ТРУПЫ ЕВРОПЫ
© Перевод В. Орел
Бомбежка кончилась. Мы полегли.
Невест и женихов, лежащих вместе,
Ни крест, ни сталь, ни деньги не спасли,
Ни шпилей вздыбленные перекрестья.
О Матерь! Воскреси! Мы полегли
В сумятице. Вокруг застыло пламя.
В святой земле мы вязнем как во зле.
Мария! Воскресишь ли ты тела
Не столько поженившиеся, сколько
Схлестнувшиеся? Если б ты дала
Надежду нам, погибшим от осколка!
Мария, в Судный день спаси тела,
Умерь для нас диаволово пламя.
В святой земле мы вязнем как во зле.
Мой труп трепещет. Я внимаю, Мать,
Землетрясенью. Сотрясают трубы
Мой остов. Что ж мне, Сатане внимать?
Мне, кукле искореженной и грубой.
Весь мир соедини, Мария, Мать,
Связуя землю, море, воздух, пламя.
В святой земле мы вязнем как во зле.
ДЕНЬ НОВОГО ГОДА
© Перевод Т. Глушкова
И кровь, и смерть, и шторм, и льда ожог…
Вот так опять родится новый год.
Не спрятаться, не слушать у камина,
как сельский почтальон играет в свой рожок,
когда трещит по швам приливный тонкий лед,
и нам отнюдь не ведома причина,
зачем бы это — ближнего любить,
живем, пока живем, затем, чтоб жить
и дымом жертв дышать. В сыром снегу
увяз котенок лапками хромыми
и умер. Жгли мы ветхую траву,
чтобы спугнуть ворон на берегу, —
и ветер снеговой закашлялся от дыма.
Котенка схоронили к рождеству
близ церкви, что до срока на запоре:
ключ у Петра-апостола. А море
приходское — под колокол — течет
туда, где светится Иосифа лачуга.
Как струны арфы, он перебирает донки;
но: «Puer natus est» [133] , — и эта кровь не в счет:
кровь обрезанья, вопль страданья и испуга,
плач Иисуса — малого ребенка.
Как страшен он — господен нож любви!
Ребенок кро́ви, он рожден в крови́.
НА ПРОДАЖУ
© Перевод Т. Глушкова
Бедная, никому не нужная игрушка,
сделанная без любви,
домик моего отца в Беверли Фармс,
в котором прожили мы лишь год, —
продавался сразу же после его смерти.
Пустой, сокровенный, распахнутый, —
его городская мебель
словно застыла на цыпочках
в ожиданье, когда ее вынесут
вслед за приходом гробовщика.
Готовая ко всему, в страхе
прожить в одиночестве до восьмидесяти лет
мать, забывшись, глядела в окно,
словно она на поезде
проехала лишнюю остановку.
ПАВШИМ ЗА СОЮЗ
© Перевод М. Зенкевич
В Бостоне Южном аквариум старый
стоит в снежной Сахаре. Заколочены окна без стекол.
Облезла бронзовая треска на флюгере.
Пересохли пустые бассейны.
Когда-то мой нос скользил по стеклу улиткой,
рука моя зябко
ловила пузыри
с головы послушной вертлявой рыбы.
Я отдернул руку, но порой вздыхаю
о темном растительном царстве
рептилий и рыб. Как-то утром в марте
я прильнул к оцинкованной колючей
ограде у муниципалитета. За ее клеткой
динозавры-экскаваторы, урча и пыхтя,
выгрызали тонны земли с травой
и рыли себе подземный гараж.
Стоянкам машин и кучам песка
полная свобода в центре Бостона.
Доски пуритански тыквенного цвета
опоясывают зябкое правление штата,
оно сотрясается, как и полковник Шоу,
и его толстощекие пехотинцы-негры
на барельефе Годена о Гражданской войне
под дощатой защитой от гаражного землетрясенья.
Два месяца спустя после парадного марша
половина полка пала в бою,
а на открытии
Уильям Джеймс [134] мог бы слышать дыханье бронзовых негров.
Их памятник, как рыбья кость,
застрял в горле города.
Полковник тонок,
как стрелка компаса.
Он чутко насторожен, как птица,
подтянут и собран, как борзая,
развлеченьями он тяготится
и томится в уединении.
Он вне пределов. Он ценит в людях
особую силу — умирать за жизнь, —
ведя своих черных солдат на смерть,
он не согнет спины.
В сотнях городов Новой Англии
старинные белые церкви хранят
память о грозном восстании; знамена
означают кладбища армии Республики.
Каменные статуи Неизвестного Солдата
стройнее и моложе с каждым годом —
подтянув пояса, распушив бакенбарды,
они ждут, опираясь на мушкеты…
Отец Шоу не желал памятника,
кроме того рва,
куда было брошено тело сына
и закопано вместе с его «неграми».
Этот ров стал ближе.
Здесь нет статуй о последней войне;
На Бойлстон-стрит продается фото
с видом пылающей Хиросимы
и фирмы «Мослер Сейф» — «Скалы Веков»,
уцелевшей от взрыва. Пространство приблизилось.
Когда я сижу у моего телевизора,
то худые лица негритят в школе залетают,
как воздушные шары.
Полковник Шоу
парит верхом в пустоте,
он тоже ждет
желанной перемены.
Аквариум исчез. Повсюду
огромные авто снуют, как рыбы;
рабская услужливость
скользит при жирной смазке.
ОСЕНЬ 1961
© Перевод В. Тихомиров
Туда — сюда, туда — сюда,
тик-так, тик-так, тик-тик —
у прадедовских ходиков
оранжевый, улыбчивый,
посольский лунный лик.
Всю эту осень — нервы, испуг:
а если война, а вдруг —
мы толковали: этот упадок смертью чреват.
Я в кабинете — плещусь гольяном
в аквариуме стеклянном.
Конец все ближе,
все выше луна,
бледна от страха.
Страна (или дух) —
гагара (ловец жемчужниц) под колпаком стеклянным.
Ребенку родитель
уже не спаситель.
Мы стали похожи, глядите,
на скопище пауков,
кричащих без слез, без слов.
Восстало природы зерцало.
Ласточка делает лето.
Приятно считать
минуты,
но стрелки приклеились к циферблату.
Туда — сюда. Туда — сюда.
Тик-так!
Единственный мой помощник —
этот оранжево-черный
качающийся скворечник.
НОЧНАЯ ГОРЯЧКА
© Перевод В. Тихомиров
Настольная лампа, и ворох бумаг,
но пол подметен, и все вещи стоят
по стойлам. Десятую полночь подряд
я вижу — густеет усталости мрак,
паря над несмятой моей простыней.
Испарины сладкий раствор соляной
по капле твердит мне: да, это все так —
в промокшей от пота горячке ночной
вся жизнь, все искусство! Скользя под уклон,
мы досуха выжаты жизнью — и впредь
он будет стремиться во мне умереть,
ребенок, что умер во мне, не рожден, —
весь мир и вся плоть… в этой урне ночной
испарина от вдохновенья огня.
Ты! Снова! Ты здесь, у меня за спиной!
Сиянье на веках, и череп коня,
тихонечко ржущий, и топот копыт.
И вновь я плещусь в разноцветий дня,
в промокшей одежде, в ознобе, омыт
сиянием, вижу: вот — я, вот — кровать,
ребенок, взорвавшийся, как динамит,
жена… да, твоя озаренность опять
меня вырывает из черных тенет,
и сердце твое как олень на бегу.
А я черепаха, коль я не смогу
очистить поверхность взволнованных вод,
ты, сердце, приди на подмогу ко мне,
гнет смерти и жизни влача на спине.
В СОРОК ПЯТЬ
© Перевод А. Сергеев
Зима пронизывает
меня, Нью-Йорк
сверлит мои нервы:
я иду
по прожеванным улицам.
Куда мне, куда
в мои сорок пять?
На каждом углу встречаю отца,
живого, моих лет.
Отец, прости мне
мои обиды,
как я прощаю тем,
кого сам обидел!
Ты никогда не всходил
на Сион, но оставил
динозавровы
следы на пути,
по которому я иду.
ИЮЛЬ В ВАШИНГТОНЕ
© Перевод А. Сергеев
Жесткие спицы этого колеса
вонзаются в язвы земного шара.
На Пото́маке белыми лебедями
катера грудью врезают сернистые воды.
Выдры ныряют, выныривают, прилизанные,
еноты полощут мясо в ручье.
На кругах площадей — зеленые всадники, словно
освободители Южной Америки, встают
над остриями буйной тропической поросли,
которая унаследует мир.
Избранный и вступивший в должность приходит сюда,
как новенький гривенник, и уходит, как тряпка.
Мы не можем назвать их имен и дат —
круг за кругом, как кольца на пне, —
о, если бы за рекой был иной берег,
далекий хребет очистительных гор,
холмы, подсиненные, словно веки у девушки…
Кажется, чуть подтолкни — и мы там,
что всего лишь ничтожное противление
непокорного тела нас тянет вспять.
ИСТОРИЯ
© Перевод А. Сергеев
История кормится тем, что было,
тем, чем мы неумело владели, —
а мы умираем скучно и страшно;
книги конечны, жизнь бесконечна.
Авель конечен; осечка смерти
дразнит скептика, чьи коровы —
как черепа с трансформаторных будок,
чей младенец воет всю ночь,
как неотлаженная машина.
В бледной охотнице, пьяной туманом,
библейской луне ребенок видит
четыре провала; глаза, нос, рот —
наивное до кошмара лицо,
мое лицо в предрассветном морозце.
АТТИЛА, ГИТЛЕР
© Перевод А. Сергеев
Гитлер мучился от нетерпенья:
— Пока я жив, успеть бы с войной —
Мы варвары, старый мир одряхлел. —
Аттила возрос на сырой конине,
скакал на битву в звериной шкуре,
сжигал все дома на своем пути,
спал на коне, во снах видел степь —
узнал бы он себя в современном,
не знающем великодушных порывов,
систематичном и философичном
кочевнике и домоседе? О да!
Варвару странно, что гибнет культура, —
а кто оставил в зловонном дыме
железки, кости, осколки, юность?
БЕТХОВЕН
© Перевод А. Сергеев
Наша поваренная книга — зеленая с золотом,
как «Листья травы». Для меня она сущая гибель,
а я, хотя бестолково, все-таки существую —
на хлебе с маслом, яйцах вкрутую, виски и сигаретах:
могу ли я пировать на несущейся туче,
ближним лгать, говорить правду печатно,
быть будничным Гамлетом и отставным Линкольном?
Что для художника мода на туманность?
Бетховен — он был романтик, но трезвый романтик!
Что для него короли, республики, Наполеон?
Он сам себе Наполеон! Что для него глухота?
Кровоточит ли рана на полотне живописца?
В оковах ли хор узников из «Фиделио»?
При хорошем голосе слух — наказанье.
ВОСХОДЯЩЕЕ СОЛНЦЕ
© Перевод А. Сергеев
В полдень адское пламя всегда ослепляет,
цветенье последних минут — драгоценность
для обреченных;
они обмахиваются бамбуковыми веерами,
словно отмахиваются от пламени с неба —
адмирал Ониси [135] , отец камикадзе, герой,
до сих пор кумир молодежи, юные летчики
обожают его до самоуничтожения…
Он сбивал наши армады, как перелетных птиц.
В саду разговор, в небе зигзаги огня.
Эту войну он бросил: уговорила жена.
Муж и жена пьют виски из чайных чашек,
обсуждают шалости внуков. Когда он вонзает меч,
меч вонзается криво… Восемнадцать часов
ты умирал, рука в руке жены.
ТРИДЦАТЫЕ
© Перевод А. Сергеев
Два месяца туманы, сырость, спертость
тем лучшим летом, сорок лет назад:
девчонки по пути домой, пластинки,
туманы, покер, танцы, «спать пора»
какой-то поздней птицы; местный хемлок
чернеет, словно римский кипарис;
амбар-гараж под маяком Ковша,
в пруду мизантропичная лягушка
брюзжит на ужас жизни — до утра!
Короткими ночами долги сны;
в кострах на свалке чайки ищут падаль,
скрипя, как цепи; парусник причалил,
и поселенцев в желтых капюшонах
увез автобус, желтый, как листва.
В НАЧАЛЕ
© Перевод А. Сергеев
Бывает хуже, в общем, жить опасно,
но в детстве страшный сон — страшней всего.
Спасительные повторенья будней
дают возможность жить: встать в семь, лечь в девять,
есть до́ма трижды в день, плюс непременный
питательный безвкусный школьный завтрак,
смеяться — как дышать, спать — только ночью…
Награда за болезнь — уединенье:
в окне пылятся голые деревья,
морщит поля под цельной простыней —
ты оживленностью пугаешь маму…
Мне жутко вспоминать о первом взлете:
вдруг многое во мне лишилось почвы —
я криво, напрямик летел к стихам.
ОКНО
© Перевод А. Сергеев
Полночные деревья сбились с ног;
в окне, природной раме живописца,
страсть борется с классичностью — любовь
течет сквозь пальцы. Поднимаем шторы:
дрожанье мокрых белолицых стен,
шального мира, лондонского мела…
Дома́ нам стали поперек пути,
но мы встречаемся, глотаем бурю.
В столицах, даже самых захолустных,
бездомной буре не ворваться к людям,
пока ее не впустит в дом окно.
Мы слышим, как молотит кулаками, —
жизнь ничему ее не научила…
Бегущие деревья сбились с ног.
ПОСЛЕ 1939
© Перевод А. Сергеев
Мы прозевали объявление войны:
уехали в свадебное путешествие,
листали в вагоне революционные
стихи тогдашнего Одена и задремали —
убаюкивали уютные
нелепые ритмы, старевшие на глазах…
Ныне мне задремать труднее,
ныне я заблуждаюсь сознательной.
Вот студентка читает нового Одена.
На вид она из современных,
она вскрывает его охладелое тело.
Теперь он — история, как и Мюнхен,
и, кажется, научился
ценить загнивающий капитализм.
А мы до сих пор
обсуждаем его отступничество,
которое дьявол рад бы списать
на глумливую эксцентричность эпохи.
Нынешний недоделанный революционист —
конец всему, ничему не начало…
неискренние поминки по Дьяволу
Дьявол пережил и, чертыхаясь,
хромает к самоуничтожению;
у меня на душе так тяжело —
никакими весами не взвесишь,
и вокруг плевки, как цветочки…
Англия, как и Америка, слишком стары
и могут страшиться прошлого,
привычки тают, как воск;
процветавшие весельчаки
ядовито иронизируют…
Лет десять назад
бесцеремонные африканцы
захламили свои английские кладбища
побелевшими от былой власти
изваянными из мыла фигурами
Викторий, Китченеров,
белфастских наемников —
эти хотели краплёными картами
обыграть всемогущее невезение.
Штукатурили щеки, как старая примадонна
для успеха на генеральном прогоне…
Думали, что они еще живы,
если мысли приходят…
Мы чувствуем, что машина не повинуется,
точно ведет ее кто-то другой;
если мы видим свет в конце тоннеля,
это свет приближающегося поезда.