В первых числах июля Джэмс Коньерс, новый берейтор, приехал в Меллишский Парк. Джон не справлялся о характере этого человека у его прежних хозяев, потому что одного слова мистера Пастерна было достаточно.

Мистер Меллиш старался узнать причину волнения Авроры при чтении письма Джона Пастерна. Она упала, как мертвая, к ногам мужа, потом целый день с ней была истерика, а ночью — бред; но она не произнесла ни одного слова, которое могло бы набросить какой-нибудь свет на тайну ее странного волнения.

Муж сидел возле ее постели на другой день после того, как с ней сделался обморок, и смотрел на нее с тревожным и серьезным лицом, не спуская с нее глаз.

Он испытывал такую же агонию, какую испытал Тольбот Бёльстрод в Фельдене при чтении письма матери. Черная стена медленно возвышалась и отделяла его от женщины, любимой им. Он должен был узнать теперь муку, известную только мужу, которого жена разлучена с ним тем, что разлучает более всякой ширины земли, или пространства океана — тайною.

Джон смотрел на бледное лицо, лежавшее на изголовьи, на большие черные глаза, дико и широко раскрытые; но на этой возлюбленной физиономии не было никакого ключа к открытию тайны; на ней было только выражение утомления, как будто душа, выглядывавшая из этого бледного лица, до того ослабела, что лишилась всякой способности чувствовать что-нибудь, кроме неопределенного стремления к покою.

Окна были открыты, но день был знойный и удушливый — тихий и солнечный; весь ландшафт был покрыт каким-то желтоватым туманом, как будто самая атмосфера была подернута растопленным золотом. Даже розы в саду как будто чувствовали влияние знойного летнего неба, и опустили свои тяжелые головки, как люди, страдающие от головной боли. Бульдог Боу-оу, лежа под акацией на лугу, был не в духе, как какой-нибудь обидчивый пожилой господин, и злобно лаял на порхавшую бабочку.

Как ни прекрасен был этот летний день, он был один из таких, когда люди раздражаются и ссорятся друг с другом по причине жара; каждый человек имеет тайное убеждение, что его сосед некоторым образом виноват, что атмосфера такая знойная и что она была бы прохладнее, если бы его тут не было. Это был один из тех дней, когда больные особенно капризны, а больничные сиделки ропщут на свое занятие. День, когда третьеклассные пассажиры, путешествующие на дальнее расстояние, свирепо требуют пива на каждой станции и ненавидят друг друга, зачем места их узки и жестки, день, в которой механизм ежедневной жизни выходит из своего порядка.

Джон Меллиш, сидя возле постели жены, мало думал о летней погоде. Я сомневаюсь, знал ли он, январь или июнь этот месяц. Для него на земле было только одно существо, и оно было нездорово и огорчено огорчением, от которого он не имел сил избавить его, не зная даже в чем оно состоит.

Голос его задрожал, когда он заговорил с женой.

— Душа моя, ты была очень больна, — сказал он.

Аврора взглянула на него с улыбкой до того непохожею на ее обыкновенную улыбку, что Джону было гораздо мучительнее видеть ее, чем слезы, и протянула ему свою руку. Он взял эту пылающую руку и держал ее, пока говорил.

— Да, душа моя, ты была больна; но Мортон говорит, что это была истерика, и что завтра ты опять будешь здорова, стало быть, беспокоиться нечего. Меня огорчает, мой ангел, что у тебя есть что-то на душе, что-то, бывшее причиною твоей болезни.

Аврора отвернулась и старалась вырвать свою руку с нетерпением, но Джон крепко ее держал в обеих своих руках.

— Тебя огорчает, что я говорю о вчерашнем, Аврора? — спросил он серьезно.

— Огорчает меня? О, нет!

— Так скажи же мне, мой ангел, почему имя этого человека, имя берейтора, имеет такое страшное на тебя действие?

— Доктор сказал тебе, что это была истерика, — отвечала она холодно, — верно, нервы мои были раздражены вчера.

— Но имя, Аврора, имя. Кто такой этот Джэмс Коньерс — кто он?

Джон почувствовал, что рука, которую он держал, судорожно сжала его руку, когда он назвал берейтора.

— Кто этот человек? Скажи мне, Аврора; ради Бога, скажи мне правду.

Она опять обернулась к мужу, когда он это сказал.

— Если ты желаешь узнать от меня правду, Джон, ты не должен спрашивать меня ни о чем. Вспомни, что я тебе сказала в замке д’Арк: с Тольботом Бёльстродом разлучила меня тайна. Ты поверил мне тогда, Джон — ты должен верить мне до конца; если ты не можешь верить мне…

Она вдруг замолчала, и слезы медленно выступили на ее больших, печальных глазах, когда она взглянула на своего мужа.

— Что же тогда, душа моя?

— Мы должны расстаться, как рассталась я с Тольботом.

— Расстаться! — вскричал Джон. — Мой ангел, мой ангел! Неужели ты думаешь, что нас может разлучить на земле что-нибудь, кроме смерти? Неужели ты думаешь, что какое бы то ни было стечение обстоятельств, как бы ни было оно странно, как бы ни было необъяснимо, может заставить меня сомневаться в твоей чести, или заставить меня дрожать за мою честь? Мог ли бы я сидеть возле тебя и делать тебе эти вопросы, если бы я сомневался в тебе? Ничто не может поколебать мое доверие к тебе — ничто! Но сжалься надо мною; подумай, как горько сидеть здесь, держать твою руку и знать, что между нами есть тайна. Аврора, скажи мне: этот человек, этот Коньерс — кто он?

— Ты это знаешь так же, как и я. Он был прежде грумом, потом жокеем, а теперь берейтор.

— Ты знаешь его?

— Я его видела.

— Когда?

— Несколько лет тому назад, когда он был в службе моего отца.

Джон Меллиш вздохнул свободнее: этот человек был грумом в Фельдоне — вот и все. Это объясняло то обстоятельство, что Аврора узнала его имя, но не объясняло ее волнения. Джон был не ближе к разгадке тайны, как и прежде.

— Джэмс Коньерс был в службе твоего отца, — сказал он задумчиво, — но почему его имя вчера так взволновало тебя?

— Я не могу тебе сказать.

— Стало быть, это другая тайна, Аврора, — с упреком сказал Джон, — или этот человек имеет какое-нибудь отношение к той прежней тайне, о которой ты мне говорила в замке д'Арк?

Она не отвечала ему.

— А, вижу, понимаю, Аврора, — прибавил Джон после некоторого молчания. — Этот человек был слугою в Фельдене, может быть, шпион; он открыл тайну и торговал ею, как слуги часто делают. Это возбудило твое волнение, когда ты услыхала его имя. Ты боялась, чтобы он не приехал сюда и не надоедал тебе, пользуясь этой тайной, чтобы выманивать у тебя деньги и беспрестанно держать тебя в страхе. Кажется, я понимаю все это. Прав я или нет?

Аврора взглянула на него с выражением зверя, загнанного охотниками.

— Да, Джон.

— Этот человек — этот грум знает… тайну?

— Знает.

Джон Меллиш отвернулся и закрыл лицо руками. Какая жестокая тоска! Какое горькое унижение! Этот человек, этот грум, этот слуга пользовался доверенностью его жены, имел возможность преследовать ее, надоедать ей, так что одно его имя заставило ее грохнуться на пол, как бы пораженной скоропостижной смертью. Какая могла быть эта тайна, которую знал слуга и которую нельзя было сказать ему? Он закусил свои губы до крови в безмолвной агонии от этой мысли. Что могло это быть? Он только за минуту перед тем поклялся, что будет слепо верить Авроре до конца, а между тем его массивный стан дрожал от головы до ног в этой безмолвной борьбе; сомнение и отчаяние поднимались как демоны-близнецы в душе его: но он боролся с ними и победил их. Обернувшись с бледным лицом к своей жене, он сказал спокойно:

— Я не буду более приставать к тебе с этими мучительными расспросами, Аврора. Я напишу к Пастерну, что этот человек для нас не годится и…

Он встал и хотел уйти, она удержала его за руку.

— Не пиши к мистеру Пастерну, Джон, — сказала она, — наверно, этот человек будет для нас годиться. Для меня лучше, чтобы он приехал.

— Ты… ты желаешь, чтобы он приехал сюда?

— Да.

— Но он будет тебе надоедать; он будет стараться выманить у тебя денег.

— Он везде может это сделать, пока он жив. Я думала, что он умер.

— Так ты точно желаешь, чтобы он приехал сюда?

— Желаю.

Джон Меллиш вышел из комнаты своей жены с невыразимым облегчением. Эта тайна не могла быть так ужасна, если Аврора желала, чтобы человек, знавший эту тайну, приехал в Меллишский Парк, где была хоть отдаленная возможность, что он откроет эту тайну ее мужу. Может быть, эта тайна касалась более других, чем Авроры — коммерческой честности отца ее — ее матери? Он мало слышал об истории ее матери; может быть она… фи! К чему утомлять себя бесполезными предположениями? Он обещал верить Авроре, и настал час, когда он должен сдержать свое обещание. Он написал к Пастерну, что принимает его рекомендацию и будет нетерпеливо ждать Джэмса Коньерса.

Он получил письмо от Коньерса, очень хорошо написанное, уведомлявшее, что он будет в Меллишском Парке третьего июня.

Аврора оправилась от своего истерического припадка, когда было получено письмо; но так как она была слаба и уныла, доктор посоветовал перемену воздуха, и мистер и мистрисс Меллиш уехали в Гэррогэт двадцать восьмого нюня, оставив мистрисс Поуэлль в Парке.

Вдову прапорщика не пускали в комнату Авроры во время ее краткой болезни. Джон хладнокровно запер дверь перед симпатическим лицом этой дамы и сказал ей, что он сам будет ухаживать за женой; а что когда нужна будет женская помощь, то он позовет горничную мистрисс Меллиш.

Мистрисс Уальтер Поуэлль, будучи наделена тем ненасытным любопытством, которое свойственно людям, живущим в чужих домах, почувствовала себя глубоко оскорбленною таким поведением. Были какие-то тайны, которых она не могла открыть. Она чуяла неприятности и горе, как плотоядные животные чуют свою добычу, а между тем ей, ненавидевшей Аврору, не было дозволено пресытиться на этом пиру.

Почему живущие в доме так лихорадочно любопытны насчет поступков и разговоров, обращения и обычаев, радостей и горестей хозяев? Не оттого ли, что сами, отказавшись от деятельной доли в жизни, они болезненно интересуются теми, кто находится в самом пылу борьбы? Или оттого, что будучи, по свойству своих занятий, отдалены от семейных уз и семейных удовольствий, они чувствуют коварное наслаждение во всех семейных неприятностях и в беспрерывных бурях, возмущающих домашнюю атмосферу? Помните это, мужья и жены, отцы и сыновья, матери и дочери, братья и сестры, когда вы ссоритесь, вашим слугам это доставляет наслаждение.

Конечно, этого воспоминания должно быть достаточно, чтобы навсегда поддержать вас в тишине и дружелюбии. Слуги ваши подслушивают у ваших дверей и повторяют в кухнях ваши злобные речи, наблюдают за вами, служа за столом, понимают каждый сарказм, каждый намек, каждый взгляд; они понимают ваше угрюмое молчание. Ничего из всего, что делается в гостиной, не потеряно для этих смирных наблюдателей из кухни. Они смеются над вами — хуже, они жалеют вас. Они рассуждают о ваших делах, высчитывают ваши доходы, решают, сколько вы можете тратить и сколько нет. Они знают, почему вы в ссоре с вашей старшей дочерью, зачем вы выгнали вашего любимого сына, и принимают болезненное участие в каждой печальной тайне вашей жизни.

Вы не любите, когда у них бывают посетители; вы кажетесь мрачнее громовой тучи, если увидите, что сестра Мэри или старая мать Джона сидят в вашей передней; вы удивляетесь, если почтальон приносит им письмо; вы отдаляете их от их родственников, любовников, друзей; вы не даете им книг, не позволяете читать ваши газеты, а потом удивляетесь их любопытству и тому, что разговор их составляют сплетни.

С мистрисс Уальтер Поуэлль, обращались почти все ее хозяева как со служанкой высшего разряда, и она приобрела все инстинкты служанки; она решилась употребить все средства, чтобы разузнать причину болезни Авроры, так как доктор намекнул ей, что эта болезнь более душевная, чем телесная.

Джон Меллиш велел плотнику поправить домик у северных ворот для Джэмса Коньерса; а старый берейтор Джона, Лэнгли, должен был принять своего товарища и вести его в конюшни.

Новый берейтор явился у ворот парка в прекрасный июльский вечер; его провожал не кто иной, как Стив Гэргрэвиз, искавший работы на станции и взятый мистером Коньерсом нести чемодан его.

К удивлению Джэмса Коньерса, Стивен Гэргрэвиз положил свою ношу у ворот парка.

— Вы найдете кого-нибудь другого отнести дальше, — сказал он, — протягивая свою широкую руку получить ожидаемую плату.

Мистер Джэмс Коньерс, обладавший тем качеством, которое вообще называется самохвальством, круто повернулся к Стиву Гэргрэвизу и спросил, что он хочет сказать.

— Я хочу сказать, что я не пойду в эти ворота, пробормотал Стивен Гэргрэвиз, — я хочу сказать, что меня выгнали отсюда, где я жил сорок лет — выгнали, как собаку.

Мистер Коньерс бросил остаток своей сигары и надменно устремил глаза на Стива.

— Что хочет сказать этот человек? — спросил он женщину, отворившую ворота.

— Он повздорил с мистрисс Меллиш, бедняжка; я слышала, что она прибила его своим хлыстом за то, что он прибил ее любимую собаку. Как бы то ни было, господин выгнал его из службы.

— За то, что миледи прибила его? Везде одно правосудие, — сказал берейтор, смеясь и закуривая вторую сигару.

— Да справедливо ли это? — сказал Стив. — Приятно ли было бы вам, если бы вас выгнали — вас, из того дома, где вы жили сорок лет? Но мистрисс Меллиш очень горда, да благословит небо ее красивое лицо!

Это благословение имело такой зловещий звук, что новый берейтор, который, очевидно, был человек принципиальный и наблюдательный, вынул сигару изо рта и пристально посмотрел на Гэргрэвиза. Бледное лицо, пара красных глаз, освещенных тусклым блеском, не составляли приятной физиономии, но Коньерс смотрел на Стива несколько минут, потом сказал, смеясь:

— Вы с характером, приятель, да еще не совсем безопасным. Черт меня побери, если я захочу оскорбить вас! Вот вам шиллинг за труды, — прибавил он, бросая небрежно деньги в протянутую ладонь Стива.

— Я могу оставить здесь мой чемодан до завтра? — спросил он привратницу. Я сам донес бы его до дома, если бы не был хром.

Он был так красив собой и имел такое непринужденное, небрежное обращение, что простая йоркширка совершенно пленилась им.

— Извольте оставить здесь, сэр, — сказала она, кланяясь, — мой муж отнесет в дом, как только воротится. Прошу прощения, сэр, но вы, верно, тот новый джентльмен, которого ожидают в конюшне?

— Точно так.

— Так я должна вам сказать, сэр, что для вас приготовили домик у северных ворот, не угодно ли вам прямо пройти в дом: ключница вас угостит и даст вам постель на сегодняшнюю ночь.

Мистер Коньерс кивнул головой, поблагодарил привратницу, пожелал ей спокойной ночи и медленно захромал по тенистой аллее. Он сошел с широкой экипажной дороги на росистый дерн, обрамлявший ее, выбирая самые мягкие места с инстинктом сибарита.

Взгляните на него, когда он медленно идет под этими великолепными ветвями в тишине летнего вечера, когда лицо его иногда освещено низкими заходящими лучами, иногда затемнено тенью листьев над головой его: он удивительно красив — он представляет олицетворение совершеннейшей физической красоты, безукоризненной в пропорциях, как будто каждая черта в лице и в фигуре была вымерена скульптором. О красоте его не могло быть спора, и горничные и герцогини должны были сознаться в совершенстве этой красоты; но это несколько чувственный тип красоты, без особенной прелести в выражении.

Посмотрите на него теперь, когда он остановился, прислонившись к стволу дерева и с наслаждением куря свою огромную сигару. Он думает. Его темно-голубые глаза кажутся еще темнее от черных, густых ресниц; они полузажмурены и имеют мечтательное, сентиментальное выражение, которое может заставить вас предполагать, что он мечтает о красоте летнего заката, а он думает: сколько жалованья будет он получать от Джона Меллиша и какие посторонние доходы доставит ему это место.

Вы приписываете ему мысли, гармонирующие с его темно-голубыми глазами и с изящным очертанием рта и подбородка; вы приписываете ему душу, столько же эстетически совершенную, как его лицо и стан, и ужаснетесь, узнав, какая пошлая, обыкновенная шпага хранится в этих красивых ножнах.

Мистер Джэмс Коньерс, может быть, не хуже других людей своего звания, но он решительно не лучше. Он только гораздо красивее, и вы не имеете права сердиться на него за то, что его мнения и чувства совершенно таковы, как если бы у него были рыжие волосы и вздернутый нос. Какое удивительно мудрое изречение сказал нам Джордж Элиот, что люди не бывают лучше от того, что у них длинные ресницы! Однако должно быть что-нибудь неправильное во внешней красоте и во внутреннем безобразии, потому что, несмотря на всю нашу опытность, мы возмущаемся против этого, не верим до конца, думая, что дворец, по наружности столь великолепный, не может быть дурно меблирован внутри. Помоги, Боже, той женщине, которая продаст свое сердце за красивое лицо и узнает потом сумасбродство подобной мены.

Мистер Коньерс долго шел от ворот до дома. Я не знаю как технически описать его хромоту. Он упал с лошади на скачке в Пруссии, что чуть не стоило ему жизни, и левая нога его была страшно ушиблена. Кости поправили знаменитые германские доктора, сложившие раздробленную ногу, как будто это была мозаика; но при всем их искусстве, жокей остался хром на всю жизнь и уже неспособен ездить ни на каких скачках. Роста он был среднего.

Он остановился в нескольких шагах от дома и серьезно рассматривал неправильное здание, находившееся перед ним.

— Уютное местечко, — пробормотал он, — судя по наружности дома, там, должно быть, денежек вдоволь.

Не имея сведений в географии этой местности, а сверх того, вовсе не страдая избытком скромности, мистер Коньерс прямо пошел к парадной двери и позвонил в колокольчик, назначенный для гостей и хозяев.

Его впустил серьезной наружности старый слуга, который, осмотрев его коричневую охотничью куртку, цветную манишку и поярковую шляпу, спросил его со значительной колкостью, что ему нужно.

Мистер Коньерс объяснил, что он новый берейтор и желает видеть ключницу. Но едва он успел это сказать, как в переднюю дверь тихо отворилась, и мистрисс Уальтер Поуэлль выглянула из своей уютной комнатки.

— Может быть, молодой человек войдет сюда, — сказала она, обращаясь, по-видимому, к пустому пространству, но косвенно к Джэмсу Коньерсу.

Молодой человек снял шляпу, открыл кучу роскошных каштановых кудрей и, хромая, перешел через переднюю, повинуясь приглашению мистрисс Поуэлль.

— Я могу доставить вам те сведения, каких вы желаете.

Джэмс Коньерс улыбнулся, спрашивая себя: может ли эта желчная особа (так он мысленно называл мистрисс Поуэлль) дать ему какие-нибудь сведения о летних скачках в Йорке? Он вежливо поклонился и сказал, что желает только знать, где он должен ночевать и есть ли к нему письма. Но мистрисс Поуэлль вовсе не была расположена так дешево с ним разделаться. Она принялась хитрить с ним и так устроила искусно, что скоро истощила тот небольшой запас сведений, который он был расположен доставить ей, вполне сознавая допрос, которому он был подвержен и будучи похитрее этой леди.

Вдова прапорщика узнала весьма мало, более того, что мистер Коньерс вовсе не знал Джона Меллиша и его жену и даже никогда не видал их. Не успев добиться многого из этого свидания, мистрисс Поуэлль пожелала скорее его окончить.

— Может быть, бы хотите рюмку вина после вашей прогулки пешком? — сказала она, — я позвоню и в то же время спрошу ваши письма. Верно, вы с нетерпением желаете получить известия от ваших родственников, которых вы оставили дома.

Мистер Коньерс улыбнулся во второй раз. У него не было ни дома, ни родственников с самого младенчества; он был брошен в божий мир семи- или восьмилетним искателем приключений. «Родственники», от которых он с таким нетерпением ожидал писем, были члены низшего класса спортсменов, с которыми он имел дела.

Слуга, отправленный мистрисс Поуэлль, воротился с графином хереса и с полдюжиной писем к мистеру Коньерсу.

— Лучше принеси лампу, Уильям, — сказала мистрисс Поуэлль, — а то вам не видно будет читать письма, — вежливо прибавила она, обращаясь к Коньерсу.

Дело в том, что мистрисс Поуэлль, мучимая тем болезненным любопытством, о котором я говорила, желала знать, от какого рода корреспондентов берейтор с таким нетерпением ждал писем, и послала за лампой для того, чтобы иметь возможность воспользоваться всеми сведениями, какие только могли доставить ей быстрые взгляды украдкой.

Слуга принес яркую лампу, и мистер Коньерс, вовсе не смущаясь от снисходительности мистрисс Поуэлль, придвинул стул к столу и, выпив рюмку хереса, сел читать письмо.

Вдова прапорщика, с шитьем в руках, сидела прямо против него за небольшим круглым столом, так что их разделял только пьедестал лампы.

Джэмс Коньерс взял первое письмо, рассмотрел надпись и печать, сорвал конверт и прочел несколько коротких строк на полулисте почтовой бумаги и засунул письмо в карман жилета. Мистрисс Поуэлль, напрягая зрение до крайности, не видала ничего, кроме нескольких строк, нацарапанных плебейским почерком, и подпись, которая, хотя вверх ногами, показалась ей похожею на «Джонсон».

Во втором конверте был только список закладов; в третьем был грязный лоскуток бумаги с несколькими словами, нацарапанными карандашом; но при виде верхнего конверта из остальных трех, мистер Джэмс Коньерс вздрогнул, как будто его поразил выстрел. Мистрисс Поуэлль отвела глаза от лица берейтора на надпись письма и была удивлена не менее Коньерса. Надпись была сделана почерком Авроры Меллиш.

Почерк был оригинальный; в этом почерке нельзя было ошибиться; это был почерк неизящный, тонкий и женский, а широкий и смелый, с большими росчерками и вверх и вниз, который легко было узнать даже на большем расстоянии, чем то, которое разделяло мистрисс Поуэлль от Коньерса. Сомневаться было нельзя. Мистрисс Меллиш писала к слуге своего мужа и этому человеку был, очевидно, знаком ее почерк, однако он удивился, получив ее письмо.

Он сорвал конверт и быстро прочел содержание два раза, сильно нахмурившись.

Мистрисс Поуэлль вдруг вспомнила, что она оставила какую-то принадлежность своего шитья на шифоньерке за стулом молодого человека и спокойно встала взять ее. Коньерс был так занят письмом, которое он держал в руке, что не приметил бледного лица, на минуту заглянувшего через его плечо, и жадных глаз, бросивших взгляд на написанное на этой странице.

Письмо было написано на первой странице почтового листа, и только несколько слов было перенесено на вторую страницу; эту-то вторую страницу и увидела мистрисс Поуэлль. Слова, написанные наверху страницы, были: «Более всего, не выражайте удивления. — А».

Обыкновенного заключения у письма не было; не было и подписи, кроме подписанной буквы А.