Обменные курсы

Брэдбери Малькольм Стэнли

1 – ПРИБ.

 

 

І

Первое, что вы замечаете, когда самолет рейсом «Комфлуг»– 155 с двухчасовым опозданием касается посадочной полосы, подпрыгивает, замедляется, поворачивает и катит к длинному белому дощатому строению с надписью «СЛАКА», это количество вооруженных людей. Пока самолет катится быстро, кажется, что все они одинаковые, потом картинка за круглой миской иллюминатора обретает четкость, и становится ясно, что их по крайней мере две разновидности. Часть – военные, в высоких фуражках с красным околышем, длинных плащ-накидках и широких сапогах. Другие, по всей видимости, милиционеры, на них плоские синие с белым фуражки, белые портупеи, галифе и черные ботинки. По мере того как самолет подъезжает ближе, становится ясно, что эти две категории отличаются не только формой, но и обязанностями. Военные стоят возле блестящих «Илов», «Ту», «Анов» и серых вертолетов «Ми», на бетонированной площадке перед ангарами или на траве рядом. Каждый самолет охраняют четверо или пятеро военных; лица у них строгие и бдительные. Синие милиционеры дежурят у дверей аэропорта, по двое – по трое у каждой; вид у них кряжистый и основательный. Военные и милиционеры стоят порознь и не разговаривают между собой; только когда самолет подъезжает ближе, вы понимаете, отчего вначале их легко было спутать: у каждого за спиной висит начищенный автомат Калашникова современной модели.

За самолетами, военными и милиционерами начинаются аэропортовские строения, длинные и низкие, поблескивающие белизной в свете раннего вечера. Они лишены какой-либо архитектурной идеи и выглядят лишь самую малость функциональными – такие могут стоять где угодно, для какой угодно цели. Двери, у которых дежурят вооруженные милиционеры, по всей видимости, заперты – никто в них не входит и не выходит. Над одной из дверей надпись «ИНВАТ». Строения двухэтажные, с плоской крышей, обнесенной металлическими перилами; на одной крыше стоят люди – довольно заметная, оживленная толпа. Все при воскресном параде; впрочем, сегодня и есть воскресенье. Мужчины по большей части в темных двубортных пиджаках с темными галстуками, шляпах или кепках, женщины уютно округлые, в просторных ситцевых платьях. Они умеренно взволнованы, смотрят на поле и машут – с удовольствием, но без лишней ажитации – подъезжающему самолету, а может быть, другому; несмотря на воскресенье, аэродром работает с полной нагрузкой, и второй «Ил», еще откуда-то, пузатый, сверкающий заклепками, тоже в бело-синей комфлуговской раскраске с кириллической эмблемой на хвосте, уже выруливает с полосы вслед за лондонским рейсом.

Солнце сияет, здания белые, воздух полон предвкушением неведомого. Некоторые скажут, что мир, в котором мы живем, нивелируется, всё превращается во что-то другое, различия стираются, уступая место универсальному сходству. Сейчас это выглядит одновременно и справедливым, и нет. Аэропорты, разумеется, всюду аэропорты, функционирующие одинаково, со множеством абстрактных узнаваемых деталей. Однако за подобным сходством всегда скрываются мелкие отличия, создающие атмосферу конкретного места. Воздух здесь отчетливо пронизан голубизной, трава – густая и жесткая, словно предназначенная для уборки; и впрямь, между посадочными полосами ползет старенький трактор. Там и сям надписи, разом говорящие и непонятные; на крыше машины, за которой едет самолет, написано «ХИН МІ», на серой цистерне, выруливающей из закамуфлированного строения, по трафарету нанесено «БИНЬЗИНІ». Пустые синие автобусы, стоящие рядком у здания аэровокзала – видимо, чтобы забрать пассажиров с самолета и доставить их в новую жизнь, – старые, толстощекие, с лесенками сзади, выполненные в непривычно затейливом литературном стиле. Люди на крыше низкорослые и коренастые. За травой, бетоном и деревьями, высаженными по периметру аэродрома, торчит золотая луковица церкви. Дальше, на фоне садящегося солнца, летит большая белокрылая птица, кажется, журавль. Впрочем, через грязные стеклянные миски иллюминаторов видно плохо, так что, возможно, это обман зрения. А где-то не очень далеко за церковной маковкой должен быть город, над которым только что пролетал самолет. Он лежит посреди широкой зеленой долины, не очень густонаселенной и обрамленной со всех сторон зубьями гор. По всей Европе лето было сырое и дождливое – необычная погода, ставшая в последнее время самой обычной. Долина, частью возделанная, частью лесистая, частью голая, промокла насквозь; по ней, поблескивая, петляет одна из водных артерий Европы, несущая свои воды то ли наверх в Балтийское или Северное море, то ли вниз в Средиземное, а то и дальше к Босфору; одна из великих рек, памятных старшему поколению по газетным схемам наступлений и отступлений, путчей и контрпутчей времен Второй мировой. Сейчас она вышла из берегов, затопила долину, леса, лоскутки зеленых и бурых полей, хутора с темными крышами, над которыми вьется дымок, и даже окрестности самого города, где она взята в каменные берега и где, по мере того как самолет снижается, можно различить движущихся человечков.

Город умеренно велик. С воздуха различаются большое кирпичное здание ТЭЦ и металлические трубы, из которых в голубое небо валит оранжевый дым; явно промышленный район, где вдоль прямых магистралей рядами выстроились заводские корпуса и безликие многоэтажки, высокие городские дома европейского типа с прямоугольными окнами. На улицах, обсаженных деревьями, – редкие, быстро несущиеся автомобили и розовые трамваи на блестящих металлических рельсах. Потом собор, то ли недостроенный, то ли частично разрушенный, дальше река делает петлю, мелькают мосты, и на скале среди высоких деревьев стоит зубчатый замок из старых сказок, окруженный кривыми улочками с ярко покрашенными домами. Затем рынок – пестрые палатки вокруг центрального строения с башенкой, большая площадь, окруженная основательными каменными зданиями – видимо, правительственными, мощеная и до того чистая, что сверкает под солнцем; снова дома, снова заводы, снова зеленая полузатопленная сельская местность, занятая преимущественно огородами под полиэтиленовой пленкой, церковь с золотой маковкой, посадочные огни, аэродром.

Самолет подъезжает к аэровокзалу и начинает поворачиваться. На бетонной площадке внизу военные смотрят на большой «Ил»; внутри пассажиры, пристегнутые к креслам с высокой спинкой, таращатся через миски иллюминаторов на военных, на размахивающую руками толпу, на багажные грузовички и цистерны с топливом, подъезжающие ближе, на другие самолеты возле ангара, на синие автобусы рядом с дверью под табличкой «ИНВАТ», на деревья по периметру летного поля, на птицу – то ли журавля, то ли нет – в небе. Красное солнце светит в иллюминаторы, в салоне по-домашнему пахнет клецками. На передней переборке горят зеленые надписи: «ЛУПІ ЛУПІ» и «НОКІ РОКІ». Из динамика льется какой-то военный марш, пассажиры сидят очень тихо. Три комфлуговские стюардессы поднялись со своих мест и встали в передней части самолета, возле кухни. Их создал какой-то международный модельер: крепкие телеса обтягивает ярко-зеленая форма, на головах жесткие шапочки вроде жокейских касок. Мир снаружи застыл, полный неведомых обещаний. Люди на крыше, которые машут, машут, машут, и военные с «Калашниковыми» пока еще не реальны. Надписи на зданиях – загадочные иероглифы, предназначенные для других; ты фиксируешь их взглядом, но понимаешь только частично. Жизнь идет, но ты к ней пока не принадлежишь; люди и дома, обычаи и привычки выглядят осмысленными, но смысл их пока не ясен. Это некая реальность, причем даже историческая, та, которую Карл Маркс обещал как «диктат истины», однако она совершенно нереальна.

Есть предварительное описание. «Аэропорт расположен на открытой местности на расстоянии 8 км (5 миль) к востоку от города, – сообщают «Краткие советы британским бизнесменам» в кармане у доктора Петворта, гостя по культурному обмену, который сидит у прохода и пытается разглядывать жизнь за двумя пассажирами в коричневых костюмах. – Можно доехать автобусом до центрального здания «Комфлуга» на Водйи-муту, 217 (регистрация пассажиров не производится). Билеты следует приобретать заранее в государственных табачных киосках под вывеской «Литті», так как вагон следует без кондуктора».

Банки, правительственные учреждения и государственные торговые организации закрыты по субботам и воскресеньям. Следует ездить только на государственных оранжевых такси. Напряжение 110 вольт. Здесь было много битв и сражений. После героического освобождения в 1944 году построено более 2 млн. квартир; жилплощадь на человека приближается к 10 кв.м. Замок, безусловно, заслуживает посещения. Влоски из страны вывозить запрещено. Беспечная детвора играет в солнечных парках, пенсионеры наслаждаются заслуженным отдыхом, влюбленные мечтают о будущем. Искусство стоит на реалистической основе, народно-патриотические писатели и художники сумели избежать декадентских влияний. Регулярно исполняются народные танцы в фольклорных костюмах. Многочисленные мемориальные доски павшим в национально-освободительной борьбе увековечивают память о героических временах. Лотки, на которых продают цветы, оживляют улицы. Профсоюзы руководят социалистическим соревнованием и обеспечили успех движению рационализаторов. Работы художника-экспрессиониста Льва Прика, выставленные в Народной галерее государственного искусства (Гальеррі Пролыйяниіі), показывают, что страна не осталась в стороне от величайших достижений мировой мысли. Парк особенно хорош в мае, когда цветут магнолии. Маловразумительный отрывок из летописи киевского монаха Нострумия позволяет предположить, что первоначальное население страны составили выходцы с Босфора, однако это многими оспаривается.

У регулировщика, который размахивает сигнальными флажками, чтобы остановить самолет в требуемом месте, под шлемофоном плоское татарское лицо. Большая птица по-прежнему летит на горизонте, на крыше аэровокзала люди по-прежнему машут, машут, машут. Льва Прика нигде не видно. Военный марш смолкает, стюардесса говорит в микрофон: «Рести стули, поки фитыгрыфики». Пассажиры, сидевшие совершенно неподвижно, начинают легонько ерзать. На бетонной площадке татарин размахивает сигнальными флажками, потом финальным жестом складывает их на груди. Самолет, последний раз взревев моторами, замирает. Внутри всё тихо, снаружи – движение: военные берут самолет в кольцо, синие автобусы очень медленно трогаются от двери под табличкой «ИН-ВАТ», выезжает трап. Переднюю часть салона заливает алый свет – это стюардесса открыла дверь.

Отстегнувшись, доктор Петворт, гость по культурному обмену, привстает и тянется к багажной сетке за ручной кладью, глядя в проход, который выведет его в новый город.

 

II

Так вот, доктор Петворт, который сейчас смотрит в круглый иллюминатор самолета авиакомпании «Комфлуг» (рейс 155) на бетонную площадку перед аэропортом «Слака», надо сразу признать, личность малоинтересная. Как заметит позже в этой книге блистательная, одетая в батик, магическая реалистка Катя Принцип, он просто не персонаж в историческом мировом смысле. Это человек без собственного стиля; сейчас на нем практичные ботинки, носки с жутким ромбами, подаренные на Рождество, и старый костюм «сафари» – карманы топорщатся от бумаг и ручек, а на голове, там, где в лучшем мире могли бы быть волосы, имеется определенная лысина. Он белый сорокалетний женатый мужчина, британец и буржуй – и за каждый из этих пунктов его кто-нибудь презирает, о чем Петворту прекрасно известно. Жизнь была к нему добра, и за это приходится расплачиваться. В его биографии не было военных приключений, он не сражался за правое дело, не участвовал в революциях. Когда в сороковых мир сотрясала война, он лежал в кроватке и забавлялся плюшевыми игрушками, когда молодежь пятидесятых митинговала из-за Суэца и Венгрии, играл в крикет за честь школы. Когда студенты шестидесятых грезили новой утопией, он тихо заканчивал диссертацию о великом сдвиге гласных; когда появилась противозачаточная пилюля и грянула сексуальная революция, женился на молоденькой брюнетке, с которой познакомился в турпоходе. Его полем сражения был банальнейший домашний фронт, чему свидетельством мешки под глазами и разочарование в сердце. Он познал фрейдистский голод, прошел полный курс утонченных страданий у пышногрудой подружки-шведки, которую так и не сумел до конца забыть, испытал тягу к переменам, но не смог ее реализовать. Он преподает; это его единственное занятие. Нам он интересен постольку, поскольку еще и много путешествует (по линии Британского Совета), и страдал поносом на службе у этой замечательной культурной организации почти во всех частях цивилизованного и полуцивилизованного мира.

Именно в качестве гостя по культурному обмену он и сидит сейчас, пристегнутый к креслу самолета «Ил» в аэропорту «Сла-ка», ожидая, когда можно будет выйти во внешний мир. Он оставил позади, в двух часовых поясах отсюда, под другими птицами и другой идеологией: заставленный книгами кабинетик в Бредфордском колледже, где преподает сдвиг гласных и речевой акт студентам многих национальностей, включая свою собственную; довольно современный кирпичный домик, медленно, но неуклонно растущий в цене; в доме – мебель, ровесницу пятидесятых, и темноволосую жену, тоже ровесницу, увядающую, мечтающую о чем-то несбыточном, разочарованную… чем? Немного стыдно признать, что Петворт толком не знает, хотя вообще-то человек он от природы порядочный: может быть, своей ролью домашней прислуги, или патриархальным закабалением женщин в обществе, или неспособностью к супружескому оргазму, который превратил бы жизнь в нескончаемый праздник, или собственным старением, или отсутствием мужа, символическим и реальным; маленькую тихую жену в платьях от Лоры Эшли, которая пишет письма неназванным друзьям и следит за своей фигурой, читает гороскопы в старых газетах, рисует посредственные или, во всяком случае, никем не оцененные акварельки и складывает их в чулан, пьет в одиночестве херес, невзирая на время суток, и часами сидит в шезлонге посреди сада, дожидаясь – или так кажется Петворту, когда он, отчасти здесь, отчасти не здесь, смотрит со второго этажа сквозь занавески кабинета на одинокую фигурку, – когда овдовеет. От этого Петворт чувствует себя равно виноватым в те минуты, когда находится рядом и ему есть за что себя корить, и сейчас, когда корить себя не за что.

Еще он оставил позади, под другими небесами и проливным дождем, Англию в приступе бракосочетания Чарльза и Дианы. Кончается лето крайне неудачного 1981 года, времени промышленного спада и безработицы, упадка и деиндустриализации. Началась эра садомонетаризма; в коридорах власти денежную массу называют именами магистралей – M1, М2 и МЗ – видимо, в надежде точнее нанести на карту ее загадки. В Ольстере рвутся бомбы, заводы закрываются, однако главное событие года – Церемония. Улицы украшены флагами, наследник и его избранница, чьи портреты повсюду, прошествовали к алтарю. Складывается впечатление, что венчание праздновали в основном иностранцы, съехавшиеся полюбоваться британскими великолепием и стабильностью, а заодно воспользоваться тем, что фунт сильно подешевел. Клочья и осколки, хаос и столпотворение – таким предстал Лондон Петворту, когда тот ехал вчера от вокзала к гостинице. На празднично украшенной Оксфорд-стрит, где уличные торговцы продают кружки с портретами Чарльза и Дианы, большинство покупателей – арабы; они хватают всё дюжинами, вероятно, желая обуютить пустыню. Смену караула у Букингемского дворца снимают ультрасовременными фотоаппаратами в основном японцы, что справедливо, поскольку они эти аппараты и выпускают. В холле гостиницы «Виктория» служащий отеля говорит только на португальском, и то плохо; бурнусы мешаются с ковбойскими Шляпами, язык народности хауса – с батакским. В тесном, не больше стенного шкафа, номере на третьем этаже, где остановился Петворт, электрический чайник, сменивший горничную былых времен, предлагает инструкцию на шести языках, но только не на английском. На улицах хохочут черные проститутки в солнечных очках и коротких платьях, в витринах секс-шопов горделиво красуются вибраторы, а по пути в «Макдоналдс» Петворта преследовали звуки выстрелов и вой полицейских сирен.

Утром, после завтрака, состоящего из чайного пакетика и ложки растворимых сливок, Лондон кажется причудливым и ненастоящим, беспорядочным дефиле стилей. Сессоны и галстуки от Пьера Кардена в затормозивших на светофоре «лансиях»; у молодежи крашенные в розовый цвет бобрики и английские булавки в ухе. Идут девушки с зелеными волосами в клоунских балахонах, катит на скейте молодой негр в наушниках – провода уходят ему под рубашку, он слушает свои внутренности. «Мы позаботимся о вас лучше» – гласит плакат «Бритиш Эруэйз» на вокзале Виктория, где Петворт садится в одноэтажный автобус; иранские женщины в чадрах сидят, прижимая к себе пакеты с модными платьями из «Хэрродз», под рекламой домашних тестов на беременность и компьютерных знакомств. Автобус едет по воскресному Лондону мимо пиццерий, саун для любительниц демонстрировать обнаженную грудь, магазинов джинсовой одежды в стиле «унисекс». Там, где городской совет сносит старое некачественное жилье, чтобы возвести новое некачественное, царят вандализм и граффити. «В Австралию задешево!» – вопиют плакаты, на которых девушки в бикини потягивают напитки со льдом под чужим ярким солнцем; дождь льет на пустые заводы с выбитыми окнами. На рекламе пива – добротные бревенчатые коттеджи и серые церкви, старая вересковая Англия; вдоль дороги валяются брошенные машины и мусор.

В Хитроу, этом городе посреди пустыни, к летнему стилистическому плюрализму добавлен хаос. Туристы, поддерживавшие экономику, в конце лета устремились домой, и ненасытные авиадиспетчеры объявили забастовку. В небе самолеты мигают огнями, требуя внимания, и, не получив его, летят в другие аэропорты; внизу, на мокрой мостовой, сидят, выставив ноги, пикетчики с плакатом, за ними надзирает одинокий полисмен. Автоматические двери открываются перед Петвортом и закрываются перед самым его носом; сам аэровокзал в коме. Одни рейсы отменены, другие отложены, про третьи вообще ничего не ясно, всюду мечутся растерянные толпы. Немцы и шведы, французы и голландцы, индусы и арабы, американцы и японцы сидят на стульях, лежат на скамейках, катят чемоданы на выдвижных колесиках, толкают аэропортовские тележки, нагруженные пакетами из «Лорда Джона» и «Хэрродза», «Маркса энд Спенсера» и «Симпсона», щеголяют в джинсах, щеголяют в тартановых штанах, размахивают билетами, разгуливают в яшмаках, разгуливают в кимоно, покупают «Плейбой», покупают «Ля Стампу», трясут бородами, трясут африканскими косичками, трясут нестрижеными волосами под тюрбанами, покупают «Аэропорт», покупают «Улисса», просят «Историческую личность», но не могут ее найти, покупают магнитофоны, покупают сувенирных солдатиков, покупают ручки с портретами леди Ди, держат на руках кукол, держат теннисные ракетки в адидасовских сумках, взваливают на спину рюкзаки, разговаривают по телефону в красных современных кабинках, придуманных нарочно, чтобы сделать разговор невозможным, красуются в костюмах «сафари», красуются в развевающихся платьях, красуются в мехах, красуются в хайратниках, красуются в фесках, красуются в болоньевых куртках, сидят на табуретах, глазеют на девушек, расчесывают локоны, укачивают младенцев, обнимают старушек, нервно курят «Галуаз» или «Плейере», собираются толпами в коридорах и на лестнице, уходят вслед за синими стюардессами в направлении самолетов и возвращаются вслед за желтыми. Тем временем среди гама, детского ора и бессмысленных объявлений индуски в широких штанах, единственные постоянные обитательницы этого непостоянного места, метут полы и освобождают урны с видом отрешенного стоического терпения.

Безнадежно протолкнувшись через толпу к регистрационной стойке «Бритиш Эруэйз», Петворт исхитряется показать комфлуговский билет. У девушки, которая занята тем, что отбивается от других пассажиров, вид не обнадеживающий, однако, как ни странно, она лепит на чемодан наклейку «CЛK» и скармливает его металлической пасти, а самому Петворту вручает посадочный талон. Радом окошко банка; Петворт замедляет шаг, думая, не купить ли влоски, но если самолет не полетит, они не понадобятся, а если полетит, его встретят. Он предъявляет талон и входит на ничейную территорию магазинчиков дьюти-фри. Ярко-желтая вывеска призывает: «Поздоровайся с «Гуд-Байз» в Хитроу»; дальше ряды блестящих товаров по специальным ценам. Он смотрит на образцы тартана и твида, зажигалки «Данхилл» и шарфы «Ейгер», берет корзинку и идет под зеркалами, по которым бдительные продавцы следят, чтобы вы чего-нибудь не украли, оглядывая яркие бутылки с джином и виски, блоки «Плейере» и «Данхилла», жестянки с фирменным табаком. Все эти элегантные приметы британского быта, как, возможно, и сама забастовка, служат одной цели: чтобы ленивый путешественник мог отыскать всё, не выходя за границы аэропортовского мирка. Громкоговоритель не громкоговорит; занять себя, кроме как покупками, нечем, и Петворт покупает – бутылку виски «Тичерс», блок сигарет «Бенсон энд Хедже», всё в запечатанном желтом пакете с запретом вскрывать, пока не сядешь в самолет, который, может быть, еще и не взлетит – дорожные товары, необходимость в которых создает сама дорога, этот бесконечный невроз.

Позже Петворт стоит облокотясь на барную стойку, пьет виски из бокала меньше наперстка и смотрит, как табло начинает подрагивать, информационные экраны чернеют, пытаясь отыскать среди своих кодов знак, который не был бы простой избыточностью, и ждет, пока объявят посадку или отмену рейса. На цифровых часах загорается и гаснет время вылета; Петворт заказывает еще порцию виски. На него накатывает безымянный страх – страх навсегда застрять в ничейном пространстве между странами и отбывать пожизненный срок в космополитическом ничто, питаясь бутербродами в пленке, беспошлинным виски и джемом в пластмассовых ванночках.

Он знает, что заслужил эту участь, всю жизнь он кружит между домом, где сидит и думает, и заграницей, где говорит и пьет. Путешествие – маниакальный цикл: заграница – маниакальная фаза, дом – депрессивная; некий таинственный адреналин гонит к соблазнам и вакууму далеких краев, с их многообразием ощущений, внезапностью просторов и пустоты. Он путешествует, чтобы ощутить оторванность, чужеродность, умножение и преображение собственного «я»; при этом он плохой путешественник, ненавидит туры, гидов и соборы, кафе и пляжи, терпеть не может брошюры и путеводители, предпочитает есть в номере, а не в ресторане у всех на виду. Он любит молча сидеть в единственном кресле посреди скучного номера, курить, пить, думать, подправлять лекции, анализировать отношения, не приходя ни к каким выводам, исследовать то, что в определенной системе взглядов звалось бы душой, смотреть сквозь занавески или жалюзи на уличную жизнь и ждать приятной неожиданности, предложения выступить или развлечься, вырваться из мира подавленности и тревоги, мира, в котором он чувствует себя не у дел.

В зале ожидания царит напряженная суматоха, толпятся бизнесмены в дорогих костюмах и с кейсами в руках, проходят женщины в шарфиках от Гуччи и обтягивающих парчовых штанах, те особенные экзотические аэропортовские красавицы, которых видит око, да зуб неймет. Табло снова начинает подергиваться, мелькают цифры и буквы, хаос символов. Впрочем, минуточку, вот они остановились, из избыточности возникли слова «КОМФЛУГ» и «СЛАКА», и «155», и «ИДЕТ ПО САДКА». Петворт отставляет бокал, берет портфель, плащ, желтый пакет из дьюти-фри и начинает путь по длинным тоскливым коридорам воскресного Хитроу, мимо движущихся дорожек, застывших в неподвижности, мимо ярких плакатов туристических фирм: старый Честер и белые скалы Дувра, Уин-Дермир с пароходиком, Уэльс со стадами овец, Британия, которой он практически не видел; мимо рекламы часов «Сейко», которые запрограммированы до 2000 года, после чего все разом остановятся. Сзади скрипят по линолеуму багажные тележки, исполинские руки тянутся из коридоров наружу в тщетной надежде на стыковку, самолеты за окнами бездвижны, как выброшенные на берег киты; «Ваш дворец в небе» обещает восточной вязью самолет «Эр Индиа», прочно застрявший на земле. Петворт проходит контроль, где багаж просвечивают рентгеновским аппаратом, который не испортит фотопленку, проводят электронной эоловой арфой под мышками и в причинном месте. Дальше сидят его будущие попутчики, совершенно не похожие на остальных пассажиров Хитроу: мужчины в коричневых костюмах, с плоскими, корявыми лицами, старухи в черных платьях и с маленькими картонными коробками на коленях, несколько тихих детей, стоически молчащий младенец. Они сидят молча и дисциплинированно встают, когда приходит стюардесса, чтобы вывести их по длинному изогнутому рукаву на мокрую бетонную площадку, где ждет модернистский автобус с шипучими дверями. Двери шипят, автобус, трогается и едет мимо фургонов, полицейских машин, цистерн, ведущих в никуда трапов, к самолету.

«Ил» упрятан, как тайна, в дальнем уголке аэродрома; автобус встречают две бутылочно-зеленые стюардессы. Пассажиров впускают на трап попарно, еще две стюардессы рассаживают их аккуратными рядами, словно упаковывают в коробку. На передней переборке горит надпись: «ЛУПІ ЛУПІ НОКІ РОКІ», из динамика льется заунывный военный марш. Багажные полки сделаны из сетки, сиденья высокие и жесткие. Петворт пристегивается к креслу у прохода; между ним и окном – двое мужчин в коричневых костюмах, от обоих сильно пахнет луком. Проход узкий, хвостовая часть отделена занавеской, за которую пассажирам, видимо, заходить не разрешено. Путешественники сидят очень тихо, стюардессы придирчиво их осматривают, дверь закрывается, багажный грузовичок выезжает из-под самолетного брюха. В салоне тихо;

потом моторы включаются и начинают рычать. Из динамика звучит объявление на языке, которого Петворт не понимает; самолет проезжает немного, останавливается, проезжает еще чуть-чуть и снова останавливается. Потом внезапно сотрясается всем телом, стремительно набирает скорость, перемахивает через ограду, взмывает над цистерной и летит над мусорной свалкой; в противоположный иллюминатор под сумасшедшим углом врывается причудливо-ненастоящий Лондон. Затем город исчезает – красные автобусы, Сити, забастовка в Хитроу, бракосочетание Чарльза и Дианы, сауны для любительниц выставлять голую грудь; самолет облепляют облака, по иллюминаторам стекает дождь. Петворт действительно летит в Слаку.

 

III

Во всех культурах, думает Петворт, пролетая в облаках над Дувром или над бухтой Грейвзенд, самолеты примерно одинаковы: длинные металлические трубки с людьми внутри. На все иногда продают больше билетов, чем есть мест, все время от времени по той или иной причине вылетают с задержкой, как рейс «Комфлуга» 155. Во всех культурах стюардессы, эти няньки в ладно скроенных костюмах, страдают от отеков в ногах, менструальных болей и раздражительности на почве общения с тупыми, мямлящими пассажирами; во всех культурах еда, которую подают в самолете, словно взята из одного общего котла, выварена в одном универсальном соусе. Авиаперелеты нивелируют жизнь; однако внутри сходства есть различия. Уже сейчас, в первые же минуты полета, чувствуется, что «Комфлуг» – это «Комфлуг», а не что-нибудь иное. Происходит то же, что на любой авиалинии, в соответствии с тем же грамматическим строем полета. «Внимание, – сказал пилот сразу после взлета, обращаясь к салону на нескольких языках: своем родном, русском, немецком и на английском языке Петворта. – Мы рады добропожаловать вас на борту самолета авиакомпании «Комфлуг», маршрутом следствия сто пятьдесят пять в Слаку. Полет проходит на высоте девяносто две порныи, скорость сорок влод в час. Нашу задержку причинила экономическая нестабильность в Британии, поэтому мы не извиняемся. Через иллюминатор обращаем ваше внимание на слякость и дождевые осадки. Для Слаки метеопрогноз солнечный. В случайности непредвиденных обстоятельств просьба проследовать указке стюардесс». Да, всё то же – и не то, вот и сиденья чуть уже и выше, стюардессы чуть коренастее, с заметной растительностью в носу, пассажиры тише и менее суетливы.

Снова знакомая часть: в той стороне самолета, которая примыкает к кабине, начинается балетный номер: его исполняют две стюардессы, коренастые, в жестких касках. «Тенти сифти инбурди», – говорит по громкой связи невидимая женщина-режиссер; стюардессы извлекают из-за спины яркие карточки и начинают весело размахивать ими в воздухе. «Пляшки отвату иммержьнисина проддо флугси фроликат», – произносит голос; стюардессы внезапно привстают на цыпочки, раскидывают руки и, вращая запястьями, указывают в разные уголки салона. «Флаттин умпер стули, оп иммержьнисина», – говорит голос по громкой связи. Как по волшебству, стюардессы извлекают из ниоткуда ярко-желтые пластиковые туники, натягивают их через голову и туго завязывают на талии. «Импер флаттин туггу таггии», – объявляет голос. Стюардессы внезапно поворачиваются спиной к салону, отклячивают полные зады и понарошку тянут вниз желтые жилеты, после чего снова снимают их через голову. «Маськаыии иксъген фли-пифлопа», – говорит голос. Теперь стюардессы держат в руках странные пластмассовые предметы, из которых свешивается по желтому шлангу. «Воно иксъген ускака пор прусори, от ноки роки», – говорит голос. Стюардессы подносят желтые пластмассовые шланги к лицу и начинают эротично сосать. Затем танец прекращается так же внезапно, как и начался; стюардессы убирают инвентарь и идут по проходу. Привычное пробуждает привычку: Петворт протягивает руку и останавливает одну из стюардесс, движимый насущной потребностью организма.

– Ха? – вскрикивает стюардесса, плотная дама с растущими из носа черными волосами, глядя на него сверху вниз.

– Вы будете сейчас предлагать напитки? – спрашивает Петворт. – Я бы купил.

– Ва? – спрашивает дама, глядя на него строго, как будто со стюардессами разговаривать не положено. – Кла?

Может быть, вся проблема в языке.

– Тележка с напитками, – говорит Петворт, поднося к губам невидимый бокал. – Виски-сода? Джинни-тоники?

– А, на, на, – отвечает стюардесса, глядя на него осуждающе. – Не разрешено.

– Не разрешено? – переспрашивает Петворт.

– Только минеральная вода, – говорит стюардесса.

– Отлично, – отвечает Петворт, – я возьму минеральную воду.

– На, – говорит стюардесса. – Не сейчас.

– А когда? – спрашивает Петворт.

– В другой день, – говорит стюардесса. – Завтра. Сейчас воскресенье.

– Ясно, – произносит Петворт, откидываясь в кресле над Брюсселем или, может быть, над Парижем. Он пытается понять, в чем разница.

Видимо, на Западе, откуда он родом, полеты окружены волшебным, слегка эротическим ореолом. Капиталистическая конкуренция требует определенных наживок, иллюзии удовольствий, которые можно получить только здесь и нигде еще, отрыва от грубой повседневной реальности. Поэтому в самолетах стюардессы предлагают напитки и сувениры, соблазнительно Улыбаются, словно обещая некие запретные радости, демонстрируют накрашенные губы и длинные ноги, восклицают: «Счастливого полета!», «Летайте с нами еще!» и «Всего вам наилучшего!». Короче, они прибегают к тому, что лингвист – а наверное, пора объяснить, что Петворт, пролетающий сейчас над Дюссельдорфом или Страсбургом, по роду занятий именно лингвист – назвал бы фатическим взаимодействием, то есть невербальной коммуникацией, бессловесным общением, которым постоянно пользуются маленькие дети и влюбленные, учителя и животные. Но то при капитализме. Такие уловки, вероятно, не требуются «Комфлугу», действующему в условиях более рациональной экономической системы. Значит, судя по всему, не будет ни напитков, ни еды, ни приветливости; и вообще стюардессы скрылись из виду, наверное, за зеленой занавеской в хвосте самолета, а прочие пассажиры сидят тихо, явно ничего не ожидая.

Значит, даже в воздухе, думает Петворт, пролетая в облаках над Мюнхеном или Цюрихом (его географические познания заканчиваются к востоку от Рейна), мир может поворачиваться и меняться. Внизу границы и заборы, СЭВ и Общий рынок, таможенные преграды и сферы влияния, идеология и политика, языковые барьеры и сдвиг гласных. Есть шпионы и обыски, аресты и тюремное заключение, железные занавесы и берлинские стены, нефть и переговоры по ОСВ. Мир разделен и с каждым днем разделяется всё сильнее: ракеты нацеливаются, кассетные бомбы накапливаются; туда – Рейган и ястребы, сюда – Брежнев и Политбюро. В воздухе это не должно сказываться; казалось бы, здесь возможны большая беспристрастность и объективность. Однако и воздухе действуют границы и барьеры; мышление исподволь меняется, и Петворт ощущает сдвиги в себе самом. Ничего не происходит, но дела Петворта и жена Петворта, суета Петворта и маета Петворта загадочным образом рассыпаются в голове. Может быть, это как-то связано с тем, что в самолете закладывает уши; медики, которые теперь высказываются по всякому поводу, говорят, что это определенные железы и сам мозг начинают работать по-другому; может быть, это странная истерия дороги, меняющая наше восприятие мира; может быть, прав Карл Маркс и перемены в материальных условиях порождают перемены в сознании. Так или иначе, где-то внутри Петворта старый мир вытесняется новым. Небо расчистилось, стало голубым, местность внизу уже совершенно иная; отстегнувшись и привстав, Петворт видит в иллюминатор высокие горы, холодный мир белоснежных ледяных шапок, где нет ни дорог, ни селений, где пики блестят и сверкают голые камни, безлюдье под стать той пустоте, которая воцарилась в его голове; он снова опускается в кресло и обводит глазами салон.

Остальные пассажиры сидят ровными рядами; Петворт смотрит и осознает их подлинность. На мужчинах тяжелые, натуральные, сильно помятые костюмы, на женщинах широкие, ниже колен, платья, годные в пир, и в мир, и в добрые люди – не та, уже привычная Петворту, одежда к случаю, которую легко надевают и без сожаления снимают. Эти люди говорят мало, но уж если говорят, то напористо, тыча друг в друга пальцами; слова резкие, выговор гортанный. Через проход сидит старик, держа на коленях свеклу; женщина кормит ребенка хлебом. До Петворта постепенно доходит, кого они напоминают – взрослых из его детства, когда мир казался устойчивым, люди – основательными, личности – цельными, реальность – и впрямь реальной, дома стояли нерушимо, браки заключались до гроба, а факт был фактом. Вырастая, понимаешь, что все временно, что внешнее не подогнано под тебя, ощущаешь мир как неустойчивость; однако эти люди, видимо, думают иначе. Петворт поднимает глаза: плотная стюардесса с волосами в носу и крошками от печенья на губах стоит над ним, как строгая мать, и укоризненно смотрит на его пах, будто он, как это вечно случается, нарушил общественные приличия. «Лупи лупи», – говорит стюардесса, указывая на ремень; Петворт пристегивается. Реальность вокруг сгущается, и Петворт решает, что ему нужен факт.

– Английская газета? – спрашивает он.

– А, на, – отвечает стюардесса. – Нет. Только «Пъртыіі Популятш».

– Ладно, – говорит Петворт, радуясь даже иностранному слову. – Я возьму.

– Не по-английски, – отвечает стюардесса. – Вам не понравится.

– Понравится, – говорит Петворт.

– Так нести? – спрашивает стюардесса.

– Да, – отвечает Петворт.

– Тогда принесу, – говорит стюардесса.

«Пъртыіі Популятш» оказывается очень тяжелой – настоящий весомый факт. У нее красная шапка и жирный черный шрифт; очевидно, это орган партии и правительства, поэтому здесь печатают серьезные фотографии людей за столами или под знаменами, в странно застывших позах. Они обмениваются дружескими рукопожатиями или что-то подписывают; это персонажи в историческом мировом смысле. Петворт разворачивает большие жесткие страницы и смотрит на неведомые слова в загадочной последовательности; одни буквы привычные, другие – нет, но все – на незнакомом языке. Нет ни поп-звезд, ни женщин, примечательных исключительно размером груди, только застывшие фотографии и сплошной текст, из которого иногда выскакивает смутно узнаваемое слово. «Массъфин манифустусу» и «экунъмоку» более или менее понятны, но «гньоуі прут» означает меньше, чем ничего: langue без parole , обозначающее без обозначаемого. От лингвистических затруднений Петворт, как любой из нас, начинает злиться и лезет в карман, ища, что бы пососать.

– На, на, – произносит голос; над ним нависло плотное лицо зеленой стюардессы, из носа у нее торчат волосы. – Ноки роки.

– Пардон? – спрашивает Петворт, пролетая над Плупно, а может быть, над Виглипом.

– Вы корить, – говорит стюардесса.

– Нет, – отвечает Петворт, глядя в газету. – Я никого не корю.

– Та, вы корить, – повторяет стюардесса, выхватывает у него изо рта незажженную сигарету и показывает Петворту. – Корить нельзя.

– Простите, – говорит Петворт.

– Можно только конфетку, – добавляет стюардесса.

У конфетки в дешевом фантике, которую торжественно приносят на маленьком серебряном подносе, оказывается резкий кислый вкус, вкус чужой культуры. Петворт сосет ее и мысленно пытается продраться через плотно упакованную систему иероглифов у него на коленях. Здесь есть сложная грамматика, падежи, склонения и окончания, целая выстроенная вселенная, которая, в свою очередь, выстраивает и упорядочивает вселенную. Без нее мир лишился бы смысла и цели, однако для Петворта она ничего не означает, только существует. Система уже не замкнута – она дала течь. Как любят говорить лингвисты вроде Петворта, информация без контекста становится избыточностью, или шумом.

Слышится шум – самолет выпускает шасси. В иллюминаторы бьет свет – дождевые осадки остались позади, небо сияет голубизной. Рокот моторов становится иным; на переборке загорается лампочка, раздается щелчок, и голос капитана что-то говорит на языке, которого Петворт не знает, без перевода, без приветливости, в суровых красках соцреализма. Плотная зеленая стюардесса подходит и приподнимает газету с колен Петворта. «Лупи лупи?» – спрашивает она. «Та», – отвечает Петворт, гордо демонстрируя пах.

За иллюминатором больше нет снежных пиков; вытягивая шею, Петворт видит зубчатую чашу гор, зеленую равнину, поблескивающую реку, вышедшую из берегов, дымящую ТЭЦ и, Довольно близко, паутину города. Самолет снижается над огородами, затянутыми полиэтиленовой пленкой, и вот рейс «Комфлуга» из Лондона с двухчасовым опозданием касается посадочной полосы, подпрыгивает, едет, поворачивает вслед за грузовичком с надписью «ХИН MI» к табличке «ИНВАТ», татарин складывает на груди сигнальные флажки, самолет останавливается, рабочие подкатывают трап, и стюардесса открывает переднюю дверь, впуская в салон розовый круг света.

Петворт складывает «Пъртыіі Популятііі», отстегивается, выходит в проход и тянется к сетке за пакетом из дьюти-фри и плащом, совершенно не по здешней ясной погоде. Снаружи, под солнцем, белая птица по-прежнему летит к городу, к миру новой идеологии, неведомой жизни, незнакомого пока языка.

– На, на, – произносит голос у самого уха; зеленая стюардесса снова стоит рядом.

– На? – переспрашивает Петворт, глядя на нее; она маленькая, а он – высокий.

– Не разрешено… – начинает она и замирает с открытым ртом, морща лоб.

Петворт, проведший множество семинаров по освоению языка, сразу узнает симптомы: с ней приключилось вавилонское проклятие, лингвистический паралич, переводческий блок.

– Да, не разрешено, – терпеливо повторяет Петворт. – Так что не разрешено делать?

– Висту аб стули, – говорит стюардесса.

– Попробуйте еще раз, я не понял, – терпеливо произносит Петворт.

Большой Петворт и приземистая зеленая стюардесса смотрят друг на друга, загнанные в лингвистический тупик. Потом стюардесса поднимает руки и крепко берет его за плечи. Для маленькой женщины она очень сильная. Она слегка поворачивает Петворта, толкает его назад и вниз, так что колени у него подгибаются, и он тяжело шмякается в кресло; боль бежит от копчика вверх, плащ падает на лицо. Что ж, жест – тоже язык, вероятно, даже исток всякого языка.

– Не разрешено вставать с кресла? – спрашивает Петворт, высвобождаясь из-под плаща.

– Та, та, – энергично кивает стюардесса и кладет плащ обратно на полку.

Оглядев салон, Петворт видит, что остальным это прекрасно известно. Хотя дверь открыта, трап подан и от двери с надписью «ИНВАТ» к ним едет синий автобус, все пассажиры сидят на своих местах, пристегнутые и безмолвные, как будто чего-то ждут.

 

IV

Надо, наверное, пояснить, что доктор Петворт, сидящий сейчас с ушибленным копчиком недалеко от аэропорта «Слака», не тот лингвист, который свободно изъясняется на любом наречии. Он владеет несколькими языками, по большей части мертвыми: древне– и среднеанглийским, средневерхне-немецким и, если поднатужиться, старонорвежским и древнеисландским. Однако в основном он обладает лишь тем минимальным словарем, благодаря которому на протяжении веков англичане, запинаясь и кивая, говоря очень громко и медленно в надежде, что так их поймут повсюду, путешествуют по миру. Так, Петворт знает, как будет «чай» и «кофе» примерно на тринадцати языках, «пиво» и «вино» – на одиннадцати-двенадцати, «пожалуйста» и «спасибо» – на девяти-де-сяти. В научных целях он выучил достаточно много эскимосских названий снега. Туристические слова, такие как «музей» и «собор», путевые «таможня» и «регистрация», слова-выручалочки «еда» и «туалет», он без труда запоминает на месте. Он не путает норвежский с суахили; из языка индейцев хопи он знает столько же слов, сколько из греческого. Однако всё это примеры и иллюстрации; выучить и применить в жизни язык, на котором говорят и по которому строят жизнь, ему, будем честны, не легче, чем нам.

И это не всё. Петворт также владеет богатым международным субъязыком – социолектом, как сказал бы он сам, – состоящим из множества замечательных терминов, таких как идиолект и социолект, langue и parole, обозначающее и обозначаемое, Хомский и Соссюр, Барт и Деррида. С этими словами не обратишься к кому попало, зато они сразу устанавливают связь с коллегами по всему миру – если, разумеется, удастся найти кого-нибудь, кто достаточно владеет английским, чтобы проводить его к ним. Петворт, быть может, не полиглот, но он знает, что такое язык как Ding an Sich , в своей языковости. Он знает всё о том, каким образом мы, как языкоговорящие животные, говорим на языке. Если вы спросите его про аналоговую и цифровую коммуникацию, семантические компоненты или поствокальное /г/, он вам с огромным удовольствием объяснит. Он – эксперт в реальном, воображаемом и символическом общении между белковыми организмами, имеющими лингвистический интерфейс, как лингвисты зовут вас и меня. Про себя он знает tabula ли rasa его сознание до того, как заполнится языком, хотя непосредственно в нашей книге этого не расскажет. Возможно, вас такие вопросы не волнуют, но есть люди, для которых они очень даже важны, так что Петворт – ценный коммивояжер, предлагающий очень нужный товар, честный труженик на ниве единственного британского экспорта, по-прежнему востребованного во всем мире, несмотря на падение акций, рост цен на нефть, забастовки и промышленный спад. Идеальный британский продукт, не требующий ни труда, ни рабочих, ни сборочных конвейеров, ни запчастей, используемый повсюду для самых личных и самых общественных целей. Мы называем его английским языком, он всем нужен, и доктор Петворт – признанный эксперт в его преподавании. За учебниками по TEFL и TESOP, TENPP, ESP и ЕАР, на которых стоит имя доктора Петворта, давятся в магазинах по всему свету, от Финляндии до Огненной Земли. И вот почему сейчас он сидит с кислым вкусом конфетки во рту, с ноющим копчиком в аэропорту города Слака, дожидаясь, когда можно будет достать из-под кресла сумку с лекциями и встать.

Да, петворты нужны всегда, ибо разве язык – не всё? Грамматика аэропортов – язык: перемещения техники, структурированные действия, когда серые заправочные цистерны въезжают под крыло, ассенизационная машина – под брюхо, радиоволны пощелкивают и операторы производят ручной набор. Код прилетов и отлетов – язык, хотя в природе языка функционировать по-разному в разных культурах. Так, в одних обществах открытая дверь самолета – сигнал пассажирам, что можно выходить. В других, как в этой, она означает нечто иное, например, что сейчас войдут военные.

В иллюминатор Петворт видит, как по трапу в самолет поднимаются четыре солдата в широких плащ-накидках и сапогах. Все они крепкие молодые люди, им приходится наклоняться и поворачивать оружие, чтобы пройти в дверь. Под фуражками видны агрессивные бритые затылки. За ними входит еще один человек, в штатском, настолько штатском, что это может быть только сотрудник госбезопасности, ХОГПо. Все пятеро некоторое время стоят в начале салона, разговаривая с плотной зеленой стюардессой. Потом два солдата в сопровождении сотрудника ХОГПо начинают двигаться, громко стуча сапогами по тонкому ковру. Пассажиры не поднимают глаз; когда тройка проходит мимо, холодная сталь автомата легонько задевает ладонь Петворта. Они проходят на запретную территорию в хвосте самолета; Петворт, украдкой обернувшись, видит, как за ними опускается зеленая занавеска.

Когда он снова поворачивается вперед, два других солдата уже идут по проходу. Один смотрит налево, другой направо, коротко оглядывая пассажиров. У них простые, непримечательные лица: глаза – стальные, губы – обветренные, выражение – застывшее, как на старых фотографиях, когда жизнь была ceрьезной, а время экспозиции – долгим. Они тщательно осматривают каждый ряд, постепенно подходя ближе и ближе. Петворт много путешествовал, распространяя английский язык по линии Британского Совета. Вот уже некоторое время он раз или два в год берет портфель и отправляется читать лекции, так что насмотрелся на неприглядный внешний лик современных путешествий. Он видел людей с автоматами в аэропортах Амстердама и Осло, Брюсселя и Пенсильвании; солдаты на танках и бронемашинах могут в любой день окружить Хитроу. Он проходил через металлодетекторы на нескольких контиигнтах, проталкивал багаж через сотни рентгеновских аппаратов, которые не засвечивают фотопленку, его лекции тупо листали на бесчисленных таможенных контролях, полицейские в Исламабаде и Дюссельдорфе пробовали на язык таблетки из его аптечки; ему приходилось, разведя руки и широко расставив ноги, подвергаться личному досмотру самого разного рода, от грубого до панибратского, в странах с различными идеологическими осложнениями. Он понимает необходимость этой деперсонализации: для любого общества аэродромы – опасные дыры, самолетами летают террористы и угонщики, шпионы и беженцы по политическим мотивам, с виду неотличимые от рядовых лингвистов. Мир дышит злобой и озабоченностью, в одних странах люди чувствуют себя ущемленными в индивидуальных правах, в других – чересчур разобщенными. Временами трудно понять, что такое личность, и еще труднее ею быть; во многих обстоятельствах предпочтительно выглядеть как можно более обезличенным. Это и пытается сделать сейчас Петворт. Солдаты подходят, стоящая сзади стюардесса что-то говорит о нем. «Пассипоти», – произносит солдат, смотрит в документ, смотрит на Петворта, сквозь лицо в череп, ощупывает пакет из Хитроу, смеется, услышав звяканье бутылки, возвращает паспорт и проходит дальше. Через три ряда происходит разговор, затем слышится возня, и через мгновение солдаты тяжелой поступью возвращаются по проходу. Между ними идет бизнесмен в аккуратном английском костюме, неся кожаный дипломат с кодовым замком, который нельзя вскрыть, но можно изъять, – обычный человек, немного похожий на Петворта. Однако это уже совсем другая история, история о шпионах и доносах, она не имеет к Петворту (думает тот) ни малейшего отношения. Бизнесмен спускается по трапу между двумя солдатами, автоматы подпрыгивают у них на спине. За занавеской в хвосте самолета тихо, из интеркома слышится шум: пилот что-то бубнит на своем непонятном языке. Пассажиры медленно начинают вставать, выходят в проход, надевают шляпы и береты, снимают с полки картонные коробки.

– Можно? – спрашивает Петворт у плотной зеленой стюардессы.

– Та, – кивает она.

Петворт встает, берет пакет из Хитроу и плащ, вытаскивает из-под сиденья портфель с лекциями, проталкивается к выходу.

– Спасибо, – говорит он стюардессе с волосами в носу. -

Всего доброго.

И вот он на трапе, смотрит на новую страну. Еще два солдата следят за тем, как спускаются пассажиры. Петворт тоже спускается, плоские подошвы его практичных ботинок входят в соприкосновение с новой исторической почвой. Он замирает, тянет носом слегка душистый воздух; солдат указывает ему на толстощекий голубой автобус. Внутри лишь несколько стальных скамеек, на них сидят усатые мужчины и старушки с кульками, пахнет хлоркой. Толпа проталкивается в автобус, небритый водитель нажимает кнопку, двери шипят и закрываются. Автобус очень медленно трогается с места и едет, подпрыгивая на плохих шинах, мимо «Илов» и «Анов», мимо военных на посту, к белому зданию и двери с надписью «ИНВАТ». Петворт, обвешанный багажом, цепляется за металлическую стойку и отупело смотрит через слабоволнистое стекло. Часть его коллег в Англии считают страну, к которой он только что прикоснулся подошвами удобных ботинок, образцом желаемого будущего, исходом, на который указывает благожелательная история; для других это беспросветный финал. Петворт считает себя человеком непредвзятым, сторонником умеренных реформ и политикой интересуется, лишь когда его сильно заденет; он избегает крайних взглядов и с легкой иронией смотрит на все общества, каждое из которых верит, будто улучшило историю. Автобус трясется, пассажиров мотает, и уже близко здание аэропорта, где Петворта должны встретить, окружить заботой, ввести в новую жизнь.

Цепляясь за стойку, он чувствует обычные неприятные ощущения в желудке, боль в ушах после самолета, всегдашнее недоумение, зачем было менять одиночество в Англии на одиночество здесь. Он снова на чужбине, в этой универсальной стране, которая полностью противоположна дому, и это ее единственное определение. Оба мира разом в ладу и в разладе. Так, просыпаясь по ночам в Бредфорде, рядом со спящей темноволосой женой, грезящей, возможно, о ком-то или о чем-то другом, он внезапно остро ощущает нелепость соития, неполноту человеческих связей, тюрьму собственности, тупую одинаковость дней, тягу к более просторному, менее четкому миру. Просыпаясь один под двуспальным одеялом в двухместном гостиничном номере, на центральной площади какого-то не совсем понятного города, где дребезжат трамваи, гремит музыка в ночных барах, а по потолку проносятся отблески фар, он чувствует, как плохо быть в чужом месте и как хорошо сейчас дома, встает, подходит к телефону, звонит по международной связи в Бредфорд, часто не дозванивается и слышит лишь гудение да щелчки бесчисленных коммутаторов. Дом и чужбина, маниакальное и депрессивное никогда не сольются, между ними таблички на непонятных языках, таможенные досмотры и личные обыски, люди с автоматами, обрывки непривычных пейзажей за слабоволнистым стеклом, огромные цистерны с надписью «COMOIL» или «БИНЬЗИНІ», магазины дьюти-фри, брошюры по технике безопасности, джин с тоником, аэропорты.

Вот и аэропорт, белый, дощатый; перед дверью с надписью «ИНВАТ» – два неподвижных синих милиционера. Некоторое время автобус стоит, не открывая дверей, пассажиры – усатые мужчины и старухи – молча сидят на своих местах; видимо, в этой культуре люди привыкли к ожиданию. Потом за стеклянной дверью появляется девушка в синей форме, на шапочке у нее написано «КОСМОПЛОТ». Она отпирает дверь с надписью «ИНВАТ», выходит, нажимает кнопку на боку автобуса, дверь шипит и открывается. Пассажиры рейса 155 авиакомпании «Комфлуг» вылезают из автобуса, проходят между двумя вооруженными милиционерами и дальше в дверь под табличкой «ИНВАТ». Внутри, как и снаружи, здание малопримечательное, стены дощатые, пол застелен вытертым линолеумом. Пахнет пылью, громко работают различные агрегаты. Какие-то семиотики изобрели систему знаков – стрелки в квадратиках, крестики в кружках, лестницы в овалах, – чтобы провести ошалелого иностранца через лабиринт перегородок и коридоров, перед которым стоит Петворт. Значительно функциональней очередной синий милиционер, который автоматом указывает пассажирам на еще одного синего милиционера у прочерченной на полу черной линии. Прилетевшие из Лондона выстраиваются в очередь – длинную, медленную, вежливую, дисциплинированную. Время от времени милиционер машет, чтобы следующий пассажир прошел вперед, к одной из занавешенных кабинок с табличкой «ИДЕНТЪНІІ».

Проходят группки зеленых стюардесс, старенький трактор тянет через зал тележки на резиновых шинах, нагруженные багажом. Дощатое здание дрожит от рева взлетающих самолетов. Ожидание затягивается, но наконец Петворт доходит до черной линии; вооруженный милиционер машет ему в сторону одной из кабинок.

Там еще два вооруженных милиционера, один без фуражки. «Пассипоти», – говорит тот, который без фуражки; второй смотрит через плечо Петворту на зеркало у него за спиной, в котором человека видно с незащищенного тыла. Петворт кладет британский паспорт в жесткой синей корочке, вместе с визой – ее выдали десять дней назад в британском консульстве страны, куда он сейчас прилетел. Каждый экземпляр снабжен печатью народной республики (Рыпъбликанп Пролыйяниіі) и убористым кириллическим текстом. На каждый экземпляр приклеена маленькая фотография Петворта с серым затравленным лицом, какое бывает, когда сидишь за шторой в вокзальной фотокабинке (немного похожей на то место, где он стоит сейчас), пытаясь (вспышка) отрегулировать табурет на нужную высоту, и слушая {вспышка), как от платформы отходит твой поезд. Двое вооруженных людей переводят взгляд с Петворта на фотографию, с фотографии на Петворта, с изображения на какую-никакую реальность и обратно. Тот, что без фуражки, смотрит на Петворта.

– Дикументи? – спрашивает он.

После самолета Петворт утратил вкус к мимолетным лингвистическим знакомствам, вербальным случайным связям, однако слова всё равно требуются.

– Профессори, – говорит он.

– А, та, прифъсории? – переспрашивает милиционер без фуражки.

– Ja, то есть та, – говорит Петворт. – Прифъсории уни-верситетии лингвистики.

Второй милиционер подается вперед.

– Дикументи? – говорит он.

Тут Петворт вспоминает другой документ: слепо отпечатанное письмо на ломаном английском, официальное приглашение от принимающей стороны, Минъстратн культуры комитетьиіі. Письмо сильно помялось в кармане, и Петворт что-то начирикал на обороте, однако милиционер без фуражки тщательно разворачивает и вдумчиво изучает бумагу.

– Кла? – спрашивает он, передавая письмо второму милиционеру.

– Та, – отвечает тот.

Первый милиционер снова берет визу и смотрит вначале на фотографию, потом на Петворта. Видимо, его лицо теперь приобрело тот же серый, затравленный вид, что и на снимке, потому что первый милиционер вырывает листок из визы, проштамповывает, один за другим, остальные экземпляры, потом просовывает паспорт и сложенное письмо сквозь щель в стекле.

– Данке, – говорит Петворт, улыбаясь тому, каким чудесным образом язык объединяет.

Он выходит из кабинки и оказывается в следующей очереди, перед следующей черной полосой на полу, следующим вооруженным милиционером и следующим рядом завешенных кабинок. Всё то же, только над кабинками таблички «ГЕЛДЪЯЫІІ». Ожидание снова долгое: очередь еле ползет. Снаружи ревут самолеты, слышно, как на крыше топочут встречающие. Нетрудно догадаться, думает Петворт, перед которым медленно приоткрываются двери языка, что означает ГЕЛДЪЯЫІІ. В стране, куда он прилетел, остро стоит проблема платежного баланса; валютные спекуляции являются здесь тягчайшим государственным преступлением. В самолете Петворту выдали документ, в который надо было внести все сведения о наличной валюте. Кроме того, документ напоминал, что обычный путешественник вправе поменять в день не более определенной суммы, и только в официальных обменных пунктах либо в филиалах государственного банка.

Он заходит в кабинку. Впереди снова стеклянная стена, за ней два синих вооруженных милиционера, один безусый и в кителе, другой без кителя и усатый. Усатый и без кителя просовывает руку через отверстие в стекле и говорит: «Дикументи?» Петворт протягивает паспорт, визу, письмо и валютную декларацию, незаполненную, поскольку расходы на его пребывание в Слаке берет на себя Минъстрата культури комитетьиіі. Усатый смотрит на пустую декларацию и передает ее тому, который в кителе.

– Гелдъяыии на? – спрашивает тот, глядя на Петворта с некоторым изумлением.

– На, гостевато, – говорит Петворт, широко разводя руками.

Оба милиционера некоторое время смотрят на него, потом тот, что без кителя, спрашивает:

– Хиппи?

– На, на, – отвечает Петворт. – Прифъсории университетии лингвистики, госте вато официале.

– Влоскан на? – спрашивает безусый.

– Смотрите, дикументи, – говорит Петворт, указывая на слепо отпечатанное письмо и паспорт.

– Ха, – тянет милиционер без кителя, очень медленно читая письмо. – Ка? Конгресси интернатъыяыии?

– Колоквиале дидактико, – отвечает Петворт.

– На гелдин аб питти? – спрашивает милиционер без кителя.

Петворт, кажется, понимает; он лезет в карман и вынимает тонкую пачку зеленых и синих бумажек, образчики падающего стерлинга, которые взял в самолет, чтобы купить виски. Милиционер без кителя считает их и смеется, пишет что-то в валютной декларации, отрывает первый экземпляр, кладет его в ящик стола, штампует остальные и протягивает их Петворту вместе с паспортом и письмом.

– Мерси, – говорит Петворт, приподнимая занавеску, и оказывается в следующей очереди пассажиров, перед следующим вооруженным милиционером, следующей черной линией на полу, только вместо ряда кабинок впереди одна белая дверь с табличкой ДОНАЫЙІІ.

Третий лабиринт оказывается совершенно иным: дверь ведет в зал, где на скамейках расставлен багаж, рядом с которым дожидаются пассажиры. Вместо вооруженных милиционеров здесь одна полная энергичная дама в синей юбке и белой блузке с черным галстуком, которая досматривает багаж. Она работает в одиночку, и на каждого пассажира уходит много времени: дама строго заглядывает в каждую сумку, приподнимает рубашки, роется в белье, задает многочисленные вопросы. На одной скамейке Петворт видит собственный синий чемодан с наклейкой «СЛК», подходит и встает рядом. За стеной бурление голосов, гул толпы. Наверное, это встречающие. Где-то среди них эмиссар Минъстрата культури комитетьиіі, ждет, чтобы снабдить его деньгами и отвести на лекции. Избавление близко.

– Ва? – спрашивает энергичная дама, постукивая по его чемодану.

Петворт расстегивает замки. Дама недолго копается в интимном мире его носков, в аптечке, приподнимает парадный костюм и запасные ботинки, быстро заглядывает в пакет с надписью «Поздоровайся с «Гуд-Байс» в Хитроу». Наибольший интерес вызывает у нее портфель. Она пристально смотрит на запихнутые в беспорядке бумаги и книги, потом на Певорта и говорит:

– От.

– Ка? – спрашивает Петворт.

– От, – повторяет дама и, подняв обе руки, переворачивает их ладонями вниз. Жест – это язык; в данном случае он совершенно ясен.

– А, от, – обреченно говорит Петворт и переворачивает портфель. Содержимое вываливается на скамью, хаос страниц и абзацев. Скрепки отлетают, лекции рассыпаются, книги соскальзывают на пыльный пол.

За них дама берется в первую очередь. Она поднимает и оглядывают каждую: Хомский о трансформационном анализе, Лайонс о Хомском, Хомский о Хомском, Чэтмен о социолингвистике, Фоулер о Хомском, Лайонсе и Чэтмене.

– Порно? – спрашивает она.

– Нет, нет, – отвечает Петворт. – Scienza, Wissenschaft .

– Ха, – говорит дама, берет одну из книг (Фоулера), с сомнением оглядывает, потом берет другую и принимается листать ее страница за страницей.

– Ка, – произносит она, поворачивая книгу к Петворту. На иллюстрации изображены извивающиеся человеческие органы.

– Это речевой акт! – кричит Петворт. – Рот совершает речевой акт!

– Ха, – говорит дама и откладывает книги в сторону, как будто они ей прискучили. Теперь она переносит внимание на лекции Петворта. Она аккуратными стопками раскладывает перед собой слепо отпечатанные, кое-как скрепленные ржавыми скрепками тексты, побывавшие во многих частях мира, пережившие мороз и жару, повидавшие разных людей и разные условия жизни, потом берет одну, кладет на дощечку с зажимом и пытается прочесть.

Это не лучшее творение Петворта: затрепанный снотворный текст, озаглавленный «Английский язык как среда межнационального общения». Лекция путешествует с Петвортом уже давно, и ее прослушала обширная аудитория. Многие соображения и уточнения записаны на полях, сам Петворт с трудом их разбирает, а дама и подавно. Она морщит лоб, вертит страницы так и сяк, потом берет их за скрепку и трясет, словно надеясь таким образом извлечь скрытый смысл. Несколько листков выпадают на пол, она поднимает их и принимается изучать с удвоенным вниманием. Петворту приходит в голову профессиональная мысль, которая, в менее напряженной обстановке, заслуживала бы отдельной лекции. Писаное слово имеет в разных культурах не только разное значение, что связано со сменой контекста, но и разный вес или статус. В некоторых культурах – например, в той, к которой принадлежит Петворт, – слова циркулируют свободно, охотно произносятся и довольно легко публикуются, поэтому их рыночный вес низок. В других культурах – как, например, в этой – слова дозируются строже, поэтому, в соответствии с известным экономическим принципом, котируются высоко. В таких культурах текст – опасен, книги – маленькие бомбы. Более того, можно повысить стоимость слов, если перенести их в другую обстановку – скажем, положить в портфель и доставить куда-нибудь на самолете. Значит, ценность слов определяет среда, как видно из того, что происходит сейчас с Петвортом.

Дама недовольно хмурится. Петворт чувствует, что надо показать: эти конкретные слова ничего не стоят.

– Лектори академике, – говорит он.

– Пый, – отвечает дама, продолжая читать.

В преподавании существует старый прием, основанный на том, что в условиях стресса человек якобы быстрее овладевает языком. Петворт в него не верит, но именно это сейчас с ним происходит.

– Лектори академико прийфиссори университеыии госте-вато офицаыйялии конгресси интернасьыыии коллоквиале дидактико, – выпаливает он.

– Мый, – говорит дама, не поднимая глаза от текста. По ее лицу трудно сказать, понимает ли она хоть что-нибудь; впрочем, время, которое уходит на каждый лист, заставляет в этом усомниться. Остальные пассажиры безропотно ждут и лишь изредка украдкой поглядывают в их сторону. Помощи ждать не от кого.

– Эксченжи амикати, – говорит Петворт, вынимает слепо отпечатанное письмо из Минъстрата культури комитетьиіі и протягивает даме.

– Вый. – Дама берет письмо и закрепляет на дощечке с зажимом, которая покоится на ее пышной груди, предназначенной явно для этой цели и ни для каких больше. Только сейчас Петворт соображает, что письмо написано по-английски и вряд ли устранит затруднения.

Петворт смотрит по сторонам, на стены, на других пассажиров, которые терпеливо дожидаются, что будет дальше. Когда он снова поворачивается к даме, та уже идет к перегородке, за которой работают или таращатся на Петворта мужчины в белых рубашках с черными галстуками. В руках у нее письмо и лекция «Английский язык как среда межнационального общения». Остальные лекции, рассыпанные, перепутанные, остаются лежать на скамье; он начинает было раскладывать листки, но голова занята совершенно другим. Через несколько минут энергичная дама возвращается в сопровождении вооруженного милиционера. Она занимает место по свою сторону скамьи, милиционер, скрипя ботинками по кафельному полу, встает рядом с Петвортом. Дама с исключительной аккуратностью складывает рассыпанные бумаги, разгибая мятые углы правленых-переправленых текстов, расправляя обложки книг; явно в этой культуре принято всё делать тщательно и не спеша. Она не менее аккуратно убирает их в портфель, закрывает его и вручает милиционеру.

– Та? – спрашивает милиционер, указывая на синий чемодан и пакет из Хитроу.

– Та, – отвечает дама.

– Хин, – говорит милиционер и кивает Петворту, чтобы тот шел за ним. Остальные пассажиры с любопытством, не выходящим, впрочем, за рамки приличий, смотрят, как Петворт и милиционер идут по гулкому дощатому помещению. Черные милицейские ботинки ступают с тяжелым стуком, плоские подошвы Петворта – чуть слышно.

– Экченжи амикато! – вопит Петворт.

Милиционер, не отвечая, ведет его к маленькой белой двери с табличкой «ДИРИГЪЯЫІІ».

В помещении, за столом, сидит очень крупный милиционер. Рядом, в пластмассовом кресле, под табличкой «HOKI POKI» курит ароматическую сигарету щуплый человек в штатском, настолько штатском, что это может быть только сотрудник госбезопасности, ХОГПо. Оба читают: крупный милиционер со шрамом на лбу – слепо отпечатанное письмо из Минъстратіі культури комитетьиіі, человек в штатском – лекцию «Английский язык как среда межнационального общения».

– Эксчежи амикато, – говорит Петворт, вставая перед столом.

Крупный милиционер поднимается и медленно выходит вперед; глаза у него голубые, портупея кажется слишком ту-

гой для такой мощной груди. Человек в штатском тушит сигарету. Крупный милиционер останавливается перед Петвортом и оглядывает его с головы до пят, потом раскидывает руки. Внезапно Петворт оказывается в водовороте или турбулентном потоке; его нос прижат к кожаной портупее, плотное сукно мешает дышать, руки чувствуют холодную сталь автомата на спине у милиционера, их ширинки соприкасаются. От милиционера разит потом, сам Петворт тоже вспотел. Милиционер на мгновение отрывает его от себя и держит на вытянутых руках, как большую куклу. Его голубые глаза, с морщинками в углах, останавливаются на лице Петворта.

– Камарадьяки! – кричит он. – Белком ин Слака! – И снова привлекает Петворта к себе, в большой братский водоворот.

Петворт не любит слова «товарищ», у него и приятелей-то никогда не было, но и он сдавленно кричит: «Камарадьяки!», когда милиционер наконец выпускает его из объятий.

– Ротьвитти! – говорит щуплый человек в штатском, весело поднимаясь из-за стола, на котором уже стоят четыре стакана и бутылка. В руке у Петворта оказывается полный стакан прозрачной жидкости.

– Снул! – восклицает крупный милиционер, поднимая стакан.

– Культури! – подхватывает человек в штатском, поднимая свой.

– Мюзика! – говорит милиционер, который привел Петворта, изображая, что играет на скрипке.

– Эксченжи! – говорит Петворт и выпивает свой стакан, после чего начинает ловить ртом воздух – местный персиковый коньяк это нечто незабываемое. Остальные смеются; возможно, слово непонятное или даже неприличное, но какая разница? Петворт в середине какого-то грандиозного мужского розыгрыша, к которому в данных обстоятельствах разумнее всего присоединиться. Четверо людей, двое вооруженные, двое нет, стоят посреди комнаты и раскатисто, по-мужски, гогочут – так смеялись взрослые в гостиной, когда Петворт был маленьким. Постепенно смех смолкает: через окно Петворт видит, как двое солдат ведут к черной машине западного бизнесмена с невскрываемым дипломатом.

– Просим иметь приятный визит, доктор Питвит, – говорит человек в штатском, вручая Петворту портфель. – Такие интересные книжки. Не давайте их никому из наших людей.

Крупный милиционер еще раз заключает Петворта в товарищеские объятия, второй милиционер берет вещи и ведет его из комнаты. Они проходят по коридору обратно в таможенный зал; полная энергичная дама поворачивается и провожает их взглядом до двери с табличкой «ОТВАТ». Еще один милиционер встает с табурета, открывает ее и пропускает их вперед. Провожатый Петворта ставит вещи на пол, легонько кланяется и проходит назад в дверь. Она закрывается, щелкает замок; табличка на этой стороне гласит «НОЙ ВА».

Петворт, весь взмокший, поворачивается. У ног его валяется багаж. Впереди длинное узкое помещение, до отказа забитое людьми, которые проталкиваются, наступая друг другу на ноги. Мужчины по большей части в коричневых двубортных костюмах, женщины полные и коренастые. Они держат цветы, размахивают платками, протискиваются к двери с надписью «НОЙ ВА». Из сумятицы возникают лица, чтобы тут же пропасть снова. Дальше грязные окна, в которые светит вечернее солнце; еще милиционеры прохаживаются перед зданием, глядя, как люди с цветами и чемоданами садятся в оранжевые такси или терпеливо дожидаются на остановке, пока старенькие толстощекие автобусы откроют двери. А еще дальше, за суетой, видны широкие, неразгороженные поля, деревья, бревенчатые домики и золотая луковка. Где-то за луковкой должен быть город, со своими жизнями и реальностями, кладбищами и соборами, министерствами и музеями, гостиницами и барами, обычаями и разговорами.

Петворт здесь, по эту сторону, прибыл с культурным визитом в практичных ботинках на плоской подошве.