Великолепный темный Кентский лес подернут пурпуром там и сям. Красная рука осени слегка дотронулась до листьев — слегка, так, как художник накладывает яркие тени на свою картину; но величественный августовский солнечный закат сияет на широком ландшафте и освещается великолепно.

Лес, широкие равнины, похожие на луга, пруды прозрачной воды, разукрашенная живая изгородь, гладкие, извилистые дорожки, вершины холмов, сливающиеся с пурпуровой далью, белые коттеджи земледельцев, виднеющиеся из-за листьев на дороге, уединенные гостиницы с коричневыми кровлями, великолепные замки, скрывающиеся за праотеческими дубами, готические здания, сельские хижины, ворота со столбами, на верху которых красуются гербовые щиты, обвитые зеленым плющом, деревенские церкви, красивые школы — каждый предмет в этом прекрасном английском ландшафте подергивается каким-то блестящим туманом, по мере того, как вечерние тени медленно подвигаются из темных углублений леса и каждый очерк ландшафта темно отделяется от малиновых оттенков неба.

Заходящее солнце как будто медлит, великолепно освещая широкий фасад величественного замка, выстроенного в любимом стиле ранней георгиевской эры. Длинные ряды узких окон все освещены красным светом, и честный крестьянин, возвращающийся домой, несколько раз останавливается на дороге взглянуть через гладкий луг и спокойное озеро на этот замок, опасаясь, при виде неестественного блеска этих окон, нет ли пожара в доме мистера Флойда.

Величественный замок принадлежит Арчибальду Мартину Флойду, владельцу банка Флойда, Флойда и Флойда в Ломбардской улице, в Сити.

Кентские поселяне мало знают об этом банке в Сити, потому что Арчибальд Мартин, старший участник, давно уже отказался от всякой деятельности в делах, которыми занимаются его племянники Эндрю и Александр. Флойды — люди степенные, средних лет, семейные и имеющие загородные дома. Оба обязаны были своим состоянием богатому дяде, который нашел для них место в своей конторе лет тридцать тому назад, когда они были высокими, худощавыми, шотландскими юношами, с волосами песочного цвета и с румяными лицами, и приехали к нему из какой-то деревни на север Эбердина, деревни неудобопроизносимого названия.

Молодые люди подписывали свои имена Мэк-Флойд, когда вступили в контору дяди; но они скоро последовали благоразумному примеру своего родственника и уничтожили грозную частичку.

— Нам не нужно говорить здесь, что мы шотландцы, — заметил Элик своему брату, подписывая свое имя в первый раз «А. Флойд» просто.

Шотландский банкирский дом изумительно преуспевал в гостеприимной английской столице. Беспримерный успех сопровождал каждое предприятие давнишней и уважаемой фирмы Флойд, Флойд и Флойд. Целое столетие эта фирма называлась Флойд, Флойд и Флойд, потому что если один член дома оставлял этот свет, то какая-нибудь зеленая ветвь вырастала на старом дереве, и до сих пор не нужно было изменять тройного повторения известного имени на медной доске, украшавшей дверь красного дерева банкирского дома. На эту медную доску указал Арчибальд Мартин Флойд, когда за тридцать лет до того августовского вечера, о котором я пишу, он в первый раз привел своих долговязых племянников через порог своей конторы.

— Посмотрим, — сказал он, — на эти три имени на этой медной доске. Вашему дяде Джорджу за пятьдесят; он холостяк — это первое имя; наш двоюродный брат Стивен Флойд, в Калькутте, скоро откажется от дела — это второе имя; третье — мое, мне тридцать семь лет — помните это, уж конечно, я не сделаю глупости и не женюсь. Ваши имена со временем заменят наши: смотрите, чтобы они были чисты до тех пор; а если хоть одно пятнышко их покроет, они не будут годиться для этой медной доски.

Может быть, неотесанные шотландские юноши приняли этот урок к сердцу или, может быть, честность была врожденной добродетелью в доме Флойд, как бы то ни было, ни Элик, ни Эндрю не обесславили своих предков; и когда Стивен Флойд, ост-индский купец, продал свою долю, а дяде Джорджу надоели дела и он принялся строить — прихоть, свойственная пожилому холостяку — молодые люди заняли места своих родственников и взвалили дела на свои широкие северные плечи. Только в одном отношении Арчибальд Мартин Флойд обманул своих племянников. Через десять лет после его речи к молодым людям, в степенном, сорокасемилетнем возрасте, банкир не только сделал глупость и женился, но — если только эти вещи могут назваться глупостью, еще более отступил от мирского благоразумия, отчаянно влюбившись в прелестную, но бедную женщину, которую он привез с собою после деловой поездки по мануфактурному округу, и без церемонии представил своим родным и соседям кентского поместья как свою молодую жену.

Это сделалось так неожиданно, что соседи едва опомнились от удивления, читая параграф в левом столбце «Times», параграф, объявлявший о женитьбе «Арчибальда Мартина Флойда, банкира из Ломбардской улицы и владельца Фельденской деревни, на Элизе, единственной дочери капитана Проддера», когда дорожный экипаж новобрачного покатился по аллее его парка и остановился у каменного портика его дома и Элиза Флойд вошла в замок банкира, добродушно кивая изумленным слугам, собравшимся в передней принять свою новую госпожу.

Жена банкира была высокая, молодая женщина, лет тридцати, смуглая, с большими блестящими черными глазами, придававшими лицу — которое иначе могло остаться непримеченным — великолепную и совершеннейшую красоту.

Пусть читатель вспомнит одно из таких лиц, которых единственная красота заключается в чудном блеске великолепных глаз, и пусть он вспомнит, насколько они превосходят все другие лица своим могущественным очарованием. Та же самая степень красоты, распространенная на стройном носе, розовых полных губах, симметрическом лбу, нежном цвете лица, сделала бы обыкновенно хорошенькую женщину, но, сосредоточенная в чудном блеске глаз, она производит богиню Цирцею. Первую вы можете встретить каждый день, вторую — раз в жизни.

Флойд представил свою жену окрестным дворянам на обеде, который он дал скоро после приезда в Фельденском Лесу — так называлось его поместье. Исполнив эту церемонию весьма кротким образом, он ничего не сказал о своем выборе ни своим соседям, ни своим родным, которые очень рады были бы услыхать, как совершился этот неожиданный брак и которые намекнули о том счастливому жениху, но безуспешно.

Разумеется, эта молчаливость со стороны Арчибальда Флойда заставила тем суетливее работать тысячи языков молвы. Около Бекингэма и Уэст-Уикгэма, возле которых находилась Фельденская деревня, не было ни одного низкого положения в жизни, из которого, по слухам, не происходила бы мистрисс Флойд. Она работала на фабрике, и глупый старый банкир увидал ее на Манчестерских улицах с цветным носовым платком на голове, с коралловым ожерельем на шее, босиком шагавшую по грязи; он увидал ее в таком виде, немедленно влюбился и предложил выйти за него замуж. Она была актриса и он увидал ее на манчестерском театре; нет, она была еще ниже: какая-то жалкая танцорка, в грязном белом кисейном платье, в лифе из красного бумажного бархата, вышитого блестками, представлявшая в балагане, в труппе странствующих бродяг и ученой сороки. Другие говорили, что она была наездница из цирка и что банкир увидел ее в первый раз не в мануфактурном городе, а в Эстли; некоторые даже готовы были поклясться, что сами видели, как она прыгала через позолоченный обруч и танцевала качучу на лошади, ходили шепотом слухи еще более жестокие, чем эти слухи, но о них я не смею даже упомянуть здесь, потому что суетливые язычки, так безжалостно поражавшие имя и репутацию Элизы Флойд, были не прочь от злословия. Может быть, некоторые дамы имели личные причины к злобе против новобрачной, и многие увядшие красавицы в этих прекрасных кентских замках рассчитывали на доход банкира и на преимущества союза с владельцем Фельденского поместья.

Смелое, обесславленное создание, даже не имевшее красоты — потому что кентские девицы не хотели знать чудных глаз Элизы и строго критиковали ее низкий лоб, сомнительный рост и несколько широкий рот — хитрая, коварная женщина, в зрелом двадцатидевятилетнем возрасте, с волосами, росшими даже до бровей, успела завладеть рукою и состоянием богатейшего человека в Кентском графстве — человека, который до сих пор оставался недоступен к нападениям блестящих глаз и розовых губ, от которого самые неутомимые матушки отказались с отчаяния и перестали строить альнаскаровские воздушные замки относительно убранства в огромном палаццо мистера Флойда.

Женская часть общины удивлялась с негодованием нерадивости двух шотландских племянников и старого холостяка брата, Джорджа Флойда. Зачем эти люди не выказали энергии, не объявили дядю сумасшедшим и не заперли его в дом умалишенных? Он это заслужил.

Разоренное дворянство Сен-Жерменского предместья не могло бранить богатого бонапартиста с большей неприязнью, чем эти люди бранили жену банкира. Что ни сделала бы она — было новым предметом к критике; даже на первом обеде, хотя Элиза столь же мало осмеливалась вмешиваться в распоряжения повара и ключницы, как если бы она сама была гостьей в бекингэмском дворце, сердитые посетительницы находили, что все пошло хуже после того, как «эта женщина» вошла в дом. Они ненавидели эту счастливую авантюристку — ненавидели ее за ее чудные глаза и великолепные бриллианты, сумасбродно дорогие подарки обожавшего ее мужа, ненавидели ее за ее величественную фигуру и грациозные движения, никогда необнаруживавшие неизвестность ее происхождения — ненавидели ее более всего за то, что она имела дерзость не показывать ни малейшего страха к высоким членам того нового круга, в который она попала.

Если бы она кротко и смиренно покорилась надменному обращению этих знатных дворян — если бы она лизала пыль с их аристократических башмаков, искала бы их покровительства — может быть, они со временем простили бы ей. Но она этого не сделала. Когда они приезжали к ней, она искрение была рада видеть их. Они находили ее иногда в садовых перчатках, с несколько растрепанными волосами и с лейкой в руках в ее оранжереях, и она принимала их так спокойно, как будто родилась в палаццо и привыкла к лести и почету с младенчества. Как ни были они холодно вежливы с нею, она всегда была непринужденна, чистосердечна, весела и добродушна. Она болтала о своем «милом старичке Эрчи», как она осмеливалась называть своего благодетеля и мужа, или показывала гостям какую-нибудь новую картину, купленную им, и осмеливалась — бесстыдное, несведущее, дерзкое создание! — разговаривать об искусстве, как будто высокопарные фразы, какими они старались оглушить ее, были так знакомы ей, как королевскому академику. Когда этикет требовал, чтобы она отплачивала эти церемонные визиты, она смело подъезжала к дверям своих соседей в маленькой колясочке, запряженной одним пони, потому что прихотью этой хитрой женщины было выказывать простоту в своих вкусах и избегать случаев выставлять себя напоказ. Она принимала все величие, встречаемое ею, самым равнодушным образом, болтала, смеялась с самым наглым театральным одушевлением, к великому восторгу заблуждающихся молодых людей, не примечавших аристократических прелестей ее поносительниц, но никогда не устававших говорить о приятном обращении и великолепных глазах мистрисс Флойд.

Желала бы я знать, известна ли была бедной Элизе Флойд хоть половина тех жестокостей, которые говорились о ней? Я сильно подозреваю, что ей удавалось как-то слышать обо всем этом и что ее даже это забавляло. Она привыкла к жизни, исполненной сильных ощущений, и Фельденский замок мог показаться ей скучным без этих, вечно новых, сплетен. Она находила коварный восторг в неудаче своих неприятельниц.

— Как они, должно быть, хотели выйти за тебя замуж, Эрчи, — сказала она, — если они ненавидят меня так свирепо! Бедные старые девы! И это я вырвала у них добычу! Я знаю, им неприятно, что они не могут меня повесить за то, что я вышла за богатого человека.

Но банкир так глубоко оскорблялся, когда обожаемая жена повторяла ему сплетни, которые она слышала от своей верной горничной, привязанной к такой доброй и ласковой госпоже, что Элиза впоследствии скрывала от мужа эти слухи. Ее они забавляли; но его задевали за живое. Гордый и чувствительный, подобно почти всем очень честным и добросовестным людям, он не мог вытерпеть, чтобы кто-нибудь осмеливался чернить имя женщины, которую он любил так нежно. Что значила неизвестность, из которой он вывел ее? Разве звезда менее блестяща, потому что она светит на сточную трубу точно так же, как и на пурпуром подернутое море? Разве добродетельная и великодушная женщина становится от того менее достойною, что она доставляет себе насущное пропитание единственным ремеслом, которым она может заниматься, и играет Джульетту перед зрителями, платящими по три пенса за право восхищаться ею и аплодировать ей?

Да, злые люди не совсем обманывались в своих предположениях: Элиза Проддер была актриса; на грязной сцене второстепенного лэнкэширского театра богатый банкир увидал ее в первый раз. Арчибальд Флойд питал бесстрастный, но искренний восторг к британской драме. Да, к британской драме, потому что он жил в то время, когда драма у нас была британская, и когда «Джордж Бэрнуэль» и «Джэн Шор» находились в числе любимых произведений искусства театральной публики. Как это грустно, что наши вкусы так изменились после тех классических дней! Пропитанный восторгом к драме, Флойд, остановившись переночевать в этом второстепенном городе Лэнкэшире, отправился в запыленную ложу театра посмотреть на представление «Ромео и Джульетта». Наследницу Капулетти представляла мисс Элиза Персиваль, Проддер тоже.

Я не думаю, чтобы мисс Персиваль была хорошая актриса или чтобы когда-нибудь она сделалась знаменитою в своей профессии, но у ней был глубокий мелодический голос, придававший словам автора богатую, хотя несколько монотонную музыку, приятную для слуха; на сцене она была прелестна; ее лицо освещало маленький театр, более, чем газ, которого содержатель желал дать вдоволь своим немногим посетителям.

В те времена шекспировские драмы игрались совсем не таким образом, как теперь. Актеры думали, что трагедия, для того, чтобы быть трагедией, должна быть совершенно не похожа ни на что, когда-либо случавшееся под луною. Элиза Проддер терпеливо ступала по старой и избитой колее; слишком добродушна и кротка была она, чтобы покуситься на какую-нибудь сумасбродную перемену в превратных понятиях того времени, которое не ей суждено было исправлять.

Что же могу я сказать об игре бесстрастной итальянской девушки? На ней было белое атласное платье с блестками, пришитыми к грязному подолу, по твердому убеждению всех провинциальных актрис, что блестки — противоядие от грязи. Она смеялась и разговаривала в маленькой зеленой комнатке перед тем, как выбегала на сцену стонать по убитому родственнику и изгнанному любовнику. Нам говорят, что Мэкреди становился Ришелье в три часа пополудни, и что опасно было подходить к нему или говорить с ним между этим часом и концом представления. Но мисс Персиваль не принимала к сердцу своей профессии; лэнкэширское жалованье едва оплачивало физическое утомление ранних репетиций и длинных представлений; а что же могло вознаградить за нравственное истощение истинного художника, которое живет в лице, представляемом им?

Веселые комедианты, с которыми Элиза играла, делали дружеские замечания между собой о своих частных делах в промежутках самых мстительных речей, рассуждали о количестве собранных денег слышным шепотом во время пауз на сцене.

Следовательно, не игра мисс Персиваль очаровала банкира. Арчибальд Флойд знал, что она была самая дурная актриса, когда-либо игравшая трагедию. Он видел мисс О’Нейль в этой самой роли — и на губах его появилась сострадательная улыбка, когда зрители начали аплодировать бедной Элизе в сцене с ядом. Но все-таки он влюбился в нее. Это было повторение старой истории. Это был Артур Пенденнис в маленьком театре Чаттери, прельщенный мисс Фотерингэ. Только вместо непостоянного, впечатлительного юноши это был степенный, деловой, сорокасемилетний мужчина, который никогда не чувствовал ни малейшего волнения, смотря на женское лицо до этого вечера — до этого вечера, — а с этого вечера в свете для него заключалось только одно существо, а жизнь имела только одну цель. Он пошел в театр и на другой вечер, и на третий, а потом успел познакомиться с некоторыми из актеров в таверне возле театра. Эти хитрые комедианты жестоко воспользовались им, допустили его заплатить за бесчисленное множество рюмок грога, льстили ему и вызнали тайну его сердца; а потом рассказали Элизе Персиваль, что ей необыкновенно посчастливилось, что старик, неисчерпаемо богатый, влюбился в нее по уши, и что если она хорошо разыграет дело, то он женится на ней завтра. Сквозь щель в зеленой занавеси ей указали на него, сидящего почти одиноко в ветхой ложе и ожидавшего, когда начнется представление и когда ее черные глаза опять засияют на него.

Элиза смеялась над своей победой; это была только одна в числе многих подобных, которые все кончились одинаково и ни к чему не повели, кроме как к взятию ложи в ее бенефис, или к подарку букета, поднесенного ей на сцене. Элиза не знала могущества первой любви над сорокасемилетнем мужчиной. Не прошло и недели, а Арчибальд Флойд торжественно предложил ей уже свою руку.

Он много слышал о ней от ее товарищей по театру и ничего не узнал, кроме хорошего. Она устояла против искушений, отказывалась с негодованием от драгоценных вещей, втайне исполняла много кротких, женственных, благотворительных дел, сохраняла независимость при всей своей бедности и тяжких испытаниях — ему рассказывали сотни историй о ее доброте, которые вызвали краску на лицо ее от гордого и великодушного волнения. Она сама рассказала ему простую историю своей жизни, рассказала, что она была дочь шкипера Проддера, родилась в Ливерпуле, едва помнила отца, почти всегда находившегося в море, не помнила брата, который был тремя годами старше ее, поссорился с отцом, убежал и пропал без вести, не помнила и матери, умершей, когда ей, Элизе, было четыре года. Остальное было сказано в нескольких словах. Ее взяла к себе тетка, содержавшая мелочную лавку в родном городе мисс Проддер. Она научилась делать искусственные цветы, но ей не понравилось это ремесло. Она часто бывала в ливерпульских театрах и вздумала вступить на сцену. Будучи смелой, энергичной молодой девушкой, она однажды вышла из дома своей тетки, прямо пошла к содержателю одного из второстепенных театров и просила его дать ей роль леди Макбет. Содержатель засмеялся и сказал ей, что, в уважение ее прекрасной фигуры и черных глаз, он даст ей пятнадцать шиллингов в неделю, чтобы «выходить на сцену» иногда в одежде крестьянки, иногда в придворном костюме. От «выходов» Элиза перешла к ничтожным ролям, от которых с негодованием отказывались актрисы значительнее ее, и честолюбиво погрузилась в трагическую часть — и таким образом девять лет продолжала играть эти роли, до тех пор, пока на двадцать девятом году от ее рождения судьба бросила на ее дороге богатого банкира, и в приходской церкви небольшого городка черноглазая актриса переменила имя Проддер на имя Флойд.

Она приняла руку богача отчасти потому, что, движимая чувством признательности за великодушный жар его любви, она находила его лучше всех тех, кого она знала, и отчасти по совету своих театральных друзей, сказавших ей с большим чистосердечием, чем, изящностью, что глупа будет она, если пропустит такой случай; но в то время, когда она отдала свою руку Арчибальду Мартину Флойду, она не имела понятия, о великолепном богатстве, которое он предложил ей разделить с ним. Он сказал ей, что он банкир, и ее деятельное воображение немедленно вызвало образ единственной жены банкира, которую она знала: дородной дамы в шелковых платьях, жившей в оштукатуренном доме с зелеными шторами, державшей кухарку и горничную и бравшей ложу в бенефис мисс Персиваль.

Следовательно, когда обожающий муж осыпал свою прелестную молодую жену бриллиантовыми браслетами и ожерельями, шелковыми платьями из такой толстой материи, что согнуть было трудно — когда он повез ее прямо на остров Уайт, поместил в обширных комнатах лучшей гостиницы и бросал деньги, куда попало, как будто носил лампу Алладина в своем кармане — Элиза начала увещевать своего нового властелина, опасаясь, не свела ни его любовь с ума, и что эта страшная расточительность была первой вспышкой помешательства.

Когда Арчибальд Флойд повел свою жену в длинную галерею Фельденского замка, она всплеснула руками от искренней женской радости, поглядев на великолепие, окружавшее ее. Она упала на колени и воздала театральную дань своему повелителю.

— О, Эрчи, — сказала она, — это все слишком для меня хорошо! Я боюсь, что, пожалуй, я умру от моего величия.

В полном цвете женской красоты, здоровья, свежести, счастья, как мало воображала Элиза, что ей действительно не долго придется пользоваться этим дорогим великолепием!

Читатель, ознакомившийся с прошлой жизнью Элизы, может быть, поймет теперь непринужденность и смелость, с какими мистрисс Флойд обращалась с дворянскими фамилиями, которые собирались смутить ее своею знатностью. Она была актриса: девять лет жила она в том идеальном мире, в котором герцоги и маркизы так же обыкновенны, как мясники и булочницы. Как ей было смущаться, входа в гостиные этих кентских замков, когда девять лет сряду она являлась почти каждый вечер пред глазами многочисленной публики? Могли ли испугать ее Ленфильды или Мэндерли, когда она принимала королей у ворот своего замка, да и сама сиживала на троне? Итак, что ни делали бы соседи, они никак не могли покорить эту непрошеную самозванку, между тем, как, к увеличению их досады, каждый день становилось очевиднее, что мистер и мистрисс Флойд были самой счастливейшей четой, когда-либо носившей узы супружества и превратившей их в розовые гирлянды.

Если бы эта история была романтической, то я должна была бы заставить Элизу Флойд томиться в своем позолоченном тереме и оплакивать какого-нибудь любовника, брошенного в несчастный час счастливого сумасбродства. Но так как я рассказываю истинное происшествие — не только истинное в общем смысле, но строго-истинное относительно главных событий — и даже могу указать к северу от красивого Кентского леса на тот самый дом, в котором случились эти происшествия, рассказываемые мною, я обязана также быть справедливой и в этом отношении, и сказать, что любовь Элизы Флойд к мужу была такою чистою и искреннею, какую только каждый муж может надеяться заслужить от великодушного сердца доброй жены.

Какую долю занимала привязанность в этой любви — я сказать не могу. Если Элиза жила в красивом доме, если ей служили внимательные и почтительные слуги, если она ела вкусные кушанья, пила дорогие вина, если она носила богатые платья, великолепные бриллианты, покоилась на пуховых подушках в карете, везомой ретивыми лошадьми, которыми правил кучер с напудренной головой, если повсюду, где она бывала, ей воздавали должный почет, если ей стоило только изъявить желание — и оно исполнялось, как бы по мановению руки волшебника — она знала, что всем этим она была обязана своему мужу, Арчибальду Флойду, и, может быть, весьма естественно относя к нему все преимущества, какими она наслаждалась, она любила его ради всего этого. Подобная любовь может показаться низкой и ничтожной привязанностью в сравнении с благородным чувством героинь современных романов к избранникам их сердца и, без сомнения, Элизе Флойд следовало чувствовать гордое презрение к человеку, исполнявшему каждую ее прихоть, удовлетворявшему каждый ее каприз и любившему и уважавшему ее, бывшую провинциальную актрису, точно так, как если бы она сошла с ступеней самого знатного трона во всем мире, чтобы отдать ему свою руку.

Она была признательна ему, любила его и делала его совершенно счастливым, счастливым до того, что шотландец, несмотря на свое твердое сердце, иногда почти боялся своего собственного счастья, падал на колени и молился, чтобы это блаженство не было отнято от него, и что, если бы Провидению было угодно огорчить его, так пусть лучше будет отнято от него все его богатство, пусть он останется нищим и должен будет снова составлять себе состояние, но с нею. Увы! А именно этого блаженства он и должен был лишиться!

С год Элиза с мужем вели эту жизнь в Фельденском замке. Он хотел везти ее на континент, в Лондон на сезон, но она никак не могла решиться оставить свой любезный кентский дом. Она так была счастлива в своем саду, в своих оранжереях, с своими собаками и лошадьми и с своими бедными. Этим последним она казалась ангелом, сошедшим с небес утешать их. Были коттеджи, из которых щеголеватые дочери знатных дворянских фамилий бежали, смущенные дикими взглядами голодных обитателей этих жилищ; но в этих же самых коттеджах мистрисс Флойд была всегда дорогой и частой гостьей. Она умела заставить этих людей полюбить себя, прежде чем занялась исправлением их дурных привычек.

В самом начале знакомства с ними она была так слепа к грязи и беспорядку в их коттеджах, как была бы слепа к изношенному ковру в гостиной бедной герцогини; но впоследствии она искусно намекала на то или другое улучшение в хозяйстве своих пансионеров, до тех пор, пока, менее чем через месяц, без всяких нравоучений и обид, она производила полное преобразование.

Мистрисс Флойд была ужасно хитра с этими заблуждающимися поселянами. Вместо того, чтобы тотчас же сказать им откровенно, что все они грязны, неблагодарны и нерелигиозны, она хитрила с ними как самый искусный дипломат, точно будто собирала голоса в графстве для выборов.

Девушек она заставляла регулярно ходить в церковь посредством новых шляпок и щегольски переплетенных молитвенников; женатых мужчин не допускала таскаться по трактирам, подкупая их табаком, который они могли курить дома, и раз (о ужас!) подарив даже бутылку джина для умеренного распития в семейном кругу. Грязный камин заставила она сделать чистым, подарив пеструю китайскую вазу хозяину, а неопрятный камин сделала чистым посредством медной решетки. Брюзгливый характер исправила она новым платьем и помирила мужа, рассорившегося с женою, посредством ситцевого жилета.

Но через год после своей свадьбы, между тем, как садовники занимались улучшениями, предпринятыми ею в саду, между тем, как постепенные преобразования медленно, но верно подвигались среди признательных ей поселян, между тем, как злые языки ее поносительниц еще бесславили ее доброе имя, между тем, как Арчибальд Флойд с любовью нянчил малютку-дочь — без малейших предупредительных симптомов, которые могли бы уменьшить силу удара, блеск медленно потух в этих великолепных глазах, которым уже не суждено было блистать на земле, и Арчибальд Мартин Флойд остался вдовцом.