Джон прямо пошел в свою комнату посмотреть, не там ли его жена, но он нашел ружья лежащими на своих местах, а комнату пустою.

Горничная Авроры, щегольски одетая девушка, вышла из людской, откуда слышались бренчание ножей и вилок, показывающее, что там обедают, чтобы отвечать на нетерпеливые вопросы Джона. Она сказала ему, что мистрисс Меллиш жаловалась на головную боль и пошла в свою комнату прилечь. Джон отправился наверх и осторожно прошел по устланному ковром коридору, боясь, чтобы каждый шаг его не обеспокоил его жену.

Дверь ее уборной была полуоткрыта, Джон тихо отворил ее и вошел. Аврора лежала на диване в широкой белой блузе; черные волосы лежали на плечах ее змеистыми косами. Богу известно, сколько бессонных ночей провела мистрисс Меллиш, но в этот жаркий летний день она заснула тяжелым сном. Щеки ее горели лихорадочным румянцем и одна маленькая ручка лежала под головой, обвитая кучей ее великолепных волос.

Джон наклонился над Авророй с нежной улыбкой.

«Бедняжка, — думал он, — слава Богу, что она может спать, несмотря на печальные тайны, явившиеся между нами. Тольбот Бёльстрод оставил ее, потому что не мог вынести тоски, которую я выношу теперь. Какую причину имел он сомневаться в ней? какую причину, в сравнении с той, которую имел я две недели тому назад — намедни — сегодня? Однако — однако я полагаюсь на нее и буду полагаться до самого конца.

Он сел на низкое кресло возле дивана, на котором лежала его спящая жена, и смотрел на нее, думал о ней, может быть, молился за нее; чрез несколько времени он сам заснул, гармонируя своим храпеньем с правильным дыханием Авроры.

Он спал и храпел этот ужасный человек, в час своих неприятностей, и вел себя вообще совсем неприличным образом для героя. Но он не герой. Он здорового и крепкого сложения, с прекрасной, широкой грудью. Гораздо вероятнее, что он умрет от апоплексического удара, чем грациозно исчахнет от чахотки, или порвет кровяной сосуд в минуту сильного волнения. Он спит спокойно на теплом июльском воздухе, струящемся на него из открытого окна и успокаивающем его своим бальзамическим дуновением, и вполне наслаждается этим душевным и телесным отдохновением.

Однако даже в этом спокойном сне какая-то тень горьких воспоминаний, отогнанных от него сном, наполняет его грудь неопределенной болью, мучительной тягостью, которых отогнать нельзя.

Он спал, пока полдюжины разных часов в старом доме не объявила единогласно, что пять часов пополудни и он вдруг проснулся и увидал, что жена смотрит на него чрезвычайно пристально; ее черные глаза были наполнены какой-то торжественной мыслью, а на ее лице виднелась какая-то странная серьезность.

— Мой бедный Джон! — сказала она, склонив к нему свою прелестную головку и положив на его руку свой горячий лоб, — как ты, должно быть, устал, если заснул так крепко среди бела дня! Я проснулась уже около часа и все смотрела на тебя…

— Смотрела на меня, Лолли! — Зачем?

— И думала, как ты добр ко мне! О, Джон, Джон! что могу я сделать — что могу я сделать для тебя, чтобы загладить все…

— Будь счастлива, Аврора, — сказал он хриплым голосом, — будь счастлива и… отошли отсюда этого человека.

— Он уедет, Джон, уедет скоро, милый — сегодня вечером.

— Как! Так ты писала ему затем, чтобы отказать ему? — спросил мистер Меллиш.

— Ты знаешь, что я к нему писала?

— Да, душа моя, ты ему писала затем, чтобы отказать ему — скажи: да, Аврора. Заплати ему сколько хочешь, чтобы он сохранил тайну, узнанную им, но отошли его отсюда, Лолли, отошли. Вид его ненавистен мне, отошли его, Аврора, или я должен сделать это сам.

Он встал в сильном волнении, но Аврора тихо взяла его за руку.

— Предоставь все мне, — сказала она спокойно: — поверь, я поступлю к лучшему; к лучшему, по крайней мере, если ты не можешь меня лишиться; ведь ты не можешь лишиться меня, Джон?

— Лишиться тебя! Боже мой, Аврора! Зачем ты говоришь мне подобные вещи? Я не хочу тебя лишиться — слышишь ли, Лолли? Я не хочу. Я последую за тобою на самый дальний край вселенной, и горе тем, кто станет между нами!

Его сжатые зубы, свирепый блеск в глазах придавали его словам такую выразительность, какую мое перо никак не может придать, если бы я употребила всевозможные эпитеты.

Аврора встала с дивана и, свернув волосы густою массою на затылке, села у окна и подняла венецианскую штору.

— Эти люди обедают здесь сегодня, Джон? — спросила она небрежно.

— Лофтгаузы и полковник Мэддисон? Да, душа моя, и уже шестой час. Ты, кажется, еще не пила твой чай? Не позвонить ли, чтобы тебе подали?

— Да, дружок, и ты напейся со мною, если хочешь.

Я боюсь, что в глубине своего сердца мистер Меллиш не очень-то долюбливал напиток, которым жена потчивала его, но он готов был наесться Бог знает чего, если бы жена его угощала.

Мистрисс Поуэлль услыхала бренчанье чашек и ложек, проходя мимо двери в свою комнату, и ужасно была взбешена при мысли, что любовь и согласие царствовали в комнате, где муж и жена сидели за чаем.

Аврора вышла в гостиную через час после этого, в великолепном шелковом платье с множеством черных кружевных воланов, с диадемою из волос на голове, прикрепленной тремя бриллиантовыми звездами, которые Джон купил для нее в Париже, и которые так искусно были прикреплены, что дрожали при каждом движении ее прелестной головы. Вы, может быть, скажете, что она нарядилась слишком великолепно для приема старого индийского офицера и провинциального пастора с женой; но если она любила великолепные наряды более простых, то это не из щегольства, а скорее из внутренней любви к блеску и пышности, которая составляла часть ее широкой натуры. Ее научили думать о себе как о мисс Флойд, дочери банкира, научили также тратить деньги, как обязанность к обществу.

Мистрисс Лофтгауз была хорошенькая маленькая женщина, с бледным лицом и карими глазами. Она была младшей дочерью мистера Мэддисона, по происхождению гораздо выше бедной мистрисс Меллиш, которая, несмотря на свое богатство, только… и проч. и проч., как Маргарета Лофтгауз замечала своим приятельницам. Она нелегко забывала, что отец ее был младший брат баронета и отличился каким-то ужасным образом — кровожадным истреблением индийцев далеко на Востоке; и ей казалось тяжело, что Аврора обладает такими жестокими преимуществами, по милости торговой гениальности ее глазговских предков.

Но честные люди не могли знать Аврору и не любить ее. Мистрисс Лофтгауз искренне простила ей ее пятьдесят тысяч приданого и объявляла, что она милейшая женщина на свете, а мистрисс Меллиш искренне платила ей взаимностью за ее дружелюбие и ласкала маленькую женщину, как ласкала Люси Бёльстрод с величественным, но доброжелательным снисхождением, как Клеопатра могла бы ласкать своих прислужниц.

Обед прошел довольно приятно. Полковник Мэддисон с аппетитом ел блюда, нарочно приготовленные для него, и хвалил повара Меллишского Парка, Мистер Лофтгауз объяснял Авроре план новой школы, которую он намеревался выстроить для пользы родного прихода Джона. Аврора терпеливо слушала довольно скучные подробности, где пекарня и прачечная занимали главное место. Она прежде уже об этом слышала, потому что вряд ли строились церковь, больница или какое бы то ни было благотворительное заведение, которое дочь банкира не помогла бы строить. Но сердце ее было довольно обширно, и она всегда рада была слышать и о пекарнях и прачечных.

Если на этот раз она интересовалась менее обыкновенного, мистер Лофтгауз не примечал ее невнимательности, потому что, по своему простодушию, он думал, что разговор о школах не может не быть интересен. Ничего не может быть труднее, как заставить людей понять, что вы не интересуетесь тем, что особенно интересует их. Джон Меллиш не мог бы поверить, что разговор о скачках не интересен для мистера Лофтгауза, а провинциальный пастор вполне был убежден, что подробности о его филантропических планах для пользы прихода должны быть восхитительны для его хозяев.

Но владелец Меллишского Парка был очень молчалив и сидел с рюмкой в руке, смотря через стол и голову мистрисс Лофтгауз на освещенные солнцем вершины дерев между лугом и северным коттеджем. Аврора с другого конца стола видела этот взгляд и тень помрачила ее лицо, выражавшее какое-то решительное намерение, запрятанное глубоко в ее сердце. Она сидела так долго за десертом, устремив глаза на абрикос, лежавший на ее блюде, что бедная мистрисс Лофтгауз пришла в совершенное отчаяние, не получая того значительного взгляда, который должен был освободить ее от истории ее отца, о тигровой охоте, которую она слышала уже в сотый раз. Может быть, она никогда не дождалась бы этого женского сигнала, если бы мистрисс Поуэлль не сделала какого-то замечания о заходящем солнце. Мистрисс Меллиш вышла из задумчивости и вдруг вздрогнула.

— Девятый час, — сказала она, — не может быть так поздно!

— Да, Лолли, — отвечал Джон, смотря на часы: — четверть девятого.

— Неужели? Извините, мистрисс Лофтгауз, не пойти ли нам в гостиную?

— Да, душечка, пойдемте, — отвечала жена пастора, — и поболтаем хорошенько. Папа будет пить слишком много бордоского, если станет рассказывать свои истории, — прибавила она шепотом. — Попросите вашего доброго мужа не поить его так много бордоским: потому что он будет страдать завтра печенью и скажет, что Лофтгауз должен был удержать его. Он всегда говорит, что бедный Реджинальд виноват, зачем не удерживает его.

Джон тревожно посмотрел вслед жене, когда три дамы проходили через переднюю; он закусил губы, приметив мистрисс Поуэлль возле Авроры.

«Кажется, я выразился довольно ясно сегодня утром».

Четверть девятого, двадцать минут, двадцать пять. Мистрисс Лофтгауз, блестящая пианистка, и никогда не бывает так счастлива, как разыгрывая Тальберга и Бенедикта перед своими друзьями.

В двадцать семь минут девятого мистрисс Лофтгауз сидела за фортепьяно Авроры, разыгрывая прелюдию, требовавшую таких необыкновенных экзерциций правой руки через левую и левой через правую, что мистрисс Меллиш была уверена, что внимание ее приятельницы не будет отвлечено от фортепьяно.

За длинной гостиной Меллишского Парка была уютная комнатка, обитая розовым ситцем и меблированная кленовыми стульями и столами. Мистрисс Лофтгауз не просидела за фортепьяно и пяти минут, как Аврора вышла из гостиной в эту комнатку, оставив свою гостью с мистрисс Поуэлль. Она остановилась на пороге двери взглянуть на вдову прапорщика, которая сидела около фортепьяно в позе восхищенного внимания.

«Она подсматривает за мною, — думала Аврора, — хотя веки ее опущены и она делает вид, будто смотрит на бордюр носового платка. Она видит меня, может быть, своим подбородком или носом. Почем я знаю? она вся составлена из глаз! Ба! неужели мне бояться ее, когда я никогда не боялась его. Чего мне бояться, кроме…

Голова ее, вместо надменной позы, опустилась, и грустная улыбка промелькнула на ее губах.

«Кроме того, чтобы сделать тебя несчастным, мой милый муж. Да — и она вдруг приподняла голову с прежней надменностью, — мой муж, муж, сохранявший свои супружеские обеты столь же незапятнанными, как в ту минуту, когда они были произнесены твоими губами!»

Я пишу, что она думала, помните, а не то, что она говорила. Она не имела привычки думать вслух; я, впрочем, никогда не знала никого, кто имел бы эту привычку.

Аврора взяла кружевную косынку, которая была брошена на диван, и накинула ее на голову, зарывшись облаком, черного кружева, сквозь которое бриллианты сверкали как звезды на полночном небе. Она вышла в балконную дверь с глубоко затаенной целью в сердце и с решительным блеском в глазах.

Часы на деревенской колокольне пробили три четверти девятого. Наконец звуки замерли в летнем воздухе. Аврора подняла глаза на вечернее небо и пошла быстрыми шагами по лугу к южному концу леса, обрамлявшему парк.