Дом, который банкир нанял в Брайтоне на октябрь, стоял на Восточном Утесе, гордо возвышаясь над гонимыми ветром волнами; пурпуровый Шоргэмский берег тускло виднелся из верхних окон в ясное осеннее утро, а Цепная Плотина извивалась лентою под утесом.
Прежде чем мистер Флойд повез свою дочь и ее кузину в Брайтон, он устроил одно дело, которое, по его мнению, служило сильным доказательством его благоразумия; он пригласил даму в гувернантки и компаньонки для Авроры; ей, по словам мистрисс Александр, очень была нужна талантливая и попечительная особа, которая позаботилась бы направить и подрезать те лишние ветви ее натуры, которым позволено было расти с самого ее детства. Великолепный кустарник не должен был уже влачить по земле свои дикие стебли, или поднимать их к голубым небесам по собственной своей воле; его следовало обрезывать и укреплять к каменной стене общества острыми гвоздями. Другими словами: в «Times» было напечатано объявление, приглашавшее образованную даму в гувернантки и компаньонки в семейство одного джентльмена, который не постоит за жалованьем, только бы вышеназванная дама имела всевозможные таланты, и была таким исключительным и необыкновенным созданием, какое только может существовать на столбцах популярного журнала.
Но если бы свет был наполнен исключительными созданиями, то и тогда мистер Флойд едва ли получил бы столько объявлений, сколько посыпалось теперь на несчастного бекингэмского почмейстера. Он серьезно думал было нанять повозку и отвезти в ней письма в Фельден. Если бы банкир объявил в газетах, что он ищет жену и упомянул бы цифру своего дохода, он едва мог бы иметь более ответов. Точно будто все женское народонаселение Лондона с общего согласия вдруг почувствовало желание образовать душу и ум дочери джентльмена, который не постоит за жалованьем. Жены офицеров, пасторов, стряпчих, купцов, дочери благородных, но бедных родителей — объявляли себя каждая тою особою, которая лучше всех на свете годилась для этого места.
Мистрисс Александр Флойд выбрала шесть писем, остальные бросила в корзину, приказала заложить карету банкира и поехала в Лондон посмотреть на шесть писательниц. Она была практичная и энергичная женщина и так строго рассматривала шесть искательниц, что, воротившись к мистеру Флойду, объявила ему, что годится только одна из них и что она приедет в Фильден на следующий же день.
Избранная гувернантка была вдовою прапорщика, который умер через шесть месяцев после свадьбы и за полтора часа до получения огромного наследства; подробности о нем друзья его несчастной вдовы никогда не могли хорошенько разобрать. Но как ни туманна была эта история, она была довольно ясна для того, чтобы мистрисс Уальтер Поуэлль вступила в жизнь разочарованной женщиной. Это была женщина со светлыми волосами, наклонявшая голову как совершенная леди. Она вышла из школы только для того, чтобы выйти замуж и через шесть месяцев супружеской жизни воротилась в ту же школу учительницей младших учениц. Эта женщина всю свою жизнь учила и училась, утром она давала те уроки, которые выучивала вечером, никогда не теряла случая образовать себя, машинально сделалась музыкантшей и живописицей, говорила с искусством попугая на иностранных языках, прочла все книги, какие ей следовало прочесть, знала все, что ей нужно было знать, но, кроме всего этого, и вне границ школьной стены, была несведущая, бездушная и пошлая женщина.
Аврора проглотила горькую пилюлю, как умела, и приняла мистрисс Поуэлль как особу, определенную для ее образования — как род балласта, бросаемый в блуждающую лодку, чтобы не допустить ее разбиться о скалы и подводные камни.
— Надо, кажется, терпеть ее, Люси — сказала она, — надо мне согласиться, чтобы это бедное увядшее создание образовывало меня. Желала бы я знать, будет ли она похожа на мисс Дреммонд, которая отпускала меня от уроков и читала романы, между тем как я бегала по саду и по конюшням. Я могу ужиться с нею, Люси, пока вы со мною; но мне кажется, я сойду с ума, если меня прикуют одну к этой угрюмой, бледнолицей дворняжке.
Мистер Флойд с семейством отправился из Фельдена в Брайтон в просторном дорожном экипаже. Горничная Авроры сидела на запятках, чемоданы были навалены на верху кареты, а мистрисс Поуэлль со своими юными воспитанницами помещалась внутри. Мистрисс Александра воротилась во Фёльгэм, исполнив свою обязанность, как она думала, отыскав покровительницу для Авроры; но Люси должна была остаться с кузиной в Брайтоне и ездить с нею верхом. Верховые лошади были отправлены накануне с грумом Авроры, седым и несколько угрюмым стариком, служившим Арчибальду Флойду тридцать лет, а бульдог Боу-оу путешествовал в карете со своей госпожой.
Через неделю после приезда в Брайтон, Аврора с кузиною гуляли по Западному Утесу, когда джентльмен с раненой ногой встал со скамьи, на которой он сидя слушал оркестр, и медленно подошел к девушке. Люси с легким румянцем опустила ресницы; но Аврора протянула руку в ответ на поклон капитану Бёльстроду.
— Я думал, что непременно встречу вас здесь, мисс Флойд, — сказал он. — Я приехал только сегодня утром и шел разузнать об адресе вашего батюшки… Он здоров?
— Да… здоров.
Тень пробежала по лицу ее при этих словах. На этом лице чудно отражались свет и тень.
— Мы не ожидали видеть вас в Брайтоне, капитан Бёльстрод, — прибавила Аврора, — мы думали, что ваш полк квартирует еще в Виндзоре.
— Да, мой полк — то есть гусарский, все еще в Виндзоре, но я вышел в отставку.
— В отставку!
И Аврора и ее кузина с удивлением взглянули на капитана Бёльстрода при этом известии.
— Да, мне надоела военная служба. Скучно теперь, когда кончилась война. Конечно, я мог бы перейти в другой полк и отправиться в Индию, как бы отвечая на свой собственный довод, — но я уже приближаюсь к зрелому возрасту и мне надоело таскаться по свету.
— Мне хотелось бы ехать в Индию, — сказала Аврора, смотря на море.
— Вам, Аврора! Зачем? — воскликнула Люси.
— Я ненавижу Англию.
— А я думала, что вы не любите Францию.
— Я ненавижу и ту и другую. Какая же польза от этого огромного мира, если мы должны вечно оставаться на одном месте, быть прикованными к тесному кругу одного народа, вечно видеть и слышать одних и тех же людей и не иметь возможности освободиться от гнусных звуков их имен? Мне хотелось бы сделаться миссионершей и отправиться в центральную Африку с Ливингстоном и его семейством; я уехала бы, если бы не папа.
Бедная Люси в безмолвном удивлении устремила глаза на свою кузину. Тольбот Бёльстрод опять пришел в то изумление, в которое эта девушка всегда приводила его. Что значили эти припадки уныния и эти вспышки горечи в девятнадцатилетней богатой наследнице? Не была ли это просто одна аффектация эксцентричности?
Аврора поглядела на него с своей самой светлой улыбкой, пока он задавал себе этот вопрос.
— Вы навестите папа? — сказала она.
Капитан Бёльстрод объявил, что он не желал большего счастья, как засвидетельствовать свое уважение мистеру Флойду, и отправился с молодыми девицами к Восточному Утесу.
С этого утра офицер сделался постоянным гостем банкира. Он играл в шахматы с Люси, аккомпанировал ей на фортепьяно, когда она пела, давал ей драгоценные советы, когда она рисовала акварелью, как набросать там и сям проблески неба, сделать темнее осенние листья и стал вполне полезен молодой девице, которая, как нам известно, знала в совершенстве все женские искусства. Мистрисс Поуэлль, сидя у одного из окон в хорошенькой гостиной, проливала благосклонный свет своей увядшей физиономии и бледно-голубых глаз на молодых людей и олицетворяла все приличия своею личностью. Аврора, когда погода мешала ей ездить верхом, занималась более неугомонно, чем полезно: то брала книги, то бросала их, дергала за уши бульдога, выглядывала из окон, рисовала карикатуры гуляющих на утесе и беспрестанно смотрела на чудно-маленькие часики с целой связкой необъяснимых золотых безделушек и глядела, который час.
Тольбот Бёльстрод, наклонясь над фортепьяно или рисунком Люси, или обдумывая ход своей королевы, имел полную свободу наблюдать за движениями мисс Флойд и оскорбляться при виде того, как эта молодая девица проводила дождливое утро. Иногда он видел, как Аврора сидела за «Спортменским Журналом» к ужасу мистрисс Уальтер Поуэлль, которая имела смутную идею о вредных поступках, рассказываемых в этом ужасном журнале, но боялась простирать свою власть до того, чтобы запретить это чтение.
Мистрисс Поуэлль с безмолвным одобрением глядела на возрастающую фамильярность между кроткой Люси Флойд и капитаном. Она боялась сначала, чтобы Тольбот не сделался поклонником Авроры; но обращение обоих скоро рассеяло ее испуг. Ничто не могло быть дружелюбнее обращения мисс Флойд с офицером; но она обнаруживала то же самое равнодушие к нему, как и ко всему другому, кроме своей собаки и своего отца. Возможно ли, чтобы это почти в совершенстве красивое лицо и эта надменная грация не имели очарования для дочери банкира? Возможно ли, чтобы она проводила час за часом в обществе самого красивого аристократа, с каким когда-либо она встречалась и чтобы сердце ее осталось так же не тронуто, как и при начале знакомства? В этом маленьком обществе была одна особа, постоянно задававшая себе этот вопрос и не имевшая возможности отвечать на него. Эта особа была Люси Флойд. Бедная Люси Флойд день и ночь мысленно занималась тою старою немецкою игрою, в которую играли Фауст и Маргарита с расцветшею розою в саду; «Любит — не любит!»
Близорукая мистрисс Уальтер Поуэлль могла думать, что Люси привлекала на Восточный Утес капитана Бёльстрода; но Люси знала лучше — горько, жестоко знала.
— Внимание капитана Бёльстрода к мисс Люси Флойд весьма очевидно, — сказала однажды мистрисс Поуэлль, когда капитан ушел, проведя утро в занятии музыкою, пением и шахматной игрой.
Как Люси возненавидела эту чопорную фразу! Никто не знал так хорошо, как она, цену этого «внимания». Они провели в Брайтоне шесть недель и в последние пять недель капитан бывал у них почти каждое утро. Он ездил с ними верхом и в экипаже, слушал вместе с ними оркестр, сидел в их ложе в хорошеньком маленьком театре, слушая Гризи, Марио, Альбони и бедную Бозио. Он провожал их во все брайтонские увеселения и никогда, по-видимому, не уставал сопутствовать им.
Но, несмотря на все это, Люси знала, что скажет ей последний листок розы, когда все лепестки будут ощипаны и останется один бедный стебель. Она знала, как часто он забывал перевертывать листы в сонатах Бетховена, как часто делал он зеленые штрихи в горизонте вместо пурпуровых и рисовал деревья на переднем плане невнимания и бесславно получал шах и мат, просто, от невнимания и давал ей ответы некстати, когда она заговаривала с ним. Она знала, как он тревожился, когда Аврора читала «Спортсменский Журнал» и как один шорох газеты заставлял его вздрагивать от нервной боли. Она знала, как он был нежен к бульдогу, как старался подружиться с ним, как почти был раболепен в своей внимательности к этому огромному величественному животному — словом, Люси знала то, чего Тольбот еще сам не знал; она знала, что он влюбился по уши в ее кузину и имел в то же время смутную идею, что он сам предпочел бы влюбиться в нее, в Люси, и слепо боролся с возрастающей страстью.
Так и было: он влюбился в Аврору. Чем более он протестовал против нее, чем решительнее преувеличивал ее сумасбродство и сам сознавал сумасбродство любви к ней, тем вернее любил он ее. Даже та борьба, которую он выдерживал, делала Аврору вечно присутствующею в его воображении, пока он стал настоящим рабом этого милого видения, которое он вызывал только для того, чтобы постараться отогнать его.
«Как бы я мог вести ее в Бёльстрод и представить моему отцу и моей матери? — думал он.
Тут ему вообразилось, как она осветит старый корнваллийский замок лучезарностью своей красоты, как очарует его отца, как пленит его мать, поедет на своей чистокровной лошади и заставит весь приход сойти с ума от восторга по себе.
Он чувствовал, что его посещения компрометируют его в глазах семейства мистера Флойда. Иногда ему казалось, что честь обязывает его предложить Люси свою руку; иногда он доказывал себе, что никто не имел права считать его внимательным более к одной девице, чем к другой.
Если бы он знал, что Люси вечно умственно играла с воображаемой розой, я уверен, что он, не теряя ни часа, сделал бы ей предложение; но дочь мистрисс Александры была слишком хорошо воспитана для того, чтобы обнаружить волнение своего сердца, и она переносила свою тоску, скрывала свою ежечасную муку с спокойным терпением, свойственным этим простодушным женственным мученицам. Она знала, что последний лист должен быть скоро ощипан, и сладостная мука неизвестности должна скоро кончиться навсегда.
Богу известно, как долго Тольбот Бёльстрод мог бы бороться с своей возрастающей страстью, если бы одно событие не положило конца его нерешимости и не привело его в отчаяние. Это событие было появление соперника.
Он ходил с Авророю и Люси на Западном Утесе в одно ноябрьское утро, когда почтовый экипаж вдруг подъехал к перилам, отделявшим гуляющих от дороги, и высокий мужчина, в огромном шотландском пледе на плечах, выпрыгнул из экипажа и бросился к Тольботу. Приблизившись, он снял шляпу и с извинением поклонился дамам.
— Кто бы подумал, что я вас увижу здесь, Бёльстрод? — сказал он. — Я слышал, что вы в Индии. Но что вы сделали с вашей ногой?
Он говорил, почти не переводя духа от волнения и едва мог сохранить молчание в то время, как Тольбот представлял его дамам как мистера Меллиша, старого друга и школьного товарища. Приезжий с таким восторгом глядел на черные глаза мисс Флойд, что капитан повернулся к нему почти свирепо, спрашивая, что привело его в Брайтон.
— Охотничий сезон, мой милый. Йоркшир мне надоел; знаю каждое поле, каждую канавку, каждый забор, каждый пруд, каждое деревцо. Я остановился в Бедфорде; со мною мои лошади — я дам вам завтра лошадь, если вы хотите. У меня есть серая лошадь, которая как раз годится для вас — на ней так легко сидеть, как на кресле.
Тольбот возненавидел своего друга за то, что тот заговорил о лошадях: он чувствовал к нему ревнивый ужас. Этот высокий, пустоголовый йоркширец со своей болтовней о лошадях и охоте был, может быть, человек такого рода, общество которого будет приятно для Авроры. Но, быстро обернувшись рассмотреть мисс Флойд, капитан Бёльстрод имел удовольствие увидеть, что эта молодая девица рассеянно смотрела на туман, собиравшийся над морем и, по-видимому, не обращала внимания на существование мистера Джона Меллиша, владетеля Меллишского Парка в Йоркшире.
Этот Джон Меллиш был, как я сказала, человек огромного роста, казавшийся еще огромнее по милости толстого шотландского пледа, ученым образом обернутое около плеч. Это был человек лет тридцати по крайней мере, но с такой юношеской живостью в обращении, с такой невинной веселостью в лице, что он походил на восемнадцатилетнего юношу, только что выпущенного из школы. Я думаю, что Чарльз Кингсли восхитился бы этим высоким, веселым, широкогрудым англичанином, с каштановыми волосами, отброшенными с открытого лба, и с густыми усами, обрамляющими губы, вечно готовые для смеха. И какого смеха! такого веселого и звучного, что люди, прохаживавшиеся по бульвару, обернулись посмотреть на владельца таких здоровых легких и добродушно улыбались из сочувствия к его искренней веселости.
Тольбот Бёльстрод заплатил бы сто фунтов, чтобы отделаться от шумного йоркширца. Какое дело имел он в Брайтоне? Неужели самое обширное графство в Англии не довольно обширно для него, чтобы ему нужно было еще притащиться в Сюссекс, к досаде друзей Тольбота.
Капитану Бёльстроду сделалось несколько веселее, когда общество встретилось с Арчибальдом Флойдом. Старик просил, чтобы его представили мистеру Меллишу и пригласил честного йоркширца обедать на Восточном Утесе в этот же самый вечер, к досаде Тольбота, который, надувшись, отстал и позволил Джону познакомиться с дамами.
Фамильярный йоркширец в десять минут подбился к ним в милость; и в то время, когда они дошли до дома банкира, был гораздо свободнее в обращении с Авророю, чем наследник бёльстродский после дмухмесячного знакомства. Он проводил их до дверей, пожал руку дамам и мистеру Флойду, погладил бульдога, весело хлопнул по плечу Тольбота и побежал в Бедфорд одеваться к обеду. Ему было так весело, что он сбивал с ног мальчиков, сталкивался с светскими молодыми людьми, которые выпрямлялись в чопорном изумлении, когда этот высокий мужчина толкал их. Он напевал охотничью арию, когда бежал на большую лестницу в свою комнату и болтал со своим лакеем, когда одевался.
Он казался человеком, нарочно созданным для счастья, для обладания и траты богатства. Люди, чужие ему, бегали за ним и служили ему по инстинктивному убеждению, что они получат достаточное вознаграждение за свои хлопоты. Слуги в кофейнях бросали другие столы и служили за тем столом, за которым он сидел. В театре для Джона Меллиша находилось место, между тем как другие должны были ждать в холодных коридорах. Нищие выбирали его в толпе на многолюдных улицах, гонялись за ним и не хотели отойти, не получив подаяния из кармана его просторного жилета.
Он всегда тратил деньги для других. У него был целый полк старых слуг в Меллишском Парке, которые обожали его и мучили по обыкновению им подобных. Конюшни его были наполнены хромыми, кривыми или, иначе, никуда негодными для службы лошадьми, жившими, его милостынями и истреблявшими столько овса, сколько было бы довольно для целого конского завода. Он постоянно платил за вещи, которых или не покупал, или не имел, и его вечно обманывали честные души, окружавшие его, которые, несмотря на то, что употребляли все силы, чтобы разорить его, прошли бы сквозь огонь и воду, лишь бы оказать ему услугу, и не оставили бы его, и трудились бы для него, и содержали бы его на те самые деньги, которые украли у него же, если бы он был разорен.
Если у мистера Джона болела голова — все до одного в его беспорядочном доме, были несчастливы и растревожены до тех пор, пока не проходила боль; каждый мальчик в конюшне, каждая служанка в доме желали, чтобы он попробовал их лекарства для своего выздоровления. Если бы вы сказали в Меллишском Парке, что белое лицо и широкие плечи Джона не были самыми высокими образцами мужской красоты и грации, вас назвали бы существом самым безвкусным. По мнению его прислуги, Джон Меллиш был прекраснее Аполлона Бельведерского, бронзовое изображение которого в маленьком виде украшало нишу в передней. Если бы сказали им, что такой огромный рост вовсе не был необходим для мужского совершенства, или что могли быть более высокие таланты, чем уменье стрелять по сорока семи штук дичи в одно утро, эти простодушные йоркширские слуги просто расхохотались бы вам в лицо.
Тольбот Бёльстрод жаловался, что все уважали его и никто его не любил. Джон Меллиш мог бы пожаловаться на противное, если бы этого желал. Кто мог не любить честного, великодушного сквайра, которого дом и кошелек были открыты для всех окрестных жителей? Кто мог чувствовать холодное уважение к дружелюбному и фамильярному господину, который садился на стол в огромной кухне Меллишского Парка, окруженный собаками и слугами, и рассказывал истории о своих дневных приключениях в охотничьем ноле, между тем, как старая, слепая собака у его ног поднимала свою большую голову и слабо визжала? Нет, Джон Меллиш был доволен, что его любят и никогда не разузнавал свойства привязанности, которую выражали ему. Для него все было чистейшим золотом; вы могли бы говорить с ним по двенадцати часов сряду и все-таки не убедили бы его, что мужчины и женщины гнусные и корыстолюбивые существа, и что если его слуги, его арендаторы и бедные в его поместье любили его, то это ради временной пользы, которую они извлекали из него.
Он был не подозрителен, как дитя, которое верит, что волшебницы в пантомиме настоящие и что арлекин родится в маске. Он был так податлив лести, как пансионерка. Когда люди говорили ему, что он красивый мужчина, он верил им, соглашался с ними и думал, что свет вообще был искренним честным местом и что каждый человек был красивым мужчиной. Не имея сам никогда тайной мысли, он не заглядывал в мысли глубже слов и в других людях, но думал, что каждый высказывал свое настоящее мнение и оскорблял или угождал другим так же чистосердечно и прямо, как он сам.
Если бы он был порочным молодым человеком, он, без сомнения, совсем сделался бы дурным и попал бы в число воров. Но так как он был одарен натурою чистой и невинной, то самые большие сумасбродства его были не хуже сумасбродств взрослого школьника, который заблуждается вследствие избытка душевного жара.
Он лишился матери на первом году своего младенчества, а отец его умер за несколько времени до его совершеннолетия, так что некому было сдерживать его поступков; а в тридцатилетнем возрасте иметь возможность вспоминать безукоризненную юность, которая могла заразиться запахом гнусных сходбищ, значило что-нибудь. Не имел ли он причины гордиться этим?
Есть ли что-нибудь выше чистой и незапятнанной жизни — прекрасной картины, где никакая безобразная тень не выглядывает на заднем плане, — гладкой поэмы, которой ни одна кривая строчка не портит стиха, — благородной книги, где нет ни одной неприличной страницы, — простой истории, какую наши дети могут читать? Какое величие может быть выше? Какое благородство может быть возвышеннее? Когда вся нация, несколько времени тому назад, горевала в один голос; когда мы опустили наши сторы и закрыли от себя тусклый свет декабрьского дня и грустно слушали отдаленную ружейную пальбу; когда даже самые бедные забыли о своих ежедневных неприятностях, чтобы плакать об овдовевшей королеве и осиротевших детях в унылом дворце; когда грубые извозчики забыли ругать друг друга и обвязали крепом свои бичи, с грустью занимались своим делом, думая о великой горести в Виндзоре — слова, срывавшиеся с каждых губ, говорили о безукоризненном характере умершего, нежного мужа, попечительного отца, доброго господина, щедрого покровителя, воздержаного советника безукоризненного джентльмена.
Много лет прошло с тех пор, как Англия оплакивала другую королевскую особу, которую называли «джентльменом». Этот джентльмен давал постыдные оргии, преследовал несчастную иностранку, главный грех и главное несчастье которой заключались в том, что она была его жена; этот джентльмен допустил собеседника своих веселых пирушек, гения, который набросил поддельный блеск на печальную сатурналию порока, умереть в бедности и в отчаянии. Конечно, есть надежда, что мы переменились к лучшему в последние тридцать лет, если теперь приписываем новое значение этому простому титулу «джентльмена».
Я несколько горжусь обоими молодыми людьми, о которых я пишу, по той простой причине, что в истории их нет ни одного темного пятна. Может быть, мне не удастся заставить вас полюбить их; но я могу обещать, что вы не будете иметь причины стыдиться их. Тольбот Бёльстрод может оскорбить вас своей угрюмой гордостью; Джон Меллиш может, просто, произвести на вас впечатление не совсем изящного деревенского невежды, но никто из них никогда не оскорбит вас дурным словом или нечистой мыслью.