Дитя, которое осталось после Элизы Флойд, когда она так неожиданно была взята от возможного земного счастья и блаженства, назвали Авророй. Это романтическое имя понравилось бедной Элизе, а для обожавшего ее мужа всякая прихоть ее, даже самая ничтожная, была всегда священна, а теперь стала вдвойне священною.

Сила горести вдовца никому не была известна на этом свете. Его племянники и жены их сострадательно навещали его, а одна из этих племянниц, добрая женщина, преданная своему мужу, настойчиво хотела утешать пораженного горем человека. Богу известно, утешила ли ее нежность хоть сколько-нибудь эту убитую душу! Он показался ей человеком, получившим апоплексический удар, каким-то отупевшим, почти безумным. Может быть, она выбрала самый лучший способ, какой только можно было выбрать. Она мало говорила со вдовцом о его горе, часто навещала его, терпеливо сидела напротив него по целым часам, разговаривая о самых пустых предметах — о погоде, о перемене министерства — обо всем, что так было далеко от горя его жизни, что менее заботливая рука, чем у мистрисс Александр Флойд, едва ли дотронулась бы до этих предметов на разбитых струнах этого испорченного инструмента — сердца вдовца.

Не прежде, как через полгода после смерти Элизы, мистрисс Флойд осмелилась произнести ее имя; но она заговорила о ней без всякой торжественной нерешимости, а нежно и просто, как будто привыкла говорить об умершей. Она тотчас увидела, что она была права. Настала пора для вдовца чувствовать облегчение в разговорах о той, которой он лишился, и с этого часа мистрисс Флойд сделалась любимицей дяди. Много лет спустя он говорил ей, что даже в угрюмом отуплении своего горя он смутно сознавал, что она жалела о нем и что она была «добрая женщина». Эта добрая женщина вошла в первый раз после смерти жены банкира в большую комнату, где он сидел у своего одинокого камелька с малюткой на руках — бледной девочкой, с большими черными глазами, с торжественным, некрасивым личиком, которая сделалась впоследствии героиней моего рассказа, Авророй Флойд.

Эта бледная, черноглазая малютка стала кумиром Арчибальда Мартина Флойда, единственным предметом во всей обширной вселенной, для которого он находил сносным переносить жизнь. После смерти своей жены он отказался от всякого деятельного участия в делах банка в Ломбардской улице, и теперь у него не было ни занятий, ни радостей, кроме, как слушать болтовню и потакать капризам своей маленькой дочери. Его любовь к ней была слабостью, почти доходившей до безумства. Если бы его племянники были люди хитрые, может быть, им пришла бы мысль о доме умалишенных, насчет чего так хлопотали оскорбленные соседи.

Мистер Флойд не допускал нанятых нянек более его ухаживать за малюткой. Он украдкой наблюдал за ними, боясь, чтобы они не обращались дурно с нею. Все тяжелые двери огромного Фельденского замка не могли заглушить слабого говора этого младенческого голоса для вечно тревожных, любящих ушей.

Он наблюдал, как растет его малютка с таким же нетерпением, как ребенок наблюдает за желудем, надеясь, что из него вырастет дуб. Он повторял ее прерывистый младенческий лепет до того, что всем надоела его болтовня об этом ребенке. Разумеется, все это кончилось тем, что, в общем значении этого слова, Аврора была избалована. Мы говорим, что цветок изнежен потому, что он растет в теплице, куда не допускается ни одно суровое дуновение небес, но все-таки блестящее тропическое растение подрезывается и подчищается безжалостной рукой садовника, между тем, как Аврора расцветала как хотела, и никто не подозревал раскидистых ветвей этой роскошной природы.

Она говорила, что хотела; думала, разговаривала, поступала, как хотела; училась, чему хотела, и выросла пылким существом, любящим и великодушным, как ее мать, но с каким-то оттенком врожденного огня в ее организации, делавшим ее оригинальной. Обыкновенно девочки, некрасивые в младенчестве, становятся красивыми женщинами, так было и с Авророй Флойд. Семнадцати лет она была вдвое лучше, чем мать ее в двадцать девять, но с теми же самыми неправильными чертами, освещенными парою глаз, походивших на звезды небесные, и двумя рядами чудных белых зубов.

Смотря на ее лицо, вы вряд ли могли заметить что-нибудь, кроме этих глаз и зубов, потому что они так ослепляли вас, что вам некогда было критиковать сомнительный носик или ширину улыбающегося ротика. Волосы черные, как вороново крыло, росли слишком низко для обыкновенного понятия о красоте. Френолог сказал бы, что голова была самая благородная, а скульптор прибавил бы, что она лежит на шее Клеопатры.

Мисс Флойд знала очень мало об истории своей бедной матери. В кабинете банкира висел портрет, нарисованный пастильными карандашами, представлявший Элизу в полном блеске красоты и счастья; но портрет ничего не говорил об истории оригинала, и Аврора никогда не слыхала о капитане купеческого корабля, о бедной ливерпульской квартире, об угрюмой тетке, содержавшей мелочную лавку, об искусственных цветах и провинциальном театре. Ей никогда не говорили, что деда ее по матери звали Проддер, что ее мать играла Джульетту перед зрителями, платившими по четыре пенса за место.

Окрестные помещики очень ухаживали за наследницей богатого банкира, но они говорили, что Аврора была родной дочерью своей матери, что в ее натуре находился отпечаток актрисы и наездницы. Дело в том, что, прежде чем мисс Флойд вышла из детской, она выказала очень решительную наклонность сделаться самой современной молодой девицей. Шести лет бросила она куклу и потребовала лошадку. Десяти лет она могла бегло разговаривать о лягавых собаках, сеттерах и гончих, хотя приводила в отчаяние свою гувернантку, постоянно забывая, при каком римском императоре был разрушен Иерусалим, и кто был легатом от папы во время развода Екатерины Аррагонской. Одиннадцати лет разговаривала она откровенно о лошадях в ленфильдских конюшнях; двенадцати — участвовала в закладах на скачках в Дерби; тринадцати лет ездила по окрестностям со своим кузеном Эндрю, который был членом Кройдонской охоты. Не без огорчения наблюдал банкир за успехами своей дочери в этих сомнительных талантах, но она была так хороша, так чистосердечна и неустрашима, так великодушна, ласкова и правдива, что он не мог решиться сказать ей, что не совсем такою желал бы он ее видеть. Если бы он мог управлять этой пылкой натурой, он сделал бы Аврору самой утонченной и изящной, самой совершенной и талантливой из ее пола; но он не мог этого сделать и рад был благодарить Бога за нее такую, как она была, и потакать всем ее прихотям.

Старшая дочь Александра Флойда, кузина Авроры, Люси, была ее другом и поверенной, и приезжала иногда из виллы своего отца в Фёльгэме провести месяц в Фельденском поместье. Но у Люси Флойд было полдюжины братьев и сестер и она была воспитана совсем не так, как наша наследница; она была белолицая, голубоглазая, золотоволосая девушка с розовыми губами, считавшая Фельденское поместье земным раем, а Аврору — счастливее королевской английской принцессы или Титании, королевы-волшебницы. Она ужасно боялась лошадей и ньюфаундлендских собак своей кузины, и имела твердое убеждение, что скоропостижная смерть непременно следует по пятам каждой верховой лошади; но она любила Аврору и восхищалась ею по способу всех слабых натур и принимала надменное покровительство мисс Флойд, как вещь самую обыкновенную.

Наступил день, когда мрачная, но неопределенная туча нависла над тесным домашним кружком в Фельденском замке. Между банкиром и его возлюбленной дочерью настала холодность. Молодая девушка проводила половину своего времени на лошади, рыская по тенистым переулкам около Бекингэма в сопровождении только своего грума — замечательно красивого юноши, выбранного мистером Флойдом за его красоту собственно для услуг Авроре. Она обедала в своей комнате после этих продолжительных уединенных прогулок, оставляя отца одиноко обедать в обширной столовой, которая казалась оживленною, когда она сидела в ней, и уныло пустою — без нее. Прислуга в Фельденском замке долго помнила один июньский вечер, в который буря разразилась между отцом и дочерью.

Авроры не было дома с двух часов пополудни до солнечного заката, и банкир расхаживал по длинной каменной террасе, с часами в руках, хотя цифры на циферблате едва можно было различить в сумерках, ожидая возвращения дочери. Он отослал свой обед, не дотронувшись до него; газеты лежали на столе не разрезанными, а домашние шпионы, которых мы называем слугами, говорили друг другу, как сильно рука его тряслась, что он даже пролил полграфина вина на стол, наполняя свою рюмку.

Ключница со своими спутницами пробралась в переднюю и сквозь стеклянную дверь глядела на банкира, тревожно расхаживавшего по террасе. Конюхи и кучеры рассуждали об этой ужасной размолвке между отцом и дочерью; а когда, наконец, лошадиные копыта послышались в длинной аллее и мисс Флойд подъехала на своем чистокровном рыжем к ступеням террасы, в вечерних сумерках выглядывали потихоньку зрители, с нетерпением желая слышать и видеть.

Но эти пытливые глаза и уши узнали мало. Аврора слегка спрыгнула на землю, прежде чем грум сам успел сойти с лошади и помочь ей, а рыжий, с боками, тяжело вздымавшимися и покрытыми пеною, был отведен в конюшню.

Мистер Флойд смотрел, как грум и обе лошади исчезли в воротах, ведущих в конюшню, а потом сказал очень спокойно:

— Ты нехорошо обращаешься с этой лошадью, Аврора. Шесть часов езды не годятся ни для нее, ни для тебя. Твой грум не должен был бы допускать этого.

Он пошел в свой кабинет и велел дочери идти за ним. Они сидели взаперти целый час.

Рано утром гувернантка мисс Флойд уехала из Фельденского замка, а между утренним чаем и завтраком банкир сходил в конюшню и осмотрел любимую рыжую лошадь своей дочери, которая была дрессирована для скачек. Рыжая вытянула жилу и хромала. Мистер Флойд послал за грумом дочери, заплатил ему и отказал от места тут же. Молодой человек не делал никаких возражений, но спокойно пошел в свою комнату, снял ливрею, уложил свои вещи в дорожный мешок и вышел из дома, не простившись со своими товарищами, рассердившимися за эту обиду и назвавшими его сердитым скотом, который всегда был слишком важен для этого дела.

Через три дня после этого, 14 июня 1856 года, мистер Флойд с дочерью уехали из Фельдена в Париж, где Аврора была отдана в очень дорогую и исключительно протестантскую школу, которую содержали девицы Лепар в величественном замке «Между двором и садом» на улице Сен-Доминик, для окончания ее весьма неполного воспитания.

Год и два месяца пробыла мисс Флойд в этой парижской школе; в конце августа 1857 банкир опять ходил по длинной террасе пред узкими окнами своего замка, на этот раз ожидая приезда Авроры из Парижа. Слуги очень удивлялись, как он сам не поехал за своею дочерью, и думали, что достоинство дома несколько унизилось от того, что мисс Флойд путешествовала без провожатых.

— Такая молоденькая бедняжечка! Она столько же знает этот негодный свет, как и новорожденный младенец, — сказала ключница, — и одна-одинехонька между этими усатыми французами!

Арчибальд Мартин Флойд состарился в один день — в тот страшный и неожиданный день, когда умерла его жена; но даже горесть об этой потере едва ли так сильно подействовала на него, как разлука с дочерью Авророй в четырнадцать месяцев ее отсутствия из Фельдена.

Может быть, шестидесяти пяти лет он был менее способен перенести даже меньшую горесть; но те, которые пристально наблюдали за ним, уверяли, что отсутствие дочери огорчало его столько же, как огорчила бы ее смерть. Даже теперь, когда он ходит взад и вперед по широкой террасе, а ландшафт расстилается перед ним широко под малиновым сиянием, разливаемым на все предметы заходящим солнцем, даже теперь, когда он ежечасно, почти ежеминутно, ожидает прижать к сердцу свою единственную дочь, Арчибальд Флойд, кажется, скорее нервно растревожен, чем исполнен радостных ожиданий.

Он бесстрастно взглядывает на свои часы, останавливается, прислушивается, как на бекингэмской колокольне бьет восемь часов; слух его необыкновенно напряжен к каждому звуку и он тотчас слышит стук колес на широкой большой дороге. Все волнение, вся тревога, которую он чувствовал на прошлой неделе, были ничего в сравнении с внутренней лихорадкой этой минуты. Проедет ли мимо этот экипаж или остановится у его ворот? Наверно, сердце его никогда не могло бы биться так сильно, если бы не по чудному магнетизму отцовской любви и надежды. Экипаж останавливается. Арчибальд Флойд слышит как заскрипели ворота; подернутый пурпуром ландшафт тускнеет пред его глазами, он почти лишается чувств до тех пор, пока горячие руки не обвились вокруг его шеи и лицо Авроры не прислонилось к его плечу.

Мисс Флойд приехала в наемной карете; она уехала, как только Аврора вышла из вагона и небольшая поклажа, привезенная ею, была отдана торопливым слугам. Банкир повел свою дочь в кабинет, где, четырнадцать месяцев тому назад он имел с нею такое продолжительное совещание. Лампа горела на столе и к этому-то свету Арчибальд Флойд подвел свою дочь.

В этот год девушка превратилась в женщину — женщину с большими, впалыми черными глазами и бледными, исхудалыми щеками. Воспитание в парижской школе очевидно было слишком тяжело для избалованной наследницы.

— Аврора, Аврора! — жалобно закричал старик. — Какой у тебя болезненный вид! Как ты переменилась! Как…

Кротко, но повелительно приложила она свою руку к его губам.

— Не говорите обо мне, — сказала она, — я выздоровлю; но вы, вы, вы тоже переменились.

Она была так же высока, как и ее отец; положив свои руки на его плечи, она глядела на него долго и пристально, и слезы, медленно выступавшие на ее прежде сухих глазах, медленно потекли по ее впалым щекам.

— Отец мой, мой преданный отец! — сказала она прерывающимся голосом. — Если бы мое сердце было каменное, оно, кажется, разбилось бы, когда я увидала перемену в этом возлюбленном лице.

Старик остановил ее с нервическим движением, движением почти выражавшим ужас.

— Ни слова, ни одного слова, Аврора! — сказал он торопливо, — или, по крайней мере, только одно: этот человек… умер?

— Да.