Владимир Лукьянович Груздев сидел за письменным столом и с неприязнью рассматривал свое отражение в темном мокром стекле. Дождь проворно барабанил в окна, не давал собраться с мыслями.
Давний рассказ партизанского командира, так логично и стройно сложившийся в мыслях, на бумагу ложился коряво, слова топорщились, мешали друг другу. Груздев оторвал взгляд от окна и с ожесточением посмотрел на листы рукописи, густо испещренные правкой. Каждый раз, когда работа не ладилась, Груздев решал бросить эту «литературную хворобу». Не дал бог таланта и не надо. Видно, не его это дело. У него другая специальность — замполит полка. Не до забавы… А может, прав полковник, назвав ночные бдения своего замполита забавой?
Владимир Лукьянович подпер подбородок кулаком и снова уперся взглядом в темное окно, точно увидев в нем вместо себя полковника Муравьева с легкой усмешкой на большеротом скуластом лице.
— Говорят, вы забаву себе нашли? Воспоминания пишете или просто литературкой балуетесь?
Владимир Лукьянович стушевался тогда от неожиданности. Был уверен, что для всего гарнизона его ночные бдения тайна, и отделался одной фразой:
— Воспоминания отца привожу в порядок.
В этой фразе была полуправда. Воспоминаний отец не писал, но рассказывал о войне, которую проделал сапером, много. Особенно в праздничные дни, когда съезжались к ним боевые товарищи отца. Да и друзья отца тоже не отмалчивались. Их рассказы и мечтал написать Груздев, пока еще жили они в его памяти, чтоб не сгинули бесследно, не потерялись для молодых. Он и всегда-то увлекался военной историей, а рассказы ветеранов — история живая, героическая…
А может, стоило рассказать о своей работе полковнику, посоветоваться? Он сам, вероятно, помнит живые рассказы участников войны, и другие офицеры — у каждого отец или дед воевал. Собрать бы все эти рассказы вместе!..
Владимир Лукьянович разволновался, вылез из глубокого мягкого кресла и заходил по комнате, тяжело ступая по скрипучим половицам большими широкими ступнями в толстых шерстяных носках домашней вязки.
Он представил себе казарму, где на всех четырех этажах спят сейчас солдаты; выкрашенный в синий цвет плафон дежурного света, тускло освещающий ряды кроватей; турник у входа; одинокую фигуру дневального у тумбочки — и подумал с внезапным испугом: сумеет ли он написать так, чтобы передать этим молодым, не знавшим лиха парням свое волнение, свою боль и свою гордость эпохой, которая с каждым днем становится все более далеким прошлым. Когда уйдет последний ветеран, только письменные свидетельства будут питать память о ней. Даже такие, как его, литературно несовершенные… Не для славы же, в конце-то концов. Для них, для молодых, чтобы помнили они. Нет — знали. Потому что нельзя помнить того, что не знаешь.
В комнату тихонько заглянула Светлана Петровна. За круглыми очками-линзами глаза ее были почти не видны.
— Чай заварен. Принести или пойдешь к нам?
Владимир Лукьянович сердито растер ладонью мощный загривок и, не отвечая, уселся в кресло. Она подошла сзади, положила руки ему на плечи и наклонилась, дыша в ухо.
— Затор?
Он грузно повернулся к жене и в упор взглянул в ее светлые глаза, казавшиеся за линзами меньше, чем были.
— Скажи, Свет Петровна, может, я того, не за свое дело взялся? Муравьев говорит — забава…
— Дай почитать, тогда скажу.
— Честно?
Она промолчала, и Груздев виновато похлопал ее по руке. Разве его Петровна хоть когда-нибудь ловчила? Сколько ей, бедной, перепадало за правду-матку на работе и дома? Он же сам иногда срывался, когда бывал не в духе.
— Ладно, давай рукопись. Я только за платком схожу, — сказала Светлана Петровна и вышла. И тут же за стенкой возник обиженный Ксюшкин вопль:
— Я с вами хочу! Думаешь, сладко пить чай одной?
— У нас с отцом дела.
— У вас всегда дела. Вот выйду замуж вам назло, заплачете!
— Интересно, за кого? Капитаны все женаты, а среди лейтенантов я что-то дураков не видела. Может, за Перегудова?
Владимир Лукьянович засмеялся. Прапорщик Перегудов, старый холостяк, дослуживал последний срок. Говорили, что он когда-то чуть не женился на жадной, вздорной бабенке. О том, как он сбежал от нее, в полку ходили легенды. Одни утверждали, что он пошел выносить мусорное ведро и, оставив его посреди двора, сбежал в одних домашних тапочках. Другие уверяли, что он успел захватить свою гармонь, с которой вечерами отводит душу у себя в вещевом складе.
Насколько эти легенды соответствовали истине, никто толком не знал, но иногда, даже на совещаниях, когда хотели подчеркнуть особую трудность задачи, говорили: «Легче Перегудова женить».
Светлана Петровна вошла, посмеиваясь, поставила перед мужем стакан с крепчайшим чаем, накрытый домашней сдобой.
— Подкрепись, мученик.
Владимир Лукьянович молча пододвинул ей пачку густоисписанных страниц.
Старик
Линия фронта отодвигалась все дальше и дальше. Еще некоторое время доносились глухие разрывы снарядов, затем и они исчезли, уступив место опасной, злой тишине.
И людям вдруг стало плохо от того, что исчезли звуки, которых они боялись. Прекратились выстрелы — и стало страшнее. В этом противоречии чудилась насмешка. Люди шагали молча, подавленные, не глядя друг на друга, почти с механической размеренностью, поднимая и опуская мокрые тяжелые ноги. Вольно шумел только дождь, холодный, как всегда осенью. Под ногами чавкала и причмокивала глинистая земля. Многим казалось, что земля цепляется за ноги, держит их, тянет к себе.
Страшно остаться лежать навсегда в студеной осенней грязи. За что? За какую вину?
Раньше люди вплотную почти не сталкивались с непогодой. А если и сталкивались — можно было переодеться в сухое. Были крыши, был электрический свет. Дома каждого ждало тепло, родные люди. «Чай» и «сахар» были обычными словами…
Теперь по дорогам шли беженцы, а над головой нависло военное, темно-свинцовое небо, без синевы, без проблеска и… без конца. Люди шли и шли, сами не зная, куда и зачем.
Давно уже фронт, с грохотом катясь по земле, догнал их, смял, оглушил, подавил и гигантской тысячетонной машиной уничтожения покатил на восток.
Теперь идти было некуда, но стоять, казалось, еще хуже, и беженцы бесцельно двигались вперед, за уходящим фронтом, поминутно ожидая удара в спину.
Врага не было видно, но о нем все время напоминали лежащие там и сям пустые консервные банки с чужими этикетками, бутылки из-под иностранных вин, трупы и дождь.
Иногда кто-нибудь останавливался: дальше идти не было сил. Человек клал мешок в грязь, садился и опускал голову.
На повороте широкой проселочной дороги остановился старик, постоял, шатаясь, и сел на обочину, опустив голову. Один из его попутчиков задержался, наклонился к старику.
— Товарищ профессор, помочь? — в тоне вопроса прозвучала плохо скрытая безнадежность.
Голова старика качнулась.
— Нет, нет, идите… Я немного отдохну.
Отечное лицо мужчины сморщилось, стало жалким и виноватым. Он пошарил у себя в кармане, ничего не нашел и проговорил, глядя себе под ноги:
— Конечно, отдохните. Мы медленно пойдем. Потом догоните нас. Мы медленно…
Неуклюже повернулся, махнул рукой и, хромая, двинулся за уходящими спутниками.
Старик поднял голову. Грязное шелковое кашне, замотанное вокруг шеи, развязалось и повисло поверх пальто двумя измочаленными концами. Заросший седой щетиной подбородок старика дернулся.
— Слышите?! — крикнул он в спину уходящим. — Меня зовут Ваксин! Иван Федорович Ваксин! Я профессор химии! Мне семьдесят шесть лет!
Уходящий на секунду остановился, вскинул голову, как бы запоминая, еще больше ссутулился и захромал дальше.
Скинув на землю брезентовый пионерский рюкзак, набитый пожитками, старик облокотился на него и долго сидел, глядя перед собой в одну точку. С полей его широкополой черной шляпы струйками стекала вода, и постепенно в изгибе пальто и на коленях образовалась маленькая мутная лужица.
Заметив лужицу, старик снял варежку, потрогал ее худым указательным пальцем.
— Пора, — сказал он сам себе. — Жизнь потеряла смысл. Еще день, два — для чего? Кому нужна моя старая, никчемная жизнь? Бр-р, какой холод… согреться бы хоть немного перед смертью…
Взгляд его остановился на теле убитого красноармейца, лежавшего в канаве. Это был совсем молодой, еще безусый солдат. Убитый почти целиком находился в воде, лишь одна рука, державшая рваный вещмешок, да голова лежали на скользком земляном уклоне. Видно, паренек забрался в канаву под обстрелом, да был ранен и выбраться уже не смог.
Усталые дряблые веки старика дрогнули, открылись шире. Из вещмешка сквозь дыры торчали запечатанные сургучом горлышки двух пол-литровых водочных бутылок. С минуту старик размышлял. На лице его попеременно отразились радость, жалость, стыд и, наконец, нетерпение. Кашлянув, он подполз к убитому и протянул руку к бутылкам.
— Прости меня, мальчик, — прошептал он, — тебе уже не нужно, а я согреюсь хоть немного… Прости, мальчик, тебе бы жить и жить, а я… Боже мой, что же это? Почему это?
Замерзшие пальцы плохо слушались. Он потратил много времени на то, чтобы развязать веревку, стягивающую вещмешок. Цепляясь ногтями за горлышко, старик вытянул бутылку наружу. Рядом с голубоватой этикеткой «Водка» висела приклеенная наспех за уголок бумажка. Оторвав бумажку, профессор химии прочел надпись и испуганно выронил в грязь бумажку вместе с бутылкой.
Вытащив из вещмешка красноармейца вторую бутылку, увидел на ней такую же бумажку и в отчаянии сунул бутылку обратно. Плечи его затряслись в бессильном плаче.
Дождь торжествующе забарабанил по оторванной, раскисающей в воде бумажке с надписью: «Инструкция к бутылке с зажигательной смесью».
Бутылка-оружие, не донесенное солдатом и теперь лишенное паспорта, осталось бесцельно валяться на дороге.
Глаза старика снова наполнились слезами, он смахнул их ладонью и надолго задумался.
Начало темнеть, а профессор все сидел, глядя в землю, потом отложил сумку в сторону и брезгливо вытер руки о пальто.
— Следовательно, есть две химии, — пробормотал он, — да-да, две. Эта новая. Или она была? Может быть, может быть, но… я счастлив, что жил и умираю, не зная никакой другой…
Он встал, подошел к своему рюкзаку, с трудом наклонился, вытащил несколько книг, обернутых тряпкой, и бережно спрятал их под пальто на грудь. Силы совсем оставили его. Он даже не обратил внимания на звук мотора, ясно возникший в тишине.
Через некоторое время этот звук усилился, и на дорогу выполз огромный гусеничный тягач. Он остановился, зафыркал, словно принюхиваясь, и снова двинулся вперед, подминая под себя дорогу. Сквозь гул мотора и лязг кованых гусениц послышалась чужая картавая речь.
Заметив на пути препятствие, тягач мазнул по нему режущим светом фар и остановился. Из кабины, расположенной высоко над землей, высунулась черная, круглая, как шар, голова.
— Ферфлюхтер! — выругалась голова тонким голосом. — Кто там?
Старик качнулся, отвернул лицо в сторону. Он даже не попытался встать со своего рюкзака. Немецкий язык он знал хорошо, но сейчас именно это знание ему казалось почему-то стыдным. Недостойным всей его прекрасной долгой жизни и смерти, к которой он приготовился.
— Вилли, там какой-то старик…
— Старый кретин, — послышался из кабины простуженный недовольный голос, — в такую погоду шляться… Оставь его. Мы наконец выбрались на какую-то проклятую дорогу. Вперед, Эрих!
Мотор взревел, с малых оборотов перешел на большие и неожиданно снова замолк.
Открыв дверцу, Эрих вылез из кабины и встал на ступеньку.
— Подожди, — сказал он, поправляя под подбородком ремешок толстого танкистского шлема, — по-моему, старик просто устал. Дьявол, до чего же неохота слезать в эту адскую грязь…
Посветив вниз карманным фонариком, он спрыгнул на землю и подошел к обессиленному профессору.
— Еще немного — и он сдохнет, — потрогав сапогом ногу старика, сказал он, — замерзнет, и капут. Забавно: его сломала война. Совсем как пишут о русских в газетах. Нация рабов, а не солдат. Подвезем его, Вилли? Мне жаль стариков.
— Какая ему разница, где подыхать? — отозвался Вилли. — Война ломает всех, кроме нас. Поэтому мы побеждаем.
Он протяжно зевнул и сказал:
— Можешь подвезти, если не противно.
Эрих нагнулся и ткнул старика в плечо фонариком.
— Послушай, русский, поднимайся! Нельзя сидеть в такой гнилой сырости. Ты схватишь инфлюэнцу и умрешь. Капут, понимаешь?.. Дьявол, он же не понимает по-немецки! Вилли, ты не знаешь, как это будет? Ауф…
— Проклятая страна, проклятая погода, проклятый язык! Хватит благотворительности, Эрих, мне надоело!
— Подожди. О, нашел! Ауф, дурно мужьик, ауф! — Эрих засмеялся, довольный своей находчивостью, и дернул старика за руку к себе. — Дурно, мужьик! Карош слофо, так?
Профессор испуганно закашлялся, прикрыл рот рукой. Из-за пазухи у него выпала книга. Эрих брезгливо поднял ее из грязи двумя пальцами.
— Мен-де-ле-ефф, — прочел он по складам. — Вилли, ты учился на физическом? Кто такой Менделееф? Коммунист? Еврей? Старик прятал книгу…
— Русский химик, — нехотя отозвался Вилли.
Профессор дрожащими руками потянулся к книге.
— Да, да, это Менделеев, — торопясь, заговорил он, — на форзаце его автограф. Это подарок. Это не военная книга. Я был его учеником. Отдайте мне ее, зачем она вам?
Эрих удивленно поднял брови, стараясь вникнуть в смысл сказанного. Луч его фонарика перепрыгнул с книги на лицо старика, скользнул по его тощей фигуре в грязном пальто и упал на нераспечатанную бутылку.
— О-о-о! — радостно завопил он и, бросив книгу под ноги старику, схватил бутылку. — Вилли! Русский шнапс!
Вилли мгновенно вылез из кабины.
— Давай сюда быстрее! Я замерз, как сто русских медведей!
Высвечивая фонариком бутылку, Эрих пошел к тягачу, забыв о старике.
— Настоящий русский шнапс! Я пил его два раза, Вилли, чертовски приятная штука. У тебя найдется чем закусить?
Поднявшись в кабину, он завел мотор и тронул тягач с места. Сотрясая землю, железная громада с лязгом поползла прямо на Ваксина.
…Тягач успел отъехать уже метров на пять, когда профессор поднялся на ноги и, чуть отступив, сел, с ужасом разглядывая впрессованный в землю мешок и уничтоженные книги. Если бы он вовремя не увернулся, удачно упав на спину, машина краем гусеницы раздавила бы и его.
— Менделеева гусеницей… — вытирая слезы, забормотал он, — вот, значит, как с нами…
Он еще несколько раз повторил свое «вот, значит, как…», затем бросился к сумке убитого красноармейца, вытащил вторую бутылку и, что-то крича, путаясь в длинных полах пальто, побежал за медленно уползавшим тягачом.
Через минуту красное зарево пожара властно раздвинуло прифронтовую мглу.
Постояв возле тягача, пылающего факелом, старый профессор посмотрел на свои руки, перевел взгляд на исковерканную взрывом бензобаков машину и снова на свои руки, словно только сейчас осознав, что он сделал.
От едкого дыма запершило в горле. Он закашлялся и засмеялся одновременно.
— А мы вас вот так! — торжествуя, выкрикивал он сквозь кашель и смех, тыча костлявым пальцем в сторону пылавшей машины. — Не взыщите, господа… А мы вас вот так!
Прочитав, Светлана Петровна некоторое время молчала, перебирая страницы рукописи. Потом начала читать ее еще раз, почесывая двумя пальцами, указательным и большим, невидные брови. Иногда она брала карандаш и подчеркивала слова, казавшиеся ей неточными.
Владимир Лукьянович привалился к столу грудью и почти не дышал, ожидая приговор. «Все, — отрешенно думал он, — если Петровне не понравится, амба… Значит, не дано».
В комнате стояла тишина, только шуршали страницы рукописи да за стеной вполголоса напевала Ксюша.
— Знаешь, солдатик, — неожиданно сказала Светлана Петровна, — по-моему, это хорошо. Мне нравится.
Владимир Лукьянович вздрогнул от этого давнего, почти забытого им обращения «солдатик», счастливо задохнулся, но, не поверив до конца в удачу, спросил:
— Врешь?
— Ага. Вру. Не хорошо, а просто здорово! Прошлый твой рассказ о пулеметчике был куда слабее… Растешь, растешь, Груздев. И кто бы мог подумать, а? Помнишь, какие ты мне письма писал из училища?
Она засмеялась и процитировала по памяти, подражая низкому голосу мужа и его напевному северному говору, от которого Груздев за последние годы практически избавился:
— Светлана, здравству-уй. С приветом к тебе твой муж Владими-ир, точка. Экзамены сда-ал, точка. Физика четы-ыре, точка. Математика три-и, точка. Все остальное в норме-е, и тоже точка.
— Отличное письмо, — уязвленно сказал Владимир Лукьянович, — просто образец информативности. Между прочим, ради тебя, глупой, старался.
— Да? — удивилась Светлана Петровна.
— А то! Даже не догадываешься, Свет Петровна, какой муж у тебя, однако, умница! Какой, однако, молодец! — И самодовольно постучал себя кулаком по груди. — А ты бы сама могла догадаться, легко ли было солдату догонять студентку? Лесорубу из Архангельской области — горожанку? Дубине неотесанной — девицу, читавшую Шекспира по-английски…
Груздев кончал заочно Военно-политическую академию в тридцать шесть лет, пройдя до этого все армейские ступени от солдата до капитана. И в школе младших командиров, и в офицерском училище ему приходилось вдвое труднее многих. Знаний, полученных в вечерней школе лесосплавного предприятия на Двине, катастрофически не хватало.
Письма… Знала бы тогда Светлана Петровна, как боялся он этих писем. Нарочно писал короткими, фразами, чтобы, кроме точки, не нужны были другие знаки препинания… Чтобы не пожалела Свет Петровна, что вышла замуж за неуча.
Они познакомились в читальном зале Публички, где Груздев проводил все свое свободное время, готовясь самостоятельно к экзаменам в офицерское училище. Светлана была студенткой истфака Герценовского института.
Резкая, языкатая девчонка в очках не понравилась ему сразу. Студенты готовились к сессии, и Груздев слышал, как в коридоре она командовала парнями. Нет, такая девушка определенно не могла ему понравиться. Груздев вырос в уверенности, что девушка должна стесняться мужчин, держать себя степенно и гордо и ждать, пока парень сам ее заметит. А эта… В первый же раз, когда они случайно вышли из библиотеки вместе, предложила:
— Солдатик, если у вас есть время, можете проводить меня.
И уцепилась за рукав шинели, точно ноги ее перестали держать. Груздев чуть не выругался вслух от неожиданности. Десять часов… Добро бы красавицей была — не так обидно получать втык за опоздание, а то и смотреть-то не на что: очки, носик пуговкой, волосы белобрысые, прилизанные, словно нормальную прическу сделать не умеет… Одним словом — пигалица. И по всему видно — нахальная. А отказать неудобно, какая ни есть, а женский пол.
К счастью, жила она недалеко от библиотеки. Несколько плохо освещенных переулков, длинный как тоннель мрачный двор, в глубине этого мусорного двора старый двухэтажный деревянный дом со сломанной дверью, висящей на одной петле. Возле этой сломанной двери — опаздывать в часть, так хоть не даром — Груздев обнял ее и… получил такую оплеуху — в глазах потемнело.
— Ты чего?! — возмущенно завопил он. — Сама же навязалась!
Она поспешно отступила к двери — бесстрашный лягушонок в детских матерчатых варежках.
— Извини, пожалуйста… ошиблась в темноте, приняла тебя за человека. Ради бога, прости.
Ну разве не нахалка? Еще и издевается!
— А что, солдат не человек, что ли?
— Как видишь — бывает. Гуд бай, Казанова!
И ушла.
Через несколько дней Груздев в курительной комнате случайно услышал разговор двух парней из ее группы:
— Витя, проводи Светлану сегодня. У меня мать девятичасовым уезжает. Сегодня моя очередь, а тут такое дело.
— Ладно. Слушай, что она всегда до упора сидит, с ее-то глазами? Так и до диплома не дотянет.
— Да нет, так она ничего, только в темноте не видит. Блокада, брат, даром не проходит.
Груздев ошеломленно сидел возле урны, не замечая, что папироса давно истлела и он, зажигая одну спичку за другой, пытается раскурить мундштук. Потом оделся, вышел на улицу и стал терпеливо прохаживаться по набережной Фонтанки, поглядывая на входную дверь библиотеки. Его решимости и злости на себя хватило бы и на недельное ожидание.
Когда Светлана и ее провожатый вышли из библиотеки, Груздев расправил шинель под ремнем и, вбивая подошвы подкованных сапог в подмерзшие плиты мостовой, направился к ним.
— Разрешите обратиться, — от волнения голос его зазвучал на самой низкой ноте.
Парень испуганно оглянулся, точно хотел звать на помощь, но улица была безлюдна. А Светлана стояла спокойно, держа тяжелый портфель впереди себя обеими руками в своих смешных самодельных варежках. Круглые выпуклые очки бесстрастно отражали свет фонаря, и Груздев вдруг засомневался: захочет ли она вообще говорить с ним? Ладно, захочет, не захочет — ее дело.
— Послушай, товарищ, как тебя, Виктор, кажется? Да не дергайся, я же по-человечески… Понимаешь, я тут обидел Светлану, как… как последний подонок. Она знает. Разреши, я провожу ее сам. Нам поговорить надо.
Много позже, когда Груздев учился на заочном отделении академии, Светлана Петровна сказала как-то:
— Знаешь, Груздев, пожалуй именно тогда в тебе и проклюнулся будущий политрук.
— Ага, — довольно сказал Груздев, — попалась, голубушка. Вот когда ты влюбилась в меня без памяти!
Светлана Петровна не приняла шутки, сказала серьезно:
— Нет. Тогда я начала тебя уважать.
Все было в их жизни: и шутки, и недоразумения, и верная дружба, и дальние гарнизоны с примитивным комфортом, и любовь, но «солдатиком» Светлана Петровна больше никогда его не называла.
И вот… как награда возвращением в молодость. Груздев растроганно расхаживал по комнате, с умилением поглядывая на жену, притихшую в уголке между столом и полкой с книгами.
— Свет, поговори со мной, — не выдержав молчания, попросил он, — расскажи мне еще, какой я талантливый.
Она засмеялась и встала, зябко кутаясь в клетчатый суконный платок. Платок был стандартного размера, но на Светлане Петровне выглядел одеялом — кисти волоклись по полу.
— Ещ-шо чего! Зазнаешься и бросишь меня где-нибудь по дороге к вершинам. Идем-ка лучше, отец, на кухню. Я тебя пельменями покормлю.
Груздев любил пельмени. Он вообще любил поесть, что при его немалом весе было вредно. Светлана Петровна время от времени спохватывалась, сажала его на жесткую диету. Груздев подчинялся ей, как и во всем, что касалось домашних дел, безропотно, но страдал при этом так отчаянно, что она не выдерживала. Долгожданные пельмени именно сегодня Владимир Лукьянович воспринял, как еще одну удачу. Он двинулся было на кухню, но тайное желание остаться наедине с рукописью, полистать, посмотреть, что же она там такое увидела, пересилило голод.
— Иди, я сейчас приду.
Груздев сел за стол и попытался отрешиться от авторства, прочесть рукопись как бы глазами Светланы Петровны. Но у него ничего не получилось. Мысли о собственном несовершенстве, литературной беспомощности, возникнув исподволь, защемили сердце с прежней силой.
Владимир Лукьянович горько вздохнул и подумал, что Петровна его просто пожалела. Она же видела, как он мучается, как переживает, и решила поддержать мужа. Для такой жены, как Светлана, это естественно…
Он сидел в своей любимой позе, подперев щеку рукой, и злился на себя за то, что так легко доверился бессовестной Петровне… И еще расхаживал по комнате, как старый журавль, вспомнивший молодость. Старый, доверчивый журавль. Уж себя-то, свои возможности пора знать.
Владимир Лукьянович знал и испытал в этой жизни многое, но он не мог знать, — да и откуда? — что именно эти терзания, сомнения в собственных возможностях и строчках, взлеты и спады настроения — все это вместе и называется творческими муками.
В соседней комнате зазвучали голоса. По смешливой скороговорке и восклицаниям: «Ой, мамочки!» и «Та шо вы?» — Груздев узнал коменданта общежития Тамару Гамаюн, черноглазую румяную хохлушку из Полтавы, жену начфина полка капитана Гамаюна — женщину веселую, добрую и абсолютно безалаберную. Назначить ее комендантом офицерского общежития могли только из уважения к начфину и его четырем сыновьям-погодкам.
Потом голоса стихли, хлопнула входная дверь и в комнату к Груздеву вошла озабоченная Светлана Петровна.
— Командир, — позвала она.
Груздев встал. Командиром Светлана Петровна называла его, когда речь шла о служебных делах.
— Командир, в общежитии давятся всухомятку два наших молодых кадра. Расход, естественно, на них не заказан. Что прикажешь?
— Звать к столу. Заодно и познакомимся.