У любителей могут быть свои цели, но писать о Шекспире — это особая ответственность, особенно с учетом того, как много и обстоятельно писали о нем многочисленные исследователи от его современников — Бена Джонсона и Томаса Фримена — до наших — Гарольда Блума и Фрэнка Кермоуда. О нем писали не только коллеги по цеху, поэты и драматурги, но и философы, историки и политики, психологи и социологи, ученые и композиторы, прозаики и сатирики, актеры, сценаристы и букинисты, журналисты-обозреватели и лингвисты всех специальностей, а также дилетанты всех мастей. Его по праву считают не только величайшим автором в мире, но и писателем, о котором больше всего написано, а его летописцев и комментаторов можно найти не только среди англичан, но и среди носителей немецкого, итальянского, испанского, французского, нидерландского, русского, японского, хинди. Персонажи Шекспира заговорили в переводе на более полусотни языков. Им гордились и предсказывали, что это человек не только своего времени, но и всех времен, и это пророчество сбывается по сей день.

В XVIII веке доктор Джонсон охарактеризовал творчество Шекспира в более широком контексте: «У авторов, появившихся в Елизаветинскую эпоху, — отмечал он, — речь была элегантной и пригодной для любых целей. Если бы можно было язык богословия извлечь из трудов Хукера и перевода Библии, термины естественных наук взять у Бэкона, высказывания о стратегии, войне и мореплавании у Роли, диалект поэзии и беллетристики у Спенсера и Сидни, а выбор повседневных слов у Шекспира, у человечества вряд ли нашлось много идей, для выражения которых не хватило бы английских слов».

С этим трудно поспорить, хотя со временем интерес к одним из этих предметов угас, а к другим, наоборот, разросся, по мере того как менялась мода и избирательность нашего ретроспективного взгляда сметала одних соперников и выдвигала на передний план других. Из упомянутых лишь Шекспир остается в нашем сознании как непревзойденный, остальные же потускнели или, в лучшем случае, сохраняют достоинство, как Спенсер и Сидни. Полагаю, достаточно взглянуть на творчество Шекспира, чтобы увидеть английский язык в это переломное для него время, к которому он пришел со времен вторжения фризов в V веке и вновь поднял паруса, направляясь на запад, в Америку.

Родился Шекспир в 1564 году в Стратфорде-на-Эйвоне. Его отец, Джон, был перчаточником (в творчестве писателя насчитывается более 70 подробных и достоверных упоминаний перчаток); его мать, Мэри Арден, была родом из семьи фермеров. Он был старшим из трех братьев и четырех сестер и до 15 или 16 лет учился в каких-то местных школах. О его жизни до приезда в Лондон примерно в 1591 году мало достоверных сведений: известно только то, что в 1582 году он в возрасте 18 лет женился на Анне Хатауэй, которая родила ему троих детей. Работал ли он на отца? Присоединился ли к труппе бродячих актеров? Участвовал ли в войнах во Франции или Нидерландах? Стал ли домашним учителем в крупном семействе крамольного римско-католического вероисповедания в Ланкашире? Был ли его отец тайным католиком, что было крайне опасно при протестантке Елизавете и всех папистских заговорах против нее? Его учитель в местной грамматической школе входил в группу католиков, сложившуюся в Стратфорде, но, как и многое другое, все вышесказанное лишь складывает разрозненные фрагменты мозаики в картины, оспариваемые другими любителями строить догадки и предположения.

В начале 1590-х он прибыл в Лондон как актер-сочинитель. В том году был посмертно опубликован лирический цикл «Астрофил и Стелла» все еще оплакиваемого английского аристократа и поэта-героя сэра Филипа Сидни, поэтому светские кавалеры и университетские острословы были охвачены лихорадкой сочинения сонетов. Шекспир, тогда еще, не побоюсь этого слова, провинциальный юнец, оставивший жену и семью, чтобы попытать счастья в большом и шумном городе, и ставший мишенью насмешек со стороны университетских остряков из-за отсутствия оксфордского образования, дал жизнь сонетам, которые оказались способными не только состязаться с творчеством лучших из лучших, но и превзойти их, побив, так сказать, их же оружием. Сонеты были его дуэльной территорией, лингвистической лабораторией и визитной карточкой. Он был новичком из Уорикшира, «недоучкой», «бродячим актеришкой», но уже поэтом.

Shall I compare thee to a summer’s day? Thou art more lovely and more temperate: Rough winds do shake the darling buds of May, And summer’s lease hath all too short a date: Sometime too hot the eye of heaven shines, And often is his gold complexion dimm’d. And every fair from fair sometime declines, By chance, of nature’s changing course untrimm’d; But thy eternal summer shall not fade, Nor lose possession of that fair thou ow’st; Nor shall Death brag thou wander’st in his shade, When in eternal lines to time thou grow’st; So long as men can breathe, or eyes can see, So long lives this, and this gives life to thee.
(Сравню ли с летним днем твои черты? Но ты милей, умеренней и краше. Ломает буря майские цветы, И так недолговечно лето наше! То нам слепит глаза небесный глаз, То светлый лик скрывает непогода. Ласкает, нежит и терзает нас Своей случайной прихотью природа. А у тебя не убывает день, Не увядает солнечное лето. И смертная тебя не скроет тень — Ты будешь вечно жить в строках поэта. Среди живых ты будешь до тех пор, Доколе дышит грудь и видит взор [11] .)

Этот сонет многое говорит о том, какого мнения о своем таланте был сам автор. Он пишет «бессмертные строки»: пока остаются на земле те, кто способен дышать и видеть, они будут читать написанное поэтом. Пожалуй, комментарий университетского острослова и драматурга Ричарда Грина о том, что Шекспир был, помимо прочего, «вороной-выскочкой», был вызван не столько завистью, сколько некоторым раздражением от самоуверенности молодого поэта (самоуверенности оправданной и обоснованной, что только усугубляло ситуацию), а другие современники Шекспира вскоре стали поддерживать новоявленный талант.

«Медоточивый Шекспир, — писал в 1599 году Джон Уивер, — когда я увидел твои творения, то готов был поклясться, что их породил сам Аполлон». Аполлон, бог Солнца, был тут, уместен: Шекспир называл себя «человеком, охваченным пламенем любви к новым словам». Связь огня и слов явно прослеживается в начале «Генриха V»:

О! for a Muse of fire, that would ascend The brightest heaven of invention.
(О, если б муза вознеслась, пылая, На яркий небосвод воображенья… [12] )

Большинство исследователей на сегодняшний день приписывают Шекспиру 38 пьес, 154 сонета и другие произведения стихотворной формы. Он придумал персонажей, более живых, чем наши знакомые, — Фальстафа, Катарину, Полония, Яго; исторических лиц, запомнившихся лучше, чем их реальные прообразы в истории, — Ричарда III, короля Лира; подарил не меркнущие по сей день сюжеты и трагедии — «Макбет», «Отелло», «Гамлет». К его творчеству можно подходить с разных сторон, мы же с вами сосредоточимся на его вкладе в развитие английского языка. Он впервые использовал — обнаружил или создал — свыше 2000 знакомых нам сегодня слов.

Если даже и не он сам придумал такие слова, как obscene (бесстыдный), accommodation (удобство, помещение, размещение), barefaced (безбородый, безусый, явный), leap-frog (чехарда) и lack-lustre (тусклый), все равно они впервые появляются именно в его творчестве. Здесь мы снова видим, как активно развиваются слова, подобные obscene и accommodation, как только их выявили и напечатали. Кажется, новое слово, вызвавшее в нас глубокий отклик, немедленно укореняется в сознании, питается там, растет, находит новые и новые области применения и оттенки выражения и вливается в породившую его языковую среду, выводя на свет ту часть сознания, которая ждала именно этого слова. Среди других впервые появившихся в творчестве Шекспира слов мы находим courtship (ухаживание), dexterously (искусно), indistinguishable (неразличимый), premeditated (преднамеренный) и reliance (доверие, уверенность).

Более 400 лет назад словарь Шекспира насчитывал по меньшей мере 21 000 разных слов; было отмечено, что с учетом словосочетаний эта цифра могла бы достичь 30 000. Что интересно, в Библии короля Якова 1611 года только около 10 000 разных слов. Сегодня, четыре века спустя, активный словарный запас среднестатистического образованного человека составляет менее половины от шекспировского, и это притом что в распоряжении наших современников сотни тысяч новых слов, появившихся уже после Шекспира.

Язык того времени находился в непрерывном движении: Должно быть, Шекспир вскружил ему голову такими выражениями, как out-Heroded Herod (переиродить Ирода в жестокости), uncle me по uncle (не зови меня дядей) или dog them at the heels (помчится за ними по пятам) — вот только некоторые из удивительных и простых переносов обыденного опыта (собака преследует кого-нибудь по пятам) во фразы, способные передавать угрозу, юмор, восхищение, досаду — и при этом легко запоминаться.

Шекспир «поженил» многие слова, до тех пор не представленные друг другу и едва знакомые друг с другом. Он сочетал узами слова ill и tuned, создав ill-tuned (плохо настроенный); слово baby вдруг обнаружило себя рядом с eyes, и на бумагу легло выражение baby-eyes (глаза [как у] младенца); smooth, не подозревая о новом товарище, соединилось с faced, и у нас появилось smooth-faced (чисто выбритый), а слово puppy встретилось с dog (кобелек). В XVI веке люди стали начинать свои реплики с oh, why и well, в то время как pray, prithee и marry постепенно утрачивали свою актуальность. Шекспир уловил это. Чуть ли не каждое слово могло появиться в виде любой части речи. Правил не было, и язык Шекспира дал себе волю.

Если престиж и значимость автора оценивать в зависимости от его цитируемости, то Шекспиру нет равных. «Быть или не быть» знакомо всему миру, это, пожалуй, самая известная цитата всех времен и народов.

What the dickens? (какого Диккенса? — в значении какого черта?) не имеет ничего общего с Диккенсом и впервые появляется в «Виндзорских насмешницах», как и as good luck would have it (мне просто повезло). А вот лишь две из множества не забытых и поныне фраз из «Антония и Клеопатры»: beggar’d all description (изобразить нет слов) и salad days (зеленая юность). Его перу принадлежит множество используемых нами сегодня выражений, однако «краткость есть душа остроумия», так что я не буду действовать безответственно и пускаться во все тяжкие (fast and loose) и не откажусь сдвинуться с места (budge an inch), а сразу, одним махом (in one fell swoop) позволю этому абзацу раствориться в воздухе (thin air), словно все наши вчерашние дни (all our yesterdays).

«Гамлет» разошелся на цитаты, как ни одна другая пьеса: the play’s the thing («Зрелище — петля», «Поставлю драму я», то есть устрою сложную интригу), in my mind’s eye (в очах моей души), though this be madness yet there is method in it («Хоть это и безумие, но в нем есть последовательность»). Мы можем быть жестоки из жалости («Из жалости я должен быть жесток» — I must be cruel, only to be kind), подавать икру для простонародья (,caviar to the general) и держать зеркало перед природой (hold the mirror up to nature). Но скорей в печали, чем в гневе (more in sorrow than in anger) эта цветущая тропа утех (primrose path of dalliance) должна подойти к концу, а дальше — тишина (the rest is silence).

В цели и задачи книги не входит изучение идей Шекспира, историческое исследование или комментарии по поводу отношений Шекспира с другими писателями-современниками. Но, как мы уже отмечали, слова выражают идеи и отражают человеческую природу, и Шекспир не скупится на примеры и иллюстрации сего. Например, в «Гамлете» всего лишь одна фраза — to thine own self be true (будь верен сам себе) — выразила понятие самоопределения личности, исследование которого с тех пор стало настолько интенсивным, что вряд ли сам автор мог такое предвидеть. Знаменитые солилоквии выражают динамические изменения в душевных состояниях. Драматизм может быть внутренним. Автор утверждает ни много ни мало следующее: вот как мы думаем, а то, как мы думаем, ценно и значительно само по себе. В греческой драме длинные солилоквии демонстрировали определенное доказательство или суждение, а Шекспир обращается к познанию самого себя и совершает открытия не менее ценные, чем западные европейцы при освоении новых земель. Он делает мысль предметом мысли.

Эмерсон спрашивал: «Какие вопросы нововведений, нравов, экономики, философии, религии, стиля, образа жизни он не решал? Знания какой тайны он не показывал? О какой службе, должности или области человеческой деятельности он не вспомнил?.. Какая девушка не сочла его утонченнее самой себя? Какого мудреца не превзошел он в проницательности?»

Есть и те, кто подобно Гарольду Блуму утверждает, что вся система англоязычного восприятия мира, а может быть даже вся система восприятия сегодняшнего мира со времен Шекспира была сформирована им и уже от него она распространилась на все остальные языки Возрождения.

Стратфорд-на-Эйвоне во многом определил язык Шекспира. Во второй половине XVI века там проживало полторы тысячи человек, и Шекспир как сын местного коммерсанта, ведущего со всеми дела, с ранних лет был знаком с жизнью высшего и низшего сословий, относясь при этом к представителям среднего. Местный язык был по-прежнему грубоватым, с явным древнеанглийским произношением, и на слуху с самого детства были древние корни английского языка.

В местной классической гимназии, которую, как мы можем предположить (даже несмотря на отсутствие об этом точных сведений, столь досадное для исследователей его творчества), Шекспир посещал, проходили мастеров античной литературы: Цицерона, Вергилия, Горация и Овидия. Учителя, скорее всего, преподавали на английском, а их словарный запас был сдобрен античными образцами и включал тысячи французских слов. В старшем классе стратфордской школы, в той самой аудитории, в которой латинский язык преподается по сей день, наверняка говорили только на латыни; говорить по-английски запрещалось. Особое влияние оказали на Шекспира «Метаморфозы» Овидия, и предположение Джонсона о том, что он владел «немного латынью и того меньше греческим», представляется слишком строгим в том, что касается латыни. Французскому и итальянскому он, скорее всего, научился несколько позднее: это весьма вероятно, если учесть его способности к подражанию, многонациональный характер Лондона, куда он переехал, и влияние тех аристократов, что побывали в этих странах.

С письменным английским он также был хорошо знаком — по Библии. Хотя его отца и критиковали во всеуслышание за небрежность в посещении церкви, но для Уильяма, как и для любого другого мальчика его возраста и происхождения, увиливать от посещения церкви не представлялось возможным. Дома у них, по-видимому, была Епископская и затем Женевская Библия. В каждой приходской церкви была Большая Библия на основе Библии Мэтью, а та, в свою очередь, основывалась по большей части на переводе Тиндейла; предисловие к ней написал Томас Кранмер, и она стала повсеместно известна как Кранмеровская. Шекспиру была знакома и Книга общей молитвы — официальный молитвенник Англиканской церкви.

Возможно, исследователи могут установить библейские источники некоторых выражений и суждений Шекспира. Для юноши с таким языковым чутьем эти источники имели большое значение. Кроме того, слова, лишь недавно получившие право свободного обращения в английском языке, при чтении звучали страстно, выразительно и весомо. Это была Библия проповедников — в ней сочетались драматизм и истина. С таким языком следовало считаться. Вполне вероятно, что это неподтвержденное образование было не менее важным, чем все, что выучено на школьной скамье. В стратфордской церкви Святой Троицы приходит на ум, что Тиндейл в некотором роде обращался напрямую к Шекспиру.

Лишенный университетского образования, столь важного для модных поэтов, Шекспир должен был исключительно чутко реагировать на поэзию и новые веяния, что он и делал. Очевидно, ему хорошо было известна суть дискуссии о «чернильных терминах», и Шекспир, разумеется, активно вступил в нее. Он широко использовал новые слова, появившиеся в середине и конце XVI века: multitudinous (многочисленный, многозначный), emulate (перенять манеру, следовать примеру), demonstrate (показывать), dislocate (перемещать, нарушать), initiate (предпринимать, начинать), meditate (размышлять), allurement (искушение), eventful (знаменательный, богатый событиями), horrid (ужасный), modest (скромный) и vast (обширный). Он любил сложные слова и сам составлял их: canker-sorrow (червь тоски), widow-comfort (утешенье горестной вдовы), bare-pick’t (обглоданный), halfe-blowne (полурасцветший). Некоторые из них, например, dislocate, horrid и vast, впервые встречаются в литературе именно в произведениях Шекспира.

С другой стороны, он знал и неудачи. Повседневная речь звучала бы странно, используй мы такие слова, как appertainments (права, привилегии), cadent (ритмический), questrist (тот, кто ищет), tortive (извилистый), abruption (разрыв), pensive (задумчивый), ungenitured (бесполый, бесплодный), unplausive (неодобрительный) или vastidity (обширность, необъятность). Самое длинное его слово, honorificabilitudinitatibus (почетный), тоже вышло из употребления.

Слова он искал повсюду. Обращался к собственному мидлендскому диалекту: baton в значении cudgel (дубина); batlet, бытовавшее в Стратфорде-на-Эйвоне до середины XX века и обозначавшее палку, которой колотили белье при стирке; keck для обозначения кокорыша, или собачьей петрушки; honeystalks (белый клевер); mobled в значении muffled (приглушенный, закутанный); gallow от gaily (пугать) и geek (дурак, глупец). Он писал: Golden lads and girls all must / As chimney sweepers come to dust («Красотка, парень и монах — / Все после смерти — только прах!», буквально: «Золотые парни и девушки — все превратятся в пыль, как щетки для чистки дымоходов»). До недавних пор в его родном графстве так называли одуванчики, которые тоже разлетаются и имеют форму щетки для чистки дымоходов. Дети до сих пор дуют на них, чтобы погадать.

Акцент Шекспира звучал, скорее всего, так, как некоторые современные местные акценты в речи старшего поколения, что неудивительно, учитывая, как упорно держатся и поныне диалекты Англии, сохраняющие говор более древний, чем «образованный» английский. В словах turn и heard у него звучало дрожащее [r], а в right и time слышалось не современное [ай], а [ой] — [roight], [toime]. Однако Шекспир, осведомленный о путях к власти, объявлял «истинным произношением» придворный диалект Лондона.

Мало что избежало его внимания в языке. В «Генрихе V» он записывает, пожалуй, первую из сотни тысяч будущих шуток об акцентах уроженцев Уэльса, Шотландии и Ирландии, и даже столько времени спустя эти несколько предложений воспринимаются как яркая карикатура:

Captain Macmorris (Irish): …tish ill done: the work ish give over, the trompetsound the retreat…

Captain Fluellen (Welsh): Captain Macmorris, I beseech you now, will you voutsafe me, look you, a few disputations with you, as partly touching or concerning the disciplines of the war…

Captain Jamy (Scots): It sail be vary gud, gudfeith, gud captains bath: and I sail quit you with gud leve, as I may pick occasion; that sail I, marry.

(Капитан Мак-Моррис (ирландец): Скверное дело, ей-богу: работу бросили, протрубили отступленье… Капитан Флюэллен (валлиец): Капитан Мак-Моррис! Умоляю вас, соблаговолите немного побеседовать со мной — как бы это сказать — о военном искусстве… Капитан Джеми (шотландец): Честное слово, это будет очень хорошо, добрейшие мои капитаны. С вашего разрешения, я тоже приму участие в беседе и при случае вверну свое словцо, черт побери!) [15]

Шекспир охватил все, обладая и чутьем на country matters (непристойность, грубые мысли), по выражению Гамлета.

Джон Бартон, полвека сотрудничающий с Королевской шекспировской компанией в Стратфорде-на-Эйвоне в качестве исследователя, историка и специалиста по шекспировскому произношению, может продекламировать знаменитый монолог Генриха V «Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом» (‘Once more unto the breach, dear friends, once more’) с великолепным подлинным акцентом. На страницах книги мы можем разве что пояснить, что тут дело частично в ударении (например, оно падает на второй слог в слове aspect), частично в длине гласных и звука [r] (так, war становится [waarr]), частично в использовании полного слова (например, ocean звучит как [о-cee-оп]), но по большей части в грубоватости и резкости наших сохранившихся региональных диалектов, в которых осталось неизменным раскатистое звучание.

Шекспир рифмовал tea с tay, sea — с say и never die — с memory. В слове complete ударение падало на первый слог в «Троиле и Крессиде» (thousand com plete courses of the Sun, буквально — тысяча полных оборотов Солнца, в литературном переводе — «Пусть он живет десятки сотен лет»), но на второй — в «Тимоне Афинском» (never com plete — «Полным… не бывает никогда»). Можно найти массу других примеров так называемой поэтической вольности: в одних словах ударение падает на первый слог (an -tique, con -venient, dis -tinct, en -tire, ex -treme ), в других — на последний (ex- pert, para- mount, par- ent).

«Шекспир вольно обращался со словами, — отмечает Бартон. — Он мог по-разному прочесть одно и то же слово в пределах одной сцены или реплики. Полагаю, мы смотрим в телескоп с противоположной стороны, если не учитываем, что правописание в то время еще не устоялось, что в то время можно было куда свободнее, нежели сейчас, играть со словами и языком в целом, и все, что касалось этой игры, являлось предметом частых споров».

Джон Бартон обратил внимание на удивительно простую особенность языка Шекспира: «Краеугольный камень и жизнь языка заключается в односложных словах. Полагаю, так было и у Шекспира. Возвышенные слова и речи он создает для того, чтобы низвергнуть их затем с помощью простых слов, дающих им объяснение. Это как making the multitudinous seas incarnadine, making the green one red (буквально — „широкие морские просторы окрашивая в багряный цвет, делая зеленое красным“). Сначала высокий стиль, следом — простое и ясное определение. В основе, в самой сути Шекспира, если слушать его для актерского исполнения, мы обнаружим, что величайшие строки — зачастую самые поэтические — написаны односложными словами. Глубокие чувства, по-видимому, передаются именно односложными словами. Его стиль отмечен словотворчеством, но живительная сила его языка коренится, в некотором роде, во взаимодействии этих двух принципов».

Следует ли пойти дальше и утверждать, что односложные слова пришли из древнеанглийского языка или наиболее близки к нему? И что в нашем многослойном языке самые глубинные слои несут в себе глубочайший смысл, основное значение? Будто иностранные усовершенствования и замечательное остроумие новых и заимствованных слов высекают огонь только из кремня слов старых. С шекспировских времен писателей иногда делят на художников слова с затейливо экстравагантным стилем, таких как Чарльз Диккенс или Джеймс Джойс, и на более «приземленных» — таких как Джордж Элиот, Сэмюэл Беккет. Конечно, у упомянутых авторов, как и у многих других, можно найти смешение того и другого; у Шекспира же и та и другая составляющие видны отчетливо.

Изобретательность его была сродни стихийному бедствию или эпидемии. Если обратить внимание на одно только ругательство knave (подлец, мошенник, плут), в пьесах Шекспира найдется полсотни различных примеров употребления этого слова. Представьте их себе в виде такой вот вымышленной перебранки, составленной по шекспировским цитатам:

A: Foul knave! (Прохвост!)

Б: Lousy knave! (Паршивый негодяй!)

A: Beastly knave! (Болван!)

Б: Scurvy railing knave! (Паршивый зубоскал!)

A: Gorbellied knave! (Толстопузый обжора!)

Б: Bacon-fed knave! (Обжора, откормленный ветчиной!)

A: Wrangling knave! (Драчливый мужик!)

Б: Base notorious knave! (Подлый жулик!)

A: Arrant malmsey-nose knave! (Отъявленный мошенник с красно-багровым носом!)

Б: Poor cuckoldly knave! (Жалкий, бедный рогоносец!)

A: Stubborn ancient knave! (Упрямый, старый плут!)

Б: Pestilent complete knave! (Отвратительный, законченный каналья!)

A: Counterfeit cowardly knave! (Трус и негодяй!)

Б: Rascallyyea-forsooth knave! (Поистине бесчестный тип! [18] )

A: Foul-mouthed and calumnious knave! (Сквернослов и клеветник!)

Б: The lyingest knave in Christendom! (Бесстыднейший плут во всем крещеном мире!)

A: Rascally, scald, beggarly, lousy, pragging knave! (Мерзавец, плут, оборванец, вшивый хвастун и нахал!)

Б: Whoreson, beetle-headed, flap-ear’d knave! (Пес, олух, вислоухая каналья!)

A: Base, proud, shallow, beggarly, three-suited, hundred-pound, filthy, wotsted-stocking knave; a lily-livered, action-taking knave; a whoreson, glass-gazing, superserviceable, finical rogue; one-trunk-inheriting slave; one that wouldst be a bawd, in way of good service, and art nothing but the composition of a knave, beggar, coward, pandar, and the son and heir of a mongrel bitch! Pah! (Плут, проходимец, лизоблюд: низкий, наглый, пустой, нищий, трехкафтанный, стофунтовый, грязный шут в шерстяных чулках; трусливый, сутяжливый холоп; ублюдок, фатишка, подхалим, кривляка и мошенник; сволочь об одном сундучишке; из угодливости был бы своднею, но ты — только помесь плута, попрошайки, труса и сводника, сын и наследник ублюдной суки. Тьфу!)

Лучше всего охарактеризовал Шекспира его современник — Бен Джонсон. Через несколько лет после смерти Шекспира он выразил мысль, в то время считавшуюся преувеличением, но в наши дни оказавшуюся пророчески точной и меткой. Это было в 1623 году: тогда было опубликовано первое собрание пьес Шекспира — «Первое фолио».

Thou art a monument without a tomb And art alive still while thy book doth live And we have wits to read and praise to give.
(…Памятник свой сотворил Ты без надгробья среди их могил. Ты будешь вечно в этой книге жить, А нам — тебя, ее читая, чтить!) [19]

По мнению Джонсона, современники значительно уступают Шекспиру. Даже к древним грекам — Эсхилу, Еврипиду и Софоклу — он взывает лишь для того, чтобы те почтили Шекспира. Джонсон гордится национальной принадлежностью Шекспира. С объединением Шотландии, Англии и Уэльса при Якове I на сцену выходит слово «Британия»:

Triumph, my Britain, thou hast one to show To whom all scenes of Europe homage owe. He was not for an age, but for all time…
(Британия, ликуй! Тобой рожден Тот, кем театр Европы потрясен. Шекспир дарован был не только нам, Грядущим он принадлежит векам.)

В «Буре», последней пьесе Шекспира, главный герой по имени Просперо пользуется жезлом, в котором часто видят образ шекспировского пера. Волшебство Просперо сам Шекспир называл могущественным искусством. Автор так же пользовался силой языка, чтобы вызывать, как по волшебству, множество непреходящих фраз и образов. Мы можем представить, как в тот момент, когда Просперо в своей последней реплике говорит, что сломает волшебный жезл, Шекспир опускает свое перо. Так и произошло: писатель покинул Лондон, чтобы провести остаток жизни рядовым провинциальным джентльменом в Стратфорде-на-Эйвоне.

…But this rough magic I here abjure, and, when I have required Some heavenly music, which even now I do, To work mine end upon their senses that This airy charm is for, I’ll break my staff, Bury it certain fathoms in the earth, And deeper than did ever plummet sound I’ll drown my book…
(Но ныне собираюсь я отречься От этой разрушительной науки. Хочу лишь музыку небес призвать, Чтоб ею исцелить безумцев бедных, А там — сломаю свой волшебный жезл И схороню его в земле. А книги Я утоплю на дне морской пучины, Куда еще не опускался лот.) [20]

Он действительно отложил свой жезл, но книги тонуть не желали. Со времени публикации «Первого фолио» через семь лет после смерти автора и по сей день выходят в свет все новые и новые издания его трудов. В Оксфордском словаре английского языка насчитывается свыше 14 000 цитат из его творчества. В XX веке было более 300 экранизаций его произведений. Почти каждый житель Великобритании прочел или посмотрел хотя бы одну из его пьес. В любой момент времени пьесу Шекспира читают или играют где-нибудь в мире, от Лондона до Бродвея, или, скажем, в любительском театре в Непале. И впервые в английской истории благодаря Шекспиру и его современникам язык стоит на службе у профессионального писателя, словесника, литератора.

В те времена английский язык пустился в одно из величайших путешествий: в Америку, где ему предстояло открыть и освоить новое пространство. Отцы-пилигримы взяли с собой в Плимут флаги, Библию и наш замечательный язык.

Шекспир подарил нам новый мир из слов и озарении, которые окрашивали, поддерживали, освещали и отображали нашу жизнь посредством мыслей и чувств. Он до предела развил такую важную и при этом такую непостижимую способность — воображение. Тезей в последних строках «Сна в летнюю ночь» говорит:

And as imagination bodies forth The forms of things unknown, the poet’s pen Turns them to shapes, and gives to airy nothing A local habitation and a name.
(И чуть воображенье даст возникнуть Безвестным образам, перо поэта Их воплощает и воздушным теням Дарует и обитель, и названье.) [21]