Глава XX
Немудрая наука начинает припекать, дорогой комиссар. На этих днях я поссорился с Вовочкой Зуевым… Вру, комиссар. Все гораздо хуже и обидней. Не я с ним, а его сержантское величество не желают меня замечать, представляете? Кто бы мог подумать! Смотрит на меня или говорит что-то по делу — куда ему деваться? — а в глазах девственная тундра. Как поется в одной задушевной песне: «И разошлись, как в море корабли»…
Нелепость данной ситуэйшен заключена в бредовом открытии: до разлада мне и в голову не приходило, что дружба с Вовочкой что-то для меня значит. Бредовость усугубляется еще и тем, что мой друг Коля Степанов открыто принял сторону сержанта… Такие дела, комиссар. На Колю я не в обиде, хотя кое-кто намекал, что Степанов, мол, выслуживается перед сержантом. Идиоты! Надо же хоть немного знать Степанова… Он станет рядом даже с Микторчиком против командира полка, если будет уверен, что Сашка прав.
Я, конечно, отбрил доброхотов, но на душе стало еще горше. Тем более что Коля со вчерашнего дня лежит в медпункте…
Вчера после обеда мы выехали на нашем Леопарде из части к месту тренировок. Леопард — это старое, разбитое по всем узлам, корыто фирмы МАЗ, которое Коля с Михеенко и другими колдунами восстановили, собрав по винтику, в свободное время.
Наш лейтенант одержим идеей сотворить из нас воинов широкого профиля, чтобы каждый в экстремальной обстановке сумел заменить собой чуть ли не весь взвод. Уверен, что этой глобальной идеей он заразился от своего энергичного друга старшего лейтенанта Хуторчука. Это, я вам скажу, мужик — супер! Инженер, вояка, спортсмен… Помните героев Богомолова? Хуторчук из таких. Его воины ходят по струночке — для них попасть на язык ротному страшнее губы. Сам слышал, как он промывал мозги ефрейтору, — у горемыки аж спина взмокла от перегрузки. При этом ни одного ненормативного слова: все по высшему классу, интеллигентно.
Степанов и Михеенко собрали МАЗон, поставили его на колеса. Мы выкрасили восставшего из обломков, как положено, в зеленый цвет и торжественно нарекли Леопардом. Теперь тренируемся в очередь с хуторчуковцами, но так, чтобы не нанести вреда плановой работе и занятиям. Иначе Дименков…
Вы, конечно, догадываетесь, комиссар, что я говорю о понтонерах. Штатные водители занимаются по другой программе и с другими инструкторами. Наш главный инструктор — Коля Степанов. Кто лучше его знает машины? Разве Степа, но не лучше, а вровень.
За железнодорожным переездом от шоссе ответвляется старая дорога, которая петляет по полям, лесам и оврагам и, худо-бедно, многие годы старательно обслуживала разбросанные по области мелкие населенные пункты. Эта заячья тропа идеальное место для тренировок — верти баранку и не боись ни встречного, ни поперечного. Таким образом мы не только учимся водить, но и осваиваем езду по пересеченной местности.
За рулем, как обычно, сидел Коля Степанов. Рядом с ним лейтенант Малахов. А мы с ребятами и Вовочкой Зуевым в кузове. Леопард трясся, как одержимый, прыгал через рытвины с резвостью голодного зверя. Я засунул руки в рукава бушлата и смотрел в небо, пригревшись между высокой спинкой кабины и широченной спиной Степы Михеенко. Вместе с холодными ветрами и утренними заморозками небо потеряло высокую голубизну, опустилось и приобрело устойчивый цвет солдатской шинели.
Сегодня утром мы бежали на развод, разбивая каблуками стеклянные лужицы, но полковник стоял на трибуне освещенный солнцем. Днем работали в учебке, раздевшись до маек, — кочегары нагнали температуру до убойной. Давно кончились времена строительной грязи и пыли. Мы спускаемся с этажа на этаж, оставляя за собой новенькие классы с белоснежными потолками, с бежевыми, салатными и голубыми масляными стенами, отражающими свет электролампочек. А после обеда ударил снежный заряд, задул ледяной ветер, но Леопард вытрясал из нас душу вместе с холодом. Да нам и некогда было мерзнуть, мы были заняты ответственным делом — сочиняли песню.
Наш лейтенант — генератор идей. Я думал, что на совмещении профессий его надолго заклинит: освоим машину, начнется радио, телефон и так далее. Между прочим, есть еще водолазы, катера… непочатый край для овладения и освоения. Но Малахов оказался разностороннее. Он предложил нам самим написать песню. Идея была и заманчивой, и вздорной. Ни одна рота в полку не имеет собственной песни — пробавляются, кто чем может. Но… пуговицу к шинели пришить и то надо уметь. Правда, Мишка Лозовский недавно придумал смешную песенку о нашем Двужильном: По-моему, Митяев был польщен, хотя и крепко озадачен. Он человек конкретный, аллегории не по его части. А к Мишке у него слабость. Оказывается, в армии хороший запевала на вес золота.
Идею с песней сначала мужики приняли кисло, но всех завел Мишка. Я стал замечать, комиссар, что каждое предложение Малахова Лозовский встречает молча, а когда лейтенант уходит, начинает за его спиной темпераментно проталкивать в жизнь. Я сказал ему как-то:
— Для тебя каждое слово Малахова стало законом.
Я думал, что он взовьется, но Мишка и глазом не моргнул.
— Для меня закон — человеческое отношение к человеку, деловое к делу. У тебя есть претензии к лейтенанту?
Претензий у меня, естественно, не было. Малахов мне тоже по душе. Удивляла Мишкина активность. До прихода Малахова он был настроен иначе: не служить, а отбыть в тишине два года.
Мишка растормошил парней, предложив увлекательную игру: каждый кидает по фразе, сообща обсуждаем и, если годится хотя бы по смыслу, берем в копилку. За двадцать пять километров до станции навыдумывать можно многое. Представляете, как работала наша фантазия? Мы хотели, во-первых, чтобы песня была мужественной, во-вторых, маршевой, в-третьих, веселой, в-четвертых, в-пятых… задорной, инженерной, понтонной, солдатской…
Мишкино предложение, чтобы в песне обязательно были слова: «Понтонер не паникер» и «Настоящие мужчины — инженерные войска», всем понравилось, и я, от нечего делать, тоже принял участие в бросании фраз. Мы нанизывали их на Мишку, как кольца, и он, если удавалось, тут же подбирал рифмы. Если честно, комиссар, то я принял участие в этой игре на зло Вовочке. Пусть не воображает, что я скис и глубоко переживаю его сержантское «фэ!»
— Ша, мужики! — крикнул Мишка. — Ша! Я вам спою сейчас!
Леопард подпрыгнул, и Мишка упал на Степу Михеенко.
— А ну слезай! — возмутился Степа. — Сел верхом и еще петь собрался! Слезай, кому говорю?!
Под общий хохот Мишка перебрался на четвереньках к заднему борту и встал на колени. Пилотку он посеял, из черных взлохмаченных кудрей торчали соломины. Вид у него был, прямо скажем, не Версаль… Когда мы немного успокоились, Мишка бодро исполнил куплет будущей песни:
Через речку, через атом
Героически пройдем!
Дан приказ — и там, где надо,
Переправу наведем!
Внезапно Мишка замолчал и вскочил, вытаращив глаза, словно увидел привидение. Мы еще не успели ничего сообразить, как он заорал:
— Мужики, пожар! На станции пожар!
Впереди за железнодорожными путями возле станции полыхал бензовоз. Столб огня рвался из горловины. Леопард свернул с шоссе, которое шло в объезд станции, и понесся к месту пожара по прямой. Кажется, мы сбили чей-то забор, сумели проехать по шатким мосткам через канаву. Коля выдавал класс, но нам казалось, что мы еле ползем.
По перрону от станции разбегались люди.
— Паникеры! Трусы! — вопил Мишка.
— Хлопцы, там цистерны с мазутом! — крикнул Степа.
Мы ахнули. Все это время наши глаза были прикованы к факелу на бензовозе, и поэтому никто не видел на товарном составе мрачную цепь цистерн…
Мы застучали кулаками по крыше кабины.
— Скорее, Коля! Жми, Коля!
А ветер рвал факел на части, бросал куски на землю, на деревянные постройки станции. Трава и кусты, пропитанные горючим, кое-где занялись…
— Мужики, чем тушить будем? Голыми руками? — спросил Зиберов.
Кто-то сзади зло крикнул:
— Пожарники где? Это ихнее дело!
Мы стучали кулаками по кабине и орали друг на друга. Даже мощный глас Зуева заглох в общем крике.
Леопард ткнулся носом в железнодорожную насыпь. С одной, стороны кабины вылетел Коля, с другой Малахов.
— Взво-од, за мной!
Наверное, он вообразил, что ведет нас в атаку. А может, это так и было… Мы что есть силы рванули по путям к бензовозу.
— Куда? — закричал Малахов. — К пожарному щиту! Лопаты! Огнетушители!..
Понимаете, комиссар, сейчас мой рассказ кажется вам длинным, а на самом деле все: и гон Леопарда по полю, и наша свара, и бег по путям к пожарному щиту, а от него к бензовозу — заняли не больше пяти минут. Мы потом сами удивлялись — с той минуты, как Мишка в кузове, а Малахов в кабине увидели факел, и до последней, затоптанной искры на земле прошло десять минут. Поразительно, как много человек может сделать за такое мизерное время. Да один рассказ об этом гораздо дольше…
Вовочка и Степа, два Геракла, каким-то чудом сумели своротить и подтащить к бензовозу ящик с песком.
Я схватил огнетушитель и бросился к огню, но Зиберов оттолкнул меня в сторону.
— Дурак! Он счас взорвется!
В это время Коля Степанов взлетел на бензовоз с бушлатом в руках и накрыл горловину. Рядом с ним оказались Малахов и Лозовский, тоже с бушлатами. Факела не стало.
Я оглянулся. Огненные рукава тянулись к составу с мазутом, дожирая по дороге сухие кусты сирени. С каким-то злорадным треском вспыхнул газетный киоск. Я ударил огнетушителем о землю и выпустил пенную струю в огонь. Рядом со мной очутился Степа, тоже с огнетушителем. Другие парни вместе с Вовочкой забрасывали песком огонь на земле. От станции прибежали люди и вместе с нами ликвидировали остатки пожара.
Почему загорелся бензовоз, да еще на станции, где и без состава с мазутом полно горючих материалов, я не знаю. Ведется следствие. Солдатское радио сообщило, что шофер бензовоза испугался и сбежал, вместо того чтобы тушить или угнать машину подальше от опасного соседства.
У Коли ожоги лица и рук. Сначала его намеревались отправить в гарнизонный госпиталь, но начальник нашего медпункта капитан Саврасов сдался на Колины отчаянные просьбы оставить «дома». Коля так и говорил: «Товарищ капитан, я там от тоски погибну. Оставьте дома»… У лейтенанта ожог над правой бровью. Он пришел в роту из медпункта с повязкой на лбу, в прожженном кителе, чем-то напоминающий Печорина, раненного в бою с чеченцами.
Митяев вскипятил в каптерке громадный жестяной чайник и поил участников «героического рейда» крепчайшим чаем с домашними булочками. Он ходил вокруг нас на мягких лапах, подсовывал «собственноручные» конфеты из ягод в сахаре и смотрел на перебинтованного лейтенанта влюбленными глазами. Знаете, комиссар, в эти минуты он был счастлив. Неужели ему так мало надо?
Парни были возбуждены и без конца припоминали подробности, рисуясь своим хладнокровием и бесстрашием друг перед другом. И никто не вспомнил о постыдной ссоре, когда мы неслись к станции. Не знаю, комиссар, может, так и надо? Не мелочиться? Взглянув случайно на сумрачного Вовочку, я понял, что он думает о том же. И тут я, пожалуй, первый раз пожалел о том, что произошло. Теперь, когда Коля в медпункте, мы остались с ним один на один. Хитроумный идальго Лозовский самоустранился с начала конфликта, не желая выбирать позицию. Я и его понимаю, комиссар. Если бы не Коля, Мишка стоял бы рядом со мною насмерть, не разбираясь, кто из нас с Вовочкой прав. Хорошо это или плохо — другой вопрос. Просто Мишка так понимает дружбу. А Коля внес в его мозги смятение.
— Михеенко, придется вам обучать товарищей, пока Степанов болен, — сказал Малахов.
— А шо? Я запросто, — согласился Степа. — Вот только Леопард… Вдруг он без Миколы кусаться начнет?
Среди солдат в полку уже ходила легенда, что Леопард, едва Коля появляется в воротах парка, начинает урчать двигателем и подмигивать фарами. А одного сварливого механика, приставшего к Коле не по делу, толкнул под коленки бампером… Лозовский клялся, что сам видел это. Вполне могу поверить — у Коли отношения с машинами особые.
Естественно, все ждали, что лейтенант похвалит взвод за отличные действия. За то, что никто не растерялся, не сбежал в кусты, — бензовоз-то не взорвался чудом. Но лейтенант спокойно прихлебывал чай из тонкого стакана в именном митяевском серебряном подстаканнике и держался так, словно ничего во взводе не произошло. Словно тушение пожаров и героические действия, пусть не всех, а хотя бы Коли, было для нас нормой.
— Бачилы, як пожарники прибегли, а на щеках рубцы от подушек? Весь пожар проспали, — сказал Степа.
— Мы тушили, а премию им дадут, — сказал Зиберов.
— Яку таку премию?
— За те тыщи, что мы спасли. Один состав с горючкой чего стоит. А если бы он загорелся? Пересчитать на деньги ого-го! Товарищ лейтенант, неужто нам не обломится?
— Точно! Молоток, Юрка, дотумкал!
— И в самом деле нечестно это! Пожарникам за что?
Уверен, комиссар, что такой поворот для парней открытие. Зиберов вовремя просветил им мозги, показал, что наш поступок кроме нравственной имеет еще и другую ценность. Парни растревожились, заранее обвиняя пожарников во всех грехах и больше всего в незаконном присвоении премии, о которой еще десять минут назад они и не помышляли.
У Малахова заметно испортилось настроение.
— Скажите, Зиберов, ваш отец был на фронте?
— Отец нет, а дед всю войну…
— Он был ранен?
— Несколько раз, а что?
Юрка явно забеспокоился. После шахматной баталии, когда лейтенант разделал его под мореный дуб да еще интеллигентно предложил фору, как слабаку, Зиберов держался с ним настороже. Видно, из-за пожара у него сели предохранители.
Парни притихли. Все поняли, что разговор пошел о премии. Странное дело, комиссар, хотя Зиберов вроде бы защищал их интересы, сочувствие большинства было на стороне Малахова, хоть он и офицер, и начальник…
— Ваш дед, когда был ранен, сам выходил из боя?
— Откуда я знаю? Выносили, наверное, как всех… Не его же одного.
— Ага, выносили! — словно бы обрадовался Малахов. — Не знаете, сколько он платил за это?
— Как это платил? — не понял Зиберов. — Разве за это платили?
— Значит, вашего деда выносили из боя такие же солдаты, скорее всего раненые, под обстрелом и никто им за это не платил? Вас это не удивляет, Зиберов?
Юрка усмехнулся. Дескать, понятно, товарищ лейтенант, куда вы клоните, но мы тоже не из картофельной грядки вылезли….
— Взаимовыручка, товарищ лейтенант. Сегодня его вынесли, а завтра он. Как же иначе?
Малахов сказал с откровенной издевкой:
— Эх вы, Зиберов… Даже святую солдатскую взаимопомощь в баш на баш превратили. Вам даже неведомо, что человеческие отношения по другому счету строятся. Что нет на свете таких денег, на которые солдатскую честь пересчитать можно. А женщины, Зиберов, наши женщины, которые под угрозой расстрела спасали раненых солдат, — они за какую плату это делали?
Зиберов покраснел. Честное слово, комиссар, я в первый раз видел, как этот самодовольный Тартюф смутился.
— Скажете тоже, товарищ лейтенант. Сейчас не война…
— Нравственный закон один для мира и войны. Благородство всегда благородство, а подлость в любое время подлость.
При этих словах Зуев в упор взглянул на меня. Я с трудом сдержался, чтобы не сказать ему пару слов…
Помните, комиссар, как я сцепился с Брониславой из-за Насти? Вы тогда сказали мне, что иногда несгибаемая позиция — результат душевного паралича, а не убеждений. Вот это как раз тот случай.
Три дня назад я дневалил по роте. На военном языке это значит, что я заступил на дежурство по роте в составе суточного наряда полка. Вовочка как старший сержант дежурным, а мы с Колей и Павловым дневальными.
В этот день в полку ничего особенного не происходило и развод прошел обычным порядком: построение, рапорт, и мы, чистые, отутюженные, внутренне мобилизованные, следуя в затылок друг другу, направились в роту. Правда, я не чувствовал себя отдохнувшим и бодрым, как полагается при заступлении в наряд. Голова трещала от мыслей, как перегруженный чемодан… От Насти больше двух недель не было писем, и я не знал, что и думать… Может, больна, а может… Впрочем, сейчас не об этом речь. Я мог бы заявить о нездоровье старшине или Зуеву, но меня уже дважды подменяли. Еще раз — и репутация сачка обеспечена.
До обеда мы с Мишкой циклевали полы в учебке. Машина попалась пенсионного возраста и с норовом. То начинала выть на самых высоких оборотах, рваться из рук, точно собралась удрать на волю, то застывала среди древесной пыли кучей металлолома. Мишка выходил из себя. Орал на нее, пинал ногами, обзывал ведьмой, а она стояла и накапливала против нас злобу.
К концу работы мы показали такую «производительность», что ротный позеленел и выдал нам по «разгильдяю и бездельнику» в качестве аванса будущей кары, если мы, конечно, не исправимся и не начнем спешно брать пример с таких солдат, как Степанов, Михеенко и Зиберов. Против Степанова и Михеенко мы не возражали, но Зиберов доконал Мишку. Он затрепыхался и начал объяснять капитану злобный ведьмин характер. Я молчал, но мысленно пообещал адовой красотке после ухода ротного разобрать ее по винтику…
Ведьма остановилась за полчаса до прихода ротного, но едва Дименков показался на пороге — взвыла и пошла крутить динаму, да так резво, будто все время вкалывала на совесть. Естественно, что капитан не стал слушать Мишкин лепет и ушел с глубоким убеждением, что нам не место среди честных людей, что мы с Мишкой злостно позорим роту, полк, армию…
Едва капитан ушел, ведьма заткнулась и в этот раз, думаю, навсегда. Нервы у меня взвинтились до предела. Малахов обещал после сдачи учебки отпустить в город хотя бы на сутки. Теперь Дименков наверняка вычеркнет меня из списка на увольнение. Из-за этих мыслей я так и не смог уснуть в те положенные три часа отдыха перед разводом. Сидел и писал письма. Настроение было — лучше не рассказывать.
До отбоя дежурство шло нормально. Никто не пытался похитить оружие, вскрыть ящики с боеприпасами. Не покушался на личное имущество сержантов и солдат. Не нарушал правил пожарной безопасности. Все помещения роты сияли чистотой. Солдаты курили, чистили обувь и одежду только в отведенных для этого дела местах. Словом, полный ажур и благолепие.
В ноль один я снова принял пост у тумбочки, прицепил штык-нож к ремню и включил бдительность на полную мощность.
Пост у тумбочки — главный. Передо мной вход в расположение роты — по идее, мимо поста не должна пролететь незамеченной даже радиоволна. Слева от меня тумбочка с телефоном, а за тумбочкой железная решетка в оружейную. Надеюсь, сами понимаете, комиссар, что из всего этого вытекает. Шел второй час ночи, Павлов лег отдыхать, Коля чистил спецпастой хрусталь в туалете, а Зуев в ротной канцелярии приводил в порядок документацию. Было душно, хотя мы до отказа проветрили спальное помещение перед отбоем. Дежурный свет держал ряды кроватей в полумраке, выблескивая строчки пуговиц на вешалке.
Я не оговорился, комиссар, вешалки с шинелями — это произведение искусства. Такое нигде не увидишь. Дома, когда собиралось много гостей, вешалка напоминала свалку. Если нужно было срочно уйти, приходилось лихорадочно рыться в груде чужих пальто, снимать и перевешивать чьи-то шубы, пока, наконец, не отыщешь свою одежду. А если тревога? Базар! Сумасшедший дом! А рота, комиссар, даже спросонья оденется в считанные секунды. Здесь все заранее продумано, расписано и стало законом. Шинель вешается так: снимаешь, застегиваешь на верхний и нижний крючки и вешаешь боком. Следующий воин свою шинель вешает так, чтобы она закрывала половину твоей… Стоит отойти на несколько шагов и видится целый квадрат серого сукна в частую складку и ровные ряды пуговиц.
Некоторые ревнители воинской красоты еще и табуреткой отбивают, чтобы шинели висели ровно — ни бугорка!
Обычно парни во сне стонут, храпят, наиболее нервные что-то бормочут, вскрикивают, но на этот раз было тихо на удивление. Думаю, что именно эта сонная теплая тишина подвела меня: я уснул. Уснул, стоя на посту.
Проснулся я оттого, что кто-то сильно тряс меня за плечо.
— Да проснись же, ворона!
Я открыл, наконец, глаза. Веки были каменными, в голове полнейший сумбур. Передо мной стоял посыльный из штаба и смотрел, как на юродивого.
— Ты чего? Не мог словами, что ли? — спросил я.
— А то не пробовал… Давай вызывай дежурного.
— Зачем?
— Спать на посту не надо, вот зачем.
Посыльный оказался славным малым. Ему было по-братски жаль меня. Оказывается, пока я спал, в роту наведался дежурный по полку старший лейтенант Хуторчук. Я уже говорил вам — это человек с большим чувством юмора. Другой бы устроил разгон не отходя от кассы, но Хуторчук ушел так же тихо, как пришел, а будить меня направил посыльного.
— Дежурный по роте, на выход! — гаркнул я во всю глотку, прибалдев с перепуга.
Зуев выскочил из канцелярии и испуганно зашипел:
— Чего орешь? Люди же спят…
Я молча кивнул на посыльного.
— Старший лейтенант застукал дневального, сержант, — сказал посыльный. — Пришел с проверочкой, а он спит.
По-моему, до Вовочки не сразу дошло. По крайней мере, он несколько секунд тупо смотрел на меня, и я отчетливо видел, как проступали красные пятна у него на лице и шее.
Посыльный скромненько отодвинулся к выходу и оттуда смотрел на нас, доброжелательно и с интересом.
Прибежал Коля Степанов и ахнул:
— Иван, как же это ты?!
— Сам не знаю. Не выспался. Голова целый день болит…
Посыльный деликатно кашлянул.
— Рви в штаб, сержант. Старлей сказал, чтоб мухой.
Зуев, так не сказав ни слова, умылся, почистил сапоги и отправился в штаб. Все время, пока Вовочка был у начальства, мы с Колей подавленно молчали. Не было охоты даже гадать, чем все это может обернуться.
Старший сержант вернулся из штаба через полчаса и, глядя мимо меня узкими от гнева глазами, приказал Коле:
— Рядовой Степанов, примите пост. А ты… Идите, досыпайте.
Мне стало не по себе. Что произошло, в конце-то концов? Случайность. Досадная, непредвиденная случайность. А Зуев держится со мной так, словно я совершил тяжкое преступление. С точки зрения устава, это так и есть, но ведь мы живые люди, а не автоматы…
— Товарищ сержант, я достою. Сам не знаю, как это случилось…
— Степанов, повторить приказание? — низким голосом спросил Зуев.
— Никак нет, товарищ старший сержант, — хмуро сказал Коля и встал к тумбочке.
У Зуева задергалось правое веко. Было видно, что он на пределе и вот-вот сорвется.
— В чем дело, Николай?
— Мог бы поговорить с человеком. Нельзя же так…
— С человеком? — в голосе Зуева послышалась ирония. Вот уж что ему вообще не свойственно. Неужели короткое общение со старшим лейтенантом Хуторчуком так благотворно на него подействовало? — С человеком я всегда готов, но с этим… извини.
— И все-таки, — упрямо сказал Коля, — ты командир.
— Завтра, — отрезал Зуев.
Я понимал, что Вовочку в штабе так закрутили — до сих пор раскрутиться не может, но мне стала надоедать эта трагическая сцена у фонтана. Всему есть предел…
— Сержант, мало ли что бывает… Я же извинился. Виноват. Исправлюсь. Нельзя из-за ерунды на человека кидаться.
— Что? Ерунды? — Зуев шагнул ко мне. — Что вам было сказано? Идите, досыпайте. Пусть другие за вас ночь отстоят.
Разговор на следующий день был. Честное слово, комиссар, даже вспоминать не хочется. Малахов так огорчился, что я готов был провалиться сквозь землю. Капитан Дименков песочил меня основательно, но без огорчения. Теперь я до конца службы попал в категорию «безответственных». В заключение проработки, он приказал за три дня выучить и сдать ему шестую, седьмую и восьмую главы устава внутренней службы. Об увольнении в город мне можно только мечтать.
Я не оправдываю себя, комиссар. Нарушил правила игры — неси кару. Но и согласиться с Вовочкой Зуевым тоже не могу. Как угодно можно классифицировать мой проступок, но не подлостью. А он заклинился на этом определении, и Коля Степанов принял его сторону.
Вечером я высказал Коле все, что думаю о Вовочке. Мы сидели в бытовке, и парни, заглянув по делу, тут же тактично испарялись. Это был жесткий разговор — без соломки. Я сказал, что Зуев прямолинеен и туп, как электричка. Хочешь остаться живым — беги рядом, а если вздумаешь поперек его пути — переедет и глазом не моргнет. Раздувать до вселенских масштабов первую же ошибку товарища…
— Вторую, — сказал Коля.
Я не понял, что он хотел этим сказать, и обескураженно замолчал. И ни за что сам бы не догадался, что он имеет в виду комсомольское собрание. Я-то о нем и думать забыл.
— Ты увильнул тогда, Иван. А мы надеялись на тебя.
— Неправда. Я не вилял. Откуда я знал, что вы начнете копья ломать?
— Выходит, ты пожалел копье? Или тебе действительно на все наплевать?
— Не упрощай.
— Не буду. Сейчас ты несешь на Вовочку… А ведь он прав. Как хочешь считай. Почему ты не предупредил его, что нездоров?
Опять двадцать пять… Этот вопрос стал для них пунктиком. И Малахов спрашивал об этом с большим огорчением, чем обо всем ином. — Пойми, наконец, Степаныч, меня и так дважды заменяли… Один раз, если помнишь, по твоей же просьбе, когда стенгазету делали. На кой мне, спрашивается, репутация сачка? Я не Микторчик перед ребятами глазами хлопать.
Коля сорвался: Вот вам и выдержанный, интеллигентный умница — заорал, как фельдфебель:
— Ты соображаешь, что говоришь? Из-за дурацкого самолюбия всю роту под удар подставил! А я-то считал тебя… Я думал, ты хоть что-то понял… Ни черта ты не понял! Подлость даже не в том, что ты уснул на посту, а в том, что ты знал, что не выстоишь, и не предупредил. Как же тебе верить после этого?
Я почувствовал, что с меня хватит. Еще немного, и я сам поверю, что совершил проступок, за который расстрела мало. Нужно быть совершенным тупицей, чтобы оценивать нравственными категориями дурацкое стечение обстоятельств.
Я встал и ушел. Молча.
Мы всегда с полуслова понимали друг друга. Иногда наши мнения расходились, тогда мы спорили, но не ссорились. Старались понять и другую точку зрения. Что же случилось, почему вдруг образовалась между нами такая крутая и глухая стена? Поверьте, комиссар, я не считаю себя правым, но меня потрясла и задела нетерпимость, с которой Зуев, а под его влиянием и Коля отнеслись ко мне.
Мишка сидел рядом со мной на тюках с бельем. Он тоже заметил, каким ласковым взглядом одарил меня Вовочка при словах Малахова: «Для мира и войны», то есть при всех условиях «благородство есть благородство, а подлость есть подлость»… Мишка заметно расстроился и на все уговоры Митяева и Зуева спеть вежливо, но упорно отвечал отказом. Я знал, что Мишка тяжело переживает разлад, но мы с ним ни разу так и не поговорили об этом. Я не хотел ставить его в неловкое положение, а он — теребить мне душу. Такие мы с ним деликатные, комиссар. Такие деликатные, что и поговорить не с кем…
В каптерку заглянул дневальный.
— Товарищ лейтенант, из штаба звонили. Вас командир полка вызывает.
Лейтенант растерянно оглядел свой попорченный огнем китель. На плече красовалась рыжая подпалина, на левом рукаве дыра, на лацкане вторая.
— Борис Петрович, пошлите кого-нито… да вот хоть Белосельского в общежитие. Пока он принесет что-нито на смену, мы вас в порядок приведем, — сказал Митяев, доставая из аптечки бритвенный прибор и широкий пластырь. — Повязку снимем, на ранку пластырь, и будет у вас вид, что надо.
Малахов благодарно кивнул старшине и посмотрел на меня.
— Если вам не трудно, Иван. Вот ключ. Возьмите в шкафу полевую форму, только сапоги и портупею не забудьте. Буду вам очень обязан.
Что значит двухгодичник… Кадровый офицер сказал бы просто: «Белосельский, за формой — мухой!» Я взял у Малахова ключ и скатился по лестнице вниз.
Конечно, мне хотелось помочь лейтенанту, но еще больше радовался возможности хоть немного побыть одному. Уже много дней я не выбирался на свой «Остров свободы». То набегали срочные дела, то шли бесконечные дожди, то еще что-то… А я жутко устал от многолюдья.
Мимо казармы деловито хромал Микторчик. Я не успел свернуть за угол, и он вцепился в меня, как энцефалитный клещ. Разумеется, Сашка был в курсе и полностью на моей стороне. От всей души. И он не просто сочувствовал, он покровительствовал мне…
— Ты, Белосельский, не тушуйся. Если что, я кое-кому шепну словечко… Везде есть свои кадры.
— Ладно, Сашка, не бери в голову. Обойдусь.
— А Вовочке досталось — будь здоров! Хутор на него тра-та-та-та… и лычки сниму, и пято-десято — замкомвзвода называется! Солдат, мол, не лопух, сам не вырастет, его воспитывать надо… А Вовочка, как партизан на допросе: «Я виноват и кранты. Больного солдата дневалить поставил…» Вот гад, а? Он же права не имел тебя больного в суточный брать!
Я остановился. Мне стало не до Сашки. Мне еще надо было переварить услышанное.
— Слушай, Микторчик, хромай в другую сторону. Зуев ни при чем, я здоров как бык.
— Ты чего, Иван? Я же тебе, как другу…
Обратите внимание, комиссар, круг моих друзей заметно расширяется, но от количества я, кажется, начинаю терять в качестве. Я побежал, надеясь отделаться от него, но Сашка бежал рядом со мной, тяжело прихрамывая. Новостей у него скопилось много и он торопился выложить их, пока не перезабыл.
— В штабе офицеры говорили, что Хуторчук с женой…
Я рванул, как на стометровке. Сашка подпрыгивал сзади и ныл:
— Иван, подожди! Не беги…
Он мог, при желании, и перегнать меня, но от клуба навстречу нам шел начальник штаба. Хромать при такой скорости было трудно, и Сашка отстал.
Я не успел мысленно выразить майору Черемшанову благодарность за избавление, как из контрольно-пропускного пункта явился миру собственной персоной наш ротный, капитан Дименков. Вот непруха, слов нет!
— Белосельский? Куда вы направились?
Я рубанул шаг и отдал честь по всем правилам. Даже Зуев высоко оценил бы мою выправку, если бы видел.
— В офицерское общежитие, товарищ капитан. По поручению командира взвода, лейтенанта Малахова.
И уставился на него преданным взором. Громы планетные! Отпустил бы поскорее! Но он молчал и смотрел на меня исподлобья маленькими темными глазками в красноватых морщинистых веках. Я вдруг почувствовал, что ротный меня терпеть не может. Неприязнь жила в чересчур пристальном взгляде, точно он разглядывал инородное тело. В плотно сжатых бесцветных губах, да и во всей его сутулой высохшей фигуре. Он разглядывал меня так, словно предвидел во мне причину будущих неприятностей. И еще, голову готов дать на отсечение, ему хотелось узнать, что за поручение дал мне лейтенант, но спросить именно у меня не мог. Я мог бы ему помочь, но мне было не до него — своих переживаний выше макушки.
— Товарищ капитан, разрешите быть свободным?
— Подождите, Белосельский. Что произошло на тренировке?
Как славно! Весь полк жужжит, а ротный ничего не знает. Где же он был? Я солнечно улыбнулся ему и заверил:
— На тренировке ничего не произошло, товарищ капитан.
— А пожар?
— Пожар был не на тренировке, товарищ капитан, а на станции, возле железнодорожных путей.
Он улыбнулся. Представляете, комиссар? От его улыбки в пору было в кустах прятаться.
— Не стройте из себя Швейка, Белосельский. Что за пожар? Доложите подробнее.
Я мысленно обругал себя всеми отрицательными эпитетами. Пижон! Лейтенант ждет, а я развлекаюсь…
— Бензовоз горел. Мы потушили, и все.
— Так… Пострадавшие есть?
— Степанов. Но начальник медпункта сказал, что дней через десять все заживет. А так все целы и здоровы.
Дименков собрал кожу на лбу гармошкой и покивал. Не мне, конечно, своим мыслям. Что-то они у него были не очень веселыми.
— Идиотизм, — пробурчал он, — сроки поджимают, каждая пара рук… — Но, взглянув на меня, опомнился и бросил: — Идите.
— Есть, товарищ капитан!
Я проскочил через КПП и облегченно вздохнул: пронесло! Не знаю почему, комиссар, но когда Дименков что-то говорит, меня просто подмывает поступить наоборот. Практически он ничего плохого нам не сделал. Не торчит без конца в расположении роты, не излишествует в словах, не злоупотребляет разносами. Ну, зануда, неприветлив — это да. Слова доброго от него не дождешься, но и плохими не разбрасывается. Только по делу… Правда, злопамятен и не любит менять раз сложившееся мнение о человеке. Но это беда многих начальников с большими полномочиями и малой культурой. Помните ваш любимый анекдот: человек звонит по телефону: «Попросите Надю. Нет дома? И тем не менее…» Так и у меня получается — лично мне, в принципе, плохого не сделал, и тем не менее… Может, это биологическая несовместимость? А, ладно. Нам с ним детей не крестить. Через полтора года сделаю дяде ручкой: оревуар, месье, чао! И начнется у меня настоящая жизнь!
Старший лейтенант Хуторчук был дома. Я еще в коридоре услышал, как он что-то напевает без слов, и постучал.
— Алло! — крикнул Хуторчук. — Кто у телефона?
Я открыл дверь и бодро отрапортовал:
— У телефона рядовой Белосельский. Прибыл по поручению…
— Отставить. Скажи своими словами.
— У лейтенанта обгорел китель, а его вызывает полковник. Просил принести полевую форму.
Когда я вошел, Хуторчук лежал на кровати, обложенный раскрытыми книгами со множеством закладок. На его груди покоился мраморной плитой толстенный том. Хуторчук сложил свой книжный фонд грудой вдоль стенки и встал.
— Наслышан о вашем легендарном рейде. Но мимоходом. Гони подробности.
Пока он доставал из шкафа полевую форму и портупею, вытаскивал из-под кровати сапоги, я рассказал ему все, что уже рассказывал вам.
— Конец света! — кратко резюмировал он. — Не растерялись, воины, — хвалю!
Я взял аккуратно свернутую форму и шагнул в двери.
— Белосельский, вы ничего не хотите у меня спросить?
Я почувствовал, как полыхнули мои несчастные лопухи. Конечно, у меня был вопрос и именно к нему, только он-то откуда узнал?
— Хочу.
— Валяй.
— Почему вы меня не наказали? Виноват я, а не сержант.
Он улегся и закинул руки за голову. Супермен-интеллектуал в часы досуга. А я стоял над ним нелепым вопросительным знаком — в одной руке сверток с одеждой, в другой лейтенантовы сапоги восемьдесят пятого размера. И ждал, пока их благородие соизволят оторвать глаза от потолка.
— Можете быть свободным, товарищ Белосельский, — сказал он и покосился на меня смеющимся синим глазом.
Я разозлился. Что за дела?
— Я не получил ответа, товарищ старший лейтенант.
— Зато я его получил. В твоем вопросе. И рад за тебя, Белосельский. А теперь — мухой!
Что я говорил, комиссар? Сразу видно — кадровый. Я уже закрывал за собой дверь, когда услышал негромкое:
— Кстати, Белосельский…
Он по-прежнему лежал, закинув руки за голову, и смотрел в потолок.
— Кстати, Белосельский, на том месте, где стоит казарма, во время войны стоял медсанбат для тяжелораненых… Дневальный находился примерно на том же месте, где у тумбочки дневалил ты, только этажом ниже… И тоже уснул. Диверсанты вырезали вхолодную почти весь госпиталь. Четыреста человек… За городком на берегу стоит памятник. Ну, а теперь беги.
И я побежал.