожить у нас какое-то время? – предлагает она.

– Нет.

– С тобой кто-то должен быть рядом.

– Я хочу побыть один.

– Мне не нравится, что никого не будет с тобой рядом. Думаю, тебе лучше поехать с нами, просто на несколько дней, ты бы пожил у нас и вообще ни о чем не думал.

– Мне просто нужно побыть в одиночестве.

– Принести тебе что-нибудь из ресторана?

– Нет.

Поднявшись в квартиру, я подхожу к застекленному виду на сад. Внизу стоит машина, заехавшая на край тротуара. Мама говорит с моим отцом по телефону. Уверен, что он сейчас убеждает ее оставить меня одного. Мне хочется спуститься вниз, к машине, и сказать ей, что я в порядке, что очень ценю их желание помочь, но мне не нужна помощь. Она складывает трубку. Вскоре после этого машина заводится и отъезжает.

Я иду на кухню, открываю холодильник, долго стою перед освещенными полками, продуктами, пролежавшими тут уже несколько недель. Снова закрываю дверцу. Слышу присасывающийся «чпок», когда вакуум прижимает резиновые накладки к металлу.

Слоняюсь по гостиной. Полки с книгами, комод, ковры, картины, гравюра на дереве художника Макса Эрнста, которую я получил от отца в подарок на окончание университета. Медленно брожу между вещами, провожу ладонью по их поверхности, корешкам книг, дереву, металлу. Вещи. Все эти вещи. Многие из которых привезла в наш дом Майя, другие я сам приобретал в течение десятилетий, третьи достались мне по наследству.

За окном свет начинает таять. Лишенные очертаний сумерки прокрадываются в гостиную. Из трубы на крыше дома по ту сторону сада идет дым. Я представляю себе огонь, пожар. Когда я был маленький, эта мысль часто забавляла меня. Если бы наш дом загорелся, что бы я вынес? Я начинаю думать о том, какими были бы мои действия, охвати сейчас квартиру огонь. Если бы прямо сейчас, в эту секунду, языки пламени взметнулись до самой крыши и у меня была бы от силы минута на то, чтобы решить, какие вещи спасать, пока крыша не обрушилась. Что бы я вынес из огня? Важные документы, фотографии, старые письма, часы, картины, Макса Эрнста. Неужели я в первую очередь вынес бы именно это? Но почему? Почему я должен был бы взять эти вещи, а не какие-то другие, чем они важнее остальных?

Я сажусь в кресло с видом на сад и пытаюсь ощутить их: подушку под спиной, подлокотники под моими локтями и запястьями, – но я их не чувствую. Вспоминаю наших детей. Как двигались их глаза, как они шевелили ручонками, вспоминаю их грудные клетки, животики, ножки, часто бьющиеся сердечки под кожей. Вспоминаю, какими они были.

Потом моя память пустеет. Темнота накрывает дома и улицы. Не остается ничего, что бы меня поддержало. Кожа кресла, перо обивки, деревянные доски пола, сам дом перестают быть моей опорой. Солнце исчезает, сад и окрестные дома наливаются темнотой, люди гасят лампы в гостиных, и наступает ночь, но я не сплю. Я сижу в кресле с видом на сад, сижу ночь напролет и жду восхода солнца.

И надеюсь, что оно не взойдет.