Солнце стояло низко на западном небе; деревенские часы пробили семь, когда Джон Меллиш медленно отправился домой.

Йоркширский сквайр был еще очень бледен. Он шел, опустив голову на грудь, засунув руку, сжимавшую скомканную бумагу, в карман жилета; но свет надежды сиял в его глазах; суровые линии рта сменились нежною улыбкою — улыбкою любви и прощения. Да, он молился за Аврору, простил ей и успокоился. Он обсуждал ее дело раз сто, извинил ее и простил — не легко, небо было этому свидетелем, не без жестокой борьбы, разорвавшей его сердце мучениями, о которых он до тех пор и не мечтал.

Это обнаружение прошлого было для него горьким стыдом, ужасным унижением. Каким образом предмет его любви, его кумир, его богиня вступила в такой унизительный брак? О Боже! Неужели он напросто восхвалял ее таким образом? Не о себе думал он, когда лицо его пылало при мысли о толках, каким подвергнется Аврора, когда роковая ошибка ее молодости сделается известной: мысль о ее стыде колола его сердце. Он ни разу не побеспокоился подумать о том, какие насмешки посыплются на него самого.

Вот тут-то и была разница в способности любить и страдать между Джоном Меллишем и Тольботом Бёльстродом. Тольбот искал жену, которая навлекла бы на него почет, и бросит Аврору при первом испытании его доверия, поколебленного ужасными опасениями о его собственной опасности. Но Джон Меллиш забывал о своей личности для женщины, которую он любил. Она была его кумиром и он оплакивал ее исчезнувшую славу в этот жестокий день стыда. Если бы Аврора была менее прекрасна, менее великодушна, менее благородна, он, может быть, легче простил бы ей этот стыд, но она была так совершенна, как же могла она, как же она могла?

Раз двенадцать развертывал он несчастную бумагу и перечитывал каждое слово документа, прежде чем мог убедиться, что это не какая-нибудь гнусная подделка Джэмса Коньерса. Но он молился за Аврору и простил ей. Он сожалел о ней с нежным состраданием матери и более чем с грустною тоскою отца.

— Бедняжка! — говорил он, — бедняжка! Она была пансионеркой, когда было написано это брачное свидетельство, невинным ребенком, готовым поверить всякой лжи, сказанной ей негодяем.

Мрачно нахмурился лоб йоркширца при этой мысли: это не предвещало бы ничего хорошего для мистера Джэмса Коньерса, если бы берейтор не был уже вне земного добра и зла.

«Сжалится ли Господь над таким злодеем, — думал Джон Меллиш, — будет ли прощен этот человек, который навлек несчастье и бесславие на доверчивую девушку?»

Может быть, станут удивляться, как Джон Меллиш — позволявший слугам распоряжаться в своем доме, слушавший предписания буфетчика, какое вино надо ему пить, свободно разговаривавший с своими конюхами, позволявший берейтору сидеть при себе — может быть, будут удивляться, как этот откровенный, простодушный молодой человек почувствовал так горько стыд неравного брака Авроры. В Донкэстере говорили, что сквайр Меллиш был вовсе не горд, что он трепал по плечу бедных людей и здоровался с ними, проходя по тихой улице, что в целом графстве не было лучшего помещика и благороднейшего джентльмена.

Все это совершенно справедливо: Джон Меллиш вовсе не имел гордости; но другая гордость была неразлучна с его воспитанием и положением: гордость сословия. Он был строгий консерватист, и хотя охотно разговаривал с своим приятелем седельным мастером, или с своим конюхом, так свободно, как разговаривал бы с равными себе, он всею силою своей власти воспротивился бы, если бы седельный мастер вздумал попасть в депутаты от своего родного городка, и уничтожил бы конюха одним сердитым блеском своих светлых, голубых глаз, если бы слуга вздумал хоть на один дюйм переступить широкую границу, разделявшую его от его господина.

Борьба кончилась прежде, чем Джон Меллиш встал с травы и повернул к дому, который он оставил рано утром, не зная, какое великое огорчение ожидало его, и только смутно сознавая, по какому-то мрачному предчувствию, приближение какого-то неведомого ужаса.

Борьба кончилась, и теперь в его сердце была только одна надежда — надежда прижать жену к груди и успокоить ее за все прошлое. Как горько ни чувствовал он унижение этого сумасбродства ее юности, не он мог напомнить ей об этом; долг его был защитить ее от толков и насмешек света, защитить своей великою любовью. Сердце его стремилось к какому-нибудь спокойному заграничному местечку, в котором его кумир был бы далеко от всех, знавших ее тайну, и где бы она могла опять царствовать безукоризненно.

Как нежно думал он об Авроре, медленно возвращаясь домой в этот спокойный вечер! Он думал, что она ждет услышать от него результат следствия и упрекал себя за небрежение, вспомнив, как долго находился он в отсутствии.

«Но моя возлюбленная не будет беспокоиться, — думал он, — она услышит от кого-нибудь о результате следствия и подумает, что я отправился в Донкэстер по делам. Она не знает, что это отвратительное свидетельство нашлось. Никто не должен об этом знать. Лофтгауз и Гэйуард — люди благородные, они сохранят тайну моей бедной Авроры; они сохранят тайну о ее сумасбродной юности. Моя бедная, бедная жена!»

Он жаждал той минуты, которая казалась ему так близка, той минуты, когда он сожмет Аврору в своих объятиях и скажет ей: «Моя возлюбленная, будь спокойна: между нами нет уже более тайны. Отныне твои горести будут и моими горестями; тяжело будет мне, если я не буду в состоянии помочь тебе легко нести твою ношу. Первый раз после нашей свадьбы мы истинно соединены, душа моя».

Он ожидал найти Аврору в его комнате, потому что она сказала ему о своем намерении сидеть там целый день, и перебежал через широкий луг к балкону, обвитому розами, укрывавшему его любимое убежище. Штора была опущена и окно заперто; Аврора это сделала, чтобы отогнать Стивена Гэргрэвиза. Джон постучался в окно, но ответа не было.

«Лолли надоело ждать», — подумал он.

Второй звонок к обеду раздался, когда мистер Меллиш стоял у закрытого окна. Этот пошлый звук напомнил ему о его общественных обязанностях.

«Я должен подождать, пока кончится обед, прежде чем поговорю с моей возлюбленной, — думал он. — Я должен исполнить все обыкновенные дела для назидания мистрисс Поуэлль и слуг, прежде чем прижму мою возлюбленную к сердцу и навсегда успокою ее».

Джон Меллиш покорился неоспоримой силе тех общественных законов, которым мы подчинили себя, и приготовился есть обед, хотя у него не было аппетита, и ждать два часа той минуты, которой жаждала его душа скорее, чем возбудить любопытство мистрисс Поуэлль отступлением от обыкновенного течения дел.

Окна в гостиной были открыты, и он увидел кисейное платье в одном из них; оно принадлежало мистрисс Поуэлль, которая сидела в созерцательной позе, смотря на вечернее небо.

Она не думала об этом великолепном пунцовом и золотом закате. Она думала, что если Джон Меллиш выгонит жену, обманувшую его, и которая по закону никогда не была его женой, то йоркширский замок будет прекрасным местом для домоправительницы, которая знала, как добиться влияния над своим господином и знала тайну его супружеской жизни и бесславие его жены, тайну, упрочивавшую ее власть.

«Он так глупо ослеплен ею, — думала вдова прапорщика — что если разойдется с нею завтра, то будет продолжать любить ее и сделает все, чтобы сохранить ее тайну. Оба они в моей власти; я уже не бедная прислужница, которой можно отказать, когда она им надоест».

Хлеб зависимости не весьма вкусен, но бывает много способов есть одну и ту же пищу. Мистрисс Поуэлль имела привычку завистливо принимать все милости, она мерила других по своей мерке и не могла понять или поверить чистосердечным побуждениям великодушного характера. Она знала, что она была бесполезным членом в доме бедного Джона и что молодой сквайр легко мог обойтись без ее присутствия — словом, она знала, что ее держат из сострадания Авроры к ее одиночеству и, не чувствуя признательности, напротив ненавидела своих хозяев за их великодушие.

Джон Меллиш подошел к открытому окну, у которого сидела мистрисс Поуэлль, и заглянул в комнату: Авроры там не было. Длинная комната казалась пуста.

— Нет никого! — воскликнул мистер Меллиш уныло.

— Никого, кроме меня, — прошептала мистрисс Поуэлль умоляющим тоном.

— Но где же моя жена?

Он сказал эти два слова «моя жена» тоном такого решительного вызова, что мистрисс Поуэлль поглядела на него и подумала: «Он видел свидетельство».

— Где Аврора? — повторил Джон.

— Кажется, мистрисс Меллиш вышла.

— Вышла! Куда?

— Вы забыли, сэр, — сказала мистрисс Поуэлль с упреком, — вы, кажется, забыли вашу особенную просьбу, чтобы я не наблюдала за поступками мистрисс Меллиш. До этой просьбы, которая, позвольте мне заметить, была вовсе бесполезна, я считала себя, как выбранная теткою мисс Флойд и облеченная ее властью над поступками молодой девицы, некоторым образом ответственною за…

— Говорите об этом в другое время, ради Бога, сударыня, — сказал Джон нетерпеливо, — я только желаю знать, где моя жена. Я полагаю, вы можете сказать мне это в двух словах?

— С сожалением должна сказать, что я ничего не могу сообщить вам об этом, — отвечала мистрисс Поуэлль. — Мистрисс Меллиш вышла из дома в половине четвертого, я ее не видела с тех пор.

Небо да простит Аврору за те неприятности, какие она наносила тем, кто любил ее! Сердце Джона замерло от ужаса при первой неудаче его надежды. Он воображал Аврору ожидающую его и готовую упасть на его грудь в ответ на его страстный крик: «Аврора, приди, приди, милый друг! Тайна была открыта и прощена».

— Верно, кто-нибудь знает куда пошла моя жена, мистрисс Поуэлль? — сказал Джон свирепо.

— Может быть, мистрисс Меллиш сказала что-нибудь Персонс, — отвечала мистрисс Поуэлль, — но мне она не объявляла о своих намерениях. Позвонить мне Персонс?

— Пожалуйста.

Джон Меллиш стоял на пороге балкона и не хотел войти в красивую комнату, которой он был хозяином.

Зачем ему было входить в дом? Этот дом не был для него домом без женщины, которая сделала его столь драгоценным и священным, драгоценным даже в мрачный час горя и беспокойства; священным даже несмотря на неприятности, которые навлекла на Джона его любовь.

Горничная Персонс явилась; Джон вошел в комнату и строго допрашивал ее о том, куда ушла ее госпожа.

Горничная не могла сказать ничего, кроме того, что мистрисс Меллиш сказала ей, что она идет в сад и что оставила письмо в кабинете к своему мужу. Может быть, мистрисс Поуэлль лучше знала о существовании этого письма, чем предполагала Аврора. Она потихоньку пробралась в комнату Джона после своего свидания с Стивом и нашла письмо на столе. Так как оно было запечатано, то мистрисс Поуэлль должна была только довольствоваться догадкой о его содержании: Стив рассказал ей о роковом открытии этого утра и она инстинктивно поняла значение этого запечатанного письма. Это было письмо объяснительное и прощальное, а может быть, только прощальное.

Джон прошел по коридору, который вел в его любимую комнату. Она была тускло освещена желтоватым вечерним светом, струившимся сквозь венецианские шторы. Но даже при этом неверном свете он увидел белую бумагу на столе и, как тигр, бросился схватить письмо, оставленное ему женой.

Он поднял венецианскую штору и встал в амбразуре окна читать письмо Авроры. На его лице не обнаруживалось ни гнева, ни испуга, пока он читал, а только неизмеримая любовь и высокое сострадание.

«Мой бедный ангел! Моя бедная Аврора! Как могла она подумать, что мы можем расстаться! Неужели она думает так легко о моей любви, что воображает, будто она может изменить ей в то время, когда она наиболее в ней нуждается? Если бы этот человек был жив — и лицо Джона омрачилось при воспоминании об этом непохороненном трупе, который лежал в северном коттедже, — если бы этот человек был жив и предъявил свои права и увез ее от меня по праву той бумаги, которая лежит на моей груди, я последовал бы за нею куда ни отправился бы он, и жил бы возле него, чтобы она знала, где найти защитника от всякой обиды; я был бы его слугой, если бы мог быть ей полезен, вынося его дерзость. Итак, душа моя, душа моя! — продолжал думать молодой сквайр, — безрассудно было писать ко мне это письмо, и даже более бесполезно, чем жестоко, бежать от человека, который последует за тобою на самый край этого обширного мира».

Он положил письмо в карман и взял свою шляпу со стола. Он готов был отправиться — он сам не знал куда, на край света, может быть — отыскивать любимую им женщину. Но он хотел отправиться в Фельден, прежде чем начнет свое долгое путешествие: он думал, что Аврора бросится к отцу, в своем безумном ужасе.

— Она думала, что что-нибудь может уменьшить или изменить мою любовь к ней, — сказал он. — Безумная женщина! Безумная женщина!

Он позвонил слуге и велел наскоро уложить самый маленький чемодан. Он ехал в Лондон дня на два, и ехал один.

Он взглянул на свои часы; была только четверть девятого, а поезд железной дороги отправлялся из Донкэстера в половине первого, следовательно, было довольно времени, даже слишком много времени для лихорадочного нетерпения мистера Меллиша. Ему следовало ждать целых четыре часа, между тем, как сердце его билось от нетерпения скорее последовать за любимой женщиной, прижать ее к груди и успокоить, сказать ей, что истинная любовь не изменяется. Он велел, чтобы кабриолет был готов для него в одиннадцать часов. Из Донкэстера в десять часов уезжал медленный поезд; по он приезжал в Лондон только за десять минут до экстренного, так что не стоило ехать на медленном. Однако, когда прошло час отправления этого поезда, мистер Меллиш упрекал себя горько за эти потерянные десять минут, и его мучила мысль, что через потерю этих десяти минут он, может быть, не встретится с Авророй.

Било уже девять часов, — прежде чем он вспомнил, что надо идти обедать. Он сел на конце длинного стола и послал за мистрисс Поуэлль, которая явилась на зов его и села с видом благовоспитанной женщины, которая не примечает, что обед был отложен на полтора часа.

— Мне очень жаль, что я, продержал вас так долго, мистрисс Поуэлль, — сказал он, когда послал вдове прапорщика тарелку супу, имевшего температуру лимонада. — Дело в том, что я… я… принужден ехать в Лондон с экстренным поездом.

— Надеюсь, что не по неприятному делу?

— О, Боже мой! Совсем нет. Мистрисс Меллиш уехала к отцу и… и… просила меня ехать за нею, — прибавил Джон, сказав ложь довольно неловко, но без больших угрызений.

Он более не говорил за обедом. Он ел все, что слуги ставили перед ним, и пил очень много вина; но он ел и пил совершенно бессознательно, когда же сняли скатерть и он остался один с мистрисс Поуэлль, он смотрел на отражение свечей в глянцевитом столе красного дерева. Только когда мистрисс Поуэлль слегка кашлянула и встала с намерением выйти из комнаты, пробудился он из задумчивости и сказал:

— Пожалуйста, не уходите, мистрисс Поуэлль. Сядьте на несколько минут: я желаю сказать вам два слова, прежде чем уеду из Меллишского Парка.

Он встал и указал ей на стул. Мистрисс Поуэлль села и пристально поглядела на мистера Меллиша; ее тонкие губы нервно задрожали.

— Когда вы приехали сюда, мистрисс Поуэлль, — серьезно сказал Джон, — вы приехали как гостья моей жены и как друг ее. Мне не нужно говорить, что вы не могли иметь лучших прав на мою дружбу и на мое гостеприимство. Если бы моя жена была обязана вам ласковым словом, дружеским взглядом, я тысячу раз заплатил бы вам этот долг; если бы от меня зависело оказать вам услугу, как бы ни была она трудна. Вы не потеряли бы ничего, полюбив мою бедную жену, не имевшую матери, потому что преданность моя вознаградила бы вас за эту нежность. Конечно, я должен был считать вас другом и советницей обожаемой моей жены, и я думал это честно и доверчиво. Простите мне, если я вам скажу, что я очень скоро узнал, что я ошибался в этой надежде: я скоро увидел, что вы не были другом моей жены.

— Мистер Меллиш!..

— О, любезная мистрисс Поуэлль! Вы думаете, что так как я держу охотничьи сапоги и ружья в комнате, которую я называю моим кабинетом, если не помню латыни, которую вбивал мне в голову мой учитель — вы думаете, оттого, что я не отличаюсь оригинальным умом, то должен быть дурак. В этом вы ошибаетесь, — мистрисс Поуэлль; у меня есть настолько проницательности, чтобы видеть опасность, угрожающую тем, кого я люблю. Вы не любите моей жены, вы завидуете ее молодости, красоте и моей безумной любви к ней; вы подсматривали, подслушивали и замыслили сделать ей зло. Простите, что я говорю прямо. Когда дело касается Авроры, я чувствую очень сильно. Сделать вред ее мизинцу, значит измучить все мое тело. Поразить ее один раз, значит поразить меня сто раз. Я не желаю быть невежливым к даме; я только сожалею, что вы не могли полюбить бедную женщину, которая почти всегда приобретала любовь тех, кто знал ее. Расстанемся без неприязни, но поймем друг друга в первый раз. Вы не любите нас, лучше же нам расстаться, прежде чем вы нас возненавидите.

Мистрисс Поуэлль в остолбенении ждала, пока мистер Меллиш остановится. Вся ее злая натура возмутилась против того, кто ходил взад и вперед по комнате, сердясь до бешенства при мысли, как вдова прапорщика оскорбила его, не полюбив его жены.

— Вам, может быть, известно, мистер Меллиш, — сказала она после страшного молчания, — что при подобных обстоятельствах годовое жалованье мое не может быть прекращено вследствие ваших прихотей, и что хотя вы можете выгнать меня, вы должны, однако, понять, что вы обязаны платить мне жалованье до окончания…

— О! Пожалуйста не воображайте, что я откажусь от всяких прав, которые вы вздумаете возложить на меня, мистрисс Поуэлль, — с жаром сказал Джон. — Богу известно, что мне не весело было говорить с вами так откровенно. Я напишу вексель на такую сумму, какую вы сочтете нужною в вознаграждение в этой перемене ваших обстоятельств. Может быть, мне следовало бы быть вежливее, может быть, я мог бы сказать вам, что моя жена и я думаем путешествовать по континенту и что по этой причине отпускаем вас. Я предпочел сказать вам правду. Простите меня, если я оскорбил вас.

Мистрисс Поуэлль встала бледная, грозная, ужасная, ужасная силою своего слабого гнева и сознавая, что она могла поразить в сердце человека, оскорбившего ее.

— Вы только предупредили мои собственные намерения, мистер Меллиш, — сказала она. — Я не могла оставаться в вашем доме после неприятных обстоятельств, случившихся в это время. Я желаю вам, чтобы вы не потерпели еще больших неприятностей по милости ваших отношений к дочери мистера Флойда. Позвольте мне прибавить одно слово в предостережение вам, прежде чем я пожелаю доброго вечера. Злые люди могут улыбаться вашим восторженным похвалам вашей «жене», вспомнив, что особа, о которой вы говорите, Аврора Коньерс, вдова вашего берейтора, и что она никогда не имела законного права на то название, которым вы именуете ее.

Если бы мистрисс Поуэлль была мужчиной, она очутилась бы на турецком ковре в столовой Джона, прежде чем успела бы кончить свою речь; так как она была женщина, то Джон Меллиш встал против нее и взглянул ей прямо в лицо, дожидаясь, когда она кончит говорить. Но он перенес удар, нанесенный ею, не вздрогнув от жестокой боли, и лишил мистрисс Поуэлль удовольствия, на которое она надеялась: он не обнаружил ей свою тоску.

«Если Лофтгауз высказал ей эту тайну, — вскричал он, когда дверь затворилась за мистрисс Поуэлль, — я прибью его».