Заходящее осеннее солнце золотило массивные стволы дрока, которые венчали вершину одного из косогоров Суссекского графства.

Издали доносился глухой рокот морских волн, смешивающийся с жалобным стоном сентябрьского ветра. По узкой тропинке, проложенной по вершине косогора, ходила взад и вперед молодая женщина в трауре, не сводя глаз с пылающего небосклона и блестевшего красноватым светом моря. Между кустами бегал мальчик лет семи, останавливаясь по временам, чтобы сорвать желтые цветы, которые через пять минут уже топтал ногами. В долине поднимался дым из труб нескольких хижин, оживляя этот суровый ландшафт. А на извилистой дороге, ведущей к горе, виднелся небольшой фаэтон, запряженный парой лошадей и ожидавший прогуливающихся на вершине особ. Экипаж стоял тут около часа, груму уже надоело ходить вокруг него и прислушиваться к полету куропаток да к раздававшимся изредка в лесу выстрелам какого-нибудь охотника.

– Когда ты поедешь домой, мама? – спросил ребенок, подбегая к матери.

– Скоро.

– Я так устал…

– Мой Руперт!

С этим восклицанием молодая женщина нежно положила руку на плечо мальчика, но все же не отводила глаз от стороны, где солнце исчезало за морем.

– Дитя мое, доктор Персон говорит, что тебе нужно больше движения; я потому и привела тебя сюда… Побегай еще, мой милый… побегай.

– Я не люблю бегать… Давай, мама, играть в лошадки.

Мать глубоко вздохнула и, стянув шаль покрепче вокруг талии, приготовилась исполнить просьбу ребенка. Она была высокая, изящная и поразительно хорошенькая. Действительно, большие ясные голубые глаза ее были прекрасны, хотя им и недоставало выразительности; маленький тонкий нос, рот, который далеко не свидетельствовал о силе характера, и длинные светло-русые волосы составляли привлекательное целое. Можно сказать, что это лицо скорее шло бы кукле, чем живой женщине. Она еще сильнее стянула шаль, завязала концы ее и, дав их в руки сыну, начала бегать по косогору, между тем как мальчик поощрял ее слабым, визгливым голосом. Он называл это игрой в лошадки.

Она бегала очень медленно, чтобы не утомить ребенка. Вскоре, однако, у нее захватило дыхание; она вдруг остановилась и прижала маленькие, обтянутые перчатками руки к сильно бьющемуся сердцу. Мальчик продолжал дергать концы шали.

Перед ней, на тропинке, очутился мужчина. Последние лучи угасающего солнца освещали его смуглое бледное лицо и отражались в его карих глазах, а громадная тень ложилась от него по холму.

– Капитан Вальдзингам! – воскликнула молодая женщина с легким оттенком ужаса в голосе.

– Леди Лисль,  – проговорил новоприбывший, снимая шляпу.

Осенний ветер растрепал волосы капитана и отбросил их на его низкий лоб. Он был красив, но его мрачная красота имела какой-то своеобразный характер: черты его были правильны, но резки, а карие глаза его казались совершенно черными от оттенявших их густых и темных ресниц. Он был высокого роста, широкоплечий и сильный. В одной руке он держал трость с золотым набалдашником, на которую опирался. Встреча эта, очевидно, не удивила его, и во всей его особе не выражалось ничего, кроме легкого оживления.

После минутного молчания он проговорил:

– Я прочел в одном журнале, что он умер.

Леди Лисль кинула на него полуудивленный, полуиспуганный взгляд и пробормотала:

– Я думала, что вы находитесь в Индии.

– Да, но я же прочел о его смерти в журнале. Я пил пиво в одном из калькуттских клубов, в обществе нескольких товарищей. Один из них подал мне какой-то английский журнал, и я, хотя редко читаю журналы, начал пробегать этот номер глазами. Таким-то образом я прочел, между прочим, известие о смерти сэра Режинальда Лисля, владельца Лисльвуд-Парка в графстве Суссекс, двадцати девяти лет от роду… Ну, на другой день Дольгуз поднял паруса – и я уехал.

– Так вы меня лю…

– Я всегда любил вас… а теперь люблю еще более прежнего.

Он схватил маленькую ручку леди Лисль и прижал ее к губам. Мальчик снова начал дергать шаль матери и спросил громко:

– Кто этот господин, мама, и почему он целует твою руку?… Почему он любит тебя?… Ведь это не мой бедный папа.

Капитан Вальдзингам взял мальчика за подбородок и, повернув его бледное, болезненное личико к свету, внимательно посмотрел на него:

– Вы похожи на вашу маму и лицом и характером, сэр Руперт Лисль,  – произнес он.  – Мы будем поэтому хорошими друзьями, и я буду играть с вами в лошадки.

– Тогда я буду любить вас,  – ответил ребенок.

– Вы удивились при виде меня, леди Лисль? – обратился капитан к молодой женщине.  – А между тем что же может быть естественнее моего прихода?… Я прочел, что сэр Режинальд умер, и отправился на другой же день в Англию. Прибыв в Довер, я узнал по справкам, что вы все еще живете в Лисльвуде, и поехал к вам, не заглянув даже в Лондон. В замке мне сообщили, что вы поехали кататься на ваших пони… Ну, я и пошел прямо сюда.

– Почему же именно сюда?

– Ах, вы не догадываетесь?… Потому что мы расстались на этом косогоре, в сентябре же, восемь лет тому назад… Я думал, что вы иногда посещаете эту местность.

– Не будете ли вы жить с нами в замке?

– Нет, я остановился в гостинице «Золотой лев», но буду приходить ежедневно в парк. Если же я остановлюсь у вас, то вы можете сделаться предметом сплетен.

– Вы правы…

Она так редко задавала себе вопросы и так привыкла жить чужим умом, что ее постоянно нужно было наталкивать даже на самые простые мысли.

– Я видел на дороге ваш экипаж и узнал ливрею дома Лисль,  – продолжал Вальдзингам.  – Не подвезете ли вы меня?

– Подвезем… Если хотите быть у нас, то заметьте, что мы обедаем в семь часов. Теперь, должно быть, уже более, но я почти всегда заставляю ждать себя… Идем, Руперт.

Она взяла мальчика за руку, и все трое стали спускаться с горы.

– Вы говорили, что рады видеть меня,  – сказал он вдруг, ударяя тростью по деревьям,  – но между тем в вас вовсе не заметно радости.

– Вы так испугали меня!.. Вам бы следовало предупредить меня письменно о вашем приезде… Я ведь не особенно сильна.

– Это верно,  – перебил капитан со странной, почти презрительной улыбкой.  – Вы никогда не имели сил… Ни для борьбы, ни для страданий… Простите меня, леди Лисль; одному небу известно – скрывается ли причина этого недостатка в вашей душе или же в вашем организме… Я даже спрашивал себя несколько раз: есть ли у вас душа?

– Вы жестоки по-прежнему, Артур,  – проговорила она.

Большие голубые глаза ее наполнились слезами.

– Скажите вашему сыну, чтобы он шел один к экипажу, а вы пройдете немного со мной.

Леди Лисль исполнила это желание, и мальчик бросился бежать к фаэтону, на козлы которого и поместился рядом с грумом.

– Клерибелль,  – начал капитан с увлечением,  – знаете ли вы, что в продолжение тех многих лет, проведенных вдали от вас, в Индии, я часто молил Бога послать нам эту встречу? Это была грешная мольба, не так ли?… Она была равносильна просьбе о смерти человека, который никогда не делал мне зла… А все-таки эта мольба услышана… Может быть, к моему несчастью… Это была мольба страстно любящего человека, сумасшедшего, отчаянного, ослепленного… Так молятся разве одни язычники. Сколько раз говорил я самому себе: «Если я даже встречу ее на улице нищей или лежащей на больничной койке, покинутой и презираемой всем светом, то я и тогда женюсь на ней… Женюсь, где бы и как бы ни нашел ее – и это так же верно, как то, что свет нисходит с неба…» В течение восьми лет повторял я эту молитву и этот обет; Бог внял моей мольбе – и я снова здесь.

– Сэр Режинальд был для меня добрым мужем,  – ответила леди Лисль на это страстное признание.  – И я старалась исполнять мой долг относительно его.

– Да, да, Клерибелль, я верю этому. Вы также исполняли вашу обязанность относительно вашей тетки и ваших опекунов… Безжалостно разбивая мое сердце, тому назад восемь лет, и изменяя данному мне слову, чтобы сделаться женой сэра Режинальда Лисля.

– Меня так мучили тогда… Говорили мне столько ужасных вещей…

– Ну да – вам говорили, что я влюблен в ваше богатство, не так ли? Говорили, что бедный индийский офицер добивается руки дочери-сироты богатого негоцианта единственно ради миллионов, оставленных ей ее отцом… Вот что называли вам, и вы, вы, зная меня как нельзя лучше, зная искренность моей любви к вам, могли верить этому, Клерибелль!

– Я боялась полагаться на свое собственное суждение.

– Да, леди Лисль, это было важной ошибкой в вашей жизни.

Он взял опять ее нежные руки своими сильными и, держа их на некотором расстоянии от себя, долго смотрел на нее с любовью.

– Великие боги! – проговорил он.  – Как может человек основывать всю свою надежду на такой слабой, достойной сожаления былинке! Чему же тут удивляться, что все здание рухнуло?… Бедная моя Клерибелль! Такое вы хорошенькое существо, но ломкое и бездушное… Скорее можно положиться на силу этих гиацинтов, чем на вашу нежность и ваше постоянство.

– О, как вы жестоки, Артур!

– Вы находите?… Помните вы еще тот сентябрь восемь лет тому назад? Кто был тогда жестоким, Клерибелль? Мы находились здесь же… О, как живо представлялась мне иногда вся эта печальная сцена и как тоскливо сжималось мое сердце при этом воспоминании!.. Да, ужасны, почти невыносимы были эти нравственные пытки!.. Каждую ночь в течение многих лет видел я во сне этот косогор… Я даже слышал шелест вашего шелкового платья, цеплявшегося за кусты; чувствовал легкое прикосновение вашей маленькой ручки к моей руке; видел ваши слезы… В ушах моих звучали опять ваши отчаянные, раздирающие душу слова, которые вам так же тяжело было произносить, как мне – их слушать. Я прижимал вас к сердцу, как и при прощании, а после этого я просыпался, чтобы смотреть на звезды сквозь крышу шатра и слушать завывание голодных шакалов.

– Я тоже страдала много… Я страдала не менее вас,  – сказала Клерибелль прерывающимся голосом.

– Нет, Клерибелль, сильно ошибаются те, которые думают, что женщина страдает так же, как мужчина; она страдает, если можно так выразиться, про себя, только нечасто сильное горе действует на нее благодетельным образом, изменяет ее иногда к лучшему. С мужчиною же бывает не то: видя свои надежды разрушенными, потеряв цель жизни, он поворачивается спиной к несчастью и начинает искать себе развлечений в обществе… Я не стану объяснять вам, леди Лисль, какое широкое значение имеет слово «развлечение»; я хочу единственно сказать вам, что восемь лет тому назад я был достоин вас, но сегодня я уже недостоин.

– Следовательно, вы не любите меня больше? – спросила она.

– Люблю, Клерибелль, люблю; сердце мое никогда не было в силах полюбить другую. Я встречал женщин прекраснее вас и более достойных быть любимыми, но в своем безумии – и к моему несчастью – я не мог забыть вас, не мог разлюбить… Я проклинал вас за вашу бесхарактерность, презирал за измену, но в продолжение восьми лет, полных горя, труда и отчаяния, я ежедневно должен был признаваться самому себе, что все еще люблю вас. Скажите: не заслуживаю ли я хоть какого-нибудь вознаграждения? Вы теперь вполне самостоятельны; тетка ваша, которая имела такое сильное влияние на вас, давно уже умерла. Опекуны ваши не имеют больше над вами никаких прав, Клерибелль. Спрашиваю вас теперь, когда вы свободны, я – на том же месте, где вы оставили меня восемь лет тому назад, в таком отчаянии: хотите ли вы исполнить обеты вашей молодости?

Леди Лисль молчала несколько минут, а потом прошептала, утирая слезы, катившиеся по лицу ее с самого начала этого разговора:

– Да, Артур, если это может составить ваше счастье.

Она произнесла эти слова скорее под влиянием какого-то страха, чем под влиянием чувства. Артур обнял ее, прижал к себе и поцеловал в лоб, а затем довел молча до экипажа.

– Мама, мама! – закричал ребенок своим слабым голосом.  – Я заждался тебя. Я очень голоден, и уже становится темно, а Брук устал рассказывать мне сказки.

– Потому что вы слышали их уже много раз, сэр Руперт,  – заметил почтительно грум.

– Так Брук рассказывает вам сказки, сэр Руперт? – спросил весело капитан.  – Вероятно, он рассказывал о Джеке, убийце великанов, и Мальчике-с-пальчика? Я думаю, будет недурно, если я расскажу вам какую-нибудь индийскую сказочку.

– В таком случае я буду вас любить и желать, чтобы вы сделались моим новым папой.

– Садитесь, сэр Руперт,  – сказал Брук.  – Теперь восемь часов, а вам пора кушать.

Легкий фаэтон быстро покатился по дороге и достиг через полчаса решетки Лисльвуд-Парка, одного из самых больших и красивых поместий Суссекского графства.

Маленький баронет был в восхищении от своего нового знакомого и удерживал возле себя капитана до девяти часов, прося его рассказывать ему сказки. Но как только часы пробили девять, в гостиной появилась важная, чопорная гувернантка и уговорила, хотя и с величайшим трудом, сэра Руперта следовать за ней в его комнату.

– Вы балуете своего сына,  – заметил капитан, когда мальчик ушел.

– Что же делать? Мне некого больше любить.

– Он очень миленький мальчик, но слаб телосложением.

– Да, он не из особенно здоровых. Это одна из причин, почему я позволяю ему делать почти все, что он захочет. Доктора утверждают, что не следует противоречить ему, так как он чрезвычайно впечатлителен.

– Умен ли он?

– О нет, я не думаю, чтобы он обладал ясным умом,  – ответила леди Лисль после некоторого колебания,  – он учится очень мало. Господин Мэйсом, пастор, приходит ежедневно сюда и дает ему двухчасовой урок, я опасаюсь, что он находит его слишком ленивым.

– Жалуется ли он когда на него?

– Да, жаловался несколько раз,  – проговорила леди Лисль задумчиво.

– Это ничего не значит, Клерибелль; Руперт будет богат и не имеет нужды сделаться ученым. Это только нам, беднякам, осужденным на вечную борьбу за существование в этом мире, необходимо развивать свой ум.

Капитан произнес эти слова с горькой улыбкой и, встав со своего места, подошел к камину и, облокотясь на него, устремил глаза на огонь. Пламя озарило фантастическим светом его смуглое лицо, засверкало в его грустных черных глазах и резко обозначило строгие очертания его красивого рта, полузакрытого усами, которые он то и дело разглаживал рукой. Леди Лисль, сидевшая по другую сторону камина за маленьким столиком, на котором стояла лампа под абажуром, пристально смотрела на него.

– Вы изменились, капитан,  – сказала она наконец.

Он ответил не сразу, но пожал плечами и подталкивал концом сапога уголья. Потом после короткой паузы он произнес спокойно:

– Так вы находите, что я изменился?… И очень изменился!.. Удивительно ли это после того, как я провел восемь лет в Индии? После того, как я восемь лет пил эль и водку… Восемь лет упражнялся на бильярде, играл в кости, в экарте, в различного рода азартные игры, в крикет… Делал набеги на неприятеля, охотился на вепрей и тигров, ссорился, заводил любовные интриги, сражался, должал!.. О леди Лисль! Мне кажется, что уж лучше не пересчитывать все свои деяния: они могли бы не прийтись вам по вкусу.

– Артур,  – сказала Клерибелль, рассеянно вертя свои длинные золотистые локоны вокруг бледненьких пальчиков.  – Знаете ли, что вы сделались настоящим медведем?

– Медведем! – повторил капитан насмешливо.  – А! Только эту-то перемену видите вы во мне после восьми лет разлуки? Обращение мое уж не такое вежливое; голос мой звучит резче; я начинаю говорить дерзости и смеюсь прямо в глаза людям. Я стал нервно-раздражительным и имею теперь несносный характер… То есть я не стараюсь показать его хорошим, как делают люди благовоспитанные. Я обедаю в пальто и в цветной жилетке и явился к женщине, изменившей восемь лет тому назад данному мне слову и которую я не видел с тех пор, в шесть часов пополудни. Не застав ее дома, я отправляюсь вслед за ней, нахожу ее в пустынной местности – и предлагаю ей выйти за меня замуж, между тем как еще не истек год ее траура… Одним словом, леди Лисль, употребляя ваше же выражение,  – я сделался медведем: вы правы.

При последних словах он взглянул в зеркало, висевшее над камином, и, быстро откинув назад свои черные волосы, долго смотрел на себя с задумчивой улыбкой. Леди Лисль не сводила с него полного недоумения взора, но не сказала ни слова. Его влияние на нее было, очевидно, громадное, и в ее обращении с ним проглядывала робость, которая, вероятно, возникала из сознания его силы и своей собственной слабости.

– Леди Лисль,  – продолжал он,  – я уже не кажусь вам больше таким, каким был в сентябре, тому назад восемь лет? А если я скажу вам, что с тех пор стал во всех отношениях другим человеком?

– Артур!

– Взгляните на меня в зеркало… Идите сюда, Клерибелль, станьте рядом со мною, и будем изучать вместе мое лицо. В нем нет особенных примет: две-три едва заметные морщинки под глазами, несколько резких линий вокруг рта и сильная смуглость, произведенная индийским солнцем… Великие боги! Как мало отражает лицо внутреннее состояние человека, и каким иссохшим, старым, безобразным казалось бы мое, если бы на нем остались следы всех пережитых мною душевных бурь! Посмотрите, какая у меня между тем красивая маска, и удивляйтесь, как искусно умеет человек, эта величайшая из всех загадок, скрываться за нею!

– Артур, я отказываюсь слушать вас, если вы будете продолжать в этом же тоне.

– Ах да, я говорю медвежьим языком, не так ли?… Я должен бы лежать у ваших ног и обрисовывать вам самыми радужными красками картину моего восьмилетнего пребывания в Индии: как я из любви к вам никогда не пил двойного эля; как по той же причине не прикасался ни к игральным костям, ни к картам и как избегал общества женщин, чтобы мечтать о вашем хорошеньком личике. Это звучало бы приятно в ваших ушах, не так ли?… Нет, Клерибелль, я не говорю вам всего этого. Я медведь, как вы сказали, и поэтому скажу вам одну истину. Выслушайте же меня! Я ненавижу вас столько же, сколько люблю, – и сердце мое буквально раздирается этими двумя противоположными страстями, я еще не уяснил себе, которая из них привела меня сегодня к вам.

– Артур, сердце мое разрывается, слушая вас,  – сказала Клерибелль, когда он отвернулся и закрыл лицо руками.  – Артур, я обещала сделать все, что будет в моих силах, чтобы вознаградить вас за прошлое… Я обещала это, да? – повторила она, стараясь поднять его голову своими маленькими руками.

– Да, да, вы добры, Клерибелль, и вы обещали даже сделаться моей женою… О моя возлюбленная, моя мучительница, моя дорогая и жестокая Клерибелль!.. Пусть это ужасное прошлое забудется раз и навсегда, и да не падет ни малейшей тени от него на эту прелестную головку!

Клерибелль,  – начал он снова,  – вы обещали быть моей женою: не раскаиваетесь ли вы теперь в этом обещании? Не страх ли принудил вас сдаться на мою мольбу? Обдумайте это, моя дорогая, пока еще не поздно; скажите одно слово, и я оставлю сегодня же вечером этот дом, а через два дня буду снова на пути в Индию… Одно слово, Клерибелль, и вы будете избавлены от меня навеки.

Она подняла на него полные слез глаза и, положив свои нежные пальчики в его широкую руку, проговорила чуть слышно:

– Никогда… Никогда не любила я никого, кроме вас… Я поступила очень дурно, изменяя данному вам слову и выходя за сэра Режинальда Лисля; но я была слишком слаба, чтобы противиться воле моих родных… Как часто сидела я с мужем против этого камина и думала о вас, так что и эта комната и лицо мужа исчезали для меня… Я видела вас раненым на поле битвы или спящим в каком-нибудь мрачном, непроходимом лесу… Видела вас одиноким, покинутым, больным, умирающим; но, слава богу, вы здоровы и невредимы, вы возвращены мне снова… И вы все еще любите меня!

– Люблю и буду всегда любить… Это ведь пункт моего помешательства, Клерибелль… Так вы выйдете за меня, что бы ни случилось, по Божьей воле, дурного или хорошего?

– Да!..

Она задрожала, взглянув опять на его мрачное лицо, и с ужасом повторила медленно его последние слова: «дурного или хорошего».