Вот уже несколько дней, как мне не дает покоя госпожа М. М. Она хочет продать Эль Греко… И просит меня сообщить об этом «Пабло». Ей кажется, что он будет счастлив его приобрести. На днях, оставшись с ним наедине, я ему это сказал.

ПИКАССО. Да, любопытно было бы взглянуть… Даже если я не куплю это полотно сам, я мог бы найти покупателя… Но есть одна загвоздка: в настоящее время на рынке гуляет много краденых картин… Не зная точно, через какие руки они прошли, можно нарваться на крупные неприятности… И если картина ворованная, нам придется вернуть ее законному владельцу, а поскольку деньги быстро обесцениваются, то сумма, которую нам вернут, может оказаться смехотворной. И хорошо еще, если нас не обвинят в скупке краденого… Ведь в этом случае есть риск оказаться в тюрьме… Надеюсь, что документы на этого Эль Греко в порядке… Лучше всего принести его сюда, в мою мастерскую. Только предупредите меня заранее…

Вчера госпожа М. М. мне позвонила. Этим утром Эль Греко будет у нее. Она нашла кого-то, кто готов привезти его на тачке. Путь от площади Этуаль до улицы Гранд-Огюстен может занять часа два… Теперь остается выяснить, когда Пикассо захочет посмотреть на картину, а после этого сообщить госпоже М. М., что можно трогаться в путь…

Когда я прихожу, Пикассо совершает утренний туалет и предлагает мне подняться к нему. Через дверной проем ванной комнаты я вижу, как он бреется. Его нагая коренастая фигура изогнулась перед зеркалом, он напоминает японского борца сумо, но менее тучного. Я напоминаю ему об Эль Греко. Он вздымает руки к небу.

ПИКАССО. Сегодня очень неудачный день! Просто ужасный! Ко мне придут все актеры из «Желания, пойманного за хвост». И много других людей. Здесь будет жуткая толчея. Я бы предпочел это отложить, ну правда…

Я объясняю ему, что у госпожи М. М. опцион на продажу всего на два дня. Но Эль Греко может остаться здесь на сорок восемь часов, до утра понедельника…

ПИКАССО. Это очень мило, но мне бы не хотелось! А если ночью на мастерскую упадет бомба? Или вы подожжете дом? Картина будет уничтожена, а расхлебывать все это придется мне… Впрочем, почему бы, в конце концов, не привезти ее сегодня утром? Мне не терпится на нее посмотреть. И посетителям будет интересно. Холсты Эль Греко на дороге не валяются…

Я звоню госпоже М. М.: «Пикассо согласен. Можете везти картину…»

Он выбрит, и очень тщательно – по причине сегодняшнего приема, где будут красивые женщины. И даже предлагает мне пощупать его лицо, гладкое, как кожа младенца на рекламе детского мыла «Кадум». Чтобы сэкономить время утром, ему довольно часто случается бриться ночью, перед тем как лечь в постель… Он смывает мыло и вытирается: «С мытьем перебарщивать не следует, это вредно для здоровья, вы согласны?»

БРАССАЙ. Вы читали книгу доктора Безансона «День мужчины»? Он описывает там ванную комнату и говорит о мании каждый день нежить свое тело в горячей воде как о самой скверной и нездоровой привычке, принесенной цивилизацией…

Пикассо весьма заинтересован и требует подробностей…

БРАССАЙ. Это очень интересный доктор… Он действует наперекор всему, что провозглашает традиционная медицина. А его книга наделала много шума. «Вы страдаете от геморроя? – спрашивает он. – Поблагодарите бога: вы проживете долгую и счастливую жизнь». Смеется надо всем, что предписывают врачи, и предлагает всем одно и то же лекарство: «Пейте вино и занимайтесь любовью». Мне редко доводилось читать такие диковинные книги.

Все симпатии Пикассо уже на стороне доктора, и, пока он одевается, я рассказываю ему еще одну историю об этом экстравагантном персонаже: «Недавно этого целителя задержали и устроили ему в полицейской префектуре допрос с пристрастием. Через несколько часов задержанный начинает давать показания… Уверяет, что имеет диплом врача, и умоляет инспекторов не выдавать его “тайну”, иначе он растеряет всю свою клиентуру…»

Пикассо почти закончил свой туалет. И теперь колеблется между темно-бежевой шерстяной рубашкой и простой белой. Останавливает выбор на темной и надевает ее. Очередь за галстуком. У него их много, в основном они клетчатые, в горошек, в шашечку, белые с красным, черные с красным, синие с белым… Он всю жизнь очень любил свои галстуки и еще в Бато-Лавуар, по рассказу Фернанды, сложил в старую шляпную коробку те из них, с которыми ни за что не хотел расстаться. Я замечаю, что галстуки-бабочки, которым он отдавал предпочтение в период «светской жизни», почти совсем исчезли… И вообще, заметил ли кто-нибудь, что эти мотивы – горошек, клетка, шашечки – часто появляются и в его живописи? Или что в его одежде сочетание цветов галстука, рубашки, пиджака иногда напоминает фрагмент какого-нибудь из его полотен? Сегодня, по случаю светского приема, он повязывает роскошный бледно-голубой галстук в крупный белый горошек и после некоторого колебания, надевает шерстяную куртку. В конце концов, он у себя дома.

Тем временем прихожая наполняется гостями. Марсель уже несколько раз поднимался наверх, чтобы объявить об этом хозяину. Наконец тот спускается. Я остаюсь наверху, чтобы сделать несколько фото. В мастерской появился еще один «сюжет»: два горшка с ростками помидоров, судя по всему, подарок. На длинных побегах почти без листьев начинают вызревать несколько плодов, меняющих цвет от зеленого к оранжевому. В мастерской уже появились рисунки и наброски гуашью с изображением этих растений.

Когда я присоединяюсь к Пикассо, он оживленно беседует с окружившими его людьми. Если он ввязывается в разговор на тему, живо его интересующую, то остановить его невозможно.

ПИКАССО. …Но документальные источники разных эпох все насквозь фальшивы! Они представляют жизнь такой, какой ее «видели» художники! Всеми зрительными образами природы, которые есть в нашем распоряжении, мы обязаны художникам. И видим все это через их восприятие. Да уже одно это должно бы сделать эти картины подозрительными… Вы говорите об объективной реальности. Но что это такое – «объективная реальность»? Она не дает нам понятия ни о костюмах, ни о человеческих типах, ни о чем… Как раз этим утром, когда я брился, мне пришла в голову одна мысль. Вот она: объективную реальность надо тщательно сложить, как складывают простыню, и запереть в шкаф. Раз и навсегда…

Марсель сообщает мне, что перед домом, на тачке, меня ждет Эль Греко. Человек, который вез картину по Елисейским полям, через площадь Согласия, по набережным Сены вплоть до № 7 по нашей улице, вспотел от усилий и вытирает лоб. Сопровождавшая его госпожа М. М. тоже запыхалась. На тачке, укутанное в несколько слоев одеялами, лежит огромное полотно. Пронести его по узкой винтовой лестнице совершенно невозможно. Пикассо приказывает поднять картину через парадный вход, как, впрочем, и подобает принимать почетных гостей. Парень, который ее привез, госпожа М. М. и Марсель суетятся вокруг свертка, освобождая ценный груз от одеял и веревок. Дюжина уже собравшихся в мастерской гостей с интересом наблюдают за процессом. Наконец спадает последний покров…

Мое первое впечатление ужасно… Банальнейший религиозный сюжет: Христос в терновом венце томится на кресте. Лицо его, может, и напоминает манеру Эль Греко, но руки и драпировка прописаны плохо, а небо и крест – чересчур манерно. Вокруг картины воцарилось глубокое молчание, но это скорее ступор, чем катарсис. Все словно окаменели, никто не отваживается открыть рот. Пикассо надевает очки и подходит к полотну. И в этой тишине вдруг раздается зычный голос госпожи М. М.:

– Дамы и господа, перед вами одно из самых прекрасных произведений Эль Греко. Его владелец просил за него восемь миллионов – сущая безделица для такого шедевра. Он собирался продать его одному немецкому музею. Но немцы не любят Эль Греко и ненавидят Христа. Поэтому он согласен уступить его за четыре миллиона. Четыре миллиона! Почти даром…

Она разглагольствовала с обезоруживающей самоуверенностью, как экскурсовод перед толпой невежд. Пикассо слушал ее с веселым интересом: что бы о нем ни думали, он любил слушать чужое мнение и, скорее всего, не прервал бы ее так резко, если бы она не имела неосторожность произнести следующее:

– Это одно из самых прекрасных творений Эль Греко, господа, и это говорю вам не я. Это мнение директора музея Прадо…

Вот тут он взорвался.

ПИКАССО. Простите, мадам! Директор музея Прадо – это я! И я понимаю в этих вещах. Увы, да! На этот пост меня назначило правительство – правительство республиканцев. И я остаюсь директором; никто меня с этой должности не смещал. Мне приходилось читать кучи бумаг, меня ими буквально засыпали, закидывали письмами от моих «подчиненных». И они все выражали мне свое восхищение, свою преданность. А безопасность шедевров? Сколько хлопот с этим было, сколько неприятностей! И я ни разу не взял ни гроша из своего жалованья, весьма скудного кстати… К тому же мне выпало руководить музеем-фантомом: я был директором Прадо без его шедевров, поскольку их вывезли на хранение в Валанс.

И здесь он поворачивается к госпоже М. М.:

– Если вы хотите выслушать мнение директора музея Прадо, вот оно: да, это Эль Греко, самый прекрасный из всех «Эль Греко», которые художник делал по заказу церквей и монастырей… И если монашки из Святой Терезы или сиротки из Святой Урсулы попросили бы его пририсовать еще несколько слезинок, он бы охотно это сделал – по несколько песет за штуку… Жить-то надо… Но полотна Эль Греко от добрых монашек меня нимало не интересуют! Нет, смотрители музеев в Германии не такие идиоты, уж можете мне поверить! Если бы это был настоящий Эль Греко, они бы его купили, можно не сомневаться, даже с крестом, Христом и слезами…

Потом он просит Марселя поставить рядом с картиной натюрморт Матисса с апельсинами и бананами. Рассматривает и сравнивает оба полотна.

ПИКАССО. Решительно, мне больше нравится мой Матисс! И сюжет здесь не имеет никакого значения. Я оцениваю их только как живописные произведения. Этот Матисс все же нечто другое, чем этот Эль Греко!

Сабартес, стоящий рядом со мной, шепчет:

– Я не разделяю пристрастия Пикассо к его Матиссу. Как можно находить его прекрасным? Лично у меня от него волосы встают дыбом… Я никогда не испытывал ни малейшей симпатии к его творчеству…

Предупрежденный Пикассо по телефону о наличии Эль Греко на продажу, с улицы Мартиньяк прибегает Фабиани, преемник Воллара… Однако, рассмотрев картину, он тоже решительно отступается…

– Она интересует кого-нибудь? – спрашивает Пикассо. – Тогда пусть упаковывают!

И, пока картину укутывают во все покрывала и перевязывают веревками, спускают по парадной лестнице и несут через парадную дверь к тачке, Пикассо, сопровождая происходящее своим пронзительным, насмешливым хохотком, говорит присутствующим:

– Бедный Эль Греко! Ему решительно не везет… Никому-то он не нужен… К счастью, он видал и не такое. Его недавно открыли заново. Один испанский меценат купил две из его картин, что находились во Франции. Какие-то святые… И их пешком, на носилках, перенесли через Пиренеи, чтобы вернуть в Испанию. Это было еще в прошлом веке. Мне было лет двенадцать, но те, кто нес эти картины, – двое художников из Барселоны, с которыми я потом подружился, – рассказывали мне об этом странном паломничестве Эль Греко…

Кто-то спрашивает у Пикассо, как он сам познакомился с творчеством художника из Толедо.

ПИКАССО. Когда я впервые увидел его картины, они меня просто потрясли, и я решил отправиться в Толедо… Поездка тоже произвела на меня сильное впечатление… И то, что мои персонажи «голубого периода» имеют вытянутые силуэты, это, вероятно, его влияние…

Скоро полдень. Нахлынула новая волна посетителей. Сливки интеллигенции назначили друг другу свидание именно здесь. Пришел и Мишель Лейрис с женой Луизой – Зетта, как ее зовут близкие. Она – свояченица Канвейлера, и заведует его галереей. Даже в самые мрачные дни на улице Боеси, когда Пикассо, впав в тяжелейшую депрессию, отказывался видеть кого бы то ни было, супруги Лейрис всегда были желанными гостями…

Их новая квартира с окнами на Сену находится в двух шагах от мастерской Пикассо, на пятом этаже здания по набережной Гранд-Огюстен: именно там на днях состоялась «премьера» пьесы Пикассо «Желание, пойманное за хвост». Этот дивертисмент Пикассо написал в школьной тетрадке, в Руайяне, за четыре дня – с 14 по 17 января 1941 года. Он отпустил свою творческую мысль на волю в соответствии с принципом «автоматического письма» – некоего вербального транса, позволяющего свободно изливаться сновидениям, навязчивым идеям, невысказанным желаниям, странным сочетаниям мыслей и слов, каждодневным банальностям и всяческой чепухе. Юмор и неистощимая выдумка Пикассо нашли здесь свое выражение в чистом виде. Все, что занимало его в эти тоскливые дни в Руайяне, – тяжелая зима, немецкая оккупация, лишения, одиночество, подозрительность, радости постельные и застольные – все это стало движущей силой поступков его шутовских персонажей: Толстоступа, Лука, Закругленного Конца, Жирной Тревоги, Тощей Тревоги, Ватрушки и проч.

Шесть актов трагического фарса разворачиваются в ярких и разнообразных декорациях. Второе действие происходит в коридорах «Сордид-отеля». В этой сцене, быть может самой удачной в пьесе, полдюжины ног – по две перед каждой дверью – корчатся от боли, хнычут, охают и вопят: «Мои отмороженные пальцы мои отмороженные пальцы мои отмороженные пальцы!» В других сценах то могильщик отрывает героев от парадного обеда, который они готовят, то распихивает их по гробам, то полицейского пожирает крокодил.

Мысль о представлении или, точнее, о публичной читке пришла в голову, насколько я помню, Мишелю Лейрису. Продумать «мизансцену» он попросил театрального человека – Альбера Камю. Ему же выпала задача придумать декорации, объявлять акты и представлять публике действующих лиц. Камю обзавелся жезлом и в нужный момент отстукивал им три раза… Лейрис играл Толстоступа; Раймон Кено – Лук; Жан-Поль Сартр – Закругленный Конец; Жорж Юнье – Жирную Тревогу; Жан Обье – Занавески; Жак-Лоран Бост – Тишину. Красивая актриса Зани де Кампан, Луиза Лейрис, Дора Маар и Симона де Бовуар разделили между собой женские роли: Ватрушку, Двух песиков, Тощую Тревогу и Ее кузину. Репетировали у Лейрисов в течение нескольких дней, после обеда. Иногда на репетициях присутствовал и сам Пикассо, взволнованный и заинтригованный.

В день премьеры в квартире у Лейрисов собралась многочисленная публика. Среди писателей и художников был и Брак. Присутствовало также семейство Анкорена, богатейших аргентинцев, которые, несмотря на свои миллиарды, так и не смогли добиться от Пикассо обещанного – расписанной им собственноручно двери.

Зани де Кампан в роли Ватрушки имела большой успех, несмотря на то что она проигнорировала указания Пикассо в тексте: «Все выходят на сцену одетые только в мыльную пену, за исключением Ватрушки, которая появляется нагишом»:

Здесь у меня в свиноматочных сосцах шестьсот литров молока – ветчина – жир – колбаса – потроха – требуха – и волосы в сосисках у меня лиловые десны – сахар в моче и яичный белок в руках скованных подагрой – костлявые каверны – желчь – шанкры – фистулы – скрофулы – и губы скошенные от меда и алтея – я пристойно одета – чиста – элегантно ношу выданные мне дурацкие наряды – я мать и превосходная публичная девка – я умею танцевать румбу.

В молчании выслушали зрители этот монолог влюбленного:

У тебя стройная нога и хорошо закрученный пупок и превосходные сиськи умопомрачительная аркада бровей а рот твой цветочное гнездо бедра твои софа и откидное кресло твоего живота ложа на стадионе в Нимах во время бычьих скачек ягодицы твои блюдо с кассуле и руки твои суп из акульих плавников и твое ласточкино гнездо еще жар супа из ласточкиных гнезд мой зайчонок мой утенок мой волчонок я без ума (4 раза).

Было много аплодисментов, автора поздравляли. Некоторые зрители были склонны видеть в пьесе просто забаву, что-то вроде розыгрыша, запоздалую реакцию на «Груди Тиресия» Аполлинера; другие находили, что яркостью и сочностью творение Пикассо напоминало Рабле, а поэтическим настроем – Альфреда Жарри. Пикассо, со своей стороны, поблагодарил актеров и пригласил их к себе.

Пришли Альбер Камю, Жан-Поль Сартр, Пьер Реверди и женщины «за тридцать»: Зани де Кампан, жена издателя Обье, явилась в сногсшибательном шелковом тюрбане. Симона де Бовуар, автор вышедшей за год до того «Гостьи», обычно одетая неброско, потратилась на брошь и сделала прическу более пышную, чем обычно. Что же касается Валентины Гюго, то она, должно быть, долго размышляла перед шкатулкой с фамильными драгоценностями, прежде чем повесить на грудь самое большое украшение, какое там было: герб с короной и ангелами из серебра, инкрустированный эмалью и темно-красными рубинами, привлекший взгляды всех присутствующих и прежде всего самого хозяина.

ВАЛЕНТИНА ГЮГО. Вы рассматриваете мою драгоценность? Она принадлежала супруге Виктора Гюго… Сделана великим ювелиром, очень модным в то время, его звали Фроман-Мерис, это был Картье Второй империи. Вам нравится? На мой взгляд, слишком вычурно, но это весьма ценная реликвия, которую я надеваю только в исключительных случаях.

Она просит Пикассо показать его последние гравюры. Они расставлены в мастерской: головы и обнаженная натура. «Как они хороши! – восклицает Валентина. – Вы их даже не шлифовали… Увы, я больше не могу делать такого… Врачи запретили заниматься гравюрой. Утверждают, что в противном случае мне грозит слепота…»

Пикассо, как обычно, водит гостей среди скульптур. Но он приготовил нам сюрприз. Достает из потайного шкафа старую, выцветшую рукопись Альфреда Жарри из цикла «Король Юбю». Этот шкаф битком набит редкими книгами и рукописями поэтов и писателей, и почти все – с заметками на полях и с иллюстрациями, сделанными его рукой. Там есть как Элюар, Арагон и Андре Бретон, так и Реверди и Макс Жакоб. Однажды он показал мне рукопись «Бестиария» Аполлинера, которую снабдил собственными рисунками всевозможных зверей. В этом же шкафу лежат письма, полученные им от друзей-поэтов… Рукопись, которую он нам показывает, это «Юбю-рогоносец» или «Юбю прикованный»… Пикассо цитирует несколько сочных эпизодов, он знает их на память. «Надо бы это сыграть!» – говорит он Альберу Камю, которого это предложение заинтересовало.

Группа гостей обсуждает запрет, наложенный властями Виши на «Андромаху», поставленную и сыгранную Жаном Маре в Театре Эдуарда VII. С 1941-го против Жана Кокто и Жана Маре ведется настоящая травля. На них выливают ушаты грязи, а пресса развернула форменную войну. На появление на сцене театра «Жимназ» «Ужасных родителей» Кокто милиция ответила активными действиями. «Пишущая машинка», которую играли в Театре Эберто в том же году, тоже была запрещена. Представления «Британика» оказались омрачены целой серией неприятных инцидентов. Молодой актер ввязался в драку с Алленом Лобро, одним из самых едких критиков оккупационного режима, а Кокто был жестоко избит на Елисейских полях… Режим «нового порядка» объяснял поражение Франции в войне падением нравов и множил судебные процессы, организованные по принципу сократовского допроса… Андре Жид и Жан Кокто, «развратители французской молодежи», оказались – как из-за своих произведений, так и из-за свойств личности – идеальными козлами отпущения…

Некоторые полагали, что кары небесные, обрушившиеся на героев «Андромахи», не пощадили и саму пьесу: «Ее дурно сыграли…», «Это была ошибка – доверить трагические роли старлеткам из кино…» Что же касается Жана Маре, который прыгал по сцене полуголым, с лоснящейся спиной и грудью, прикрывшись только шкурой пантеры, повязанной по бедрам, и размахивая палкой, разрисованной Пикассо, то в таком виде он скорее был похож на танцовщика… Другие возражали, что переизбыток крайностей, которыми изобилует трагедия, неизбежно придает спектаклю комический оттенок…

ПЬЕР РЕВЕРДИ. Я только что встретил Жана Маре. Он в отчаянии. Его протестные письма, разосланные по всем газетам, не дали никакого результата… Можно ругать постановку, говорить про нее любые гадости, но совершенно недопустимо вмешиваться в личную жизнь человека… Жан Маре абсолютно бессилен перед клеветниками. Цензура строго запретила публиковать его опровержения. Куда мы идем? Вас могут самым беспардонным образом облить грязью, и вы при этом не имеете возможности защищаться…

Валентина Гюго интересуется у Реверди, над чем он сейчас работает.

ПЬЕР РЕВЕРДИ. Я, работаю? Да ни над чем, Валентина. На мой взгляд, то, что происходит вокруг, далеко превосходит всякую литературу…

ВАЛЕНТИНА ГЮГО. Я надеюсь, вы не станете утверждать, что военные сводки более интересны, чем стихи?

ПЬЕР РЕВЕРДИ. Именно так. Как раз это я и хочу сказать… Это единственная литература, которую стоит читать в данный момент… И, уверяю вас, чтение захватывающее…

– Годы 1870–1871-й, то есть военные годы, время краха Коммуны, – замечаю я, – оказались на редкость плодотворными для искусства, особенно для живописи и поэзии. Впечатление такое, будто война стала стимулом для творчества…

ПЬЕР РЕВЕРДИ. Очень возможно, дорогой мой… Могу вам сказать только одно: я чувствую себя так, словно парализован событиями и не способен написать ни строчки в эти ужасные времена, которые нам выпало пережить…

Я предлагаю собравшимся сделать общее фото. Но увы! Часть гостей уже ушла. Оставшиеся поднимаются в мастерскую. Пикассо встает в центр группы. Справа от него Зани де Кампан, Луиза Лейрис, Пьер Реверди, дочь Гала Сесиль Элюар, доктор Лакан; слева – Валентина Гюго и Симона де Бовуар. Жан-Поль Сартр, Мишель Лейрис и Жан Обье устроились на полу. Альбер Камю присел на корточки. В последний момент Казбек, собака Пикассо, повернувшись спиной к объективу, тоже присоединяется к «группе».

Из мастерской я выхожу в компании Пьера Реверди. Мы идем в сторону Сен-Жермен-де-Пре и обсуждаем последние события. В тот момент, когда мы собираемся расстаться, он неожиданно говорит:

– Я надеюсь, у вас сохранились мои портреты, которые вы делали. Они мне нравятся… Не печатайте их, пока я жив, дорогой мой; пусть они останутся после моей смерти как документ, как свидетельство того, что я жил…