Брэнскомб — не самый престижный курорт, там нет ни пирсов, ни оркестров, ни акционерных компаний, возводящих гигантские высотные отели, из которых можно обозревать растянувшийся на много миль пролив и далекую Атлантику. Брэнскомб был малоизвестен. Газетчики не обнаружили ничего удивительного в его атмосфере и не сообщали о чудесном рае, где легко дышится и происходит обновление жизни. Брэнскомб ничего не выпускал, кроме маленьких ленточек, изготовлением которых занимались женщины и дети — совсем не оригинальный род деятельности. Никто из знаменитых людей не родился в этом местечке. Имена деревенских служащих не были отмечены в биографическом словаре. Никаких событий не происходило в Брэнскомбе. Здесь не было ничего, кроме разрушенной церкви, вошедшей в историю, в тени которой можно было устраивать великолепные пикники. Одинокая полуразрушенная сторожевая башня вносила небольшое разнообразие в унылый пейзаж. Трудно было представить, кто мог ее построить, так как вряд ли можно было ожидать когда-либо высадки вражеских захватчиков в Брэнскомбе. Утесы были крутыми и высокими из темно-красной глины, шероховатыми и крошащимися, и, казалось, что все эти непрочные конструкции могут рухнуть в океан в любой момент. Необычным и удивительно живописным было это западное побережье, а удаленная вглубь территория казалась еще более привлекательной.

Рыбная ловля была главным и, конечно, единственным занятием в Брэнскомбе. Сам Брэнскомб состоял из ряда рыбацких домов, одного или двух общественных учреждений.

Таков Брэнскомб, который поражает своих гостей и который называет себя водным курортом, хвастающий своей площадью, окруженный грубо построенной дамбой и состоящий из дюжины маленьких низких домов с выступающими окнами, деревянными балконами, верандами и садами, упирающимися в площадь. Рядом с таким поселением находилось несколько ветхих вилл, стоящих на огороженном участке в четверть акра; ни обработка, ни климат не могли превратить его в цветущий сад. Был еще один ряд домов — пять аккуратных зданий, стоящих на холме и открытых штормовым ветрам.

В них жили богатые рыбаки, чьи семьи ютились в кухнях и пристройках, несмотря на то, что фортуна благоволила к ним. Лучшие комнаты они сдавали отдыхающим, которые появлялись здесь вместе с летним солнцем. Каждый год несколько семей из Лонг-Саттона оживляли эту местность. И тогда шумная детвора резвилась на берегу и пугала пронзительно кричащих чаек; несколько старых дев медленно прогуливались по узкой дорожке на утесе, вдыхали соленый ветер с Атлантики и поздравляли друг друга с приобретением свежих сил.

Побережье океана около Брэнскомба каменистое. Нет ни одной полоски песка, которая могла бы порадовать молодежь и детей, нет известковых пещер, где могут сидеть молодые мамы, переговариваясь, штопая детские передники, в то время, как их карапузы воздвигают хрупкие замки, кажущиеся символом их будущих помыслов и дерзаний. Здесь не было домашнего очарования Рэмсгейта и Броудстэарса, но безлюдность унылого ландшафта, грубая его красота оказывали какое-то свое чарующее воздействие.

Курортный сезон в Брэнскомбе — этот волнующий период, когда все виллы и шесть домов на террасе заселены людьми, и когда местный мясник в воскресенье словно на параде вывешивает рядами на железных крючьях жирные бараньи ноги — еще не начался.

Бакалейщики, торговцы канцелярскими товарами, материей и модной одеждой еще не привели в порядок свое имущество. Две кабинки для переодевания, так радующие брэнскомбских купальщиков, находились, еще в плачевном состоянии после зимы. Словом, Брэнскомб еще не ожил. Мистер Топсо — лонг-саттонский аукционист, землемер и агент по недвижимости — имел поэтому достаточно большой выбор домов для размещения богатого джентльмена и его дочери, а также их друзей.

При таких столь удачно складывающихся обстоятельствах мистер Топсо, естественно, выбрал самую дорогую виллу, при этом его доля от сделки составляла пять процентов. Кое-что он, конечно, надеялся получить и от одинокой вдовы, которую уверял, что это большое счастье, что его выбор пал именно на ее виллу.

В обычном порядке вещей было то, что такие особняки находились на окраинах деревень и городов. Они поддерживались в хорошем состоянии и располагались вдали от железнодорожной станции, если таковая была. Такие жилища изобиловали различного рода архитектурными излишествами.

Так обстояли дела с Брэнскомбом. Снятая для Марка Чемни вилла была построена в духе итальянской готики и венчалась небольшой башенкой, открытой всем ветрам. Дом был гораздо выше, чем окружающие его здания, и стоял рядом с дорогой, ведущей от деревушки, лежащей внизу, и плавно поднимающейся по утесу, отделенной от его края пшеничным полем. Здесь было некое подобие сада — сухая полоска земли, поросшая желтофиолем, левкоей — скудная растительность, считающаяся здесь травой. Правда, в определенное время и тут расцветали ноготки и лютики.

Это отдаленное и уединенное место очаровало Флору. То, что она увидела, сильно отличалось от Фитсрой-сквер. Вид растянувшегося во весь горизонт океана с его неповторимыми чертами радовал глаз девушки, а воздух освежал, как может освежать путника в арабских пустынях оазис. Флора объявила, что поражена увиденным и поцеловала отца в седеющие волосы, когда тот сел возле окна в гостиной, отдыхая после пятнадцатимильной дороги из Лонг-Саттона.

— Как хорошо, что мы здесь, — воскликнула она, — и как хорошо, что ты подумал именно о Брэнскомбе, а не о поездке в Европу, где тебя бы измотали штормы, железные дороги, дилижансы, да и мало ли что еще! Я думаю, что здесь тоже неплохо — все первозданно, величественно и живописно. Конечно, там, в. Европе, есть соборы, руины и так далее, что весьма увлекает людей, но мы ведь можем прекрасно обойтись и без соборов, не правда ли, папа? А если нам вдруг захочется узнать готическую архитектуру, то мы можем съездить на день или два в Раджмонт. А теперь, дорогой папочка, скажи, что ты доволен Брэнскомбом, и что сегодня все так же хорошо, как тогда, когда ты был мальчиком.

Она сказала это с таким трепетным волнением в голосе, которое стало уже привычным для нее в последнее время при общении с отцом. Медленно и неумолимо тревога и грусть входили в ее сердце. Тот факт, что здоровье ее отца пошатнулось, стал тяжелой реальностью, несмотря на все его попытки выглядеть бодрым и веселым. Он стал более слабым, чем раньше, быстрее уставал, часто у него что-то болело — все это стало горькой правдой, и Марк не мог ничего более скрывать от любящих глаз дочери. Но самого худшего Флора не знала. Она не знала, что жизнь его висит на волоске, и любой момент этого лета может стать для него последним. Флора знала, что он изменился и постарел за год, но она постаралась уверить себя, что это была естественная смена периодов человеческой жизни, начало преклонного возраста. Днем и ночью девушка молила Бога дать ему долгих лет жизни, чтобы он всегда был рядом с ней, она вообще не могла представить свою жизнь без него. Было ли это возможно, чтобы она продолжала жить, оставив его лежать в узкой могиле, спрятанного от солнца и света жизни, могла жить и быть даже счастливой без него? Флора помнила одну девочку у мисс Мэйдьюк, отец которой неожиданно скончался, и которая несколько недель спустя вернулась в школу в траурном платье. Первое время она очень много плакала в перерывах между занятиями и ночью в спальне, но затем все вернулось на свои места: она учила свои уроки, ела обеды, ждала каникул, в общем, делала то, что и другие, ее голос вскоре стал звучать так же громко и весело на площадке для игр, как и голоса других девочек.

Доктор Олливент так же, как и Флора, получил большое удовольствие от Брэнскомба. Он казался здесь совсем другим человеком после своего бегства от бесконечной работы и чтения на Вимпоул-стрит, а возможно, и оттого, что рядом не было Уолтера Лейбэна, чья молодость немного давила на доктора, постоянно подчеркивала его возраст и напоминала ему о том, что прошли молодые годы, об упущенных возможностях. Эта мысль не давала ему покоя, поистине терзала его.

Память доктора Олливента не сохранила веселых событий молодости. Конечно, он понимал, что это было чудесное и прекрасное время, которым он пожертвовал во имя науки. Да, он многого достиг таким пожертвованием, обогнал большинство своих коллег и стал известным и преуспевающим человеком. Но он и заплатил за это. Ведь доктор не позволял себе расслабляться и увлекаться прелестями молодости.

И все-таки осознание того, чего он лишился, пришло к нему. Доктору представилось яркое видение возможностей молодости. Он начал спрашивать себя, не ошибся ли он, упустив божественные мгновения юности.

«Если бы я знал Флору Чемни десять лет назад, — думал он, — если бы судьба свела нас тогда вместе, как бы по-другому могла сложиться моя жизнь!»

Были у него моменты — несомненно, опрометчивые и необдуманные, когда он спрашивал себя, а действительно ли поздно, не мог ли он бросить вызов своему молодому и привлекательному сопернику. Тот еще, правда, не делал конкретных предложений, доктор знал это от Марка. Любящему отцу казалась странной такая нерешительность молодого человека.

— Я спрошу у него, любит ли он ее, — сказал Марк с некоторой горячностью в голосе.

— Он тогда что-то меньшее или большее, чем просто человек, если не любит ее, — ответил доктор.

Но простоватый Марк практически не делал никаких выводов из разговоров с доктором. Его радовала мысль о женитьбе Уолтера и Флоры. Их союз, в его представлении, должен был бы быть таким же совершенным, как в сказке. Мысль о том, что человеческие чувства не чужды и такому степенному человеку, как доктор, никогда не приходили ему в голову.

Гуттберт Олливент отдыхал, позабыв обо всем. Счастье существует только в данный момент, и человек может быть счастлив и за день перед казнью, если каждая его клеточка пропитана любовью. Все вместе они плавали в лодке с тентом, который защищал их от лучей солнца, водные экскурсии могли продолжаться с утра и до обеда. Когда Марк уставал, доктор и Флора устраивали для него роскошные ложе из парусины и одеял, и девушка читала ему Шилли и Браунинга.

— Я не могу сказать, что вполне понимаю, к чему клонят эти писатели, но звучит это очень успокоительно, — говорил он. После этого Марк и сам приходил в умиротворенное состояние и засыпал. Прочитав еще пару страниц, Флора закрывала книгу и начинала разговаривать с доктором Олливентом.

Было так странно слышать, что доктор мало знал и интересовался современными певцами, с которыми музыкальный Уолтер Лейбэн был так хорошо знаком. Но, с другой стороны, этот приверженец науки читал Шекспира и многих других его современников с глубоким пониманием, а Гомер, казалось, был внутри его сердца.

— Я думала, вы никогда ничего не читали, кроме медицинских и научных книг, — сказала девушка удивленно, после того, как он открыл для нее кладезь своей памяти ради ее развлечения.

— Да, немного я читал и другую литературу. Мне нравились поэты эпохи Елизаветы, когда я был молодым человеком, и Гомер. Думаю, я наполовину жил в древнегреческом мире — этой прекрасной земле грез. Но вскоре я стал смотреть на науку как на что-то более благородное, чем память о прошлом. Правда, у меня в кабинете есть книги Шекспира и Гомера, и иногда я беру их почитать, когда сильно устаю, но это бывает очень не часто. Главная неприятность, из-за которой я страдаю, состоит в нехватке времени, а не в рассеянности внимания, хотя в последнее время в моих мыслях происходит странная путаница, — сказал он, печально посмотрев на невинное молодое лицо, обращенное к нему. Ах, какую боль ему доставлял искренний дружеский взгляд ее глаз, который говорил ему, что он никогда не смог бы быть больше, чем другом!

— Конечно! — воскликнула Флора горячо, — вы очень много работаете, папа всегда это говорит. Посмотрите, сколько вреда он принес себе, работая много в молодости, хотя, я верю, он пройдет через все и постепенно вновь станет сильным. Вам не следует работать так же, доктор Олливент. Все хорошо, когда вы молоды, но когда человек становится старше…

— Я обещаю работать не так усердно, когда стану старше, — сказал доктор, — но пока я вряд ли могу требовать поблажек из-за своего возраста. Вы, вероятно, считаете меня старцем, а ведь мне еще нет сорока.

— Конечно! — сказала Флора. У нее было неверное представление о возрасте людей: ей казалось, что нет разницы между мужчиной в сорок и в шестьдесят лет. В ее юном воображении жизнь после тридцати катилась к закату. Молодость, надежды и другие прелести жизни исчезали за холмом возраста, по которому юность там весело бежала. Она с трудом могла себе представить вообще, что творится на другой стороне этого холма. Флора даже немного удивилась обиженному тону доктора, так, как будто тот должен был давно уже отказаться от всех устремлений молодости.

«Действительно ли поздно?» — спрашивал он себя иногда со вспышкой надежды.

Она слушала его с огромным вниманием, когда он разговаривал с ней. Его речи могли даже очаровывать ее. Ей любопытно было слушать о его рабочей молодости, которую он провел в приходе и в иностранных госпиталях. Затем он открыл ей свою душу и сердце и рассказал о своей жизни, в которой были и некоторый героизм, и обычные человеческие интересы. Но не было в ней радости и очарования молодости, любви и влюбленности.

Однажды девушка имела смелость задать ему вопрос, который просто поразил его:

— Скажите, пожалуйста, вы никогда, не упоминали, — начала она робко и, видимо, смутившись, вынуждена была изменить свой вопрос. — Я удивляюсь, как вы, так много путешествуя, не встретили никого, кого бы вы, ну в общем, на ком бы вы могли жениться.

Он посмотрел на нее странным печальным взглядом, смысл которого она не смогла понять.

— Это странно, — сказал он, — не правда ли? Удивительно, что я не пошел проторенной дорожкой — влюбился бы в двадцать лет в молодую представительную женщину, женился бы в двадцать три, вернулся бы в Лонг-Саттон и начал семейную жизнь практикующего врача, проделал бы отцовский путь и смотрел бы вперед в спокойном смирении, ожидая того дня, когда мое имя будет написано на семейном надгробии. Я хочу сказать, это не такой уж и плохой образ жизни. Но разве жизнь всех мужчин стоит чего-нибудь? Наши мелкие битвы за славу по большей части бессмысленны. Награда за наши труды так же бренна, как и греческий лавровый венок. Возможно, врач, чья жизнь направлена на борьбу с мучениями, и может получить большее удовольствие от своих маленьких побед, чем человек, который посвящает свои ночи написанию стихов или дни — рисованию картин, которые могли быть нарисованы еще лучше более трехсот лет назад. Наша профессия, — сказал он с гордостью, — по крайней мере прогрессивна.

— Это действительно благородная профессия, — сказала Флора, — и для меня не удивительно, что вы гордитесь ею. Но, пожалуйста, не отзывайтесь пренебрежительно о современных художниках, даже если Рафаэль и Тициан были лучше их. Ведь у тех гениев были папы и императоры, которые покровительствовали им. Я надеюсь, вы не презираете художников.

— Едва ли. Признаюсь, что я не ценю профессии, которые связаны только с оболочкой, где жизнь — это всего лишь фантазия и выдумка.

— А вы ведь еще мне не сказали, почему не женились.

— Во-первых, я отложил вопрос о женитьбе, когда выбрал себе профессию врача.

— Что, вы решились стать старым холостяком!

— Нет, но я решил добиться успеха в своей профессии до того, как женюсь.

— Ах, — сказала Флора с сожалением, — какая жалость, потому что…

— Потому что, что? — спросил он, когда она запнулась на середине предложения.

— Потому что продвижение по службе отнимает так много времени, и, пожалуйста, не обижайтесь, если я скажу что-нибудь не то, ведь со временем человек достигает желаемого, но остается холостяком.

— Старым холостяком! Я полагаю, по-вашему, это происходит, если человек не женился до тридцати лет?

— В общем, да, у мисс Мэйдьюк мы считали тридцатилетних старыми, но ведь это всего лишь мнение школьниц.

— Вы считаете абсурдной идею о женитьбе для человека моего возраста, близкого к сорока годам?

— Вовсе нет! — воскликнула она живо, и искра радости зажглась в глазах доктора, — при условии, что найдется подходящая персона.

Радостный вид доктора исчез, едва только появился.

— Что вы подразумеваете под подходящей персоной? Полагаю, что особу моего возраста.

— Вашего или чуть моложе. Но не старую деву с чопорными манерами, котом и попугаем, а какую-нибудь очаровательную вдову, наконец. Я знаю одну, у нее были две дочери, которые учились у мисс Мэйдьюк, Ее муж занимался торговлей в Китае — шелк, чай или что-то в этом роде. Она обычно так хорошо одевалась.

— Благодарю. Я презираю модных вдов. Если бы мне пришлось выбирать из двух зол, я бы скорее выбрал старую деву с ее котом и попугаем. Тогда бы у меня было больше шансов на мирное сосуществование. Нет, Флора, я никогда не женюсь, если…

— Если что?

— Если сам не полюблю и не полюбят меня.

Флора перевернула страницу своей книги и еще раз печально вздохнула, так же слабо, как летний ветер колышет упавший лист.

Бедный увлеченный мужчина! Она действительно огорчилась из-за него. Если бы кто-нибудь мог, выиграв все награды, отдав свою молодость стремительному бегу за славой, опомниться и сказать: «О, я так же хочу все радости и наслаждения юности!» Почему, добившись успеха, он остался в холодной далекой пустыне в середине своего жизненного пути, а рядом нет ни одного цветника надежды.

Она почувствовала странную, наполовину грустную, наполовину нежную печаль по отношению к доктору. Флора больше задумалась о нем, о его одинокой жизни, чем до этого, она удивлялась, как до сих пор он не нашел для себя какую-нибудь даму подходящего возраста, которая могла бы ему понравиться. Девушка пыталась представить себе эту сентиментальную любовь, которая может быть между людьми тридцатилетнего возраста: джентльмен писал бы любовные письма, а леди трепетала бы при звуке его шагов, как школьница. Она не могла представить ничего более несуразного, чем средний возраст и романтику. Флора могла лишь вообразить их деловые отношения, прозаичные семейные дела и невесту в сером шелковом платье. Чувствуя полную невозможность возвращения доктора в страну грез, девушка стала мягче по отношению к нему — это было опрометчиво, так как она еще больше воспламенила его страсть к ней.