Из дома выхожу рано. Какое невезение! Две воздушные тревоги за полчаса! Налеты союзников становятся все ожесточеннее, бомбят днем и ночью. Недавно несколько британских авиабомб, сброшенных на вокзал де ла Шапель, упали у подножия холма Монмартр. В мастерской Лакурьера, где Пикассо делает свои офорты, осколками стекла повредило его полотно «Натюрморт с китайским фонарем»…

Поскольку пришлось отсиживаться в метро, на улицу Сент-Огюстен я пришел довольно поздно. Звоню в дверь. Долго не открывают. В конце концов появляется сам Пикассо, полуодетый, в тапочках, нечесаный и небритый. Должно быть, Сабартес и шофер тоже где-то пережидают тревогу, не имея возможности выйти наружу…

ПИКАССО. Вы очень кстати. Как раз сегодня утром я думал о фотографиях… Проснувшись и увидев себя, всклокоченного, в зеркале, знаете, о чем я подумал? Я пожалел, что не фотографировался! Ведь какими видят нас другие и какими мы иногда видим себя сами – это же большая разница! Несколько раз в жизни мне случалось заметить у себя на лице такое выражение, какого я никогда не видел на своих портретах. А ведь, может быть, это как раз и было мое подлинное лицо. Надо сделать дырку в зеркале, чтобы объектив мог заставать врасплох самые интимные выражения…

Думал ли Пикассо о выражении ужаса на своем лице в тот печальный ноябрьский день 1918-го, когда ему объявили о смерти Гийома Аполлинера? Это было в гостинице «Лютеция», он брился… С тех пор он возненавидел зеркало – все зеркала, изо дня в день, с холодной жестокостью бросающие нам в лицо отражение морщин, помятостей, темных кругов, которые время безостановочно на нем гравирует. Заметив тогда на своем лице отсвет смерти, он прекратил себя рисовать и писать…

Является Жан Маре с собакой, под мышкой у него громадный черенок для метлы… Он ставит «Андромаху» Расина в театре Эдуарда VII. Большинство ролей будут исполнять кинозвезды. Безумная страсть мщения, снедающая Гермиону, буквально завораживает актера. У него есть идея сделать центром интриги Пирра, из которого обычно делают персонаж второго плана. Маре хочет придать размах греческой стихии неотвратимости судьбы, пробуждающей в сердцах злобу, жажду мщения, толкающей на кровавые интриги. «Это варварская пьеса», – утверждает он, стремясь выставить напоказ пронизывающую ее жестокость. Пирра Маре сыграет сам: на сцену он собирается выйти почти обнаженным, прикрывшись лишь шкурой леопарда. Своим хрипловатым голосом актер говорит Пикассо:

– Место моего персонажа среди других я собираюсь обозначить только скипетром, который будет у меня в руках.

И добавляет:

– Чтобы Пирр выглядел достойным своего отца Ахилла и своего деда, царя мирмидонян Пелея, его скипетр должен быть роскошным. По-варварски роскошным. Вы не могли бы мне его сделать, Пикассо?

Пикассо крутит в руках черенок от метлы.

– Оставьте это мне, – отвечает он. Может, я что-нибудь придумаю… Но у меня совсем нет времени! Вам это нужно срочно?

– Увы, очень срочно, подтверждает актер. – Он нужен мне завтра…

Приходят Франсуаза Жило, Пьер Реверди, каталанский скульптор Феноза: Пикассо любит его бронзовые статуэтки. С ними – актер Ален Кюни.

Войдя в мастерскую, где стоят скульптуры, я замечаю, что у гипсовой «Сидячей кошки» отломан хвост. У этой кошки – своя история, Пикассо как-то раскрыл мне ее секрет. Вначале он вылепил стоящую женщину и сделал ее гипсовый муляж. Но скульптура ему не нравилась. Тогда ему пришла мысль превратить женщину в кошку. Ее грудь стала головой животного; ноги – передними лапами… Потом он добавил остальное. Об этом превращении никто не знает. Но меня с этой кошкой связывает секрет ее рождения. Когда я смотрю на нее, то вижу в ней женщину. Это «женщина-кошка» или «кошка-женщина»… Кто же отломил ей длинный хвост? Он вздымался так горделиво! А теперь валяется на цоколе, разбитый. И я, не без ехидства, замечаю Пикассо:

– Значит, я не единственный, кто разбивает ваши скульптуры.

ПИКАССО. Это вы виноваты! На днях здесь собралась целая толпа народу. И все были очень расстроены, когда увидели отбитую ногу ягненка. «Ее отбил Брассай, – объяснил я. – Когда он ко мне приходит, он ломает все! Чтобы повернуть “Мужчину с ягненком” – а он такой тяжелый! – он схватился за эту хрупкую ногу. Разумеется, она отломилась. Это все равно, как если бы я схватил эту кошку за хвост!» И чтобы продемонстрировать, как вы ломаете мои статуи, я сам отломил хвост у кошки. А все вы, все вы!

В последний раз я приходил сюда три недели назад, и за это время появилось новое полотно. Огромное, в золоченой раме. Обнаженная натура, щедро выставившая напоказ свою роскошную плоть. Картина была так хорошо написана, что на расстоянии – если отойти подальше – ее можно было принять за полотно Курбе.

САБАРТЕС. Картина принадлежала антиквару Обри… Пикассо боится, что ему будет не хватать холста или кистей. Это опасение его мучило всегда. Но с начала войны оно превратилось в навязчивую идею. И он решил набрать впрок старых полотен на случай, если ему будет недоставать чистых. Принялся опрашивать антикваров. А когда Обри предложил ему эту картину, Пикассо влюбился в нее с первого взгляда. Эта женщина его буквально покорила. Трогать ее он не станет ни при каких обстоятельствах. Слишком любит.

И вправду, он был так счастлив и горд своей «находкой», что, когда к нему приходили друзья или посетители, ему больше нравилось демонстрировать им пышную даму на чужом полотне, чем собственные творения.

– Что вы об этом думаете? – обратился он ко мне. – А что, если мы ее сфотографируем? И нас всех вокруг нее?

Но тут же ему приходит другая мысль:

– Я знаю, что мы сделаем! Перед этим полотном я буду изображать «настоящего художника»!

Новая идея ему так нравится, что он тут же начинает действовать. Для этого заводилы устроить хорошую шутку, когда мысль уже запала в голову, становится столь же настоятельной необходимостью, как и писать картины. Вот он снимает со стены одну из своих палитр – ту, которой пользовался еще в Руайяне. Выдергивает из горшка несколько кистей и становится перед картиной. Шарж, который он собирается представить, тем более забавен, что сам он никогда не писал, держа палитру в руке… И мы смеемся, глядя на эти комичные ужимки, в то время как он старается как можно больше походить на «настоящего художника».

«Настоящий художник»! Кажется, ничто не возбуждает в нем такого вдохновенного остроумия, как возможность посмеяться над этим персонажем… С какой радостью отдается он этому занятию! Тон Пикассо становится издевательским, смех – пронзительным. Нет вещи, которую он ненавидел бы сильнее, чем претенциозная поза этих, как он выражался, «приверженцев изящных искусств», которую они демонстрируют по отношению к жизни, к людям, ко всему окружающему… Ему же, кто стремится жить в единении с реальностью – самой обыденной, ничем не примечательной, но подлинной, – их «художественный» взгляд на вещи представляется убогим и пошлым. Сколько раз я слышал, как он, словно желая оправдаться, повторял: «Я делаю то, что могу… Я не настоящий художник…» И в то же время, любуясь морским пейзажем или прочими красотами природы, ему частенько случалось сетовать: «Ах, если бы я был настоящим художником…», или: «Как это прекрасно для настоящего художника…», или «Как жаль, что я не настоящий художник…» Сабартес рассказывал, что иногда, рассматривая в витрине художественного салона картины с изображением заката солнца, лунного света, маленьких коровок и рощ, отраженных в озерной глади, Пикассо восклицал: «Как я хотел бы рисовать так! Ты даже не можешь себе представить, как хотел бы!»

Возможно, к его иронии примешивалась и капля зависти. Всякий, даже Пикассо, знает пределы своих возможностей, знает, где стоит его пограничный столб. Он – неоспоримый мастер формы, и бесформенное лежит вне его владений. Невосприимчивый к музыке, он не обладает душой пейзажиста. «Неясная кромка леса» для него всегда будет ясной. Кажется, будто с первых ударов кисти все искрящееся, переливающееся, всякая неясная дымка или сверкающий воздух неведомой дали падают на едва начатое полотно прочными, надежными кусками, с осязаемыми, острыми гранями, выстраиваясь на нем в сеть с квадратными, треугольными и прямоугольными ячейками. Однажды, разглядывая холст, на котором Пикассо наметил несколько фигур, я услышал, как он сказал художнику Бальтюсу, которого любил за британское хладнокровие и даже имел несколько его картин: «Я нарисовал персонажей, а вы напишите мне интерьер. Вы умеете создавать уютную атмосферу, а я нет…» И это отнюдь не было причудой. Ведь разве Рубенс, прекрасно владевший формой, не доверял писать пейзажи своих композиций великому пейзажисту Ла Пательеру?

– Но мы же забыли про натурщицу! – вдруг вспоминает Пикассо. – Мне нужна натурщица! Что это за «настоящий художник» без натурщицы?

И он предлагает Жану Маре сыграть роль «женщины». Тот не заставляет себя долго просить. Он ложится и, вытирая костюмом из бледно-зеленого вельвета пыль с пола, начинает причудливо изгибаться до тех пор, пока не находит подходящую позу со сложенными под головой руками. Я фотографирую мизансцену, поставленную самим Пикассо.

Он предлагает показать нам самые последние полотна, и мы поднимаемся наверх. Наверное, он колебался, стоит ли выставлять на публику едва оконченные работы, но эти легкие сомнения и сравнить нельзя со стыдливостью Брака, который целыми месяцами, а случалось, и годами не решался открыть некоторые картины чужим взглядам. «Робость» Пикассо быстро проходила, вытесненная нетерпеливым желанием увидеть реакцию «публики». Мне случалось видеть, как он бегал между рядами стоек с полотнами, придирчиво их осматривал, выхватывал то одно, то другое, крутил его в руках, снова и снова переставляя и тасуя все по-новому, словом, священнодействовал перед показом своих творений людям, вовсе не склонным восхищаться его творчеством. И я не вполне понимал, зачем он вкладывал в это так много сил?.. Дело в том, что сам акт «презентации» является важным моментом его творческого процесса. Именно под взглядом посторонних произведение окончательно отрывается от него, а его мозг осознает, что он хотел и что смог сделать. Под действием этой встряски ему доводилось испытывать такой же шок, что и зрителям, и я слышал, как он однажды говорил о картине, только что показанной публике: «Я вижу ее впервые в жизни».

Судя по всему, со времен Бато-Лавуар этот ритуал ничуть не изменился… Нужно выстроить из картин некую пирамидальную конструкцию, собрать их – обычно, вокруг мольберта, на котором уже есть одно или даже несколько полотен, – совместить малый формат с большим, чтобы они смотрелись выигрышнее за счет сходства или контраста. Пикассо обожает эти импровизированные мизансцены, возникающие не без участия случая. Это своего рода прощальный сбор птенцов из одного гнезда, сгруппировавшихся как для семейного фото перед тем, как – скоро и неизбежно – разлететься по миру, что делает всю церемонию весьма трогательной. Как правило, это последняя возможность окинуть одним взглядом весь период. «Презентации» были и для него источником вдохновения, о чем свидетельствуют некоторые картины и рисунки. Мне доводилось их снимать в различные моменты его жизни.

Он показывает нам «ноктюрны», где в качестве лейтмотива выступают подсвечник – из-за перебоев с электричеством ему выпадала роль первого плана – и глубокие тени, отбрасываемые пламенем. Работа может остановиться не из-за недостатка полотен, а из-за нехватки места – все свободное пространство перенасыщено, все пустоты заполнены…

Чердачное окно в глубине мастерской проливает на картины резкий небесный свет. Через это оконце с помощью железной лестницы Пикассо может, если ему захочется, удрать из мастерской на парижские крыши. Возле окна, высоко на стене, я замечаю незаконченное полотно. Это не его рука. Выясняется, что автор – художник Ортис де Сарате, один из давних испанских друзей Пикассо, который начал рисовать именно в этой мастерской.

Я хочу сделать групповой портрет всех собравшихся у Пикассо. Хозяин настаивает, чтобы я тоже был на фото. И собирается позвать Марселя, чтобы было кому нажать на кнопку. Но это не нужно: автоматический запуск дает мне десять секунд, чтобы присоединиться к остальным. Пикассо в центре, у его ног – собака, справа – Пьер Реверди, Жан Маре и Феноза; слева – Франсуаза Жило и Хайме Сабартес. Сам я, для симметрии, встану рядом с Сабартесом. Внимательно осматриваю маршрут моего десятисекундного пробега, ощетинившегося препятствиями: прежде чем занять свое место, мне придется переступить через несколько полотен.

Освещение плохое, установка занимает немало времени. Я прошу всю компанию не шевелиться и нажимаю на спуск. Часовой механизм заработал с сухим шорохом, как насекомое. Я устремляюсь к остальным, чтобы успеть до щелчка. Обхожу без затруднений первое полотно, удачно перешагиваю через второе, и тут моя нога задевает и опрокидывает что-то, стоявшее сзади него. Красный плиточный пол заливает какая-то жидкость: Казбек вскакивает, Пикассо резко оборачивается… И фотоаппарат срабатывает. Все хохочут, хозяин торжествует: «Я же вам говорил! Брассай все ломает, все опрокидывает и все заливает… А завтра он, может, вообще устроит тут пожар…»

Опрокинутый мною предмет оказался большой миской Казбека, из которой он пил воду. Поскольку снимок испорчен, придется все делать снова. Но разве возможно в принципе повторить прошедшее мгновение? Это так же немыслимо, как войти дважды в одну и ту же реку, как говаривал мой большой друг Гераклит… Пока Пикассо, озабоченный сохранностью своих полотен, спешно освобождает мне проход, участники «группового портрета» успевают поменяться местами. Исчез Сабартес – его позвали к телефону. Зато появился новый персонаж: пугливый и обидчивый каталанский художник Ортис де Сарате – фигура давно известная на Монпарнасе. Это он выгравировал поэму Аполлинера на могильном камне Таможенника Руссо работы Бранкузи. Вскоре из своей модной, обшитой шнуром куртки выныривает словно вырезанный из бумаги профиль Жана Кокто: он тоже присоединяется к нам. Я нажимаю кнопку спуска. На этот раз все в порядке. Никто не шелохнулся, кроме Казбека, превратившегося в собаку-призрака…

Кокто я встречаю здесь уже не впервые. Укрывшись после бегства из Парижа в Перпиньяне, где он дописывал свою пьесу «Пишущая машинка», Кокто довольно быстро вернулся в столицу. В конце 1940-го он поселился в гостинице «Божоле», на краю сада Пале-Рояль, а в 1942-м снял квартиру на втором этаже дома № 36 по улице Монпарнас, недалеко от ресторана «Гран Вефур» и того места, где жила Колетт. Я иногда заходил к нему в это странное жилище, ухоженное стараниями его верной Мадлен, где обитал огромный кот и стояла грифельная доска для домашних записей. Окно квартиры выходит на аркады, решетки и светильники унылого сада, который покинули даже призраки щеголей и вольнодумцев. Пикассо и Кокто знакомы уже двадцать восемь лет. Их дружба так же крепка, как и в тот день, когда в 1917 году, в разгар войны, поэту удалось вырвать художника из его мастерской на Монпарнасе и увлечь работой над «Балаганчиком», который они создавали вместе с Дягилевым. Кокто часто говорил, что Пикассо – главная встреча в его жизни. Вероятно, его подвижный как ртуть ум зажигался от дерзновенности и ясности мышления художника, на него оказывали мощное воздействие чувство юмора Пикассо, его умение рвать отношения и возрождаться, его речевые шалости, искусство умолчания, поразительные характеристики, его «глубинная оригинальность»… С момента своего возвращения в Париж Кокто часто сюда приходит, чтобы припасть к этому неиссякаемому источнику. Иногда они вместе обедают в «Каталане» – с Жаном Маре или без него. И Кокто уже не опасается оказаться нос к носу с Полем Элюаром: два поэта стерли из памяти свои старые, зачастую весьма бурные ссоры, которые разводили их в эпоху сюрреализма. Я смотрю на Кокто: еще молодой и гибкий, весь нервно-мускулистый, ни капли лишней плоти, на постриженной бобриком голове ни одного седого волоса. Длинные кисти рук с костистыми запястьями и вытянутыми пальцами, чье изящество подчеркивают очень узкие и короткие рукава пиджака, порхают в воздухе, словно вторя словам, с головокружительной скоростью слетающим с его губ… Он говорит о кино… После «Жюльетты, или Ключа к снам» и «Барона-призрака», для которых он писал диалоги, Кокто завершил съемки «Вечного возвращения», навеянного легендой о «Тристане и Изольде». Это первый полнометражный фильм, для которого он сам написал весь сценарий. «Если поэты завладеют кино, – рассуждает он, – оно может стать столбовой дорогой поэзии». Кокто полон планов и уже мечтает о новом фильме, который собирается снимать вместе с Жаном Маре и Бераром: «Красавица и чудовище»…

* * *

Посетители уходят, и я остаюсь один с Пикассо. Мое внимание привлекает скульптура в виде барельефа, вся черная, висящая на стене. Я подхожу и обнаруживаю тушку кролика со снятой шкурой, высохшую, как мумия…

ПИКАССО. Не правда ли, чудесный? Я нашел его на Кур Каре в Лувре…

Меня забавляет мысль, что этот несчастный кролик, выброшенный или потерявшийся во дворе Лувра, возможно, вернется однажды в музей… Для этого будет достаточно, чтобы Пикассо его реабилитировал, вернул ему чувство собственного достоинства, введя в свою композицию, как он поступил с половой тряпкой из ванной комнаты на улице Боеси, которая превратилась в «Гитару». Почему бы этому кролику без шкуры не воспользоваться выпавшим на его долю шансом на подобное приключение?

ПИКАССО. Я собираю все и особенно то, что выбрасывают другие… Вы знаете, какое прозвище мне дал однажды Кокто? «Король-старьевщик»! Взгляните…

И он показывает мне несколько маленьких коробочек из белого дерева.

ПИКАССО. Я вытащил их из мусорного ведра этой ночью, когда вернулся домой. Как изобретательно и в то же время просто сделаны эти шкатулки – это же просто чудо! Посмотрите, как хитроумно все устроено: крышка открывается и закрывается, а шарнирами служат два простых гвоздика. Настоящее произведение искусства!

Я, как и Пикассо, люблю простые, незатейливые материалы и всяческие остатки. И тут мне на ум приходит мысль о Леонардо, чья голова была полна схожими идеями: «…я действую так, как человек, который, по причине бедности, приходит на ярмарку последним и покупает вещи, виденные и отброшенные другими…»

БРАССАЙ. Я обожаю большие коробки со спичками. Склеиваю их между собой, и получаются настоящие небоскребы. Каждая коробочка превращается в ящичек со спичками, кнопками, скрепками, ланцетами, булавками, предохранителями, окурками, сигаретной бумагой… В нынешние неспокойные времена с воздушными тревогами, отключениями электричества, нехваткой курева я часто прибегаю к помощи этой полезной «мебели» – она всегда под рукой…

ПИКАССО. Я тоже не выбрасываю коробки из-под спичек и из-под сигарет. Храню их, скапливаю. Вы же помните эти кучи на камине, на улице Боеси? А спички! Мне всегда хочется что-нибудь из них делать – скульптуры, какие-то конструкции… Они напоминают железные трубы в уменьшенном виде, те, из которых собирают леса… Смотрите, я вам что-то покажу…

Пикассо исчезает и возвращается, держа в руках маленькую деревянную дощечку, на которой укреплена оригинальная и дерзкая конструкция, настоящее хитросплетение из спичек, соединенных между собой маленькими шариками пластилина. Мне бы хотелось ее сфотографировать. Но Пикассо объясняет, что в ней не хватает нескольких элементов, но он рассчитывает вскоре эту скульптуру закончить… К тому же уже час дня, а мой фотоаппарат еще в чехле… Ну что ж, снимем в следующий раз…