– Всеми признано,  – начал Реморден, сев спиной к окну, так что лицо его оставалось в тени,  – что нелегко живется человеку, сделавшемуся игрушкой безнадежной любви, а в особенности обманутому любимой им женщиной. Как бы то ни было, но признаюсь вам, что я сам нахожусь в числе людей, обманутых таким плачевным образом.

Бланш вздрогнула, услышав это признание, но ни она, ни Ричард не возвысили голоса.

– До этого вечера я никогда не упоминал об этой неблагодарной,  – продолжал Вальтер Реморден.  – Я нес покорно крест, стараясь исполнять добросовестно долг; но когда я увидел этого бедного молодого человека оплакивающим свою надежду и свои разбитые мечты, я подумал, что утешу его лучше всего, если расскажу ему, как были уничтожены и надежды другого, оставив по себе одно только отчаяние.

Бланш пристально смотрела на лицо Ремордена, но голова Ричарда опустилась к конторке, за которой он писал обыкновенно.

– Несколько лет назад,  – продолжал Реморден,  – я привязался к девушке, которую считал образцом совершенства; теперь я уже знаю, что и она была не чужда недостатков. Помню ее высокомерие, презрение, с которым она отзывалась о слабостях других, ее честолюбивые блестящие мечты, которые шли бы гораздо больше предприимчивому мужчине. Но помимо этого она обладала таким благородным, смелым сердцем, таким ясным умом, отвергавшим все низкое и грязное, что я еще теперь считаю ее выше большинства наших женщин. Только Богу известно, как я ее любил! Я знал, что и она любила меня… В особенности ясно выказала она мне глубину своей любви за несколько недель до венчания с другим!

– Она любила вас и вышла за другого?! – воскликнула Бланш.

– Да. Мы были друзьями почти с самого детства; ее отец был чрезвычайно расположен ко мне, и под его-то кровлей я провел все счастливые минуты моей жизни. Ей только что исполнилось семнадцать лет, когда мне пришлось выехать на время из пастората; мы расстались без клятв, но между нами было заранее условлено, что мы обвенчаемся по моем возвращении; я верил в ее честность, я был так убежден в искренности ее любви, что мне положительно не могла прийти мысль связать ее торжественным, клятвенным обещанием. Разве я мог подумать, что она в состоянии желать разбить мне душу? Я смотрел на нее как на второе я!

Я пробыл в отсутствии три года,  – продолжал викарий.  – Мы и не переписывались в это долгое время, потому что отцу ее не было ею сказано ни единого слова; но я получал сведения о ней через людей, которые виделись часто с нею. В течение этого трехлетнего отсутствия я чувствовал себя совершенно счастливым. Если я верил ей, то понятно, что я считал свою женитьбу едва ли не вполне свершившимся фактом. Быть может, Богу было угодно наказать меня за то, что я осмелился себе создать кумира из земного создания! Моя любовь, быть может, была тяжким грехом. Я был страшно наказан!

Вальтер остановился, как будто обессиленный невыносимой тяжестью этих воспоминаний. Никто не прерывал его; переломив себя, Реморден продолжал:

– Я работал неутомимо – сколько из чувства долга, столько и из желания удостоиться повышения и сделать ей угодное; я постоянно ходил всюду пешком, не желая расходовать небольшие сбережения на экипаж и лошадь и думая о том, как бы лучше обставить дом к блаженному дню предстоящего брака. Я не выдержал этого тяжелого труда и заболел опасно от истощения сил. Во время моей долгой, мучительной болезни, когда я лежал унылый и печальный у честного крестьянина, заботливо ухаживавшего все время за мной, я узнал случайно, что она обручилась с богатым человеком, имение которого граничило со скромным домом ее отца.

Голос викария прервался от волнения. Бланш подошла к нему и протянула ему свою бледную руку.

– Вы сочувствуете моему положению, Бланш,  – сказал кротко викарий.  – Я знаю хорошо, что вы простили мне мои грустные взгляды, мою необщительность, мое равнодушие ко всем молодым девушкам, даже вполне достойным любви и уважения! Удар был страшен, и он ошеломил меня на некоторое время; когда я опомнился, то долго сомневался в достоверности слуха, спрашивая себя: может ли быть, чтобы женщина, так горячо любимая, решилась променять мою любовь на золото?

– Но у ней не было сердца! – воскликнула мисс Гевард.

– Остановитесь, Бланш! Не судите ее! Мне больно это слышать, Господь знает, что я давно простил ей, бедной, разбившей добровольно свою светлую молодость! Как только я оправился и встал, меня охватило сильное нетерпение ехать; я чувствовал, что должен во что бы то ни стало лично удостовериться в справедливости сказанного. Превосходная жена ректора моей родной деревни приютила меня у себя с большой радостью, больного и разбитого физически и нравственно, – и я очутился в двухмильном расстоянии от той, с которой думал соединиться вечно неразрывными узами!

– И вы ее увидели? – спросила его Бланш.

– Да, один только раз. Но короткого свидания было вполне достаточно, чтобы убедить меня, что ее заставляет вступить в брак честолюбие… Что чувства ее вовсе не изменились, но она не могла побороть искушения громадного богатства. Бедняжка! Она выросла и жила всегда в бедности, а что может быть хуже для девушки известного, знаменитого рода и гордой по природе, как томления бедности? В то время я, конечно, не сознавал еще этой печальной истины, но понял ее позже… Я увидел тогда не только ее, но даже и ее суженого.

– А он…  – начала Бланш.

– О, Бланш, не спрашивайте лучше об этом человеке! Только при виде его я и почувствовал вполне горечь ее измены. Чем внимательнее я всматривался в это грубое, наглое, безмозглое создание, которому она отдавала себя, тем более ужасался. Это был человек очень знатный, но, боже мой! Я даже сомневаюсь, чтобы во всех его поместьях и владениях был хоть один человек с такой антипатичной и пошлой наружностью и с такими манерами, которыми отличался этот знатный богач!

– Но он все-таки джентльмен? – спросила мисс Гевард.

– По рождению – да; он, впрочем, находился во время своей молодости в исключительных обстоятельствах, которые и могут послужить извинением его грубому обращению и полной неразвитости. Сердце мое буквально обливалось кровью, когда я в него всматривался и рассуждал, что счастье любимой мною женщины зависит от такого жалкого существа; с этих пор я и не слышал о ней уже ничего, так как я избегал упоминать о ней в моих письмах к знакомым, да и знавшие мои чувства или, по крайней мере, угадавшие их не желали, естественно, расстраивать меня. Господь ведает, что с ней сталось? А я не могу вспомнить о ней без жгучей боли, потому что я лично не доверил бы добровольно даже собаку сэру Руперту Лислю!

В продолжение всего рассказа Ремордена Ричард не поднимал головы от конторки, но при имени баронета он поднялся стремительно, бледный как смерть.

– Сэр Руперт Лисль?! – сказал он.  – Неужели вы такой же сумасшедший, как я? Я не произносил и даже не слышал этого имени в течение длинных двенадцати лет.

– Что вы хотите этим сказать, Ричард? – спросила его Бланш, опасаясь невольно за его здравый смысл.

– Я хочу сказать, что я был болен в детстве жестокой горячкой, которая расстроила отчасти мой рассудок… И что исходной точкой моего помешательства была глупая мысль, что я – сэр Руперт Лисль!