Я — мертвец — сижу в живом лоне церковной скамьи.
Скамья радует глаз, но не задницу. Ветви древней ольхи изогнулись в подобие сиденья с узловатыми наростами; подлокотники вытягиваются вверх, навстречу хрупким аркам и куполам тончайшего плетения, неспособного выдержать более семнадцати процентов земной гравитации.
Окна часовни тоже непомерно велики, немыслимы на Земле. Не витражи, но остекленевший реголит, выращенный в ленивых ледниках кратера тен Брюггенкате. Мне нравится складывать извивы древесных членов в письмена, говорящие со мной языком одного из наших святых: «и отрешенно сверху наблюдать движенье вод в их миссии святой».
И это внутреннее движенье вод подымает меня со скамьи. Вокруг меня шелестит церковная утварь, и алтарь, и купель — сухая и хрупкая. Алхимический мусор религии, отсылающий наблюдателя к опусу Джеймса Хэмптона, американского представителя аутсайдеров с их арт брют — к его «Трону Третьего Неба Генеральной Ассамблеи Наций Грядущего Тысячелетия». Передо мной стоит безумное нагромождение золотой проволоки, тростинок и жемчугов, скрученных в трубочку страниц «Бхагават-Гиты», банок из-под солений, картона, изумрудов, глины из термитника…
Как и все прочее в этой церкви, на Земле это творение тоже обрушилось бы под собственной тяжестью — и даже здесь его хрупкость ставит в тупик инженеров, хотя что они знают о силах, под воздействием которых даже пейзажи Ван-Гога начинают выгибаться и ерзать?
Мне представляется над алтарем Христос изогнувшейся ветвью, или фигурка Вишну из древесных письмен ольхи.
Но нет. Здесь нет ни Христа, ни Вишну. И откуда им здесь быть? В том-то и соль, что религия больше не соль земли. В том-то и фокус, что мы отказались от ее фокусов. Бог есть ничто, и это ничто я славлю.
Я иду, и лунная пыль, оседающая на реголит, пахнет веками и звездами (астронавты «Аполлона» сообщили, что она пахнет порохом… как же! Бараны в военной форме, новорожденные завоеватели, делающие первые шаги по Морю Спокойствия в своих тефлоновых распашонках!)
У двери я останавливаюсь и поворачиваюсь назад; медленно оседающая пыль в лучах восходящей Земли…
Такой я запомнил часовню.
Меня зовут Навин Джа-Мритак, но при рождении меня назвали иначе. «Мритак» на хинди означает «покойный». Родился я в Уттар-Прадеш, и умер там же.
Все ли умершие пытаются сопротивляться смерти? Я, безусловно, боролся за право вернуть себе жизнь, отнятую — кем? Кем-то, кто хотел заграбастать мой участок земли и у кого были — уж это я знал — свои люди в муниципалитете, за хороший бакшиш объявившие меня покойным.
Поначалу я был уверен, что дело выеденного яйца не стоит. Просто смехотворно, до чего это было нелепо!
Но это вам Индия, где нелепо — не значит смехотворно, и где все демоны лабиринтов Нижнего Ада могут только взирать благоговейно на изуверские изобретения госслужб.
В моей стране моя судьба — не новость.
Все было, как всегда и бывает в таких случаях: первоначальное изумление новоиспеченного покойника на входе в окружной департамент консолидации города Азамгарх, столицы штата Уттар-Прадеш.
Затем была встреча с лекхпалами, мелкими госчиновниками; покойник настроен посмеяться с ними за компанию, пока они исправляют ошибку одним росчерком пера.
Затем — получение свидетельства о смерти и их убийственно серьезный отказ его аннулировать.
Затем — отчаяние, демонстративный гнев (он повысил голос и швырнул карандаш на стол лекхпала: «Это, по-вашему, реакция покойника? Нет уж, извините!»).
Усталый, скучающий охранник выводит его из стен учреждения.
И наконец приходит понимание того, что, хотя смерть его только на бумаге и убийство это носит характер бюрократический, его тем не менее нельзя ни обжаловать, ни отменить.
Так что, стеная, рыдая и потрясая цепями, вернулся я в родную деревню. Мундера-Балипур. У северной окраины прорыт канал; за оградой храма тенистые деревья и игровая площадка для детей. Особняки зажиточных жителей и — предмет нашей гордости — высокий уровень грамотности.
Соседи вышли меня встретить. Ла! сердце сжимается, как вспомню их лица.
Шрикришна, Кирихарапур, одноглазый Абигаян. Приятели всей моей жизни вынесли мне навстречу лати и амулеты. Песнопениями и вскриками изгоняли злых духов.
Как они вопили! «Изыди! Возвращайся на тот свет, нечистый дух! Сын совы!» Застенчивый толстяк Шрикришна плюнул на землю, оскверненную моей стопой. «Возвращайся к себе в ад, и пусть зеленокожий бог преисподней измочалит своей булавой твои внутренности!» И уж они постарались подсобить зеленокожему богу и избили меня так, что чуть не воплотили на практике теоретическую фантазию госчиновников.
Вне себя от отчаяния, новопреставленный покинул родные пенаты. Я бежал, рыдал, истекал кровью, блуждал, побирался, воровал, поедал жертвенные приношения в храмах. Мысли мои стремились к моему ближайшему родственнику — дедушке, и к нему же устремились и ноги мои. Добирался до станции в Гаме; карабкался на крышу вагона; жался там с сотнями прочих страдальцев, пока поезд настукивал километры вони и копоти — вперед в Лакхнау, где живет Баба Фарид по прозванию Дедушка Заячий Зуб…
Лакхнау. «Встречай удачу». Где еще найти город с таким же неподходящим именем?
Поезд въехал в грохот, в суматоху. Я опустился в нее, как ныряльщик опускается в раскрывающиеся под ним глубины прилива.
Кружат водоворотом уличные пройдохи; нищие тонут в омуте собственной кармы; гудки такси доносятся, подобно зову затонувших кораблей. Помню слониху: вращает растерянными глазами, хвостовой фонарик качается, а она себе вышагивает в потоке авторикш, чьи батареи подзаряжаются от вибраций турбулентных трасс.
Меня толкали, пихали. Почти случайно я набрел на телефониста. Старик сикх, царственно любезный, дрейфовал на плоту из перекрестных кабелей, пришвартованном к телефону аварийной службы.
Я набрал мобильный номер деда. Он ответил. Я зарыдал, услышав его голос.
Пауза, а затем:
— Навин! Дорогой! Неужели это ты? Так ты жив?
Он выслушал мою повесть, прерывая ее щедрыми изъявлениями сочувствия.
— Так ты остался совсем без ничего? Ла! Да умри ты на самом деле, они бы оставили тебе хоть клочок земли под могилу!
Он продиктовал мне адрес, где мы должны были встретиться через час — и затем линия переключилась на женщину, которая спросила меня о причине звонка в службу аварийных ситуаций. Долго объяснять, сказал я и повесил трубку.
И вперед, воодушевленный. Сквозь воронки улиц, мимо прилавков с чаат; мимо разносчиков с обеденными судками; мимо водоноса с тугим козьим бурдюком. По закоулкам трущоб, где в просветы между лачуг из рифленого железа и деревянных ящиков виднеются охраняемые резиденции иностранцев с их пошленькими карликовыми деревьями и прочими чудесами генной инженерии — а вокруг них гудит и процветает Лакхнау…
Данный мне дедушкой адрес оказался нишатганджским кладбищем на берегу реки Гомти.
О, жестокосердый, злоязычный Дедушка Заячий Зуб!
Я все ждал (глупец глупцом) у ворот, в которых было более ржавчины, чем железа. Надгробия за моей спиной кренились посреди роскошного поля сорняков, занесенных на Землю через космопорты космическими кораблями: отважные кактусы и чертополох, покрытый цветами радиотелескопов, следящими за движением небесных тел.
Их перемещение отсчитало мне один час, затем другой.
Если верно, что покойнику некуда спешить, то мой дед оказался в этом смысле мертвее меня, покойного Навина Джа.
По прошествии трех часов я отправился поискать другого телефониста. На этот раз это был не старик, а мальчик-мусульманин родом из Бангладеш, не более двенадцати лет от роду, с аппаратиком, подключенным к сети грузового лифта судоходной компании. «Вот бизнес, которому нипочем взлеты и падения», как выразился бы дедушка, возьми он трубку.
Но он трубку не брал… и не брал… и не брал…
Мое сердце опустилось вместе с лифтом. На улице мысли затолпились, затолкались. С детства я смутно помнил дедушкину квартиру. Адреса я не знал, только помнил, что это где-то недалеко от парка Бегум Хазрат Махал.
Ну что ж! Ты ведь и так уже покойник, сказал я себе. Хуже уже ничего не случится! Разве удача не благоволит отважным? И стоило мне устремиться в подводные течения большого города, как тут же удача показала свой лик, подкидывая мне свои подарки. Торговец воздушными змеями, чья лавка так и не переехала со времен моего детства; знакомый скупщик волос; табачный ларек, завсегдатаем которого когда-то был Дедушка Заячий Зуб, с тлеющей подобно маяку веревкой для раскуривания биди…
Но если провидение мне и помогло, то только для того, чтобы усилить горечь разочарования.
Многоквартирный дом провонял аммиаком и канализацией. С колотящимся сердцем постучал я в знакомую дверь.
Мне открыла женщина. Нагарвадху — «Жена всего города». Ее чары были ничем не лучше тех, которыми наши крестьяне заклинают урожай от жучков.
— Говоришь, старик? У него еще все зубы целы были? — сказала она в ответ на мой вопрос. Окликнула кого-то в глубине: — Арре! Это же он тут до нас жил, много лет назад? — Дверь распахивается и открывает глазу внутренность квартиры, все так изменилось; подушечки, занавесочки — киномузыка завывает, как оркестр из бормашин: «Отбрось печаль, приди ко мне; приди ко мне, любовь моя, приди, приди ко мне, любовь моя, приди…»
Я бежал. Назад, без всякой надежды, на кладбище, где уже собрались беспризорники, играют и ссорятся меж могил. Четырех-пятилетние малыши стоят не на жизнь, а на смерть за тонкую лепешку, за выдранную из комикса страничку…
Голос позади — я вздрогнул:
— Это наше место.
В самой ее малышовости уже была угроза, усиливающая опасность. За спиной она что-то держала.
— Я понимаю, детка, — сказал я. — Я уже ухожу.
— Это наше место. — Она показала мне предмет, который держала за спиной. Самодельное ружье: диванные пружины, обод руля от грузовика; вместо приклада тяжелый костыль, разрисованный фломастерами и шариковой ручкой — птички, цветочки (ла! в память врезалась каждая подробность той минуты). Девочка широко улыбается, зубки как фарфоровые, приближается, рассекая сорняки, верхом на широкой черной спине моего злосчастья: зверь-горемыка раскачивает безжалостными клыками, рыкает беззвучным рыком…
И как ни странно, я нисколько не встревожился, пораженный сначала красотой очей ее, и лишь затем — прикладом ее ружья.
Сила воистину нечеловеческая!
Я взлетел в пьяном пируэте.
Она смеялась, а я ковылял, шатаясь, прочь.
Вот и на Луне я ковыляю прочь от часовни, в девственнолес, окружающий мою мастерскую, как непроходимая чащоба окружает заколдованный замок.
Под ногами — трясина, перевитая узлами корней; но здесь даже покойник ступает легко.
Подхожу к теплице. Призрак Британии, когда-то славной на суше и море, вдохновленный архитектурой Хрустального Дворца викторианской эры, чье инженерное решение в свою очередь вдохновлялось строением гигантской кувшинки — и уже затерявшееся в растительных зарослях, вытеснивших ту самую архитектуру, которая так тщилась сама их вытеснить. Вместо несущих элементов — подсолнухи, трещат и стонут, их мускулистые торсы растут на глазах — слияние растительного, минерального и животного мира. И все они — мужские особи, невзирая на пол. Подобно хиджрас — так по-арабски называют превращение или переход, — дюжие трансвеститы в нарочито простых и ярких платьях.
Многие послужили основой для моих ранних лунных творений, и их тяжелые стебли переплетены с конструкциями из новейшей многоцелевой древесины. Махагони в агонии, живописует мои воспоминания (чертополох, кладбищенские ворота, и нарисованные шариковой ручкой птички взлетают, как от выстрела, с приклада). Мне думается, что мои скульптуры придают подсолнухам сил, как бывает при скрещивании гибридов, и что они обязаны своим процветанием не только биологии, но и искусству. Некоторые из подсолнухов поддерживают ветхий потолок, а другие высунули желтые бедовые головы наружу сквозь стекла.
И все в помещении качается, оглушительно звенит сигнализация, свистит, как закипевший чайник, вырывающийся наружу воздух, А меж свисающих стеблей, разводов, пыли, трещин и извивов испарений, я вижу снаружи колонию соцветий, приспособившихся к условиям вакуума и лунной почвы. Их головки подняты, нехитрая математика лепестков распахнута навстречу безвоздушному пространству.
Я смеюсь, довольный, и тут же расплачиваюсь за смех приступом кашля. Га! Мокрота!
Когда приступ проходит, мне труднее дышать, чем обычно. Растения успевают возместить истраченный мной кислород, но не полностью.
Я вновь поддаюсь темному притяжению моей мастерской.
Лакхнау затягивал меня, крутил и наконец вышвырнул наружу.
Пятно солнца и белого неба, бесконечные дюны и растрескавшиеся жилы обожженной глины.
Пустыня Тар, и я в ней, потерянный — на крышах вагонов, на телегах, влачимых буйволами по еле заметным тропам, автостопом до Джайпура, города дальних родственников — куда как дальних!
Я еле передвигал ноги по ступице колеса теней, и ястребы-осоеды выписывали круги над головой, приценивались к моим ребрам в ожидании пиршественного часа, когда я испущу последний вздох.
Не приготовившись как следует к такому переходу, я никогда еще не был так близок к смерти.
Но, возможно, Джайпур и был целью всей моей жизни.
Напрямик сквозь сонный лес окаменелых деревьев. Рубил весь день сучья на корм скоту, в обмен на воду у племени кузнецов-кочевников. Затем снова в путь, по давно высошхему притоку реки Гхаггар.
Назвать ли мне тут моего убийцу по имени? Понятно ли читателю, кто это был?
Я помню, как я гулял с ним по парку Бегум: цветам тесно на клумбах, пчелы в шароварах из пыльцы. Звенящее тарелками и ложками «Квалити Кафе» возле парка, гулаб ямун и мороженое в фарфоровых чашечках в белую и синюю полоску, и он сверкает в улыбке заячьим зубом, завлекая хорошеньких официанток…
Я вспомнил наши с ним походы в музей штата, прохладные темные залы, галереи с изысканными бронзовыми статуэтками династии Чола. И крыло естественных наук. Бессистемный бардак экспонатов, пыльных и вылинявших, во власти давно вышедших из моды наук… Помню ракушки, копии снежинок и веточки, покрытые кристалликами соли, и математические модели под названием «странные аттракторы» — вечно стремящиеся, но никогда не достигающие определенной точки, линии или цели.
Помню его разговоры — почти что с самим собой — о том, как беспорядочны тропы наших жизней, и как далеко то, что мы делаем, отстоит от того, чего мы желаем или что считаем правильным… И посреди пустыни я утешался тем, что за пятнадцать лет до предательства он просил у меня прощения…
По пути к очередному кочевью я заблудился. Я перевалил гребень невысокого хребта и увидел городок, составленный из этаких хижинок, как бы терракотовых.
В этом я ошибся дважды. То были не хижины и не терракота.
Это был гигантский термитник.
Белые муравьи, заполонившие домики, в точности воспроизводили их внешний вид и подробности помещений. Посреди глины — шевелящиеся черепа, засмотревшиеся на свои сны. В одном домике я увидел вытянутый вверх силуэт, в котором можно было узнать изображение Шивы или же его жены Парвати. В другом — простая кровать, детская кукла с выползающими из глазниц глазами, стол со скатертью, воспроизведенной вплоть до складочек и оборочек…
Я заполз в третий домик. Так велика была моя усталость, что я тут же растянулся на мягкой земле, на перине из бархатистых испражнений термитов… Я закрыл глаза, рассчитывая пробыть тут недолго, несколько часов от силы…
По причинам, которые скоро будут понятны, я пробыл там гораздо дольше…
Те, кто обвинял меня в мошенничестве, приводили то, что я сейчас тут расскажу, в доказательство моей лжи.
Им я говорю: ну что ж. Ваше право ничему не верить — хотя бы в этом мы с вами похожи.
Я говорю им: можете не верить, что я проспал ночь в той хибарке, и что даже сквозь сон я ощущал бумажное шевеление, шебуршание термитов в их гнездах; их тихую возню, каждый индивид размером с те воксели, что применяются в компьютерной томографии мозга.
Можете, стало быть, и не верить, что, наконец проснувшись, я был уже не один в поселении термитов…
Не верьте, что произошло следующее: я поднимаю голову и моргаю в рассветном полумраке. Вижу, что ко мне размашистым шагом приближается человек. Затем — крепкое рукопожатие, глубокий бас:
— Позвольте представиться, сэр — мистер К. С. Димакакариакарта! Польщен знакомством, сэр! — И смеется при виде моего замешательства. — А вы думали, что вы первый открыли это место? Ла! да оно уж давно служит пристанищем путникам! Посмотрите вокруг! Такой старины уж лет сто нигде не видали!
Но должен признать: тому, что случилось потом, я и сам не очень-то верю.
Мистер К. С. Димакакариакарта все говорил и говорил. В этом я уверен.
Но я не помню, сразу он мне рассказал или потом, что он является — или что он когда-то был — важным человеком, бизнесменом. Я также не помню, когда именно я узнал о причинах его умаления в статусе. Темные намеки на темные обстоятельства, на преступное прошлое, откровения о поспешных сменах адреса…
Честно говоря, я его почти не слушал.
Из-за нее.
Его жена — подошла и встала рядом. И своим появлением отметила начало нового рождения, подобному тем, о которых поется в «Бхагават-Гите». Когда-то давно я с друзьями увлекался изготовлением кукол из разного хлама, который мы подбирали во дворах и в переулках родной деревни.
Эти куклы, смастряченные из выброшенных соломинок от коктейлей, бутылочных крышек и тому подобного, изображали собой героев индийского кино и индусских божеств — мальчишки вроде нас не видели между ними особой разницы. Какие битвы разыгрывались за обладание пустыми банками из-под газировки, из которых можно было сделать бочкообразное тулово Рама! Еще желаннее были банки из-под «Кока-Колы», за тот романтический ореол, который окутывает все западные товары.
Вот и тут в поселке я снова вернулся к этому хобби, но на этот раз не ради кукол. Я даже не знаю, как назвать то, что выходило из-под моих рук… «Камера забытых вещей»? Ха! Они бы рассыпались под тяжестью такого названия!
Попросту говоря, это были вещи, которым хотелось быть. Всякие обломки и обрывки, которые просили меня сложить их вместе вот так и вот этак.
Часто я сам поражался хитроумию моих рук.
Они придумали способ соединять тростинки аангали, не используя между ними креплений. Заключали синие маки в роскошные птичьи клетки, плетенные из ивы. Подвешивали под сенью деревьев трафареты, превращавшие абстракционистские пятна птичьих приношений в узоры на земле.
Полные пустяки, один словом. Так, забава, безделица… (Поэтому вообразите мое изумление, когда много позднее на них набрел знаменитый куратор и этнолог доктор миссис Сарью В. Тамхан, и невероятный шум, который они наделали…)
Почему же я тут о них заговорил? И зачем я вообще ими занимался?
Понятно: я еще не написал ее имя.
Вот оно: Рани. Моя царица…
Если, как предполагает кое-кто из зоологов, искусство — это наша разновидность брачного танца, то именно жена мистера К. С. Димакакариакарты первой подвигла меня тогда на прыжки с растопыриванием перышек. Вдохновила меня на украшение моего гнезда…
Даже и сейчас она стоит перед моими глазами, ее радужное свечение впечатано в изнанку моих глаз; шелест материи — ее сари, ее чоли, ее одхани — переливисто-синие, как эмаль по меди…
А ее смех! — смешок гобоя. Как она покачивала головой, восхищаясь какой-нибудь заковыристой игрушкой моей конструкции!
Такая изгибистая она была, такая изогнуто-выгнутая, округлее любого круга! Выпуклости, терзающие человеческое сердце. В бедрах широкая; а какая полнокровная, какая медоточивая грудь! Улыбка пухлощекая в ямочках. Кожа цвета корицы, несравненная в своей сытой мягкости. А когда она выходила танцевать, о! — когда вечерами она выступала вперед, а мы выбивали ритм ладонями! Такое красноречивое тело, столько норова в наклоне головы, во взгляде из-под ресниц! — столько новизны в древних жестах, выразителях глубоко-женской Тайны, перед которой даже Господь Шива мог только подавить вздох в своем синем горле и покориться…
Уж если я, птица невеликого полета, не мог завлечь такую красоту, то уж муж ее и подавно: складки кожи на шее в пятнах пигментации, жирные, избалованные мочки ушей и вытянутая вдоль верхняя губа придавали ему сходство с перепуганной черепахой.
Со временем мое искусство достигло своей цели (хотя мое искусство меркло, ничтожное в сравнении с ее мастерством) — и наконец, однажды ночью, она пришла. Ее вхождение в мою хибарку сопровождалось японским восклицанием «шиин!» — звукоподражанием отсутствию всякого звука.
В драгоценном молчании она возлегла на меня. Ее тяжесть вжала меня в пол в сладчайшем удушье, ее ткани обволокли нас райским шатром; а вокруг нас сочувственно шебуршало и шевелилось гнездо, и цари термитов шуршали крылышками по сырым галереям, а снаружи пел соловей, и руки мои двигались, изумив нас обоих своим хитроумием, и ее тихий вскрик, исторгнутый подобно тем свиткам, что вылетают из уст фигур на средневековых европейских полотнах, кончил тишину ночи…
Я был тогда еще молод — поскольку умер до срока — и познал до того лишь одну женщину (молоденькая девушка, Тарита, в кое-как прошедшем свидании на пожухлой траве газона возле маслоочистительной фабрики на выезде из их деревни — «О, Тарита, в санитарно-защитной зоне „Б“ я возлег с тобой на ложе, окропленное коктейлем из банки…»).
И все же уже тогда я знал, что ни одна женщина не может сравниться в желанности с Рани.
На следующую ночь она снова пришла, как приходила и много ночей после того.
Дни тогда были темнее, чем промежутки меж ними. Ожидание было пыткой, равной по силе ожидаемым мною восторгам — хотя и облегчаемой в какой-то мере тем фактом, что мистер К. С. Димакакариакарта нечасто появлялся среди нас, поглощенный неким своим проектом.
То немногое, что я знал об его замыслах (мне они были глубоко безразличны — я был только рад его отсутствию), я понял из жалоб Рани на то, что его работа изменила их хижину. Их брачное ложе, сказала она, поросло сталагмитами. Она описывала какие-то складки, паутины и опахала в проемах стен…
Возможно, я бы обратил больше внимания на ее слова, но моя хибарка тоже претерпевала изменения. Стены, пол, потолок собирались в мелкие складки, и странного вида морщины пробегали по поверхностям с бумажным шорохом…
Рани ошибается, ее муж не имеет отношения к переменам, думал я. Просто термиты откликнулись на изменения погоды…
Но нет. Я не до конца с вами откровенен. Если я вообще тогда думал, то я думал либо ни о чем, либо же о ней.
По всей пустыне установился сезон дождей. Но внутри моей хибарки он наступил задолго до того.
Рани, стихия, стихия дождя, беспечных тайфунов, проливных дождей неба и ночи.
О, горе мне! Любовь моя, мое неутомимое утомление, моя безысходная радость!
Ребра мои трещали, плоть моя была усеяна созвездием синяков — этакий гороскоп, ободранный до крови, — и работы мои удавались сильнее обыкновенного. Туман вдохновения. Букашки из волокон древесной коры — настолько убедительные, что их прототипы отворачивались от своих сородичей и совокуплялись с моими творениями; портрет моей возлюбленной, выполненный из чешуек крыльев бабочек; форма из глины, испаряющая воду и превращающая ее в ледяные глаза ночей, плачущие с наступлением рассвета…
И прочее в этом роде. Дети, творцы и покойники — все они живут, не зная времени. Эта полоса моей жизни длилась вечно… и закончилась слишком скоро.
Как-то вечером легкий ветерок потревожил наш шатер из сари.
Я поднялся, все еще преисполненный моего мужского достоинства, которое, однако, стремительно поникло, когда на пол шлепнулся кусок глины. И еще один.
Обрушилось глиняное крошево, обнажив трещину в стене.
А сквозь нее блеснула кинжальным острием другая трещина — молния рассекла небо. В ее сиянии ухмылялся мистер К. С. Димакакариакарта, и его глаза и зубы цветом были подобны электричеству.
За моей спиной взвизгнула моя царица.
Нет, не взвизгнула — засмеялась.
Хижина вокруг меня затряслась, и они вошли.
Зароились под ногами, крупнее и темнее обыкновенного; раскатывались по полу под раскаты грома, горечь мистера К. С. Димакакариакарты затопила стены, его солдаты сеяли разрушение, щелкали жвалами, перепрыгивая с места на место.
Термиты моей хижины сражались как умели, а умели они немногое.
Я и не ожидал, что термитник развалится так быстро. В помещение ворвалась гроза. Она вихрила смерчем, трещала огнем. Она отрицала сам язык человеческий, тщащийся ее описать. Она отрицала саму безликость свою (то, что называется «отсутствующим членом безличного предложения» в таких фразах, как «идет дождь» или «завывает ветер») и обрела личность.
Она больше не была отсутствующим членом — нет, это было настоятельное, могучее присутствие, точно выворачиваемый наизнанку расстроенный желудок.
Она испражнялась с великим шумом, блевала проливным дождем, пускала ветры.
В беспокойстве огляделся я вокруг. Рани. Где Рани? Я услышал ее, но не в хижине: ее смех пунктиром прошивал грохот; и она, в блеске молний, стояла снаружи. Стояла перед ним, дразнясь.
Он подался в ее сторону — и она отпрянула легко, танцуя.
Я побежал к ним, но остановился, когда молния блеснула, отразившись от клинка.
Древний меч пата. До того прекрасен, до того отмыт дождем — и мистер К. С. Димакакариакарта неумело держит его, крича:
— А вот я сейчас! А вот я сейчас!
Рани стоит в сторонке, молчит, наблюдает.
А он вдруг разулыбался — как говорят поэты, сплел венок улыбок. Только венок этот предполагался мне на гроб.
Он начал наступать на меня. Неловко рассек воздух клинком. Покачнувшись, я отскочил.
Он снова пошел в наступление, но глаза его были устремлены на нее.
— Смотри, как я! — крикнул он ей и сделал смешной, неумелый выпад. Рани презрительно отвернулась.
— Не смей! — он вдруг заплакал. — А ну смотри! — Но она уже видела достаточно. Она уходила, ее цвета блекли, ее красота уже осталась у меня в прошлом…
Его ярость удвоилась. Я отскочил в непрекращающихся вспышках молний, чей свет чередовался между невозможным на Земле зеленовато-белесым и тем ядовитым исфиолетова-черным блистанием, какое бывает на границе противоположных цветов спектра.
Наш танец завлек нас глубоко в деревню — и здесь мне открылась хижина. Димакакариакарты под совсем другим углом.
За все мои годы занятий искусством я не видел ничего, что могло бы сравниться с нею.
Даже занятый выращиванием гнезда термитов-воинов, он таки заставил их сформировать это приношение ей, ее живой портрет…
Я так засмотрелся на него, что он чуть не рассек меня пополам.
Меня, самого убежденного поклонника его таланта!
Но расплатой за его искусство стало ослабление несущих конструкций.
Хибарка не могла выдержать напора бури. Земляной пол был подточен тоннелями его же воинов. Он провис: трещины, ямки. Вот одна сторона осела, и на мгновение бюст стал произведением кубизма; осела другая, и остались одни развалины. Затем и они рассыпались.
Затем:
— Иди сюда! — Клинок Димакакариакарты рассек воздух. — Защищайся! — Он заплакал от ярости. — Другие до тебя тоже не хотели защищаться! И тоже смеялись!
Другие… Любовники Рани, подумал я, то самое преступное прошлое, от которого он якобы бежал… Вот тогда я все понял, понял природу их отношений: он, маньяк-рогоносец, и она, снова и снова провоцирующая его на доказательство его преданности, на пролитие крови…
— Защищайся! Защищайся! — Ничтожный человечек раскорячился в грязи.
Мне представилось: вот они ездят по всей Индии и везде играют свою мелкую драму… в храмах Хаджурахо, на балконах Красного Форта Дели…
Это верно, что в прошлом я бежал опасных для жизни встреч по той простой причине, что мог проиграть их.
Но в этот раз я бежал потому, что мог выиграть.
Я не хотел зла этому гению, которого я так подло предал.
Вскоре сами его мольбы угасли в рокоте грома и бури.
И здесь я остановлюсь, чтобы принести о нем покаянную молитву.
Подобно некоторым термитникам, фельд-губернаторы моей лунной студии имеют форму клинка, вытянутого с севера на юг.
Их числом семнадцать, все построены по рангу вдоль магнитных меридианов Луны и занимают немало места в створожившемся пространстве мастерской.
Видом как травянисто-зеленые блоки из сплава иттрия, железа и граната. Полупрозрачные и набитые под завязку приборами — оборки и ленты технологии развеваются на недвижном ветру.
Последний этап моей карьеры был ознаменован применением экзотических материалов: горшки, наполненные внеземлей. Спирали, принужденные повторять кругохождения пилигримов-хаджей в Мекке. Злополучный рог антиматерии — на совести которого смерть одного из кураторов во время его первой демонстрации…
Вполне логично, что в итоге моих трудов я обратился к темной материи.
В конце концов, она в изобилии пребывает везде. Ее в природе гораздо больше, чем материи обычной. Не надо далеко ходить, чтобы на нее наткнуться.
И это такой многогранный материал. Жизнерадостный, пенистый, гибкий как пространство-время. Перистая пена, темная до невидимости.
Я надеваю мой защитный противоударный костюм. Даже точнее, вхожу в него. Стою, покачиваюсь под его — с калифорнийский особняк — громадищей, и шле… шлем, отороченный гребнем детекторов пузырения, как крыша черепицей, с сен… с сенсорами гравитации, таки… такими тяжелыми. Я пыхчу — одышка диктует мне свои знаки препинания…
Все мои чувства обострены, но даже так… даже так я не смог бы сказать, сколько именно работ я создал за годы моего здесь пребывания.
Невозможно сказать, где кончается одно и начинается новое.
Я делаю глоток кислорода и неверным шагом пробираюсь через студию.
Самая ранняя скульптура — это автошарж, отсылающий к фигуре майя под названием «Коронация Солнцеглазого Якса К'ук'а титулом Небесного Пениса». Она плавно переходит в серию статуэток Чола с заячьим зубом — окрашенные бронзой пустоты, чьи края тронуты неяркими огоньками потерь и печалей — которые в свою очередь подводят к бюсту мистера К. С. Димакакариакарты, решенному в стиле монументального кубизма — а тот уступает место дождю из гулаб-ямун и мороженого, проливающемуся бурей в пустыне на иссохшую, истрескавшуюся почву, освещенную широкобедрыми язычками пламени, обрисовывающими жизненный цикл восточного подземного термита среди текучих надгробий нишатганджского кладбища, впадающих в реку Гомти и ее коктейльно-баночные воды…
И там, в самом конце, моя последняя, неоконченная работа.
Я облокачиваюсь и перевожу дух.
Вокруг скульптуры — таблички «Опасно для жизни». Ха! — какое отношение темная материя имеет к жизни? Хотя не вызывает вопроса тот факт, что она воистину опасна.
Темная материя. Тут она предстает в своей самой концентрированной форме. Здесь она гораздо более невидима, чем ее менее чистые образцы.
Это — псевдостылое эхо тепловой смерти Вселенной. Темная тень кванто-механического небытия из До Того. Великий Вопль Конца, отразившийся от плоского края Всебытия…
Это забвение. Коснуться его — значит стать им.
Я в нерешимости, прерываемой новым приступом кашля. Когда он отступает, я принимаюсь снимать защитный костюм.
Я обрел Бога на Севапуре — городской свалке города Джайпура.
Как немыслимо мне повезло оказаться там! Видно, суждено мне было закончить поиски мои среди мусора и грязи.
Как я мог даже подумать, что, пройдя пустыню Тар, я чудом найду в Джайпуре какого-нибудь дальнего родственника? Как я мог подумать, что там меня ждет теплый прием, еда, баня, выгодное предложение работы…
Боже упаси!
Ведь тогда бы я не попал на Севапуру. И не встретил бы его. Моего Учителя, слепого провидца.
Подобно многим, эта свалка уже не вмещала привозимого мусора. Она выросла в приличной высоты гору (гора двадцать первого столетия, продукт жизнедеятельности Эры Человека. Сердитая гора: жаркая, влажная, перехватывающая дух, блистающая в своей вони, удушающая низменными газами. С вершины ее открывались ослепительные галлюцинации, разверзающие пропасть небытия, где порхают и шалят зловонные феи туберкулеза…).
А у нас в Индии нет горы без отшельника.
Здешнего звали Удайямурти Найянтара Чхетри.
Лысый как редиска, маленький, смуглый и тощий, как и пристало мудрецу. А уши! — до того огромные, что куда ни повернет голову, а уши все равно видно (когда он говорил, я не верил своим ушам, а когда он молчал, я не мог поверить его собственным).
Наша первая встреча прошла под дурным знаком (я споткнулся об груду лохмотьев; они пошевелились и оказались человеком), но вскоре наша дружба была не хуже любой другой.
Он научил меня искусству выживания в мусорных горах.
Мы искали обрывки провода, зачищали их от изоляции — а внутри была ценная медь. Выковыривали и продавали использованные картриджи для принтеров. Защищались от призраков тех, кто сгорел заживо в пламени газов от гниющего мусора.
Мы сминали консервные банки под колесами проезжавших грузовиков. Мы добавляли воды в макулатуру, чтобы она весила больше на весах приемщика…
Но важнее всего этого, главнее всего этого были наши с ним разговоры.
По ночам, ослепнув вторично под влиянием тарры — местной самогонки — он начинал распространяться на возвышенные темы.
И сейчас последует самый важный момент во всех моих воспоминаниях.
Фигура моего учителя была расположена самым выгодным для него образом — то есть так, что его почти не было видно.
Его силуэт освещали дальние огни небоскребов Нью-Сити, чьи ветроулавливающие панели посверкивали в струях ночного ветерка.
Так начал он свою речь:
— Иногда приходят к нашей горе господа и дамы, называемые соцработниками. Они преисполнены всяческих достоинств: раздают нам пищу, и одеяла, и лекарства. И иногда они заговаривают с нами о своей вере. Ахха! Как это все интересно! Однажды одна из дам заговорила со мной о Боге, в которого верила. Она сказала, что ее слова напитают меня лучше, чем пища, которую она мне дала. С этим я согласился, потому что еда оставляла желать много лучшего.
Глоток тарры, в жужжащих отсветах небоскребов казавшейся священным напитком.
— И вот дама мне говорит, что Бог велик превыше человеческого разумения. И я был поражен, и поблагодарил ее от всего сердца! Потому что, друг мой, что может быть превыше человеческого разумения? Что, «что?» — ничто! Оно самое и есть! Именно эту ценнейшую мысль она мне и сообщает — что Бог есть Ничто! — Еще глоток. — И даже сам Бог, даже он так считает! Ты слышишь? — нагнул голову, выгибая и настраивая свои фантасмагорические уши, чтобы уловить струи неземных ветров. — Ты слышишь? Вот он сам говорит нам об этом! Как, друг мой? Что ты слышишь — ничего? Ха! Вот то-то и оно-то!
Я хорошо помню снизошедшее на меня откровение.
Я почуял его нутром, это мягкое, но твердое прикосновение к горлу, груди, лбу, животу.
Поэтому вы, кто не в силах понять, как мои испытания могли привести к преображению, посетившему меня в ту ночь, я говорю вам: загадка для вас — не я, загадка для вас — это мои кишки и прочее внутреннее устройство.
Так текли недели и месяцы. Я больше узнал о его вере; я ел; я спал. Я изготовил несколько поделок, плодов моего искусства; мы работали вместе.
И все это время я знал, что однажды наша тихая жизнь подойдет к концу.
Я уже сказал, что наша гора была гора сердитая. И голодная. Хоть никто и не вгрызался в ее недра, она набивала брюхо своих недр за счет тех, кто обитал на ней.
Мне думается, она позволила Чхетри дожить до столь преклонных лет только потому, что уничтожить его было так легко, что даже неинтересно. Старый слепой пьяница — тут даже похвастаться нечем.
Но в конце концов гора больше не могла противостоять искушению.
Я запомнил рассвет того дня.
Ночью прошел дождь. Повсюду посверкивали капельки, и низкое янтарное солнце вставало в дымке, растопырив лучи, словно картинка в детской книжке.
Я увидел его невдалеке. На мой оклик он не ответил.
Он сделал осторожный, прислушивающийся шаг.
Тут он сказал что-то, чего я не расслышал; повернулся и повторил погромче:
— Оползень, — словно дал сигнал к его началу.
Сначала медленно. Глубины вспузырились; кости горы содрогнулись.
И быстрее. Поползли ошметки мусора. Забрякали, заскользили. Черные сточные воды заструились из-под земли — а я бежал к нему по кувыркающимся обломкам и уже почти добежал, когда первые языки пламени взметнулись к небу, отрезав нам путь вниз; и потом гул с высоты, треск и рокот, по голове колошматит всякой мусорной дрянью, забрасывает кусками дерна, меня садануло по горлу, я согнулся и почти сразу меня погребло до пояса, я перекатился, задыхаясь в черном воздухе, пытаясь вопить, но рот забило грязью, и вот я уже соединился с оползнем и стал им.
Вдруг руки поймали меня.
— Сюда!
Чудотворец Чхетри взволок меня на ноги.
И вот мы тащим друг друга вверх по склону — сквозь сажу, и слякоть, и масляное месиво — и уже не понять, где земля, а где воздух — везде грязь и гнусь, наверху и внизу, и по обе стороны… Но нога его была тверда, и фантастические уши его, совершенство эволюции, были настороже, и мы на карачках ползли по оберткам от гамбургеров, подбираясь все ближе и ближе к источнику громыхания и содрогания.
Когда я его заметил, мы были уже меньше чем в метре от него.
Гигантский провал, и мусор осыпался по его стенкам. На краю его царило относительное затишье. Оползень безобидно стекал по его склону.
Обалдев от радости, я совсем забыл про огненный фронт. Но вот он про нас не забыл.
Пламя, яркое и хитроумное, подобралось и набросилось снизу, одним прыжком покрыв немыслимый провал.
И окружило нас.
Помню, что я бежал. Рубашка загорелась и вздулась пламенем.
Последующие события настолько ужасны, что из милости к читателю я наброшу на них завесу приличия, чтобы охранить…
Но нет! Смотрите все, как возгорается эта завеса! Ей не противостоять пламени! Не выстоять перед стеной огня!
Смотрите! Вот взвывает жадно пламя, и завеса рассыпается в пепел, и снова и снова встает перед глазами, бесстыдно и бесстрашно, все, что случилось со мной в тот день…
— мы бежим, рубаха на мне полыхает, я пытаюсь ее сорвать и не могу, потому что руки мои уже сплавились в кулаки…
— дикая боль крутит меня на месте, когда вспыхивает под ногами груда то ли телевизоров, то ли компьютерных мониторов, искры разлетаются, как вырвавшиеся на свободу пиксели, и меня окатывают брызги расплавленного алюминия…
— и вот я потерял Чхетри из виду, и вот нашел его снова, почти сразу.
На краю ямы горит куча промасленных тряпок.
Я услышал, как кровь закипела у него в горле. Затем он упал за край пропасти. Я смотрел, как он полыхает вниз, освещая себе дорогу.
Я упал. Я не мог двинуть правой рукой. Ее пригвоздило обломком железной арматурины, и железо входило в меня так быстро, что я чувствовал его вкус изнанкой горла. Орудуя левой рукой как рычагом, я высвободил правую. Крови не было — рану прижгло раскаленным железом.
Я закатился в глубокую колею, полную жидкой грязи. В ней я схоронился, пока огонь не пошел дальше. Тогда я встал и направился к той части горы, которая не так обгорела.
Нашел пустую лачугу. Вкатился внутрь, потерял сознание, очнулся, чего-то выпил, потом выблевал.
Очнулся снова. Меня трясла лихорадка. Я звал дедушку. Все тело покрыто ожогами. Они истекали кровью, как и душа моя.
Ночь. Холодно. Укрыться нечем — кожи почти не осталось. Навестил Чхетри в его пропасти. В свете пожара он показал мне внутреннее устройство горы. Светлые, мягкие, простые покрытия. Слегка изгибистые. Пласт чудес: время, жар и давление сотворили из мусора сокровища, подобные самоцветам… Драгоценные занавеси дряннейшей дряни, обивочный плюш из оберточной пленки, пурпурный, как мокрота туберкулезника…
И в третий раз я очнулся от стука в расшатанную стену лачуги.
— Господин Навин Джа?
Стояла ночь — та же самая или уже нет, я не могу вам сказать. В дверях стояла женщина. Средних лет, худощавая, с тяжелой черной косой. И коса эта, если можно так выразиться, стояла дыбом.
Коса стояла в воздухе у нее над головой — мне было видно сквозь дыры в крыше, как она возвышается над дымом пожарища, над облаками, над самим небом.
От этого все ее тело почти висело в воздухе и ноги еле касались земли.
— Мистер Джа, — сказала она. — Я доктор миссис Сарью В. Тамхан.
В моей мастерской на Луне темное вещество начинает на меня действовать.
Я «вижу» лишенные света формы — феномены энтоптики, нейростатики, фосфены, скотомы… Не зрительные иллюзии — нет, зрение, но посредством иных органов.
Я продвигаюсь сквозь рои muscae volitans, которые еще называют мушками в глазах. Когда-то ученые считали их мельчайшими частицами, оказавшимися в стекловидном теле глаза, но теперь-то мы знаем, что это живые создания. Привлеченный светом, — возможно, потому, что и мы устремляем наше внимание к свету, — этот планктон темной материи проплывает в поле зрения подобно тому, как медузы парят в глубинах морских, и собирается вокруг светочувствительных колбочек в темной, как бункер, внутренности глаза.
Я опускаюсь в ободранное кресло — такими когда-то в армии обставляли кабинеты начальства, — и вдруг понимаю, что у меня уже не дойдут руки его заменить. Я принимаюсь пристегиваться ремнями, присобачивать к груди и животу капнометр, плетисмограф, пневматический тензодатчик, сфигмоманометр с обратной связью…
Когда-то в этой мастерской обретался некий производитель парастатического оружия из Чхатрапура. Исследования и разработка стелт-технологий на основе темной материи; наблюдения за поведением частиц-призраков; энергетические установки забвения; попытка создать боеголовку из темной материи — безатомную бомбу…
Все попытки свелись к нулю. Энергетическая защита лаборатории не могла сдержать утечки потревоженных энергий; они обрушились на окружающий город и привели к хаосу; социальные и механические факторы стресса сдавливали город, пока наконец его население не изверглось из него, как косточки граната, и спешно устремилось домой, к Земле…
Консоль издает резкий звук, и я вздрагиваю от неожиданности. Заработали биосенсоры обратной связи. Фельд-губернаторы загудели.
Я вздыхаю с облегчением и принимаюсь за работу.
И… ах.
Без костюма так хорошо. Чувствую себя как плотник, которому позволили наконец снять рукавицы и ощутить шероховатое дерево под руками.
Губернаторы гудят, как фейерверки антиматерии; стружка, снятая с ничего, бесшумно стукается об пол…
Я работаю. Скульптура обретает форму, ее глубинный взор видит меня насквозь, а я ее (как плывущая рыбка вызывает движение воды и в то же время сама повторяет его)… и эта работа растет не в физическом, но в эмоциональном пространстве, как и следует произведению искусства…
Полость, заключенная в другой полости, обнажает мою суть, драгоценный мусор моей души, который время, жар и давление превратили в самоцветы…
Скульптура проста: ритмы стены и окна, задумчивости и гулкой пустоты.
Она — архитектурный обломок, зал ожидания космопорта с огромной дверью выхода на космодром.
Создавая ее, я леплю мои чувства, вспоминаю тот день, когда я стоял там — портрет художника в молодости, через пять лет после пожара, весь еще в свежих розовых заплатах наращенной кожи.
Рядом со мной доктор миссис Сарью В. Тамхан, подвешенная за косу над травой…
В мастерской я продолжаю работать. Темная материя — удивительный материал, он может передать чувство времени, его вкус, его структуру!
Она передает то, чего сейчас я не вижу, — сады космоцентра Сатиш Дхаван, моросящий дождик, последний дождь в моей жизни… Я жду, когда объявят мой рейс, а Сарью рассказывает про дедушку, что она пыталась его найти, но так и не смогла…
Я испытал облегчение и разочарование одновременно.
— Ничего, — сказал я. — Уж если у вас не вышло, то и никто не смог бы его найти.
Доктор миссис Сарью В. Тамхан висела на своей косе. На бумаге она числилась академиком сомнительного платного «университета» в Фагваре, но источники ее финансирования были неясны — корпорации, государственные организации, анонимные миллиардеры? — кто-то, кто верил, что самым драгоценным сырьем Индии была сама Индия.
В культурном отношении ее можно было сравнить с коброй, охраняющей семенной банк. Коса ее была сорок три тысячи километров в длину.
Она простиралась за пределы атмосферы до самой платформы Чандраян — индийского искусственного спутника — и ее геостационарной орбиты над штатом Андхра-Прадеш.
Без ее ведома ни один воробей не успевал взмахнуть крылышками в Индии и прилегающих территориях.
— Послушай, Навин, — сказала она. — Я его не нашла. Но он нашел нас. — Это она про моего дедушку. Дедушка Заячий Зуб.
Она чуть качнулась — возможно, возникли возмущения на орбите или воздушный фронт зацепил. Конечно, коса ее была не вся из волос: в нее были вплетены армирующие пряди из полиэтиленовых блоков и изолирующие стержни, воткнутые наподобие восточных гребней, для защиты от атмосферного электричества…
— Мы уже не успеем встретиться, — наконец вымолвил я.
— Но ты же еще не улетел! Кто сказал, что тебе суждено улететь? Можешь остаться, продолжить лечение…
— Довольно, Сарью, я умоляю, — лечение после пожара было дорогостоящим и подчас экспериментальным. Ласковые врачихи, похожие на белых мышей в своих стерильных паранджах, цокали языками и тихо переговаривались над моими ранами и ожогами… но еще труднее поддавались лечению подцепленные на горе инфекции. Они сопротивлялись воздействию широкоспектральных препаратов и откликались только на какую-то там экологическую терапию внутренних органов. Она подействовала так хорошо, что хуже не придумаешь.
Ткани организма одичали. Врачих озадачили немелкоклеточные раковые опухоли, которые принялись за мои легкие, кожу и череп, и не было у белых мышек в паранджах решения этой задачи.
При условии продолжения непрерывных, инвазивных, палаческих процедур, возможно, удалось бы замедлить развитие рака. Без этого мне оставалось лет десять — возможно, и меньше…
— Ну ладно, — недовольно сказала Сарью. Вздохнула, подтянула ноги и села в воздухе по-турецки. Я отвернулся. Мы с ней были друзья; я ее огорчил.
— Это не все, — сказала она. — Он уже тут. — Она кивнула в сторону соседнего зала ожидания. — Он попросил у нас разрешения с тобой встретиться.
Я посмотрел туда. Где-то там внутри был Дедушка Заячий Зуб.
Может, сидит, может, стоит. Может, подтянутый, с прямой спиной, а может, беспомощно сгорбился и опирается на палочку.
Что ему от меня понадобилось?
Возобновить родственные связи? Воздать за пережитое? Может, деньги?.. (Когда мои скульптуры начали покупать, у меня голова пошла кругом от предлагаемых сумм. «А что ты думал, — говаривала Сарью, — работа художника всегда дороже ценится после его смерти».)
А что мне было от него нужно?
Ворваться внутрь, хряснув дверью, измолотить кулаками его лицо?
Обнять его, простить и тем обрести душевный покой?
Что успокоило бы мою душу?
Я прислушивался к себе, ожидая ответа, и все ждал его и ждал, и вот уже по радио объявили мой рейс, и я повернулся, и распрощался с Сарью, и поднялся на борт.
Луна. На ней я обрету уединение, и покой, и материалы для новой, так долго жданной, партии работ. Если рассуждать головой, то для меня нет лучше места умереть.
Мое судно управлялось хитрыми системами, моделирующими поведение бенгальских тигриц. Я слышал их голоса в полете, их ворчание, их рыки, их фырчание и мявканье, и нечленораздельное бормотание… Они вспрыгнули на Луну, как на добычу…
Я поселился на лунной базе и работал над многими скульптурами, пока не приступил вот к этой, только что мною законченной.
И вот теперь, в мастерской, я встаю, слыша аккорд ситара, который начинается в момент рождения или еще раньше и звучит на протяжении всей жизни, не прерываясь, так что мы забываем, что слышим его, до самого последнего мгновения перед смертью.
И я стою перед скульптурой — невидимым залом ожидания. Тянусь к двери и воображаю, что за ней стоит дедушка.
Что успокоит мою душу?
Ответ на это, разумеется, — ничто.
Об авторе
Адам Браун (Adam Browne) — австралийский писатель-фантаст, специализирующийся в жанрах юмористической фантастики и ужасов. Обладатель престижной НФ-премии Aurealis за 2001 г за представленный в настоящем сборнике рассказ «Звездолет, открытый всем ветрам» (The Weatherboard Spaceship). Его рассказ «Иные» (Les Autres), также представленный в данном сборнике, был номинантом на премию Aurealis за 2003 год.
О составителе и переводчике
Рина Грант (Ирен Вудхед Галактионова) — англо-русский журналист, писатель-фантаст и профессиональный переводчик. Её переводы, статьи и фантастические рассказы на английском языке публиковались в таких изданиях, как Sorcerous Signals, Bewildering Stories, Russian Life, Gilbert's Royal Russia, International Living, Kafenio, Connected, Axis, Chicken Soup for the Christian Woman's Soul и др. На русском языке ее фантастические рассазы и переводы публиковались в журналах «Мир фантастики», «Млечный Путь» и др.